Глава первая

Онлайн чтение книги Ценой потери A burnt-out case
Глава первая

1

Мари Рикэр перестала читать «Подражание Христу», как только увидела, что муж заснул, но вставать со стула было все еще опасно, это могло разбудить его, да и кто знал — вдруг он притворяется и хочет застичь ее врасплох? Ей уже слышался его укоризненный голос: «Неужели ты не могла один час бодрствовать со мной?» — ибо иной раз подражание Христу заводило ее супруга довольно далеко. Его пустопорожнее лицо было повернуто к стене, глаз не видно. Она подумала: пока он хворает, можно не говорить ему, и это не будет нарушением долга, потому что больных нельзя беспокоить неприятными вестями. Сквозь проволочную сетку в окно потянуло прогорклым маргарином — запахом, который неизменно связывался у нее с супружеской жизнью, а с того места, где она сидела, ей было видно, как в машинном отделении засыпают в топку скорлупу от пальмового ореха.

Ей стало стыдно своих страхов и чувства томительной скуки и тошноты. Она прекрасно знала, что colon не подобает так вести себя, ибо она выросла в колонистской семье. Ее отец служил в той же фирме, что и муж, в качестве, так сказать, странствующего ее представителя, а так как его жена не отличалась крепким здоровьем, он отослал ее рожать домой, в Европу. Мать воевала, не желая уезжать, потому что она была настоящая colon и дочь colons. Это слово, произносимое в Европе так пренебрежительно, считалось у самих colons почетным званием. Приезжая в Европу, они и там держались друг друга, ходили в одни и те же рестораны и кафе, хозяева которых в прошлом сами были colons, и снимали виллы на время отпуска на одних и тех же курортах. Сидя под сенью пальм в горшках, жены ждали, когда их мужья вернутся из страны пальм, они играли в бридж и читали друг другу письма своих мужей, передававших им сплетни из тамошней жизни. На конвертах этих писем марки были яркие, со зверями, цветами, птицами, почтовые штемпеля — с названиями разных экзотических мест. Мари начала собирать их с шести лет, но так как она сохраняла и конверты со штемпелями, то свою марочную коллекцию ей приходилось держать не в альбоме, а в шкатулке. На одном из конвертов стоял штемпель города Люк. Можно ли было тогда предвидеть, что наступит время, когда она будет знать Люк гораздо лучше, чем свою Рю-де-Намюр!

С нежностью, вызванной чувством вины, и даже не побоявшись разбудить мужа, Мари вытерла ему лицо носовым платком, смоченным в одеколоне. Она считала себя только подделкой под colon. Это было все равно что изменить своей стране — грех особенно тяжкий, когда твоя страна так далеко и ее предают поруганию.

Из сарая вышел рабочий и помочился у стены. Повернувшись, он поймал на себе ее взгляд. Но, разделенные всего несколькими ярдами, они смотрели друг на друга точно в телескопы, с огромного расстояния. Она вспомнила завтрак у моря, и бледное европейское солнце на воде, и ранних купальщиков, а отец учил ее, как на языке монго «хлеб», «кофе» и «джем». Кроме этих трех слов, она ничего больше на языке монго не выучила. Но «кофе», «хлеб», «джем» — разве таким запасом обойдешься? У нее и у этого человека нет средств общения друг с другом, она даже не может выругать его, как выругали бы отец и муж, пустив в ход понятные ему слова. Он повернулся и ушел в сарай, а она снова почувствовала, как одиноко живется, когда изменяешь этой стране colons. Если б можно было попросить прощения у старика отца, который жил там — дома; не ставить же ему в вину все те марки и почтовые штемпеля. Ее матери так хотелось остаться с ним. Она не понимала, как ей повезло, что у нее было слабое здоровье. Рикэр открыл глаза и спросил:

— Который час?

— Что-то около трех.

Он тут же заснул, не услышав ответа, а она так и осталась сидеть у его постели. Во дворе к сараю задним ходом подавали грузовик. Он был до верху нагружен пальмовыми орехами, которые шли и под пресс и в топку. Орехи были похожи на ссохшиеся человеческие головы — урожай дикарского побоища. Она попыталась читать дальше и не смогла — на «Подражании Христу» сосредоточиться было трудно. Раз в месяц ей присылали очередной выпуск «Мари Шанталь», но читать их приходилось тайком, когда Рикэр был занят, так как он относился с презрением к тому, что у него называлось «дамским чтивом», и осуждал пустую мечтательность. А что ей было делать, как не мечтать? В форму мечтаний облекались надежды, но она прятала их от него, как прятали на себе ампулы с ядом бойцы Сопротивления. Ей не верилось, что это конец — так и будешь стареть, без людей, с глазу на глаз с мужем, так и будет запах маргарина, черные лица кругом, двор, заваленный металлическим ломом, и жара, влажная жара. Она ждала каждый день: вот по радио раздастся какой-то сигнал и пробьет час ее освобождения. И иногда ей казалось, что ради освобождения она не отступит ни перед чем.

«Мари Шанталь» доставляли наземной почтой, выпуски запаздывали на два месяца, но это было не важно, ибо романы с продолжениями, как и прочие виды литературы, — ценности непреходящие. В том, который она теперь читала, одна девушка пришла в «Salle Privee» в Монте-Карло и поставила 12 000 франков, последние свои деньги, на цифру 17. И вдруг чья-то рука протянулась из-за ее плеча и, не дожидаясь, когда шарик остановится, переставила жетон с цифры 17 на 19. Не прошло и секунды, как шарик упал в ячейку под цифрой 19, и девушка оглянулась — кто же он, ее благодетель?.. Но узнать это можно будет не раньше, чем через три недели. Он ехал к ней почтовым пароходом вдоль Западного побережья Африки, но и добравшись до Матади, еще долго-долго будет плыть оттуда рекой. Во дворе залаяли собаки, и Рикэр проснулся.

— Посмотри, кто там, — сказал он, — Но в дом не пускай.

Она услышала, как во двор въехала машина. Должно быть, это представитель пивоваренного завода — одного из двух, которые конкурируют между собой. Каждый из них по три раза в году объезжал дальние поселения и, созвав жителей во главе с вождем, угощал всех бесплатно пивом своего завода. Считалось, непонятно почему, что это мероприятие должно способствовать увеличению спроса.

Когда она вышла во двор, «сушеные головы» лопатами сбрасывали с грузовика. В кабине небольшого «пежо» сидели двое. Один был африканец, второго она не могла разглядеть, потому что солнце, бившее в ветровое стекло, ослепило ее, но она услышала, как он сказал:

— Мои дела здесь много времени не займут. К десяти поспеем в Люк.

Она подошла к дверце кабины и увидела, что это Куэрри. Ей вспомнилась позорная сцена несколько недель назад, когда она в слезах бежала к своей машине. Ту ночь она провела в лесу у дороги, предпочитая быть изъеденной москитами, чем встретить кого-нибудь, кто, может быть, тоже презирает ее мужа.

Она подумала с чувством благодарности: «Сам приехал. Тогда у него было просто дурное настроение, это cafard [50] Тоска, уныние (фр.). в нем говорила, а не он». Ей захотелось пойти к мужу и сказать ему, что приехал Куэрри, но она вспомнила: «В дом не пускай».

Куэрри вылез из грузовика, и она увидела, что бой, который приехал с ним, увечный. Она спросила:

— Вы к нам? Мой муж будет очень рад…

— Я еду в Люк, — ответил Куэрри, — но сначала мне нужно кое-что сказать мосье Рикэру.

Он чем-то напомнил ей мужа — иногда у него бывало точно такое же выражение лица. Если ту оскорбительную фразу ему продиктовала cafard, значит, он и сейчас во власти этой cafard.

Она сказала:

— Муж болен. К нему нельзя.

— А мне нужно. Я потерял три дня на дорогу и…

— Скажите мне. — Он стоял у дверцы кабины. — Разве через меня нельзя передать?

— Нет, женщину я не смогу ударить, — сказал Куэрри. Судорога, вдруг передернувшая ему рот, поразила ее. Может быть, он пытался смягчить свой ответ, но от этой улыбки его лицо показалось ей еще уродливей.

— И только за этим вы и приехали?

— Более или менее, — сказал Куэрри.

— Тогда пойдемте.

Она шла медленно, не оборачиваясь. Ей казалось, будто сзади нее идет вооруженный дикарь, которому и виду нельзя подавать, что ты его боишься. Только бы дойти до дому — там она будет в безопасности. У людей их круга драки обычно происходят под открытым небом, кушетки и безделушки не способствуют оскорблению действием. В дверях она чуть было не поддалась искушению убежать в свою комнату, бросив больного на милость Куэрри, но, представив себе, что Рикэр скажет после его отъезда, только покосилась в конец коридора, где была безопасная зона, и, свернув влево к веранде, услышала за собой шаги Куэрри.

На веранде она заговорила совсем другим, любезным тоном, будто переоделась в парадное платье:

— Не хотите ли вы чего-нибудь выпить?

— В такой ранний час — нет. А ваш муж правда болен?

— Конечно правда. Я же вас предупредила. Здесь очень много москитов. Дом стоит слишком близко к воде. Палудрин он перестал принимать. Не знаю почему. Хотя у него все зависит от настроения.

— Паркинсон, наверно, здесь и подхватил малярию.

— Паркинсон?

— Английский журналист.

— Ах, этот! — с брезгливой гримасой сказала она. — Разве он все еще здесь?

— Не знаю. Вы же с ним виделись, когда ваш муж направил его по моему следу.

— Он причинил вам какие-нибудь неприятности? Очень жаль. Я на его вопросы не отвечала.

Куэрри сказал:

— Я, кажется, ясно дал понять вашему супругу, зачем я сюда приехал — чтобы меня оставили в покое. Он навязался мне в Люке. Прислал за мной вас в лепрозорий. Туда же направил Паркинсона. Распространяет обо мне в городе какие-то чудовищные слухи. Теперь эта статья в газете, того и гляди, появится другая. Я приехал сказать ему, чтобы он прекратил это преследование!

— Преследование?

— А как это, по-вашему, назвать?

— Вы не понимаете. Моего мужа взволновал ваш приезд. Встреча с вами. С кем ему здесь поговорить о том, что его интересует? Почти не с кем. Он очень одинок.

Она смотрела на реку, на лебедку парома, на чащу за рекой.

— Когда он увлечется чем-нибудь, ему не терпится завладеть этим. Как дитя малое.

— Я не люблю малых детей.

— Единственное, что в нем есть юного… — сказала она, и эти слова вырвались у нее, точно кровь, брызнувшая из раны.

Он сказал:

— А вы не можете внушить ему, чтобы он перестал болтать обо мне?

— Я на него никак не влияю. Он меня не слушает. Да и чего ему меня слушать.

— Если он любит вас…

— А я этого не знаю. Он иногда говорит, что любит одного Бога.

— Тогда я сам с ним побеседую. И он меня выслушает. Легкий приступ малярии его не спасет. — Он добавил: — Я не знаю, которая его комната, но их в доме не так уж много. Найду.

— Нет! Прошу вас, не надо. Он подумает, что это я во всем виновата. Он рассердится. Я не хочу, чтобы он был сердитый. Мне надо сказать ему одну вещь, А если он будет сердиться, я не смогу. И без того это ужасно.

— Что ужасно?

Она бросила на него отчаянный взгляд. Слезы выступили у нее на глазах и некрасиво, точно капли пота, поползли по щекам. Она сказала:

— Я, кажется, забеременела.

— Я думал, женщины обычно радуются…

— Он не хочет. А предохраняться не позволяет.

— Вы показывались врачу?

— Нет. У меня не было повода для поездки в Люк, а машина у нас одна. Не дай бог, еще поймет, в чем дело. Он обычно только потом интересуется, все ли в порядке.

— А на сей раз не интересовался?

— По-моему, он не помнит, что после того раза у нас с ним опять было.

Куэрри невольно растрогался — какое смирение! Она была совсем молоденькая и очень недурна, но ей и в голову не приходило, что мужчина не должен забывать такие вещи. Она сказала, как будто тем все и объяснялось:

— Это было после приема у губернатора.

— Вы не ошибаетесь?

— У меня уже два раза не приходило.

— Ну, друг мой, в здешнем климате все может быть. — Он сказал: — Вот вам мой совет… как вас зовут?

— Мари.

Из всех женских имен это было самое обычное, но для него оно прозвучало предостережением.

— Да? — живо отозвалась она. — Ваш совет…

— Мужу пока ничего не говорить. Мы придумаем какой-нибудь предлог, чтобы вам съездить в город и показаться врачу. А зря беспокоиться нечего. Вы хотите ребенка?

— Хочу или не хочу, не все ли равно? Раз он не хочет

— Ну, давайте придумаем что-нибудь, и я бы взял вас с собой.

— Кто его уговорит, если не вы? Он так восхищается вами!

— Доктор Колэн просил меня получить в городе медикаменты, кроме того, я хотел сделать сюрприз миссионерам, купить шампанского и еще кое-чего к тому дню, когда будем ставить конек на крыше. Так что доставить вас обратно я смогу только завтра к вечеру.

— Ну и что же? — сказала она, — Его слуга лучше меня за ним ухаживает. Он у него давно, раньше, чем я.

— Я не о том. Может быть, он не доверит мне…

— Дождей последнее время не было. Дорога хорошая.

— Что же, пойти спросить его?

— Но ведь вы собирались говорить о чем-то другом?

— Постараюсь обойтись с ним помягче. Вы отняли у меня мое жало.

— А как будет интересно съездить в Люк одной, сказала она. — То есть с вами. — Она вытерла глаза тыльной стороной руки, совсем не стыдясь своих слез, как ребенок.

— Врач, может быть, скажет, что ваши опасения напрасны. Где его комната?

— Вон та дверь в конце коридора. Вы правда не очень будете его ругать?

— Правда.

Когда он вошел, Рикэр сидел в постели. Скорбная мина у него на лице была как маска, но при виде гостя он быстро снял ее и заменил другой, выражающей радушие.

— Куэрри? Это вы приехали?

— Я завернул к вам по дороге в Люк.

— Как это мило с вашей стороны навестить меня на одре болезни.

Куэрри сказал:

— Я хотел поговорить с вами о дурацком очерке этого англичанина.

— Я дал его отцу Тома, чтобы он отвез вам.

Глаза у Рикэра блестели, то ли от лихорадки, то ли от радости.

— «Пари-диманш» буквально расхватали в Люке. Книжный магазин выписал дополнительные экземпляры. А следующего номера, говорят, заказали сразу сотню.

— Вам не приходило в голову, что мне это может быть неприятно?

— Да, правда, газета не из самых почтенных, но очерк написан в хвалебных тонах. Его даже перепечатали в Италии — представляете себе, что это значит? Говорят, Рим уже послал запрос нашему епископу.

— Рикэр, вы будете слушать меня или нет? Я заставляю себя говорить сдержанно, потому что вы больны. Но этому надо положить конец. Я не католик и даже не христианин. Не радейте обо мне, я не желаю, чтобы ваша церковь принимала меня в свое лоно.

Рикэр сидел под распятием, и на лице у него была всепонимающая улыбка.

— Я не верю ни в какого Бога, Рикэр. Ни в Бога, ни в душу человеческую, ни в вечную жизнь. Мне все это неинтересно.

— Да. Отец Тома говорил, как тяжко вы страдаете в. пустыне.

— Отец Тома ханжа и дурак, а я приехал сюда спасаться от дураков, Рикэр. Можете вы обещать, что оставите меня в покое? Если нет, то я уеду. Мне было хорошо здесь до того, как все это началось. Я убедился, что могу работать. Я чем-то заинтересовался, в чем-то принимаю участие…

— Гении принадлежат миру — такой ценой они расплачиваются за свою гениальность.

Если уж нельзя было избежать пытки, с какой радостью он взял бы себе в палачи наглеца Паркинсона. В этой расхристианной натуре оставались хотя бы щели, куда изредка можно было заронить семечко истины. Рикэр же точно стена, так вся залепленная церковными объявлениями, что и кирпичной кладки под ними не видно. Он сказал:

— Я не гений, Рикэр. У меня был кое-какой талант, не очень большой, и я истратил его до конца. Создавать что-нибудь новое мне стало уже не по силам. Я мог только повторять самого себя. И я решил покончить с этим. Видите, насколько все просто и обыденно. Точно так же покончил я и с женщинами. В конце концов существует только тридцать два способа вбивания гвоздей в доску.

— Паркинсон говорил мне про вас, что раскаяние…

— Никогда я ни в чем не раскаивался. Никогда в жизни. Все вы чересчур любите драматические эффекты. Уход от дел, уход от чувств — и то и другое вполне естественно. Вот вы сами, Рикэр, вы уверены, что все еще сохранили непосредственность чувств, что они у вас не поддельные? Вы очень огорчились бы, если б завтра повстанцы сожгли ваш заводик дотла?

— У меня это не главное в жизни.

— И жена у вас тоже не главное. Мне это стало ясно в первую же нашу встречу. Вам нужен кто-то, кто бы спасал вас от того, чем грозит святой Павел, — от разжигания.

— В христианском браке ничего дурного нет, — сказал Рикэр. — Он гораздо лучше, чем брак по страстной любви. Но если хотите знать правду, главное у меня в жизни — моя вера, и так было всегда.

— Как подумаешь, так мы с вами не такие уж разные люди. Оба понятия не имеем о том, что такое любовь. Вы притворяетесь, будто любите Бога, потому что не любите никого другого. А я притворяться не хочу. Единственное, что во мне осталось, это некоторое уважение к истине. Оно было лучшей стороной моего скромного таланта. Вы все время что-то выдумываете, Рикэр, ведь правда? Некоторые мужчины объясняются в любви проституткам — они не смеют даже переспать с женщиной, не придумав для этого оправдания в каких-то чувствиях. А вы изволили выдумать меня, лишь бы оправдаться перед самим собой. Но я, Рикэр, на эту удочку не пойду.

— Смотрю я на вас, — сказал Рикэр, — и вижу муку человеческую.

— Увы, ошибаетесь! За последние двадцать лет я боли не знаю. И чтобы заставить меня испытать это чувство, нужен кто-то посильнее вас.

— Как хотите, Куэрри, а вы послужили всем нам высоким примером.

— Примером чего?

— Бескорыстия и смирения.

— Я вас предупреждаю, Рикэр: если вы не перестанете распространять обо мне всякую чепуху…

Он почувствовал свою полную беспомощность. Его заманили в эту словесную ловушку. Оплеуха была бы куда проще и полезнее, но время для оплеух уже упущено.

Рикэр сказал:

— Глас людской причислял достойных к лику святых. И не знаю, может быть, такой метод лучше, чем судилище в Риме. Мы приняли вас, Куэрри, под свою эгиду. Вы уже не принадлежите самому себе. Вы потеряли себя в ту ночь, когда молились с прокаженным в лесу.

— Я не молился. Я только…

Он замолчал. Стоит ли продолжать? Последнее слово осталось за Рикэром. И только хлопнув дверью, он вспомнил, что так ничего и не сказал Рикэру о его жене и о ее поездке в Люк.

А она терпеливо, но вся начеку, ждала его в дальнем конце коридора. Он пожалел, что нет при нем кулечка с конфетами, чтобы утешить ее. Она взволнованно спросила:

— Позволил?

— Я так и не спросил его.

— Вы же обещали.

— Я рассердился и забыл. Простите меня.

Она сказала:

— Все равно я поеду с вами в Люк.

— По-моему, не стоит.

— А вы там очень бушевали?

— Нет, не очень. Почти весь мой гнев остался при мне.

— Тогда я поеду.

Он и слова не успел сказать, как она исчезла и через несколько минут вернулась, готовая в дорогу, с одной сумкой «сабена» в руках.

Он сказал:

— Вы путешествуете налегке.

Когда они подошли к грузовику, он спросил:

— Может, мне все-таки пойти и поговорить с ним?

— А если он не пустит? Что тогда?

Они оставили позади запах маргарина и кладбище ржавых котлов, и тень леса легла на них с обеих сторон. Она спросила вежливо, тоном радушной хозяйки:

— Как у вас там дела в больнице?

— Хорошо.

— А как поживает настоятель?

— Он уехал.

— У вас была гроза в прошлую субботу? У нас очень сильная.

Он сказал:

— Не трудитесь поддерживать разговор, это не обязательно.

— Муж считает, что я чересчур молчаливая.

— Молчаливость не такое уж дурное качество.

— Нет, дурное… когда тоска на душе.

— Простите. Я забыл.

Несколько километров они проехали молча. Потом она спросила:

— Почему вы забрались в эти места, а не куда-нибудь еще?

— Потому что эти места далеко.

— Другие тоже далеко. Например, Южный полюс.

— Когда я приехал в аэропорт, самолетов на Южный полюс не было.

Она хихикнула. Как молодых легко развеселить, даже если у них тоска на душе.

— Один самолет вылетал в Токио, — пояснил он, — но мне показалось, что сюда гораздо дальше. Кроме того, гейши и цветущие вишни меня не интересуют.

— Неужели вы правда не знали, куда…

— Одно из преимуществ абонементной книжки состоит в том, что вам можно решать в самую последнюю минуту, куда вы полетите.

— А близких у вас дома разве не осталось?

— Близких — нет. Была одна, но без меня ей лучше.

— Бедная.

— Ничуть. Она ничего особенно ценного не лишилась. Женщине трудно жить с человеком, который не любит ее.

— Да.

— Среди дня неизбежно бывают такие минуты, когда перестаешь притворяться.

— Да.

Они молчали до тех пор, пока не стало темнеть, и тогда он включил фары. Их лучи скользнули по чучелу с кокосовым орехом вместо головы, сидевшему в покосившемся кресле. Она испуганно ахнула и прижалась к его плечу. Она сказала:

— Как что-нибудь непонятное, так пугаюсь.

— Частенько же вам приходится пугаться.

— Частенько.

Он обнял ее за плечи, стараясь успокоить. Она сказала:

— А вы простились с ней?

— Нет.

— Она же, наверно, видела, как вы укладываетесь?

— Нет. Я тоже путешествую налегке.

— Так без всего и уехали?

— Взял бритву, зубную щетку и аккредитив из американского банка.

— Что же вы, на самом деле не знали, куда поедете?

— Понятия не имел. Поэтому набирать с собой разную одежду не имело смысла.

Дорога пошла плохая, и ему понадобились обе руки на штурвале. До сих пор он не задумывался над своим тогдашним поведением. В то время ему казалось, что логично поступить именно так. Он позавтракал плотнее обычного, потому что не знал, когда еще придется есть, потом взял такси. Его путешествие началось с огромного, почти безлюдного аэропорта, специально выстроенного к международной выставке, которая уже давно закрылась. По его коридорам можно было пройти с милю и не встретить почти ни одного человеческого существа. В необозримом зале люди сидели поодиночке в ожидании самолета на Токио. Они были похожи на статуи в музее. Он попросил билет до Токио и вдруг увидел транспарант с названиями африканских городов.

Он сказал:

— А на этот рейс есть места?

— Да, но из Рима до Токио самолета не будет.

— Я поеду до конечного пункта.

Он дал кассиру свою абонементную книжку.

— Где ваш багаж?

— Багажа нет.

Теперь он понимал, что его поведение могло показаться несколько странным. Он сказал кассиру:

— Будьте добры, проставьте на билете только мое имя, фамилии не надо. И в списке пассажиров — тоже. Я не хочу иметь дело с прессой.

Это было одним из немногих преимуществ, которые дает человеку слава: странности его поведения никого не настораживают. Таким бесхитростным способом он думал замести свои следы, но, вероятно, допустил какой-то просчет, иначе письмо, подписанное «tout a toi», не дошло бы до него. Может быть, она сама приезжала в аэропорт на разведку. У кассира, вероятно, было что порассказать ей. Но так или иначе, ни в конечном пункте, ни в маленькой гостинице, где кондиционированного воздуха не было, а душ хоть и был, но не работал, его никто не узнал, хотя он назвался по фамилии. Значит, выдать его местопребывание мог только Рикэр. Интерес, который проявил к нему Рикэр, зыбью прошел полмира, точно радиоволна, и эта зыбь докатилась до международной прессы. У него вдруг вырвалось:

— Как я жалею, что встретился с вашим мужем!

— И я тоже.

— Разве у вас были из-за меня какие-нибудь неприятности?

— Я… я о себе. Я тоже об этом жалею.

Фары выхватили из темноты Деревянные подпорки и на них клетку высоко в воздухе. Мари Рикэр сказала:

— Я все здесь ненавижу. Хочу домой.

— Мы далеко отъехали, поворачивать поздно.

— Здесь у меня дома нет, — сказала она. — Здесь завод.

Он прекрасно знал, чего она ждет от него, но не хотел произносить эти слова. Посочувствуешь — пусть неискренне, в заученных выражениях, а что за этим обычно следует, давно известно по опыту. Тоска — это голодный зверь, который притаился у лесной тропы в ожидании своей жертвы. Он сказал:

— У вас есть где остановиться в Люке?

— Нет, у нас там никого нет из друзей. Я поеду с вами, в гостиницу.

— Вы оставили записку мужу?

— Нет.

— Напрасно.

— А вы оставили — перед тем как уехать в аэропорт?

— Это другое дело. Я уезжал навсегда.

Она сказала:

— Вы дадите мне взаймы на билет домой… в Европу, конечно?

— Нет.

— Так я и знала.

И как будто этим все было решено, и ей ничего больше не оставалось делать, она отвернулась от него и заснула. Он подумал — несколько опрометчиво: бедная, запуганная зверушка! Эта еще слишком молода и потому не очень опасна. Жалеть их рискованно только, когда они входят в полную силу.

2

Было уже около одиннадцати вечера, когда они проехали мимо маленькой речной пристани у самого въезда в Люк. Там стояла на якоре епископская баржа. Кошка, поднимавшаяся на нее по сходням, остановилась на полпути и уставилась на них, и Куэрри сделал крутой вираж, чтобы не наехать на дохлую собаку, которая валялась посреди дороги в ожидании утра, когда ее растерзают стервятники. Гостиница на площади, против губернаторского дома, еще не сняла с себя остатков праздничного убранства. Может быть, там недавно давала свой ежегодный банкет дирекция местного пивоваренного завода или же на радостях, что ему так повезло, отпраздновал свой перевод на родину какой-нибудь чиновник. В баре, над стульями из гнутых металлических трубок, придававших всему залу уныло-деловой вид машинного отделения, свисали сиреневые и розовые бумажные цепи, на кронштейнах ухмылялись во весь рот круглые лунные рожицы абажуров.

Номера наверху были без кондиционированного воздуха, и перегородки между ними не достигали до потолка, так что ни о какой обособленности и думать не приходилось. Из соседнего номера доносился каждый звук, и Куэрри мог следить за всем, что там делает Мари Рикэр, — ж-жикнула молния на сумке, щелкнули складные плечики, стеклянный флакон звякнул о фаянсовый умывальник. На голый пол упали туфли, полилась вода. Он сидел и думал, чем ее утешить, если завтра утром доктор скажет, что она беременна. Ему вспомнилось долгое ночное бдение возле Део Грациаса. Тогда тоже пришлось успокаивать человека, которого одолевал страх. За стеной скрипнула кровать.

Он достал из своей сумки бутылку виски и налил себе стакан. Теперь настала его очередь звякать, лить воду, шуршать, он точно перестукивался с соседней тюремной камерой. Из-за стены донесся какой-то непонятный звук — уж не плач ли? Он почувствовал не жалость к ней, а только раздражение. Вот навязалась и теперь, пожалуй, не даст выспаться. Он еще не успел раздеться. Он прихватил с собой бутылку виски и постучал к ней в дверь.

Ему сразу стало ясно, что он ошибся. Она полулежала в постели и читала книгу в мягкой обложке — успела все-таки сунуть ее в свою «сабену». Он сказал:

— Простите. Мне показалось, вы плачете.

— Нет, что вы, — сказала она. — Это я смеялась.

Он увидел, что она читает популярный роман, в котором описывается парижское житье-бытье одного английского майора.

— Так смешно, просто ужас!

— А я принес вот это, на случай, если понадобится утешать.

— Виски? В жизни не пробовала.

— Вот и попробуйте. Но вам вряд ли понравится.

Он сполоснул ее кружку из-под зубной щетки, налил туда немного виски и сильно разбавил его водой.

— Не нравится?

Она сказала:

— Сама идея нравится. Пить виски в полночь, в комнате, где ты сама себе хозяйка.

— Полночи еще не пробило.

— Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. И читать в постели. Мой муж не любит, когда я читаю в постели. Особенно если такую книжку.

— А чем она плоха?

— Не серьезная. Не про Бога. Он прав, конечно, — добавила она. — Образования мне не хватает. Монахини уж как старались, а не привилась мне наука.

— Я очень рад, что вы забыли о своих опасениях.

— Может, все будет хорошо. Вот у меня вдруг живот схватило. От виски вряд ли. Слишком быстро, правда? Может, гости?

Речи радушной хозяйки были отправлены на чердак — туда же, где валялись за ненадобностью поучения монахинь, и она перешла на жаргон пансионского дортуара. Смешно было думать, что такое инфантильное существо может представлять собой какую-то опасность.

Он спросил:

— А в школе вам хорошо жилось?

— Ой, как в раю! — Она еще выше подтянула ноги под простыней и сказала: — Вы бы сели.

— Вам пора спать.

Он разговаривал с ней, как с ребенком, и не мог иначе. Вместо того чтобы лишить жену невинности, Рикэр раз и навсегда оставил ей ее девство.

Она сказала:

— Что вы будете делать дальше? Когда больницу выстроят?

Все задавали ему этот вопрос, но на сей раз он не стал уклоняться от ответа. Существует теория, что иным надо говорить чистую правду.

Он сказал:

— Я останусь здесь. Назад не поеду.

— Иногда-то надо будет ездить — например, в отпуск.

— Предоставляю это другим.

— Заболеете с тоски, если будете жить безвыездно.

— Я закаленный. А потом, не все ли равно? Рано или поздно всем нам суждена одна и та же болезнь — старость. Видите коричневые пятнышки у меня на руках? Моя мать говорила, что это печать могилы.

— Самые обыкновенные веснушки, — сказала она.

— Э-э, нет. Веснушки бывают от яркого солнца. А эти — от непроглядной тьмы.

— Что за мрачные мысли, — сказала она тоном школьной директрисы. — Просто не понимаю вас. Мне-то приходится здесь жить, но, Господи Боже, если бы я была свободна, как вы!

— Хотите, я расскажу вам кое-что?

Он налил себе второй раз тройную порцию виски.

— Ой, как много! Вы что, сильно пьете? Мой муж пьет.

— Не столько сильно, сколько регулярно. А этот стакан должен помочь мне, потому что я рассказчик неопытный. С чего же начать?

Он не спеша отхлебнул виски.

— В некотором царстве, в некотором государстве…

— Ну, знаете! — сказала она. — Мы с вами люди взрослые — и вдруг сказки!

— Да, верно. Но сказка-то как раз об этом. В некотором царстве, в некотором государстве, в деревенской глуши жил-был мальчик…

— Это вы про себя?

— Нет. Зачем же проводить такие тесные параллели? Романисты, как говорят, опираются в своих описаниях не на отдельные факты, а на общий жизненный опыт. А я до сих пор, кроме городов, нигде не бывал подолгу.

— Ну, дальше.

— Этот мальчик жил-поживал со своими родителями на ферме — не так чтобы большой, но им там места хватало, а с ними еще жили двое слуг, шестеро работников, кошка, собака, корова… Кажется, и свинья была. Я деревенскую жизнь плохо знаю.

— Ой, сколько действующих лиц! Уснешь, пока всех запомнишь.

— Вот этого я и добиваюсь. Родители часто рассказывали мальчику разные истории о Царе, который жил в городе, за сто миль от них — на расстоянии самой далекой звезды…

— Чепуха какая! До звезд биллионы и триллионы…

— Да, но мальчик-то думал, что до той звезды сто миль. Он и понятия не имел о световых годах. Не знал, что звезда, на которую он смотрел, может быть, погасла и умерла еще до сотворения мира. Ему говорили, что хотя Царь живет далеко-далеко, он все равно следит за тем, что делается. Опоросилась свинья, мотылек сгорел над лампой — Царю все известно. Поженились мужчина и женщина — ему и это известно. И он доволен ими, потому что, когда они дадут приплод, количество его подданных увеличится. Он вознаграждал их по заслугам — какая это была награда, никто не видел, потому что женщина часто умирала в родах, а ребенок иногда рождался глухим или слепым, но в конце концов воздуха тоже никто не видит, а он существует, если верить знающим людям. Когда какой-нибудь работник или работница любились в стоге сена, Царь наказывал их. Наказание не всегда было видно — мужчина, случалось, находил себе работу получше, девушка расцветала, став женщиной, и потом выходила замуж за десятника, но это все только потому, что наказание откладывалось. Иной раз оно откладывалось до самой их смерти, но и это не имело никакого значения, ибо мертвыми Царь тоже правил, и кто знает, какие ужасы он мог уготовить им в могиле.

Мальчик подрастал. Он женился, честь честью, и получил награду от Царя, хотя единственный его ребенок умер и с работой ему не везло, а он мечтал создавать статуи, такие же большие и величественные, как сфинксы. После смерти ребенка он поссорился с женой, и Царь наказал его за это. Наказания, разумеется, тоже не было видно, как и награды, то и другое надлежало принимать на веру. С течением времени он стал знаменитым золотых дел мастером, ибо одна женщина, которой он сумел угодить, дала ему денег на учение, и он создал много прекрасных драгоценных украшений в честь своей любовницы и, разумеется, в честь Царя тоже. Награда за наградой начали сыпаться на него. А также деньги. От Царя. Все говорили в один голос, что деньги эти от Царя. Он бросил жену и любовницу, бросал и много других женщин, но, прежде чем бросить, развлекался с каждой как только мог. Они называли это любовью, и он тоже так называл. Не было такого правила, какого он не нарушил бы, и за это, конечно, ему следовало наказание, но поскольку все наказания были незримы, он своего тоже не мог узреть. Он богател и богател, и драгоценные изделия получались у него все красивее и красивее, а женщины любили его все больше и больше. Все в один голос говорили, что живется ему просто замечательно. Плохо было только одно: он начал скучать, день ото дня все сильнее и сильнее. Ему никто никогда не говорил «нет». Никто не заставлял его страдать — страдали всегда другие. Иной раз он даже был не прочь испытать боль — от наказаний, которые Царь все время налагал на него. Путешествовал он всюду, где только захочется, и вот ему стало казаться, что странствия уводили его гораздо дальше, чем за сто миль, что отделяют от Царя, гораздо дальше, чем самая далекая звезда, и тем не менее возвращался он всегда на то же самое место, где было все то же самое: в газетах по-прежнему восхваляли его изделия, женщины по-прежнему обманывали мужей и спали с ним, а царские слуги по-прежнему провозглашали его преданнейшим и вернейшим из подданных Царя.

И так как люди видели только дарованные ему награды, а наказания оставались для них незримыми, за ним утвердилась слава хорошего человека. Иной раз, правда, удивлялись: как же так? Человек хороший, а женщин меняет одну за другой? Нет ли тут измены Царю, издавшему совсем иные законы? Но со временем и этому подыскали объяснение: стали говорить, что любвеобилие его велико, а любовь всегда считалась в той стране славнейшей из добродетелей. И поистине, даже Царь не мог измыслить большей награды, потому что любовь незримее, чем какие-то там мелкие материальные блага — деньги, успех и членство в Академии художеств. Наконец этот человек и сам уверовал, что он умеет любить много-много лучше всех так называемых хороших людей, которые не так уж хороши на самом-то деле (посмотрите хотя бы, какие наказания им назначаются — бедность, смерть детей, а кто лишится обеих ног во время железнодорожной катастрофы, да мало ли чего еще). И для него было ударом, когда в один прекрасный день он открыл, что никого и ничего не любит.

— Как же он это открыл?

— Это было первое важное открытие, которое он сделал в те дни, а дальше последовали другие. Говорил я вам, что человек он был очень умный, гораздо умнее тех, кто его окружал? Еще мальчиком он без посторонней помощи открыл для себя Царя. Правда, родители рассказывали ему разные истории о нем, но эти истории ничего не могли доказать. Скорее всего, его тешили небылицами. Мы любим Царя, говорили родители, но он пошел дальше них. Он доказывал его существование с помощью исторического, логического, философского и этимологического методов. Родители говорили, что это потеря времени, что они знают про Царя все и без доказательств, они его видели. «Где?!» — «У нас в сердце, конечно». Как он потешался тогда над их простодушием и суеверием! Разве Царь может быть у них в сердце, если он, их сын, способен доказать, что Царь и шагу не сделал из города, который отстоит за сотню миль от их фермы? Его Царь существует объективно, и нет другого Царя, кроме его собственного.

— Я не очень-то люблю притчи, а ваш герой мне вовсе не нравится.

— Мой герой сам себе не очень нравится, и поэтому он не любит распространяться на свой счет, разве только вот в такой форме.

— Вы сказали: «Нет другого Царя, кроме его собственного» — это совсем как у моего мужа.

— Не вините рассказчика в том, что он вводит в свой рассказ подлинных людей.

— Когда же будет самое интересное? А конец счастливый? Если нет, тогда я сейчас же засну. И хоть бы женщин его описали!

— Вы не лучше литературных критиков. Хотите, чтобы я сочинял по вашему вкусу.

— Вы читали «Манон Леско»[51] «Манон Леско» , полное название — «История кавалера де Грие и Манон Леско» — роман французского писателя Антуана Франсуа Прево д'Экзиля (1697–1763).?

— Сто лет назад.

— В монастыре мы этим романом зачитывались. Он, конечно, был под строжайшим запретом и ходил у нас по рукам, а я наклеила на него обложку с «Истории религиозных войн» мосье Лежена. Эта книга до сих пор у меня.

— Дайте мне досказать мою сказку.

— Ну, ладно, — покорилась она, откидываясь на подушки. — Досказывайте, если вам так уж хочется.

— Я говорил о первом открытии моего героя. Второе было сделано гораздо позже, когда ему стало ясно, что он не художник, а всего лишь искусный умелец, золотых дел мастер. Однажды он отлил из золота яйцо величиной со страусовое и покрыл его финифтью, а когда его откроешь, внутри за столиком сидит маленький золотой человечек, а на столике перед ним лежит маленькое золотое с финифтью яичко, а если открыть это яичко, там внутри за маленьким столиком тоже сидит маленький человечек, и на столике тоже лежит золотое с финифтью яичко, если открыть и это… Дальше можно не продолжать. Его назвали великим мастером своего дела, но многие пели ему хвалы и за высокую идею этого произведения искусства, ибо каждое яйцо было украшено в честь Царя золотым крестом, обложенным алмазной крошкой. Но изощренность этого замысла вымотала у него все силы, и вдруг, когда он трудился над последним яичком с помощью оптического стекла — так называли лупу в те древние времена, к которым относится наша сказка, ибо, конечно же, в ней нет и намека на современность и на кого-либо из ныне живущих…

Он надолго приложился к стакану. С незапамятных времен не было у него такой странной душевной приподнятости. Он сказал:

— О чем это я? Я, кажется, немножко пьян. Виски никогда на меня так не действовало.

— О золотом яйце, — ответил из-под простыни сонный голос.

— Ах да, второе открытие.

Сказка получалась печальная, и ему было непонятно, откуда в нем это чувство раскрепощения и свободы, точно у заключенного, который наконец-то «раскололся» и во всем признается своему инквизитору. Может быть, это то самое воздаяние, которое получает кое-когда сочинитель? «Я сказал все, теперь можете меня казнить».

— Что вы говорите?

— О последнем яичке.

— Ах да, правильно. Так вот, наш герой вдруг понял, как ему все надоело. О том, чтобы снова приниматься за оправу драгоценных камней, и думать не хотелось. С ремеслом надо было расставаться — он истратил себя в нем до конца. Ничего более искусного или более бесполезного, чем то, что уже сделано, он не создаст, более высоких похвал, чем те, которыми его до сих пор осыпали, не услышит. И вообще это дурачье могло провалиться со своими восхвалениями ко всем чертям.

— Ну, а дальше?

— Он пошел к дому номер 49 на Рю-де-Рампар, где его любовница снимала квартиру, с тех пор как ушла от мужа. Ее звали Мари. Ваша тезка. Около дома собралась толпа. А наверху он застал врача и полицию, потому что час назад она убила себя.

— Какой ужас!

— Его это не ужаснуло. В наслаждениях он давным-давно истратил себя до конца, так же как теперь — в работе. Правда, он все еще предавался им, подобно ушедшему со сцены танцовщику, который по привычке начинает день с упражнений у станка и не догадывается, что эти занятия можно прекратить. Да, наш герой почувствовал только облегчение; станок сломался, а заводить другой, решил он, не стоит труда. И месяца через два, конечно, завел. Но, увы, поздно! Многолетняя привычка была нарушена, и он никогда больше не занимался этим с прежним рвением.

— Какая противная сказка, — проговорил голос из-под простыни. Ее лица ему не было видно, потому что она накрылась с головой. Он оставил критику без внимания.

— Уверяю вас, бросить ремесло так же трудно, как мужа. И в том и в другом случае вам без конца твердят о долге. К нему приходили и требовали яиц с крестами (в этом заключался его долг по отношению к Царю и к царским приверженцам). По тому, какой шум вокруг всего этого подняли, можно было подумать, будто, кроме него, никто не умеет делать ни яиц, ни крестов. Для того чтобы отвадить всю эту публику и показать ей, что прежних воззрений в нем не осталось, он отделал еще несколько драгоценных камней, придав им самую фривольную форму, какую только мог выдумать. Это были прелестные маленькие яблочки, которые вставлялись в пупки, — украшения для женских пупков сразу же вошли тогда в моду. Потом он стал мастерить мягкие золотые кольчуги с просверленным вверху камнем наподобие всевидящего ока, которые мужчины надевали на свои причинные места. Их почему-то прозвали каперскими свидетельствами, и некоторое время они тоже были в большом ходу, как подарки. (Вы сами знаете, как трудно женщине подобрать подходящий рождественский подарок мужчине.) И вот на нашего героя снова посыпались деньги и хвалы, а он злился, что к этой чепухе относятся не менее серьезно, чем в свое время к яйцам и крестам. Но он был придворный золотых дел мастер, и ничто не могло изменить это. Его провозгласили моралистом, и в этих изделиях увидели едкую сатиру на современность, что, как вы сами догадываетесь, неблагоприятно отразилось на торговле каперскими свидетельствами. Какой мужчина захочет носить сатиру на таком месте? Да и женщины, которым раньше так нравились податливые мягкие кольчуги с драгоценным камнем, теперь касались этих сатирических произведений искусства с большой опаской.

Впрочем, то обстоятельство, что его ювелирные изделия уже не пользовались успехом у широкой публики, принесло ему еще больший успех у знатоков, ибо знатоки презирают все, имеющее широкий спрос. О его творениях начали писать книги, и писали их главным образом те, кто претендовал на особую близость и любовь к Царю. Книги эти были написаны все на один лад, и, прочитав какую-то одну, наш герой получил представление и обо всех прочих. Почти в каждой была глава, называвшаяся «Яблоко в тесте — творчество падшего человека», или «От пасхального яичка до каперских свидетельств. Золотых дел мастер на службе у первородного греха».

— Почему вы все говорите: золотых дел мастер? — послышалось из-под простыни. — Будто не знаете, что он был архитектор.

— Я вас предупреждал: не ищите прототипов моей сказки. Чего доброго, узнаете себя в той Мари. С вас станет! Хотя вы, слава создателю, не из тех, кто кончает жизнь самоубийством.

— Вы еще не знаете, на что я способна, — сказала она. — Ваша сказка совсем не похожа на «Манон Леско», но тоже очень жалостная.

— Никто из этих людей не подозревал, что в один прекрасный день наш герой сделал очередное поразительное открытие — у него больше не было веры во все те доводы исторического, философского, логического и этимологического порядка, с помощью которых он установил существование Царя. Осталась лишь память о том, кто жил не в каком-то определенном городе, а в сердце его родителей. К несчастью, у него самого сердце было устроено несколько по-другому, чем то единственное, которое поделили между собой его родители. Оно зачерствело от гордости и успехов, и теперь только гордость могла заставить его сердце биться учащенно, когда, завершив работу, он видел здание…

— Вы сказали: здание.

— …когда, завершив работу, он видел у себя на верстаке готовую драгоценность или когда женщина в последний миг стонала: «Да, да, да, да!»

Он посмотрел на бутылку — виски там было на самом дне, стоило ли оставлять? Он вылил все в стакан, и воды туда не добавил.

— Видите, что получилось? — сказал он. — Наш герой обманул не только других, но и самого себя. Он искренне верил, что, любя свою работу, он любил и Царя, что, лаская женщину, он хоть и весьма несовершенным образом, но подражал Царю, любящему свой народ. Ведь Царь так возлюбил мир, что послал в него и быка, и золотой дождь, и сына своего…

— Какая у вас каша в голове, — сказала она.

— Но, открыв, что нет такого Царя, в какого он верил, мой герой понял также, что все, им содеянное, было содеяно во имя любви к самому себе. Так стоит ли делать драгоценные украшения и ласкать женщин ради собственного удовольствия? Может, он истратил себя до конца и в любви и в творчестве еще до своего последнего открытия о Царе, а может, само это открытие послужило концом всему? Я-то не знаю, но говорят, бывали минуты, когда он думал: «А может быть, мое неверие — это и есть последнее, окончательное доказательство существования Царя?» Кромешная пустота, видимо, была его карой за самовольное нарушение законов. А может статься, это было то самое, что люди называют болью. Все запуталось до нелепости, и он уже начинал завидовать простому, ничем не обремененному сердцу своих родителей, где, согласно их вере, жил Царь — жил в сердце, а не где-то за сто миль, во дворце, огромном и холодном, как собор Святого Петра.

— Ну, а дальше что?

— Я же вам сказал, бросать ремесло — все равно что бросать мужа, одинаково трудно. Если б вы своего бросили, перед вами протянулись бы бесконечные дали дневного света, которые неизвестно как и где пересечь, и бесконечные дали ночной темноты, не говоря уж о телефонных звонках и участливых расспросах друзей и о какой-нибудь заметке в газетной хронике. Но эта часть сказки уже не интересна.

— И вот он взял свою самолетную книжку… — сказала она.

Виски было допито, и экваториальный день вспыхнул за окном, будто что-то вдруг разбилось о край неба, и бледно-зеленые, бледно-желтые и розовые, как фламинго, струйки потекли оттуда по горизонту и вскоре пожухли и перешли в обычную серость будничного дня. Он сказал:

— Я до утра вас проморил.

— Если бы хоть что-нибудь романтичное. Но и то ладно, по крайней мере те мысли отогнали.

Она хихикнула под простыней:

— А ведь я могла бы сказать ему, что мы провели ночь вместе. Почти так и есть. Как вы думаете, он подал бы на развод? Нет, вряд ли. Церковь разводов не разрешает. Церковь то, церковь се…

— А вам действительно так тоскливо живется?

Ответа не последовало. К молодым сон приходит так же внезапно, как наступает городской день в тропиках. Он тихонько отворил дверь и вышел в полутемный коридор, где все еще горела бледная, оставленная на ночь лампочка. Кто-то вставший ни свет ни заря или, наоборот, полуночник притворил дверь — пятую по коридору, в тишине заклокотала, захлебнулась спущенная вода. Он сел на кровать, день вокруг него разгорался — это был час прохлады. Он подумал: Царь почил в бозе, да здравствует Царь. Может быть, именно здесь он обрел родину и какую-то жизнь.


Читать далее

Глава первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть