Андрей Сенников. Зов

Онлайн чтение книги 13 ведьм
Андрей Сенников. Зов

Телевизор был старый, с выпуклым экраном сантиметров тридцати по диагонали и желтой тряпицей, обтягивающей переднюю панель, за которой угадывался темный овал динамика. На экране, за завесой редкого «снега» маячил сытенький субъект с чуть отвисающими щеками и роскошной гривой благородно-седых волос. Субъект анемично смотрел в камеру сквозь линзы очков в толстой роговой оправе и шевелил руками на манер засыпающего дирижера или генерального секретаря, приветствующего демонстрантов с трибуны Мавзолея.

На табуретке, перед рябым экраном, стояли две трехлитровые банки с водой и пол-литра пшеничной: бледно-желтые, будто вылинявшие, колосья на этикетке полегли под ветром, вращавшем крылья мельницы у горизонта.

– А водка-то зачем? – спросил Старшинов.

– Щас, Игнатьич, обожди, етить-колотить… ну пять минут, ну…

Старшинов вздохнул.

«До чего у людей мозги мягкие», – подумал он, глядя на Сумеренковых, чинным рядком устроившихся на грубо сколоченной лавке, терпеливо и с благоговением ожидающих конца сеанса. Степан поглаживал культи ног и беспрестанно моргал красными веками. Нинка сидела неподвижно, как статуя: лицо испитое, тонкая кожа обтягивала скулы и, казалось, вот-вот лопнет, стоит женщине моргнуть или открыть рот. На вопрос участкового она не отреагировала. Оба походили на кроликов, завороженных удавом. Жирные мухи барражировали над столом, застеленным прошлогодней газеткой, изредка пикируя на остатки пищи в разномастной посуде. В кухне витали застоявшиеся ароматы испорченных продуктов, вчерашней попойки, табачного дыма, немытых тел и грязной одежды.

Субъект в телевизоре прочистил горло и сказал дребезжащим тенорком:

– Сеанс окончен. Воду можно употреблять и наружно, и внутрь…

Далее следовал перечень хворей длиной с медицинский справочник, после чего субъект попрощался, обозвав телезрителей братьями и сестрами, не преминул пожелать им здоровья и присовокупил надежду встретиться в следующее воскресенье. Сумеренковы зашевелились. Нинка немедленно сунула в желто-коричневые зубы беломорину, чиркнула спичка. Взгляд у хозяйки был испуганно-выжидательный. Она сделала малюсенькую затяжку, замерла, словно прислушивалась, и наконец с облегчением выдохнула сизый дым к потолку. Степан следил за ней с интересом, для Старшинова непонятным.

– Так зачем водку поставили? – повторил участковый свой вопрос.

– Дык, понимашь, заряженная-то она мя-я-я-конькая, – ответил Степан, плутовато щуря слезящиеся глаза. – Опять же, веришь-нет, ее после ентова дела сколько угодно можно выкушать и хоть бы хны! Понимает рабочего человека…

«Понимает», очевидно, относилось к экстрасенсу в телевизоре, которого сменила «Утренняя почта». Бодрые аккорды надрывали высохший динамик. Старшинов хмыкнул.

– Что-то непохоже, – усомнился он. – Жалоба на вас, граждане Сумеренковы, опять поступила. Вам, может, и «хны», а вот окружающим – беспокойство…

– Это кому это?! – мигом вскинулась Нинка, злые глазки рассыпали искры, как ее потрескивающая папироса. Склочный характер Нинки спалил не одну тысячу нервных клеток соседей. Старшинов отвечать не торопился, но этого и не потребовалось. – Это ей, что ли?! – Женщина ткнула папиросой в стену. – Да она сама! Ведьма!

Степан дернул жену за рукав засаленного халата, но та только отмахнулась: отвали! Скулы ее пылали, хоть прикуривай.

– Мешаем мы ей, проститутке! – выстрелила Нинка. – Ишь ты?! Да у нее музыка еженощно трындит, как кота за яйца тянут, вонища через вентиляцию к нам идет, а сама орет что ни день так, словно ее черти пежат! Правильно от нее мужик сбег. Мало сам – так и ребенка отнял у этой шалавы. Ты разберись, участковый, разберись! А то ходишь тут, трудящих людей стращаешь. Притон у нее там! Точно тебе говорю. Люди шастают постоянно. Коноплей из вентиляции несет. И это самое, – пожелтелый от никотина палец несколько раз юркнул в колечко из большого и указательного пальца другой руки, – напропалую, понял?

– Заявление писать будете? – спросил Старшинов и открыл планшет. От скрипучих воплей у него разболелась голова.

Нинка замолчала мгновенно, словно подавилась капустной кочерыжкой. Степан осадил-таки горластую половину сильным рывком, глаза его сочились неподдельным страхом.

– Нет, – сказал он, дернув щетинистой шеей.

Сумеренкова зло молчала, делая вид, что занята раскуриванием потухшей папиросы. Участковый ждал. Скандалистка со стажем, женщина трезво понимала разницу между словом, брошенным в перепалке, и словом в грязно-желтом бланке заявления, собственноручно подписанным и упрятанным в милицейский планшет. Вот только неясно, подумал Старшинов, чего это Степан так испугался. Обычно на выступления супруги он реагировал стоически, как античный философ.

– Значит, не будете, – заключил участковый через минуту. – В таком случае делаю вам тридцать третье китайское. Но в следующий раз – оштрафую! В печенках вы у меня сидите со своими выкрутасами. Ладно… Пошел я. – Он еще раз окинул взглядом кухню. – Прибрались бы. А, Степан? К тебе ж врачи с соцобеспечения приезжают – не стыдно?

Нинка дернулась, словно ее кольнули шилом в «пятую точку», но промолчала.

Участковый вздохнул и вышел в коридор.

– Проводи власть, дура! – услышал он свистящий шепот Сумеренкова, а потом уже громче: – Доброго здоровья, Иван Игнатьич! Ты заходи, етить-колотить…

Сумеренкова, шаркая шлепанцами, догнала Старшинова у входных дверей.

– Иван Игнатьич, – придержала она его за рукав кителя. – Ты прости. Несет меня…

Старшинов посмотрел в увядшее лицо. А она ведь красивая была, Нинка. Он помнил. И Степан, еще на своих двоих, молодой, с нездешним казацким чубом, не раз и не два сходился на кулачках за смешливую девчонку после поселковых танцулек. Одним характером взял. Впрочем, он и до работы был злой, упертый. «Шахтерские славы» за красивые глаза не дают. Раз пять его заваливало в шахте. Шрамы на голове были сизыми от въевшейся угольной пыли. В последнюю аварию крепко засыпало – обезножил. Но пенсия была хорошей. Старшинов вдруг подумал, что и нынешний доход Сумеренковых раза в три-четыре больше его зарплаты. Без зависти подумал, скорее с досадой, что так бездарно и глупо доживают свои дни не самые плохие на свете люди, словно бес их какой зовет.

– Язык у тебя, Нина Тимофеевна, – сказал Старшинов, – нехороший язык-то…

Он заметил потухшую папиросу, что Сумеренкова еще держала в пальцах.

– Слушай, – сменил тему участковый, – а что это ты куришь теперь так, словно по минному полю ходишь?

Женщина хихикнула, прикрыв рот ладошкой. Потом воровато оглянулась в конец коридора и зашептала Старшинову в плечо:

– Помнишь, Игнатьич, когда Кашпировский по телевизору бошки всем крутил? Ну вот. Стала я тогда своего алканавта у экрана присаживать. Думала, он его от пьянки-то вылечит. Мало ли? Охота, думаешь, с ним глыкать? Пью, чтоб ему, вражине, меньше досталось. Только не вышло ничего. Вернее, вышло, да не совсем…

– Это как?

– А так. Пить Степка не перестал, а я после третьего сеанса закурить не смогла. Затяжку сделаю, и такая тошнота накатывает – до унитаза еле-еле успевала добежать.

– Ну?! – Старшинов с трудом сдерживал смех.

– Вот те и ну. И такая меня, знаешь, обида взяла. Как так, думаю. Аспид-то мой льет в себя да посмеивается прямо во время сеанса, а этот, в телевизоре, исподлобья зыркает и бубнит: «Вы не будете курить! Табачный дым вызывает у вас отвращение!» Змей! Мужик же, что с него взять. Все против женщины… Короче, помучилась я маненько, а потом думаю: «Шиш вам!»

– И что?

– За три дня еле-еле раскурилась… – сказала Сумеренкова страшным шепотом. – Теперь вот боюсь. Вдруг и этот, – она махнула рукой в сторону кухни, – зарядит мне по самое «не хочу»…

Старшинов выскочил за дверь, едва не выворотив косяк. На крыльце подъезда он отсмеялся, сотрясаясь большим, грузным телом, и присел на скамейку, утирая слезу. Солнечные лучи пробивали неподвижные кроны берез у дома и пятнали зайчиками старый изломанный асфальт. У мусорных баков мяукала кошка. Мальчишка промчался мимо на велосипеде, в корзине, прикрученной к багажнику проволокой, брякали пустые бутылки. Воздух был неподвижен и сух.

Участковый закурил, улыбка сползла с лица. Он подумал о том, что на шумных алкоголиков жаловалась молодая пара с грудным ребенком, что жила этажом выше над Сумеренковыми, а вовсе не женщина из квартиры в соседнем подъезде. Почему Нинка выдала свой панегирик именно в ее адрес? Без задержки и других предположений. Кто там живет, Старшинов не помнил. Были ли у хозяйки квартиры конфликты с Сумеренковыми, он тоже не знал, но пламенная и сумбурная речь возмущенной Нинки говорила, скорее всего, о том же, о чем говорили глаза Степана. Она боялась женщины за стеной. А это было уже нечто из ряда вон… Даже интересно.

Старшинов бросил окурок в урну и, чувствуя себя мальчишкой, зашел в соседний подъезд. Двери в квартире номер семь мало чем отличались от остальных в этом доме: двустворчатые, с облупившейся краской, черным ромбиком таблички с бледной от времени цифрой. Старый простой замок, из тех, что открываются ногтем. Только кнопка звонка выглядела новенькой и даже забавной, как шильдик от «мерседеса» на «горбатом» «запорожце». Участковый надавил пальцем, послушал мелодичную трель и приближающийся звук легких, почти неслышных шагов. Дверь открылась.

В принципе, он увидел то, что и ожидал. Для Сумеренковой «проститутками» были все одинокие независимые женщины не старше сорока. Ухоженные, тщательно следящие за собой, подтянутые и стройные, с хорошей фигурой и чистой кожей, что позволяло им смело и без стеснения следовать некоторым веяниям современной моды: носить обтягивающие или довольно открытые одежды; неброские, но со вкусом подобранные украшения и обходиться минимально необходимым количеством макияжа. Старшинов вскинул руку к козырьку, приготовившись скороговоркой выдать сакраментальную формулу представления.

Обитательница квартиры выглядела усталой. Темные круги залегли под глазами, щеки запали, четче обозначились скулы, короткая прическа выглядела немного сбившейся. Она была одета в какое-то просторное домашнее одеяние из ткани с едва заметной искрой. Крупный кулон из цельного куска янтаря в серебряной оправе лежал в ложбинке на слегка декольтированной груди. Кхм-м-м… Старшинов машинально уставился на макушку женщины с чистым и ровным пробором: она едва-едва достигала уровня его подбородка.

– Здравствуйте, – начал участковый.

– Я же сказала вам – нет! Я не буду этим больше заниматься!

Он опешил и сбился, посмотрел женщине прямо в глаза, потемневшие и сейчас напоминавшие тяжелое грозовое небо с редкими всполохами молний. Черты лица заострились и приобрели резкое, неприятное выражение.

– Вам понятно?!

Щелкнул замок.

– Я ваш участковый, – сказал Старшинов закрытой двери, медленно опуская руку. – Инспектор…

Тьфу ты! Милиционер стряхнул оцепенение, словно медведь, отгоняющий надоедливую пчелу. Что это было, интересно? Етить, понимаешь, колотить… Он позвонил еще раз. Дверь через некоторое время открылась.

– Вам нужно повторить? – поинтересовалась женщина, несколько прищурив глаза.

– Гражданка, у вас все в порядке? – спросил участковый, глядя в сумрак поверх ее головы. В зеркале на стене коридора отражалась часть комнаты с круглым столом и низко нависающей над ним лампой с абажуром. Из квартиры действительно тянуло непривычным, немного пряным ароматом, но скорее приятным.

– Что это за вопрос? Впрочем, радует, что вам не все равно, – заметила женщина с усмешкой и открыла дверь шире, отступая в сторону и поворачиваясь к Старшинову боком. – Вы можете убедиться сами, если покажете документы. Если же это прелюдия, то повторяю – нет! И еще раз нет!

Вот интересно, подумал Старшинов, а что у нее в руке? По нынешним временам это может быть все что угодно, от скалки до газового пистолета. Странно, но сейчас ее лицо показалось знакомым. Цепкая память механически принялась перебирать карточки в его личном банке данных, но вдруг споткнулась: ему пришло в голову, что «прелюдия» прозвучало как-то двусмысленно. Участковый невольно бросил взгляд на кулон и… смутился. Черт знает что такое! Нелепость.

– Извините, гражданка, – сказа Старшинов и отвернулся.

Женщина закрыла дверь, когда участковый уже выходил из подъезда. Он ясно расслышал плотный стук и почему-то уверился, что действительно видел ее раньше, причем в связи с работой. Старшинов чуть помедлил на крыльце, склонив голову набок. Потом пожал плечами и хмыкнул. Сунул в рот сигарету и, помахивая планшетом, пошел по разбитому тротуару к выходу из двора.


К полудню воздух раскалился и, казалось, тлел, обжигая легкие. Деревья на проспекте Шахтеров поникли, листья припорошила пыль, которую вздымали грузовики, сворачивая с асфальта на объездную дорогу. На Весенней улице мимо Старшинова с ревом промчалась темно-синяя «бэха», обдав милиционера женским визгом, зычным гоготом и громовым «бум-птыц». В конце улочки машина свернула к реке. Участковый пересек проезжую часть и через тихий дворик детского сада вышел на спортплощадку горного техникума. Этой весной техникум закрыли, всучив недорослям темно-синие корочки об образовании, но фактически оставив ребят без специальности и видов на будущее: последняя работающая шахта доживала считаные дни. По привычке оболтусы частенько толклись во дворе, занимая себя по своему разумению: игрой в карты, распитием «огнетушителя» с линялой наклейкой «777», бестолковыми мечтами о дорогих машинах, красивых биксах и прочей крутизне, да ленивыми размышлениями о том, кого бы гопнуть на нормальный пузырь «белой». Старшинов знал всех как облупленных, по именам, вкупе с их незатейливыми родословными.

В это жаркое воскресенье здесь никого не было. Марево дрожало над баскетбольной площадкой. Краснокирпичное здание техникума корчилось за ним в падучей, зияя провалами окон. Хозяйственные халявщики давно повыдирали все рамы и вообще растащили все, что можно было растащить, вплоть до казенно-безликого кафеля туалетов, что еще уцелел в течение учебного процесса.

На Коломейцева, за два квартала до своей общаги, Старшинов свернул во двор кирпичной пятиэтажки. Огляделся и вошел в подъезд. Дверь в квартиру пенсионерки Кашевриной оказалась незапертой. Участковый ступил в темный коридорчик.

– Ну че, принесла? – послышалось из кухни.

Старшинов завернул за угол и вышел на свет.

Лелик Кашеврин, костлявый детина тридцати пяти лет, с незамысловатым погонялом Каша, голый до пояса, с синей от татуировок грудью, ел макароны с хлебом, вылавливая их из алюминиевой кастрюли пальцами.

– А-а-а, гражданин начальник! – заблажил он с набитым ртом. Макаронины, свисающие изо рта, задергались, словно белые черви. – Наше вам!

– Мать где?

Лелик насупился.

– В магазине, наверное. Пенсию ей вчера…

– Я знаю, – сказал Старшинов. В тишине стало слышно, как муха бьется о стекло. В раковину капало.

– Че смотришь? – Каша отрезал ломоть от буханки. – Не трогаю я ее, понял!

– Не работаешь? В спиногрызах не надоело?..

– А нету теперь такого закона, начальник! – осклабился Лелик, обнажая коричневые пеньки вместо зубов. – Чтобы горбатить в обязалово…

– Ты не очень-то улыбайся, – посоветовал Старшинов, – грустить тебе идет больше…

Взгляд Каши остановился, но улыбочка стала еще шире. Участковому это не понравилось. Лелик был неудачливым рецидивистом, пакостным, но неумным. Имел три судимости за хулиганку и кражу, совершая которую, пьяный до отупения, попросту заснул в обворованной квартире. Конечно, у него были подельники, но, кто они, Каша не помнил совершенно. На воле Лелика никто не ждал, кроме матери, и теперь он прочно обосновался у нее на шее. Отбирал пенсию, случалось – бил. Целыми днями слонялся по двору с компанией «синяков» в надежде на дармовую выпивку, да еще высматривал, что где плохо лежит. Старшинов его давно бы посадил, но старая женщина наотрез отказывалась писать заявление, не поддаваясь на уговоры. Она ходила по дворам «за сыночком», вытаскивая из компаний, пропуская мимо ушей похабную матерщину «кровинушки», или волочила безвольное тело домой, отыскав под какой-нибудь скамейкой у подъезда. На все увещевания Каша только гаденько улыбался. Как сейчас…

– Значит, так, Кашеврин, – сказал Старшинов, – еще раз узнаю, что отобрал у матери деньги или, не приведи бог, коснулся пальцем, – отобью последние потроха. А потом оформлю нападение на меня с целью завладения табельным оружием…

Каша увял и вновь насупился, что-то бормоча под нос.

– Не слышу?! – рявкнул Старшинов, багровея. – Понял?!

– Да понял я, начальник! Понял! – огрызнулся Лелик. – Только и знаешь: «Посажу, посажу!» Напугал..

Он демонстративно отвернулся и запустил пятерню в кастрюлю.

Старшинов вышел на улицу, досадуя на себя. Сорвался. Рот наполнился горькой слюной. Он хотел было сплюнуть, но тут увидел в глубине двора Евдокию Кашеврину. Она тоже его заметила, но подходить явно не хотела. Немного постояв посреди дороги, пристроила авоськи на ближайшую скамейку и тяжело опустилась рядом. Узкие, поникшие плечи выражали испуг.

«Ну и черт с вами!» – подумал Старшинов и повернул за угол, в соседний двор.

На широченном крыльце панельной малосемейки был сооружен продуктовый ларек с зарешеченными окнами. Старшинов купил литровую бутылку водки и сигарет, чуть помедлил на крыльце, размышляя, зайти ли в опорный пункт, расположенный в этом же здании, но с отдельным входом с улицы. Стайка ребятишек мал мала меньше выскочила из темных недр общаги и, хихикая, обтекла Старшинова, словно столб.

– Дядь Вань, – выкрикнул самый смелый постреленок, отбежав на приличное расстояние, – дай стрельнуть…

Участковый покачал головой, улыбаясь, машинально лапнул кобуру, сегодня пустую – оружие заперто в сейфе, – повернулся и шагнул в темный, пропахший общажной жизнью проем. Зарешеченный плафон ронял жидкий свет на унылый вестибюль с панелями грязно-зеленого света и разбитым кафелем на полу. В закутке с лифтовыми шахтами лязгнули двери, по лестничным маршам стекал не умолкающий никогда в общаге гомон – эхо перебранок, шагов, пьяненького бормотания, грохота закрываемых дверей, ребячьего визга, собачьего лая. Вахтерская комнатка пустовала, запертая на замок. Старшинов миновал ее, направляясь в самый конец длинного коридора к своей квартире-комнате.

Солнце расстреливало окно в упор. Воздух в комнате раскалился, словно в духовке. Старшинов сунул водку в холодильник, открыл форточку, задернув шторы, и разделся. Он долго плескался в душе, стоя под ледяными жиденькими струйками, пока зубы не принялись выстукивать барабанную дробь. Слегка растерся полотенцем. Теперь в комнате можно было чувствовать себя относительно комфортно, разумеется, только в трусах.

Он немного посидел на тахте, чувствуя, как тепло медленно проникает в тело все глубже и глубже. И так же медленно в сознании замелькали мысли о том, как он провел сегодняшний выходной день.

Взгляд его скользил по незатейливому убранству жилища: тумба с телевизором в углу; трехстворчатый шкаф, на дверце – плечики с форменным кителем; за шкафом выгородка с кухонным уголком. Две полки с любимыми книгами, по большей части – Салтыкова-Щедрина. Мысли о сегодняшнем дне потянули откуда-то из глубины сознания пока еще невнятные вопросы о том, так ли он провел свою жизнь? Возможные ответы, еще не оформленные в какое-то четкое суждение, наводили смертельную тоску и уныние, словно некто маленький и злобный катил по душе скрипучее тележное колесо: «Трик-трак-трик-трак…»

Старшинов поднялся, открыл холодильник и вынул еще толком не остывший графин столичной. Сорвал пробку, налил с полстакана, вполголоса матеря неторопливый дозатор. Водка привычно обожгла горло и пищевод, растеклась в желудке едва тлеющим слоем угольков. Старшинов стоял у стола, пока «трик-трак-трик…» не стало утихать, отдаляясь. Какой-то ребенок, громыхая по выщербленному кафелю пластиковыми колесами-упорами детского велосипеда, промчался в коридоре мимо дверей участкового. И этот живой, непосредственный и бесстрашный звук совсем заглушил скрежет деревянной шестерни.

Участковый поставил воду на пельмени, соорудил бутерброд с вареной колбасой, слегка увядшей, но еще вполне подходящей для перекуса, плеснул водки в стакан. Когда пельмени сварились, по телевизору начали показывать «Красную жару». Похохатывая, Старшинов умял под водочку весь килограмм «Андреевских». Особенно развеселили его «империализм», «кокаинум» и «хулиганы» с забавным акцентом, который он некоторое время пытался воспроизвести, пока Шварценеггер гонялся за русским мафиози с грузинской фамилией.

К концу фильма участковый уснул. Часть мозга, которая никогда не спала, отгораживаясь от алкогольного дурмана непроницаемой завесой, продолжала перебирать карточки, лица, ориентировки, свидетелей, опрашиваемых, задержанных, медэкспертов и следователей. Старшинов проснулся под вечер, в поту, бездумно разглядывая шевелящиеся губы дикторов теленовостей и не слыша ни единого слова.

Женщину из 7-й квартиры дома № 3 по улице Домаровского он видел мимоходом в обществе Сашки Коростылева, опера из отдела убийств городской уголовки. Причем видел там же, в полутемных коридорах городского управления. Взгляд женщины таил тот же полунасмешливый жесткий прищур, с которым она отшила Старшинова сегодня. Участковый потянул сигарету из пачки и поднялся с тахты, едва не опрокинув опорожненную на треть бутылку. «Чай, чай», – сказал себе он, пряча графин в холодильник.


По любому счету, ему совершенно незачем было ехать в городское управление, но в пыльный и сухой послеобеденный час понедельника Страшинов входил в малоприметный дворик с раскаленным асфальтом, расчерченным полустертыми линиями разметки, по которым равнялись экипажи ППС на разводах. Тяжело и неловко ступая, как марионетка на ниточках, участковый поспешил укрыться в сомнительной тени бетонного козырька над крыльцом.

В сумрачном холле он показал дежурному удостоверение, буркнув едва ли не смущаясь: «К Коростылеву», – и поднялся на второй этаж, вытирая обильный пот с клеенчатой изнанки околыша. Половицы под вышарканным линолеумом нещадно скрипели. В дальнем конце коридора, у окна, забранного частой решеткой, маялся на лавке снулый мужичок в пиджаке с пузырящимися карманами. При виде милиционера он по-черепашьи втянул голову в засаленный воротник и выдохнул, только когда Старшинов потянул за ручку дверь одиннадцатого кабинета.

Саня Коростылев не слишком изменился с тех пор, как стажировался у Старшинова на участке после школы милиции, разве что подрастерял румянец и мальчишескую припухлость щек. Взъерошенный и угрюмый, в рубахе с распахнутым воротом, перетянутой ремнями пустой наплечной кобуры, он зло колотил пальцами по клавишам громоздкой пишущей машины. Желтоватый лист дешевой бумаги нехотя полз из ее недр наружу.

– А, Иван Игнатьич, – пробормотал он, подняв отсутствующий взгляд, – заходи…

Худые кисти замерли на мгновение, взметнувшись над клавиатурой, как у Ван Клиберна перед очередным тактом, и с грохотом обрушились на истертые клавиши.

– Привет, Саня, – сказал Старшинов.

– Угу. Что у тебя? – спросил Коростылев и тут же спохватился: – Извини, Иван Игнатьич, зашиваюсь…

Участковый махнул рукой – знаю, давно не виделись, но давай, мол, без церемоний – и осторожно опустился на шаткий стул, с интересом разглядывая оперативника, подмечая тени под глазами, воспаленные белки глаз, угрюмые носогубные складки и суточную щетину; щеки, что, казалось, готовы были ввалиться прямо на глазах, и височные впадины синеватого оттенка. В кабинете стояла нестерпимая духота, хотя оконная фрамуга на зарешеченном окне была распахнута настежь.

– Понимаешь, какое дело, – участковый опасливо заерзал на скрипучем стуле, – у меня на участке проживает такая Ветрова Евгения Павловна…

Стук клавиш оборвался, Коростылев глянул на участкового близко, плотно.

– Ну, – сказал опер, глаза настороженно заблестели.

«Ага, – подумал Старшинов, – Значит, не зря я в паспортный стол ходил…»

– Жалоба на нее поступила от соседей, – сказал он вслух, потирая затылок. – Вроде бытовая, и у самих жалобщиков рыльце в пушку, но есть там запашок…

– Да?

– Ну так, не запашок даже… – Старшинов покряхтел, внимательно изучая лицо Коростылева. – В общем, странно все. Я к ней заглянул, к Ветровой-то…

– Ну?

– А она меня с порога выставила, словно я ей уже давно надоел хуже горькой редьки…

– Да ты что?! – Саня усмехнулся, но как-то грустно.

– Ага, – подтвердил Страшинов. – Уйти-то я ушел, но потом вспомнил, что видел гражданку Ветрову с тобой. Здесь…

Коростылев откинулся на спинку стула.

– И что? – спросил он, что-то соображая.

Участковый помолчал.

– Саня, – сказал он наконец, – не парь мне мозг. Она на мундир смотрит, как солдат на вошь. Я ее в глаза не видел, никогда не разговаривал и знать про нее ничего не знаю. Не при делах я-то, но ежели инвалид, персональный пенсионер и полный кавалер «Шахтерской славы» подпишет корябеду в прокуратуру про наркопритон и бордель на моем участке, да еще укажет, что участковому сигнализировал… Как ты думаешь, сколько и чего я хлебать из этого корытца буду? Оно мне надо? Кем она у тебя проходит? Свидетель? Потерпевшая? Подозреваемая?

Коростылев обмяк, побарабанил пальцами по столу, уныло глядя в окно.

– Пошли покурим, – сказал он, доставая из нагрудного кармана мятую пачку «Ту-134», углы рта опустились, тени на лице обозначились четче.

Старшинов поднялся следом. В груди ворохнулось, и давешнее скрипучее колесо прокатилось по сердцу: «Трик-трак». Он пожалел, что пришел сюда. При мысли о том, что он сейчас будет тянуть в себя горький табачный дым пополам с тяжелым, раскаленным воздухом; слушать замотанного вусмерть оперативника, скорее всего, пополняя свою и без того разбухшую картотеку человеческой мерзости, что висит на шее много лет серым лишайным камнем и тянет в беспробудное пьянство, беспамятство и угрюмую, злую тоску, – сделалось тошно. Мало ему своих заморочек? Поднявшись со стула, участковый неловко топтался на месте в ожидании. Коростылев вытянул из печатной машинки лист и спрятал его в ящик стола. Накинул мятый пиджак, чтобы скрыть белые ремни портупеи. Пошарил по карманам, озираясь. Старшинов смотрел и наливался глухой злобой на себя, на свое неумение и неспособность жить чем-то другим, кроме цепляющихся друг за друга фактов, наблюдений, соображений, неправильностей и нестыковок в словах, взглядах, жестах, поступках…

Саня толкнул дверь и вышел в коридор, повернулся на каблуках, глядя в сторону, и рявкнул:

– Загибалов, так твою! Я тебе что сказал!..

Старшинов посмотрел поверх плеча оперативника. Мужичок с пузырящимися карманами выглядывал из ворота пиджака, короткие пальцы мяли бумажку.

– Христом Богом, Ксан Филипыч, – затянул он гнусавым подьячим речитативом, – не губи! Ну клепаю я те ножики, вытачиваю. Но не убивец я. Какой с меня убивец? Я кроля зарезать не могу. Ты ж правду на шесть вершков вглубь видеть должон…

– Загибалов, иди… к следователю, – сказал Корыстылев и впечатал дверь в проем. – Дался ты мне.

Он прихватил Старшинова за локоть и увлек в сумрак коридора, к лестнице, пропахшей старой краской и окаменевшими катыхами пыли. Внизу хлопнула дверь, в холле у дежурки сразу стало шумно, многоголосо. Навстречу милиционерам по ступеням покатился пьяненький хохот и женский голос с повизгиванием: «Музыка на-а-а-с связала, / Тайною на-а-а-ашей стала, / Всем уговорам твержу я в отве-е-е-е-т… Больно, мусор! Ай!..»

В обезьянник запихивали проституток с вокзальной площади. Старший наряда царапал авторучкой в журнале у дежурного, фуражка сдвинута на затылок, лоб и крупные залысины в бисеринках пота. Девчонки упирались, хмель на старые дрожжи растягивал раскрашенные помадой рты в истерические гримасы. У одной потекла тушь с ресниц, и девица размазала краску в черно-синий бланш. Полная грудь свободно колыхалась в вырезе почти расстегнутой блузы. Другая проститутка пыталась лягнуть патрульного в пах, едва удерживаясь на коротких полных ножках, затянутых в крупную нейлоновую сетку. Юбка – у Старшинова ремень был шире – задралась до талии, на трясущихся ягодицах виднелись старые синяки.

– Че уставился, пенек? – Девица с бланшем смотрела на участкового сквозь прутья решетки. – Хочешь? – Она сунула грязный палец в рот и ущипнула себя за сосок через блузку. – Хо-о-о-о-чешь, – протянула она и призывно рассмеялась. Во рту не хватало зубов. Старшинов вспомнил Кашу, макаронины-черви и передернул плечами, отворачиваясь.

– Иван Игнатьич, – Саня пропустил участкового вперед, бормоча в спину, – задрали транспортники со своим ремонтом. Разобрали вокзальное отделение по камешку и все говно к нам стаскивают. Тут теперь каждый день такое шапито, бомжарник – не продохнешь…

Они вышли на крыльцо, словно продавили тугую пленку плотного горячего воздуха, застрявшего в дверях. Уличная духота навалилась, словно пьяный задержанный, повисла на плечах, вызывая безотчетное желание стряхнуть с себя нелепый и никому не нужный груз. Патрульный УАЗ стоял перед крылечком с распахнутыми дверями, распространяя вокруг запахи нагретого металла и бензина. Водитель расстегнул форменную рубашку едва ли не до пупа, галстук висел на булавке, словно прошлогодний увядший лист. К западу наливалось чернотой раскаленное до бледной синевы небо. Над асфальтом дрожало марево.

– Парит, – сказал Коростылев. – Пошли-ка отсюда.

В соседнем дворе они устроились за рассохшимся деревянным столиком. Старые, ломкие тополя тянулись к последним этажам хрупкими ветвями, вяло шевелили поникшей листвой и отпускали пух по воздушным волнам. Пух висел в воздухе долго, словно парил в невесомости, его грязно-серые, свалявшиеся комья колыхались по-над землей, как кораллы в толще воды. Коростылев закурил и уронил сигаретную пачку на столешницу, отполированную локтями поколений доминошников.

– Она – экстрасенс, – сказал он, выдохнув дым.

Старшинов выронил сигарету, и она покатилась по столу. Саня смотрел на него сквозь сигаретный дым хмуро, без улыбки.

– Чего «экстрасенс»? – спросил Старшинов.

– Не «чего», а «кто». Ветрова – экстрасенс.

Участковый неловко хлопнул по столу, ощущая, как под ладонью сплющился табачный цилиндрик. «Мои мысли – мои скакуны», – неслось над головой из чьего-то распахнутого окна.

– А со мной ты ее видел потому, что она оказывала кое-какую помощь в одном деле, – сказал Коростылев. – Официально…

Шея у Старшинова внезапно закаменела. Он снял фуражку и покрутил головой. Лицо Коростылева расплылось, а перед глазами возникло отчетливое видение Сумеренковых, «заряжающих» перед телевизором бутылку водки. Такое отчетливое, что участковый с трудом подавил желание повести перед лицом ладонью.

– Ну вы, блин, даете, – сказал он.

Коростылев хмыкнул.

– Ты про «Пионерскую резню» слышал? – спросил он.

Старшинов машинально кивнул. Про кровавую разборку на территории закрытой и заброшенной шахты «Пионерская» в их городишке слышал и глухой. По всей стране катилась волна передела. Новые бандиты стремительно вытесняли старых: они не признавали правил и воровских законов; не боялись применять оружие; активно лезли в легальный бизнес и власть. Аналогичный конфликт в их городке вылился в не слишком затяжное противостояние между авторитетным Крестом и Вячеславом Шалыгиным, который был известен тем, что открыл одно из первых в области частных охранных предприятий по сопровождению грузов. Попутно ЧОП Шалыгина занималось и охраной новейшей мини-фабрики по обогащению местного угля.

Все закончилось слякотным сентябрьским вечером. Резней закончилось.

Почему? Слухи ходили самые разные, но толком никто ничего не знал. Старшинов особенно не усердствовал в собирании информации. Не его ума дело-то. Кто да что…

И все же то, что случилось на «Пионерской», вызвало у него – человека бывалого, с опытом, – шок. Городок же бурлил слухами – один страшнее другого. Только при чем здесь это и Ветрова? Каким боком тут прилепилась плешь с эктра… экста…. Тьфу, етить, понимаешь, колотить!

– Мы это говно двое суток разгребали, – сказал Саня и ткнул сигаретой в пролетающий мимо пух. – На третьи, слава Богу, дело забрало областное УБОП, но мне хватило. Шахтовый подъемник не работал, все сгнило и проржавело, тела поднимали по «барбосу»…

Старшинов промолчал. Вспоминать подробности не хотелось, тем более – услышать новые. Он зажег смятую сигарету.

– Обогатительную фабрику Шалыгин не только охранял, но и владел контрольным пакетом акций, – продолжал Коростылев. – Там, на территории, они несколько боксов превратили в автомастерские, понимаешь?

– Нет.

– Угнанные дорогие тачки завозили на территорию по подъездным путям в «ракетовозах», а потом без помех перекрашивали, перебивали номера, потрошили электронику, делали документы. Никто им не мешал и не видел ничего. С территории машины уходили тем же путем, отмытые и чистенькие, аки Христова слеза. Под заказ и просто на рынок… в регионы.

– А при чем Крест?

– Потихоньку Шалыгин стал скупать доли частников в городке, а, подмяв бизнес под себя – заметь, совершенно законно, – ставил свою чоповскую охрану.

– Понятно, – сказал участковый.

Опер кивнул:

– Ну да. Доходы Креста от рэкета серьезно поползли вниз; только когда он Шалыгину стрелку забивал, то и знать не знал, что гнилая «заводка» уже пошла давно.

Старшинов смотрел на Саню непонимающе. Сигаретный дым щекотал ноздри, участковый прищурил один глаз. Коростылев закурил снова.

– Зазноба у Шалыгина была. Деваха молодая, красивая и, видать, неглупая, раз уж он к ней прикипел так, что готов был за нее кожу с людей заживо снимать…

Участковый сглотнул комок.

– Так это личное?

– Похоже, – Коростылев поморщился. – Пропала она. Из качалки женской вышла и исчезла. А через два дня Крест назначил Шалыгину встречу…

– И тот решил, что…

– Угу, что Крест подстраховался, и башню у Шалыгина сорвало. В общем, тогда на «Пионерской» его бойцы сразу стали валить всех подряд, только из машин повыскакивали. Первым начал работать снайпер с крыши шахтоуправления. Креста Шалыгин сам свежевал. Был у него один советчик, отмороженный…

– Ладно, ты, это, – Старшинов раздавил бычок о край столешницы. – С девчонкой-то что?

Коростылев потер лицо ладонями, растирая мертвенную бледность по скулам.

– А ничего, – сказал он. – Ее дело осталось у нас. С «Пионерской резней» его объединять оснований не нашлось. Не крали ее крестовские торпеды, понимаешь, не крали! Поисками девчонки занималась «пятерка», но сам знаешь, сколько сейчас народу пропадает в никуда. Потом ее родителям надоело пороги наши обивать, и они обратились к экстрасенсу, Ветровой.

– А-а-а, – протянул Старшинов и хмыкнул, – и чего?

Коростылев помолчал, углы рта дернулись раз, другой.

– Она и нашла, – сказал он, но тут же поправился: – Точнее, указала место. Приблизительно. Она дала описание, что вокруг… ну разное там. Описала орудие убийства, наши эксперты подтверждают: характер ранений, глубина, ширина порезов – все соответствует. Конечно, мы Ветрову проверяли на причастность, но…

Старшинов крякнул и покрутил головой.

– Саня, это же… – пробормотал он.

– Да знаю я! – вскинулся Коростылев. – Я, что ли, к ней ходил?! То есть до второго случая…

Участковый вдруг понял, что не хочет слушать дальше. Коростылев рассказывал ему больше, чем он просил. И гораздо больше, чем имел на то право. Неспроста это.

Двор потемнел, небо заволокло тучами, тополиный пух местами завивался в крохотных пыльных смерчах. На лбу Старшинова выступил обильный пот. Он тяжело поднялся со скамьи. Кой черт понес его на эти галеры?!

– Иван Игнатьич! – сказал Коростылев, глядя на обшарпанный стол, лицо кривилось. – Помоги, а?

У капитана перехватило дыхание. Да чем?!

– У меня три эпизода. Глухарь полный. Кто-то очень плохой в нашем Мухосранске режет женщин на живую. Придушит до беспамятства и режет. Восемь месяцев работы. Ничего, кроме Ветровой и этого задрипанного жестянщика, Загибалова, что клепает в скобяной мастерской точно такие же кухонные ножики, каким орудует убийца, у меня нет. Только трупы, акты экспертиз, протоколы, фотографии! Дальше – хуже. Слышишь, Иван Игнатьич? Он в раж входит. Убийца-то…

Саня почти кричал. Бдительные старухи на лавочке у ближайшего подъезда навострили сморщенные ушки. Знакомая картина, и старушки кажутся знакомыми. Бесперебойный поставщик информации. Иногда – полезной. Далеко, где-то над старыми терриконами закрытых шахт, ворчливо забормотал гром.

– Саша, – начал участковый.

– После второго убийства Ветрова помогать нам отказалась. Наотрез, – перебил Коростылев. – Боится. Что-то знает и боится. Потому на тебя и набросилась. Подумала, что ты ее уговаривать пришел…

Он сбился и замолчал.

«Правильно подумала, – заключил про себя Старшинов. – Или просто почувствовала…»

«Ведьма!» – прозвучал в голове скрипучий вопль Сумеренковой, тут же припомнился и застарелый страх алкашей перед соседкой, страх, насквозь провонявший табачным дымом, скисшими продуктами и вчерашней попойкой. Дела-а-а, до чего дошло.

– Саша, – сказал он вслух, неуверенно улыбаясь, – это же бред полный. Привлекать к розыску… колдунью.

Коростылев тоже поднялся, плечи опустились.

– Жизнь теперь такая, – сказал он и щелчком отбросил окурок. – Хоть черта привлекай, лишь бы показатели были красивые. Начальник у меня ножонками сучит. Ему областные командиры комиссией пригрозили и служебным несоответствием. Меня так он просто пережевывает, а скоро и выплюнет. Так поговоришь с ней? Ты умеешь с людьми…

Он смотрел безучастно, уже настроившись на отказ, глаза потускнели, белки с желтизной. Эх, паря…

– Попробую, – вырвалось у Старшинова раньше, чем его несговорчивый и методичный милицейский разум выудил из памяти и примерил на себя видение гоголевского Остапа перед Пузатым Пацюком. С галушкой во рту и подбородком, перемазанным сметаной.


Он не любил откладывать дела и разговоры. Тем более трудные, неприятные или… нелепые. Поэтому, недолго думая, из горотдела отправился прямо на Домаровского через Ипатьевскую рощу, напрямик. Ветер, что нес на плечах грозу, усиливался и подталкивал в спину. Он сделался прохладным и влажным, словно уже напитался дождем, но вздымал пыль с пересохших тропинок яростно и легко, гоняя колкую взвесь по улицам и здесь, между гнущихся деревьев. Его упругие волны с хряском ломились в редкий кустарник, трясли ветки тополей и старых лип, трепали тонкую отслоившуюся бересту на березах, то уныло посвистывая, то тяжело стеная в сухих расщепах старых, неубранных коммунальщиками стволов. Лишь сгустившаяся мгла под набрякшим небом стояла здесь неподвижно и плотно. Ей было наплевать на ветер, редкие всполохи вдалеке и глухие раскаты.

Старшинов шел, опустив голову и нахмурившись. Среди мятущихся ветвей и листьев, полегшей травы, среди сырых и мрачных теней в глубине зарослей он больше чем когда-либо походил на медведя. Грузная фигура с покатыми плечами. Валкая, тяжелая поступь – носы форменных туфель чуть внутрь, косолапо. Угрюмая целеустремленность в наклоне корпуса, слегка вперед, словно в постоянной готовности броситься, проломить, продавить.

Поймав торопливо-испуганный взгляд не по погоде задержавшейся в роще мамаши с детской коляской, он вдруг словно увидел себя со стороны и чуть расслабился. Предстоящий разговор тяготил его. Дело даже не в абсурдности ситуации – чего-чего, а абсурда в работе всегда хватало, – но такого с ним еще не случалось. Уж лучше бы он еще раз послушал Сумеренкову про папиросы. Хоть посмеялся бы…

Стоп!

Участковый остановился. Сдвинул на затылок фуражку, упер кулаки в бока и постоял так несколько минут, слегка покачиваясь с пятки на носок.

А не разыграл ли его Саня?!

Фу-у-х! Старшинов даже хохотнул. Нет, правда!

Штука в том, что пару лет назад одна дамочка на его участке, у которой было не все в порядке с головой, повадилась писать заявления на соседей, мол, те хотят ее убить, пуская лучи смерти через стены или ядовитый газ в вентиляцию. Бумаги она составляла грамотно, не косноязычно, прямо в опорном пункте, изредка посматривая на участкового тревожно-выпуклыми влажными глазами коровы на бойне. Старшинов быстро выяснил, что гражданка состоит на учете в психдиспансере, но общественной угрозы не представляет и никакого судебного решения о признании ее недееспособной в природе не существует. «Вы не беспокойтесь, – говорил психиатр тихим, улыбающимся голосом, изредка касаясь локтя милиционера белой и мягкой, словно гриб, рукой, – небольшой рецидив на фоне давнего нервного расстройства, связанного с гибелью мужа в шахте. Никакого сумасшествия. Терапия несложная и такие состояния снимает быстро…»

Все это, конечно, было замечательно, но что делать с заявлениями дееспособной гражданки, надлежащим образом принятыми и зарегистрированными?

«Только я вас очень попрошу, – доктор вцепился-таки в локоть участкового, – не вздумайте отказывать ей в приеме заявлений. Это может усилить тревожные состояния и снизить эффект от лекарств. Таблетки таблетками, но главное в терапии – убедить пациента в безосновательности страхов, развенчать их в самом его сознании. Родственники поддержат ее, но и вы не должны уклоняться. Вы – власть и защита от преступных посягательств, понимаете? Первая инстанция! Кроме того, она ведь может и поинтересоваться в вашем управлении о предпринятых вами шагах…»

Зашибись! Старшинов едва не брякнул тогда что-нибудь вроде «Врачу – исцелись сам», но поспешил удрать, словно ему вот-вот грозило остаться в психушке самому.

Впрочем, бегство не помогло. Никогда не помогает.

За четыре месяца Старшинов принял от гражданки Н. двенадцать заявлений. Чин-чинарем, как положено. И отписываться по этим заявам пришлось официально, без дураков. Бумага, как известно, не краснеет. Ей все едино: что пьяный дебош, что инопланетяне, что поручик Киже. И ножками пришлось потопать, и с соседями гражданки Н. общаться – пояснять ситуацию, – и с самой Н. неоднократно, и даже с добрым доктором (попробуйте без специальных знаний бороться с навязчивыми состояниями, не потакая им, но вынужденно предпринимая официальные шаги по внешним проявлениям, так чтобы эти шаги производили терапевтический эффект) – жуть!

Через месяц после начала эпопеи в райотделе только ленивый не цитировал отчеты Старшинова о мерах противодействия лучам смерти или эффективным способам борьбы против инопланетных отравляющих газов. Проходу не давали. Добрый доктор тоже оказался непрост и, заручившись поддержкой облздравотдела, напрямую обратился к городскому руководству МВД: «Интереснейший случай комплексной терапии! Право – и здравоохранительные органы на службе народа, рука об руку». Смычка, блин, между городом и деревней! Но времена наступали придурковатые, и не такие комбинации проходили.

Словом, Старшинов терпел. По человечески-то бабу было просто жаль: мало без мужика осталась, бездетная, так еще и горе придавило так, что не выберешься. Поэтому на исходе четвертого месяца он совершенно искренне за человека порадовался, когда гражданка Н. пришла к нему в очередной раз и попросила прощения за то, что ее болезнь доставила ему столько хлопот, и глаза у нее были чистые, спокойные. Вот только на этом ничего не закончилось.

Добрый доктор (сучонок!) тиснул статейку в какой-то научный журнал об этом случае, в котором (оказывается!) совершенно особую, если не главную, роль сыграли действия некоего участкового С. Номер журнала (со своим автографом, разумеется) он разослал всем кому не лень. В итоге все кому не лень несколько месяцев называли Старшинова немного на флотский манер – капитан-экзорцистом. Черти бы его взяли, этот новомодный американский кинематограф!

Старшинов усмехнулся и пошел по аллее дальше, к выходу из рощи, расслабленно и неспешно.

Мог ли Коростылев его разыграть на этом вот так вот, с ходу? Мог. У оперов мозги заточены на комбинации, а Саня опер хороший и про «изгоняющего дьявола» знал, конечно. Мог ли он наворотить ужасов ради розыгрыша, мешая правду («Пионерскую резню») с вымыслом? Мог. У милиционеров чувство юмора специфическое, черное. У Сашки-то точно, причем – природное. Это ведь он в самом начале работы в убойном отделе оставил у себя на столе с вечера женскую прокладку, измазанную кетчупом. А когда утром, на летучке, при всех, начальник отдела, страдающий брезгливостью (особенно по отношению к новым или молодым сотрудникам), поинтересовался: «Что это за гадость?! Ты, Коростылев, не по службе оборзел со своими бабами!» – спокойно взял прокладку со стола. «Товарищ майор, – сказал он обиженно, – это от экспертов. По делу об изнасиловании с убийством. Отчет я еще не читал, но…. – Он лизнул кетчуп, почмокал и радостно возвестил: – Вот! Группа крови первая, резус положительный. Можете проверить».

Хе-хе…

Старшинов, все еще улыбаясь, едва не споткнулся о выбоину в асфальте. За спиной громыхнуло. Гроза нагоняла его быстро и неумолимо. Сырой ветер трепал полы кителя. Улыбка участкового увяла.

Нет, Саня, конечно, мог его разыграть, мог.

Вот только из кабинета не стал бы уходить ради этого. Даже если бы знал, что Сумеренковы реально боятся женщины за стеной.

Молния сверкнула совсем близко. Воздух на мгновение сделался густым и плотным, казалось, его невозможно вдохнуть. Раньше, чем прозвучал гром, начался дождь, сразу, и такой сильный, словно в первую же секунду на голову вылили ведро воды.


Ветрова распахнула дверь и отступила в глубь коридора. Глаза ее широко раскрылись, рука взметнулась, прикрывая ладошкой рот. Через секунду она звонко рассмеялась.

Выглядел Старшинов, конечно, комично. Мокрые форменные брюки прилипли к лодыжкам. Китель, напитавшийся влагой, потерял форму и принял несерьезный отекший вид. Погоны сгорбились, на звездочках блестели капли. Края фуражки по бокам обвисли так, что она теперь напоминала головной убор карикатурного эсэсовца из боевых киносборников 40-х годов. С участкового текло. Он стоял в центре лужи, переминаясь с ноги на ногу. В размокших туфлях противно хлюпало.

– Извините, Иван Игнатьевич, – сказала сквозь смех хозяйка. – Входите же. Ну! На вас сухой нитки нет…

Он машинально отметил это «Иван Игнатьевич» (справки наводила?), но безропотно дал едва ли не втащить себя за порог, глухо бормоча сбивчивые «натопчу», «зачем», «беспокойство»…

– Ничего не знаю, – отрезала женщина. – Быстро в ванную, под душ…

Через двадцать минут Старшинов – в шлепанцах на босу ногу, тренировочных брюках и тесной майке («это мужа, вещи чистые, не беспокойтесь») сидел за круглым столом в большой квадратной комнате, под мягким светом низкого потолочного абажура и проклинал все на свете: Коростылева, дождь и собственное нудное ментовское нутро. Носки, брюки и форменная рубашка бултыхались в стиральной машине. Китель и фуражка роняли последние капли дождя в желтый пластиковый таз в коридоре. Ветрова хлопотала на кухне…

«Черт знает что такое!» – думал участковый, но не в смущении, как следовало бы ожидать.

Он был ошеломлен и встревожен. А то и испуган…

И хотел знать почему.

Милиционер едва узнал Ветрову. Меньше чем за сутки женщина, казалось, постарела лет на пять – семь. Если накануне она выглядела усталой, то сегодня, несмотря на энергичность и решительность, казалась изможденной до крайней степени. Тени под глазами превратились в черные круги. Кожа на лице приобрела сухой стариковский блеск и облепила скулы восковой пленкой. Прическа превратилась в свалявшиеся, перепутанные пряди. У нее рак, что ли?!

Старшинов пригладил влажный ежик волос на макушке.

Ничто в комнате не указывало на экзотические занятия хозяйки. Обычная мебель, как у многих. Стандартный набор книг в шкафу: Достоевский, Толстой, Дюма, Дрюон, детективы. Никаких хрустальных шаров, толстых оплывших свечей, четок, мела, сушеных трав в мутных баночках и… Что там еще у колдуний бывает? Магические книги в толстых переплетах и медных, позеленевших окладах? Зеркала? Карты для гаданий? Определенные настроения навевал лишь круглый стол с тяжелой скатертью и шестью венскими стульями вокруг. На память приходили картинки спиритических сеансов: сюртуки, жабо и лиселя; восковые плечи и оборки. «Дух императора, явись! Явись и скажи: долго ли будут у власти большевики?»

Серый сумрак с улицы сочился сквозь тюлевые занавески. В окно хлестали струи воды. Ветер размазывал их по стеклу в полупрозрачные кляксы и срывал капли, барабаня по жестяному откосу. Вдалеке басовито раскатился гром. Старшинов вздохнул, ощущая дымный аромат чего-то незнакомого, что он отметил еще вчера. В самой квартире запах был сильнее, но по-прежнему казался приятным…

– Погода ужасная, – сказала Ветрова, входя в комнату с подносом в руках. – Льет и льет. Ветер. Как это вас угораздило?

– Да вот, – Старшинов неловко поднялся со стула. Вопрос возвращал его к неприятной необходимости, но, к счастью, отвечать на него не потребовалось. Пока…

– Сидите, я сама…

Женщина быстро расставила чашки, чайник, розетку с конфетами и крохотную хрустальную рюмку, пододвинув ее к участковому. Вышла с пустым подносом и скоро вернулась с бутылкой коньяка.

– Выпейте, – сказала она, наполнив рюмку. – Для профилактики…

Старшинов помедлил, но осторожно взял крохотную посудинку. Ветрова разливала чай, густой, ароматный. Коньяк легко обжег язык и приятным теплом скатился по пищеводу.

– Спасибо.

Женщина кивнула и уселась на стул напротив.

– А теперь сразу чай, пока горячий. Это важно, он с травами…

Милиционер кивнул, сосредоточившись на том, чтобы упаси бог не швыркнуть шумно, по-крестьянски. Обжегся, но стерпел. После двух глотков его бросило в жар, минуты через две на лбу выступила испарина.

– Хороший сбор, – улыбнулась хозяйка. – Прогревающий…

Он чувствовал себя неловко под взглядом ее темно-карих с оранжевой искрой глаз, скованно. Боялся шевельнуться лишний раз на тонконогом стуле. И понятия не имел, как высказать то, зачем пришел. Или хотя бы справиться о здоровье. Или спросить, откуда она знает его имя-отчество. Взгляд отчего-то цеплялся за коньячную этикетку – «Белый аист», – а потом испуганно шарахался в сторону: еще подумает чего…

– Иван Игнатьевич, на меня соседи жаловались, – сказала вдруг Ветрова, опуская чашку на блюдце с легким стуком. – Я знаю и…

Она замолчала и опустила взгляд, губы сжались в тонкую линию. Стало слышно завывание стиральной машины, отжимавшей атрибуты его милицейского звания. «Хорошо хоть пистолет не взял», – подумал участковый, живо представив себе «макарова», громыхающего в барабане. Чтобы не рассмеяться, он заторопился сказать первое, что пришло в голову:

– Евгения Павловна, я Сумеренковых знаю давно. Очень. Со всеми их плюсами и минусами. Совсем не важно, что они о вас говорят, точнее, говорит Сумеренкова. Важно то, что они вас боятся.

– Люди часто боятся того, чего не понимают…

– Возможно. Вы можете мне не верить, но вчера я заходил к вам только для того, чтобы посмотреть на женщину, которая смогла напугать саму Сумеренкову…

Он замолчал, сообразив вдруг, что крики, запах и музыка в жалобах Нинки, вполне возможно, суть факты, на которых она выстраивала свои скабрезные домыслы. А еще через секунду он понял, что сейчас скажет Ветрова. Понял по ее резкому взгляду, сузившимся зрачкам; по тому, как напряглись плечи; как рот скривился в горькой усмешке. «Умная женщина, – подумал он. – А ты, Старшинов, старый болван!»

– То есть мне стоило именно сегодня закрыть перед вами дверь…

Как вопрос это не прозвучало, но и особенного напора в голосе не было – только усталость и констатация факта. Ветрова смежила веки. Тонкая жилка пульсировала на шее. Старшинов откашлялся.

– Поймите меня правильно, я ведь о вас до вчерашнего дня не знал ничего, совершенно. После Сумеренковых мне захотелось взглянуть и познакомиться. Помимо желания – это и часть моей работы: знать людей на участке. Да чего там работы! Это большой кусок жизни. У меня ведь…

Он оборвал себя, почувствовав, что несет его не туда: не то оправдывается, не то жалуется. Собрался.

– Вы меня, конечно, малость озадачили, но в то же время я понимал, что уже видел вас раньше, хотя никогда и не общался. Дальше мне и делать-то ничего не пришлось, понимаете? То есть мозги милицейские так устроены, что всякие странности и неувязки, полузабытые ощущения и прочие «звоночки» – вроде красной тряпки для быка. Ни о чем таком ты явно и не думаешь, не пытаешься свести концы с концами, а мозги все равно чего-то там себе мерекают. Потом – бац! – и сложилась картинка, мысль появилась, догадка, четкое воспоминание. И чем дольше ты в системе работаешь, тем труднее отключаться, понимаете? Словно тянет что-то внутри, зовет. Вот, к вечеру я и вспомнил, что видел вас в городском УГРо вместе с Саней… простите, старшим оперуполномоченным Коростылевым…

Ветрова подняла взгляд. Глаза заблестели, кажется, она смотрела с интересом и пониманием, вновь взяла чашку, отпила.

– Мне бы на этом и остановиться, – продолжил участковый, сокрушаясь. – Так нет же, куда там. Взыграло ретивое. Тут и Сумеренковы, и ваша реакция на визит милиционера, и Коростылев. Да и переключаться мне особенно не на что…

«Да что со мной такое?» Старшинов уткнулся носом в чашку, Ветрова кивнула: «Продолжайте». Она хорошо слушала, проникновенно. И явно слышала, что рвалось наружу помимо слов: наболевшее, горькое, что-то за словами. Невысказанное не исчезало после того, как звуки таяли и сходили на нет, словно пар над чайником; не отступало в сумеречные углы комнаты; не пряталось за портьерами. Нет. Оно оставалось в круге света над столом и сновало между ними подобно ткацкому челноку, сплетая взгляды, интонации… мысли? Участковый поежился. «Да она точно ведьма! Или психованная!» Он был готов встать и выйти под дождь прямо так: в шлепанцах и одежке с чужого плеча.

– В общем, наскреб я на свой хребет, – закруглился Старшинов. – Очень меня Коростылев просил… помочь, хотя и огорошил изрядно…

Женщина поднялась и отошла к окну, обняв себя за плечи. За стеклом мелькнула тень, словно снаружи кто-то отшатнулся прочь и в сторону, но она не отреагировала, как будто это ветер трепал и сильно раскачивал мокрые ветки тополей, мотая их как на качелях, разбрасывая по окнам бледные, едва заметные тени.

– Дико это все для меня, – закончил участковый. – Понимаете? Неправильно. Все равно, что бы я или там Коростылев искали преступника, не опираясь на факты и логику, а всякий раз ходили в церковь и ставили свечки, мол: «Господи, вразуми! Открой истину!» В голове не укладывается, как вы что-то такое там узнаете. Как это возможно вообще! Поэтому… Вот.

Он замолчал.

Ветрова все так же смотрела в окно, плечи ее чуть приподнялись, словно она хотела пожать ими или была в затруднении, подбирая слова.

– Вы знакомы с понятием ноосферы Вернадского?

Старшинов уставился в ее напряженную спину – плеч она так и не опустила, пальцы побелели.

– Евгения Павловна…

– Женя…

– Ммм… хорошо. Женя, – Старшинов в свою очередь пожал плечами и улыбнулся. – У меня четыре класса, ремесленное и школа милиции за плечами. Как вы думаете?..

– Точнее, даже не Вернадского, – она словно бы не услышала. – А с тем, как трактовали ноосферу Леруа и Тейяр де Шарден? Мыслящая оболочка, формируемая человеческим сознанием… Что вы сказали?

– Я говорю, четыре класса…

– Ах да. Но это неважно, – она повернулась к нему и прислонилась к подоконнику. Лицо скрывала густая тень. Женщина потирала плечи, словно прогоняла внезапный озноб. – Не хочу утомлять вас подробностями…

Ее силуэт четко выделялся на фоне окна. Черной дырой в обстановке и реальности снаружи.

– Каждый человек, – заговорила Ветрова, – подобен игле в автомате грамзаписи на фирме «Мелодия». От рождения и до смерти он оставляет в едином информационном поле Земли уникальную запись о себе, дорожку: незатухающие колебания мыслей, образов, событий и субъективных восприятий реальности…

Ее голос звучал сухо и ровно, без напора. Ей было все равно, что он подумает, а Старшинов ощутил подзабытое дежавю: он читает прыгающие строчки в бланке заявления о лучах смерти, отравляющих газах и коварстве инопланетных лазутчиков, захвативших тела невинных людей. Участковый старательно напрягал мускулы лица, чтобы на нем не отразилось ничего. Почва уходила из-под ног. Мозг лихорадочно обрабатывал информацию и перебирал факты. Кто-то убивает женщин – это факт. Ветрова может указать, где нужно искать жертву, и не только – это тоже факт. К убийствам она непричастна – Саня заявил об этом прямо, – и это третий факт…

– И есть люди, очень немногие, – продолжала между тем женщина, – которые могут находить эти конкретные дорожки и воспринимать колебания. Вот если коротко. На пальцах…

На улице громыхнуло, россыпь капель ударила в стекло. Старшинов шумно выдохнул. Казалось, воздух в комнате пришел в движение, потревожив тяжелую тишину в квартире, даже стиральной машины не было слышно. «За три дня еле-еле раскурилась», – прозвучал в голове скрипучий голос Сумеренчихи, отдававший застарелым похмельем и ядреным дымом дешевых папирос. Сразу же захотелось курить, но его сигареты, наверное, вымокли. Старшинов нервно хихикнул, спохватился.

– Извините, – сказал он. – А-а-а… Как вы это делаете?

– Как я это делаю?

Ветрова шагнула к столу.

– Как я это делаю, – повторила она, приближаясь. Ее босые ступни оказались в круге света, на ковре. Заискрился подол платья. Она наклонилась к участковому, упираясь исхудавшими руками в край стола. Пряди волос качнулись вперед. Лицо исказила короткая судорога. Голос ни на секунду не менял тональности и звучал безжизненно, механически. Горло странно сжималось, словно выдавливало мертвые звуки. – Лучше я расскажу вам, как это бывает, – пообещал голос. – Как это бывает, когда вы выходите на улицу, в сырой промозглый воздух. Капельки влаги висят перед лицом и оседают на ресницах, а вы опасаетесь, что потечет тушь. Огни фонарей размыты, размазаны среди голых и мокрых ветвей. Деревья стоят черные. По их стволам ползают пятна света автомобильных фар. Из-под колес летят брызги прямо на зазевавшихся пешеходов. Вы отступаете к стене, потому что джинсы новые. Их Славик подарил… При мысли о Славике в груди возникает теплый шар, и сладко тянет внизу живота, ощущение сменяется чувством наполненности. Губы растягиваются в улыбке. Приятно. Приятно ощущать молодое тело, сейчас чуть утомленное упражнениями. Шагать упругой походкой – здесь недалеко, совсем рядом, – а не толпиться среди унылых, невзрачных фигур на автобусной остановке. «Куда можно ехать в десятом часу вечера?..» Во рту возникает вкус кофе, коньяка и «баунти»… А может, это «Рафаэло»… Славик обещал… Вы поворачиваете за угол, осторожно, чтобы не зацепить плечом выщербленный кирпич, кожа на куртке очень тонкая, нежная… ее купили в Сидэ. Там лазоревое теплое море, песок и нет щербатого асфальта, не нужно ежесекундно смотреть под ноги, чтобы не подвернуть ногу. Сломать каблук… Вы поднимаете голову и утыкаетесь лицом в темноту…

Старшинов попытался сглотнуть. Во рту пересохло. Пальцы Ветровой смяли скатерть на столе, чашки поехали, бряцая ложечками в блюдцах. Глаза женщины стали черными, бездонными. Зрачки расширились почти до границ радужки. Губы кривились, подергивались углы рта.

– Представьте себе, – заговорила она вновь. – Представьте себе хорошенько. Темнота влажная и холодная. Она льнет к лицу, плечам, бедрам. Тело ломит так, что выворачивает суставы. Темнота раскачивается перед глазами, в затылок словно вбили гвоздь. Тошнит. Челюсти онемели. Языку тесно во рту. Он извивается, словно гусеница, раз за разом натыкаясь на твердое, колючее, раздирающее рот от уха до уха. В груди хрипит и клокочет, хочет откашляться. Плечи содрогаются, и множество режущих болей врываются в сознание. Вы вдруг чувствуете себя. Всю. Вы – голая! Ноги широко раздвинуты и согнуты в коленях. На внутреннюю сторону бедер что-то сильно давит. Под ягодицами – твердое. Под ступнями холодная пыль, и камешки царапают пальцы. Мамочка! Мамочка! Да что же это такое?! Ы-ы-ы-ы-и-и-и! Полусогнутая, вы сидите на стуле верхом. Лодыжки прикручены к ножкам. Плечи прижаты к спинке, грудь расплющена, запястья стянуты веревками… Дыхание и всхлипы рвутся из перекошенного рта. Между зубами – толстая волосяная веревка, волокна щекочут нёбо. О, господи, господи! Кто здесь?! Отпустите, пожалуйста! Опусти-и-и-и! Волосы липнут к щекам, смоченные слезами. В носу хлюпает, по губам и подбородку течет… Мама! Кто-нибудь?!.. Пожалуйста!!! Вы слышите слабый шорох. Кто это?! Кто?! В глазах ломота, но вы по-прежнему ничего не видите вокруг – только бессмысленные, неузнаваемые пятна. Отпустите!!! Вы дергаетесь всем телом, боль грызет руки и ноги, стул сотрясается, но не двигается с места… Не трогайте! Не трогайте меня!!! Кровь стучит в виски камнепадом, как тогда, в горах под Алуштой, катились с каменных зубьев Димерджи обломки выветренных плит, и тихая конная прогулка превратилась в бешеную скачку. Горло судорожно сжималось, как сейчас, когда его равномерно сдавливают колючей веревкой. Узел давит на шею, где-то за ухом, а плотная петля перекрывает дыхание. Кожу покалывает, судороги пробегают по телу. Горло – не толще иголки. Легкие еще тянут воздух со свистом и шипением, а перед глазами уже зажигаются звезды – яркая мерцающая россыпь. Вы чувствуете, как тяжелеет лицо, словно под кожу набивают свинцовой дроби. Как расслабляются сфинктер и мочевой пузырь. Ногам становится горячо и мокро, но это не имеет значения. Это далеко. Ближе только звезды перед закатившимися глазами… Они мерцают и вспыхивают как драгоценные камни, как откровение… В этот момент давление на шее ослабевает, воздух с запахами сырости и кирпичной пыли врывается в легкие, кровь несет крохи кислорода в галлюцинирующий мозг, звезды бледнеют, а на вашей спине делают первый надрез. Сердце стремительно доносит вопль нервных окончаний до горла, и ваш бессмысленный и животный крик-мычание, расщепленный веревкой, несется к самой яркой, последней непогасшей звезде. Словно зов. Вы больше не зовете маму, Славика… Вы зовете только эту звезду. До тех пор пока она не взрывается в вашем мозгу самой последней вспышкой…

Ветрова рухнула на пол, потянув за собою скатерть. Загремели чашки, бутылка опрокинулась и покатилась по столу. Старшинов вцепился в край ускользающей ткани, потянул на себя, потом вскочил и подхватил бутылку. Несколько секунд он стоял, нелепо раскорячившись над столом с бутылкой в руке, и вновь слышал, как рвется за окном небо, шумит дождь, сигналит чья-то машина.

– Вот это да, – пробормотал участковый и спохватился. – Женя! Евгения!.. А, черт!!!


Он перенес женщину на диван, прижал артерию на шее. Пульс был частый и слабый, кожа – влажная. Участковый легонько похлопал Ветрову по щекам. Безрезультатно. Хотел принести воды, но передумал. Цапнул со стола бутылку, сорвал пробку и попытался влить изрядную порцию в вялый рот. Синюшные веки сразу затрепетали, женщина открыла глаза и закашлялась. Взгляд прояснился, она приподнялась и села, массируя виски и виновато глядя на Старшинова. Тот только покрутил головой.

– Это что, всегда так? – спросил участковый, переводя дух. – Э-э-э, ничего, что я спросил?

– Нет, не всегда… Ничего. Все хорошо…

Она слабо улыбнулась. Щеки чуть порозовели.

– Вы мне верите?

Он пожал плечами. Посмотрел на женщину, чуть наклонил бутылку.

– Вы позволите?

– Сделайте одолжение. Можете курить, если хотите.

Старшинов вернулся к столу и выпил две рюмки подряд. Вышел в коридор, шаркая шлепанцами, вернулся с влажной, но, к счастью, не промокшей насквозь пачкой сигарет. Закурил и уселся на стул, лицом к Ветровой. Кажется, она приходила в себя. Сумерки наползли в комнату через окно. Дождь утих, гроза отдалилась, стал слышен шелест листьев и перестук ветвей.

– Я не знаю, – сказал участковый, – верю вам или нет. Вы либо серьезно больны, либо действительно чего-то такое можете, но… это вам явно не на пользу.

Евгения поднялась, достала из шкафа пепельницу и закурила сама из его пачки, села рядом, почти касаясь своими коленями его.

– Это ведь не самое страшное, – сказала она, неопределенно поведя рукой.

Участковый вопросительно приподнял бровь.

– Я хочу сказать, что обычно я не отключаюсь во время сеансов. Как у вас. Часть сознания сохраняется в том уголке меня, которое здесь и сейчас. Впервые погружение было таким полным и затягивающим, что мой организм себя не контролировал…

Старшинов поперхнулся дымом, закашлялся.

– То есть…

– Да, вы правильно поняли. Уж простите за интимную подробность…

Капитан оценил откровенность. Вряд ли она хотела его шокировать или явно поиздеваться. Для этого она была слишком опустошена, ослаблена. Эмоционально и физически. Он ее разозлил, конечно, своим праздным интересом, но… Влажный дым царапал горло, отдавая кислятиной.

– Вы поэтому отказываетесь помогать Коростылеву? – спроси он. Хотя чего спрашивать? И так ясно.

– Нет…

– Но я тогда не понимаю…

– Ну, – Ветрова оставила дымящуюся сигарету в пепельнице и достала из шкафа вторую рюмку. Вернулась к столу, кивком предложив Старшинову похозяйничать. – Это не первый случай, когда я разыскивала трагически погибшего человека, которого считали пропавшим без вести… Спасибо.

Она отпила крохотный глоточек.

– Фантомные боли бывают всегда. Чувственный след остается дольше, но с этим можно справиться. Есть релаксирующие методики, музыка, ароматические составы, медитативные техники. Остается только память, четкие подробности, словно картинку вырезали в мозгу острым ножом. И это хуже всего. В вашей работе разве не так?

Старшинов промолчал. Она права, он понимал, о чем идет речь. Некоторые вещи впечатываются в тебя намертво, как ни старайся забыть. Он вот простой участковый, но в его личном архиве много всякого. Старшинов посмотрел на Женю. Она больше не казалась кем-то не от мира сего. Стала понятней и – да, ближе…

– В конце концов вы говорите себе: «Все это случилось не с тобой. Прекрати рефлексировать, жалеть себя и работай. Такая работа». Вы разбираете картинку по винтикам, то, что утонувший в ужасе мозг фиксирует, но не видит, не может видеть. Так появляются детали, подсказки. Характерные выбоины на асфальте, надпись «Аптека» на светящейся вывеске. Вы подсчитываете количество шагов по ритмичному стуку каблуков от остановки и до того, как вы повернули за угол. Вы вспоминаете речитативный шепот за спиной, неразборчивый и певучий, словно наговор; резкий запах пота – не вашего пота, мужского; звуки ритмичной музыки и обрывки слов – «музыка», «уговорам», «нет», – голос женский. Вы отмечаете запах кирпичной пыли и плесени, привкус ржавчины во рту; тусклый и почему-то розоватый отблеск короткого лезвия; а потом понимаете, что розоватый он из-за слабого свечения крохотного пыльного оконца над головой, слева, на самой периферии зрения. Еще немного – и вы разбираете вспыхивающие розовым, размытые линии. Это как испорченный телефон…

– Горный техникум! – выкрикнул вдруг Старшинов, в изумлении уставившись на Ветрову.

– Да, – подтвердила она. – Подвал горного техникума, точнее, крохотный закуток с пыльным оконцем в цоколе, выходящем на дискотеку-бар «Розовая пантера». Там и нашли Яну Подплавскую. Задушенную молодую женщину с тремя длинными порезами на обнаженной спине. Тело упаковали в полиэтиленовый плотный мешок и завалили обрезками заплесневелого, ни на что не годного ДВП… Вы хорошо знаете город.

– Бог ты мой! – пробормотал Старшинов, сердце колотилось о ребра, словно он пробежал стометровку. «Это же мой участок! – думал он. – И ориентировку на розыск Подплавской я помню. Была такая, точно. Почему я не знаю ничего об убийстве? Или знаю? Может, то указание о предоставлении справки на лиц, находящихся под наблюдением психдиспансера? Или докладная о регистрации и роде занятий лиц, ранее осужденных по статьям с телесными? Черт! После „Пионерской бойни“ факс в опорном пункте плевался предписаниями и запросами, словно юродивый…»

– Их двое или больше, – сказала вдруг Ветрова.

– Кого?

– Убийц.

– Почему вы так решили?

– А разве Коростылев не рассказывал вам об этом деле?

Старшинов задумался. «Кто-то очень плохой в нашем Мухосранске режет женщин на живую. Придушит до беспамятства и режет».

– Нет. Пожалуй, нет. Да он и не должен. Не имеет права просто.

Она зло усмехнулась:

– Но ко мне-то он вас отправил… Нет, не говорите ничего. Я вас не упрекаю…

Все-таки он перебил ее, не удержался. Милицию сейчас хаяли все, кому не лень. Слов нет, наверняка есть за что. Но в этой обличительной вакханалии как-то забывалось, что в ситуации бандитского передела, роста бытового насилия, полной сумятицы в правовых системах на милиционеров нападали много чаще, чем во времена «Лекарства против страха» Вайнеров. И не травили их теперь – били насмерть. Он не для красного словца пугал Кашеврина. На участковых нападали чаще, чем на оперативников. И пистолеты отнимали. А они по-прежнему отписывались за каждый патрон и отдувались в службах собственной безопасности по любому факту применения табельного оружия…

– Ему нелегко, – пробурчал Старшинов. – За любую соломинку хватается. За любые возможности, даже самые… кхм… Давят на него сильно…

Ветрова расхохоталась. Громко и зло. Зубы блестели от слюны, она чуть прищурилась.

– Да… Давят? – сказала она сквозь смех, который вдруг смялся, скрутился в жгут и стал походить на сдавленное рыдание, но глаза были сухими и колючими. – Я вам расскажу что такое «давят», – пообещала она и заметила его движение подняться: – Нет уж, подождите! Вы все поймете сейчас. И поймете, почему я отказываюсь. Впрочем, это уже неважно…

На столе появились листы бумаги и потрепанная пачка цветных карандашей. Ветрова взяла один. Старшинов заметил, как побелели суставы.

– О скольких эпизодах вам рассказал Коростылев? Что-то же он должен был вам сказать…

– О трех.

Она усмехнулась, пробормотала: «Ну конечно! Нету тела – нету дела…»

– Смотрите, – Ветрова стремительно провела три синие пересекающиеся линии на чистом листе, повернула к участковому. – Раны, нанесенные Подплавской…

Она отодвинула лист и принялась черкать на следующем, потом взяла карандаш другого цвета.

– Эти раны, – показала она, – нанесены второй жертве – Желудевой Ирине, тридцати лет.

К синим линиям, повторявшим первый рисунок, Ветрова добавила две красные, почти перпендикулярные черты. Старшинов кивнул.

– А это, – женщина быстро водила рукой, меняя карандаши и сильно прижимая крошащийся грифель к поверхности, – порезы на спине так называемой третьей жертвы. Что вы видите?

Участковый насчитал три синие, две красные и еще одиннадцать темно-багровых линий более сложной формы, с закруглениями и зигзагами.

– Итак, – настаивала Ветрова, быстро касаясь подрагивающими пальцами выложенных в ряд листов. – Три, пять и сразу шестнадцать. О чем вам это говорит?!

«Дальше – хуже. Слышишь, Иван Игнатьич? Он в раж входит. Убийца-то».

Старшинов сглотнул горький комок слюны:

– Убийца больше не может себя контролировать во время… во время… ну когда он…

– И только?!

– Женя, чего вы хотите от меня добиться?! Я не специалист по серийным преступлениям! Черт! Да вся моя работа – это бить ноги, разговаривать и отписываться! А Коростылев определенно сказал: «Три эпизода»!

– Лучше бы он вам рассказал об отчетах судебных медиков, из которых следует, что все порезы нанесены очень аккуратно. Настолько, что ни на ребрах, ни на позвонках жертв не обнаружено ни малейших царапин. Во всех случаях! Это значит, что тот, кто их наносил, очень хорошо контролировал и себя, и состояние жертвы – ее движения, каждый вздох…

– А это-то из чего следует?! – Он почти кричал.

– Странгуляционная борозда! В каждом последующем случае она выражена более явно, с наложениями. Это значит, что, прежде чем нанести каждый порез, жертву лишали сознания удушением! Методично и тщательно следя за тем, чтобы несчастная женщина не умерла раньше времени! Я, конечно, не криминалист и не психиатр, но здравый смысл мне подсказывает, что подобный образ действий плохо вяжется с неконтролируемыми вспышками ярости. Это скорее ритуал…

Старшинов открыл рот и закрыл.

«После второго убийства Ветрова помогать нам отказалась…»

Он задумался о том, откуда она может знать так много. Неужели только из своих… трансов? Но как? Кто приходит к ней и приносит информацию? Или просит найти кого-то еще? «Нет тела – нет дела». Участковый смотрел, как Ветрова мнет свой последний рисунок в кулаке. Что она хочет этим сказать? Бумажный комок улетел на пол. Женщина молча взяла чистый лист. Через минуту перед Старшиновым лежало пять листов бумаги. Последний рисунок так же насчитывал те же шестнадцать линий, но уже пяти цветов. Ветрова придвинула к участковому третий и четвертый:

– Тела этих женщин не найдены потому, что их никто не ищет. Я их тоже не искала и ничего о них не знаю, но я знаю, что с ними случилось…

Участковый мотнул головой.

– Нет, – сказал он, испытывая сложную смесь усталости и разочарования от напрасно потраченного времени. Бог его знает что там Саня себе напридумывал. – Вы не можете этого знать. Сначала кто-то должен обратиться к вам за помощью, рассказать…

Он замолчал, заметив, как резко отхлынула кровь от лица Ветровой. «В точку попал, – подумал Старшинов. – Непонятно зачем, но она либо выдумала эти „ненайденные“ жертвы, либо кто-то ей о них рассказывал…»

– Я отказалась участвовать в расследовании, – сказала женщина, поднимаясь и вновь обнимая себя, словно отгораживаясь от его недоверия, – когда стало ясно, что больше нет нужды что-то рассказывать мне о вероятных жертвах…

– Не понял…

Женщина повернулась к нему спиной и резко передернула плечами. Руки ее соскользнули и безвольно упали вдоль тела. Участковый вскочил, опрокидывая стул. В глаза ослепительно брызнуло. Платье Ветровой съехало до пояса, обнажая худенькую спину.

– Что вы де…

Он поперхнулся возмущением и подавил первый порыв отвернуться.

Темные, уже поджившие царапины расчертили бледную кожу. Взгляд участкового метался из стороны в сторону, от одной к другой, словно бился в паутине. Он тяжело оперся о стол и закрыл глаза, но все равно видел тонкие шрамы, словно следы на сетчатке от раскаленных вольфрамовых нитей, которые поочередно вспыхивали в мозгу: синим, красным, темно-багровым. Три, пять… шестнадцать.

Женщина заплакала.



В начале одиннадцатого, возвращаясь домой, Старшинов бездумно повторил маршрут, которым шел накануне. Погода бесновалась. Зонтик, которым его снабдила Евгения, оказался бесполезен. Ветер рвал его из рук, выворачивал наизнанку, выгибая спицы, и, словно издеваясь, горстями забрасывал под неважную защиту дождевые капли. В конце концов участковый сложил зонт и сунул его под мышку. Нахлобучил поглубже фуражку и поднял воротник кителя. В туфлях снова хлюпало. Отглаженные, высушенные утюгом брюки вновь намокли, штанины тяжело мотались на ветру из стороны в сторону.

Редкие огни фонарей вязли в мокрых сумерках.

Всклокоченные тучи кружились над ржавой крышей горного техникума, словно воронье. Продуваемые насквозь улицы казались опустевшими сотни лет назад. Отчего-то светящиеся в домах окна только усиливали это впечатление. Крадущиеся вдоль тротуаров машины щурили подслеповатые фары, словно старались сделаться незаметнее. Шипение шин терялось среди мокрого шелеста листьев.

Старшинов втягивал голову в плечи. Ему казалось, что за ним наблюдают со всех сторон, из каждого окна, дома, машины. И даже пустые провалы черных окон техникума бросали в его сторону колкие взгляды, пока он не скрылся за поворотом улицы Коломейцева, невольно ускоряя шаг, не разбирая дороги, не обходя лужи… Его шатало, словно пьяного.

Долгий разговор не отпускал. Он перебирал в памяти подробности, раскладывая факты по полочкам, но целый ворох того, что он не мог считать фактами, ничуть не уменьшался. Это раздражало и заставляло вновь и вновь вспоминать слова, голос, мимику, интонации и то, что было за словами, словно беспрестанно тянуло облизнуть разбитую в кровь губу.

«…Шрамы появились после работы с делом Ирины Желудевой, второй жертвы. Собственно, это даже не шрамы, не царапины. Я думала – это психосоматический след слишком глубоких и болезненных трансов, но это не так. Дерматолог определил изменения пигментации кожи, ничего более, а мне кажется – меня пометили. С тех пор видения приходят самостоятельно, вопреки моим желаниям и усилиям…»

Старшинов заметил, что стоит у бровки тротуара на перекрестке и таращится на желтый мигающий сигнал светофора. Мокрый китель давил на плечи. Гнойные блики плескались в пузырящихся лужах на мостовой. Казалось невозможным ни перешагнуть их, ни наступить. Он стоял столбом на бордюрном камне, пока рядом не остановилась машина, успокаивающе тарахтя мощным двигателем. Белый свет ее фар залил все расплавленным оловом. Участковый шагнул вперед.

«…Мой муж служил на подводной лодке. Ухаживая, еще до свадьбы, он рассказывал много флотских баек. В основном – смешных, но я отчетливо запомнила только одну. Он говорил о болезненно неприятном ощущении у позвоночника, когда луч гидролокатора находит в толще воды корпус корабля. Хлещет, словно плетью. Он говорил, к этому звуку невозможно привыкнуть. Его можно ждать, готовиться, но всякий раз чудится, что это именно тебя вытянули вдоль спины. Чем ближе корабль-охотник, тем меньше промежутки времени между ударами. Единственная возможность скрыться – это лечь на грунт, слиться с рельефом дна и ждать. Ждать, когда удары плетью станут реже, пока не прекратятся совсем. В моем случае этот способ не работает…»

Воздух в его квартире был спертый, провонявший табачным дымом. Старшинов не зажигал света. Он стоял в коридорчике, с одежды вновь стекала вода, а за дверью в длинном тоннеле общего житья, тускло освещенном пыльными сороковаттными лампочками, которые еще не успели выкрутить, было удивительно тихо. Не по-здешнему…

«…Я не могу этого вынести. Я всегда кричу, и крик мой такой же глухой, расщепленный, словно во рту у меня веревка. Всякий раз перед глазами одна и та же звезда, и я зову ее. Зову снова и снова, бессмысленным мычанием, словно жертвенное животное. Я сплю на клеенчатом белье. Подружка из хосписа снабжает меня громадными стариковскими памперсами. Курьер из магазина ароматических трав и смол возит мне благовония коробками. Я включаю музыку громче. Почти никуда не выхожу, стараюсь ни о чем не думать, ни на что не реагировать, словно хочу стереть себя. Я лежу на грунте, но плеть достает меня все чаще. Чем бы оно ни было – оно приближается…»

Сырой ветер врывался в комнату через распахнутое окно. Он нес нескончаемый шелест и водяные брызги, заблудившиеся блики света и разорванные в клочья звуки. Он стряхивал пепел с сигареты Старшинова и уносил невидимые хлопья в коридор, к подножию грязно-мокрого комка одежды, которая сползла с хилых пластиковых плечиков и теперь валялась под вешалкой неясной грудой. Участковый сидел на диване в сухих и чистых трусах, со стаканом водки в руке и смотрел на темный экран телевизора.

«…Он уговаривал меня лечь в клинику. Я пугала и его, и сына. Он уговаривал, а я не могла ему объяснить, что там, одурманенная лекарствами, я стану еще более беззащитной перед этим. Приступы будут повторяться все чаще, а потом мне просто выжгут мозг электрошоком. Может, так было бы и лучше для меня, но не для них. Они все равно были бы где-нибудь поблизости. Не могла я этого допустить… Я напилась в „Розовой пантере“, позволяла себя угощать, прикасаться. Меня сняли два молокососа. Их распирало от тестостерона и моей сговорчивости. Они трахали меня там же, в туалете. Я не помню, что они со мной делали. Честно говоря, я не уверена, что их было только двое. Вернулась домой под утро, едва передвигая ноги. От меня разило перегаром и похотью. Трусики лежали в кармане пальто. Рваные колготки. Бедра перепачканы спермой… Возможно, муж смог бы перенести это. Он умен. Он бы понял – не простил бы, но понял. Но там был наш сын. Он видел меня… такой. Они уехали к свекрови, на Урал, а я жалела, что не на другую планету…»

Старшинов вытянул стакан водки разом, как воду. Занюхал новой сигаретой, закурил. Ступни не чувствовали пола. Ему казалось, что бездна, заглядевшаяся на Ветрову, теперь под ним. А кусочек кошмара, в который она вольно или невольно погружала себя несколько месяцев, надолго застрял в мозгу крохотной занозой. Водка горючим комком застряла чуть ниже солнечного сплетения. Он не ощущал тепла – только жжение. Табачный дым был горьким. Его знобило, волосы на предплечьях встали торчком. Старшинов вновь сорвал пробку с бутылки столичной.

«…Помните, я говорила о Леруа, де Шардене и ноосфере? В основе их теорий лежат воззрения Плотина и неоплатоников. Сфера разума каждого человека существует не в пустоте. Она плещется в океане эманаций некоей непознаваемой первоосновы, божества, которого принято отождествлять с абсолютным благом, и является его неотделимой частью, как разум душа и материя являются неразделимыми частями меня… или вас. Конечная цель человека – выйти за пределы души в сферу разума и через экстаз слиться с первоосновой. Но люди обычно не торопятся это делать, верно? А что, если божеству надоело ждать? И что является благом в его представлении? Какова цель его собственного бытия? Каков он, этот экстаз?.. А эти порезы на спинах жертв? Изобразите их на бумаге рядом друг с другом, без наложений. Видите? Похоже на буквы. Название первоосновы. „Имя бога…“»

К черту! Старшинов оглушил себя вторым стаканом. Наконец-то в голове все смешалось. Голос Ветровой отдалился, превратившись в бессвязное бормотание, и заглох, как обычно глохла его персональная шестерня. Зато аппетит, напротив – очнулся, требовательно и недвусмысленно. Горячая волна прокатилась по телу. Участковый поднялся и закрыл окно. Готовить в первом часу ночи он не собирался, но пара дежурных банок сайры или сардин в холодильнике всегда найдется.

Свет он так и не зажег. Батон зачерствел, но еще не отдавал плесенью, а значит, вполне годился. Телевизор Старшинов тоже не стал включать – хватит на сегодня информационного бреда. Из открытых банок остро пахло рыбой и маслом, водка не успела согреться, батон смачно хрустел на крепких зубах. Потом он курил, стряхивая пепел в опустевшие жестянки, снова шарил в холодильнике, передвигая бутылочки с остатками засохшего кетчупа, сморщенные, как чернослив, пакеты из-под сметаны. Снова что-то грыз, закусывал. Курил и ни о чем не думал, словно лежал на грунте…


Телефон зазвонил в начале пятого.

Старшинов рефлекторно поднялся, добрел до тумбочки, не открывая глаз, и снял трубку.

– Слушаю, Старшинов. – В горле стоял отвратительный привкус консервированной рыбы.

Пронзительный и визгливый голос ввинтился в ухо и мгновенно распустился ветвистыми корнями, раздирая мозг. Конечно, он узнал Сумеренкову, даже не разбирая слов…

– Тимофеевна, – буркнул он в паузе, – звони ноль два…

– Да позвонила я! Час назад звонила! Нет никого…

Участковый открыл глаза. Солнце где-то уже карабкалось к горизонту, но город за мокрым стеклом выглядел так, словно утро не наступит никогда. Низкие тучи неслись галопом, цепляя подбрюшьями телевизионные антенны на крышах. На его глазах синий ветвистый блиц проколол шевелящееся грязное одеяло неба и оглушительно щелкнул, словно кнут. Стекло в окне задребезжало.

– Иван Игнатьич, миленький, выручай! Пока твои аспиды приедут, из нас уже козленочков наделают… Шабаш! Чистый шабаш!

То ли она завыла, то ли ветер лизнул микрофон. Связь оборвалась. Старшинов опустил трубку на рычаг и, осторожно ступая, приблизился к окну. Деревья под ударами ветра дрожали, словно в лихорадке, по тротуару волочило картонную коробку, машины на маленькой стоянке перед общежитием ощутимо раскачивались, некоторые тревожно моргали оранжевыми глазками и испуганно звали владельцев. Провода на столбах выгибались в напряженные дуги. Снова громыхнуло. Участковый отпрянул от дребезжащего окна.

Телефона у Сумеренковых нет, подумал Старшинов; если это не «белочка», то трудно представить, что могло выгнать женщину на улицу в такую погоду. Да еще дважды. Ох, е-е!

Он бросился к шкафу, на котором в плотном рулоне лежал комплект охотничьего камуфляжа с ветро- и водонепроницаемой пропиткой. Пять минут спустя, в опорном пункте, он лихорадочно снаряжал магазин «макарова» короткими тупорылыми патронами. Ронял их, чертыхался и брал с подставки новый. Недра сейфа глядели на него с укоризной. Старшинов натянул наплечную кобуру, пристроил пистолет под мышкой и быстро накинул камуфляжную куртку с капюшоном. Замер, невидяще глядя в угол. Потом сделал одну вещь, которую за тридцать с хвостиком лет своей службы делал только на стрельбище: достал пистолет и дослал патрон в ствол.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Андрей Сенников. Зов

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть