Часть вторая

Онлайн чтение книги Любовь... Любовь? A Kind of Loving
Часть вторая

Глава 1

I

На следующей неделе должен состояться бал для всех сотрудников завода Уиттейкера.

Из года в год, примерно в одни и те же числа, Уиттейкер снимает зал в ратуше и приглашает всех нас принять участие в этом вечере. Женатые могут привести с собой свою половину, а холостые — приятеля или девчонку. Танцуем, играем в вист, закусываем, выпиваем в баре, и все задарма — кроме выпивки, понятно: выпивка — из собственного кармана.

Мистер Мэтью толкает небольшую речугу: докладывает сотрудникам, как здорово они работали в минувшем году и как будут еще того лучше работать в наступающем, в чем он нисколько не сомневается. Говорит он почти всегда одно и тоже. После чего, если каким-нибудь старикашкам пришла пора выкатываться на пенсию, приготовленные для них золотые часы извлекаются на свет, и все хлопают в ладоши и трясут старикашкам руки. И я бы посмотрел, кто бы это не хлопал, когда этакий старикан, который начал вкалывать на заводе еще в 1907 году, ползет через весь зал за своим подарком, а тебя мороз подирает по коже при мысли о том, что ты еще и на свет появиться не успел, а он уже тридцать лет потел тут, и, конечно, хочешь не хочешь, а тебе начинает лезть в голову, что еще лет через тридцать родится какой-нибудь малый, и он тоже будет когда-нибудь стоять так вот, как ты, и думать то же самое, а ты будешь ковылять за своими часами или еще за какой-нибудь штуковиной, которой они станут награждать через пятьдесят лет. Только мне почему-то кажется, что со мной так быть не может. Прежде всего я просто не в состоянии представить себе, что у меня тоже будет за плечами когда-нибудь такая куча лет, и все мои беды останутся позади, и я буду преспокойно ковыряться у себя в саду, пока меня не сволокут на кладбище.

Словом, вот что происходит на этих вечерах, и почти всякий раз кого-нибудь награждают, потому что завод Уиттейкера — это такое предприятие, на которое как кто поступит, так и трудится там чуть не всю жизнь.

Выпито бывает столько, что хватило бы затопить половину линкоров в Портсмутской гавани, и все — и сотрудники и начальство — становятся прямо-таки закадычными друзьями. Ну, вы представляете себе, как это бывает: все отпускают шуточки, хлопают друг друга по спине, знакомят со своими женами, и каждый думает про другого, что эта старая скотина не такой уж плохой малый в конце-то концов. Наутро, понятно, они уже снова будут по разные стороны барьера, но все же, по-моему, это хорошо, когда хоть и ненадолго, но бывает — вот так.

Женщины — так те ждут не дождутся этого вечера. С самых святок они ни о чем другом уже не говорят. Они будут демонстрировать там свои новые платья, мужей или любовников, но не упустят из поля зрения и того, что нацепят на себя другие дамы, так как все это пригодится им в будущем. Я даже не знаю, что они любят больше — сами эти вечера или возможность посудачить о них потом в гардеробной. Женщины — странный народ. Если на таком вот сборище встретятся двое парней, которые недолюбливают друг друга, они в два счета начинают вести себя как добрые приятели. А у женщин такая встреча только хуже испортит дело.

Но в общем, так или иначе, вечера эти — неплохая штука, погулять можно здорово.

Если бы обстоятельства сложились по-другому, я бы пошел туда с Ингрид, а теперь, часов около восьми, отправился на вечер один. Выпил для затравки бутылки две пива, потанцевал, потрепался с ребятами. Было часов около десяти; стою я в стороне, и мимо меня проталкивается Конрой. Вижу, он уже порядком нагрузился. Подходит к оркестру и в перерыве начинает толковать о чем-то с дирижером. Этот стиляга, Оскар Уинтроп, с лакированными волосами и тоненькими, будто нарисованными карандашом усиками — точь-в-точь как на парикмахерских манекенах, — смотрит на Конроя с сомнением и слащаво улыбается. Вижу, Конрой трясет головой и делает такую рожу, словно хочет сказать: «Ну, брось, чего там, не будь скотиной!» Уинтроп вроде как соглашается, и Конрой лезет на эстраду и начинает пожимать руки всем музыкантам, что сидят в первом ряду. Те скалят зубы и подмигивают друг другу, но наш Конрой ничуть не теряется. Том Ивенс, начальник группы, который у нас бессменный распорядитель на всех таких вечерах, потому что шикарно выглядит во фраке и танцует прямо как профессионал, устремляется к оркестру поглядеть, что там такое. Поговорив о чем-то с Уинтропом и Конроем — а Конрой при этом делает вид, что он его не замечает, — Ивенс отходит и пожимает плечами: он, дескать, умывает руки, будь что будет.

Сзади меня появляется Джимми Слейд.

— Что это Конрой затеял?

— Понятия не имею. Сам удивляюсь.

Дирижер поднимает палочку, и музыканты берут первый аккорд.

— Леди и джентльмены, — говорит этот стиляга Уинтроп, — один из ваших сотрудников изъявил желание спеть с нашим оркестром. Пусть же никто и никогда не посмеет сказать, что Оскар Уинтроп не оказал поощрения молодому таланту. Итак, леди и джентльмены, вашему благосклонному вниманию предлагается вокальная сенсация фирмы «Уиттейкер и сыновья» — Эл Конрой!

В зале смех, два-три жидких хлопка. Конрой подходит к микрофону — лицо у него красное, напряженное — и раскланивается. Дирижер делает ему знак начинать, и Конрой сгибает ноги в коленках, разбрасывает руки в стороны и орет в микрофон во всю мочь:

Бэ-э-э-эби!

С кем была ты в эту ночь?

Кто тебя целовал, кто тебя обнимал

В эту яркую лунную ночь?

Ох-ох!

Нет, не дам, нет, не дам никому мою крошку обнять!

Слышишь, бэби, я не шучу, нет, не шучу!

Если, крошка, тебе не прискучили ласки,

Если хочешь, чтоб покрепче я тебя обнимал,

Берегись, бэби, берегись! Не целуй другого!

Кончив петь и не обращая внимания на оркестр, который играет новое вступление, Конрой пускается вскачь по эстраде, так сотрясая свой торс и вертя им во все стороны, словно под рубашку к нему забрался скорпион. Тут в зале все прямо шалеют, ребята из нашего чертежного вопят от восторга как оглашенные и заглушают оркестр.

Я слышу, позади меня кто-то говорит:

— Это, кажется, ваш сотрудник, Хэссоп?

Быстро оглядываюсь — да это Мэтью Уиттейкер, главный босс, собственной персоной.

Хэссоп даже поперхнулся, и я голову готов отдать на отсечение, что ему до смерти хочется отречься от Конроя.

— Э-э, м… Да, сэр.

— Хороший работник?

— Способный молодой человек, — говорит Хэссоп. — Но боюсь, что некоторая безответственность и упрямство не идут ему на пользу.

Я весь обращаюсь в слух: интересно, что скажет на это мистер Мэтью, но тут миссис Уиттейкер, темноволосая дама (очень, кстати, недурна, хотя и не первой молодости), говорит со смехом:

— Не думаю, чтобы ему грозила голодная смерть, если он потеряет место чертежника.

Все тоже смеются, я слышу звуки, похожие на бульканье воды в засорившемся стоке из раковины, и догадываюсь, что и Хэссоп принимает участие в общем веселье.

Они проходят дальше, а Конрой тем временем заканчивает свое выступление целым набором такой первосортной вокальной белиберды, что это просто чудо, чего только не вытворяет у него во рту язык. Потом так внезапно обрывает свои скачки по сцене, что едва не слетает кувырком с эстрады прямо на горшки с папоротником. Я аплодирую, как бешеный, и все, куда ни погляди, делают то же самое, даже музыканты. А Оскар Уинтроп хлопает Конроя по спине, когда тот спускается с эстрады.

Конрой идет через зал, и все смеются и кричат что-то ему вслед. Он подходит ко мне.

— Не видал Джеффа Льюиса?

— Нет, его что-то не видно.

— Мне с него фунтяга причитается.

— Тут сейчас мистер Мэтью и старик Хэссоп распространялись на твой счет.

— И не слишком лестным образом, надо полагать, — говорит Конрой, приподнимаясь на цыпочки и ища глазами Льюиса.

— Хэссоп сказал, что ты способный молодой человек.

— Ты лживая скотина, мой юный Браун.

— Честное слово! Но он прибавил, что твое упрямство и безответственность тебе вредят.

— Вот это больше похоже на правду, — говорит Конрой. — Этому я еще могу поверить.

Я повторяю ему слова миссис Уиттейкер, но его мысли заняты чем-то другим. Льюисом, по всей видимости.

— Меня больше интересуют мои гроши, — говорит он. — Пойдем, помоги мне разыскать Льюиса, и я поставлю тебе пинту пива.

— Пошли.

Мы устремляемся в разных направлениях, проталкиваемся через толпу и по коридору направляемся в бар. Почти сразу же я вижу Льюиса и подхожу к нему сзади. Вокруг него собралось человек пять. Он стоит, треплется, и вид у него, прямо надо сказать, стиляжный. Он здесь один-единственный — кроме администрации — в смокинге. Все остальные ребята в вечерних костюмах, которые они берегут для торжественных случаев и надевают только на свадьбы, на похороны и званые воскресные обеды.

— Конрой тебя ищет, — говорю я, хлопая его по плечу…

— Да? Зачем я ему?

— Затем, что ты должен мне фунтягу, — говорит Конрой, появляясь с другой стороны. — Ты поспорил на фунт стерлингов, что у меня не хватит духу спеть с оркестром.

Льюис достает бумажник, открывает его.

— Речь как будто шла о десяти шиллингах?

— Нет, фунт стерлингов, красавчик, — говорил Конрой и тянет у Льюиса из бумажника фунт. Хочет уйти, потом оборачивается. — Добавь фунт, и я изображу вам еще что-нибудь, — предлагает он Льюису.

Но Льюис не из тех, кто так легко швыряет деньги на ветер, и Конрой говорит мне:

— Ладно, пошли, мой юный Браун, раздобудем эту пинту.

В дверях бара мы сталкиваемся с Кеном Роулинсоном и его девчонкой. Блондинка, очень тоненькая, и кажется, что она смотрит не на тебя, а сквозь тебя, словно ты пустое пространство.

— Ну, как дела, Роули? — говорит Конрой, и я замечаю, что Роулинсон поеживается. — Понравилась тебе моя песенка?

Блондинка вперяет свой взгляд в Конроя с таким видом, словно только сейчас его заметила и недоумевает, из какой щели он выполз.

— Понравилась она мне или нет — не имеет значения, — довольно холодно отвечает Роули, — гораздо важнее выяснить, что думает по этому поводу администрация.

— Жаль, я не захватил своей скрипки, — говорит Конрой. — Я бы исполнил для вас скрипичный концерт. Немножко Дюбиси, а?

— Дебюсси не писал скрипичных концертов, — говорит блондинка, берет Роули под руку и увлекает его в зал.

Конрой корчится от смеха, мы входим в бар.

— Займи столик, — говорит он, — а я пойду раздобуду какое-нибудь пойло.

Я нахожу местечко под большим зеркалом, и в ту же минуту появляется Конрой с четырьмя кружками пива — по две в каждой ручище.

— Для кого все это? — спрашиваю я, когда он ставит их на стол.

— Для нас, — говорит он. — По две на брата. Они не продают пинтами. Недостаточно утонченно. Совсем как Роули. — Он снова хохочет. — Бедняга Роули.

— Ну, мне кажется, на этот раз он здорово тебя поддел, а, Конрой? — говорю я. — Насчет этих скрипичных концертов.

Конрой большими глотками пьет пиво, ставит кружку на стол и трясет головой.

— Это не он сказал. Это она сказала. А сам-то Роули небось думал, что Дебюсси — это какой-нибудь дядя из Министерства финансов.

Я замечаю, что Конрой на этот раз правильно произносит фамилию композитора — как блондинка. Он, видно, все мотает себе на ус и когда-нибудь не преминет поддеть Роули, и я начинаю думать, что Конрой не так прост, как кажется.

— А впрочем, кто его знает, может, он в этом и разбирается, — говорит Конрой и снова отхлебывает пива. — Он помнит кучу разных имен и при каждом удобном и неудобном случае выволакивает их на свет божий. Такие, как он, сбегают раз в год в концерт, а наутро во всеуслышание распинаются об этом в автобусе. Я его терпеть не могу, мой юный Браун. Вместе с его Бетховеном и Достоевским. Та-ра-ра-ра, трам-пам-пам — вот и все, что он знает из Бетховена. И прочти ему кусок из Достоевского, он ни в жизнь не угадает. Все это у него сплошная липа, Браунчик, поверь мне, а я этих фальшивок не выношу.

Все эти излияния ничуть не мешают Конрою поглощать пиво, и, прикончив первую кружку, он принимается за вторую.

— Он покупает «Таймс» и «Гардиан» и сопливые воскресные выпуски, читает критические заметки и воображает, что уже все знает. Ему, понимаешь, нравится пускать пыль в глаза, выпаливая разные имена и факты. Он может сообщить тебе, что 13 марта 1888 года Лев Толстой съел на завтрак утиное яйцо с жареным картофелем, но спроси его, как звали возлюбленного Анны Карениной, и он уставится на тебя как баран на новые ворота.

— А кто она такая, эта Анна Кара… как, ты говоришь, ее зовут?

— Каренина. Молодая женщина, по ее имени названа эта книга.

— А ты откуда все это знаешь?

— Потому что читал эту штуку, вот почему, — отвечает Конрой. — А что, тебя это удивляет? Ты считаешь, что я питаюсь одними дешевыми журнальчиками? Ну, так ты меня недооцениваешь, мой юный друг. Я, может, тоже бываю иной раз хвастливой скотиной, но только другого сорта. Не той марки, что Роули. Его марка не по мне. Если кому-то нравится Достоевский и заплесневелый Бетховен — на здоровье. Я понимаю, что из них тоже можно извлечь кое-что. Это тебе не «Пегс пейпер», не светская хроника за прошлую неделю. Но при этом не обязательно кричать на всех перекрестках, какой ты культурный и утонченный, и считать других остолопами.

Он приканчивает вторую кружку пива и отодвигает ее в сторону. Я успел высосать только полкружки, и он бросает взгляд на мою вторую, еще не початую.

— Будешь пить?

— Нет. Пей, пожалуйста. — Я пододвигаю кружку к нему.

— Я сейчас раздобуду тебе другую, мне только хочется немного посидеть. — Он делает глоток и облизывает губы. — И еще мне претит этот пижонский подход ко всему. Непременно, видите ли, нужно либо отращивать длинные волосы и делать маникюр, либо, наоборот, щеголять грязными ногтями в знак полного пренебрежения к таким мелочам, как чистоплотность. Верно, все эти великие мужи ворочаются в могилах, когда такие вот типы начинают к ним примазываться.

Я, признаться, слушаю его разинув рот. Гляжу на его руку, когда он снова подымает кружку с пивом. Широкая, короткопалая, волосатая. Вид у Конроя не шибко интеллигентный. Это точно. Лицо у него квадратное, с низким лбом и глубоко посаженными глазами. Но я знаю, что по части механики голова у него работает что надо. И чертежи у него — первый сорт, тут его у нас никто не переплюнет. И при этом он шумный, грубый и сквернослов. Но сегодня что-то новое открылось мне в нем. Вот вам, пожалуйста, Конрой, который, оказывается, всерьез, по большому счету разбирается в музыке и в книгах — в хорошей музыке и в хороших книгах, — словом в таких вещах, которыми, как мне казалось, интересуются только жуткие пижоны, вроде Роули, да почтенные старикашки, вроде мистера ван Гуйтена. Согласитесь сами, что все это как-то не вяжется с пристрастием к пиву и похабным анекдотам. Для меня, по крайней мере до настоящей минуты, никак это не сочеталось. Короче говоря, Конрой, оказывается, интеллектуал!

— Черт бы тебя подрал, Конрой, — говорю я. — Никогда не слыхал от тебя такого.

— Правильно, — говорит он. — Конечно, ты не слыхал. Потому что ты меня всегда видел трезвым, а сегодня я бухой. Не в дугу еще, но хватает. Одни при этом лезут в драку, другие — на каждую бабу, какая только попадется им на глаза, третьи валяются под забором… а я начинаю трепаться… просто трепаться… и чем дальше, тем хуже…

Он допивает пиво и вроде как с сожалением смотрит на пустую кружку. А затем отливает уже такую пулю, что только держись.

— Я когда-нибудь рассказывал тебе о моей супружнице, Браун?

Я молчу остолбенело, и он не настолько окосел, чтобы этого не заметить.

— Мне бы не следовало выносить сор из избы, болтать об этом, — говорит он.

— Я даже не знал, что ты женат.

— Я уже не женат, — говорит он. — И для всех других никогда и не был женат. А если ты станешь трепать языком, мой юный Браун, я тебе шею сверну.

— Нет, я никому не скажу, — говорю я. — Можешь не беспокоиться.

— Ну, конечно, ты же неплохой малый, мой юный Браун. — Он оборачивается к стойке — хочет, видимо, опять отправиться за пивом. Потом резко отодвигает стул, встает. — Надо пойти потолковать с одним старым дружком, — заявляет он и пропадает в толпе.

II

Остановившись в дверях бального зала, я вижу невдалеке Ингрид — она стоит одна. На ней ярко-желтое платье с большими синими цветами по подолу и золотые бальные туфельки. Выглядит она классно, и мне становится жаль, что я больше в нее не влюблен. Наблюдаю за ней минуты две, а затем меня словно что-то толкает подойти к ней и пригласить ее на танец. Она на секунду вскидывает на меня глаза и тотчас опускает их. Мы танцуем минут десять, но она не глядит на меня. И почти ничего не говорит, и я тоже.

Оркестр играет вальс-бостон, огни притушены. Чувствую, что мне приятна ее близость, и ловлю себя на том, что сердце у меня колотится как бешеное и дышу я так, точно бежал в гору. Так же бывает, когда в каком-нибудь журнале попадутся на глаза фотографии обнаженных женщин. Моя правая рука лежит у нее на спине, как раз в том месте, где застегнут бюстгальтер, и я продвигаю руку подальше, чтобы покрепче прижать ее к себе. Но она по-прежнему не смотрит на меня и ничего не говорит. Держит себя так, словно я для нее все равно что любой другой парень, с которым она может пойти потанцевать, а я не понимаю, что это со мной такое, просто не знаю, что и думать. Все время твердил себе: не люблю ее больше, не люблю, а теперь опять чувствую, что хочу ее. Но только по-другому, не так, как прежде. Раньше я бы отдал все на свете, чтобы просто быть с ней вот так, как сейчас, а теперь она возбуждает меня, как все эти голые из журналов. Получается, будто я и не ее вовсе хочу… Не знаю, как вам это объяснить.

То ли из-за этого самого, то ли потому, что мне хочется сделать ей приятное, но я начинаю раздумывать, не предложить ли проводить ее домой. В конце-то концов мы ведь почти условились пойти на вечер вместе, а получилось так, что она пришла одна. Но когда танец кончается, я все-таки решаю подождать. Если к концу вечера увижу, что она по-прежнему одна, тогда еще не поздно будет предложить ей свои услуги. В общем, я еще сам не знаю. Не могу разобраться в своих чувствах. Сейчас я гляжу на нее и уже как будто жалею, что порвал с ней.

Бар закрывается, вскоре часы на колокольне бьют полночь. Веселье идет на убыль, и, как только кое-кто начинает забирать из гардероба свои пальто, торопясь одеться, пока не образовалось толкучки, все как-то сразу сникает. Когда я выхожу из гардеробной, меня встречает шотландская песня, а потом оркестр начинает играть гимн.

Ко мне подходит Джимми.

— Как ты будешь добираться домой?

— На своих двоих. У моего шофера сегодня выходной.

— Миллер приехал на машине. Он обещал подвезти меня с Паулиной и велел посмотреть, не надо ли прихватить кого-нибудь еще. Можешь поехать с нами.

Посматриваю по сторонам, ищу глазами Ингрид, но в конце концов не так уж она мне позарез нужна, и я иду за Джимми. Мы направляемся в вестибюль, а там эта самая Паулина Лоуренс, рыжая девчонка из машинописного бюро — Джимми, кажется, немало преуспел у нее за сегодняшний вечер, — стоит рядом с мистером и миссис Миллер.

— А, Вик, — говорит мистер Миллер. — Вы поедете с нами? Отлично… Вы не знакомы с моей женой? Это, дорогая, Вик Браун, один из наших молодых, подающих надежды сотрудников.

Я говорю «здрасьте» миссис Миллер — немного расплывшейся особе довольно простоватой с виду, — и мы все направляемся к автомобильной стоянке. Машина Миллера — желтовато-коричневый громоздкий «ланчестер» довоенного образца; должно быть, Миллер подцепил ее где-нибудь по дешевке. Он как раз из тех типов, которые всегда ездят на трофейных колымагах, потому что они, дескать, некапризны и не бросаются в глаза. Я устраиваюсь на заднем сиденье рядом с Джимми и Паулиной. Джимми, по-видимому, чувствует себя как рыба в воде, он с ходу обнимает Паулину, а она прижимается к нему так, словно это уже вошло у нее в привычку. Миллер вытирает тряпкой ветровое стекло и усаживается за баранку рядом со своей супругой.

— Как вы там? Удобно устроились? — спрашивает он, включая зажигание.

— Все в порядке, — отвечаю я, — если не считать того, что я тут третий-лишний. Надеюсь, вы не заставите меня нести ответственность за этих влюбленных голубков?

— А ты отвернись и немного вздремни, — говорит Джимми.

Паулина хихикает, а миссис Миллер бросает взгляд через плечо и смеется. Мне кажется, она неплохая тетка. Да и сам Миллер тоже невредный малый. Он оборачивается и смотрит на подъезд ратуши.

— Минутку, — говорит он вдруг, выскакивает из машины, не выключив мотора, исчезает и почти тотчас возвращается в сопровождении кого-то еще. Отворяет заднюю дверцу. — Вот, пожалуйста, это немного исправит положение.

Девушка наклоняет голову, чтобы сесть в машину, пододвигаюсь, освобождая для нее место, и стараюсь угадать, кто бы это мог быть. И тут сердце у меня делает бешеный скачок, потому что это — Ингрид.

— Ну, теперь не разберешь, кто у кого сидит на коленях, — говорит Джимми. Он садится немного боком, чтобы всем хватило места, и Паулина опять прижимается к нему. Она жуть до чего старается, ей-богу! Интересно как давно это у них, думаю я и делаю вывод, что Джимми очень скрытный малый — ни разу не проговорился. Но тут мне приходит в голову, что, значит, я тоже скрытный — ведь и я ни словом не обмолвился об Ингрид.

— А какая разница? — говорит мистер Миллер. — Мы все друзья-товарищи.

Мы снимаемся с якоря, сползаем с холма и держим путь к торговой части города. Миллер не больно-то лихо управляется со своей машиной. Он сидит какой-то напряженный и ведет машину рывками, точно никак не может решить, туда ему ехать или сюда. Витрины кое-где еще освещены, но кругом ни души. Поначалу Миллер пытается поддерживать общий разговор, но потом прекращает эти попытки и адресуется только к своей жене. У нас, на заднем сиденье, царит молчание. Джимми и Паулина целуются как ошалелые. Начали целоваться, как только машина тронулась с места, и я что-то не заметил, чтобы они дали себе передышку хоть на секунду.

Немного поерзав на месте, я спрашиваю Ингрид, удобно ли ей.

— Мне вполне хорошо, — говорит она.

Мы сидим очень близко друг к другу, совсем близко, потому что иначе невозможно. И я опять начинаю чувствовать то самое… совсем как было во время танца. Только теперь обстановка более интимная, мистер и миссис Миллер сидят к нам спиной, Джимми и Паулина заняты друг другом, и мы с Ингрид вроде как наедине. Темно, моя нога касается ее ноги, и я вижу совсем близко ее лицо.

— Полюбуйся на эту парочку, — шепчу я ей на ухо.

— М-м-м, — произносит она. — Да, они, по-видимому, очень довольны друг другом.

Я немного меняю положение, словно хочу устроиться поудобнее, и закидываю руку на спинку сиденья. Потом касаюсь ее плеча и притягиваю ее к себе. Первую секунду она ведет себя так, как будто не желает, чтобы ее трогали, но потом придвигается ко мне, и ее голова оказывается так близко, что я могу коснуться губами ее шеи возле левого, уха. Через несколько минут я свободной рукой поворачиваю к себе ее лицо и целую ее в губы. Она не сопротивляется, но я не чувствую никакого отклика с ее стороны. Я сижу так, что загораживаю ее от Джимми и Паулины и они ничего не могут увидеть, даже если б и стали смотреть, а они не смотрят, и я засовываю руку ей под пальто и легонько тискаю ее сквозь платье. Через две-три минуты она оживает и начинает проявлять интерес к моей особе. А я уже вспоминаю наше последнее свидание в парке и думаю лишь об одном — скоро ли мы сможем все это повторить.

— Когда мы увидимся? — шепчу я ей на ухо.

— Мне казалось, что ты не хочешь.

— Хочу… Когда? Завтра?

— Завтра нельзя.

— Когда же? Послезавтра?

Она отвечает не сразу.

— Хорошо.

— Кто-нибудь из вас знает, где мы сейчас находимся? — спрашивает Миллер. — Советую вам там, на заднем сиденье, поглядывать в окно. Мое дело ехать вперед. Если я все проскочу и доставлю вас к себе домой, вам придется либо возвращаться пешком, либо удовольствоваться сараем у меня в саду.

Джимми на мгновение отрывается от Паулины и бросает взгляд в окно.

— Поверните налево на следующем перекрестке, — говорит он. — А там еще ярдов двести и остановите, не доезжая до церкви на левой стороне.

— Кто из вас там живет?

— Высадите нас обоих. Я провожу Паулину домой. — Вы можете положиться на него, Паулина? — спрашивает Миллер.

— В каком это смысле положиться? — спрашивает Джимми с циничным смешком.

— Не вмешивайте нас в ваши пошлые интрижки, — говорит Миллер. — Как только вы, моя дорогая, покинете мой автомобиль под ручку с этим морским волком по фамилии Слейд, вам уже придется самой отвечать за себя.

— Я все-таки рискну, — говорит Паулина.

— Ну, будь по-вашему, — говорит Миллер и сворачивает направо в проезд.

Он ставит машину к обочине, там, где ему указал Джимми, и, подавляя зевок, откидывается на спинку сиденья.

— Когда ведешь машину ночью, в то время, как все уже лежат в постелях, невольно задумываешься.

— Над чем задумываешься? — спрашиваю я.

— Задумываешься над тем, что и тебе самому следовало бы давным-давно находиться в таком же состоянии.

— Ну, будет тебе, Джек, — говорит миссис Миллер. — Ты же сам получал удовольствие, не притворяйся. По-моему, мы все неплохо повеселились, верно? — спрашивает она, оборачиваясь к нам.

Мы хором соглашаемся, и Паулина говорит:

— Я считаю, что нужно устраивать такие вечера каждый месяц.

— Упаси господи! — говорит Миллер. — Завтра и так все придут с тяжелой головой.

— А как вам понравился номер, который отмочил старик Конрой? — спрашиваю я их.

— Что ж, это внесло оживление, — говорит Миллер. — Признаться, я никак от него этого не ожидал.

— Он хватил лишнего, — говорит Ингрид. — Это сразу было заметно.

— Конрой спел это на пари, — сообщаю я им. — Льюис проиграл ему фунт стерлингов.

Миллер оборачивается ко мне.

— Это правда, Вик?

— Я сам видел, как он получал свой выигрыш. Льюис хотел отвертеться, отделаться десятью шиллингами, но Конрой забрал у него фунтягу. И угостил меня. — После этой выходки Конроя мне почему-то приятно похвалиться тем, что я пил с ним.

— Ты пил с Конроем? — говорит Джимми. — Кто бы мог подумать!

— А он неплохой малый, надо только узнать его получше. У нас с ним в баре был длинный разговор по душам. Вы, конечно, и понятия не имеете о том, что он…

Тут я умолкаю, едва не проболтавшись им, что Конрой женат. А ведь я обещал держать язык за зубами, — … что он так начитан и так здорово разбирается в музыке, — спешу я загладить свою оплошность. — Куда лучше, чем Роули. Только не кричит об этом на всех перекрестках.

— Терпеть не могу ни того, ни другого, — говорит Ингрид. — Кен Роулинсон — страшный сноб, а Конрой — просто какое-то двуногое животное.

Теперь уже получается, что мы вроде как сидим и судачим, перемываем косточки, и Миллер кладет этому конец.

— Ну, ребята, отправляйтесь по домам. Дайте старому человеку насладиться желанным ночным покоем.

— Ах, что вы, мистер Миллер, — говорит Паулина, — какой же вы старый!

— Подлиза! — говорит Миллер и, перегнувшись через сиденье, отворяет заднюю дверцу. Джимми и Паулина выходят из автомобиля и кричат нам всем «спокойной ночи».

— Ну, что ж, эта парочка, во всяком случае, даром времени не теряла, — говорит Миллер, а миссис Миллер справляется, давно ли они вместе.

— Я даже не замечал, чтобы они особенно интересовались друг другом, — говорит Миллер.

— По-моему, до сегодняшнего вечера они и двух слов друг другу не сказали, — вставляет Ингрид.

— Вот как, неужели? — говорит Миллер. — В таком случае не приходится отрицать, что эти вечера содействуют сближению персонала.

Мы проезжаем еще немного, и он спрашивает:

— Ну, а вас, молодежь, куда?

— Если вы свернете у следующего светофора, я сойду прямо у своего подъезда.

— А вы, Ингрид?

— Я покажу вам свой дом после того, как мы высадим Вика.

— Я никак не хотел, чтобы вы делали такой крюк, Джек, — говорю я Миллеру.

— Пустяки, — говорит он. — В пятницу произведем у вас небольшое удержание из жалования.

Когда машина сворачивает на нашу улицу, я снова притягиваю к себе Ингрид и целую ее.

— Значит, в пятницу?

— Хорошо.

Машина останавливается, я выхожу. Наклоняюсь к ним и говорю всем «доброй ночи».

— Спасибо, что подвезли, Джек. Очень мило с вашей стороны. Спокойной ночи, Ингрид. Спокойной ночи, миссис Миллер.

Я смотрю им вслед — дым из выхлопной трубы кажется розовым в свете задних фар, — затем, пошарив в кармане, нахожу ключ и направляюсь по дорожке к дому. При мысли, что в пятницу я снова увижу Ингрид, внутри у меня все дрожит, и я уже сам не свой от волнения. Я вспоминаю, что я чувствовал после нашего последнего свидания, но теперь все представляется мне почему-то совсем иным и не хочется об этом думать. Единственное, о чем я могу сейчас думать, — это о том, что я снова ее увижу, а что будет потом — наплевать.

III

Недели через две после того бала Конрой однажды утром не вышел на работу, а почему — никто не знал. На следующий день он появился, как всегда; примерно в половине одиннадцатого направился в кабинет к Хэссопу и торчал там добрых полчаса — толковал с ним о чем-то. Колин Лейстердайк, мальчишка-курьер, понес Хэссопу его утреннюю чашку кофе, возвратился и сообщил, что он слышал, как Хэссоп сказал Конрою: «Видно, вас не переубедишь, раз вы так решили». Тут уж не требовалось особого ума, чтобы сообразить: Конрой подал заявление об уходе.

С виду все остается по-старому. Конрой помалкивает. Однако в пятницу на следующей неделе Джефф Льюис обходит всех с коробкой и листом бумаги — собирает деньги для прощального подарка Конрою. Набирается довольно порядочная сумма, особенно если учесть, что у нас многие недолюбливают Конроя. Даже старик Хэссоп раскошеливается на полфунта. Мы все понимаем, что он не выложил бы, конечно, больше двух шиллингов, как каждый из нас, если бы хитрец Льюис не спрятал вовремя бумажку, на которой мы расписывались и ставили сумму — кто сколько дал.

Через неделю Конрой покидает нас. Почти все утро он разгуливает по бюро, прощается со всеми, а часов около пяти происходит маленькая церемония около кабинета Хэссопа, и Конрою вручается подарок: автоматическая ручка с шариковым карандашом. Хэссоп произносит небольшую речь о том, как нам будет не хватать Конроя, и всем становится неловко и хочется, чтобы уж он поскорее заткнулся, так как каждый понимает, что сам Хэссоп не верит ни единому своему слову. На ручке и карандашике золотыми буквами выгравирована фамилия Конроя, и, когда он принимает этот подарок, лицо у него делается растроганное. Глотнув раза два, он наконец выдавливает из себя:

— Спасибо вам большое, ребята. Здорово вы это, черт побери!

И на этом все кончается. Минут через пять он собирает свои книги и чертежные принадлежности и складывает их в небольшой портфель.

Он подходит ко мне, протягивает руку.

— Ну, до свидания, мой юный Браун.

— До свидания, Конрой. Желаю тебе удачи.

— Поосторожней с женщинами, друг. И не налегай на пиво.

— Постараюсь.

— Вот это правильно. И nil illegitimum.

— Что это такое?

— Nil illegitimum, — говорит Конрой. — Не позволяй никаким мерзавцам помыкать собой.

Я смеюсь.

— Ни в коем случае.

И он уходит. Что самое удивительное — в горле у меня комок величиной с куриное яйцо, когда я вижу, как за ним захлопывается дверь. Я ведь только теперь начал понимать Конроя, и это совсем другой Конрой, без обычного шутовства и бахвальства, и мне кажется, мы могли бы стать хорошими товарищами. Я сижу на своем табурете и гляжу на пустую чертежную доску. Потом на Льюиса, и Роули, и Уимпера, и всех прочих. Нет, без старика Конроя уже будет не то. Да и вообще последнее время все уже стало не то. Я верчу в руках масштабную линейку. Работа не ладится у меня сегодня. Как-то все порядком приелось, и я думаю о том, что, быть может, и мне было бы невредно, переменить работу.

IV

А тут еще эта волынка с Ингрид. После вечера я встречался с нею раза три-четыре и всякий раз, прощаясь, думал про себя, что это уже все и я нисколько не буду огорчен, если никогда ее больше не увижу. А потом в один прекрасный день она появлялась снова, и все прежнее поднималось во мне, и мы опять оказывались вместе. Это не любовь. Во всяком случае, я не чувствую к ней любви, и мне кажется, что я даже не особенно увлечен ею — не увлечен даже в те минуты, когда я сам не свой, когда шалею от желания остаться с ней наедине. И от этого у меня гнусно на душе. Особенно погано я чувствую себя тотчас после свиданий. Я все чаще думаю о том, что мне следует сказать ей все начистоту и что не годится встречаться с ней подобным образом. И однако я никогда ничего ей не говорю, потому что как раз в такие минуты мне не хочется копаться в этом и выяснять отношения. А когда меня начинает тянуть к ней, все кажется проще, и я говорю себе, что ей самой это нравится, и она, конечно, предпочтет встречаться со мной так, чем не встречаться вовсе. В общем, неразбериха.

Глава 2

I

В субботу утром я прихожу к магазину и вижу, что Генри стоит на тротуаре перед запертой дверью, а мистера ван Гуйтена нигде не видно.

— Мне кажется, он неважно чувствовал себя вчера, — говорит Генри, когда я спрашиваю его, что произошло. — Попал под дождь и, как видно, простудился.

— А есть кому за ним поухаживать?

— Нет, придется ему позаботиться о себе самому, — говорит Генри. — Он ведь бобылем живет. А прислуга приходит два-три раза в неделю.

Бедный старикан! Я знаю, как это бывает, когда у тебя простуда: так хочется, чтобы кто-то с тобой понянчился!

— Послушай, он же может окочуриться, — говорю я, — и никто даже знать не будет.

Генри чиркает спичкой, закуривает.

— Да, так вот оно и бывает, когда ты стар и один на всем белом свете.

Я не знаю, что на это сказать. Я не помню, чтобы мистеру ван Гуйтену случалось когда-нибудь заболеть. Он хоть и стар, но как-то трудно представить его себе больным или умирающим.

— Ну, так что нам теперь делать? Не можем же мы стоять здесь все утро. Скоро начнут появляться покупатели.

Генри кивает.

— Да, а я должен доставить покупателям на дом радиоприемники. — С минуту Генри молчит, задумавшись, потом говорит: — Я, пожалуй, поеду проведаю его, погляжу что и как.

— Поехать мне с тобой?

— А зачем? Я скоро вернусь. Нужно хотя бы доставить эти приемники; если ничего больше нельзя сделать. — Он направляется к «пикапу», который поставил накануне у себя дома в гараж.

— Что же, значит, магазин так и будет закрыт весь день?

— Прошлый раз, когда старику нездоровилось, был закрыт, — говорит Генри. — Некому было заниматься с покупателями.

— А теперь есть кому, — говорю я. — Послушай, Генри, скажи ему, что я управлюсь сам. Нельзя закрываться в субботу — это же самый хороший день. Подумай, сколько он на этом потеряет. Тридцать-сорок фунтов на одних только пластинках, пожалуй. — Генри лезет в «пикап», я хватаю его за руку. — Скажи ему, что мы управимся, Генри. Ты будешь показывать приемники, а я стану за прилавок и за кассу. А проверку приемников и починку отложишь на денек.

Генри выплевывает окурок и усаживается за баранку.

— Посмотрим, что он скажет.

Проходит полчаса, а Генри нет, и я все время как на иголках. Хожу взад-вперед перед магазином и думаю о том, что, верно, Генри не сумел растолковать все как надо мистеру ван Гуйтену и мне бы следовало поехать самому. У меня просто сердце разрывается при мысли о том, что магазин останется закрытым и столько покупателей уйдет несолоно хлебавши.

Какой-то мужчина средних лет подходит к магазину и пробует отворить дверь.

— Разве магазин еще закрыт?

— Через полчаса откроется, — говорю я ему. — Мистер ван Гуйтен нездоров, но через полчаса мы откроем. Может быть, вы наведаетесь попозже?

Он стоит, размышляет.

— У меня, понимаете ли, дочка, — говорит он. — На будущей неделе день ее рождения, а она совсем помешалась на этих автоматических радиолах. Вот решил сделать ей подарок… Уж не знаю, наведаться к вам еще разок или пойти к Нортону. У них там в витрине полно этих радиол… И телевизоров, и всякой всячины.

— Мы можем предложить то, что вам требуется, — говорю я ему. — У нас очень большой выбор радиол: и «ХМВ», и «КБ», и «Буш»… — Мне хочется схватить его за руку и пригвоздить к месту, пока не вернется Генри.

Он кивает.

— Да, да, хорошо… Я, пожалуй, немножко прогуляюсь и зайду позднее.

Я уже вижу, как он торопливо сворачивает к магазину Нортона и как этот жуткий пижон, который у них там работает, старается заманить его к ним. И в эту минуту подкатывает Генри на своем «пикапе». Я кричу этому дяде:

— Стойте, обождите секунду!.. — И бросаюсь к «пикапу». Генри отворяет дверцу и спрыгивает на землю.

— Ну, что он сказал?

— Он сказал: ладно, мы можем открыть магазин и попробовать, что получится. Он сначала не слишком обрадовался нашему предложению.

Я ухмыляюсь во весь рот.

— У нас уже есть покупатель, давай сюда ключ.

Я отпираю дверь и затаскиваю в магазин этого дядю, пока он не переметнулся к кому-нибудь еще. Мы с Генри показываем ему уйму радиол — все, что есть на полках и в задней комнате. Я пихаю Генри локтем в бок, и он начинает сыпать ему свою тарабарщину насчет потребления энергии, чувствительности, избирательности, динамиков и чего-то там еще, в чем я ровным счетом ничего не смыслю, так же как и этот тип, кстати сказать, но трескотня Генри явно производит на него впечатление — он видит, что попал к людям, которые знают свое дело.

Минут через двадцать он останавливает свой выбор на здоровенной консольной штуковине, и я привычной скороговоркой отбарабаниваю ему условия рассрочки и все прочее и едва не попадаю впросак. Оказывается я опростоволосился — недооценил этого пижона. Он минуты две стоит молча и слушает, что я бормочу, а затем извлекает из кармана пачку грязных бумажек и говорит:

— Я заплачу наличными.

Вот так. У меня до того дрожат руки, что я едва могу считать его бумажки.

— Когда вы доставите мне покупку? — спрашивает он, получая от меня квитанцию.

— В любое время, — говорю.

— Отлично. — Он царапает что-то на листке бумаги и протягивает его мне. — Доставите по этому адресу в среду утром. Только не раньше среды, имейте в виду. Мне нужно, чтобы именно в этот день.

Я быстро заглядываю в бумажку.

— Все будет выполнено точно, мистер Уэйнрайт, не беспокойтесь. — Я выхожу из-за прилавка и провожаю его до двери. — Большое спасибо, сэр. До свидания.

Как только дверь за ним захлопывается, я бегу в заднюю комнату к Генри. Он уже облачился в свой комбинезон и ковыряется в телевизоре.

— Семьдесят четыре гинеи, Генри. Семьдесят четыре хорошенькие кругленькие гинеи, черт побери! Приятно будет сообщить об этом мистеру ван Гуйтену. Даже если теперь мы за весь день продадим только пачку иголок, все равно уже открываться стоило.

Генри сует отвертку в телевизор, в самые что ни на есть кишки, и кивает головой.

— Да, неплохо, — говорит он. — Жаль, конечно, что это случайная удача.

Махнув на него рукой, я возвращаюсь за прилавок. И конечно, наши покупатели не ограничиваются одними иголками. Очень скоро в магазине у нас уже толкучка, и все эти психи готовы влезть ко мне на прилавок, и я едва успеваю хватать с полок коробки с пластинками, и кассовый аппарат звякает у меня, не умолкая. Когда приходит время закрывать, я с ключом в кармане отбываю к мистеру ван Гуйтену, усталый, как собака, но счастливый.

II

Мистер ван Гуйтен, когда я появляюсь у него, слушает Брамса. Встретив меня, он шикает, чтобы я сидел тихо и ждал, пока кончится музыка. Мне кажется, что Брамс — любимый композитор мистера ван Гуйтена. По его словам, Брамс хотя и не самый великий композитор на свете, однако никто не писал музыки, которая звучала бы так похоже на то, как должна звучать великая музыка. Ну, для меня это чересчур замысловато. Ни ритма, ни мелодии, и все что-то наворачивается и наворачивается, и кажется, что это не кончится до второго пришествия.

Часа так через три эта волынка все же приходит к концу, и мистер ван Гуйтен снимает пластинку. Я все это время сидел молча, и теперь он хочет услышать мое сообщение. Сначала я спрашиваю его, как он себя чувствует, и он говорит, что, в общем, ничего, так себе, просто небольшая простуда, но тем не менее он почел за лучшее посидеть дома. После этого я рассказываю ему о продаже радиолы и показываю бумажку, на которой записал все, что мы продали за день.

— Очень хорошо, очень хорошо, — повторяет он несколько раз, покачивая головой, и я понимаю, что он доволен.

— Вот видите, мистер ван Гуйтен, — говорю я, — открывать стоило. Я чуть не лопнул от нетерпения, дожидаясь Генри: боялся, вы скажете ему, что не надо.

Он сидит в своем большом старом кресле возле камина и внимательно смотрит на меня.

— Так вы, значит, придавали этому значение, Виктор? Вам было небезразлично, откроемся мы сегодня или нет?

— Ну как же, посмотрите, какую выручку мы могли потерять! И не известно еще, сколько новых покупателей никогда не обратились бы к нам больше, попади они сегодня к Нортону.

— Совершенно справедливо, — говорит мистер ван Гуйтен. — Вы хорошо поработали. А ведь это первый раз вам пришлось управляться в магазине одному целый день. Но я, конечно, не сомневался, что вы справитесь, иначе я не дал бы Генри разрешения открыть…

Я приваливаюсь к спинке кресла. Правду сказать, я смертельно устал, и мистер ван Гуйтен замечает это.

— Вы не особенно огорчились, когда пришло время закрывать, не правда ли? — говорит он, и я ухмыляюсь.

— Нет, признаться, не огорчился. Я ведь не присел ни на минутку за целый день.

Он ничего больше не говорит и как будто думает о чем-то другом, глядя в огонь. Так мы сидим и молчим в этой большой комнате с высоким потолком, старинной мебелью и допотопным граммофоном с огромной трубой, торчащей прямо посреди комнаты. Все здесь какое-то обветшалое, и мне было бы жутко жить среди этих вещей. Странно как-то, почему мистер ван Гуйтен держится хотя бы за этот старый доисторический граммофон, в то время как у него в магазине стоят самые новомодные механические электрорадиолы. Какая-то все же есть на то причина. Он сидит в кресле, положив локти на подлокотники и соединив кончики пальцев. На нем просторный шерстяной халат, шея обмотана шарфом. У него больной вид. Кожа кажется прозрачной, лицо осунулось.

— Вы любите свою работу, Виктор? — внезапно спрашивает он, и я пожимаю плечами. Говорить правду мне неприятно, но я не могу врать мистеру ван Гуйтену.

— Так себе, не особенно.

Он смотрит на меня поверх очков.

— Так себе?

— Мне она очень нравилась первые два-три года, — говорю я, — но теперь, последнее время… мне вроде как чего-то не хватает.

— А может быть, вам просто захотелось переменить обстановку? В жизни каждого почти неизбежно наступает такой момент, когда ему хочется переменить обстановку.

— Нет, мне кажется, дело не в этом, мистер ван Гуйтен. Мне просто надоела эта работа. Хочется заняться чем-то совсем другим. И поработать с другими людьми…

— А здесь, по субботам, вам нравится работать?

— Очень. Тут мне интересно.

— А вы никогда не думали о том, чтобы перейти на такую работу на полный день?

Меня этот вопрос несколько ошарашивает.

— Видите ли, сказать по правде, мистер ван Гуйтен, тут ведь много не заработаешь. В моей специальности тысяча фунтов в год — это еще очень скромный заработок. А если, тебя назначат старшим чертежником, так будешь получать много больше. Ну, а продавцы, как мы на каждом шагу слышим, то и дело переходят на фабрику, чтобы побольше заработать.

Он кивает.

— Да, это верно. Обыкновенный продавец зарабатывает немного. Для материальной заинтересованности в этой работе нужно… нужно, так сказать, иметь еще известный процент в деле.

Он откидывается в кресле, за спиной у него высокий торшер, и лицо его уходит в тень от абажура. В пятна света и тени углубляются морщины на его лице, они особенно резко бросаются мне сейчас в глаза.

— Я старый человек, Виктор, — говорит он. — Старше, чем вы, быть может, думаете. Мое дело приносит неплохой доход и, по-видимому, будет приносить его и впредь, вопреки… — Легкая улыбка трогает его губы —…вопреки мрачным пророчествам Генри… Дело можно было бы даже расширить, но мой возраст не позволяет мне этим заняться… Я старый человек, — повторяет он снова, — и совершенно одинок. Судьба не одарила меня счастьем иметь детей. Есть у меня какие-то двоюродные и троюродные братья в Голландии, но я их совсем не знаю, и они не знают меня. — Он делает неопределенный жест рукой и некоторое время молчит. — Мне не хотелось бы говорить лишнего, Виктор, потому что вы еще слишком молоды, совсем еще мальчик… Но правду сказать, я очень привязался к вам, и мне кажется, что вы человек способный, с характером и сумеете кое-чего добиться.

Его слова здорово меня проняли. Я растроган, и мне вдруг становится неловко, когда я вспоминаю о моих встречах с Ингрид…

— Вы очень быстро освоились с работой, хотя бываете здесь всего раз в неделю…

Куда это он клонит? — думаю. Может, он вроде как намекает, что хочет оставить мне магазин? Эта мысль волнует и немного пугает. Он выпрямляется в кресле и оглушительно сморкается. Как всегда, от его носового платка на меня веет запахом эвкалиптового одеколона.

— Сейчас пока речь идет, Виктор, о том, что я вынужден взять в магазин постоянного помощника. Мне нужен человек, который был бы мне приятен и которому я мог бы доверять так, чтобы впоследствии, быть может, через несколько лет, когда я решу совсем отойти от дел и отдохнуть, я мог бы полностью передать дело в его руки.

Теперь я понимаю, что он думает сейчас о тех днях, когда его уже не будет с нами, и не знаю, что мне ему сказать. Вот это оно самое и есть — вот к чему приводит в конце концов одиночество: оно хватает человека за горло. Сначала кажется, что стоит вам только осуществить свою мечту, найти того человека, которого вы повсюду ищете, и вы никогда уже не будете одиноки. А потом наступает такой день, когда одиночество вцепляется в вас снова, и вот вы сидите в старом истертом кресле, в старом унылом доме, и никого с вами нет, вы сидите один как перст, и все, что вам остается делать, — это ждать конца. И быть может, ничего нет страшнее такого одиночества, потому что впереди уже одна пустота.

Мистер ван Гуйтен кашляет и спрашивает, стараясь быть как можно деликатнее:

— Скажите, Виктор, если это не секрет, сколько вы сейчас получаете?

Я говорю ему, что пока мне платят семь фунтов десять шиллингов в неделю.

— А если к тому времени, когда мне исполнится двадцать один год, пройдут предложенные профсоюзом ставки, я буду получать около десяти фунтов.

— А вы считаете, что они могут установить такие ставки?

— Я почти уверен в этом. У нас на заводе довольно крепкая профсоюзная организация, и все старые служащие получают профсоюзные ставки.

— Ну, а в дальнейшем? Будет еще прибавка?

— Пока не стукнет двадцать пять лет, нет. А тогда я буду получать четырнадцать фунтов десять шиллингов.

Мистер ван Гуйтен поднимает брови.

— Четырнадцать фунтов десять шиллингов. А дальше?

— Видите ли, по линии профсоюза на этом все кончается. Фирма может накинуть вам еще немного, если найдет, что вы этого заслуживаете. Как я уже говорил, кое-кто получает у нас до тысячи фунтов в год.

— Хм, — произносит мистер ван Гуйтен и кивает головой. — Я как-то не имел представления о том, насколько хорошо или плохо оплачивается чертежная работа. Я всегда полагал, что оплата должна, соответствовать ешь способностям и квалификации.

Он снова откашливается, лезет за носовым платком, и до меня снова доносится запах эвкалипта.

— Так вот, — говорит он, — вы, несомненно, следили за ходом моей мысли. Повторяю, сейчас еще преждевременно давать какие-либо обещания и пробуждать надежды. Пока что мне требуется, или, во всяком случае, может потребоваться очень скоро, помощник. Я хочу взять человека, который был бы мне симпатичен и которому я мог бы доверять.

— Вы хотите сказать, мистер ван Гуйтен, что вы были бы не против, если бы я мог перейти работать к вам на полную неделю?

Он снова кивает.

— Правильно, — говорит он и поднимает руку, прежде чем я успеваю что-нибудь добавить. — Вы, по-видимому, никогда еще всерьез над такой возможностью не задумывались, а я меньше всего хотел бы заставлять вас сойти с избранной вами стези. Вот почему я спросил, довольны ли вы вашей работой. Теперь предположим, что заработок у вас будет примерно такой же и кое-какие перспективы в дальнейшем. Это когда вы — не в будущем году, учтите, а лишь со временем — станете уже не просто продавцом в нашем предприятии. Если, конечно, оно не захиреет. Что бы вы мне ответили в таком случае?

— Не знаю, мистер ван Гуйтен. — Я молчу, размышляю. — Предложение ваше мне кажется заманчивым. Вы знаете, что мне всегда нравилось работать у вас… — Так как он, по-видимому, не ждет ответа тут же, на месте, я говорю: — Большое вам спасибо за ваше предложение, мистер ван Гуйтен, и, если позволите, мне бы хотелось еще хорошенько его обдумать.

— Прекрасно, — говорит он. — Вполне разумно. Ни в коем случае я бы не хотел, чтобы вы принимали решение очертя голову.

— И притом мне нужно обсудить все это дома, вы понимаете.

— Разумеется, разумеется, я только что хотел спросить, не поговорить ли мне с вашим отцом.

— Я скажу ему, и он, вероятно, заглянет к вам как-нибудь после работы.

Вскоре после этого я ухожу. Мистер ван Гуйтен снова благодарит меня за сегодняшний день и, давая мне деньги, добавляет еще десять шиллингов — вроде как бы премиальные. Я отказываюсь, но он не хочет отпустить меня, пока я не возьму.

В тот же вечер за ужином я сообщаю эту новость матери и отцу.

— Мистер ван Гуйтен предложил мне перейти к нему на работу на полную неделю, — говорю я и наблюдаю за выражением лица нашей Старушенции.

— Что же ты ему ответил? — спрашивает она.

— Я сказал, что подумаю и погляжу, как вы с отцом к этому отнесетесь.

— По-моему, от добра добра не ищут, — говорит Старушенция. — До чего ты там можешь дослужиться, в магазине-то?

— Обожди минутку, — говорит Старик. — Придержи язык. Это ведь не то, что работа в любом магазине. Мистер ван Гуйтен очень высокого мнения о нашем Викторе. Он смотрит на него почти как на родного сына… Что именно он тебе сказал, Виктор? Он ведь не просто так взял и предложил ни с того ни с сего.

— Ну нет. Он очень долго ходил вокруг да около, говорил о том, что он стар и у него нет родственников, что он не хочет, чтобы я необдуманно сошел с избранной мною стези. Ну, ты знаешь, как мистер ван Гуйтен изъясняется.

Старик кивает. Он вообще-то здорово соображает, наш Старик. Сразу смекает, что к чему, и на этот раз ему тоже быстрее, чем нашей Старушенции, удается ухватить суть дела.

— А как же! — говорит он. — Мистер ван Гуйтен по-настоящему образованный господин, без дураков.

— Но сколько там можно заработать, в этом магазине, Артур? — говорит наша Старушенция. — Виктору скоро исполнится двадцать один год, и он получит хорошую прибавку.

— Ну, насчет этого мы тоже говорили. Он сказал, что с заработком все будет в порядке.

— Ты, я вижу, как будто не прочь перейти к нему, а, Виктор? — говорит Старик. — А ведь тебе всегда хотелось стать чертежником. Помнишь, как ты плясал от радости, когда пришло извещение, что тебя принимают на работу к Уиттейкеру?

— Мне тогда было всего шестнадцать лет. А сейчас эта работа стала уже как-то не по нутру. И не потому, что мистер ван Гуйтен сделал мне это предложение… Это еще раньше началось… — Я чувствую, что начинаю ухмыляться во весь рот. — Да, по правде говоря, я бы не против перейти к нему. Мне нравится это место.

— Раз уж оно так получается, надо, мне думается, пойти перемолвиться с ним словечком, — говорит Старик.

— Ну да, он тоже сказал, что хотел бы потолковать с тобой. А я сказал, что ты заглянешь к нему как-нибудь по дороге с работы.

— Еще чего! — говорит Старик. — Так я и потащился к мистеру ван Гуйтену в тех же штанах, в которых лазаю в шахту. Как-нибудь вечерком вымоюсь, переоденусь и схожу к нему, и мы с ним потолкуем.

III

Через неделю все уже решено. Я перехожу на работу к мистеру ван Гуйтену, получать буду восемь фунтов в неделю, а когда мне исполнится двадцать один год — девять фунтов, и мистер ван Гуйтен говорит, что я могу положиться на него в отношении дальнейшего.

Джимми Слейд — первый, кому я рассказываю об этом у нас в чертежке. Сразу же после пасхальных каникул.

— Как это делается, когда хочешь заявить об уходе?

— Мне кажется, надо подать заявление заведующему отделом. Что-нибудь в таком духе: «разрешите поставить вас в известность, что с такого-то числа я прошу освободить меня от занимаемой мною должности».

— А за какой срок нужно уведомить?

— По-моему, ты обязан уведомить минимум за неделю, но приличнее будет, если уведомишь за две. И я бы на твоем месте заранее переговорил со стариком Хэссопом и предупредил его о своем намерении, чтобы он не оказался в дураках.

— Не больно-то мне охота с ним объясняться.

— Говорят, он даже Конроя пытался отговорить, — замечает Джимми. — А мне всегда казалось, что он его терпеть не может.

— Старина Конрой был чертежник, каких мало. Хэссоп знал, что он теряет хорошего работника. Я буду классом пониже.

Пока мы болтаем, раздается звонок на обед, и мы вместе со всеми выходим из бюро.

— Глупо как-то получилось у меня с Конроем, — говорю. — Только-только мы с ним сошлись немного, а он тут как раз и уволился.

— Альберт был неплохой малый, — говорит Джимми. — С ним вполне можно было ладить, если не обращать внимания на его манеру разговаривать. Мне он всегда был куда симпатичнее, чем Льюис.

— Да и мне тоже, во всех отношениях.

— Ну что же, — говорит Джимми, — раз уж ты решил, так решил. А мне будет не хватать тебя, собака ты.

— А, брось, — говорю. — Я же не собираюсь эмигрировать в Тимбукту. Мы еще не один вечерок проведем вместе после работы.

— Да, конечно.

Мы проходим по коридору, отворяем дверь и слышим пронзительный женский крик, а затем какой-то шум и суматоху внизу на лестнице. Когда мы сбегаем вниз, там уже целая куча девчонок и несколько парней, и все они толпятся вокруг чего-то, что лежит на полу.

Кто-то кричит:

— Нет, не трогайте ее! Бегите за медсестрой! — И один из ребят бросается к выходу.

Нам с Джимми ничего не видно, и протолкаться к выходу мы тоже не можем. Когда одна из девушек оборачивается, я спрашиваю ее:

— Что там случилось? Кто это?

— Это Ингрид Россуэл, — говорит она, и я вижу, что ее прямо-таки трясет от волнения. — Она упала с лестницы. Пересчитала все ступеньки. Не могла ни за что ухватиться. Только вскрикнула и покатилась вниз.

— Не можем ли мы чем-нибудь помочь?

— Да нет, едва ли. Побежали за медсестрой. Она потеряла сознание, и мы боимся ее трогать.

Сердце у меня стучит как барабан, и все мутится перед глазами. Джимми хватает меня за руку и тащит к двери.

— Пошли, мы только путаемся под ногами. Идем в столовую.

Мы возвращаемся с другого хода и понемногу узнаем обо всем, что произошло. Когда прибежала дежурная медсестра, Ингрид уже пришла в себя, медсестра велела двум парням отнести ее в приемную, а сама вызвала «Скорую помощь». На другой день становится известно, что в лечебнице Ингрид сделали рентген и оказалось, что у нее сломана левая рука. Я узнаю все это от Джимми, который узнал это от Паулины Лоуренс, которая узнала это от медсестры. Я рад, что с Ингрид не случилось ничего серьезного, но теперь, после того как первый испуг прошел, мало думаю о ней. Однако понимаю, что должен все же что-то сделать, выкладываю восемь фунтов и шесть пенсов за коробку шоколадных конфет и передаю ее вместе с небольшой записочкой Паулине, которая собирается навестить Ингрид. В записке я выражаю сожаление по поводу случившегося и надежду, что она скоро поправится.

О своем решении переменить работу я не сообщаю. Ингрид не может ничего написать мне, так как у нее сломана левая рука, а она левша, и просит Паулину поблагодарить меня за конфеты, что та и делает.

Когда я обо всем этом думаю, меня даже радует, что она не может мне писать, потому что это лишает ее возможности выудить у меня какие-либо обещания. Теперь она прикована к постели, а я ухожу от Уиттейкера, и нужно этим воспользоваться, чтобы покончить со всем раз и навсегда. Тогда, вероятно, мне сразу станет легче, и я не буду чувствовать себя так погано. Все будет в порядке, если я не буду видеть ее. Тогда я и думать о ней перестану.

Сегодня после обеда я сообщил мистеру Хэссопу, что собираюсь в конце недели подать заявление об уходе. Особых возражений это не вызывает. По-видимому, ему решительно все равно, останусь я или уйду. Тем не менее мы довольно долго переливаем из пустого в порожнее, и он расписывает мне, какие блестящие перспективы открываются перед чертежником, и разъясняет все отрицательные стороны работы продавца в магазине. Я говорю ему, что уже обдумал все это, что предполагаю стать со временем не просто продавцом, и на этом наша беседа заканчивается.

В пятницу утром приношу мое заявление мисс Пэджет, секретарше мистера Мэтью, и через две недели после этого покидаю бюро, совсем как Конрой, уложив свои чертежные принадлежности в портфель и засунув в карман красивый бумажник из свиной кожи с моими инициалами и вложенным в него фунтом стерлингов — прощальный презент от сослуживцев.

В последнюю минуту, когда они вручают мне этот бумажник и Хэссоп несет всякую чепуху, как в тот раз, когда провожали Конроя, чувствую, что к горлу опять вдруг подкатывает комок, бросаю взгляд на лица сослуживцев, и меня охватывает паника: а что, если я делаю неверный шаг? Потому что в эту минуту мне припоминается все только самое хорошее — те дни, когда все здесь так радостно волновало меня и я еще не испытывал ни скуки, ни томления. И я думаю о том, какие они все славные ребята, и где-то еще я встречу таких славных ребят, и о том, что мне будет здорово их не хватать.

Но с этим покончено. В следующий понедельник с утра я начинаю работать на полной ставке в магазине мистера ван Гуйтена.

Глава 3

I

С работой в магазине я осваиваюсь довольно быстро, так как она продолжает мне нравиться ничуть не меньше, чем раньше. Мистер ван Гуйтен объясняет мне, как выписываются накладные и ведутся книги, и вскоре в те дни, когда нет наплыва покупателей, он уже предоставляет мне самому справляться с этим делом. Я стараюсь вызубрить каталоги пластинок от корки до корки — даже всю эту самую «классику», — и, когда слушаю пластинки, кое-что начинает мне даже нравиться не меньше, чем джаз и популярные эстрадные песенки, хотя любимчика мистера ван Гуйтена Брамса я все еще никак не могу переварить, так же как и последних квартетов Бетховена, которые, по словам Роули, он написал, когда оглох. Камерная музыка не в моем духе: я люблю, чтобы в оркестре звучала четкая мелодия и было много ударных и побольше звона, и вскоре делаю открытие, что старина Чайковский вполне меня устраивает. Я начинаю лучше разбираться во всем этом, потому что мистер ван Гуйтен частенько берет меня с собой в Лидс или в Бредфорд, куда он отправляется на своем автомобиле всякий раз, когда там выступает какой-нибудь знаменитый оркестр. Вообще-то эта музыка способна только нагнать сон, но иной раз что-то вдруг крепко задевает тебя за живое, а другой раз чувствуешь, что какие-то вещи, которые не нравятся тебе сейчас, может и понравились бы, если бы послушать их еще разочка два-три. По дороге на концерт и на обратном пути мистер ван Гуйтен все время говорит о музыке, и мне интересно слушать все эти истории о великих композиторах — о том, как трудно им доставалось на первых порах, когда никто их знать не хотел и не любил их музыку. Он здорово начитан, этот мистер ван Гуйтен, и умеет интересно рассказывать о том, как Мусоргский слетел с катушек и свихнулся, или о том, как Чайковский всю жизнь писал одной пожилой даме письма, но никогда с ней не встречался и как он пытался покончить с собой, выпив отравленной воды. Некоторые из этих композиторов были, в самом деле, занятными людьми. Мистер ван Гуйтен постоянно говорит мне, что музыка, если я буду терпелив, когда-нибудь раскроется мне, как огромный прекрасный цветок.

— А зачем им нужно было писать ее так, чтобы было трудно слушать? — спрашиваю я его как-то вечером, когда мы возвращаемся из Бредфорда с большого симфонического концерта.

— Но они не намеренно это делали, Виктор, — говорит он. — В том-то вся и штука. Все эти популярные мелодии, вся эта… как вы ее называете… модерновая музыка настолько примитивна, что в одно ухо входит, в другое выходит. Долго ли они живут — все эти модные песенки? Две-три недели, от силы два-три месяца. А классическая музыка не умирает столетиями. Ее не устанут слушать до тех пор, пока жив на земле род людской. Как же вы хотите, чтобы музыка такого масштаба воспринималась столь же мгновенно и легко, как популярная мелодия? Не помню, кто это сказал, что великое искусство не раскрывает всех своих тайн при первом, брошенном на него взгляде. Будьте терпеливы, дайте этому искусству воздействовать на вас, дайте ему захватить вас. И в один прекрасный день вы услышите восхитительную музыку там, где сейчас слышите лишь какой-то шум и звон. Вы услышите ее, Виктор, я уверен. Громокипящую силу и величие Бетховена, трагическую красоту и грацию Моцарта, волшебную напевность Брамса и благородную скорбь Элгара. Это будет чудесное путешествие по сказочной стране, Виктор, где перед вами будут открываться все новые и новые горизонты. Весь необъятный мир музыки ждет, чтобы вы обрели его для себя. Как бы я желал вернуться на пятьдесят лет назад и заново открыть все это!

Проходит еще немного времени, и мистер ван Гуйтен дает мне возможность приобрести у него по дешевке двухскоростной проигрыватель и несколько пластинок. Вижу, он решил во что бы то ни стало сделать из меня любителя серьезной музыки. Что ж, я не против. Это и в самом деле похоже на то, как он говорит: «Идешь-идешь, а на горизонте появляется все что-то новое». Каждую неделю я нахожу для себя что-то такое, что мне начинает нравиться.

Иногда я помогаю Генри — главным образом по части доставки покупок, но, когда нет покупателей, забираюсь к нему в мастерскую, наблюдаю, как он занимается починкой, и, надо сказать, тут есть чему поучиться, и просто удивительно, как много можно узнать таким путем. Вечерами и по воскресеньям, когда мы не ездим на концерты и не слушаем пластинок, я хожу в кино с Уилли или Джимми, и мы иной раз пропускаем по кружке пива. А иногда хожу на танцы. Я все еще мечтаю об этой девушке, которую, быть может, встречу когда-нибудь, но сейчас я счастлив и так, и нетерпение меня не гложет.

Об Ингрид почти не вспоминаю. С глаз долой, из сердца вон — вот уж, что касается ее, то это железно. Однажды я получил от нее красивую открытку с видом Скегнесса, где она поправляет свое здоровье у тетушки. На открытке был обратный адрес, но сначала я решил, что отвечать не стоит, потому что с этим покончено. А потом подумал, что небольшая вежливость повредить не может, купил открытку с изображением кресслийской ратуши и послал ей. На открытке написал: «Едва ли я когда-нибудь приехал бы сюда отдыхать — это грязная дыра, и дождь льет не переставая. Надеюсь, что ты скоро поправишься». Опуская открытку в почтовый ящик, я вдруг и подумал, не зря ли это все, не лучше ли разорвать открытку — и дело с концом. Но все же я ее отправил.

II

Дни бегут, на дворе теплеет, начинается то, что мы, саркастически при этом улыбаясь, обычно называем летом.

Однажды в конце июня я стою в магазине, привалясь к прилавку, и настроение у меня довольно фиговое.

Мистер ван Гуйтен просматривает счета в своем маленьком стеклянном закоулке, а Генри возится с приемниками в задней комнате. Все утро в магазине было довольно пусто: в десять часов заглянула какая-то дамочка и спросила каталог пластинок, затем еще некая особа принесла в починку электрический утюг, и, наконец, явился какой-то тип и слонялся по магазину, разглядывая телевизоры и радиолы и не желая слушать мои объяснения.

— Я просто хочу посмотреть, — заявил он.

Знаю я этих молодчиков! Пойдет домой и будет говорить всем, что продавцы у ван Гуйтена слишком навязываются со своим товаром. А вот оставьте такого покупателя в покое, он уйдет и скажет, что к нему были невнимательны и не хотели его обслужить.

В общем, я предоставляю его самому себе. А через несколько минут в магазин влетает бойкая девчонка с высоченной копной взбитых волос и спрашивает пластинку с песенкой Томми Стила «Я единственный мужчина на острове». Отпускаю ей пластинку, получаю деньги и гляжу ей вслед, когда она направляется к выходу. У нее туфли на тонюсеньких гвоздиках, и мне кажется, что она стоит на них довольно нетвердо, а в такой узкой юбке, как у нее, больше чем на шесть вершков не шагнешь. Интересно бы поглядеть, думаю, что будет, если она бросится за автобусом и позабудет про юбку. Юбки теперь становятся все короче, и я, собственно, никак против этого не возражаю. Гляжу на ноги этой девчонки, когда она семенит к двери, и само собой, начинаю думать о том, что в таких случаях думается, и в это время дверь отворяется и появляется еще одна пара ног — пара стройных ног в нейлоновых чулках цвета загара, та самая пара ног, которую я мгновенно отличу от всех других, когда бы и где бы ее ни увидел. И в ту же секунду у меня перехватывает дыхание, словно кто-то со всей силой саданул мне кулаком под сердце.

Она подходит к прилавку и говорит:

— Привет, Вик!

— Привет, Ингрид. Ты поправилась?

— Да, спасибо. В понедельник возвращаюсь на работу.

— Здорово тебе досталось?

— Были небольшие осложнения. Кость сначала неправильно срослась, и ее пришлось снова ломать.

— Ты теперь полегче — не очень-то налегай на свою старую машинку.

— Да, конечно. Я совсем, верно, потеряла скорость и вообще отвыкла от работы.

— Как это у тебя получилось? Я ведь ничего толком не знаю.

— О, просто у меня были новые туфли на очень высоких каблуках. — Она смеется. — Вот к чему приводит погоня за модой.

— Хорошо еще, что все кончилось благополучно

Выглядит она классно, так, словно ничего и не произошло. Немножко загорела и чуточку похудела, пожалуй. Но не слишком. Во всяком случае, все то, что имеет значение, нисколько не стало хуже. Я уже убедился в этом, потому что не могу заставить себя не смотреть. На ней светло-коричневый вязаный джемпер с короткими рукавами, и бюстгалтер белеет между редких петель, там, где в них упираются тугие соски маленьких грудей.

— Спасибо за конфеты. Это очень мило, что ты мне их прислал.

— Ну, какие пустяки.

— Прости, что я не могла написать тебе записочку и поблагодарить тебя, но ведь у меня была сломана левая рука, ты знаешь.

— Да ерунда. Паулина передала мне от тебя «спасибо».

Она бросает взгляд на мистера ван Гуйтена, который занят своими счетами и не обращает на нас внимания. Потом открывает сумочку и вынимает листок бумаги.

— Есть у вас что-нибудь из этих пластинок?

Я беру у нее бумажку. Рука моя дрожит — эта встреча произошла так неожиданно. На бумажке написаны названия трех популярных пластинок, а внизу приписано: «Когда мы можем увидеться?» Я даже не сразу соображаю в чем дело, думаю сначала, что это название еще одной пластинки, но тут же все понимаю и — только этого еще не хватало — начинаю краснеть.

Поворачиваюсь к полкам, чтобы достать коробки с пластинками, а сам чувствую, как знакомое волнение уже снова шевелится во мне.

— Первые две пластинки у нас есть, — говорю и достаю пластинки из коробки, — а третью мы можем получить дня через два.

— Я подожду, — говорит она, и я замечаю, что у нее тоже розовеют щеки и она отводит глаза в сторону. — Можно послушать эти пластинки?

Вероятно, она слышала каждую из них по меньшей мере миллион раз, но я говорю:

— Конечно, — выхожу из-за прилавка и отворяю дверь одной из кабинок для проигрывания.

— Как тебе нравится твоя новая работа? — спрашивает она, когда мы заходим в кабинку.

— Ну, работа первый сорт.

— Я была очень удивлена, когда узнала, что ты ушел от Уиттейкера. Как-то неожиданно это получилось, верно?

— Да сам не знаю. Последнее время мне там что-то поднадоело. Подвернулась эта работа, я и смылся.

Ставлю одну из пластинок на проигрыватель и чувствую, что больше всего на свете сейчас хочу встретиться с ней снова. Встретиться, а потом будь что будет. И говорю:

— Сегодня в половине восьмого у ворот парка — у тех, что ближе к твоему дому.

Она кивает, и я опускаю адаптер на пластинку. Сначала нас оглушает металлический звон и треск, а затем этот тип начинает рычать: «Не могу тебя забыть, куда деваться мне, о бэби, всюду, всюду ты со мной…». Мура страшная, но если ей это нравится — пожалуйста.

Когда она уходит, я поспешно забираюсь обратно в кабину, потому что у меня дрожат колени и весь я точно расплавленный. Но и музыка не помогает, от нее тоже только шалеешь, а в мыслях лишь одно: я снова встречусь с Ингрид и…

III

— Ты любишь меня, Вик? — спрашивает она, и я прячу от нее лицо, зарываюсь куда-то между ее плечом и шеей. Потому что мне сейчас хочется только одного — убежать от нее. Ведь я снова чувствую себя так же погано, как было всегда после каждой встречи. И подумать только, что всего час назад я был от нее без ума, просто не знал, куда себя девать, до того очумел. А теперь я думаю: и зачем только она пришла в магазин! Как мне хорошо жилось без нее! Я почти не вспоминал о ней. Так нет, ей непременно надо было появиться, показаться мне и разворошить все эти воспоминания о том, как мы целовались, заставить меня вспомнить, что я чувствовал, когда ласкал ее и держал в объятиях, вспоминать, какое у нее крепкое, упругое тело и какая нежная кожа, особенно в тех местечках, которые нельзя видеть. В секретных местечках. Именно в этом, должно быть, ее сила, именно это так и волнует — то, что они секретны для всех, кроме меня. Ведь, что ни говори, этот дар она приносит только мне одному, только мне она позволяет все это, и тот же Уилли, к примеру, наверняка сказал бы, что я кретин, если упустил такую возможность.

А теперь вот она снова говорит о любви, а мне казалось, что в этом смысле мы с ней уже давно поставили все точки над i.

Я знаю — она ждет, чтобы я ей ответил, но я не в состоянии бесстыдно лгать ей в глаза. А как я могу сейчас, после того, что только что было, сказать, что не люблю ее? Разве она поймет, разве я сумею объяснить ей все, что я чувствую? Да я сам был бы рад, если бы кто-нибудь помог мне разобраться в себе! К тому же женщина едва ли может чувствовать то, что чувствую я, по-видимому, женщины устроены в этом отношении иначе, им непременно нужно, чтобы была любовь.

Но она задала вопрос и ждет ответа.

— Не знаю, — говорю я.

Она молчит. Потом спрашивает:

— Ты любишь другую девушку?

— Нет. — И это тоже отчасти ложь, хотя, с ее точки зрения, я сказал истинную правду — ведь, задавая свой вопрос, она, конечно, не имела в виду женщины, которой я даже никогда не видал, которая не существует в действительности, а только в моих мечтах.

Мы лежим на моем плаще под деревьями в самом глухом углу парка, куда не заглядывает никто, кроме влюбленных парочек. Вечер на редкость хорош. Теплое солнышко пробивается сквозь листву, и на траве вокруг нас шевелятся узорные тени. С вершины холма я гляжу вдаль, а Ингрид, словно прочтя мои мысли, неожиданно говорит:

— Ты помнишь тот вечер, когда мы сидели там внизу на скамейке, помнишь, что ты тогда сказал?

— Да… помню.

— Ты тогда правду говорил, Вик?

— Вероятно, правду, иначе зачем бы я стал это говорить. Я был очень взволнован тогда.

— Тогда ты говорил правду, — говорит она. — Я знаю, что это действительно было так. Тогда ты хотел видеть меня не просто ради того, чтобы чего-то добиться, верно ведь?

Она говорит это слишком напрямик, и я чувствую, что краснею. Одно дело думать про себя, что ты скотина, а другое дело, когда тебе об этом говорят в лицо. А главное — ведь на самом-то деле я вовсе не такой. Нет, я не скотина. Я не хочу поступать подло ни с ней, ни с кем бы то ни было. Я не хочу ее обижать. Но ведь она сама хочет встречаться со мной. Разве не так? И ведь это она сама все затеяла. Разве не она?

— Я бы никогда не зашел так далеко в тот вечер, если бы ты не дала мне понять, что ты этого хочешь.

— Дала тебе понять? — говорит она. Как же это я дала тебе понять?

— Ты целовала меня так… Ну ты знаешь. Я даже твой язык чувствовал. И я считал, что ты даешь мне понять…

— Я не знала, что это имеет такое значение. Я просто хотела поцеловать тебя как следует… Ты, значит, все это время думал, что я слишком доступна.

— Нет, я этого не думал. И тогда я этого не думал и теперь не думаю. Я… Ах, не могу я тебе этого объяснить. Просто не могу — и все.

Знаю, что она любит меня, и мне хочется сказать ей, что именно в этом-то и вся разница. Но как можно сказать такую вещь? Ведь это значит, что я черт те что о себе воображаю. А тогда и подавно получится, что я просто хотел воспользоваться.

— Ты ведь не веришь тому, что наболтала в тот раз про меня Дороти, правда, Вик? Ты ведь не думаешь, что я встречалась так с кем-нибудь еще?

— Нет, конечно нет.

Меня это не слишком волнует, по правде говоря. Ни секунды не сомневаюсь, что я не единственный парень, который лазил к ней под юбку, но, быть может, дальше у нее с ними дело не заходило. Ведь она должна была бы вообразить, что влюблена в этого парня по уши, чтобы ему все позволить. Такая уж она девчонка.

Она обхватывает меня за шею и притягивает к себе.

— Ты ведь знаешь, что я люблю тебя, Вик? Ты мне нравился еще до того, как мы начали встречаться с тобой.

Просто удивительно, как все в этой истории выглядит теперь совсем по-другому с самого начала. Конечно, я сейчас должен поцеловать ее, раз она говорит мне такое, но только для меня это ничего не меняет, весь ее заряд пропал даром.

Мимо холма неподалеку от нас проходит какая-то парочка, и я говорю:

— Пошли, пока сторож нас не прогнал.

— А чем мы ему помешали?

— Да все равно уже поздно.

Она садится, достает из сумочки пудреницу, губную помаду и расческу и начинает прихорашиваться. Я лежу, наблюдаю за ней, и мне хочется, чтобы она побыстрее закончила эту волынку и мы могли уйти. Я все-таки не в состоянии этого понять. Ну просто никак не могу понять, что такое происходит с человеком, отчего все вдруг так меняется! Она застегивает все эти свои молнии и крючки, и я привожу себя в порядок тоже, и мне до смерти не терпится, чтобы она наконец встала и мы могли смотаться отсюда.

— Как идут дела у вас на заводе? — спрашиваю я, чтобы что-нибудь сказать, когда мы направляемся на конец к воротам парка.

— Да все по-старому.

Мы подходим к воротам, отсюда ей идти домой по шоссе, а мне обратно, вдоль ограды парка. Она смотрит на меня и ждет, что я ей скажу, и я это понимаю.

— Можно звонить тебе на работу?

Она кивает.

— Лучше, всего в обеденный перерыв. Минут двадцать второго, когда мы уже возвращаемся из столовой.

— Эти дни у меня будет довольно много дел. А на следующей неделе я тебе позвоню, не знаю только когда.

— Если захочешь.

Она думает, что я говорю это просто, чтобы отвязаться, — я понимаю это по выражению ее лица. Ну что ж, быть может, так даже лучше. Быть может, если она сейчас разозлится на меня и скажет, чтобы я катился ко всем чертям, это будет самое правильное.

Но она этого не говорит. Она говорит: «Пока», и мы прощаемся и она уходит по шоссе, а я смотрю ей вслед. Знаю, что у нее сейчас очень скверно на душе, да и сам я отнюдь не чувствую себя на вершине блаженства.

IV

Так вот оно и тянется у нас все лето и всю осень, и снова подходит зима. Иной раз мы встречаемся с ней два раза на неделю, а иной раз не видимся дней по двадцать, а то и больше. Потом либо она звонит мне, либо я звоню ей, и нас снова бросает друг к другу. Она больше никогда не говорит о любви, и, в общем, кажется, мы оба решили принимать вещи такими, как они есть. Я нужен ей хотя бы так, потому что она знает: требовать большего — значит потерять меня совсем. Мне же временами кажется, что я никогда в жизни не захочу больше ее видеть, а временами у меня нет других желаний, кроме одного: раздеть ее и положить в постель. Только мы никогда не заходим так далеко. Не знаю, что бы она сказала, если бы я ей это предложил, но я еще не настолько рехнулся, чтобы пойти на такой риск, даже если она захочет. Но не думать об этом я не могу.

В октябре мне исполнился двадцать один год, и я начал приносить домой деньги за мой стол. Наша Старушенция как будто всегда мечтала закатить по этому поводу пир, но я сказал, что мне этого совсем не хочется, и они с отцом подарили мне шикарные золотые часы с браслетом.

Дня два спустя я встретился с Ингрид. Она прислала мне поздравительную открытку, и я поблагодарил ее, хотя считал, что зря она это сделала, потому что наша Старушенция, ясное дело, так и впилась в открытку глазами.

Вечер был прохладный, сеял обложной дождь, в кино смотреть было нечего, и я повел Ингрид в «Голубую птицу» выпить кофе. Обычно я не вожу ее в такие места. Легко можно нарваться на кого-нибудь из знакомых, и, уж конечно, они вообразят невесть что.

— Я думала, ты не придешь, — говорит Ингрид, когда мы усаживаемся за столик в углу. На ней зеленый плащ, он совсем промок на плечах. Она стаскивает с головы платок, волосы у нее тоже намокли и слиплись.

— Я был на донорском пункте. Совсем забыл, что мне назначено на сегодня, а то бы сговорился с тобой на полчаса позже.

— Я не знала, что ты сдаешь кровь.

— Да, время от времени.

— А как это получилось?

— Им потребовались новые доноры, и один из вербовщиков зашел к нам как-то вечером. Я решил, что раз им это так нужно, почему бы не сдать пинту-другую.

— А это больно, когда берут кровь?

— Нет, совсем не больно. Мой отец тоже сдает, да и многие еще. Когда к нам приходили, в нашем доме записалось еще двое.

Она ужасно фасонит, когда пьет кофе, — отставляет мизинец, как светская дама. У нее масса разных этих ужимок, от которых меня корежит.

— Я бы, наверное, не вынесла вида всей этой крови, — говорит она, — особенно своей собственной.

— Да ты там не видишь никакой крови. Банка все время стоит на полу. Можешь, конечно, увидеть, если подглядишь вниз, но тебя же никто не заставляет.

— А я думала… Я видела в кино…

— Это ты видела, как переливают кровь. Тогда банку подымают кверху.

— Ах, вот как.

— Потом они посылают тебе открытку — сообщают, как твоя кровь была использована.

— А твоя кровь была использована хоть раз при каких-нибудь необычайных обстоятельствах?

— Ну, видишь ли, у меня первая — очень распространенная — группа крови, да и сдавал-то я всего четыре раза. — Достаю из кармана небольшую синюю карточку и показываю сделанные на ней наклейки — по одной за каждую сдачу. — Чаще всего она идет на обычное переливание крови после операции. Но ведь это всегда приносит пользу. Невольно думаешь обо всех этих беднягах, которые в твоей крови нуждаются, и о том, что, как знать, может и ты когда-нибудь окажешься в таком же положении. Представляешь, как было бы паршиво, если бы им не смогли вовремя перелить кровь.

Она поеживается.

— Надеюсь, что мне никогда этого не понадобится. Думать не могу обо всех этих операциях. Хватит с меня моей сломанной руки.

— Никогда не знаешь, что тебя ждет, — говорю я.

Она пьет кофе, а я поглядываю по сторонам. Вечер дождливый, и в кафе народу много, самого разнокалиберного, но больше молодежь — пришли убить вечер и пофлиртовать. За одним из столиков в центре зала — большая компания; девчонки в джинсах, со взбитыми прическами и парни — тоже в джинсах и в полосатых свитерах под пиджаками. А один — стриженный чуть не наголо и в кожаной куртке. Работает под голливудского ковбоя. У нас все сейчас помешались на этих янки. Как только что-нибудь заведется в Америке, так уж и у нас перенимают. Взять хотя бы этот рок-н-ролл. Ну, а я хочу походить только на англичанина, так как считаю, что Англия — самая прекрасная страна на свете. Хотя, конечно, не для всех у нас такое уж отличное, такое райское житье. Вон у стены один-одинешенек сидит какой-то старикан, и хотелось бы мне знать, что он обо всем этом думает. Даже со спины видно, что он не бреется уже вторую неделю и не помнит, когда в последний раз был в парикмахерской. На нем старая фетровая шляпа с дырой на макушке и грязный морской бушлат без пуговиц, подпоясанный веревкой. Когда в наши дни встречаешь такого типа, становится как-то не по себе и, конечно, начинаешь думать, что никто, кроме него самого, в этом не виноват. Верно, допился до такого состояния — и все. Небось лень было работать, вот и бил баклуши всю жизнь. Может, и так, почем я знаю.

И все же, как бы там ни было, а вон он сидит, старый и одинокий, и небось без гроша в кармане, и, когда я на него гляжу, у меня внутри все ноет от жалости, и никуда от этого не денешься.

— На кого это ты все время смотришь? — спрашивает Ингрид, которая следит за мной.

— Ни на кого. Просто гляжу, и все. Просто моя голова повернута в ту сторону.

— Ты что, боишься встретить кого-нибудь из знакомых?

— Почему я должен бояться?

— Мне иногда кажется, что ты стыдишься появляться со мной, — говорит она, опуская глаза в чашку.

— Почему я должен стыдиться? — говорю и чувствую, как пылает у меня лицо.

Она пожимает плечами.

— Не знаю. Просто мне так кажется порой.

Я концом спички развожу из пролитого кофе на столе узоры, а она отворачивается и смотрит по сторонам.

— Ну вот, — говорит она, помолчав, — ты теперь стал совершеннолетним. Как ты себя при этом чувствуешь?

Я смеюсь.

— Спроси меня что-нибудь полегче.

— Ты получил хорошие подарки?

Протягиваю руку над столом, показываю ей часы.

— Отец и мать подарили. Сила, верно?

Она берет мою руку, поворачивает так, чтобы получше рассмотреть часы.

— Прелесть, какие часики… А что ещё тебе подарили?

— Ну, Джим купил мне галстук, Крис и Дэвид — сборник детективных рассказов и долгоиграющую пластинку — Шестую, патетическую, симфонию Чайковского.

— Ишь ты! — говорит она и подымает брови. — Вот мы какие стали высококультурные!

Меня злит неимоверно. Она ведь совершенно уверена, что всякие модные тявканья и завывания — высшее достижение музыкальной культуры.

— А что в этом плохого? — спрашиваю. — Эта симфония была написана, чтобы доставить людям удовольствие, не так ли? Так что плохого, если она мне нравится?

— O, ровным счетом ничего. Просто очень многие делают вид, что любят всякие такие вещи, потому что воображают будто они от этого становятся личностью.

— Ты же знаешь, что на меня это непохоже.

Она пожимает плечами.

— Ну если тебе это нравится — на здоровье. А я этих симфоний терпеть не могу. Я люблю, чтоб была мелодия.

— Но там же полно мелодий, — говорю я. — У Чайковского столько мелодий, что… — Я умолкаю. Какого черта буду я оправдываться, если мне нравится что-то действительно стоящее, а не последний предмет всеобщего помешательства из ансамбля Свистозвоногромопляски — какой-нибудь чудо-мальчик, который пробрался на экраны телевизоров, потому что ему посчастливилось обзавестись клетчатой рубахой, гитарой и изрядной долей нахальства!

И мы сидим за столиком, подперев руками подбородки, и молчим.

— Может выпьешь еще кофе? — спрашиваю я наконец.

— Пожалуй, — говорит она. — В такой дождь все равно никуда не пойдешь.

— Дождь, вероятно, уже прекратился.

— Трава будет мокрая.

Я смотрю на нее.

— Ты какая-то странная сегодня. Зачем тебе понадобилось все портить?

— Сегодня вообще неудачный для меня день, — говорит она.

— Ах, так вот в чем дело!

— Отчасти в этом и еще кое в чем.

Отвожу глаза в сторону и жалею, что пришел. Я совсем не этого ждал. Мне еще никогда не приходилось видеть ее в таком настроении. Она бывала задумчива порой, даже, пожалуй, замкнута, но такой насмешливо-язвительной я ее еще никогда не видел. А впрочем… Едва ли я имею право ее осуждать.

— Я принесу еще кофе.

Иду к стойке, которая занимает все пространство вдоль одной из стен кафе. Здесь под высоким стеклянным колпаком лежат горы бутербродов, пирожных, сдобных булочек с кремом и еще всякой всячины, а посредине возвышается сверкающая никелем электрическая кофеварка, над которой поднимается пар. При виде такой кучи съестного меня, как всегда, когда я не голоден, начинает немного подташнивать.

Возвращаюсь к нашему столику и вижу, что рядом с моей тарелкой лежит какой-то плоский предмет в оберточной бумаге.

— Что это такое?

— Открой и посмотри.

Разворачиваю бумагу и вижу портсигар.

— Поздравляю с днем рождения и желаю счастья, — говорит она.

Верчу портсигар в руках, разглядываю его. На маленькой квадратной пластинке выгравированы мои инициалы: В. А. Б. Она не забыла даже моего второго имени. Внезапно я чувствую, что это трогает меня, трогает до глубины души. Мне хочется взять ее за руку и сказать: «Я люблю тебя, Ингрид. С этой минуты все будет по-другому». Но я не могу этого сделать, так как знаю, что это неправда.

— Нравится тебе?

— Очень… Честное слово… Спасибо тебе большое, Ингрид. И ведь это именно то, чего мне так хотелось… У меня никогда не было портсигара.

Я все смотрю на портсигар — на нее я не гляжу — и говорю:

— Мне… мне бы хотелось, чтобы у нас все было по-другому, Ингрид… Мне, правда, хотелось бы.

— Но это невозможно? Да?

— Я не хочу поступать подло по отношению к тебе, ты это знаешь.

— Я этого и не считаю.

Я открываю портсигар.

— Сколько сюда помещается, пятнадцать сигарет?

— Да, пятнадцать.

— И тут еще эта металлическая пластинка, чтобы их придерживать. Мне это нравится больше, чем пружинки, — те мнут сигареты.

— Я хотела наполнить его, — говорит она, — да не успела зайти в табачный магазин.

— Ты купила его сегодня?

— Он был у гравировальщика. А сегодня после работы я его взяла.

— Это классный портсигар, Ингрид, честное слово. — Щелкаю портсигаром и смотрю на мои новые часы.

— А что, если нам все-таки пойти в кино? В «Рице» идет новая картина — что-то про войну. Рискнем — может, неплохая?

Она кивает.

— Давай попробуем.

Мы допиваем кофе и направляемся к выходу. Когда мы проходим мимо старика, я замечаю, что он все еще старается растянуть свою чашку чая подольше, и невольно сую руку в карман и достаю полкроны.

— Вот, выпейте еще чаю за мое здоровье. — Кладу монету возле его чашки, а он молча и вроде как испуганно глядит на меня, и я догоняю Ингрид.

— Что он тебе сказал? — спрашивает она, когда мы спускаемся по лестнице.

— Так, ничего особенного.

— Просил у тебя денег?

— Да нет, он вообще не промолвил ни слова.

— Но ты все-таки ему дал? Дал ведь?

— Ну, предположим так, что из этого?

— И сколько же ты ему дал?

— Полкроны.

— Полкроны! Чего это ради!

— Просто мне стало его жалко, вот и все. Кажется, это не запрещено законом? Ты так говоришь, словно я швырнул полкроны в канаву.

— А ты и швырнул. Можно не сомневаться, что он прямой наводкой мчится сейчас в ближайшую пивную.

— Ну, это уж его вина, а не моя. Если он такой кретин, что пропьет деньги, это уж не моя забота.

Мы идём рядом, и она берет, мою руку и стискивает ее.

— Чудной ты, — говорит она.

— А то я сам не знаю, — говорю я.

Через несколько минут мы сидим в темном кинозале в одном из последних рядов, и я прижимаю ее к себе и целую, и опять мне начинает казаться, что все почти совсем так, как было когда-то, когда я целовал ее в первый раз… Почти как тогда… Но не совсем.

Глава 4

I

Снова святки. В тот день, когда мы закрываем магазин на праздники, у нас с мистером ван Гуйтеном происходит небольшая беседа, и он говорит мне, что чрезвычайно доволен тем, как у нас идут дела. Приятно сознавать, что и от тебя есть какой-то толк. Я получаю от мистера ван Гуйтена праздничные премиальные — пять фунтов — и тут же раскошеливаюсь на пудреницу для Ингрид: иду и выкладываю три фунта десять шиллингов.

На святках в День рассыльных Крис и Дэвид приглашают нас к себе на годовщину их свадьбы. Просто не верится, что уже пролетел год, с тех пор как они поженились, но как подумаешь обо всем, что за это время произошло со мной… Наш Старик, как всегда, отпускает свои заплесневелые шуточки насчет того, что только первые семь лет трудно, а им теперь осталось всего каких-нибудь шесть. Они отшучиваются и от него, и от нашей Старушенции, которая все съезжает на то, что у них скоро пойдут дети, в то время как у них никаких признаков детей нет еще и в помине. Может, у них по этой части не все в порядке, размышляю я, а потом прихожу к выводу, что ведь они женаты всего год и в конце-то концов какое кому дело, когда у них пойдут дети и сколько их будет. Но как же это похоже на нашу Старушенцию: сначала ей все не терпелось, чтобы Крис поскорее выскочила замуж, а теперь ей уже не терпится стать бабушкой. Интересно, за кого она теперь примется? За меня, по всей вероятности. Каждую минуту я жду, что она начнет делать намеки на мой счет. Конечно, в принципе я не против женитьбы. Но ведь надо, чтобы посчастливилось встретить хорошую девушку и знать, что это уже настоящее, а не мимолетное увлечение, как с Ингрид. Мне кажется, брак — это нечто совсем особое, если Крис и Дэвид после целого года совместной жизни выглядят такими счастливыми. Во всяком случае, глядя на них, я еще острее чувствую разницу в моем отношении к Ингрид тогда, год назад, и теперь.

Как-то утром в январе я спускаюсь вниз к завтраку и вижу возле моего прибора письмо. Адрес на конверте написан рукой Ингрид. Сажусь за стол, беру письмо и чувствую, что наша Старушенция следит за мной в оба, хотя и стоит ко мне спиной — это уж она так умеет, словно у нее еще одна пара глаз, на затылке.

— Письмо от твоей подружки?

— От какой подружки?

— От какой подружки? — Я слышу, как шипят яйца, которые она выливает на сковородку. — От той девчонки, которой ты хороводишься, — говорит она. Верно, думаю, видела меня где-то с Ингрид, но тут она говорит: — От девчонки, которая прислала тебе поздравительную открытку в твой день рождения и подарила тебе портсигар.

— О, эта… Так это было несколько месяцев назад.

— А теперь ты что же — больше с ней не встречаешься?

Кто ее знает, что она могла пронюхать. У нашей Старушенции не сразу-то разберешь, с ней легко попасть впросак.

— Да так, время от времени. Мы с ней, в общем-то, дружим.

— Так чего ты тогда виляешь? — говорит она. — Ты что, стыдишься ее или как?

Она оборачивается ко мне, и я опускаю глаза в тарелку с кукурузными хлопьями.

— Просто я не хочу, чтобы ты вообразила невесть что.

Она снова отворачивается и поливает яичницу растопленным салом.

— Что такое я могу вообразить?

— Ну, что это серьезно и прочую муру.

Она покачивает головой.

— Понять не могу, что такое творится с молодежью нынче! Сами не знают, чего им надо. Все хотят только позабавиться — сегодня с одной, завтра с другой. Когда я была молодая, у нас парни либо ухаживали за девушкой всерьез, либо оставляли ее в покое.

Она снимает сковороду с плиты и широким кухонным ножом раскладывает куски яичницы по тарелкам: одно яйцо Джимми, одно мне. Потом дает нам еще по куску бекона, ставит сковороду обратно на плиту и выключает газ. Берет свою чашку и принимается пить чай, поглядывая, как мы с Джимми уплетаем яичницу.

— Теперь все по-другому, — говорю я, — времена меняются. Знаешь, как теперь говорят: нужно перебеситься до брака, чтобы потом не потянуло.

— Бывает и иначе: парень только побаловаться хочет, а его хлоп — и окрутили, — говорит Старушенция.

Разговор этот был мне не по нутру с самого начала, а теперь он и вовсе принимает такой оборот, что нравится мне все меньше и меньше, поэтому я умолкаю и не произношу больше ни слова. Минуты бегут, мы продолжаем молча есть, и через некоторое время Старушенция говорит:

— Что же ты не распечатаешь письмо?

— Прочитай письмо, Вик, будь паинька, — говорит Джим. — А мы послушаем, что новенького.

— Придержи язык, пока не получил хорошего подзатыльника, — говорит Старушенция. — Это будет самая для тебя подходящая новость.

Джим сидит к ней спиной, он прячет голову в плечи, высовывает язык и страшно таращит глаза.

— Я прочту в автобусе, — говорю я, стараясь не улыбнуться, чтобы не выдать Джима. — Верно, какая-нибудь ерунда.

— Ну, едва ли! — говорит Старушенция крайне сухо. — Зачем бы тогда стала она писать?

Однако, как она ни старается, я не поддаюсь на удочку и, когда я спускаюсь с холма к автобусной остановке, письмо, все еще не распечатанное, лежит у меня в кармане. Я здорово зол на Ингрид за то, что она послала это письмо и растревожила нашу Старушенцию. Точно нельзя было позвонить по телефону, если ей хотелось мне что-то сообщить! На остановке я разрываю конверт.

«Дорогой Вик, — пишет Ингрид, — у меня что-то с желудком, и я не была сегодня на работе и не пойду и завтра (в четверг), а значит, не смогу с тобой встретиться. Но сегодня вечером мамы не будет дома, и ты, если хочешь, можешь прийти к нам. Ты знаешь, где я живу. Постучись с черного хода. Любящая тебя Ингрид.

P. S. Не приходи раньше половины восьмого, потому что мама уйдет только в семь».

Что ж, это действительно хорошая новость. Я еще никогда не был у Ингрид, но, уж наверное, у них там найдется кушетка или большое кресло, и это будет куда удобнее, чем в парке.

II

— Я никак не могла позвонить тебе, потому что мама целый день была дома, — говорит Ингрид. — Тогда я нацарапала эту писульку, сказала, что хочу немножко погулять, пошла и отправила.

— Ты ничего не рассказывала своей маме обо мне? — спрашиваю я.

— Нет, не рассказывала. Ведь мы с тобой… Понимаешь, если бы мы были помолвлены, тогда другое дело…

— Да… конечно.

— А твои родители тоже ничего не знают обо мне?

— Да вроде и знают, и не знают. Они видели твою открытку и догадываются, что какая-то девушка подарила мне портсигар, но, как часто мы встречаемся и что вообще у нас с тобой, этого они не знают.

Ингрид слегка краснеет.

— Надеюсь, что нет… В этом-то вся беда, верно? Мы ведь никому не можем сказать о том, что у нас с тобой, верно?

— Для тех, кому это интересно, ну, для тех, кто мог видеть нас вдвоем, мы с тобой просто приятели, которые проводят иногда вместе время, и все.

Она ничего не отвечает, смотрит на огонь в камине и оправляет — машинально, я полагаю, — юбку, стараясь прикрыть колени. Вообще-то ноги у нее открыты много выше колен, потому что она носит очень короткие юбки, а эти мягкие кресла так устроены, что в них совсем тонешь.

Мы сидим в столовой. У них в доме такой же, по-видимому, порядок, как и у нас: гостиной пользуются редко. Но столовая очень уютная: кожаные кресла, стулья и кушетка — все из одного гарнитура — и большой ковер во весь пол. По одну сторону камина консольный телевизор, по другую — радиола на маленьком столике. Мамаша Ингрид, должно быть, отъявленная монархистка, потому что над камином у них огромная цветная фотография королевы в коронационном наряде. В камине жарко пылает огонь, и я чувствую себя славно, совсем как дома, я даже снял пиджак и повесил его на спинку стула.

Ингрид, кажется мне, немного взволнована от того, что принимает меня здесь потихоньку от матери, — она как-то ненатурально весела и все время хихикает. Вернее, все время хихикала, пока мы не заговорили о наших с ней отношениях, а теперь она примолкла, словно этот разговор заставил ее задуматься, — сидит и смотрит в огонь. А я как раз думал о том, что сейчас подойду и поцелую ее. Нам здесь так хорошо и уютно, мы в первый раз так по-настоящему, совсем уединились, и мало ли что может случиться? Я вижу линии ее тела под бледно-розовой блузкой, и мне хочется поглядеть как следует. Хочется убедиться, что мои руки не обманывали меня и я не зря думал, что она чудо как хороша.

Я встаю, достаю сигарету. Вытаскивая из кармана портсигар, я заодно нечаянно выгребаю еще разные мелочи: расческу, бумажник и маленькую книжечку с фотографиями голых красоток, которая приглянулась мне, когда два дня назад я покупал сигареты в табачной лавчонке. Ингрид в этот момент встает, чтобы задернуть шторы, и мне не удается спрятать от нее эту книжонку — она так и остается валяться на полу. Ингрид видит ее — видит красотку на обложке, и тут уж никуда не денешься. В ту же секунду Ингрид наклоняется, хватает книжонку и отпрыгивает в сторону, когда я делаю попытку отнять ее.

— Перестань, дай сюда!

Она смеется.

— Нет. Я хочу посмотреть и убедиться, какой ты, однако, старый, грязный паскудник.

Она прячется за спинку кресла. Ну, ясно: чтобы пoлучить обратно книжонку, я должен гоняться за Ингрид по всей комнате и отнять ее силой. Чувствую, что краснею, но не собираюсь поднимать из-за этой книжонки целую бучу, сажусь в кресло и закуриваю. Ингрид видит, что меня все это не слишком трогает, подходит ближе, садится и начинает перелистывать страницы. Мне кажется, что она всерьез увлечена этим занятием: не хуже любого парня разглядывает подробно каждую фотографию и время от времени хихикает — должно быть, когда находит что-нибудь особенное, по ее мнению, пикантное. Я подхожу, сажусь на ручку ее кресла и заглядываю ей через плечо. Довольно-таки острое ощущение — разглядывать с ней вместе эти фотографии, руки у меня дрожат, и кровь стучит в висках.

— Не понимаю, как они могут все это проделывать, — говорит она. — Как это можно — стоять перед фотографом в таком виде.

— Мне кажется, они к этому по-другому относятся. Это профессия. Используют, так сказать, свои природные ресурсы.

— Я уверена, что этим дело не ограничивается.

— Так кто здесь старый паскудник? У кого грязные мысли?

— Ну хорошо, ну скажи, если бы ты целый день фотографировал подобным образом женщин, разве бы тебе тоже не полезло это в голову? Ну посмей сказать, что нет!

— Не знаю, не пробовал. Я, видишь ли, понятия не имею, где и кто этим делом занимается. Мой отец, конечно, поступил бы очень толково, если бы догадался отдать меня на выучку к одному из этих фотографов.

Она толкает меня локтем в ляжку.

— Пошел ты! — И снова переворачивает страницы. — Вот эта — прелесть, ничего не скажешь! Точно литая вся, верно?

— Ты не хуже ее, — говорю я и рад, что она не видит, как пылают у меня щеки.

— Ах, отстань, — говорит она. — Ты надо мной смеешься.

— Вовсе нет, я считаю, что ты сложена ничуть не хуже ее.

— Да ты погляди, какая у нее грудь! Ручаюсь, что она даже не носит бюстгальтера.

У меня пересохло в горле, и мне не сразу удается вымолвить.

— У тебя очень… красивая грудь. Я давно это заметил.

— Перестань, — говорит она. — Ты вгоняешь меня в краску.

Я вижу, как у нее розовеют шея и уши.

— Конечно, голову на отсечение не дам, поскольку я… Я хочу сказать…

— Знаю я, что ты хочешь сказать, — говорит она. — Можешь не вдаваться в подробности.

Я наклоняюсь к ней, поворачиваю к себе ее лицо. Я целую ее, но она почти не отвечает на мой поцелуй.

— А мне бы хотелось, чтобы мы это могли, — говорю я.

— Что могли?

— Вдаваться в подробности.

— А тебе не кажется, что ты слишком многого хочешь?

Наклонившись к ней, я тихонько шепчу ей кое-что на ухо, а она переворачивает страницы, делая вид, что хочет досмотреть до конца. Я встаю с кресла, подхожу к ней вплотную, беру ее за локти, заставляю подняться и снова целую. Но она по-прежнему почти не реагирует. Я чувствую, что она в каком-то капризном настроении, но я уже снова совсем без ума от нее, и она, конечно, слышит, как колотится мое сердце, когда я ее к себе прижимаю.

— Ты же знаешь, как я к тебе отношусь, Ингрид, — говорю я.

— В том-то и беда, — говорит она, — что не знаю.

— Ни с кем у меня еще не было так, как с тобой, — говорю я, и говорю истинную правду.

— Но ты ведь не всегда это чувствуешь, верно? И тогда ты даже не вспоминаешь обо мне.

Я молчу в замешательстве. Что я могу сказать ей?

— Я сам не могу в себе разобраться иногда, — говорю я. — Со мной ведь ничего подобного никогда еще не бывало. Я знаю, что тебе иной раз кажется, что я подонок, но это выходит у меня против воли, и на самом, деле я не такой. Просто иногда у меня, возникает какое-то поганое чувство, и тогда мне начинает казаться, что продолжать все это как-то нечестно по отношению и к тебе, и ко мне…Я ведь хотел все покончить, ты же знаешь, когда увидел, что получается не так, как я думал…

— Но я стала бегать за тобой…

Все это мне совсем не нравится. Мы не плохо обходились без этих разговоров, и мне казалось, что мы оба уже понимаем, чего можем друг от друга ждать, и Ингрид решила примириться с тем, что есть, хотя бы это и было не то, о чем она мечтала. Но с другой стороны, этот разговор дает мне по крайней мере возможность несколько оправдаться в ее глазах, показать, что я понимаю, каково ей; ведь на первый взгляд может показаться, что я просто обыкновенный эгоист и стараюсь только добиться своего. К сожалению, в каждом человеке есть две стороны, и Ингрид пробуждает далеко не лучшее, что есть во мне.

— Может быть, ты хочешь покончить? — говорю я.

В таком состоянии, как у меня сейчас, нелегко произнести подобные слова, но я считаю, что обязан пойти ей навстречу, если это то, чего она хочет. — Я, конечно, не могу обижаться на тебя.

Несколько секунд она молчит и, по-видимому, размышляет, стоя совсем близко ко мне и глядя в пол. Потом говорит:

— Нет, я не хочу покончить.

И когда она поднимает голову и целует меня, в ее поцелуе я снова чувствую все то, что она только что старалась подавить в себе.

Я принимаюсь расстегивать на ней блузку, и она не противится, потому что мы и раньше проделывали это. Но когда я хочу, пойти дальше, она удерживает мою руку.

— В чем дело?

— Кто-нибудь может прийти.

— Разве ты кого-нибудь ждешь?

— Нет, но ведь никогда нельзя поручиться.

— Запри дверь.

— Я уже заперла.

— Ну, так если кто-нибудь придет, ты можешь сделать вид, будто принимала ванну, — говорю я первое, что приходит мне в голову,

— О, Вик…

— Прошу тебя, Ингрид, прошу тебя,

— Ну зачем, право же, не нужно…

— Это тебе не нужно. Ты девушка. А для меня это очень много значит. Я иногда не могу думать ни о чем другом. Лежу в постели и все время представляю себе…

— Но я же не могу раздеться, пока ты здесь. Ты должен выйти.

— Ну прошу тебя. Я бы сделал это для тебя.

— Нет, Вик, я не могу, честное слово. Ты должен выйти.

— Ну, хорошо, — говорю я. Нельзя же требовать сразу всего. — Я пойду в ванную.

— Поднимись по лестнице — ванная наверху, первая дверь направо. Только не приходи слишком скоро, ладно?

Я смотрю на часы.

— Сейчас половина. Я вернусь без двадцати.

Она зажигает лампочку возле телевизора и выключает верхний свет. Потом подходит к камину и, опершись рукой о каминную полку, стоит и смотрит в огонь.

Я выхожу из столовой, иду по коридору и поднимаюсь по лестнице. Чувствую под ногами толстый ковер. Дом невелик, но обстановка производит на меня большое впечатление. По-видимому, мистер Росуэлл тратит немало денег на то, чтобы Ингрид и ее мамаше уютно жилось в этом доме, пока сам он где-то там путешествует. Стены ванной выкрашены в розовый цвет и облицованы черным кафелем примерно на высоту человеческого роста. У нас дома ванна стоит на четырех чугунных ножках, похожих на лапы, а здесь она по-новомодному утоплена в пол и тоже облицована черным кафелем.

Я совершенно не знаю, куда себя девать эти десять минут, которые нужно выждать, но, бросив взгляд в зеркало над раковиной, вижу, что не мешает причесаться, и некоторое количество времени уходит у меня на то, чтобы пригладить вихры. Затем я мою руки голубым душистым мылом, подношу их, сложив лодочкой, к самым губам, дышу и стараюсь проверить, не пахнет ли у меня изо рта. Это не очень надежный способ, но у меня нет оснований особенно беспокоиться на этот счет. Потом я опускаю крышку унитаза и усаживаюсь. Смотрю на часы и вижу, что остается еще пять минут. Я сижу и думаю об Ингрид там, внизу, в столовой, думаю о том, что она сейчас делает. Совершенно неожиданно в памяти всплывают слова, которые изрекла как-то наша Старушенция, когда я вляпался в одну историю… Не помню уже, что такое со мной тогда было, помню только, как она сказала: «Никогда не делай того, в чем ты постыдился бы признаться матери». О господи — видела бы она меня сейчас! Послушать ее, да и Старика, если на то пошло, тоже, так и я теперь еще должен был бы верить, что детей находят под капустным листом и что вся разница между мужчиной и женщиной только в том, что у женщин волосы растут преимущественно на голове, а не на подбородке и им не надо бриться. И я думаю: какая все-таки странная штука это различие полов и то, как мужчины теряют из-за женщин голову и совершают всевозможные безумства. Так оно было с сотворения мира, а вот теперь случилось со мной, и никто не знает, когда и чем все это может кончиться.

Я нарочно задерживаюсь наверху лишние две минуты. Когда я спускаюсь по лестнице, ноги у меня как ватные.

III

Несколько дней спустя выпадает первый настоящий снег. Он идет всю ночь, а утром, когда все спешат на работу, снегоочистители уже стараются на улицах вовсю. Снег держится почти целых две недели, и даже, когда он начинает таять, в полях и в разных закоулках, где никто не ходит, еще долго лежат грязновато-белые комья. И по-прежнему холодно. Холоднее даже, чем в те дни, когда шел снег. Теперь все покрыто льдом, мороз здорово пощипывает, и просто не верится, что когда-нибудь опять будет тепло. Словом, наступает самое скверное время для любовных встреч под открытым небом, и мы с Ингрид чаще ходим в кино. Но все же время от времени мы не можем не пойти в парк, хотя бы просто для того, чтобы укрыться там в какой-нибудь беседке. В такие вечера, когда руки у меня словно две ледышки, мне вспоминается их уютная столовая, камин и кушетка. Но снова побыть там, как тогда, вдвоем, нам больше не посчастливилось ни разу.

Однако кое-что изменилось. Было время, когда даже помыслить о том, чтобы дойти с Ингрид до самого конца, было для меня так же невозможно, как задумать ограбление банка. Ведь это значило бы просто накликать на себя беду. Но с тех пор, как я увидел ее без одежды, узнал, какова она, убедился в том, что она и в самом деле ослепительно хороша, соблазн поселился во мне и словно какой-то чертенок сидит на плече и нашептывает в ухо: «Чего ты медлишь, познай то, что тебе хочется познать. Тебе уже двадцать один год, а ты еще никогда ни с кем этого не пробовал. Ты уже зашел так далеко, почему нет пойти чуть дальше? Ничего в этом нет дурного, все это делают, и она сама хочет».

И вот однажды вечером, когда мороз внезапно спал и в воздухе опять потеплело, мы направились к нашему старому местечку под деревьями. Чертенок на этот раз нашептывал особенно настойчиво, и, право, можно подумать, что он или какой-то его дружок нашептывал то же самое и Ингрид, потому что это произошло. Мне не пришлось принуждать ее, не пришлось, в сущности, даже уговаривать; она, казалось, так же была готова к этому, как и я, и мы опомнились лишь после того, как все уже случилось.

— Все будет в порядке, Вик? Как ты думаешь? — спрашивает она меня шепотом.

— Что именно? А, ну конечно! — Откуда мне знать, черт побери! — думаю я. Дай бог, чтобы было в порядке, вот и все, что я могу сказать.

— Но мы больше не будем так рисковать, хорошо?

— Нет, не будем. Я что-нибудь раздобуду. — Когда на меня снова это накатит и я захочу видеть ее, я постараюсь что-нибудь раздобыть. Я еще сам не знаю как. Нельзя же войти в аптеку и спросить это, как пачку сигарет! Надо будет посоветоваться с Уилли, он-то уж знает. А по мне, сейчас, так хоть бы этого никогда больше не повторилось. Теперь, когда все позади, мне странно, почему этому придают такое значение, и я жалею, что мы зашли так далеко, когда можно было получать удовольствие без всякого риска, как мы это делали прежде.

Но проходит дня два, и мне уже не терпится все это повторить, и я даже важничаю в душе, чувствую себя настоящим мужчиной. Этаким искушенным во всех делах пижоном с любовницей, которая влюблена в него по уши и всегда к его услугам. И я начинаю поглядывать по сторонам в надежде, что мне попадется где-нибудь Уилли, но именно теперь, когда он мне так нужен, Уилли словно сквозь землю провалился. И вот однажды вечером я отправляюсь к нему, хотя и не очень рассчитываю застать его дома. Я прежде был у Уилли всего раз, и мне у него очень не понравилось. Он живет на крутой грязной улочке, где дома лезут в гору и лепятся друг над другом. И все дворы кишмя кишат сопливыми мальчишками, у которых штаны мешком свисают с зада. Старшие братья Уилли — шайка отъявленных хулиганов, вечно под мухой, и мать у них довольно-таки гнусная с виду тетка. Наша мать грубовата на язык и всякое такое, но она никак не чета такой неряхе.

Когда я иду по улице, из какого-то дома с ревом выбегает малыш. Лет пяти-шести, замызганный как черт. Ревет так, что я останавливаюсь. Ребятишки вечно ревут по каждому пустяку, но этот уж так рыдает, так рыдает, что кажется, у него сейчас разорвется сердце. Я никогда не слыхал, чтобы ребенок мог рыдать с таким отчаянием, и у меня вся душа переворачивается.

Уилли нет дома, и я спрашиваю его мамашу, не знает ли она, где он обретается.

— Нет, — говорит она, стоя на крыльце и сложив руки под засаленным передником. — Откуда мне знать? Он никогда не говорит, куда идет. А ты бы поискал его в пивных, он больше там околачивается.

— Я его еще нигде не искал. Пришел прямо сюда.

— А ты знаешь, куда он ходит?

— Знаю одну-две пивные, где он любит пропустить кружку пива.

— Ну вот, поищи там. А может, он в кино пошел. Этот малый почитай что каждый вечер торчит в кино. Кончит тем, что ослепнет раньше времени. Я уж ему сто раз говорила.

— Пойду поищу, пожалуй.

— Ну да, пойди поищи. — Она оглядывает меня с головы до пят, рассматривает, что на мне надето. Я вижу, она меня не узнает. — А что, он тебе так больно нужен?

— Да нет. Просто мы с ним учились вместе. Давно его не видал, ну и решил заглянуть.

Она кивает.

— Понятно. Ну что ж, ступай поищи в пивных. Где-нибудь наскочишь на него.

Я иду по улице, а она смотрит мне вслед, стоя на крыльце. Потом окликает меня.

— Мне что-то помнится, — кричит она, — он вроде как поминал насчет бильярда! Ты знаешь, где здесь бильярдная-то?

Я говорю ей, что это мне известно, и что я попробую заглянуть сначала туда. И ухожу, думая о том, что ей ровным счетом наплевать, где шляется Уилли, лишь бы он не вертелся под ногами. Интересно, думаю, как бы я себя чувствовал, будь у меня такая мамаша. Да, уж моя в миллион раз лучше, хоть и любит совать нос в чужие дела.

Поднимаюсь по деревянной лестнице в бильярдную, которая помещается на Рыночной площади, на углу Кооперативной улицы. Отсюда в базарный день хорошо видны все парусиновые навесы палаток, вплоть до стеклянной крыши главного рыночного здания. Уилли, скинув пиджак, играет на одном из четырех бильярдов под яркой лампой с круглым абажуром.

— Привет, Уилли!

— А, Вик, старый хрыч! Как жизнь?

— Помаленьку.

Уилли натирает мелом кончик кия и наклоняется над бильярдом.

— Хочешь сыграть? — спрашивает он.

— Нет, я искал тебя. Заходил к тебе домой. Твоя мать сказала, что ты, верно, здесь.

— У тебя срочное дело?

— Нет, просто хотел тебя проведать. Давно не видались.

— Тоже правильно, — говорит Уилли.

В зале еще человек пять каких-то парней, и этот малый, с которым Уилли играет, тоже мне не знаком. Они играют в американку. Уилли посылает шар, и он с треском ударяется о борт.

— Я сейчас, только утру Фреду сопли, отправлю его домой к мамочке, и мы с тобой пойдем выпьем пива, ладно?

Парень, которого зовут Фредом, ухмыляется.

— Ну, такими ударами ты не скоро отправишь меня домой к мамочке, Уилли, — говорит он.

— А! — невозмутимо бросает Уилли. — Вся соль не в том, как играть, а в том, чтобы получать от этого удовольствие. Я вот получаю больше удовольствия, чем ты, потому что ты играешь, чтобы выиграть, а мне интересно и так.

Я расстегиваю плащ, закуриваю и сажусь — жду, когда они кончат. Этот малый, Фред, вчистую обыгрывает Уилли, и тот ставит кий на место, улыбается и подмигивает мне.

— Порядок. Теперь пойдем выпьем. Пойдешь с нами, Фред?

Фред отказывается — он хочет сыграть еще разок, и я очень этому рад, потому что мне надо поговорить с Уилли с глазу на глаз. Мы спускаемся по лестнице и заходим в «Корону», которая помещается рядом. В этот вечер здесь тихо и пусто — мы с Уилли чуть ли не одни во всем зале. Мы пьем пиво и болтаем о том о сем, прежде чем я решаюсь приступить к делу.

— Послушай, Уилли, когда у тебя дела с девушкой, ну, понимаешь, когда они идут уже на полный ход, где ты достаешь свои принадлежности?

— Ого! — говорит Уилли. — Так вот оно что! Тебе это понадобилось?

С Уилли надо говорить напрямик, и я выпаливаю:

— Ну да, у меня есть девушка, и у нас с ней все на мази, только я не хочу рисковать.

— А может, возьмешь меня в долю? — спрашивает Уилли. — Расходы пополам.

— Она не шлюха, Уилли. Просто она любит меня. Мы с ней уже давно встречаемся.

— А как ее зовут? Я ее знаю?

— Нет. Она не в нашем районе живет… Понимаешь, мне только бы достать эту штуку, и у меня будет полный порядок.

— Везет тебе, — говорит Уилли.

— А ты где это достаешь? Есть у тебя при себе?

— Признаться, я сам сейчас сижу на мели. Ну, да ты можешь купить. Пойди в аптеку и спроси.

— В какую аптеку?

— Да в любую. А разве твой парикмахер не держит их для своих клиентов?

— Я не знаю.

— Почти все они это делают.

— Наш-то парикмахер, видишь ли, друг-приятель моего Старика.

— Да мало ли где можно достать.

— А представь, зайдешь в аптеку, и продавец там — девушка?

— Ну и что? Она не хуже других знает, для чего это предназначается.

— Я не смогу спросить это у девушки, Уилли. Мне будет стыдно. — Я глотаю пиво. — Послушай, Уилли, может, купишь для меня? Денег я тебе дам.

— А сам-то ты почему не можешь? Придется же тебе когда-нибудь самому.

— Мне кажется, я не смогу, Уилли. Я буду бояться, что они станут спрашивать, сколько мне лет или еще что-нибудь.

— Ну и пусть, ты совершеннолетний.

— Ну да, но мне будет стыдно.

— А, чепуха все это!

Я вижу, что он увиливает, и у меня закрадывается подозрение, не заливал ли он всегда малость.

— Кто была эта девчонка — первая, с которой ты гулял, Уилли?

— Да так, одна чувиха.

— А когда последний раз это у тебя было?

— На прошлой неделе.

— Но только в твоем разгоряченном мозгу, верно, Уилли?

— А какое твое собачье дело? — говорит Уилли.

Я ухмыляюсь во весь рот и протягиваю руку к пустой Уиллиной кружке.

— Не сердись, давай выпьем еще.

IV

— Ты что-нибудь достал?.. Ну, ты понимаешь… — спрашивает она.

— Нет. В субботу я был в городе, но так и не решился зайти в аптеку и спросить.

— Тогда нам… Пожалуй, тогда нам не следует заходить слишком далеко, правда?

— Нет, мы не будем заходить слишком далеко.

Я подталкиваю ее на мой плащ, расстеленный на земле, целую ее, прижимаюсь к ней всем телом, и… Какой же я кретин несчастный! — думаю я. Вот здесь наконец-то все к моим услугам, а я из-за какой-то дурацкой застенчивости упускаю это.

А потом опять все, как всегда, как было прежде, и мне кажется, что на этот раз я уже покончил с этим навеки, даже ни на одну женщину больше не взгляну. Вот в такие минуты, только в такие минуты, когда все как-то проясняется у меня в голове, я чувствую себя так, словно меня выпустили на волю из тюрьмы, и впереди — простор и столько всяких замечательных вещей, и ничто уже не мешает этим пользоваться, не зудит тебя, как прежде, когда, что ты ни делаешь — читаешь ли книгу, слушаешь ли музыку, сидишь ли в кино, — мысль о какой-то девчонке ни на секунду не оставляет тебя в покое, и ты только и думаешь о ней и о том, что тебе хочется ее касаться и чтобы она касалась тебя. Однако для того, чтобы совсем, полностью освободиться от этого наваждения, я должен быть далеко от нее, потому что, пока я здесь, я не могу не чувствовать себя последним подонком из-за того, что так обхожусь с ней. Мне кажется, что люди порой ведут себя совсем как животные, как бродячие псы, которые занимаются своим делом прямо на улице и плевать хотят на то, что мимо них взад и вперед снует народ. Только животные куда разумнее: покончив с этим, они просто расходятся в разные стороны, а людям непременно нужно еще поговорить. А мне не хочется ни о чем говорить с Ингрид, мне хочется встать и уйти и чувствовать себя свободным. Я не хочу торчать здесь, и слушать ее глупую трескотню, и говорить «да» и «нет» и «я думаю так» да «я думаю этак», в то время как я не думаю ничего, кроме того, что мне хочется убраться куда-нибудь подальше, где бы я мог почувствовать себя свободным и от нее и от всех женщин на свете и никогда больше не пожелать ни одной из них. Только вот какая штука — я ведь вовсе не хочу совсем никогда не желать женщин, я только не хочу, чтобы это было вот так. Может же быть и по-другому, и с той, единственной, девушкой, о которой я всегда мечтал, это и будет по-другому, и мне захочется остаться возле нее, и разговаривать с ней, и шутить, и смеяться, и, быть может, даже касаться ее — только бережно, нежно. И когда я об этом думаю, у меня щемит сердце, и я со страхом спрашиваю себя, встречу ли я такую девушку когда-нибудь.

Я сажусь и оглядываюсь по сторонам. Смотрю на травянистый склон холма, и на белеющую внизу тропинку, и на край открытой эстрады, чуть проглядывающей в просвете между деревьями, и внезапно такое острое чувство одиночества охватывает меня, что я пугаюсь и говорю первое, что подворачивается на язык:

— Что-то прохладно становится. Как тебе кажется?

Она все еще лежит на плаще, и меня удивляет, почему она так молчалива, в то время как обычно у нее наготове целая куча новостей.

— Может, погуляем немного? — Мне хочется двигаться. Я просто не в силах больше торчать здесь.

Она не отвечает и лежит, полуотвернувшись от меня.

— Тебе не плохо? — спрашиваю я ее, напрасно прождав ответа.

Она бормочет что-то, и я с трудом разбираю:

— Нет!

— Пошли погуляем. Я продрог.

Она опять бормочет что-то, я не могу разобрать что и говорю:

— Что ты сказала?

— Мне кажется, у меня не все в порядке, Вик, — говорит она.

На этот раз я слышу, что она сказала, отлично слышу. Сердце у меня проваливается куда-то, и от страха все начинает как-то противно дрожать внутри — словно там большая летучая мышь хлопает крыльями.

— Что это значит «не все в порядке»? — Я прекрасно понимаю, что это значит, и все-таки еще надеюсь, что, быть может, я ошибся.

Она говорит очень спокойно и тихо, и я вижу — она не шутит:

— Кое-что должно было случиться, а ничего нет.

— Как это понять «ничего нет»? — Голос у меня звучит довольно резко, но я не могу иначе — боюсь, что она заметит, как я испуган.

— Ты знаешь, о чем я.

— Ну и… Сколько уже времени прошло?

— Десять дней.

— Десять дней… Но ведь это же пустяки?

— Для меня не пустяки. У меня обычно как по часам.

— Ну, а на этот раз не так. — Меня самого удивляет, как звучит теперь мой голос. Внутри я просто весь съежился от ужаса, а послушать меня — так мне сто раз на все это наплевать. — Пошли, — говорю я, — давай пройдемся.

— У меня так никогда не было, Вик, — говорит она, все еще не двигаясь с места.

— Ну, послушай, как могло что-нибудь случиться? Ну как?

— Ты прекрасно знаешь, что могло.

— Однако же другие годами это делают, и ничего не случается. Моя сестра замужем уже несколько месяцев, и никаких признаков пока. Я даже не уверен, что у нас все было как надо… Не могу же я вдаваться в подробности, ты, надеюсь, понимаешь.

Теперь она села наконец, но голова у нее опущена, и она теребит пальцами свой носовой платок.

— Я понимаю только одно: прошло уже десять дней, а со мной этого никогда не бывало… И мне страшно, Вик!

И мне тоже. Ох, друзья мой, если бы вы. знали, как мне страшно! Хочется вскочить и опрометью помчаться прочь, бегом, через весь парк, убежать от нее, убежать как можно дальше! Словно это может чему-то помочь. Но все же я должен уйти, должен остаться один, чтобы можно было обдумать то, что случилось, и не притворяться при этом и ничего из себя не разыгрывать для ее успокоения. О господи, в какую историю я влип!

— Ты пугаешься по пустякам. Вставай, пошли погуляем.

— Хотела бы я иметь твою уверенность.

Не захотела бы, если бы могла заглянуть ко мне в душу, бедняжка, думаю я.

— Тебе нужно только одно перестать тревожиться. У тебя, может быть, потому и задержалось все, что ты стала тревожиться. Получился заколдованный круг… Ну, вставай, пошли. — Если мне придется повторить это еще раз, я не выдержу и заору.

Она встает, оправляет платье. Я поднимаю с земли плащ, встряхиваю его и думаю о том, сколько раз встряхивал я его на этом самом месте. Я никогда не могу вовремя остановиться, вот в чем беда. Жил себе свободный как птица, счастливый, так нет, надо же было влипнуть в такую историю. И ведь я по-настоящему даже радости особой от этого не получил. Ну, ладно. Никогда больше. Если на этот раз все обойдется благополучно — конец. Решено. Точка. Конец.

У ворот парка я говорю ей:

— А теперь брось об этом думать. В следующий раз, когда мы с тобой увидимся, у тебя уже все будет в порядке.

— Я надеюсь, — говорит она тусклым голосом. — А что мы будем делать, если все-таки не обойдется?

О господи, я даже подумать об этом не могу!

— Говорю тебе, все будет в порядке, так что перестань беспокоиться.

Я чувствую, что ей хочется побыть со мной еще немного — ей трудно идти домой с этой тяжестью на душе. А может, она боится выдать себя. Да, она не то, что я. Мне бы надо, верно, попробовать свои силы хоть на любительской сцене, что ли! Вот уж никогда не думал, что я такой великий актер.

В последующие дни я получаю полную возможность упражнять эти свои способности. Не могу припомнить, чтобы в моей жизни были еще когда-нибудь такие ужасные дни, как эти пять дней, когда я все хожу и притворяюсь, веду себя как самый беззаботный человек на свете, а на сердце у меня кошки скребут. Теперь я знаю, как, оказывается, люди могут прятать от чужих глаз свои беды и тревоги, когда им это необходимо, ведь никто, даже наша Старушенция, ни на секунду не догадывается, что у меня что-то неладно. Мне все время до смерти хочется позвонить Ингрид и услышать, что все в порядке, но я не решаюсь — боюсь узнать обратное. К тому же, мне кажется, она сама позвонит, если это действительно произойдет. А потом я говорю себе, что Ингрид не станет звонить, потому что я ведь изображал такую уверенность, и она может подумать: зачем сообщать мне о том, в чем я никогда ни минуты не сомневался.

Быть может, мне придется жениться на ней. Никуда от этого не денешься. Если то, чего я жду, не произойдет, я должен буду жениться на ней. При одной мысли об этом меня бросает в холодный пот. Я знаю, что есть такие места на земле, где можно жениться на девушке, если она ждет ребенка, а потом развестись. Но только не здесь, не там, где я живу. И у нас, конечно, бывает, что люди разводятся и разъезжаются в разные стороны, но только не в нашей среде. У нас, если какой-нибудь парень вроде меня женится, так уж это в девяноста случаях из ста на всю жизнь. Приговорен пожизненно, и старайся не вешать носа. И притом, что же это за женитьба, если уже с самого начала думаешь о разводе! Кому такая женитьба нужна! Разве это брак? Брак должен быть таким, как у Дэвида с Крис. И у меня могло бы быть так с той девушкой… С той, о которой я мечтаю… Но чтобы жениться вот так, совсем не на той… Нет, больше никогда, говорю я себе. Если только сейчас все сойдет с рук, я увижусь с Ингрид еще один-единственный раз, чтобы объяснить ей все, и потом конец. Крышка. Капут. Как бы сильно ни захотелось мне начать все сначала.

На пятый день (или на пятый год!) вечером в магазине раздается телефонный звонок, и мистер ван Гуйтен говорит:

— Это вас, Виктор. Какая-то молодая особа.

Сердце бухает у меня в груди, как паровой молот, когда я беру трубку и, оглянувшись по сторонам, судорожно глотаю воздух, прежде чем мне удается выдавить из себя:

— Слушаю.

— Хэлло, Вик? Это Ингрид.

— Здравствуй, Ингрид. Как дела?

— Я все ждала, что ты мне позвонишь, Вик. Потом решила, что, может, что-нибудь случилось и ты не ходишь на работу.

— Нет, нет, ничего не случилось… Просто замотался с разными делами. — Я сую руку за борт куртки и стараюсь унять бешеный галоп моего сердца.

— Вик… Ничего не произошло. Вот уже две недели теперь.

— Ты меня не разыгрываешь? — Черта с два, станет она разыгрывать!

— Такими вещами не шутят, ты знаешь.

— Но ведь еще не так много времени прошло…

— Все, конечно бывает… Послушай, Вик, я должна тебя повидать. Нам надо поговорить. Я не могу об этом по телефону. Можем мы встретиться сегодня вечером?

— Сегодня вечером? Не знаю, у меня сегодня что-то… — Ни черта у меня сегодня нет, но мое первое инстинктивное стремление — отодвинуть нашу встречу подальше.

— Прошу тебя, Вик, встретимся сегодня. Не откладывай, пожалуйста. Мне необходимо тебя увидеть. Я чувствую, что ей нужно поделиться с кем-то своей тревогой, иначе она может слететь с катушек, и, уж конечно, лучше, чтобы она поделилась со мной, чем с кем-нибудь еще. За этих девчонок никак нельзя поручиться. Некоторые из них решительно все выбалтывают своим подружкам.

— Ладно, значит, сегодня вечером. Где всегда, в обычное время.

Я вешаю трубку и тяжело опираюсь обеими руками о прилавок. Для меня уже ясно, ясно как апельсин, что ждать большего нечего — она беременна.

V

— Давай обсудим все по порядку. У тебя задержка на две недели.

— На пятнадцать дней, — говорит она.

— Хорошо, на пятнадцать дней, разве это так много? Я не очень во всем этом разбираюсь, но разве у женщин не бывает так иногда?

— У некоторых бывает, они и не беспокоятся. Но у меня не бывает. Я уже говорила тебе, Вик, что со мной этого ни разу не случалось. У меня как часы.

— Ну, может, ты просто переутомилась и тебе нужно попить чего-нибудь укрепляющего. Может, надо сходить к врачу.

— Я чувствую, что мне давно надо бы пойти к врачу, — говорит она, — но только не за укрепляющим.

— Делай что знаешь, но не впадай в панику. Еще не все потеряно. Может, еще все обойдется.

Мы в парке, в беседке, вечер теплый, тихий, небо чистое. Но мы сидим в стороне друг от друга, и ни один из нас не испытывает особого желания выйти из беседки и полежать на траве.

— И еще есть одна вещь, — говорит Ингрид. — Я не могла сказать тебе этого по телефону… Мама все знает. Мне пришлось признаться ей.

У меня перехватывает дыхание. Словно кто-то отвесил мне хороший удар ногой прямо в солнечное сплетение.

— Час от часу не легче! Ингрид! Как, черт побери, могла ты это сделать? Нельзя разве было помолчать еще немножко? — О господи, теперь мы пропали!

— Я должна была сказать маме, Вик. Она не хуже меня знает, что у меня всегда день в день. Она стала приставать ко мне с вопросами. Ты не знаешь мою маму, не знаешь, как она умеет выудить из тебя все, что ей нужно. Я просто не выдержала, разревелась и все ей рассказала.

Лишь бы она не разревелась сейчас, думаю я. Лишь бы она не начала рыдать во весь голос в довершение всего!

— И что же, ты ей все, все рассказала?

— Да… в общем…

А какое теперь это имеет значение, что она ей рассказала? Существует в конце концов только один способ сделать девушке ребенка. Я думаю о том, сколько парней попадало в такой вот переплет, как я, и перед глазами у меня возникает бесконечная вереница, уходящая куда-то в доисторические времена. Все они теперь небось подталкивают друг друга локтем, хихикают и перешептываются: «Глядите, вон еще один бедняга попался, прищемили ему хвост!»

— О господи… И что она сказала?

— Что она могла сказать, как ты думаешь? Она была вне себя. Я еще никогда не видела ее такой разъяренной. Я даже не решусь тебе передать, что она говорила.

— Про меня?

— Ее ведь можно понять, верно?

Итак, в самом лучшем случае, если даже ничего страшного не произойдет, эта женщина всегда будет считать меня грязной скотиной, считать, что я едва не погубил ее дочь. Хорошо еще, если она не доложит обо всем нашей Старушенции. В любой день может прийти письмо…

— Она заставила меня принять горячую ванну и выпить джина. Мне кажется, теперь она уже жалеет об этом, но тогда она была просто вне себя от ужаса.

— И все-таки не помогло?

— Нет. Я не могла выдержать такой горячей ванны, а когда я выпила стакан джина, меня стошнило.

— Все же это… Это в какой-то мере убийство, то, что вы…

— Да, вероятно, в какой-то мере… Но сотни женщин это делают, и ты бы ничего не сказал, если бы только это помогло, не так ли?

— А что теперь она собирается предпринять?

— Говорит, что подождет еще неделю, а потом сведет меня к врачу.

— Вероятно, потом она захочет поговорить со мной?

— Она сказала, что напишет отцу, вызовет его домой. Она говорит, что ты должен иметь дело с мужчиной, когда придешь к нам.

— О господи, ну и история!

— Вероятно, нам следовало подумать об этом раньше.

— Но ведь надо же, чтобы так не повезло — налетели в первый же раз, а другие годами стараются иметь детей, и хоть бы хны!

— Ты бы попробовал написать об этом в газету, — говорит она. Кажется, это самая остроумная шутка, которую я когда-либо от нее слышал, но мне не до смеха. Я не в силах даже выдавить улыбки.

Встаю, начинаю шагать взад и вперед. Да, выхода нет. Мне не отвертеться, это ясно как божий день. Придется через это пройти. Я вынимаю портсигар.

— Покурить-то мы, во всяком случае, можем. Это нам еще, слава богу, не возбраняется. Возьми сигарету… — Она берет сигарету, и мы закуриваем.

— Вик, — говорит она. — Что делать? Что теперь можно сделать?

Она расстроена, очень расстроена. Я вижу это. Не одному мне было тяжко эти последние пять дней. Да и до этого она ведь таила все про себя и мучилась одна уже много дней, прежде чем сказала мне. И в некотором отношении ей даже хуже, чем мне, — ведь это у нее будет большой живот и это на нее все будут показывать пальцем и судачить. Ей будет хуже, чем мне, во всем, за исключением одного: в конце концов она получит то, чего хотела, — она получит меня. Тоже ценная добыча, черт побери! Но быть может, именно это и угнетает ее сейчас — быть может, она сомневается, женюсь ли я на ней, если самое скверное произойдет. Быть может, именно это так ее и тревожит…

Я знаю, что она беременна. Ни секунды в этом не сомневаюсь. И ни секунды не сомневаюсь, что мне из этой истории не выпутаться. Я попался, и никуда от этого не уйдешь. Ни-ку-да. Вот и пришел конец твоим мечтаниям, Вик Браун. Можешь больше не искать свой идеал. Ты его уже нашел — единственный, который тебе дозволено иметь. Ты в ловушке, и спасения тебе нет. Ох, идиот! Проклятый, жалкий идиот!

Итак, все ясно. Остается только произнести это вслух, и я прислоняюсь лбом к столбу беседки, гляжу в глубину парка и говорю:

— Не волнуйся. Мы поженимся. Вот что мы сделаем.

Ингрид молчит, но вскоре я слышу какие-то звуки у себя за спиной, оборачиваюсь и вижу, что она плачет.

— Перестань расстраиваться, я тебе сказал, что мы поженимся. Ты же не думаешь, что я тебя брошу? Ты не думаешь, что я улизну и оставлю тебя одну расхлебывать всю эту кашу? Я, черт подери, конечно, не святой, но все же и не такой сукин сын.

Теперь она уже ревет белугой. Носовой платок пошел в ход, и водопровод открыт на полную катушку.

— Я всегда мечтала выйти за тебя замуж, Вик, — говорит она. — Часто мечтала о том, что ты сделаешь мне предложение. А теперь вот как все обернулось. Теперь получается, что ты вынужден. Не случись этого, ты ведь никогда бы не женился на мне? Знаю, что ты бы не женился. Знаю, что ты не любишь меня так, как я тебя люблю.

Ну хорошо, либо одно, либо другое, чего же она хочет? Вот женщины — всегда так.

— Но ведь теперь я женюсь на тебе? Женюсь? Я ведь сделал тебе предложение? Сделал?

— Нет, ты можешь не жениться на мне, если не хочешь, — неожиданно говорит она. — Я не стану принуждать тебя к этому.

Смешно! Даже если она не будет принуждать меня, а все остальные? Могу себе представить, что поднимется, если я хоть на секунду дам им понять, что не хочу идти на это. Я уже сейчас вижу, как они навалятся на меня всем скопом. Нет, чтобы такое выдержать, нужен парень покрепче, я на это не гожусь.

— Но ты же не укажешь мне на дверь, ты сама прекрасно это знаешь, черт подери, — говорю я, и, если это звучит нахально, ей-богу, я не виноват. Не такое уж это счастье знать, что она меня любит. Если бы она меня не любила, мы, может, никогда не влипли бы в эту историю. Мои слова вызывают новый поток слез.

— Нет, конечно, — говорит она, — конечно нет. Я же всегда мечтала о тебе. Ты сам знаешь.

Я отворачиваюсь и снова смотрю в парк.

— Ну вот, — говорю я спокойно, — теперь ты меня получила.

Я стою, смотрю в парк и жалею — жалею так, как никогда и ни о чем на свете не жалел, — что она попалась мне однажды на глаза.

Глава 5

I

Я наблюдаю, как вода уходит в сток раковины. Против часовой стрелки. Это зависит от притяжения Земли к Солнцу или чего-то в этом роде. В южном полушарии она течет по часовой стрелке. Интересно, что она делает на экваторе? Течет не крутясь, прямо вниз, должно быть. Мне приходит в голову, что было бы шикарно провести отпуск, разгуливая по Африке и наблюдая везде, где только сделаешь остановку, как уходит в землю вода. Сразу можно будет определить, когда ты пересек экватор: вода потечет в обратную сторону. Может, посчастливится попасть в такой город, который плюхнулся как раз на самый экватор, и в одном конце какой-нибудь улицы вода будет течь по часовой стрелке, в другом — против часовой стрелки, а посредине — прямо вниз. Пока ты будешь так разгуливать по Африке, тебе не грозит опасность попасть в беду — времени не хватит. На такую прогулочку уйдет, пожалуй, не один год…

— Виктор, чай на столе.

— Иду.

Сегодня понедельник, и на кухне тепло и уютно, оттого что наша Старушенция гладит белье. Возле моего стакана с чаем кусок горячей пикши, и обычно, когда она такая золотистая и хрустящая лежит на тарелке, а большие шарики хорошего сливочного масла тают на ней и она почти плавает в этом растопленном жире, у меня от одного вида ее слюнки текут. Но сегодня я жую ее и жую, точно какую-то картонку, и никак не могу проглотить. Наша Старушенция наблюдает, как я единоборствую с пикшей, которую всегда убираю единым духом, и говорит:

— Ты что не пьешь чаю, Виктор?

— Да не хочется.

— Ты вроде как любил раньше пикшу?

— Да я и люблю. Просто я не голоден, вот и все.

Половина седьмого. А в четверть восьмого я должен встретиться с Ингрид, и она ждет, что я ей что-нибудь сообщу. И подумать только, что было время, когда я, наевшись пикши и напившись чаю, разваливался на стуле, и единственный вопрос, который меня занимал, — куда бы лучше смотаться в кино, на какую картину.

Старик расчистил противоположный конец стола и разложил свои лотерейные билеты. Он любит заполнять их заранее, чтобы потом не позабыть.

— Ты что, напичкался сегодня всякой дряни? — спрашивает наша Старушенция.

— У меня ни крошки во рту не было.

Сегодня я пойду с Ингрид к ней домой, но сначала должен поговорить со Стариком и с матерью — я Ингрид это пообещал… Гладильная доска поскрипывает, когда наша Старушенция с силой налегает на утюг. Сейчас, в любую минуту, этот утюг может полететь мне в физиономию…

— Я к тебе обращаюсь, Вик, — доносится до меня голос Старика.

— Да? Что?

— Как ты полагаешь, говорю, может Шеффилдская сборная выиграть на этой неделе?

— А почем я знаю? — восклицаю я, давая некоторую разрядку своему напряжению. — Что я, пророк, что ли?

— Потише, потише! — говорит Старик. — Я вас, кажется, вежливо спросил, молодой человек.

— Но я же ни шута не смыслю в футболе. Пора бы уж тебе научиться разбираться самому, вместо того чтобы вечно спрашивать меня.

Брови Старика лезут вверх над оправой очков, и он вопросительно смотрит на мать.

— Чего это ты, белены объелся? — спрашивает она. — У тебя неприятности на работе или еще что?

— У меня все в порядке.

Я встаю из-за стола, беру вечернюю газету и сажусь в сторонке. Я собирался немного умаслить их, прежде чем оглоушить своей новостью, а сам взял и сделал как раз обратное. Мне сейчас позарез нужен какой-нибудь предлог, к которому можно прицепиться, чтобы преподнести все это как бы невзначай. Я просматриваю газету от первой до последней строчки, не понимая ни единого слова, и вижу что уже без десяти семь. Больше тянуть нельзя. Это должно произойти сейчас, сию минуту. Старик тяжело дышит и бормочет что-то себе под нос, увековечивая шариковой ручкой свои футбольные прогнозы из лотерейных билетов. Гладильная доска поскрипывает, наша Старушенция все гладит и гладит.

Минуты две-три протекают в полном молчании, и я слышу голос, который произносит — словно кто-то просунул голову в дверь и сообщает новость:

— Я собираюсь жениться.

На мгновение все звуки замирают, воцаряется мертвая тишина, и я понимаю, что это произнес я.

Наша Старушенция застыла с поднятым утюгом в руке, и даже Старик позабыл про свои билеты. Наконец наша Старушенция с громким стуком ставит утюг на подставку: она так ошарашена, что еще не может произнести ни слова.

— На ком же это ты собираешься жениться? — спрашивает она, когда к ней возвращается дар речи.

— На одной девушке, ее зовут Ингрид Росуэлл. Она живет на Парковом проспекте.

— Как же мы до сих пор ничего об этом не знали?

— Я и сам не знал раньше. Я только сейчас это надумал.

Наша Старушенция иной раз неплохо ворочает мозгами, она уже, по-видимому, сразу раскумекала что к чему.

— Похоже, тебе пришлось это надумать, так, что ли?

Я ерзаю на стуле. Не могу взглянуть ей в глаза. Она следит за мной, и Старик тоже, но он пока еще не сказал ни слова.

— Ты хочешь не хочешь, а должен жениться, так, что ли, Виктор? — спрашивает она напрямик.

Я открываю рот, пытаюсь что-то сказать, но не могу вымолвить ни слова. Вижу, что она ступает на коврик перед камином и направляется ко мне, съеживаюсь в комочек и прижимаюсь к спинке стула. Одна рука у нее приподнята, и я уверен, что сейчас получу затрещину. Но она опускает руку и вместо этого дает волю языку.

— Срамник ты, — говорит она. — Срамник и дурак набитый. Когда у тебя все впереди, связался с какой-то потаскушкой, с гулящей девчонкой, которая рада лечь под первого встречного…

— Она не такая. Не такая вовсе. Вот ты обзываешь ее черт знает как, а сама ведь даже и не знаешь ее совсем.

— Я знаю достаточно — знаю, что она ловко тебя заарканила. Подумать только, что ты мог бы жениться на любой хорошей, порядочной девушке! А вместо этого он, видите ли, хочет жениться на какой-то шлюхе, которая сумела подцепить его на крючок…

Я вскочил со стула и ору. И сам удивлен, с каким жаром бросаюсь я на защиту Ингрид.

— Она не такая, говорю тебе! Ты же ее не знаешь!

— Ну-ка, помолчите вы оба, — говорит Старик. Он встает и становится между нами, так что мы вынуждены немного попятиться. — Я всегда считал, что в таких вопросах следует выслушать обе стороны.

— Ты всегда считал? — восклицает наша Старушенция. — Да ты-то что в этом смыслишь?

— Ну, мне как-никак шестьдесят второй год пошел, — говорит Старик, — и я когда-то, помнится, ухаживал за тобой, и женился на тебе, и помог тебе произвести на свет троих ребятишек, так что, вероятно, и я кое-что в этом смыслю… И что правильно, то правильно — мне тоже не нравится, что ты так разошлась и обзываешь по всякому эту девушку, а сама и в глаза ее не видала. Я не возьмусь судить, кто из них тут больше виноват, знаю только, что, ясное дело, виноваты оба, иначе быть не может. Наш Виктор тоже не ангел бесплотный, такой же парень, как все парни, и, если эта девушка мягкая да привязчивая, всякое, конечно, могло случиться. Не они первые, не они последние. И если наш Виктор позабавился с девушкой, он, ясное дело, должен за это расплачиваться, как всякий другой, и это правильно.

— Сколько ей лет? — спрашивает наша Старушенция все еще угрюмо, но уже поспокойнее теперь, после того как Старик сказал свое слово.

— Девятнадцать.

— Совсем еще девчонка, — замечает Старик.

— В наше время некоторые девчонки в девятнадцать лет знают больше, чем мы, старухи, — сварливо говорит наша Старушенция и, кажется, готова развести свою бодягу снова.

— Всякие есть, да, может, она не из таких. Если б они оба были поопытней, так не попали бы в беду. Вот мы на нее поглядим, тогда нам легче будет судить. Когда ты ее приведешь сюда, Виктор?

— Могу в любой день.

— Я еще не сказала, что хочу видеть ее в своем доме, — говорит наша Старушенция.

— Ты же не выставишь за дверь свою сноху, Люси.

— Она мне еще не сноха.

— А я так думаю — чем скорее она станет снохой, тем лучше.

— А что скажут соседи, да и вообще все? — говорит наша Старушенция. — У Кристины была такая чудесная свадьба…

— Соседи пускай занимаются своими делами и не лезут в наши.

Ну и ну! Я еще никогда не видал, чтобы Старик так твердо стоял на своем. Жаль только, что это произошло по такому поводу.

— Видел ты ее родителей? — спрашивает наша Старушенция.

— Я сегодня иду к ним. Хотел сначала сообщить вам.

— Очень любезно с твоей стороны, — говорит она. — Все же ты там следи за своими манерами. Пускай не думают, что ты вырос под забором. И смотри, чтобы наш Джим не пронюхал про то, чего ему знать не положено. Рано ему слышать о таких вещах, успеет еще.

Я перехватываю взгляд Старика. Выражение лица у него какое-то странное — ничего не поймешь. Я отворачиваюсь и иду к вешалке взять пальто.

II

— Ты сказал им? — спрашивает Ингрид.

— Да. Сказал.

— А они что сказали?

— Да примерно то, что и следовало ожидать. Мать раскипятилась. Мне даже показалось, что она хочет запустить мне в голову утюгом. Ну, а Старик рассуждал довольно здраво.

— Не знаю, как я посмотрю им в глаза.

— Ну, у тебя все сойдет прекрасно. С отцом тебе будет совсем просто, а с матерью, конечно, немножко потруднее. Она хорошая, только надо ее поближе узнать. А что ты порядочная девушка, это она сразу поймет.

— Ты именно это им и сказал?

— Что — это?

— Что я порядочная девушка.

— Ну да, а что? Что же ты, не порядочная разве? Ты ведь знаешь, что я никогда иначе не думал.

Она с видом собственницы взяла меня под руку, словно боясь, что я убегу, — раньше она никогда так не делала, — и прижала к себе мой локоть. Я поглядываю на нее сбоку и замечаю, что в глазах у нее стоят слезы.

— Ну чего ты еще?

Она качает головой.

— Ничего. Просто меня всегда трогает, когда ты добр ко мне.

Господи! Какой же сволочью я, вероятно, был по отношению к ней иногда!

От перекрестка до их дома ходьбы всего несколько минут, и мы уже поднимаемся по ступенькам на крыльцо. Собираясь отворить дверь, она говорит:

— Смотри, не забудь — веди себя так, словно ты никогда у нас не был.

— Ты им, значит, об этом не рассказывала?

— Что ты, нет! Они и понятия не имеют о том, что ты здесь был.

— Ладно. Запомню.

Папаша у Ингрид небольшого роста, плотненький, чистенький, лет сорока пяти. У него чёрные, гладко прилизанные волосы, с пробором посредине. Глаза тоже почти совсем черные, но смотрят они на меня довольно дружелюбно, когда Ингрид представляет нас друг другу и мы пожимаем руки. На ногах у него замшевые шлепанцы на меху, серые фланелевые, отлично отутюженные брюки, серая сорочка, красный шерстяной джемпер и довольно пестрый галстук.

— А морозец сегодня пощипывает, — замечает он, стоя спиной к камину. — Я так и знал, что будут заморозки. Опять холодает… Ну что ж, присаживайтесь, э-э… Виктор. Ингрид, что же ты стоишь, возьми у него пальто. Ингрид берет у меня плащ, перекидывает его через руку и спрашивает, где мать.

— Наверху. Приводит себя в порядок, должно быть. Сейчас спустится.

Ингрид уходит и не возвращается. Мистер Росуэлл жестом предлагает мне кресло, и мы оба садимся. Он сидит в том самом кресле, в котором Ингрид сидела в тот вечер. Я смотрю на кушетку и вспоминаю, как она лежала на ней совершенно нагая, и думаю о том, что сказал бы ее отец, если бы он об этом узнал. И у меня мелькает мысль, что я мог бы, если на то пошло, проделать с ней все здесь, где нам было уютно и тепло и где мы были надежно укрыты от всех глаз, а не там в парке, где было холодно и никто из нас, в сущности, не испытал удовольствия.

Мистер Росуэлл тянется к телевизору и берет пачку сигарет «Плейерс».

— Вы курите?

— Да… Спасибо. — Я беру сигарету, и мы закуриваем.

Теперь он сидит и смотрит на меня. Скорей бы уж возвращалась Ингрид!

— Вы, насколько я понимаю, никак не ожидали, что все это так обернется?

— Да, сказать по правде, не ожидал. Однако я готов принять на себя ответственность.

— Это правильно. Я рад, что вы не собираетесь увиливать от ответственности. Ингрид сообщила мне, что вы сделали ей предложение.

— Ну да… То есть я сделал это тотчас, как только я… Как только она…

— Это явилось для вас большой неожиданностью?

— Да, признаться.

— Но вы должны были предполагать, что это может случиться…

Я чувствую, что лицо у меня пылает.

— Да, конечно… но мы ведь не… Мы ведь не…

— У вас это еще не вошло в привычку?

— Да, вот именно. Это было всего один раз, вы понимаете…

Он смотрит на меня своими темными глазами. Я не знаю, о чем он думает, верит он мне или нет. Но сам-то я, по совести, считаю, что при других встречах мы с Ингрид проделывали, по существу, то же самое, и это ничуть не менее скверно, хотя и менее опасно, чем доходить до конца.

— Вы, конечно, знаете, что Ингрид еще несовершеннолетняя? А вы, вероятно, уже вышли из юношеского возраста?

— Да, полгода назад мне исполнился двадцать один год.

— Вы уже рассказали об этой истории вашим родителям?

Я киваю:

— Да, они об этом знают.

— И как они к этому относятся?

— Ну как они могут относиться! Они очень расстроены. Отец воспринял это гораздо спокойнее, чем мать,

— Конечно, как и следовало ожидать. Женщины ближе принимают к сердцу такие вещи. Такова уж их натура, должно быть, вы увидите, что то же самое происходит и с матерью Ингрид. У мужчин остается меньше времени для эмоций. Они должны думать реально о том, что практически можно предпринять.

Непонятно, куда провалилась Ингрид вместе со своей мамашей. Миссис Росуэлл явно испытывает мое терпение.

— Как я понимаю, вы прежде работали чертежником в конструкторском бюро на заводе Уиттейкера, а потом поступили в магазин?

— Да.

— И какое вы сейчас получаете жалованье? Я говорю ему, и он кивает:

— Вполне сносно.

Отворяется дверь, и входит Ингрид со своей матерью.

Я вовремя вспоминаю, что, когда женщина входит в комнату, полагается из вежливости встать, и встаю. Одного взгляда на миссис Росуэлл для меня достаточно. Она мне не нравится.

Она маленькая, кругленькая и, пожалуй, немного моложе своего мужа; у нее светлые, коротко подстриженные волосы, все в мелких, аккуратно уложенных, точно приклеенных к черепу завитушках. На ней трикотажное платье бирюзового цвета, очень плотно облегающее фигуру или, вернее, то, что еще сохранилось от ее фигуры, потому что когда-то миссис Росуэлл была, по-видимому, недурно сложена, но теперь это главным образом внушительный бюст и внушительный зад. При этом она основательно затянута в корсет, и под мышками у нее из корсета выпирают мощные пласты жира. Я не сразу отдаю себе отчет в том, что именно производит на меня такое отталкивающее впечатление, а потом вижу, что это ее глаза: они светло-голубые, и что-то такое тупое и хитрое поблескивает в них, что я понимаю — тут мне несдобровать, даже если все сойдет гладко. И с ужасом думаю, что теперь, хочу я или не хочу, а мне придется весьма много общаться с ней и с мистером Росуэллом. Я чувствую, как все это обволакивает меня, словно какая-то гигантская сеть. Какой же я был болван! Если бы только я мог выбраться отсюда! Даже сейчас я в глубине души еще никак не могу поверить тому, что все это правда и спасения для меня нет.

— Мама, познакомься, это Вик.

— Добрый вечер, — говорю я и собираюсь протянуть руку.

Она отвечает мне чрезвычайно сухим кивком и тоже говорит «добрый вечер». Я чувствую, что должен сказать еще что-нибудь.

— Я… Мне очень жаль, что наше знакомство происходит при подобных обстоятельствах. — Говорю я это только потому, что нервничаю как черт и тут же понимаю, что получилось совсем не то: я взял неверный тон, и голос мой звучит фальшиво, словно в глубине души меня все это только потешает.

— Вам не кажется, что ваши сожаления несколько запоздали? — говорит она без обиняков.

Ингрид опускает глаза, и я чувствую, как улыбка, которая, кстати сказать, была совсем неуместна, сползает с моего лица.

Они обе подходят к кушетке и садятся. На миссис Росуэлл довольно короткая юбка, и, когда она усаживается на кушетку, юбка задирается выше, чем положено. Я гляжу на ее ноги и все прочее. Ноги миссис Росуэлл интересуют меня меньше всего на свете, на черта они мне сдались, но это уже получается невольно. Ну, короче говоря, я смотрю на ее ноги — ноги как ноги, ничего особенного, — а она смотрит на меня, смотрит и смотрит не отрываясь, и я чувствую, что начинаю краснеть. Могу себе представить, что она будет говорить мистеру Росуэллу, когда я уйду! Ты разве не заметил, как он пялил глаза на мои ноги? Этот мальчишка — обыкновенный эротоман. Если мы впустим его в наш дом, увидишь, он постарается залезть в постель ко мне! Что-нибудь в таком духе.

Слышу, как кто-то называет меня по имени, и вижу пачку сигарет «Плейерс», которые протягивает мне отец Ингрид.

— Закуривайте.

— Нет, спасибо, попробуйте мои. — Достаю портсигар, угощаю его сигаретой. Затем, спохватившись, оборачиваюсь к миссис Росуэлл:

— Извините! Вы курите?

После некоторого колебания она берет сигарету.

— У вас очень славный портсигар, — говорит мистер Росуэлл. — Разрешите взглянуть?

Протягиваю ему портсигар, и он основательно разглядывает его со всех сторон, открывает и закрывает, поворачивает так и этак и даже взвешивает на ладони.

— В. А. Б. — произносит он. — А что значит «А»?

— Артур. Мое второе имя — в честь отца.

— Понимаю… Да, очень хорошенькая вещица и, вероятно, довольно дорогая.

— Понятия не имею, сколько он стоит. Я получил его в подарок.

— Это я ему подарила, — говорит Ингрид. В день его совершеннолетия.

— Ты подарила? — переспрашивает мамаша, протягивает руку и берет портсигар у супруга. — Довольно дорогие ты делаешь подарки.

— Вовсе он не такой дорогой, — говорит Ингрид и слегка краснеет, словно боится, что мать сейчас спросит, сколько она за него заплатила.

Но мамаша отдает мне портсигар, не углубляясь в дальнейшие подробности.

— Как давно вы знакомы с моей дочерью? — спрашивает она меня, словно какая-нибудь герцогиня — садовника, который пришел наниматься по рекомендации. Я даже жду, что она прибавит: «Браун», но она предпочитает никак меня не называть и придерживается этого весь вечер.

— Вообще-то мы знакомы довольно давно, но подружились примерно полтора года назад.

— Подружились! — говорит она, и ее маленький ротик кривится. — Вы, вероятно, отдаете себе отчет в том, как это должно было расстроить отца Ингрид и меня.

— Конечно, это должно было вас расстроить. Вполне понятно. — Я стараюсь изобразить раскаяние, и сделать это мне не так уж трудно, так как я чувствую себя глубоко несчастным.

— Я полагаю, что ваши родители тоже имеют свое мнение на этот счет?

— Ну да, конечно… то есть…

— И я полагаю, что они, разумеется, взваливают всю вину на Ингрид и утверждают, что это она вас завлекла?

— Ну нет. Я бы этого не сказал.

— Так вот, я хочу довести до вашего сведения, что, по нашему мнению, Ингрид тут почти совсем не виновата. Я знаю, как воспитывалась моя дочь, и знаю, какая она скромная девушка. Она могла себе это позволить только под очень большим давлением с вашей стороны.

(О нет, вы глубоко заблуждаетесь, миссис Росуэлл! Не под таким уж большим давлением, если на то пошло.)

— Я воспитала свою дочь как приличную, благонравную девушку, которая умеет себя держать в любом, самом лучшем обществе…

(Вы, значит, считаете, что дали ей образцовое воспитание, так, что ли? А не мешало бы ей у нашей Крис поучиться, куда ей до нее!)

— У нас хорошие связи, и мы возлагали большие надежды на ее брак. Мы совсем не в восторге от того, что нам приходится выдавать нашу дочь замуж под дулом пистолета.

Послушать ее, так я сознательно обрюхатил Ингрид, чтобы получить возможность жениться на ней, а ведь на самом-то деле дуло пистолета все время направлено на меня. Это было бы просто смешно, если бы не было так ужасно. Я искоса поглядываю на папашу Росуэлла, но он смотрит на свою супругу и молчит, давая ей выговориться до конца.

— Вам известно, что Ингрид несовершеннолетняя и не может без разрешения родителей вступить в брак?

— Постой, постой, Эстер, — вступается мистер Росуэлл. — Я не слишком разбираюсь в таких вопросах, но не думаю, чтобы в этом случае закон оказался на твоей стороне. По-моему, им в два счета дадут разрешение, хотя бы в интересах ребенка.

Они, кажется, считают, что я потащу их в суд, чтобы жениться на Ингрид! Вот было бы здорово, если бы они встали сейчас да и сказали: «Мы не даем нашего согласия, Ингрид не будет вашей женой». Только бы они меня и видели! Но вот ребятенок… Над этим я как-то еще ни разу не задумывался. Интересно, мальчишка это будет или девчонка? Но что бы там ни родилось, это будет мой ребенок, мой и Ингрид. А я вовсе не подготовлен к роли отца. Просто не готов, и все.

Я вижу, что мамаша Росуэлл воззрилась на мистера Росуэлла, и мне кажется, что она сейчас спросит: «На чьей же, собственно, ты стороне?» Однако она немного сбавляет тон.

— Я просто хочу напомнить, что, кроме них двоих, есть еще другие лица, кровно заинтересованные в этом деле.

— Мне кажется, Виктор это понимает, — говорит мистер Росуэлл. — По-моему, он сожалеет о случившемся ничуть не меньше, чем сожалел бы на его месте любой другой молодой человек.

(В тысячу раз больше, старина! Ты даже не представляешь себе, как я сожалею!)

— Ему уже пришлось объясняться со своими родителями, и, вероятно, это было не так легко. Я тоже совсем не в восторге от такого начала их совместной жизни, но теперь этого уже не поправишь, значит, надо исходить из того, что есть. Виктор как порядочный мужчина пришел к нам и заявил, что хочет жениться на Ингрид, и я уважаю его за это. А что касается Ингрид, то насколько я понимаю, она ни о чем другом и не мечтала, как только стать женой Виктора, с ребенком или без оного.

Эти слова заставляют Ингрид слегка покраснеть; она сидит, не поднимая глаз.

В общем, учитывая все обстоятельства и тот факт, что я предпочел бы никогда не знать о его существовании, этот старикан начинает мне даже нравиться, и он тоже как будто не считает меня последним подонком. А мамаша поджимает свой маленький ротик и, по-видимому, очень недовольна тем, что ей не дали еще немного надо мной покуражиться, и даже слегка растеряна оттого, что ее муженек так быстро выложил карты на стол. Однако она молчит, но я уже ясно представляю себе, как она может разойтись, когда нет мистера Росуэлла, чтобы держать ее в узде. Словом, веселого мало.

— Я полагаю, что нам надо перейти к практическим вопросам, — говорит мистер Росуэлл тоном делового человека, который не любит терять времени даром и находит, что пора закругляться. — Нужно решить, когда будет свадьба и где они будут жить. Я считаю, что пожениться им нужно как можно скорее, недельки через три-четыре, и тихо, без всякого шума. Что вы скажете, Виктор?

— Мне кажется, это правильно.

По мне, хоть завтра, раз этого не миновать. Я могу говорить только «ладно» и «хорошо», потому что теперь уже все решается помимо меня. От меня больше ничего не зависит. Но мне страшно от того, как молниеносно начало все это разворачиваться. Всего месяц назад я был волен идти, куда хочу, делать, что хочу, а пройдет еще месяц, и я уже буду женат, женат на девушке, которую я не только не люблю, но которая мне даже не особенно нравится, а затем к тому же скоро стану отцом! О, болван, безмозглый болван!

— Может случиться, разумеется, — говорит папаша Росуэлл, — что все это еще окажется ложной тревогой. Однако едва ли. И поскольку вы все равно уже будете женаты, то это ничего не изменит.

От этого просто сдохнуть можно как все выворачивается наизнанку! Ведь они же считают нас обыкновенной влюбленной парочкой, которая давно решила пожениться и просто не дотерпела до свадьбы. Они понятия не имеют о том, как в действительности обстоит дело, и я не могу им этого открыть. Я мог бы им сказать только одно: что это будет первоклассная хохма, если я окручусь с Ингрид, а потом все окажется ложной тревогой!

— Вам, разумеется, придется ограничиться регистрацией брака, — говорит мистер Росуэлл, и у миссис Росуэлл начинают дрожать губы, и она лезет в карман за носовым платком.

— Когда я только подумаю, — говорит она, почти слово в слово повторяя то, что говорила Старушенция, — как я всегда мечтала о свадьбе Ингрид… о приличной красивой свадьбе, в церкви, с певчими… Ингрид в белом подвенечном платье… Съедутся все родственники и друзья… Когда я только подумаю, какой торжественный это должен быть день… А теперь вдруг так… украдкой от всех…

Ингрид сжимает ее руку.

— Это не имеет значения, мама. Для меня это не важно.

— Но для меня важно, — говорит миссис Росуэлл. — Это самый торжественный день в жизни матери.

— Ну, тут уж ничего не попишешь, боюсь, что с этим мы должны будем примириться, — говорит мистер Росуэлл. — А значит, лучше всего перестать об этом думать. Теперь остается решить самое главное — где они будут жить. Есть у вас какие-либо предложения на этот счет, Виктор?

— Право, я еще не знаю… — Все это происходит так стремительно, я не успеваю даже подумать. У меня в голове только одна мысль: если бы все это как-то обошлось, если бы я мог из этого выкрутиться! Я всегда мечтал о том, что, когда я встречу свою девушку, мы с ней будем жить вдвоем, в маленьком домике или хотя бы для начала в маленькой квартирке. В уютном гнездышке, отдельно от всех — только она и я. — Я еще не успел этого обдумать, — говорю я. — Мне кажется, мы могли бы пожить у нас дома на первых порах. Пока не получим возможность обосноваться отдельно.

— А впоследствии вы имеете в виду арендовать дом?

— Да, конечно. Приобрести собственный дом мне не по карману.

Похоже, что у мамаши Росуэлл при этом заявлении кривятся губы, но, может быть, мне это только кажется. В таком состоянии, как у меня сейчас, я могу вообразить что угодно.

— А как смотрят на это ваши родители?

— Я пока еще не говорил с ними об этом. Но думаю, они будут не против. Места у нас хватит.

— У меня есть предложение, — говорит он. — Мы обсуждали это перед вашим приходом. Я часто бываю в отъезде, и, если Ингрид уедет тоже, ее мать останется совсем одна. Конечно, нельзя пришить Ингрид к материнской юбке на всю жизнь, но я не вижу причины, почему бы первое время вам не пожить здесь. Ближайшие месяцы будут для Ингрид довольно трудным испытанием, и присутствие матери значительно ей все облегчит. А вам это даст возможность не торопясь подыскать себе квартиру или поднакопить деньжат, чтобы приобрести собственный дом в рассрочку. Ну, что вы скажете?

А что опять-таки могу я сказать? Они все это уже решили без меня. Я гляжу на мамашу Росуэлл, которая молчит. Я подозреваю, что они обсудили этот вопрос и оставили его открытым до тех пор, пока не увидят, что я собой представляю, можно ли терпеть меня под одной с ними крышей. По-видимому, настолько-то я все-таки выдержал испытание. Все же я бы, конечно, предпочел жить в привычной для меня обстановке, особенно теперь, когда я далеко не уверен, что за тип эта мамаша. Но мое дело маленькое, решаю ведь не я.

— Что ж, ладно… Благодарю вас.

Теперь мы сидим и обмениваемся какими-то пустопорожними фразами, и они начинают выспрашивать то да се о моей семье. Рассказываю им о Старике, и о нашей Старушенции, и о Крис, и о Джиме, и о Дэвиде. Кажется, им было бы приятнее, если бы мой Старик оказался врачом или юристом или хотя бы держал какую-нибудь лавчонку на худой конец, лишь бы не шахтером. Но я никогда не стыдился профессии моего отца и теперь не собираюсь. По-видимому, Крис и Дэвид несколько вознаграждают мамашу Росуэлл за перенесенное разочарование, потому что мамаша Росуэлл — сноб, это ясно как божий день.

В начале десятого, проглотив чашку чаю с печеньем и пообещав мистеру Росуэллу познакомить его с моим Стариком, я смываюсь. Ингрид идет проводить меня до угла.

— Ну как? — спрашивает она, когда мы выходим на улицу.

— Как будто ничего, сошло. Во всяком случае, это уже позади.

— Для тебя, но не для меня, — говорит она. — Мне все это еще предстоит.

— Ну, у тебя все будет в порядке. Мои тебя не укусят. Главное, держись просто, не напускай на себя ничего, не выламывайся, и ты с ними чудно поладишь.

Да и почему бы ей не поладить, думаю я. Она, в общем-то, славная девчонка, и их же никто не принуждает жить с ней до скончания века, лет сорок, а то и больше. Это, в общем-то, как пожизненный приговор, и даже не скостят срок за хорошее поведение…

— Когда мы к ним пойдем?

— Мне кажется, чем скорее, тем лучше. Может быть, завтра вечером?

— Ох, боже мой… Ладно, завтра, так завтра.

Мы идем дальше, и я говорю:

— Мне понравился твой отец.

Жаль, что он так редко бывает дома, думаю, может, с его помощью мне было бы легче столковаться и с мамашей. Но в конце концов я не единственный на свете, кто не в восторге от своей тещи… да и от своей жены, если на то пошло. Утешение, конечно, маленькое. Весьма.

III

— Ну что ж, он, в общем, ничего, — говорит Старик, когда мы с ним возвращаемся домой. Сегодня среда, и у нас было свидание с мистером Росуэллом в баре отеля «Старые доспехи». — Рассуждает толково, не кипятится, понимает, что, снявши голову, по волосам не плачут.

— Где это видано, чтобы встречаться и обсуждать будущее своих детей в трактире! — говорит наша Старушенция.

— Это не трактир, — говорит Старик, — а бар самого лучшего отеля в Крессли. Этот отель, помнится мне, был достаточно хорош, чтобы устраивать в нем свадьбу Кристины.

— То совсем другое дело, — говорит наша Старушенция. — У нас был отдельный кабинет, мы не сидели в баре.

— Когда мужчины сходятся, чтобы потолковать о деле, они это делают за стаканом вина, — говорит Старик. — Я тебе скажу, что нигде во всем городе не проворачивают таких дел, как в этом баре. Разве что, может, в Морском клубе. И притом я тебе уже объяснял, что мы должны были встретиться на нейтральной, так сказать, почве. Если бы он пришел сюда, он бы чувствовал себя не так свободно, а если б я пошел к нему, тогда мне было бы труднее. И опять же, — добавляет он, подмигнув мне, — мы оба хотели, чтобы женщины не путались у нас под ногами.

— Ясное дело, — говорит наша Старушенция, — ясное дело, пусть мужчины все решают, вот и будет порядок. Это всем известно. — Она сердито качает головой. — Ладно, поживем — увидим.

Она уходит на кухню и возвращается с двумя кружками.

— Вот ваше какао, если вы еще в состоянии влить себе что-нибудь в глотку.

Старик поднимает брови и смотрит на меня, но ничего не говорит.

— Ну, а я скажу, — произносит наша Старушенция, усаживаясь за стол, — что эта Ингрид, похоже, довольно славная девчонка. Я, признаться, крепко была настроена против нее, но теперь, как я ее повидала, думаю по-другому. Время покажет, может, я и не права, но я скажу, что наш Виктор выбрал себе не такую уж плохую жену. Могло бы быть и хуже.

Это очень высокая похвала в устах нашей Старушенции, и мне будет что сказать Ингрид при нашей следующей встрече.

— А какая у нее мать, Виктор? — спрашивает меня Старик. — Как ты думаешь, поладите вы с ней?

Я делаю кислую гримасу и покачиваю головой:

— Она какая-то чудная. Даже не знаю, что сказать.

Старик смотрит на меня, и в глазах, у него мелькает невеселая усмешка.

— Ну, у тебя будет достаточно времени, чтобы это выяснить, сынок, — говорит он.

— Вы женитесь? — говорит мистер ван Гуйтен. — Ну и ну, подумать только! Поздравляю вас, Виктор. Это как-то неожиданно, не правда ли? Или, может быть, я что-то проглядел?

— Да мы это так сразу надумали.

— Ну, ясно, молодость не терпит проволочек, — говорит он с лукавой искринкой в глазах. — Разумеется, вы можете получить отпуск на неделю в любой день. У вас же будет свадебная поездка. — Он что-то отмечает в своем календаре. — На второй неделе мая? Конечно, конечно, никаких возражений.

— Боюсь, что мы не сможем пригласить вас на свадьбу, мистер ван Гуйтен. У нас никого не будет — только близкие родственники.

— Ну, понятно, понятно, Виктор. Я прекрасно понимаю.

Не знаю, понимает ли он. А если и понимает, то виду не подает и никогда не подаст. Ведь это мистер ван Гуйтен.

Генри — яростный сторонник брачной жизни.

— Это самое лучшее, что ты мог сделать, — говорит он, услышав мое сообщение. — Ранний брак, дети, чувство ответственности — вот что формирует человека. Да, чувство ответственности. И запомни: твой брак будет таким, каким ты сам его сделаешь. Возьми, к примеру, меня.

Я гляжу на него и думаю, что если надо брать к примеру его, то меня это не устраивает.

— Прокормить жену и шестерых ребятишек на мою зарплату — это не каждый сумеет, — говорит Генри. — А я очень доволен своей жизнью, Виктор, — вот что главное.

И он и вправду доволен. У него жена, больше похожая на старый половик, чем на женщину, и дом, похожий на свиной хлев, где день-деньской стоит ребячий писк и визг и эти его сосунки копошатся по всем углам и пачкают обои джемом. А старик Генри счастлив. Другие же парни зарабатывают пять тысяч в год и, нажив себе всевозможными заботами язву желудка, раньше срока сходят в могилу. Да, все это очень показательно. Но что именно, должно это показать, я еще толком не знаю, кроме того, что люди не похожи друг на друга. И в этом-то вся и заковырка. Быть может, именно в этом и кроется причина очень многих несчастий на свете.

От всех моих приятелей — от Джимми Слейда, от Уилли Ломаса и от остальных — я бегаю, как черт от ладана. И все время не перестаю надеяться — жду, что случится чудо, и все станет обратно на свое место, и жизнь потечет, как прежде.

Глава 6

I

Но мы живем не в сказке, и чуда не происходит. Дверь камеры захлопывается за мной, и ключ поворачивается в замке. Это происходит в субботу утром на первой неделе мая в Бюро по регистрации браков на Хаддерфилдском шоссе. Свидетелями у нас — у меня Дэвид, а у Ингрид ее двоюродная сестрица, которую я вижу впервые. Когда церемония кончается и мы все снова выходим на свет божий, в голове у меня только одна мысль: как быстро это свершилось, расписался — и все, и ты уже не принадлежишь себе. Мы выходим за ворота на улицу, и мимо, слегка вихляя бедрами, идет какая-то девушка в туфельках на гвоздиках. Я бессознательно отмечаю про себя, что у нее красивые ножки, и в ту же секунду, меня словно обухом по голове мысль: я уже никогда ни на одну девушку не смогу посмотреть с чистым сердцем. Я конченый человек. Больше нечего искать, не к чему стремиться. Пять минут назад я стол женатым человеком, а вскоре стану отцом. Все это собирается во мне в тугой, тяжелый комок горя, и я не в силах раскрыть рта. Да и все не слишком-то разговорчивы в этот счастливый свадебный день. Чувствуют, что все это не так, как им хотелось бы, что вместо большого, торжественного и счастливого события, которого они ждали, что-то совершенно неожиданное обрушилось на них и застигло врасплох.

Мы все направляемся к Росуэллам и там закусываем стоя, после чего напряжение понемногу ослабевает. Наш Старик и мистер Росуэлл начинают даже довольно оживленно беседовать, но обе мамаши продолжают настороженно приглядываться друг к другу, и каждая старается вроде как взять реванш за недостойное поведение мужчин, которые роняют достоинство семьи, так по-простецки болтая о футболе или еще о чем-то, словно они невесть какие старые приятели.

В половине второго мы с Ингрид замечаем, что мамаша Росуэлл уже приготовилась ехать на вокзал провожать нас, и Ингрид говорит:

— Мамочка, ты не обидишься, если на вокзал с нами поедут только Джим, Кристина и Дэвид?

При этих словах у мамаши Росуэлл вытягивается физиономия.

— Почему же это вдруг? — говорит она. — Разве ты не хочешь, чтобы родная мать проводила тебя в свадебную поездку?

— Мне бы не хотелось, чтобы было слишком много народу, — говорит Ингрид, и выражение лица у нее при этом довольно упрямое, что доставляет мне некоторое удовлетворение. Я тоже никак не стремлюсь к тому, чтобы нас провожали с духовым оркестром.

У мамаши Росуэлл такой вид, точно она вот-вот разрыдается, и мистер Росуэлл находит нужным вмешаться.

— Пусть будет так, как она хочет, Эстер. Может быть, это даже лучше.

Начинаются поцелуи и рукопожатия, и пухлая щечка миссис Росуэлл оказывается возле моего лица, и я целую ее и ощущаю вкус пудры на губах. Мистер Росуэлл очень сердечно, как мне кажется, пожимает мою руку и смотрит мне в глаза.

— Меня здесь уже не будет, когда вы возвратитесь из вашего путешествия, так что я с тобой увижусь не скоро. Смотри, береги ее.

— Да, конечно.

Мы залезаем в машину мистера Росуэлла, за баранку садится Дэвид. Приезжаем на вокзал как раз вовремя: выходим на платформу, и состав уже подан. Когда мы с Ингрид, высунувшись из окна вагона, последний раз прощаемся со всеми, я встречаюсь глазами с Крис — в первый раз, кажется, с тех пор, как явился домой со своими новостями. Потому что из всех людей на свете именно ей мне было особенно трудно во всем признаться и именно перед ней было особенно стыдно. Но она улыбается мне, и я чувствую, что с души у меня словно тяжкий груз спал.

— Береги ее, Вик, — говорит Крис. — Ей будет очень нужна забота. И ты, Ингрид, не обижай его. Он не плохой малый, твой молодой супруг.

— Я это знаю, — говорит Ингрид, и неожиданно слезы брызжут у нее из глаз, словно из прохудившегося водопровода, и она начинает всхлипывать и сморкаться.

Дэвид пожимает мне руку.

— Счастливо, Вик.

Поезд трогается, ползет вдоль платформы, а они машут нам на прощание. Вокзал остается позади, поезд набирает скорость, и мы усаживаемся у окна друг против друга. Ингрид сморкается еще раз, прячет платок, достает пудреницу и начинает запудривать следы слез. Она выглядит очень элегантно и привлекательно, серый костюм ей к лицу. Вероятно, со стороны мы похожи на обыкновенных счастливых молодоженов, которые очень влюблены друг в друга и всякое такое. Ингрид прячет пудреницу и поднимает глаза на меня.

— Ну, женушка? — говорю я.

— Ну, муженек?

Я улыбаюсь ей. Не очень-то это веселая улыбка, правду сказать, но я удивлен, что у меня получилась хоть такая.

Скарборо залито солнцем, и народу мало — сезон еще только начинается. Мы берем на вокзале такси и прибываем в Южную бухту на эспланаду, где мамаша Росуэлл заказала нам номер в таком стиляжном отеле в каком я еще сроду не останавливался. В вестибюле нас даже встречает какой-то малый в белой куртке и тащит наверх наши чемоданы, что, впрочем, не так уж удивительно, если учесть, что с нас здесь дерут по тридцать шиллингов с носа в день — и это еще со скидкой за «несезон». Вполне в духе мамаши Росуэлл разбазаривать подобным образом мои деньги, думаю я. Но в общем-то мне наплевать — зато в этих шикарных отелях вы больше предоставлены самим себе, ну и притом нельзя же высчитывать каждый грош во время свадебного путешествия, не так ли?

В эту ночь, собираясь лечь спать, мы поворачиваемся друг к другу спиной, словно пара застенчивых сосунков. Но я мельком вижу отражение Ингрид в туалетном зеркале, когда она натягивает через голову ночную рубашку, и мне кажется, что груди у нее пополнели и уже заметно округлился живот. Мне никогда не приходило в голову, что кто-нибудь может заметить, что она в положении, а теперь я понимаю, что поручиться за это нельзя, и, значит, я уже буду думать об этом всю неделю, и мне будет казаться, что уже все замечают… Вот так свадебное путешествие!

Мы ложимся в постель, тушим свет, и я обнимаю ее, с твердым намерением как можно лучше использовать хотя бы то преимущество, что мне теперь дано официальное разрешение ее обнимать. Но тут же цепенею, услыхав:

— Разве нам можно, Вик? Ты не думаешь, что это опасно?

Я ошарашен.

— То есть как «опасно»?

— Ну… для ребенка.

— Да черт возьми, у тебя же не больше трех месяцев пока! Когда-то еще это станет опасным! Разве твоя мать ничего не говорила тебе об этом?

— Вот именно что говорила. Сказала, что надо соблюдать крайнюю осторожность.

— Какого черта! Она что, решила испортить нам свадебное путешествие?

— Просто она беспокоится обо мне, Вик.

— И поэтому постаралась сделать так, чтобы ты была как ледышка в нашу первую брачную ночь? — Старая сука, думаю я, ах, проклятая старая сука! Лезет не в свое дело! Вот с кем мне еще предстоит жить под одной крышей…

— Она же хочет нам только добра, я знаю.

— Христа ради, перестань, Ингрид! Я купил книжку, там все про это сказано.

— Какую книжку?

— Ну, такую, для молодоженов. Там сказано, как нужно себя вести. — Она хихикает.

— Что тут смешного?

— Вероятно, все считают, что мы уже знаем, «как нужно себя вести».

Она трется щекой о мою щеку, и ее волосы попадают мне в рот.

— Ты, кажется, и раньше умел это делать.

— Ну а теперь буду уметь еще лучше. Для чего ты нацепила на себя этот огнетушитель? Чтобы охладить мой пыл?

— Какой же это огнетушитель? Наоборот, это огневоспламенитель. Стопроцентный нейлон. Я купила ее специально для тебя. Разве она тебе не нравится?

— Нравится, когда у меня есть время на нее смотреть. Сейчас мне не до этого. Сунь ее на всякий случай под подушку, а то еще воспламенится.

Я слышу, как она фыркает в темноте.

— Так лучше?

— Еще бы!

— О Вик! — шепчет она и целует меня. — Я так люблю тебя!

Если бы я мог сказать то же! Я, кажется, отдал бы за это все на свете.

Не проходит и трех дней, как у нас возникает первая ссора.

В нашем отеле живет еще одна замужняя пара — конечно, не единственная здесь, но они сидят за соседним столиком и проявляют желание общаться с нами. Это супруги средних лет, но выглядят они очень моложаво; у них зеленый «форд», и он обычно стоит у подъезда отеля. Они не бог весть какие богачи — это видно по его спортивному пиджаку, который явно знал лучшие времена, — однако жена одета очень элегантно и по моде. И во всяком случае, есть в их облике что-то, что ставит их ступенькой выше нас. Манера держаться, уверенность в себе, словно им доподлинно известно, что хорошо и что вульгарно. В них чувствуется налет какого-то превосходства, если вы понимаете, что я хочу сказать. И при этом они очень милы и обходительны. Не надоедают вам своей болтовней, но держатся естественно и просто, и говор у них чистый — не скажешь, из каких они мест. По моему говору, например, сразу слышно, кто я откуда, да и у мамаши Росуэлл, если на то пошло, — тоже, как бы она ни пыжилась. А вот у этих двоих — нет.

Оказалось, что они из Эссекса и на Йоркширском побережье впервые, а так как Ингрид в детстве бывала здесь не раз и знает все вдоль и поперек, она ни с того ни с сего вдруг принимается трещать как сорока — рассказывать этим супругам, куда они должны пойти и что поглядеть. Ну, это бы еще ладно, но вскоре я начинаю замечать, что она говорит каким-то не своим голосом, словно телефонистка в справочном бюро сверхшикарного ателье или магазина. И чем дальше, тем хуже, и это становится все заметнее, и наконец я не выдерживаю. Я так сконфужен и разъярен, что мне остается только выскочить из-за стола и смыться.

Дожидаюсь ее на ступеньках подъезда и гляжу на залив, на скалу Замок, торчащую из воды, и на крошечные лодочки и прогулочные катера, которые лепятся к ней, словно цыплята к наседке.

— Зачем ты это сделал? — спрашивает она, появляясь в дверях отеля.

— Что я сделал? — угрюмо говорю я.

— Выскочил из-за стола, когда мы так хорошо разговорились.

— Может быть, я должен спрашивать у них позволения, если мне захочется выйти? Так, что ли? — Я начинаю спускаться по ступенькам, и она идет за мной.

— О господи, да чем они тебе не нравятся? По-моему, удивительно милые люди.

— Очень может быть, но это еще не причина, чтобы навязываться на знакомство, даже если они снизошли обронить несколько слов о погоде.

— А если бы они сидели тут всю неделю и не сказали бы тебе ни слова, ты бы заявил, что они надутые выскочки, снобы. А мне вот теперь кажется, что это ты сноб, только шиворот-навыворот.

Меня это здорово задевает за живое, особенно потому, что я в какой-то мере чувствую себя виноватым.

— Мне приходилось разговаривать с людьми и получше этих, но они должны были принимать меня таким, как я есть. С моим йоркширским акцентом и всем прочим. Я ни перед кем не стану выпендриваться.

— А кто это выпендривается?

— Ты выпендриваешься. Разговариваешь с ними так, словно выступаешь на пробе для Би-би-си и стараешься внушить им, что явилась сюда прямо из Итона или еще там откуда-нибудь, куда этих пижонок посылают учиться.

— Я этого не заметила, — говорит она бесцветным голосом.

— Ну, а я заметил, и они тоже, ручаюсь. Для чего ты навязываешься этим людям? Будь с ними так же мила и любезна, как они, пожалуйста, я ничего не имею против, но к чему лезть из кожи вон и выдрючиваться перед ними, словно это страсть какие важные персоны. Ты себя не повысишь в их глазах, если будешь делать вид, что ты лучше, чем есть.

Теперь она молчит, и, несмотря на раздражение, мне ее уже как-то жалко. Мы делаем еще несколько шагов в молчании, и я говорю:

— Ладно, забудем это.

— Да, лучше давай забудем, — говорит она едва слышно, и мне становится не по себе: лучше бы уж она окрысилась на меня.

Мы подходим к фуникулеру на скале над обрывом. Там стоит один вагончик с открытой дверцей.

— Куда ты хочешь поехать?

— Мне все равно. Может, пройдемся по магазинам?

— Нет, это лучше отложить на конец недели, когда мы будем знать, сколько у нас осталось денег.

— Ну, их останется не слишком много, если этот малый в вестибюле проторчит там еще несколько дней, — говорю я, пытаясь пошутить. — Всякий раз, когда я прохожу мимо, у меня такое ощущение, что я обязан дать ему шиллинг.

— Может, пойдем тогда на пляж? — говорит она.

— Пойдем. Возьмем газеты, шезлонги и будем отдыхать, как настоящая старая супружеская пара.

— Да, нам нужно использовать эти дни как можно лучше, — говорит она. — Ведь мы теперь очень, очень не скоро сможем провести отпуск вот так, только вдвоем.

От этого случайно оброненного ею замечания меня мороз подирает по коже. Ее слова напоминают мне, что все это не сон, а явь и нам с ней всю жизнь предстоит провести вместе. Мы входим в кабинку фуникулера, и я гляжу на ее живот под летним платьем и думаю: заметно или не заметно?

На следующей неделе я перетаскиваю мое барахлишко к Росуэллам и готовлюсь сам туда перебраться. Поклажа моя невелика — одежда, несколько книжек и две-три любимые пластинки. Свой проигрыватель я оставляю дома для нашего Джима, потому что у Ингрид проигрыватель есть. Кровать у нее полуторная, и, когда нам хочется лежать в обнимку, она нас вполне устраивает, но хорошенько выспаться вдвоем на ней нельзя, и мы перетаскиваем ее в комнату для гостей, отправляемся в город и покупаем новую, двухспальную. Это первое наше приобретение по части мебели и единственное, в чем пока что оказалась нужда, потому что всего остального хватит за глаза для нас обоих: в комнате у Ингрид есть и туалетный стол, и гардероб, и сервант. Это даст нам возможность немного сэкономить, чтобы поднакопить денег для собственной квартиры впрочем, теперь Ингрид ушла с работы, и нам придется жить только на мой заработок, а после того как я отдаю мамаше Росуэлл то, что причитается с нас обоих за квартиру и стол, и выплачиваю подоходный налог и страховку, у нас остается всего шиллингов пятьдесят или около того на все остальное — на одежду, развлечения и на приобретение разных вещичек, которые понадобятся для малыша. Вижу, что, если и дальше так пойдет, нам с Ингрид торчать в доме у ее старухи еще лет десять, а такая перспектива вовсе меня не прельщает, потому что с той минуты, как я вхожу в этот дом, и до той минуты, когда я его покидаю, я никогда, ни на мгновение не чувствую себя здесь как дома.

Происходит это потому, что мы с мамашей Росуэлл, как я и ожидал, не сошлись характерами. Мы не бранимся, ничего не происходит (поначалу, во всяком случае), и если начать рассказывать, то получится, что вроде бы и говорить не о чем, потому что всего не объяснишь, — чтобы в этом разобраться, нужно наблюдать нашу жизнь изо дня в день, из часу в час, видеть, как одно тянет за собой другое, и слышать, каким тоном все это произносится.

Она страшно кичится своим домом, но это меня мало волнует. Я сам парень довольно чистоплотный, и если ей нравится каждую минуту вытряхивать за мной пепельницы и взбивать диванные подушки и напоминать, чтобы я не курил в верхних комнатах и надевал домашние туфли, когда туда поднимаюсь: что ж, это ее дом в конце-то концов, и, если она им так кичится, пусть будет по ее. Однако мало-помалу это начинает действовать мне на нервы.

Но все же не в такой мере, как ее манера разговаривать. Она несет какой-то несусветный вздор на каждом шагу, а посмейте только ей возразить, и она тотчас впадает в ледяное молчание, словно вы страх как ее оскорбили. У нее есть две излюбленные темы. Королевское семейство — одна из них. Она собирает альбом газетных вырезок с фотографиями королевы, Филиппа и ребятишек, читает все сплетни, какие о них пишут, и тупо верит каждому слову, точно это Священное писание. Как будто кто-то разрешил бы об этом писать, если бы даже и вправду кому-то что-то было о них известно! И еще она обожает сообщать о том, как она поставила на место какого-то лавочника. Послушать ее, так в Крессли все только и думают, как бы ее объегорить. Но нет, это у них не пройдет, не на такую напали! О, она умеет вправить мозги, что да, то да! Первоклассный вправлятель мозгов мамаша Росуэлл. Ей и в голову не приходит, что будь она настоящая леди, какой она себя мнит, все бы из кожи лезли вон, чтобы ей угодить, и, значит, ей по крайней мере надо бы делать вид, будто они лезут, даже если они и не думают. Ну и затем еще политические проблемы. То, что она заядлый консерватор, об этом и говорить не приходится. Чего еще можно ждать от этой пошлячки с ее напускным аристократизмом? Она в жизни не сказала ни одного доброго слова ни о профсоюзах, ни о лейбористах. Дать ей волю, так она одним махом прихлопнула бы все профсоюзы. А что касается шахтеров, то, по ее словам, они только и делают, что устраивают беспорядки, мешают всем жить, держат страну за горло и высасывают из нее соки. Она прекрасно знает, что мой Старик — шахтер, но это нисколько не мешает ей молоть языком о том, о чем она не имеет ни малейшего представления. Кстати сказать, достается от нее и цветным — и пакистанцам, и корейцам, и всем на свете. Она бы в два счета повыгоняла их отовсюду и отправила обратно на родину, потому что, видите ли, от этих черных в автобусе дышать нечем, и когда читаешь, что пишут о них газеты, так порядочной английской женщине лучше не высовывать носа на улицу. Короче говоря, стоит ей открыть рот, как вам становится ясно, что эта старая, глупая, невежественная корова напичкана предрассудками. А я вот должен жить с ней под одной крышей.

Что касается Ингрид, то мне кажется, что до встречи со мной у нее не было ни единой серьезной мысли в голове, и если раньше она задумывалась только над тем, какого цвета купить себе на зиму пальто и какая викторина ей больше нравится — «Кроссворд», «Удвойте ваши деньги» или «Сделайте ваш выбор», — то это я научил ее думать о вещах посерьезнее.

Но особенно тошно мне оттого, что я теперь должен все время приноравливаться, жить по чужой указке и не могу позволить себе ничего такого, что мне нравится. Как-то раз попробовал я послушать свои пластинки — один-единственный раз, и на том дело и кончилось. Даже одну сторону пластинки не удалось дослушать до конца. Ингрид и ее мамаша заявили, что это скука смертная, и мне пришлось снять пластинку, потому что они включили телевизор. Раньше я, пока не переехал в этот дом, любил смотреть телевизор, теперь же один вид его вызывает во мне омерзение, потому что, когда я прихожу с работы, он уже включен и выключается лишь тогда, когда надо ложиться спать. И я, хочу не хочу, вынужден смотреть все эти передачи, потому что не могу же я читать в темноте, а пойти куда-нибудь вечером без Ингрид мне нельзя, так как ее мамаша считает, что это не положено.

В первый раз мы с ней немного поцапались месяца через полтора после моего переезда. Мистер ван Гуйтен сказал, что к нам приезжает Большой филармонический оркестр, и пригласил меня пойти с ним на концерт. Это по-настоящему первоклассный оркестр, сказал он, такой не часто можно услышать.

— Право, не знаю, мистер ван Гуйтен, — говорю. — Мне бы очень хотелось пойти, но ведь я теперь, вы знаете, себе не принадлежу. — Тут я слегка хихикнул. — Я теперь человек подневольный — женатый.

— А вы пригласите вашу жену, Виктор, — говорит он, — я буду очень рад, если она тоже составит нам компанию.

Я говорю ему, что передам его приглашение Ингрид, и в тот же вечер спрашиваю ее, не хочет ли она пойти на концерт, но допускаю при этом ошибку: затеваю этот разговор в присутствии ее мамаши. Как и следовало ожидать, Ингрид делает кислую мину.

— Я умру со скуки, — говорит она.

— Но почему не попробовать? Это ведь только сначала так кажется.

— Ингрид не хуже других поймает, что хорошо и что плохо, и не находит нужным претендовать на какую-то мнимую сверхинтеллектуальность, — говорит мамаша Росуэлл, которая, как известно, никогда не сует свой нос в чужие дела.

Меня это, конечно, бесит, я зол как черт и едва удерживаюсь, чтобы не высказать ей напрямик все, что я о ней думаю.

— Дело вкуса, — говорю я, проглотив остальное. — Конечно, это не так занятно, как телевизионные викторины, но для разнообразия тоже неплохо.

Она поджимает губы — понимает, что это камушек в ее огород.

— Я, во всяком случае, намерен пойти.

Я знаю, что Ингрид ничего не имеет против, но старая корова немедленно произносит одну из своих грошовых сентенций.

— В брачной жизни приходится идти на жертвы, — говорит она. — Необходимы взаимные уступки.

Ну какое, спрашивается, это имеет отношение к тому, что я хочу пойти на концерт? Вот когда она начинает что-нибудь подобное изрекать, я прямо готов лезть на стенку — до того это невообразимо глупо.

— Не понимаю, при чем тут это. Что тут плохого, если я пойду на концерт?

Она пожимает плечами. (Она так гнусно умеет пожимать плечами, как ни один человек на свете!)

— Конечно, если вы собираетесь вести такой же образ жизни, какой вели до женитьбы, — это ваше дело. Однако Ингрид, мне кажется, может иметь свое мнение на этот счет. — И, испакостив таким образом все, что только можно, она удаляется.

— Не понимаю, что вы хотите этим сказать, — говорю я ей вдогонку, и я действительно не понимаю. Ну как можно с ней о чем-нибудь говорить, когда все, что она изрекает, лишено всякого смысла?

— Ты не возражаешь, если я пойду? — спрашиваю я Ингрид.

— Когда это будет? — В субботу, через две недели.

— Не знаю. Может быть, нам захочется пойти куда-нибудь еще.

Я гляжу на ее глупое лицо и так ненавижу ее в эту минуту, что мне хочется отвесить ей хорошую оплеуху. Подумать только, что всего три месяца назад, стоило бы мне пальцем ее поманить, и она прибежала бы ко мне со всех ног! А с тех пор как я женился на ней, мамаша словно загипнотизировала ее, и она делает все, что та ни прикажет.

— Ну, так тебе придется потерпеть на этот раз, — говорю я. — Потому что я пойду на концерт.

Теперь уже я в ее глазах просто скотина, а попробуй докажи ей что-нибудь, когда здесь все время вертится мамаша Росуэлл. И приходится отложить объяснение до тех пор, пока мы не поднимемся к себе, чтобы лечь спать.

— Мне неприятно, когда ты так огрызаешься, — говорит Ингрид, стаскивая с себя джемпер и встряхивая головой, чтобы волосы легли на место.

— А мне неприятно, когда мне кто-то указывает, что я должен и чего не должен делать. Я вообще не понимаю, что это в последнее время на тебя нашло, Ингрид. Ты повторяешь все за своей старухой как попугай.

— Я бы попросила тебя отзываться о ней повежливей.

— Ладно, ты, вероятно, все-таки поняла, кого я имею в виду.

— Ты должен хоть немного оказывать ей уважение, Вик. Как-никак мы живем в ее доме.

— А то я этого не чувствую!

Она разделась и ложится в постель.

— Значит, ты намерен пойти на этот конверт?

— Да, намерен.

— И тебе непременно нужно поднять из-за этого целый скандал?

— Мне? — Я стою перед ней в сорочке и кальсонах и тычу указательным пальцем себе в грудь. — Мне нужно поднять скандал? Твоя мамаша ни за что ни про что обрушилась на меня, ты пальцем не шевельнула, чтобы меня защитить, а теперь говоришь, что это я хочу поднять скандал! И все потому, что ты сама предпочитаешь сидеть дома и смотреть тот чертов телевизор.

— Христа ради, не ори так. Ей слышно каждое слово.

— А мне наплевать, что ей слышно, — говорю я нарочно еще громче.

Раздается стук в дверь, и я слышу голос мамаши Росуэлл:

— У тебя все в порядке, Ингрид?

— Да, мамочка.

Я выключаю, свет и ложусь в постель.

— Какого черта она это спросила? Может, думает, что я тебя избиваю?

Она уже юркнула под одеяло и не находит даже нужным отвечать мне. Теперь она уснет, а мы так ни до чего и не договорились. Утром мы проснемся, и все начнется сначала. А во мне все кипит, и я долго не могу прийти в себя.

Однажды в магазине раздается телефонный звонок: мне звонит Джимми.

— Угадай, кто заходил к нам в контору на днях, — говорит он. — Старина Конрой.

— А мне казалось, он куда-то уехал.

— Его семья живёт в Бредфорде, а он сейчас не работает и надумал перебраться в Австралию. Перед отъездом хочет собрать ребят.

Мы болтаем о том о сем (посетителей в магазине нет), и Джимми говорит, что они думают пойти к «Лорду Нельсону» выпить — это ресторан на Бредфордском шоссе — и не хочу ли я присоединиться к ним. Решили скинуться по десять шиллингов с носа, забраться туда пораньше и сидеть, пока хватит денег. Я говорю, что еще не знаю, как у меня сложатся в этот вечер дела, но, так или иначе сообщу ему.

После той ссоры я уже знаю, что никуда не пойду, но рассказываю об этом предложении Ингрид, просто чтобы поставить ее в известность, какие мне приходится приносить жертвы ради сохранения покоя и мира.

— А мне всегда казалось, что ты недолюбливаешь этого Конроя, — говорит она.

— Под конец мы с ним очень даже сошлись. А кстати, ведь и товарищей повидать не вредно.

— Вы будете там выпивать?

— А что же ещё можно там делать?

— Ты сказал ему, что придешь?

— Нет. Я постарался отвертеться. Ты же знаешь, что твоя мамаша облысеет в одну ночь, стоит мне только заикнуться о чем-нибудь таком.

Она смотрит на меня кротко и вроде как растерянно даже.

— Ах, Вик, я не хочу, чтобы ты думал, будто ты теперь уже не можешь никуда пойти без меня.

— Хорошо, если бы ты, между прочим, сообщила об этом своей мамаше, — говорю. — Если я решу пойти, так пойду, и ни ты, ни твоя мамаша не можете мне помешать. Но прежде всего я хочу покоя, и, поскольку я вынужден жить здесь, с вами, мне придется от этой встречи отказаться.

Разговор происходит в спальне — единственной комнате, где мы можем потолковать с глазу на глаз при условии, что будем говорит вполголоса.

— И все же должен тебе прямо сказать, — говорю я, — что совсем не представлял себе, когда на тебе женился, какая у меня будет сволочная жизнь.

— Может быть, ты перестанешь сквернословить?

— Сквернословить?

— Да, сквернословить. Ты последнее время так привык сквернословить, что даже не замечаешь, какие слова говоришь. Раньше этого не было.

— Обстоятельства изменились. И святого можно довести так, что он начнет сквернословить.

Вот так у нас теперь всегда. Мы можем поговорить друг с другом только поздно вечером или рано утром, да еще если пойдем куда-нибудь вместе, что бывает крайне редко, потому что у Ингрид стало заметно и она очень этого стесняется, да и я тоже. Ну, по утрам, как известно, всегда спешка, а вечером у нас уже, кажется, не остается времени ни на что, кроме как сводить счеты и припоминать все обиды, скопившиеся за день. И получается, что мы только и делаем, что ссоримся и придираемся друг к другу.

— Ступай, если хочешь, — говорит она.

— Чтобы потом меня попрекали этим всю жизнь? Нет уж, спасибо. Я еще не забыл того симфонического концерта.

— Но ведь ты все-таки пошел на него?

— И поплатился за это. Можно было подумать, что я провел вечер не на концерте, а в публичном доме.

— Что ж, поступай как знаешь.

— Вот-вот, поступай как знаешь! Ты ведь никогда не станешь на мою сторону, верно? Твоя мать может говорить мне все, что ей взбредет на ум, а ты даже и не подумаешь вступиться за меня.

— Не вижу, почему я должна ссориться со своей матерью. Никогда я этого не делала и теперь не собираюсь.

Я со звоном швыряю ключи и деньги на туалетный стол.

— Даже ради того, чтобы поддержать мой престиж?

— Это же моя мать, Виктор.

— А я твой муж. Или ты уже об этом забыла после того как получила бумажку за подписью и печатью? Конечно, в глазах любого я здесь не больше как нахлебник, но я-то, будь я проклят, помню, как расписывался в книге.

— Может быть, ты жалеешь, что женился на мне? — говорит она, и зря, зря она это говорит, когда я в таком настроении, следовало бы ей это понимать.

— А ты еще сомневаешься в этом, черт побери? — говорю я.

После этого она ложится в постель, заливаясь слезами, а я в отчаянии шагаю из угла в угол, и от чувства безысходности меня так и подмывает схватить что-нибудь, что подвернется под руку, и трахнуть об пол.

Ну и жизнь! И впереди еще, быть может, тридцать, сорок лет такой жизни.

Глава 7

I

В конце августа, в самую жарищу, я возвращаюсь с работы в половине седьмого и вижу, что все двери в доме заперты. Ключа у меня нет, и я не могу войти в дом, пока Ингрид и ее мамаша не соблаговолят вернуться из магазинов или где еще их там носит. Меня они, во всяком случае, не нашли нужным поставить об этом в известность.

В полдень жара была еще туда-сюда, но уже после обеда у меня дико разболелась голова, и теперь я чувствую, что устал как собака. Стою возле заднего крыльца, засунув руки в карманы, и думаю о том, сколько мне еще предстоит ждать, и в это время миссис Олифант, наша соседка, выходит на крыльцо, чтобы вытряхнуть скатерть. Она уже собирается вернуться в дом, но, заметив меня, задерживается на крыльце и смотрит на меня как-то странно.

— Похоже, что меня не хотят пускать в дом, — говорю я, чувствуя себя дурак дураком. — Вы случайно но знаете, куда они ушли?

Теперь она уже с явным изумлением таращит на меня глаза и приближается к нашей загородке, держа в руке скатерть в белую и красную клетку.

— Так они же в больнице, — говорит она. — Разве вы…

В больнице? Но ведь Ингрид ходит на консультацию по вторникам… — Внезапно я чувствую, что меня словно саданули кулаком в живот. И от страха все кишки свело судорогой. — Что случилось? — говорю. — Почему вы так на меня смотрите?

— Да как же, — говорит она, продолжая таращиться на меня. — Ингрид же забрали в больницу. С ней случилось несчастье.

Мне кажется, что солнце прожигает мне череп насквозь, и лицо миссис О. начинает расплываться у меня перед глазами. Покачнувшись, я хватаюсь за решетку.

— Она, я слышала, упала с лестницы, и у нее как будто выкидыш. Ее еще днем отвезли в больницу. Часа примерно в два. Неужто вы ничего не знали?

Я трясу головой — хочу сказать, что нет, не знал, и стараюсь, чтобы хоть немного прояснились мозги. Колени у меня подгибаются, ноги не хотят меня держать. Чувствую, что должен сесть, иначе упаду.

— Пойдемте, посидите у нас, — говорит миссис О., отворяет калитку, соединяющую наши участки, и впускает меня. — Я, видать, вас напугала… Так я, понимаете, думала, что вы знаете. Заходите. Выпейте чашечку чаю. Сразу почувствуете себя лучше.

Когда мы входим в комнату, мистер Олифант поднимает глаза от вечерней газеты.

— Это молодой Браун, Генри, — говорит миссис О. — Я вижу, он стоит у крыльца — не может попасть в дом. И представь себе, он ничего не знал об Ингрид, это я ему сказала… Садитесь, я налью вам чаю. Вам сразу станет лучше.

— Он ничего не знал? — спрашивает мистер О. — Ты будто говорила, что это произошло еще днем?

Должно быть, миссис О. делает ему какой-то знак у меня за спиной, потому что он больше не задает вопросов.

— Я сегодня весь день чувствовал себя как-то неважно, — бормочу я, и он смотрит на меня.

— А теперь вам стало совсем худо? — спрашивает он, подходит ко мне (этакий здоровенный дядя в одной рубашке без пиджака), кладет свою ручищу мне на затылок, пихает мою голову между колен и держит меня в таком положении примерно с минуту. — Ну, а теперь откиньтесь на спинку стула и расслабьте мышцы, — говорит он, отпуская мою голову. — Сейчас вы получите чашку чаю, и вам станет легче.

Миссис О. наливает мне чаю. Я покрепче ухватываю чашку и блюдечко, боясь выронить их из рук, и спрашиваю, нет ли у нее двух таблеток аспирина. Она уходит на кухню и возвращается с лекарством. Я проглатываю таблетки и принимаюсь за чай. Он довольно жидкий и теплый. Двое олифантовских мальчишек с диким визгом врываются в дом со двора, но мистер О. тотчас поворачивает их обратно и выставляет за дверь.

— Должно быть, миссис Росуэлл была так потрясена несчастьем, что не смогла вам позвонить, — говорит миссис О. — У вас ведь там есть телефон?

Да, у нас в магазине есть телефон. И прошло уже целых четыре часа с тех пор. Как это случилось. Вполне достаточно времени, чтобы позвонить. Я прекрасно это понимаю, и мистер и миссис О. понимают тоже.

— Может быть, вы хотите позвонить от нас? — спрашивает мистер О. — Пожалуйста, звоните, не стесняйтесь.

— Спасибо, — говорю я. — Сейчас позвоню.

«А что, если она умрет? — думаю я. — Что, если она умерла? Что, если сейчас, в эту самую минуту, я уже стал вдовцом и только не знаю об этом? Снова стал свободным…»

Я допиваю чай, и мистер О. ведет меня в прихожую, где на маленькой полочке стоит телефон.

— Номер вы знаете?

Я отрицательно качаю головой, и он начинает перелистывать, справочник. Потом берет трубку, называет номер, ждет и наконец говорит:

— Больница? Одну минутку. — И протягивает трубку мне. — Вот, говорите.

— Хэлло! Я хочу справиться о миссис Браун. Ее доставили сегодня днем. Несчастный случай, выкидыш… Что? Это говорит мистер Браун. Меня зовут Виктор Браун, а ее Ингрид… Да, да, правильно.

Я оглядываюсь, но мистер О. уже ушел. Стою, держу трубку, жду. В углу у входной двери детский педальный автомобильчик и трехколесный велосипед, а на площадке лестницы — большой резиновый мяч. Мне нравится, как отделана у них прихожая: стены оклеены светло-коричневыми обоями, а потолок — темно-синими с крошечными звездочками. По-моему, мистер О. все делает сам. Я толком не знаю, какая у него профессия, но по всему видно, что на жизнь им хватает. Они славные люди. Славные, положительные, спокойные и счастливые…

— Хэлло!

— Да?

— К сожалению, у нас пока еще нет сведений, мистер Браун. Миссис Браун еще находится в родильном отделении.

— А когда вы будете знать?

— Позвоните примерно через час. Или зайдите сюда и подождите. Тогда мы сообщим вам сейчас же, как только получим сведения.

— Хорошо, спасибо. Я зайду.

«Небось удивляется, почему меня до сих пор там нет», — думаю я, возвращаясь в столовую, где моего сообщения ждут мистер и миссис О.

— Я уверена, что все будет в порядке, — говорит миссис О. — У меня тоже был раз выкидыш, и даже в больницу не увозили. А потом двоих ребятишек родила, так что, видите, мне этот выкидыш ничуть не повредил. И у Ингрид была ведь еще не очень большая беременность?

Она, конечно, не подозревает, что Ингрид была уже на третьем месяце, когда мы с ней поженились, думаю я и говорю:

— Нет, не очень большая. — И предпочитаю дальше не уточнять.

— Все будет в порядке, — повторяет миссис О., — вот увидите.

— Вы теперь поедете туда? — спрашивает мистер О., и я киваю:

— Да, я сейчас, пожалуй, поеду.

Он встает.

— Я подвезу вас на машине, — говорит он.

— Большое вам спасибо.

— Через пять минут будем там, — говорит он. — В таких случаях не очень-то приятно изнывать на остановке, дожидаясь автобуса.

— Да, конечно. Очень вам признателен.

— Может, еще чаю выпьете? — спрашивает миссис О. — Небось ничего не ели? Куда вы помчитесь на голодный желудок? Все равно там ждать придется.

— Я не хочу есть, спасибо большое.

— Обождите минутку, я сделаю вам бутерброд.

— Спасибо, но, право, мне сейчас кусок не идет в глотку.

Мистер О. завязывает галстук и натягивает пиджак. — Ну, тогда пошли, — говорит он. — Прокачусь с вами в город.

В справочной дежурит другая женщина — не та, что подходила к телефону. У той был приятный звонкий голосок, а эта разговаривает так, словно набила полный рот липкими конфетами и едва-едва проталкивает между ними слова, — с трудом можно разобрать, что она там лопочет.

Объясняю ей, кто я такой и зачем пришел, и она предлагает мне обождать в приемной — по коридору направо. Прохожу в этот большой высокий зал со стеклянным потолком и длинными скамейками, обитыми голубой кожей, сажусь. Смутно припоминаю, что был здесь однажды еще мальчишкой. Смотрю на бронзовые дощечки с именами всех местных заправил, которые жертвовали деньги на постройку этого крыла, потом перевожу взгляд на двустворчатые двери с надписью: «Скорая помощь». Кажется, это было в тот раз, когда я рассек себе лоб, свалившись с изгороди, и, наверно, я сидел здесь и дрожал весь, от макушки до пяток, воображая, какие ужасы готовятся для меня там, за этими, похожими на иллюминаторы стеклами. За дверью горит свет, но в приемной, кроме меня, никого нет. Вероятно, они там всегда наготове — на всякий случай. Кто-то может позвать на помощь, и они всегда начеку.

«Неужели она умрет? — снова мелькает у меня в голове. — Неужели она умрет и унесет с собой ребенка? Неужели этим все должно было кончиться?..» — А еще говорят, что в жизни есть свой порядок и смысл. Что все предначертано. Как же это было предначертано? Чтобы я влюбился в нее, а потом разлюбил, но и после этого желал ее настолько сильно, что сделал ей ребёнка и поставил нас обоих перед необходимостью пожениться — и всё это для того, чтобы она потом упала с лестницы и убила себя и ребенка и сделала меня снова свободным? Какой же в этом, смысл? Разве только тот, чтобы заставить меня после этого всю жизнь думать, что это я убил ее, что если бы в ту ночь, в парке, я не позволил себе лишнего, она сейчас была бы жива?

Я не желаю ей смерти. Я не люблю ее, но я не желаю ей смерти.

От больничного запаха меня начинает мутить. Голова разламывается по-прежнему, аспирин не помог. Не люблю я больниц. Меня, как, вероятно, и других людей, пугает вид больных, пугает чужая боль, которая заставляет чувствовать свое превосходство. Усаживаюсь боком на скамейку, ставлю на нее ногу, опираюсь локтем о спинку и, примостившись так, хочу положить голову на руку.

— Мистер Браун?

Я вскакиваю. Она подошла так неслышно на своих каучуковых подметках. Я смотрю на эту маленькую темноволосую женщину в очках и белом расстегнутом спереди халате, под которым темное платье.

— Да.

— Я доктор Паркер. Я только что была у вашей жены.

— Как она?

— Лучше, чем можно было ожидать. Она очень натерпелась сегодня, потеряла много крови, но мы сделали ей вливание, и теперь всё будет в порядке. К сожалению, мы не могли спасти ребенка, хотя делали все, что в наших силах.

— Я понимаю. — Я опускаю глаза в пол.

— Вы давно женаты?

— Три месяца.

— Вот как… Вы…

— Она уже была беременна, когда мы поженились.

— Понятно. Ну, она поправится, и у вас будут еще дети. 3а этим дело не станет.

— Могу я повидать ее? — спрашиваю я как-то автоматически, словно уверен, что она ждет, чтобы я это скажу. Сам я даже не знаю, хочу ли я сейчас видеть Ингрид, и, пожалуй, чувствую некоторое облегчение, когда доктор Паркер говорит:

— Сегодня лучше не стоит.

Я боюсь увидеть Ингрид в таком плачевном состоянии. А вдруг мне станет противно, и она это заметит.

— Ее мать только что ушла, — говорит доктор Паркер. — Боюсь, что ее посещение не принесло пользы больнице. Несколько экзальтированная особа. Вашей жене нужно сейчас уснуть. Если бы вы пришли пораньше…

— Я ничего не знал.

— Но это произошло еще днем.

— Я был на работе. Узнал только, когда вернулся домой.

— Неужели ваша теща не оповестила вас?

— Я узнал от соседей. Меня-то она оповестила бы в последнюю очередь.

Доктор Паркер смотрит на меня молча, и я встаю.

— Завтра утром можете позвонить нам, а вечером, в семь часов, придете навестить вашу жену.

— Если она не придет.

— Ну, вы пользуетесь преимущественным правом.

Она провожает меня до двери.

— Вы можете передать ей, что я был здесь и что я пришел, как только узнал?

— Могу. Больше вы ничего не хотите ей передать?

Я качаю головой.

— Да нет, пожалуй. Скажите ей, чтобы она не расстраивалась из-за ребенка. Я еще как-то не успел освоиться с мыслью, что стану отцом.

Когда я выхожу за ворота больницы, с холма вниз ползет автобус, и я припускаюсь бегом и успеваю вскочить в него на остановке. Поднимаюсь наверх. Я как-то не очень огорчен потерей ребенка, потому что он ведь не успел еще стать настоящим. Это не было одушевленное существо, и я не могу жалеть, что лишился его. И тем не менее меня приводит в содрогание мысль о том, что со временем это могло бы стать человеком, а теперь его прикончили — трахнули об лестницу, расшибли в лепешку, и нет его. «Она очень натерпелась сегодня», — сказала эта докторша. Я закрываю глаза и вижу перед собой Ингрид: ноги у нее раскинуты, и хирурги извлекают из нее это кровавое месиво.

В автобусе воняет бензином и табачным перегаром, он почти пуст, несётся с холма, подпрыгивая и раскачиваясь во все стороны и вытряхивая из меня все кишки. Внезапно тошнота подступает у меня к горлу и я покрываюсь холодным потом. Сбегаю вниз, выскакиваю из автобуса, когда он замедляет ход на повороте, и бросаюсь через дорогу в общественную уборную. Нашариваю в кармане пенни, вхожу в одну из кабинок, и треск захлопнувшейся за мной дверцы эхом отдается во всех углах. Мне кажется, что все, собравшись воедино, одним махом обрушивается на меня: женитьба, Ингрид, которую я не люблю, мамаша Росуэлл, ссоры и свары и теперь этот выкидыш, и тошнота, и головная боль… Я наклоняюсь над унитазом и корчусь, и корчусь, и тужусь так, что душа расстается с телом, и наконец меня рвет. И я говорю громко:

— А, к чертовой матери, к чертовой матери, будь все трижды проклято, и катитесь вы все… — И повторяю это до тех пор, пока мне уже нечем больше рвать и слов больше нет, и я выпрямляюсь, весь дрожа, и чувствую только холод и пустоту внутри.

Вероятно, я произвел довольно много шума, потому что, когда я выхожу, служитель уже поджидает меня.

— Не следует так много принимать, если не можешь удержать, — говорит этот говночист, которому тоже хочется, как и всем на свете, сунуть нос не в свое дело и хоть кому-нибудь прочесть мораль.

Я спокойно шагаю мимо него и говорю:

— Поди ты… знаешь куда, — и выхожу из уборной.

Он что-то орет мне вслед, но я не обращаю внимания.

Я никак не могу решить, куда мне идти: к Росуэллам или к себе домой. Сначала совсем было решаю никогда больше не возвращаться к Росуэллам, после того, что произошло, но потом думаю, что Ингрид и так здорово натерпелась и я не имею права причинять ей еще новые терзания. Пусть сначала выпишется из больницы, а там посмотрим. Некоторое время я просто брожу по городу: чувствую, что должен пойти домой, к Старикам, и рассказать им все, и понимаю, что могу рассказать только с чужих слов, а они захотят узнать подробности, которых я и сам не знаю, и тогда все выплывет наружу, а я сейчас просто не в состоянии во всем этом копаться. В конце концов я все же направляюсь к моим старикам, но потом решаю, что у меня мало времени и лучше зайти завтра, после того как побываю в больнице, и поворачиваю обратно, добираюсь до Росуэллов, вхожу в дом и застаю мамашу Росуэлл в беседе с миссис Олифант: она повествует ей о, том, что произошло, вернее, о том, что она по этому поводу думает. На столе у них чайник. На мамашу Росуэлл страшно взглянуть — такое у нее безобразное, опухшее от слез лицо.

Мамаша Росуэлл не глядит на меня, но миссис О. говорит:

— А вот и Виктор. Ну, как Ингрид, Виктор?

— Я ее не видел, — говорю я, бросая выразительный взгляд на мамашу Росуэлл и стараясь, чтобы он не укрылся и от миссис О. — Я пришел слишком поздно. Она уже спала.

Мамаша Росуэлл внезапно начинает рыдать, и слышать эти звуки и видеть, как искажается ее лицо, когда она перестает владеть собой, просто невыносимо.

— Чего бы я только не дала, чтобы Ингрид никогда не встретилась с ним! — прорывается сквозь рыдания ее вдавленный голос, и миссис 0. говорит:

— Успокойтесь, успокоитесь, Эстер. Вы же знаете, что Вик здесь совершенно ни при чем. Это с каждой женщиной может случиться.

Я стою возле двери и чувствую, как меня начинает трясти от бешенства и кровь отливает от лица. Если бы не взгляд миссис О., который удерживает меня на месте, мамаше Росуэлл могло бы сейчас не поздоровиться. Но я выхожу из комнаты, поднимаюсь к себе в спальню и принимаюсь шагать там из угла в угол. Я все еще дрожу с головы до пят и во весь голос осыпаю мамашу Росуэлл самыми грубыми ругательствами, какие только подворачиваются мне на язык.

II

Ночью я слышу, как к дому подъезжает автомобиль, и утром вижу, что приехал мистер Росуэлл. Ему она, как видно, успела сообщить, в то время как мне не удосужилась даже позвонить по телефону. Только его приезд и удерживает меня от того, чтобы расплеваться с ней окончательно, уложить свое барахло и убраться отсюда восвояси. Ему, должно быть, удалось немного утихомирить ее и вразумить. И каких бы гадостей она ему про меня ни напела, с виду его отношение ко мне ничуть не изменилось. Он держится совершенно так же, как держался прежде, во время своих наездов домой, — спокойно, вежливо, дружелюбно. С ним как-то всегда чувствуешь себя человеком, и это снова заставляет меня пожалеть о том, что он так редко бывает здесь.

Во всяком случае, на этот раз он берет отпуск на неделю и остается дома до возвращения Ингрид из больницы. Она должна была бы пробыть там дней десять-пятнадцать, но ей разрешают выписаться раньше при условии, что она будет на первых порах очень беречься. Но время бежит, и мистер Росуэлл должен вернуться к своим делам, а у нас все опять идет по-старому, только хуже. Порой мне кажется, что это какой-то сон, и я жду, что он кончится и мы возвратимся к нормальной жизни. Мамаша Росуэлл почти не разговаривает со мной, и я, конечно, адресуюсь к ней только в самых крайних случаях.

Зато Ингрид теперь еще больше действует мне на нервы. Прошло уже три месяца, как она выписалась из больницы, а ее мамаша продолжает напоминать ей, что она еще очень слаба и не должна утомляться, и все твердит: не усердствуй, не усердствуй, и Ингрид совершенно распустилась и сидит целыми днями в кресле — можно подумать, что она уже при последнем издыхании. Мне теперь от нее ни тепло ни холодно: днем она возлежит в кресле, словно какой-нибудь инвалид на пляже в Скарборо, и только мозолит мне глаза, а ночью в постели держит меня на расстоянии. Это тянется так долго, что я посоветовал ей однажды повесить себе на спину плакат: «Не кантовать, легко бьющееся!»

— И долго так будет продолжаться? — спрашиваю я ее как-то вечером, когда она снова оказывает мне весьма холодный прием. — Тебе, знаешь, придется кончить эту бодягу рано или поздно.

— Что это значит «кончить бодягу»?

— То самое и значит. Ты же не можешь валять дурочку всю жизнь из-за того, что у тебя был когда-то выкидыш.

— Значит, ты считаешь, что я притворяюсь?

— Может быть, ты сама этого не понимаешь. Мне кажется, ты с помощью своей мамаши довела себя до такого состояния, что тебе мерещится, будто ты еле жива. И мне это, признаться, надоело.

— Как всегда, ты, конечно, думаешь только о себе, — говорит она. — Никогда ни малейшего сочувствия ко мне.

— Я, кажется, женился на тебе, когда с тобой случилась беда, не так ли? После твоего выкидыша прошло уже три месяца, и, по-моему, я бы уже мог приблизиться к тебе, не чувствуя себя при этом похабным старикашкой.

Она садится на постели отчужденная, с каменным выражением лица — совсем как у ее мамаши. Если бы она знала, как она сейчас похожа на мать и как ее мать мне ненавистна, она, пожалуй, поостереглась бы напускать на себя эту дурь.

— Если ты не в состоянии думать ни о чем другом, — говорит она, — тебе следует научиться владеть собой.

Она изрекает это таким тоном, что, право, кажется, будто эти слова произносит не она, а ее мать. Я гляжу на нее во все глаза: неужели это та горячая девчонка, с которой мы, бывало, такое вытворяли в парке? Я не могу понять, что с ней сталось.

— И до каких это пор? — спрашиваю. — Пока твоя мамаша не даст тебе разрешения? Ты же знаешь, чего хочется твоей матери, знаешь прекрасно. Или ты настолько тупа, что даже этого не понимаешь? Ей хочется добиться, чтобы я выкинул что-нибудь такое, после чего она могла бы заставить тебя потребовать развода. Ну что ж, она выбрала очень правильный способ, имей в виду. Я ведь мог бы в два счета смотаться отсюда, еще когда ты свалилась с лестницы. Думаешь, это было легко — вернуться сюда после того, как твоя мать так со мной обошлась?

— Почему же ты все-таки вернулся?

— Потому что ты моя жена, и тебе и так было тогда нелегко, и мне не хотелось причинять тебе еще новые страдания.

— Чрезвычайно великодушно и благородно с твоей стороны, — говорит она так ядовито, словно не верит ни единому моему слову.

— Может, ты лучше знаешь почему?

— По-твоему, значит, я должна кланяться тебе в ноги за то, что всякий порядочный муж сделал бы на твоём месте?

Честное слово, мне хочется ей врезать! С каждым днем это желание все чаще возникает у меня, а ведь я ни разу в жизни не поднял руки на женщину.

— Нет, не должна. Это я, по-видимому, должен ползать перед тобой на коленях, чтобы заставить тебя сделать то, что каждая нормальная жена делает для мужа. Так вот, я тебе прямо говорю: мне это надоело. Я старался, как мог, наладить нашу жизнь, но если мы муж и жена, значит, мы муж и жена, и я не намерен быть здесь просто нахлебником, которому в виде особой милости разрешается делить с тобой ложе при условии, что он будет держать руки при себе.

Ну и так далее и тому подобное, снова и снова. И конечно, это не приводит ни к чему, разве что нам еще больше хочется выцарапать друг другу глаза и плюнуть на все.

Нетрудно понять, что все эти мелкие стычки, накапливаясь, проторяют дорогу крупному скандалу. И теперь он уже близок.

Началось все как будто из-за новой шубки для Ингрид. В малом часто заключено большое, более значительное, чем может показаться с первого взгляда. У Ингрид гардероб битком набит всяким барахлом, это я нисколько не преувеличиваю. Вероятно, до замужества она весь свой заработок тратила на тряпки. Словом, еще одна шубка необходима ей не больше, чем мне еще одна теща, и к тому же мы с ней вроде как уже договорились воздерживаться пока от лишних трат и откладывать каждый пенни, чтобы со временем поселиться отдельно. И вдруг теперь мамаша Росуэлл начинает её подзуживать, добиваться, чтобы она выбросила мои пятнадцать фунтов на эту шубу, без которой она распрекрасно может обойтись. Примерно это я ей и выкладываю, после чего силы воюющих сторон мгновенно распределяются следующим образом: мамаша Росуэлл — по одну линию фронта, я — по другую, а Ингрид — посредине. В этот вечер я как раз собирался повести Ингрид в кино и теперь спрашиваю, хочет ли она пойти, все еще надеясь, что мы успеем смотаться туда, прежде чем начнется свара. В ту же секунду ее мать заявляет, что сегодня по телевизору будет та передача, которую Ингрид хотелось посмотреть.

Итак, перед нами дилемма: либо кино, либо телевизор. Во всяком случае, так это выглядит. Но я чувствую, что сейчас должно решиться кое-что другое: либо мамаша Росуэлл, либо я. Пора наконец Ингрид дать своей матери почувствовать, что у нее есть муж и она в первую очередь должна считаться с ним.

Но Ингрид жмется и не говорит ни да, ни нет, а я злюсь все больше и больше и наконец, не дождавшись, пока она на что-нибудь решится, принимаю решение сам — хватаю пальто и в ярости хлопаю дверью.

Меня еще трясет, когда я сажусь в автобус. Мне кажется, что я не успокоюсь, пока не разобью чего-нибудь, или не сломаю, или не смажу кому-нибудь по физиономии. С каким восторгом схватил бы я, кажется, мамашу Росуэлл за горло и душил бы, душил, пока ее безмозглые глазенки не вылезли бы из ее безмозглой головы. Не понимаю, что со мной творится. Никогда со мной этого не бывало. Я начинаю постигать, как человека можно довести до убийства.

III

Я уже поднимался по лестнице кинотеатра, нащупывая в заднем кармане мелочь, когда почувствовал вдруг, что меня сейчас вовсе не тянет смотреть картину. С ходу останавливаюсь, и какой-то тип налетает на меня сзади. Бормочу «извините!», поворачиваюсь и сбегаю вниз, стою на тротуаре и думаю: как же мне убить вечер? Перебираю в уме всех своих приятелей — интересно, что они сейчас делают? У меня всегда было много друзей, и мы неплохо проводили время вместе. Теперь я их почти всех растерял. Уже сколько месяцев ни с кем не встречался. Женитьба как бы изъяла меня из обращения. И притом, понимая, каким я должен им казаться кретином, я и не особенно рвался к встрече с ними. Начинает накрапывать дождь, и настроение у меня все падает и падает.

Бреду по улице, потом укрываюсь в проезде между двумя магазинами, который ведет в маленький, мощенный булыжником переулок. Минуты две-три пережидаю там дождь вместе с какой-то пижонкой в голубом плаще, которая явно поджидает своего хахаля. Он появляется почти тут же — высокий, широкоплечий блондин в коротком пальто — и уводит ее; взявшись за руки, они направляются в кино. Оглядываюсь, вижу вывеску, покачивающуюся над тротуаром в глубине переулка, прохожу под аркой и направляюсь к пивной.

За стойкой бара — платиновая блондинка в платье, похожем на кольчугу: оно все блестит и сверкает, отражаясь в осколочном зеркале, которое закрывает всю стену позади полок с пивными и винными бутылками и перевернутыми вверх дном кружками и стаканами. У блондинки нежная розовато-смуглая кожа и черная родинка на левой скуле. Не известно, конечно, какой у нее будет цвет лица в половине восьмого утра, когда в спальне адский холод и занавески на окне залубенели от мороза, но в таком виде, как сейчас, она мне нравится. Эта розовая смуглость окрашивает и ее шею и переходит дальше на грудь, туго обтянутую платьем, и я невольно думаю, что все, что ниже, что скрыто от глаз стойкой бара, тоже не хуже. Я сижу с полпинтой горького пива и наблюдаю за барменшей. Женщины такого сорта всегда волнуют мое воображение: прожженные, искушенные, умеющие постоять за себя. Такая, глазом не моргнув, поставит на место какого-нибудь сосунка вроде меня, но с настоящим парнем, который придется ей по вкусу, не станет ломаться и покажет, чего она стоит в постели. Она выходит из-за стойки, останавливается как раз возле меня, наклоняется и пытается достать что-то из-под стойки, и мой взгляд проникает за вырез ее платья, а мне сейчас в моем настроении это не слишком полезно. Вот, думаю, будь у меня много денег, я мог бы подцепить себе такую бабенку и все было бы в порядке. Получал бы свое без всяких осложнений, а любовь могла бы подождать, пока не появится настоящая девушка. А теперь все смешалось, запуталось к чертям собачьим, и не успеешь оглянуться, как ты уже увяз по уши в этой трясине, без всякой надежды на спасение. И снова — как часто теперь — у меня щемит сердце от тоски при мысли о том, что я женат, что я крепко пойман на крючок, и если бы даже та, настоящая девушка, которую я всегда искал, появилась сейчас вдруг передо мной и на лице у нее было бы написано: «Привет, Вик, я пришла!» — для меня было бы уже поздно. На мне чужое тавро.

И пока все это проносится у меня в голове, блондинка продолжает шарить под стойкой, а я не могу оторвать своих гляделок от выреза ее платья и при этом толком даже не вижу ничего. Что лишний раз показывает, в каком я нахожусь состоянии. Но тут она выпрямляется, и сверкание ее кольчуги отрезвляет меня. Я понимаю, что она перехватила мой взгляд и поймала меня с поличным. Но не могу же я сделать вид, будто вовсе и не глядел никуда, хотя, в сущности, даже ничего и не видел — так, мелькнуло что-то в первое мгновение. Поэтому я стараюсь твердо выдержать ее взгляд, будто какой-нибудь заправский пижон, и с минуту она смотрит на меня, смотрит холодно и жестоко — ну точно герцогиня на своего мальчишку-конюха, который забылся и позволил себе лишнее. Потом отворачивается, берется за ручку пивного насоса, и я вижу обручальное кольцо у нее на пальце.

— Зря ты заглядываешься на Мод, — произносит кто-то у меня за спиной. — Она обручена.

Оборачиваюсь и вижу Перси Уолшоу, который взбирается на соседний табурет.

— Не похоже, чтобы это могло ее остановить, Перси.

— Э, нет, — говорит он. — Не всегда можно судить по внешности. Мод добродетельна, как жена викария.

— А который же из вас викарий? — спрашиваю я, и Перси смеется, а блондинка в это время заходит за стойку и здоровается с ним. Перси, здороваясь, называет ее по имени.

— Как обычно? — спрашивает она.

И Перси кивает:

— Пожалуйста.

Она снимает с крючка высокую кружку и нацеживает полпинты крепкого. Я гляжу на Перси, который одним глотком убирает добрую половину.

— Почему это тебе налили в такую кружку?

— Я здесь постоянный клиент, друг мой. Они уважают постоянных клиентов.

Все тот же старина Перси, ничуть не изменился, думаю я. Мы с ним примерно одного возраста и некоторое время учились вместе в школе, а потом он уехал (был какой-то скандал, говорили, будто его выгнали за то, что он на переменке слишком активно приставал к одной девчонке, но я до сих пор не знаю, правда это или вранье). Так или иначе, он перевелся в какой-то пансион в одном из центральных графств. В школе мы крепко с ним дружили, со стариком Перси, а последнее время виделись не часто, но все равно оставались добрыми приятелями. Мне всегда нравилось в нем то, что он никогда не кичился своими деньгами, хотя и любил покутить. Я случайно узнал, что у них, дома семь спален, экономка и горничная, и после этого полюбил его еще больше за то, что он никогда этим не бахвалился и не задавался перед другими ребятами. Он нравился мне даже тогда, когда на него находила дурь, а он иной раз делался совсем как полоумный, это уж точно. Верно, потому, что у него слишком рано завелись деньги в кармане, а его старик мало его порол. И сейчас достаточно на него взглянуть, чтобы каждому стало ясно, что он набит монетой. Такой уж у него вид в этой клетчатой кепке и коротком полупальто с меховым воротником, за которое он явно отвалил никак не меньше тридцати фунтов. И насколько я понимаю, он, конечно, не пешком приперся сюда и не на автобусе приехал.

— Ну, как твоя трудовая жизнь, старина? — говорит он. — Давненько я тебя не видел.

По чести, следовало бы ответить: «Довольно погано», но я отвечаю банально:

— Да ничего, помаленьку.

— Все по-прежнему — с карандашом и линейкой?

— Нет, я теперь работаю в магазине. А ты как?

Перси допивает свою кружку и делает знак блондинке. Достает из кармана пригоршню серебра.

— Повторим?

— Не откажусь.

— Я теперь при деле, старина, — говорит он, заказав пива. — Пришлось в конце концов сдаться. Мои пытаются сделать из меня коммивояжера, и похоже, это им удастся. Мне, знаешь, нравится таскаться по стране и уговаривать народ делать заказы. Это как раз по мне. В каждом городе новая пивная. Деньги текут как вода. — Он пощипывает светлый пушок над верхней губой. — Вот почему я отращиваю эту пакость. Клиенты не любят иметь дело с юнцами.

Блондинка ставит перед нами кружки с пивом, и Перси расплачивается.

— Ну, за твое здоровье.

— За тебя, Перси.

Перси достает портсигар, и мы закуриваем.

— Что думаешь делать сегодня вечером? — спрашивает он. — Просто так заглянул сюда на часок?

— Да, просто так.

— Ты что такой хмурый, Вик? Какие-нибудь неприятности?

Я признаюсь, что чувствую себя довольно погано.

— Ну, знаешь, как это бывает, иной раз.

— Хм, — произносит он так, словно никогда в жизни не чувствовал себя погано, но не возражает из вежливости. — Волочишься за кем-нибудь понемножку?

Дальше увиливать нет смысла.

— Мне теперь уже поздно волочиться, Перси, дружище.

— Что значит «поздно»?

— Поздно, я женат.

Перси глядит на меня разинув рот.

— Быть того не может! Ах ты хитрец! И давно?

— Да примерно с полгода назад.

— И ты уже сидишь в пивной повесив нос? — Он покачивает головой. — Это поразительно, что женитьба может сделать с хорошим человеком.

— Ладно, Перси, кончай!

— Даже чувство юмора убивает.

— У меня есть чувство юмора, черт подери, когда есть настроение шутить, — говорю. — А сегодня у меня его нет.

— Все осточертело, так, что ли?

— Да, сыт по горло.

— Ну и ну… — Перси отхлебывает пиво и пытается сдуть пену со своих воображаемых усиков. — Я полагаю, что священный долг дружбы, повелевает мне спасти моего старого школьного товарища от такой хандры. Я сам немного не в своей тарелке сегодня. Назначил было свидание, и в последнюю минуту сорвалось. Может, закатимся куда-нибудь, а?

По-моему, это неплохая идея. Я только что сидел и думал: где-то сейчас все мои дружки, и вот судьба посылает мне Перси, а уж если кто и может заставить меня немножко забыться, так это он. Вынимаю бумажник, проверяю, сколько там. Вижу: остался еще целый фунт.

— Идет, Перси, двигай, я за тобой.

— Пошли, — говорит Перси. Он опрокидывает остатки пива и ждет, пока я прикончу свое. — Сюда идем, — говорит он, хлопая меня по плечу. — Экипаж подан.

Перед входом в пивную на булыжной мостовой стоит двухместная спортивная машина — какой марки, я не могу разобрать в темноте.

— Славная машина, — говорю я, опускаясь на низкое, похожее на люльку сиденье.

— Нравится? — не без гордости спрашивает Перси. — «Триумф ТРЗ». Я выклянчил, ее у моего старика, когда отправился в первую поездку. Он хотел купить «хумбер» или «остин». Считал, что это будет солиднее, но мне удалось его переупрямить.

Ну, конечно, так же, как это тебе удавалось всегда, всю жизнь, сукин ты сын, думаю. Но машина и в самом деле недурна…

Он нажимает на стартер и мотор рычит, словно в него забрался тигр. Меня пробирает дрожь восторга от этой мощи. Мне даже немножко завидно, что за баранкой не я, а Перси.

— Был когда-нибудь в «Отдыхе монаха»? — спрашивает он, и я говорю, что не был. — Это новый кабак на Бредфордском шоссе… Сила! С него и начнем. — Он жмет на газ, мотор ревет — того и гляди, лопнут стекла. — Смотри, чтобы шляпа не слетела.

Теперь, когда я это вспоминаю, мне кажется, что за три часа мы перепробовали пиво почти во всех кабаках Уэст Райдинга — две кружки там, еще две здесь, — и всякий раз рука Перси ложилась мне на плечо и я слышал: «Кончай, двигаем дальше», пока я не потерял счет стойкам, к которым мы приваливались, людям, с которыми мы трепали языком, пивным кружкам, которые мы опоражнивали, и ватер-клозетам, в которых мы от этого пива освобождались. В одном баре в Лидсе Перси совсем было столковался с двумя довольно потасканными девицами, хлеставшими джин, — им, пришлись по вкусу его похабные анекдоты и манера сорить деньгами, — но все же вовремя сообразил, что машина у него двухместная, да и я как-никак женат и себе не хозяин.

— А ведь, пожалуй, действительно надо было взять «хумбера», — говорит он, когда мы выходим и усаживаемся в машину, чтобы отчалить от этого кабака и взять курс на другой.

Последние часы перед закрытием застают нас где-то на Xeppoгeйтском шоссе, в залитом огнями придорожном ресторане, где вся обстановка сделана из какого-то желтого дерева с металлическими украшениями, а люстры — из нержавеющей стали. Мы выходим оттуда, спускаемся по ступенькам и прокладываем довольно извилистый путь между стоящими на подъездной аллее машинами. Оба мы не особенно твердо держимся на ногах, и Перси, плюхнувшись на сиденье и захлопнув дверцу, внезапно разражается хохотом. И не хохотом даже, а тихим безудержным смехом, как бывает, когда сам не знаешь, чему смеешься, а остановиться нет сил.

— Как ты себя чувствуешь, Вик? — спрашивает он.

— Окосел, Перси, дружище, — говорю я. — Пьян в дымину.

И вдруг меня тоже начинает разбирать, и теперь уже мы оба покатываемся на сиденьях, давясь от смеха, и в горле у нас булькает словно вода в водопроводе, и у меня даже начинает болеть под ложечкой.

Когда нам наконец удается с этим справиться, Перси говорит:

— Ну что ж, похоже, надо поворачивать к дому. Где это мы находимся?

— Где-то неподалёку от Хэррогейта, должно быть.

— В первый раз слышу, — говорит Перси, и мне становится немного не по себе, когда он трогает машину и мы начинаем приближаться к шоссе.

— Ты хорошо себя чувствуешь, Перси? — спрашиваю я его. Как-никак мы сидим в быстроходной машине, а Перси, даже когда он трезв как стеклышко, парень шалый.

— Как нельзя лучше! — говорит Перси. Он так наклоняется над баранкой, что макушка его кепки касается ветрового стекла. — В какую сторону нам ехать?

— Не знаю.

— А с какой стороны мы приехали?

— Кажется, с той. Слева.

— Ладно, тогда поедем направо. По мне, все дороги хороши! Он сворачивает на шоссе, включает прямую передачу и дает газу. Словно чья-то гигантская рука прижимает меня к спинке сиденья, и мы с бешеной скоростью мчимся вперед. От испуга я начинаю немного трезветь. Я никогда не испытывал страха в автомобиле, но сейчас мне страшно. Некоторое время я креплюсь, стиснув зубы, упершись ногами в переднюю стенку кузова, но наконец больше молчать не в силах.

— Полегче, Перси.

— Чего? — спрашивает Перси.

— Я говорю — полегче. Сейчас езда не то, что днем. Темно, ты же понимаешь.

Перси смеется и, обогнав тяжелый грузовик-контейнер — экспресс с прицепом, подрезает ему нос. На мгновение я уже вижу нас обоих под колесами грузовика. Мы мчимся по узкому шоссе, по обеим сторонам — каменные ограды.

— Имеешь какое-нибудь представление, где мы находимся? — спрашивает Перси.

— Черта с два! — отвечаю я обалдело. — А ты разве не знаешь?

— Уже минут десять, как ни беса ни пойму! — орет он, страшно довольный собой. — Где-то свернул не туда!

— Если мы будем мчаться так, как угорелые, то перемахнем шотландскую границу раньше, чем сообразим, куда нас занесло. У меня, знаешь, сегодня было довольно паршиво на душе, но я все-таки пока еще не хочу дать дуба.

Я начинаю думать об Ингрид — как она будет ждать меня, а я так и не появлюсь. Придет полиция и сообщит ей. Интересно, заплачет она или нет? А мать, отец, Крис…

— Дать дуба? — повторяет Перси. — Что это вдруг? Или ты боишься?

— Да, боюсь. Темно же, черт дери, и дороги, ты не знаешь, старик.

— У нас сильные фары, — преспокойно говорит он, и мы мчимся дальше в черный мрак.

Да, конечно, фары сильные, спору, нет, но такая тьма — вещь коварная. Какие-то тени прикидываются реальными предметами, а реальные предметы возникают там, где только что ничего не было…

Свет фар на мгновение выхватывает из мрака дорожный знак.

— Осторожнее, Перси, ради бога, сейчас будет поворот, крутой поворот… — Больше я ничего не успеваю сказать, зажмуриваюсь, стискиваю зубы и готовлюсь к страшному удару, когда высокая каменная стена вырастает прямо передо мной в луче фары. Перси круто поворачивает баранку, и меня отбрасывает в сторону. Я слышу скрежет металла о камень где-то сбоку, и машина останавливается.

Несколько секунд сижу не двигаясь, опустив голову. Сердце у меня тарахтит как электрический движок, а руки дрожат, словно былинки на ветру. Мы никоим образом не должны были уцелеть, и мне все еще не верится.

Перси выскочил из машины, как только она остановилась, и обежал ее кругом. Теперь он возвращается, садится за баранку.

— Всего бы на фут, — говорит он. — На какой-то паршивый фут правее, и все было бы в порядке.

Я молчу. Он запускает мотор, включает заднюю скорость и отводит машину от стены. Затем снова выскакивает из машины, снова обходит ее, наклоняется к моему окну, и я опускаю стекло.

— Левое крыло в лепешку, — сообщает он.

Его крыло мало меня беспокоит, я думаю о собственной целости.

— Но, конечно, могло бы быть и хуже. Колеса вертятся, и то ладно. — Он залезает в машину. — Надо поскорей смываться, пока дорожная инспекция не наделала нам хлопот.

Я хватаю его за руку, прежде чем он успевает включить зажигание.

— Постой! С меня на сегодня хватит. — Я пытаюсь засмеяться, получается довольно фальшиво. — Когда здесь может быть автобус?

Перси негромко деликатно фыркает и начинает барабанить пальцами по баранке.

— Какой-то паршивый, несчастный фут, — говорит он, помолчав. — На фут бы правее, и мы бы проскочили. Надо же, чтоб так не повезло!

— А по-моему, нам зверски повезло, — говорю. — На фут левее, и тебе утром пришлось бы соскребать меня со стены.

Перси поворачивается, смотрит на меня.

— Ты в самом деле крепко напугался?

— Я думал, что всему конец, Перси. Надеюсь, мне не скоро доведется еще раз испытать нечто подобное.

Перси шарит рукой в карманчике чехла на правой дверце.

— Обожди-ка. У меня, кажется, есть то, что тебе нужно… Где же это? Ага! — Он достает металлическую фляжку, отвинчивает пробку и протягивает фляжку мне. — На-ка, глотни.

— Что это?

— Коньяк.

— Пожалуй, с меня уже довольно…

— Давай, давай. Сейчас это тебе полезно.

Отхлебываю немного из фляжки, и в эту минуту Перси подталкивает дно фляжки вверх, и коньяк льется мне прямо в глотку. Я, поперхнувшись, кашляю.

— Ну как?

— Жжет, как огнем.

— Сейчас это пройдет, и почувствуешь приятную теплоту в животе. И море будет по колено.

Он обтирает горлышко фляжки ладонью, отхлебывает и произносит: «У-ух!» Завинчивает фляжку и сует ее обратно в карман чехла. Рука его снова тянется к зажиганию…

— Ну как, поехали?

— Обожди секунду. — Я отворяю дверцу.

— Ну, что еще?

— Помочиться надо.

— Валяй. А я подам назад и погляжу на этот знак. Правильно, — говорит он, когда я снова залезаю в машину. — Теперь я знаю, где мы находимся. В два счета будем дома.

— Можешь не торопиться, Перси, старина, — говорю я ему. — По мне, будем кататься хоть до утра.

Перси смеется.

Он все еще продолжает смеяться, когда высаживает меня из машины перед домом Росуэллов, и, крикнув что-то на прощание, уносится прочь, словно огромная летучая мышь, вырвавшаяся из преисподней.

IV

Я не очень-то твердо стою на ногах. Коньяк снова привел в действие весь проглоченный ранее алкоголь, и я опять пьян, пьян основательно. Только теперь на другой манер: меня больше не разбирает пьяный смех, я гадко, злобно, зловредно пьян и готов лезть в драку — было б только с кем. Сквозь шторы в гостиной пробивается свет — значит, меня ждут. Кто-то должен ждать, так как у меня нет ключа. У меня никогда не было ключа от этого дома. Ну, мамаша-то Росуэлл в такой час, должно быть, благополучно почивает и не будет путаться под ногами, а если Ингрид вздумает читать мне мораль по поводу того, что я являюсь домой в полночь и под мухой, что пусть только попробует, посмотрим, что получится. Да, сегодня мы посмотрим.

Но когда я останавливаюсь на пороге, щурясь от яркого света, — передо мной эта, старая сука собственной персоной.

— А Ингрид уже легла? — несколько опешив, спрашиваю я.

— Она легла час назад. И я бы давно легла тоже, если бы не была вынуждена дожидаться вас. Вам известно, сколько сейчас времени?

Мне это известно, но я бросаю взгляд на небольшие часы из поддельного мрамора, стоящие на каминной полке.

— Без десяти двенадцать.

— Вот именно, без десяти двенадцать, а люди не могут лечь спать — вынуждены ждать, когда вы соизволите вернуться домой.

По некоторым признакам — как она опустила глаза и поджала свои пухлые губки — я вижу, что эта тирада была подготовлена заранее. Ну что ж, ладно, думаю, видно, тебе этого хочется. Я ведь тысячу раз мысленно повторял про себя все, что выскажу ей когда-нибудь напрямик, и могу произнести это даже во сне. Я же давно мечтал о том, чтобы сцепиться с ней как следует и свести счеты. И если ей сейчас этого хочется, она свое получит.

Пуская снежный ком катиться под гору, я чувствую странное облегчение, словно огромная тяжесть спала с моих плеч.

— Домой? — говорю я. — Вы это всерьез? Неужто вы воображаете, что для меня здесь дом? Да у меня даже нет от этого дома ключа. Будь у меня ключ, вам бы не пригнулось меня ждать. Но я здесь просто нахлебник, и уж вы никогда не дадите мне об этом забыть.

Я наблюдаю, как она вскидывает голову. Это делается столь величественно, что на нее просто неловко смотреть. Интересно, как далеко придется мне зайти, прежде чем она бросит выламываться и покажет, какая она обыкновенная вульгарная мещанка.

— Обзаведитесь сначала собственным домом и вы получите возможность поступать, как вам заблагорассудится, — говорит она. — А тот, кто живет в моем доме, доложен, я надеюсь, считаться с моим укладом. Даже если он был воспитан в иных условиях. — И она поднимается, вбирает вязанье и оправляет юбку на своих жирных ягодицах.

— Обзаведешься тут собственным домом, как же! Ни купить, ни снять дом я не могу. По моим подсчетам, году этак в шестьдесят восьмом мы, может, и выберемся отсюда.

— Вы, по-видимому, не испытываете ни малейшего чувства признательности за то, что я позволила вам поселиться здесь, — говорит она.

— У вас все шиворот-навыворот, — говорю я ей. — Это мы сделали вам одолжение, поселившись здесь, потому что вы никак не хотели расстаться со своей драгоценной дочуркой. Ладно, успокойтесь. Мне все это осточертело не меньше, чем вам. Постараюсь освободить вас от своего присутствия при первой же возможности.

— А эта возможность, как я поняла из ваших слов, представится еще очень не скоро?

Я в это время пытаюсь отделаться от своего плаща — у меня что-то не ладится с пуговицами. Замечаю, что она весьма пристально наблюдает за мной исподтишка.

— Как только Ингрид оправится и вернется на работу, мы сможем откладывать больше. Тогда и подыщем себе что-нибудь.

— Не думаю, чтобы Ингрид захотела вернуться на работу. Она, так же как и я, считает, что муж должен содержать жену, если он хоть на что-нибудь годен.

Для меня это новость. В том-то и беда, что я никогда не знаю, где правда: то, что Ингрид говорит мне, или то, что она, по словам матери, говорит ей. И это меня бесит.

— Ну, так ей придется отказаться от таких фантазий. Если она хочет иметь собственный дом, должна помочь оплатить его. У меня нет папаши-миллионера. Может, вам такого хотелось для нее заполучить, а? С туго набитым карманом, чтобы она всю жизнь купалась в роскоши?

— Вы, во всяком случае, отнюдь не то, о чем я для нее мечтала.

— А женился на ней я. И будь я трижды проклят, если она не была до черта рада заполучить меня.

— А вы не можете обойтись без подобных выражений?

Я начинаю замечать, что мне как-то не удается одержать над ней верх, и это бесит меня еще больше. Вот я наконец выложил ей все напрямик, а она почему-то не реагирует. Ей и тут удается меня принизить и как-то обернуть все в свою пользу.

— Без каких это «подобных»? — спрашиваю.

— Без бранных выражений.

— А если мне это нравится? Если мне еще с сегодняшнего чаепития хочется браниться на чем свет стоит?

— Бранитесь где-нибудь в другом месте. Приберегите весь этот запас для ваших приятелей. Мне почему-то сдается, что они как раз того сорта, кому эта брань может прийтись по вкусу.

— Для моих приятелей? — повторяю я и слышу, как мой голос срывается на фальцет. — Можно подумать, что ваши приятели больно хороши! Шайка вонючих пижонов, карьеристов! А я вот, если хотите знать, только что был с парнем, у которого столько денег, что ни вам, ни вашим приятелям и во сне не снилось.

И тут я внезапно ощущаю легкий приступ тошноты. Верно, действует пирог со свининой, выхлопные газы и коньяк, выпитый после многих кружек пива. Устремляюсь к стулу и чуть не падаю, зацепившись за треклятый ковер.

— По-видимому, некоторую часть этих денег он употребил сегодня на выпивку?

— Да, я немного хлебнул. Не отрицаю.

— Немного? Ручаюсь, что не меньше дюжины пива.

— Ладно, я выпил дюжину. И с превеликим удовольствием. Может быть, это запрещено законом?

— Самое элементарное чувство порядочности должно было подсказать вам, что нельзя являться в таком состоянии домой, к жене.

— Так! Теперь, значит, у меня уже нет элементарного чувства порядочности, вот как? У меня его хватило, чтобы жениться на вашей Ингрид, когда она забеременела. Да-да, знаю, я виноват, но, между прочим, в этом деле, знаете ли, должны как-никак участвовать двое. И уж будьте уверены, она получила то, чего добивалась, когда я женился на ней. С ребенком или без ребенка, она выскочила бы за меня замуж в любую секунду.

— Она бы прислушалась к мнению других, если бы не была уже обесчещена.

— Вот это здорово! Вы, может, думаете, что я ее принуждал? Не беспокойтесь, не подвернись я, подвернулся бы кто-нибудь другой.

Сам знаю, что это не совсем так, но сейчас мне не до тонкостей. Моя задача — вывести мамашу Росуэлл из себя, и, кажется, я уже близок к цели.

Ее трясет от злости.

— Как вы осмеливаетесь делать такие грязные намеки по адресу моей дочери? Вы, жалкое ничтожество, являетесь в непотребном, виде в мой дом, словно в свой собственный, и пачкаете доброе имя девушки своим гнусным языком!..

Ну, теперь уж ее понесло, и похоже, она не скоро остановится, но неожиданно я сам заставляю ее умолкнуть: меня начинает мутить все сильнее, тошнота подкатывает к горлу, я внезапно наклоняюсь вперед, и меня рвет у нее на глазах прямо на ее распрекрасный кремовый ковер. Все происходит невероятно быстро и легко — никаких позывов, никаких судорог в желудке. Я вроде как бы икаю, и весь мой чай и пирог со свининой уже на ковре у моих ног в виде склизкой розоватой лепешки величиной с блюдце, нежной и пенистой, но с твердыми кусочками непереваренной пищи.

Мы оба, словно в столбняке, стоим над этой блевотиной и смотрим друг на друга. Рот мамаши Росуэлл широко разинут, и кажется, что вот теперь она даст мне жару, но, как видно, слова не идут у нее с языка. И тут то ли от пива, то ли бес знает от чего еще, но я вдруг прыскаю со смеха, а она, кажется, вот-вот упадет и, закатив глаза, с пеной на губах забьется на полу в припадке.

Я стою и думаю о том, какая она, в самом деле мерзкая старая свинья и как я ее ненавижу, и в эту минуту ее голосовые связки приходят в действие.

— Скотина! Грязная скотина!

Терпеть от нее такое — черта с два, и в другое время я бы нипочем не стерпел, но сейчас комизм положения заслоняет для меня остальное, и все, решительно все кажется мне нестерпимо смешным. Я чувствую новый приступ смеха и стараюсь его подавить, глотая слюну. Но ничего не помогает. Еще немного, и я, верно, лопну. И я валюсь на стул и хохочу. Я рычу от хохота. Мне кажется, я еще никогда в жизни так не смеялся, и только теперь мне открылось, до чего это приятно, до чего же это великолепно — дать себе волю и смеяться, смеяться, пока ты совсем не обессилеешь и у тебя не заболят от смеха кишки.

Я слышу, как мамаша Росуэлл взвизгивает, а затем дверь захлопывается за ней с таким треском, что дрожат стены и фарфоровая статуэтка падает с пианино на пол.

И теперь мне уже не так смешно, и через, некоторое время я с трудом, приподнимаюсь, закуриваю сигарету и усаживаюсь поудобнее, вытянув ноги так, чтобы не попасть в эту пакость на ковре. Я думаю о том, что следовало бы все это убрать, потому что одно дело — облевать ковер мамаши Росуэлл и совсем другое — заставлять ее за тобой убирать. Встаю, иду в кухню, достаю совок для угля и довольно сносно управляюсь с его помощью.

Мало-помалу начинаю ощущать, что мне не сидится на месте и настроение у меня весьма воинственное. Отчасти, верно, из-за пива, а отчасти потому, что как-никак меня держали на голодном пайке три-четыре месяца. Интересно, спит ли Ингрид, думаю, и не начнет ли она снова кобениться, если я сейчас поднимусь, лягу в постель и попробую ее обнять.

Встаю, швыряю сигарету в камин и тушу свет в кухне и в гостиной, бросив прощальный взгляд на ковер. Конечно, мамаше Росуэлл это не понравится, но ничего не попишешь. Мысль о завтрашнем дне как-то не беспокоит меня, я понимаю, что быть по-старому уже не может, но мне не хочется об этом думать. Единственное, чего мне сейчас хочется, — это забраться в теплую постель рядом с Ингрид и получить от нее ласку. Это как-то вдруг находит на меня, словно открытие какое.

Поднимаюсь наверх в спальню и начинаю раздеваться в полутьме — хватает и того света, который льется в дверную фрамугу с лестницы; поглядеть на постель мне даже в голову не приходит, пока я не остаюсь в одном нижнем белье. И тут я вижу, что одеяла сбиты, подушка смята, а Ингрид нет. Теперь вспоминаю, что, когда сидел в гостиной, до меня доносились сверху какие-то приглушенные голоса, но я не обратил на них внимания. Выхожу из спальни и стучу в дверь к мамаше Росуэлл.

— Ингрид!

Ответа нет.

Стучу громче.

— Ингрид!

Слышу голос мамаши Росуэлл:

— Уходите.

— Мне нужна Ингрид.

— Я не позволю моей дочери спать с таким пьяным подонком, — говорит эта старая сука.

— Вы не позволите что? — Это уж слишком. Я стучу в дверь кулаком. — Мне нужна моя жена. Пошлите ее ко мне, слышите, вы? Пошлите ее сейчас же!

За дверью перешептываются, затем раздается голос Ингрид:

— Ступай спать, Вик.

— А ты иди туда, где тебе положено быть.

— Я сегодня переночую здесь.

— Я войду и вытащу тебя из постели, если ты сама не придешь.

— Ты не можешь войти, дверь заперта.

— Заперта? — Дергаю за ручку. — Что, черт побери, ты из себя разыгрываешь? Ты слышишь меня? Я спрашиваю, какого черта ты это разыгрываешь?

Я колочу в дверь. Теперь уж я разошелся всерьез.

— Ты разбудишь соседей, Вик.

— Плевал я на соседей! Пусть не лезут не в свое дело. Ну, иди сюда, слышишь, выходи!

— Я вам в последний раз говорю: Ингрид не выйдет из этой комнаты сегодня! — Это мамаша Росуэлл.

— Ну, смотрите, вы, старая корова! — ору я. — Вы своего добьетесь! Раз так, я знаю, что мне делать!

Бросаюсь обратно в нашу спальню и захлопываю дверь. Собрать пожитки и немедленно смыться отсюда!.. Но мне некуда сейчас идти. Раздеваюсь, надеваю пижаму; меня так трясет от злости, что я никак не могу застегнуть пуговиц.

Ложусь в постель и лежу в темноте, весь потный. Но мало-помалу начинаю остывать, в голове у меня проясняется, и я перебираю в уме все, что произошло. Так вот чем это кончилось! — думаю я. Крики, ругань среди ночи, словно в каких-нибудь трущобах! Вот чем кончаются мечты о счастье… А разве я мечтал о чем-нибудь несбыточном? Просто о девушке, которую я мог бы полюбить и которая полюбила бы меня так, чтобы мы могли заниматься не только любовью, но быть хорошими товарищами. Разве уж это так много? Конечно, я понимаю, что сам во всем виноват. Я не должен был встречаться с Ингрид после того, как понял, что настоящего у нас с ней нет. Но ведь, ей-богу, тысячи людей это делают, и все им сходит с рук, а мы вот должны были попасться с первого раза. Ну, а теперь? Что будет завтра? Я смотаюсь отсюда один, без нее. Оставаться здесь мне больше нельзя — это ясно. И не останусь, это тоже решено. Хватит с меня, сыт, как говорится, по горло.

Я засыпаю, думая о том, что не останусь здесь ни за какие коврижки, и мне снится странный-престранный сон. Я иду по улице, захожу в пивную и вижу, что это та пивная, в которой я встретился вечером с Перси. Только теперь там внутри огромный зал, такой огромный, что даже не видно стен — все окутано каким-то клубящимся туманом. Я стою там в ожидании чего-то, что сейчас должно произойти, и вдруг слышу ужасный визг, который постепенно переходит в стон и замирает. Я цепенею от страха, и тут из тумана появляется блондинка — та самая, из пивной. Она совершенно нагая и идет по воздуху на фут от земли, протягивая ко мне руки, а ногти у нее неимоверной длины и покрыты кроваво-красным лаком. И она смотрит на меня так, что я в ужасе бросаюсь бежать. У нее взгляд убийцы, и лицо как-то жутко дергается и кривится, и я вижу, что это не лак у неё на ногтях, а кровь, и она капает, капает… И я бегу, бегу изо всех сил, и все же совсем не двигаюсь с места, потому что на ногах у меня тяжеленные башмаки, а эта психопатка все ближе и ближе, и острые когти ее уже готовы вцепиться в меня, и тут я просыпаюсь.

Голова у меня свесилась с кровати вниз, а простыня и перина валяются на полу. Я весь в холодном поту, и сердце стучит, как паровой молот. Половина пятого утра. Оправляю постель, ложусь, закуриваю и вскоре засыпаю снова — не помню даже, как потушил сигарету. Вторично просыпаюсь уже в половине седьмого, и решение мое принято. Я одеваюсь, а десятки крошечных гномиков стучат своими молоточками у меня в голове. Боясь разбудить тех двух, что спят в соседней комнате, решаю не умываться и не бриться. Запихиваю свои пожитки в чемодан — беру все, что удается туда впихнуть, — отворяю окно и бросаю чемодан в сад. Внизу в кухне нахожу бутылку молока и выпиваю ее залпом. Отыскиваю свой плащ в гостиной, где я его бросил накануне, надеваю и отпираю дверь на черный ход. Выхожу на крыльцо, захлопываю за собой дверь, слышу, как щелкает английский замок, и думаю: «Ну вот, с этим покончено!» Теперь уже возврата нет, я не могу вернуться обратно, если бы даже захотел. В садике поднимаю с земли свой чемодан, стараясь припомнить, зачем это мне понадобилось выбрасывать его из окна, когда можно было просто-напросто спуститься вниз с чемоданом в руке, иду по дорожке к воротам и выхожу на шоссе.

Глава 8

I

Я прохожу в ворота между двумя каменными колоннами, увенчанными большими каменными шарами, и думаю о том, что я скажу Крис. При одной мысли, что сейчас я ее увижу и мне придется рассказать ей, какая получилась дрянь, и признаться, что я не выдержал, бросил все и сбежал, мне становится так скверно на душе, как никогда. Может, они еще спят, думаю я, и получится очень глупо. Вынимаю часы — уже четверть восьмого.

Нажимаю кнопку звонка над их дощечкой, и через минуту дверь отворяется, и передо мной Дэвид в пижаме и зеленом халате с белыми разводами.

— Здравствуй, Дэвид.

Мое появление ни свет ни заря и этот чемодан, который стоит на полу возле моих ног, ошеломляют его, но, быстро овладев собой, он говорит:

— Доброе утро, Вик. Приехал к нам погостить?

— Если не прогоните.

Он отступает в сторону, пропускает меня вперед и запирает дверь. Потом поеживается.

— Ух, что-то свежо сегодня.

— Крис уже встала?

— Да, готовит завтрак.

Я знаю, что он удивлен и, возможно, догадывается, в чем. дело, но как воспитанный человек не задает лишних вопросов и продолжает говорить что-то еще о погоде, поднимаясь следом за мной по лестнице; однако у двери он опережает меня, проходит вперед и кричит:

— Крис, это Вик!

Крис с кофейником в руке появляется на пороге кухни. На ней бледно-голубое платье-халат (кажется, это так называется) — обтянутый лиф, высокий ворот и юбка до полу. Она тоже здоровается со мной как ни в чем не бывало, но я-то знаю, что колесики у нее в мозгу уже начинают развивать обороты. Она говорит что-то насчет молока — как бы оно не убежало — и снова скрывается в кухню.

— Садись, Вик, — говорит Дэвид. — Сними плащ. Тебе ведь еще не пора в магазин, время у тебя есть?

— Времени вагон.

Я снимаю плащ, и Дэвид берет его и относит в их маленькую прихожую, а я сажусь на стул. В комнате включен электрический камин — вероятно, они не хотят растапливать камин углем до вечера, потому что оба уходят из дому на целый день.

Дэвид возвращается и некоторое время топчется в комнате, стараясь не глядеть на меня, потом говорит, что надо пойти помочь Крис принести поднос, и смывается в кухню, оставив меня одного.

— Выпьешь чашечку кофе, Вик? — кричит Крис из кухни.

— С удовольствием.

Она просовывает голову в дверь.

— Ты завтракал?

— Нет, по правде говоря, не завтракал.

— Яйцо всмятку и гренки — сойдет?

— Грандиозно.

Ее голова исчезает, и я оглядываюсь по сторонам. Слезы вдруг подступают у меня к горлу. Я думаю о Крис и Дэвиде, и об Ингрид, и обо мне и изо всех сил стираюсь не разреветься. Но когда Дэвид появляется с подносом в руках, я уже справился с собой, и через минуту мы все усаживаемся за стол, и я принимаюсь за яйцо и гренки. Мне вдруг приходит в голову, что будь все это не на самом деле, а в каком-нибудь фильме, я бы должен был с убитым видом ковырять вилкой в тарелке до тех нор, пока кто-нибудь не спросил бы меня, что случилось. Ну, а поскольку это не кино, то никто ни черта меня не спрашивает, и я мигом проглатываю и яйцо и гренки, так как подыхаю с голоду. После вчерашнего пирога со свининой у меня еще маковой росинки во рту не было, и даже этот пирог уже не в счет, раз он в конечном счете остался у мамаши Росуэлл на ее драгоценном ковре. Крис воздерживается от всяких вопросов и болтает с Дэвидом о том о сем, пока я насыщаюсь и опоражниваю третью чашку кофе. Потом она угощает меня сигаретой и, когда я делаю свою первую затяжку за этот день, приступает прямо к делу. — Ну, Вик?

— Что?

— У тебя что-то стряслось? Ты же не просто заглянул к нам по дороге на работу?

— Нет.

Дэвид отодвигает стул, встает.

— Пойду побреюсь.

— Можешь остаться, у меня секретов нет, — говорю я ему. — Так или иначе, ты все равно скоро об этом узнаешь.

— Да нет, вы лучше поболтайте с глазу на глаз, — говорит он и с улыбкой подмигивает Крис. — А мне, правда, пора собираться.

Я стряхиваю пепел на тарелку; я не знаю, с чего начать. Крис пододвигает мне пепельницу, смотрит на меня с минуту, а затем начинает сама.

— Не поладил с Ингрид?

Я киваю, не поднимая глаз.

— Я ушел от нее.

— То есть как это «ушел»? Уж не хочешь ли ты сказать, что так вот просто взял сейчас и ушел?

Я снова киваю.

— Я поставил свой чемодан у вас в передней.

Она смотрит на меня, но я все еще избегаю ее взгляда.

— Отчего это произошло?

— Все эта проклятая баба, — говорю. — Все из-за нее. Я просто не мог больше выдержать. Если б еще Ингрид была на моей стороне, но она целиком и полностью у матери под каблуком.

Крис сидит и молча смотрит на меня. Я поглядываю на нее искоса и ясно вижу, как колесики ворочаются у нее в мозгу.

— Я немного повздорил с Ингрид вчера вечером, ушел из дому и встретил одного старого приятеля. Мне было очень тошно, ну я и надрался, с ним. А когда вернулся домой, мамаша Росуэлл поджидала меня, и я высказал ей все напрямик.

— Но она не выгнала тебя из дому, нет?

— Нет, но она забрала к себе в спальню Ингрид, и они заперлись от меня, и тут уж мы сцепились как следует. И все вылилось наружу. Это накапливалось и накапливалось уже давно, ну а тут я надрался, и мне было наплевать… Я позволил себе кое-какие довольно крепкие выражения по ее адресу… После этого я уже не мог там оставаться, я полагаю. Ну, так или иначе, это вопрос решенный. Я с этим покончил. Ушел, пока они еще спали.

Я смотрю на руки Крис — какие они тонкие, изящные… Она встает, отходит от стола,

— И давно это у вас так?

— О, накипало уже давно.

— Может, из-за выкидыша?

— Нет, не совсем. Просто после этого стало еще хуже. Но мы с мамашей и раньше не ладили. Она невзлюбила меня с первого взгляда. Недостаточно, видишь ли, хорош для ее дочки. Не о таком женихе она мечтала. Ты же ее видела — понимаешь, что это за птица. Знаешь, она даже не позвонила мне, когда Ингрид упала с лестницы. Я узнал от соседей, когда пришел домой. Красиво, как, по-твоему? А потом она еще во всем, обвинила меня. Можно подумать, что это я подстроил. Словно я спихнул Ингрид с лестницы. И дальше дела пошли все хуже и хуже. Ну, вот я и выложил ей все. Сказал, что, может, я теперь стал уже недостаточно хорош для ее дочери, однако, когда она забеременела, я был достаточно для нее хорош, чтобы выйти за меня замуж.

— Но ведь это же из-за тебя она попала в беду, Вик, — мягко напоминает мне Крис.

— Я знаю. И видит бог, как бы я хотел, чтобы ничего этого не было. Как бы я хотел! — Я закрываю лицо руками. Ах, Крис, если бы только я встретил такую девушку, как ты! Девушку, с которой я мог бы стать лучше, а не хуже.

— Но ты ведь женился на Ингрид! Ты же сам выбрал ее себе в жены.

— Да-да! Получил удовольствие, позабавился — теперь расплачивайся. По-твоему, это называется выбрать ее себе в жены? Ты же знаешь прекрасно, что по нашим правилам, если ты сделал девушке ребенка, выход для тебя только один — жениться на ней. Не имеет значения, любишь ты ее или нет, главное — покрыть грех, чтобы ее честь была спасена.

— Так вот почему ты женился, Вик? Я немного догадывалась.

— Ну, теперь ты знаешь.

— Но какое-то чувство у тебя же к ней было, Вик?

— Ты женщина. Я не знаю, можешь ли ты это понять. С тобой ничего такого не было, ты сразу встретила Дэвида и должна всю жизнь благословлять судьбу. Не каждому так повезет. Сначала, с самого начала мне казалось, что у нас с Ингрид тоже так, как у вас, только это длилось недолго.

— Но ты и потом продолжал встречаться с ней?

— Да, продолжал… Тут уж были другие причины.

— Похоже… похоже, ты думал только о себе?

— Я один раз совсем было, порвал с ней. Считал, что покончил с этим навсегда. Но она сама бегала за мной. Я чувствовал, что веду себя как последний подонок, но она все равно хотела встречаться со мной, и я решил, почему не взять то, что само плывёт в руки. Ну, как-то раз зашел слишком далеко, а теперь вот расплачиваюсь. И очень дорого расплачиваюсь, черт побери, Крис, можешь мне поверить…

Я сижу за столом, уронив голову на руки, и Крис некоторое время молчит. А когда она наконец говорит, я поднимаю голову и смотрю на нее во все глаза.

— Но в конце концов, Вик, знаешь: что посеешь, то пожнешь, не так ли?

Я совершенно ошарашен, словно меня огрели дубинкой по голове.

— И это ты говоришь? Ведь так все скажут… И ты что же — ничего другого не можешь мне сказать?

— А разве это не так? — говорит она. — Ведь это же правда, разве нет?

— От тебя я ждал другого.

— Я должна говорить с тобой начистоту, Вик. Я считаю, что ты не можешь никого винить, кроме самого себя. Если бы ты не тронул этой девушки, ты бы не сидел здесь сейчас в расстройстве чувств. Что плохо, то плохо, и никто не имеет права сваливать свою вину на других.

Я никак не могу прийти в себя от изумления. Я просто не узнаю ее. Это не та Крис, к которой я всегда прибегал в тяжелую минуту, зная, что на нее можно положиться, что она вызволит из беды, подскажет, как нужно поступить. Моя первая мысль была о ней, я бросился к ней, сюда, а теперь я получаю здесь то, что мог бы свободно получить и дома.

— Ты рассуждаешь совершенно как наша мать.

— А почему бы мне не рассуждать так? Конечно, она сказала бы тебе то же самое, знай она все. Ты женат и не имеешь права об этом забывать.

Я чувствую, как вся горечь поднимается у меня со дна души, к горлу подкатывает комок, и мне кажется, что я сейчас задохнусь.

— Да, я женат, еще бы! Вы все старались как могли — изо всех сил толкали меня на этот брак. Никто, ни один человек, не сказал: не делай этого, раз ты не хочешь.

— Да разве об этом могла идти речь — хочешь ты или не хочешь? Ты сам толкнул себя на этот, брак, когда позволил себе это с Ингрид. И хорошо, что у тебя по крайней, мере хватило характера принять на себя ответственность за свой поступок.

— И на всю жизнь притом. Черное — это черное, белое — это белое. Интересно, кто-нибудь из вас слыхал, что существуют, черт подери, другие цвета? Например, серый, черт подери?

— Ты все время чертыхаешься, Вик, Раньше этого не было.

Все мне это говорят — что я все время чертыхаюсь, почему бы это, интересно…

— Не знаю даже, что тебе и сказать, Крис, — говорю я, помолчав. — Прежде я всегда мог обо всем говорить с тобой. Мы как-то ближе были друг к другу. И ты все понимала лучше других.

— Может быть, я и сейчас понимаю лучше других, но только я не могу просто махнуть волшебной палочкой и сделать так, чтобы все опять было в порядке. Когда ты шел сюда сегодня, тебе, верно, чудилось, что, как только ты расскажешь мне о том, что произошло, все каким-то образом наладится и будет опять так, как было до твоей женитьбы. Правильно я говорю? Ничего, дескать, я знаю, уж, Крис как-нибудь вызволит меня из беды. Мне очень жаль, Вик, но это невозможно. На этот раз все слишком серьезно.

Я поворачиваюсь на стуле и смотрю в окно. В ясные дни у них тут недурной вид из окон, но сейчас за окном одна серая грязь и сырость да заводские трубы, которые торчат из тумана за рекой.

— Что же ты думаешь делать? — спрашивает наконец Крис.

— Не знаю. Знаю только одно: назад я не вернусь и с этой старой коровой, мамашей Росуэлл, жить под одной крышей не стану. — Да она, я думаю, и не примет тебя теперь обратно.

— Да, конечно… — Я не рассказал Крис о том, что меня стошнило на ковер. Это единственная подробность, о которой мне не хочется ей говорить. — Ну что ж, это упрощает дело.

Дэвид появляется из спальни, рассовывая сигареты, спички и газеты по карманам. Он неплохо одевается, наш Дэвид, но вечно портит свои красивые костюмы, набивая черт-те чем карманы.

— Вик ушел от Ингрид, — сообщает ему Крис.

— Да я уже догадался, — говорит он. — Мне очень жаль. Жаль, что до этого дошло. Можем мы что-нибудь для тебя сделать?

— Придется, по-видимому, — говорит Крис. — Нужно будет поместить его у нас, хотя бы на эту ночь.

— Пожалуйста, не стесняйте себя по моей милости.

Крис оборачивается ко мне.

— Давай обойдемся без ломанья, Вик, — говорит она. — Куда еще можешь ты пойти? Тебе же, наверно, не хочется возвращаться сейчас домой к родителям?

Внезапно я чувствую, что у меня искажается лицо. Чувствую, как его перекашивает, и ничего не могу поделать, не могу взять себя в руки.

— Нет у меня дома, — говорю я, — нет у меня, чтоб мне трижды сдохнуть, дома! — И я тычусь лицом в стол и плачу, даже не стараясь сдержать слез, выплакиваю все, все, что скопилось в душе за эти полгода и теперь рвется наружу.

II

Эту ночь, а потом и еще две-три ночи я сплю на кушетке в гостиной. Я все никак не решу, что мне делать. У меня нет никаких планов. Единственное намерение, которое у меня было, — вернуться домой к родителям, в исходное, так сказать, положение, — отпало, поскольку на следующий же день Крис сообщила мне, что видела нашу Старушенцию.

— Она заходила сюда?

— Нет, я заглянула к ней по пути из школы.

— Ты ей все рассказала?

— За этим я и пошла. Она должна знать, Вик, и пусть уж лучше узнает от кого-нибудь из нас, чем от посторонних лиц.

— Да, конечно. Что же она сказала?

— Она была очень расстроена. — Я замечаю, что Крис колеблется. — Сказала, чтобы ты не попадался ей на глаза, пока не помиришься с Ингрид.

Я чувствую, как у меня сжимаются челюсти.

— Если она так к этому относится… Что ж, ей придется долго ждать, вот и все.

— Я сказала ей, что, по-моему, это несправедливо, что ты должен иметь возможность прийти к ней, когда тебе плохо. Но она сказала, что ты мог бы сделать это сразу, если бы в ней нуждался. Мне кажется, она обижена, что ты пришел не к ней.

— Мне нужно было получить совет, а не нагоняй с кучей затрепанных прописных истин.

— Но кажется, ты и здесь ничего другого не получил, так ведь?

Я пожимаю плечами.

Появляется Дэвид с туго набитым портфелем в руках. Всё тетрадки, должно быть.

— Привет, — говорит он мне и целует Крис.

Я отвожу глаза. Не могу я смотреть на них. Это самое паршивое для меня сейчас — постоянно видеть, как они счастливы друг с другом.

— Только что встретил на лестнице Фаулера, — говорит Дэвид, ставя портфель на стул. — Его приглашают на работу в Канаду.

— И они думают ехать? — спрашивает Крис.

— Ну да. Теперь это, по-видимому, вопрос времени. Уедут, как только закончат здесь дела.

Я вижу, что у Крис что-то свое на уме.

— И как скоро он полагает собраться?

— Месяца через полтора-два, вероятно. Они ведь только сейчас решили.

— А что они думают делать с квартирой?

— Передадут кому-нибудь, наверно.

Крис смотрит на меня, и Дэвид говорит:

— А, ты вот о чем…

— Вик, — говорит Крис. — Как ты думаешь, если вы с Ингрид будете жить отдельно, может, у вас еще все наладится?

— Кто его знает. Будет, конечно, лучше. Тогда по крайней мере не нужно все копить в себе, можно обо всем поговорить, высказать, что у тебя на душе.

— Ну, а если бы ты снял квартиру Фаулеров, как ты считаешь, Ингрид согласилась бы переехать к тебе?

— Не знаю. — Чувствую, что меня снова загоняют в угол, пугаюсь и шарахаюсь в сторону. — Все это слишком неожиданно, Крис. Я еще сам не знаю, чего хочу.

— А ты мог бы снять эту квартиру? Это четыре фунта в неделю.

— Нет, моего заработка на это не хватит.

— Ну, а если бы Ингрид поступила на работу?

— Тогда, вероятно, мы смогли бы. Только ее мать не хочет, чтобы она работала. Она считает, что муж должен содержать жену.

— Оставим сейчас ее мать в покое. Она уже свое сделала.

— В общем, я не знаю…

— Дэвид, — говорит Крис. — Спустись-ка вниз, поговори с мистером Фаулером. Скажи ему, что у тебя есть кто-то, кому можно передать квартиру. Спроси его, сколько он мог бы повременить — не давать объявления, и никому не предлагать пока. Может, конечно, у него уже есть кто-то на примете.

Дэвид уходит, и я говорю:

— Послушай, Крис, я же еще ничего не решил, у меня полный сумбур в голове. Я сам еще не знаю, чего хочу.

— Если он согласится подождать, у тебя будет время решить.

— А может, хозяин дома уже с кем-нибудь договорился.

— Это так не делается. Квартиры сдаются на год. Когда жилец уезжает, он имеет право передать кому-нибудь свою аренду до конца срока, но потом, конечно, хозяин вправе не возобновить ее, если ему что-нибудь не поправится. А Фаулеры возобновили свою аренду всего месяца два назад.

— Но ведь я тогда должен буду сразу внести довольно крупную сумму, а у меня таких денег нет.

— Об этом не беспокойся. Мы как-нибудь раздобудем денег, а ты будешь каждую неделю понемножку погашать долг. Но все это можно обсудить после. Вопрос в том, хочешь ли ты этого. Хочешь ли ты попробовать?

— Я не знаю, я просто ничего не знаю, Крис.

Она опускается передо мной на колени, сжимает мои руки в своих.

— Послушай, Вик, я вижу — тебе очень плохо, и я хочу помочь тебе. Мы оба, и Дэвид и я, хотим тебе помочь.

Я отворачиваюсь.

— Я сыт всем этим по горло, понимаешь, Крис? Все это одно сплошное надувательство. Жуткое надувательство.

— Я знаю, о чем ты мечтал, Вик, — говорит она. — Это то, к чему стремятся почти все, хотя не все отдают себе в этом отчет. Мы ищем как бы вторую половину самих себя, кого-то, кто придал бы нам цельность. Я счастлива, потому что нашла это в Дэвиде. Никогда ни тени сомнения не было у меня на этот счет, нет и теперь. Люди слишком много и речисто говорят о любви. Книги, фильмы — все этим полно. Но влюбленность и любовь — вещи разные. Влюбиться можно в человека, которого ты и не знаешь совсем, — это романтика, головокружение, глаза как звезды… И это все правда, Вик, это действительно так и бывает в жизни, как описывают. Но ты не можешь любить человека, пока не узнаешь его по-настоящему, не пройдешь вместе с ним через какие-то испытания, не разделишь с ним жизнь — и радость и печаль, тебе это нужно испробовать, испытать, чтобы найти любовь. Влюбленность не может длиться вечно, но взамен иногда приходит любовь. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Вик?

— Да, понимаю.

— Одних испытания отбрасывают друг от друга в разные стороны, а других связывают еще крепче. Вас с Ингрид на самом пороге совместной жизни постигло тяжелое испытание — вы потеряли ребенка. Не позволяй этому разлучить вас, Вик. Будь сильным. Пусть это только прибавит что-то к вашей любви, а не отнимет ее у вас.

— У нас ее никогда и не было, не было с самого начала, — говорю я.

— Так попытайся найти ее теперь, Вик, — говорит Крис. — Подумай об Ингрид. Она любит тебя, во всяком случае — любила, это я знаю. Потеря ребенка куда более тяжелое испытание для нее, чем для тебя. Ей сейчас очень нужен кто-то, Вик, но не ее мать. Ей нужен кто-то более сильный, чем она, кто мог бы ее утешить, и позаботиться о ней, и заставить ее увидеть, что жизнь еще снова может быть хороша. И ты должен это сделать, Вик. Ты должен сделать это для Ингрид. — Она стискивает мои руки. — Будь сильным, Вик. Не падай духом, не сдавайся. Сделай свой брак счастливым, ты это можешь. Не очень-то легкий нашла я для тебя выход, да, Вик? — говорит она, помолчав.

Я не успеваю обдумать все это и ответить ей, как возвращается Дэвид, и Крис поднимается с колен.

— Ну, что он сказал?

— У него нет никого на примете. Может подождать неделю.

Я ерошу себе волосы.

— Только неделю? Это слишком быстро, Крис.

Она смотрит на меня.

— Не думаю, Вик. Срок вполне достаточный.

— Как у тебя с деньгами? — спрашивает меня Дэвид.

— Всего около, тридцати фунтов. В общем, не богато.

— Ну, если дело только за этим, так ты не беспокойся. Мы одолжим тебе немного, отдашь, когда сможешь.

Я вижу, как Крис переводит взгляд с меня на Дэвида, и на губах у нее играет эта едва заметная, чудесная ее улыбка, которая, мне кажется, говорит без слов: «Вот он какой — мой муж. Мне не нужно ни о чем его просить — сам все понимает».

— Это очень… Я очень тебе благодарен, Дэвид.

— Рад, если могу помочь. Раз мы одна семья, значит, держись друг за друга, я так считаю.

III

Проходит еще два дня, и мистер Росуэлл возвращается домой. Подозреваю, что мамаша Ингрид посылала за ним. Небось он думает, что, с тех пор как я возник у них на горизонте, его то и дело вызывают домой, и всякий раз это значит, что там уже что-нибудь стряслось. А узнаю я о его приезде, потому что он сам звонит мне в магазин.

— Вик? Это отец Ингрид. Мне надо с тобой поговорить.

Вот уж чего мне никак не хочется. Легко могу себе представить, чего только мамаша Росуэлл не напела ему в уши: и как я заявился домой пьяный в дым, и как блевал на ее ковер. Не удивлюсь, если ему теперь при встрече со мной захочется заехать мне в физиономию.

— Да? О чем это?

— Не строй из себя невинного младенца, черт побери, — говорит он. — Как ты думаешь, о чем?

— Ну хорошо, когда? Я ведь на работе.

— А где ты обедаешь?

— Тут есть маленькое кафе за углом.

— Ты знаешь «Дельфин» — пивную на Бред-стрит?

Я говорю, что знаю.

— Давай встретимся там в половине первого… Хэлло! Ты меня слышишь? Мне показалось, что нас прервали. Так ты придешь туда?

— Хорошо, приду, — говорю я и вешаю трубку.

Все утро у меня сосет под ложечкой — что такое собирается он мне сказать, думаю я. Но когда в обеденный перерыв я прихожу в пивную, вижу, он совершенно такой же, как всегда, спокойный, рассудительный. Мы заказываем обед, и он не начинает разговора, пока нам не подают суп.

— Довольно скверная получилась история, во всех отношениях скверная, не так ли? — говорит он.

— Да, конечно.

— Меня очень подмывало послать тебе счет за чистку ковра.

Я чувствую, что краснею.

— Я должен извиниться перед вами за это. Ей-богу, ведь не нарочно. Я был сильно под мухой, и как-то это нечаянно вышло.

— И кажется, пиво вдобавок еще слегка развязало тебе язык? — говорит он.

Я молчу.

— Возможно, у тебя были причины слететь с катушек, не знаю. Мне ведь пока известна только одна сторона этого дела. — Он берет ложку, принимается за томатный суп. — Я бы теперь не прочь послушать тебя.

Я ерзаю на стуле.

— Не знаю, право, это не так просто.

— Ты боишься обидеть меня? Ничего, попробуй все же.

— Ну, видите, мне кажется, все дело в том, что миссис Росуэлл невзлюбила меня с самого начала, и она просто не давала нам с Ингрид возможности наладить нашу жизнь. Мы, в сущности, как бы не были женаты. Я рта не мог раскрыть без того, чтобы она тут же не стала говорить поперек. Не знаю, известно ли вам это, но она имеет огромное влияние на Ингрид.

Он кивает:

— Знаю. Быть может, это отчасти потому, что я так часто в отъезде.

— В общем, так или иначе, у Ингрид на первом месте всегда была мать, и она вечно плясала под ее дудку, а я все время чувствовал себя нахлебником и даже хуже, потому что нахлебник тот хоть может приходить и уходить, когда ему вздумается, а она все время долбила мне насчет моих обязанностей и моей ответственности за семью и в то же время не давала мне возможности проявить какую-то заботу и нести какую-то ответственность, потому что я в доме был просто никто… А потом, когда случилось это несчастье и она даже не дала мне знать, я так обозлился, что чуть тогда же не ушел из дому насовсем.

— То есть как это не дала тебе знать?

Я рассказываю ему, как пришел домой и нашел дверь запертой и как миссис Олифант сообщила мне о том, что произошло. Ясно вижу, что он ничего об этом не знал, однако не подает виду.

— Она даже пыталась обвинить меня в случившемся, — говорю я ему.

Весь этот разговор отнюдь не доставляет мне удовольствия. Не очень-то приятно говорить человеку в глаза, какая у него жена гадина, даже если он сам на это напросился.

— Послушать ее, так можно подумать, что я невидимкой стоял там на лестнице и собственноручно спихнул Ингрид вниз…

Я жду, что он скажет что-нибудь и я пойму, многое ли ему известно, но он ничего не говорит.

— Но тем не менее ты решил остаться?..

— Да… А потом дела пошли еще хуже. Ингрид стала хандрить, слоняться по всему дому без дела, словно у нее какой-то смертельный недуг, и никакими силами нельзя было заставить ее встряхнуться. Она считала, что я бесчувственный.

— Потеря ребенка была для нее большим ударом, ты же понимаешь.

— Само собой разумеется, понимаю, но не может же она до конца своей жизни вести себя так, словно это произошло только вчера. Мне, ей-богу, кажется, что миссис Росуэлл нарочно не давала ей выйти из этого состояния.

— Словом, как я понимаю, ты хочешь сказать, что основная причина всех бед — в миссис Росуэлл? — спрашивает он, пристально глядя на меня.

— Да… Да, я именно это хочу сказать.

Жутко неудобно говорить человеку такие вещи про его жену, особенно если он к тому же славный малый. А мне волей-неволей приходится винить во всем мамашу Росуэлл — ведь не могу же я сказать ему о самой главной, об истинной причине — о том, что я никогда по-настоящему не любил Ингрид.

— Может, выпьешь кружку пива? — спрашивает мистер Росуэлл.

— Нет, спасибо. После пива меня весь день будет клонить ко сну.

Он берет себе кружку светлого.

— Насчет выпивки ты не особенно силен?

— Нет, не особенно. Я довольно быстро косею.

— Ну, тут стыдиться нечего, — говорит он, — Это, скорее, очко в твою пользу. — Он берет нож и вилку. У него-то аппетит, как видно, нисколько от всей этой истории не пострадал. — Так каковы же теперь твои планы? — спрашивает он. — Ты вернулся к своим?

— Нет, я живу у сестры.

— С родителями у тебя сейчас не совсем ладно?

— Да, вроде так.

— Ты сейчас, значит, как бы на положении отверженного?

— Я уже начинаю к этому привыкать. Я не первый день чувствую себя отверженным.

— Знаешь, — говорит он, вертя в руках нож, — у меня складывается такое впечатление, что ты почему-то считаешь себя несправедливо обиженным, и притом уже давно. Словно тебя обошли, обманули в чем-то. Можно даже подумать, что и женитьбу-то эту тебе навязали на шею.

Мне становится не по себе, потому что он что-то начинает лезть в бутылку.

— Может быть, ты жалеешь, что женился?

— Да, жалею.

— Почему же ты женился? — спрашивает он и смотрит на меня в упор. — Потому что любил Ингрид или потому, что она забеременела?

Я молчу.

— Ну хорошо. Ты хочешь быть женатым на Ингрид?

— Я не хочу быть женатым на двух женщинах сразу — и на Ингрид, и на ее мамаше.

Поручиться не могу, но мне кажется, что он едва не ухмыльнулся.

— Твое теперешнее положение тоже не завидное, — говорит он. — И самому жить негде, и жену привести некуда.

— Это верно.

Довольно глупое положение, в сущности.

— А в конце концов не так уж это плохо, — говорю я, потому что его слова задевают меня за живое. — Ушел я сам, по доброй воле, и могу не возвращаться, если не захочу. Мне теперь не надо думать о ребенке, и никто меня не может больше ни к чему принудить.

— А кто же тебя к чему-нибудь принуждает? — спрашивает он, не повышая голоса.

— Хорошо, вы, предположим, нет. Но не нужно изображать все это так, будто я только и жду, когда Ингрид позовет меня назад. Я сам ушел, не забудьте.

— Правильно, ты ушел. Но с другой стороны, еще не известно, захочет ли теперь Ингрид принять тебя обратно.

— Совсем на это непохоже, судя но тому, как она себя вела.

— В таком случае, — говорит он, — пожалуй, самое разумное во всех отношениях — положить, этому браку конец. Забудь, что ты был женат. Полгода — срок небольшой. Ингрид могла бы потребовать с тебя алименты, но, по-моему, она в этом не нуждается. Но конечно, она захочет получить развод. Ты ведь не станешь возражать, не так ли?

— А какие у нее будут основания для развода?

— То, что ты ее покинул, вероятно. Будь мы в Америке, можно было бы еще добавить нанесение психической травмы.

— Вот это было бы лихо, верно?

— Да, не правда ли? В разводах всегда есть что-то юмористическое.

— Боюсь, как бы мне не околеть со смеху.

— Что ж, Вик, вот, значит, к чему мы с тобой пришли. Ты же сам не захочешь быть связанным с женой, с которой ты живешь врозь, и, конечно, Ингрид тоже будет стремиться получить свободу. Она молода, привлекательна. Ей захочется выйти замуж снова. Да и ты со временем женишься, я полагаю.

— Я, знаете ли, уже сыт по горло.

— Так что теперь ты решил покончить с этим и стать свободным?

— Я этого не говорил.

— Я так тебя понял.

— Я сказал только, что могу это сделать, если захочу. Я сказал, что не собираюсь вымаливать ни у кого подачек и никто не принудит меня больше делать то, чего я не хочу. И вы можете передать это от меня Ингрид, и ее мамаше, и вообще всем. — Я уже до того разошелся — чувствую, что грублю, но мне сейчас наплевать.

— Я не принимаю поручений, Вик. Если ты хочешь сказать что-нибудь Ингрид, тебе придется сделать это самому.

— Черта с два могу я это сделать, когда мамаша сторожит каждый ее шаг. Она меня не выносит, вы сами это знаете.

— Да, знаю. Но мне ты нравишься. Я по-прежнему считаю тебя порядочным юношей и не жалею о том, что ты стал моим зятем.

— Премного вам благодарен. — Я пытаюсь произнести это как можно ядовитее, но в душе я польщен. Просто удивительно, как это приятно сознавать, что ты еще можешь кому-то нравиться.

К нам подходит официантка, и мистер Росуэлл заглядывает в меню.

— Что ты хочешь на сладкое? — спрашивает он. — Пудинг или яблочный торт?

— Пожалуй, ни то, ни другое, только чашку кофе.

Он заказывает две чашки кофе, и официантка, шаркая подметками, уходит. Это довольно пожилая тетка в толстых чулках, и белая мятая наколка криво сидит у нее на голове. Вообще это отнюдь не первоклассное заведение, мебель выкрашена темной масляной краской, и на стенах — дешевые обои, но посетителей много, и все больше мужчины. Как видно, этот кабак пользуется популярностью среди определенной публики — коммивояжеров, приезжих и всякого такого народа, потому что здесь можно плотно поесть и выпить. Мы сидим в углу (между нами и соседним столиком — вешалка) и можем разговаривать без помех.

— Предположим, я бы снял отдельную квартиру, — говорю я. — Что вы на это скажете?

— Скажу, что это чрезвычайно облегчило бы положение. Если ты предложишь Ингрид поселиться с тобой и она откажется, тогда, разумеется, ты будешь страдающей стороной. Юридически.

— И смогу потребовать развода?

— Думаю, что да.

— А как вы считаете, согласится она? Ведь ей придется устроиться на работу, чтобы мы могли оплачивать квартиру.

— А почему ты сам не спросишь ее об этом?

— Как, черт подери, могу я это сделать? — говорю я, закипая снова. — Ее мать облысеет от злости за ночь, если узнает об этом.

— Лысая жена мне ни к чему, — говорит он, — но все же, мне кажется, мы можем рискнуть.

— Вы хотите сказать?..

— Я хочу сказать, что в этом вопросе мнение миссис Росуэлл играет второстепенную роль — главное, что думает по этому поводу сама Ингрид. Если ты хочешь ее видеть, тогда… — Он умолкает. — Ты хочешь ее видеть?

Я молчу, отвечаю не сразу. Наконец говорю:

— Да, я бы хотел.

— Ну что ж, хорошо. Где?

— Только не у вас дома.

На этот раз он уже явно ухмыляется, ухмыляется во весь рот.

— Да, тут миссис Росуэлл действительно может облысеть, если только я предложу такое, — говорит он.

Глава 9

I

В этот вечер мы с ней исходили миль десять — говорили и говорили все снова и снова, не понижая голоса, не боясь, что ее мамаша в соседней комнате. Нам о многом нужно было поговорить, многое обдумать — на ближайшие сорок лет, в сущности. А такие вопросы не решишь с наскока. Однажды мы в одно мгновение решили свою судьбу ночью в парке, но на этот раз — нет. На этот раз я много думал обо всем… И сейчас думаю, и мы говорим. Никогда прежде мы с ней не говорили так много — мы оба не очень-то были сильны по части разговоров, и, быть может, никогда больше не придется нам так много говорить. Как знать, если бы мы немножко больше беседовали друг с другом и немножко меньше позволяли себе дуреть, все вышло бы по-иному. Но что было, то было, и по-иному не вышло. Ну, а раз так, теперь надо уж постараться, чтобы хоть дальше было лучше.

Пробродив по городу бог знает сколько часов, мы приходим в парк и садимся в нашей старой беседке.

— Ты представляешь, какую тебе придется выдержать с ней бучу, представляешь? — спрашиваю я.

Она кивает.

— Знаю.

— Ты должна ей показать, что все обдумала и решила твердо и что ей тебя не отговорить.

— Это будет нелегко, — говорит она. — О тебе она слышать не может.

— А вот твой отец на нашей стороне.

— Мой отец — золото. Я не знаю, что бы было, если бы не он.

— Да, он хороший малый, твой отец. Он мне правда очень нравится.

— А это большая квартира, Вик? — спрашивает она, — Много потребуется мебели?

Я улавливаю нотку радостного волнения в ее голосе и понимаю, что теперь у нее есть цель, которая поможет ей выстоять против мамаши. И в стомиллионный раз объясняю, что еще не был в этой квартире и ничего не знаю.

— А как ты думаешь, когда нам можно будет посмотреть?

— Да когда хочешь, по-моему. Они небось ждут, что мы поглядим, прежде чем дать ответ.

— А тебе хочется снять эту квартиру, Вик? — спрашивает она.

— Нам же выбирать не приходится, — говорю. — Это будет здорово накладно, но мы как-нибудь справимся, я считаю.

— Нет, я хочу сказать… Я спрашиваю, хочешь ли ты ее снять в том смысле, что… Хочешь ли ты, чтобы мы опять были вместе?

Я собираюсь с мыслями, прежде чем ответить.

— Мне кажется, что мы по-настоящему еще не пробовали, — говорю я наконец. — Мы с тобой муж и жена и должны посмотреть, что у нас получится, если мы будем жить отдельно, вдвоем. Может, через два месяца мы будем швырять друг в друга сковородками, но тогда по крайней мере нам не придется никого винить, кроме самих себя.

— А я думаю, что так не будет. — Она придвигается ближе, кладет голову мне на плечо, и я обнимаю ее одной рукой, совсем как когда-то. — Это были ужасные полгода, правда? — говорит она.

— Да уж.

— Если бы кто-нибудь сказал мне год назад, что все это может произойти, я бы никогда не поверила.

— Угу. — Чувствую, что еще секунда — и я начну ее целовать. Это невероятно, до чего она меняется, когда поблизости нет ее мамаши.

— Вик, — говорит она через несколько минут, — все это время, ну, ты знаешь, когда я не хотела, чтобы ты приближался ко мне… Я не то чтобы совсем не хотела, но только почему-то, пока мы жили у нас дома, мне казалось, что это как-то неудобно.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. — Вспоминаю, как я тоже всегда чувствовал себя неловко, ложась с ней в постель, — хотя казалось бы, что ж тут такого, — и как скрипели пружины, и как я старался не оставлять ничего в туалетном столике, боясь, что мамаша Росуэлл обшарит его днем. Какого черта должен был я этого стыдиться, никому не известно, но так вот действовало на меня ее присутствие.

И теперь я целую Ингрид, потому что она заговорила как раз о том, что особенно меня мучило. Ведь если бы это не наладилось, тогда у нас с ней ничего бы не склеилось.

— Когда мы будем жить отдельно, все будет по-другому, — говорит она. — У нас все будет в порядке.

— Да, тогда уж мы будем делать все, что захотим… — Я улыбаюсь. Чудно, как некоторые мысли откуда-то вдруг залетают в голову. — Я никогда не видел тебя в ванне — только раз, в наш медовый месяц.

— Тебе хочется увидеть меня в ванне?

— Да. Ты очень симпатично выглядишь, когда ты вся в мыльной пене и кожа у тебя такая скользкая и блестящая.

Она смеется.

— Ты ужасно чудной.

— Да, чудной. Но вполне нормальный.

— Да, вполне. А правда, удивительно все-таки, — говорит она, — как мы сидим и болтаем. Это ведь в первый раз мы так вот просто разговариваем.

— Если не считать того вечера, когда ты уже знала, что у тебя будет ребенок.

— Да. Тогда, да. В тот вечер ты сказал, что женишься на мне.

Ну нет, мне совсем не хочется ворошить сейчас все это снова, и я обнимаю ее покрепче и говорю:

— Мы можем ведь и не только говорить, если ты не против.

— А что же еще?

Я просовываю руку к ней под пальто.

— Ну, как ты думаешь?

— Немного холодно сегодня, тебе не кажется?

— Нас что-то никогда это не пугало раньше.

— Ну, знаешь, просто немножко дико — такая старая супружеская пара и… занимается бог знает чем в парке, А вдруг кто-нибудь придет?

— Никто же раньше почему-то не приходил? И притом, как ты сама сказала, мы ведь супружеская пара.

— Но у меня нет при себе моего брачного свидетельства.

— У тебя обручальное кольцо на пальце.

— Кто же поверит, что я обнимаюсь здесь с собственным мужем?

Я не могу не рассмеяться, а она закидывает руки мне за шею, и обнимает меня крепко-крепко, так крепко, что крепче нельзя, и повторяет снова и снова:

— О, я люблю тебя, Вик, я люблю тебя, люблю тебя…

Так что тут у нас все в порядке.

II

Возвращаясь домой к Крис, я снова перебираю в уме все, что произошло. Ингрид любит меня. После всего, что случилось, после того, как я так гадко поступал с ней, после этого несчастного случая — выкидыша, после того, как ее мать изо всех сил старалась восстановить ее против меня, после всех моих безобразных выходок она все еще любит меня и готова попробовать начать все сначала. Люблю я ее или нет — это уже вопрос особый, но не это сейчас важно. Важно другое: теперь я знаю, что поступаю правильно. Я вел себя как подонок, и мне это осточертело, и теперь я постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы это исправить. И кто его знает, быть может, в один прекрасный день и будет так, как говорила Крис: мы увидим, что любим друг друга каждый по-своему, и эта любовь поможет нам жить. Я надеюсь, что так будет, потому что ведь это на долгие-долгие годы.

А я теперь многое передумал и переоценил. Все, что произошло со мной, кое-чему меня научило, открыло мне глаза на жизнь и всякое такое. И я теперь понимаю: весь секрет в том, что никакого особенного секрета нет, и ничего такого сверхъестественного — ни бога, ни черта, ни рая, ни преисподней. Вы, может быть, скажете, хорошо, в чем же тогда суть жизни? А я вам отвечу: в самой жизни, вот и все. И этого вполне достаточно, потому что в жизни очень много хорошего, так же как и плохого. И еще я считаю, что не существует таких вещей, как грех и наказание за грехи. Есть только то, что ты совершаешь, и потом то, что из этого проистекает. Есть вещи правильные и есть неправильные, и если ты поступаешь неправильно, то у тебя все пойдет вкривь и вкось, и в этом и есть наказание. Но все это, конечно, не так просто, потому что, если ты будешь поступать только правильно, у тебя не обязательно все будет как нельзя лучше, потому что, помимо всего прочего, существует еще случай, удача, и ты можешь из кожи лезть вон, а удачи тебе не будет, это уж от тебя не зависит. И если вы скажете, почему одному ни в чем не везет, а другому всегда везет, в то время как он-то и есть самый скверный, а тот хороший, вот тут я скажу: а разве это не вопрос удачи? И кроме того, он, может быть, вовсе и не такой везучий, как вам кажется, потому что вы же не можете заглянуть к нему в душу, и, если у него шесть автомобилей и он каждый год отдыхает на курорте где-нибудь на юге Франции, так ведь не это главное — главное то, что творится у него в душе.

Короче, я это вот к чему: нужно делать все, что от тебя зависит, и как можно лучше, и надеяться на лучшее. Делай то, что ты считаешь правильным, и тогда ты будешь поступать так, как поступают миллионы других везучих или незадачливых на всей земле. А уж если тебя стукнет по башке — случай, судьба, называй это как хочешь, — ты, как и всякий другой, можешь только пожать плечами, потому что всегда старался поступать правильно и не заслужил плохой участи. Но тут уж ничего не попишешь.

А пока я собираюсь сделать все, что от меня зависит, и поглядеть, как на этот раз получится.

Вот и конец притче.

Вечер прохладный, и меня немного познабливает, когда я шагаю домой. Еще две недели и уже снова святки.


Читать далее

Роман. Любовь… любовь?
Часть первая 09.05.16
Часть вторая 09.05.16
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть