Глава первая

Онлайн чтение книги Дыхание Судьбы A Special Providence
Глава первая

У него обнаружили пневмонию, и на выздоровление ушло пять недель. После первых нескольких дней боли и забытья под действием лекарств для Прентиса наступило время полного покоя: обтирания теплой губкой, чистые простыни, негромкие вежливые голоса, регулярная еда. Госпиталь, намного глубже в тылу, чем подвижные госпитали для раненых, размещался в старом каменном здании бывшей католической школы для девочек, и из окон палаты для пациентов с пневмонией открывался вид на мягкие очертания холмов, серо-коричневых от февральских проталин.

Вскоре после того, как его привезли, в первый день, когда он окончательно пришел в сознание и лежал на высоко подоткнутых подушках, глядя на бесконечную колонну грязных армейских грузовиков, ползущих мимо окна, по палате мгновенно разнеслась весть, что это пятьдесят седьмая дивизия, которую отводят с передовой под Кольмаром. Ее отправляли в Голландию на отдых и для пополнения состава, пока не восстановит свою боеспособность; и это значило, что можно было не испытывать чувства вины за то, что валяешься здесь в чистоте и тепле да попиваешь горячий шоколад. Когда они снова будут готовы воевать, Прентис тоже будет готов.

А тем временем он мог целые утра посвящать непростой задаче поиска удобного положения для ноги, горящей после средней степени обморожения; мог читать книги в мягких обложках, переиздания для армии, пока не уставал, мог завязывать вялую, временную дружбу с другими пациентами, мог писать письма.

Матери он несколько раз объяснял, что лежит в госпитале, но не ранен, а болен, и то не очень серьезно, и большую часть его писем занимали подробнейшие описания, как выглядит пейзаж Нормандии из поезда.

Он написал совершенно иное, чем прежние, письмо Хью Берлингейму, полное закамуфлированных упоминаний о снайперах, смерти, сильных артиллерийских обстрелах, косвенно давая тому понять, что теперь ему не до благородной юношеской погони за интеллектуальными абстракциями, и под конец сделал острое замечание о том, что подготовка по Программе V-12 должна быть интенсивной.

Написал он и Квинту, долго сомневаясь, стоит ли обращаться к нему с обычным «дорогой Джон». Письмо далось ему нелегко.

Извини, что еще раз не повидался с тобой в тот день в Орбуре перед тем, как отправиться в санчасть…

Но, перечитав письмо, он поправил эту фразу на «перед тем, как меня отправили в санчасть». Это была не такая уж ложь, его действительно отправили в тыл. Кроме того, разве лейтенант Эгет раньше в тот день дважды не предлагал ему сделать это? И разве он не отказывался оба раза?

У меня нашли пневмонию, как ты и предсказывал. Думаю, что у тебя то же самое, и надеюсь, что о тебе позаботились. Я даже ожидал встретить тебя здесь, но мне сказали, что здесь не один госпиталь, так что ты мог попасть в другой. Или, может, ты продержался, пока нашу часть не отправили назад в Голландию, как мне сказали несколько дней спустя. В любом случае, надеюсь, ты снова здоров, где бы ни находился. Возможно, нас обоих отправят туда, куда ты предполагал вначале, до заварушки в Орбуре.

Покончив с этим деликатным местом, он задумался, не зная, о чем писать дальше. Последние несколько фраз звучали с фальшивой сердечностью, прямо как, по мнению гражданских, должны общаться старинные армейские приятели, и он закончил так: «Передавай привет Сэму Р., если увидишь его, и удачи тебе». Странно было подписываться: «Боб», как и в начале писать: «Джон». Потом сделал приписку:

P. S. Похоже, в здешних армейских лавках неисчерпаемые запасы твоего чертова табака «Бонд-стрит». Как только встану на ноги, постараюсь набрать для тебя как можно больше.

Он добыл четыре пачки «Бонд-стрит», связал их красной лентой, сорванной со штор католической школы для девочек, и написал на маленькой открытке: «С Рождеством!» Пока он брел в больничном халате и шлепанцах в палату, по госпитальному радио начали передавать сообщение о высадке морских пехотинцев на остров под названием Иводзима; вскоре передали новое сообщение, встреченное восторженными воплями всей палаты: Первая армия обнаружила неповрежденный немецкий мост и переправилась через Рейн. Последовали головокружительные прогнозы, что война в Европе может закончиться за несколько недель, и это слегка обеспокоило его. Что, если она закончится прежде, чем он вернется на передовую? Вправе ли он тогда будет говорить, что воевал на войне?

Но в день, когда его выписали из госпиталя и вернули форму, до конца войны было еще далеко. Прощаясь с соседями по палате и позже сидя в кузове грузовика, направлявшегося в расположение Седьмой армии, он с удовольствием сознавал, что у него вид бывалого солдата: ботинки уже не выглядят новыми, куртка и штаны в пятнах грязи и пропитались кирпичной пылью Орбура — даже пятно на груди от зубной пасты смутно просматривалось, — а Квинтов шарф из одеяла придавал чуточку неуставной лихости. Он чувствовал себя выздоровевшим, хотя был еще вялым и слабым после госпиталя, но весенний воздух бодрил.

Прибыв на место, он узнал, что пятьдесят седьмая дивизия выполнила свою задачу в Голландии: теперь они были в составе Девятой армии, в Германии, обороняли, или «прикрывали», большой участок на западном берегу Рейна и скоро тоже должны были переправиться на восточный.

— Как быстро вы сможете отправить меня обратно в подразделение? — спросил он толстого кадровика.

— Много времени это не займет, — ответил тот, складывая документы Прентиса. — Через пару дней отправим. — Он растянул в улыбке обвислые, женственные губы. — Не терпится встретиться с дружками?

Так и не узнав ничего определенного, Прентис повернулся, отходя от стола, и почувствовал неловкость, поймав на себе взгляд робкого восхищения двух чистеньких, явно только что из Штатов, солдат, которые стояли в очереди позади него. Как легко выглядеть героем среди такого окружения! Здесь, в этой комнате, за столько миль от опасности, любой дурак и любой трус мог разгуливать в золотом сиянии славы, коли его форма достаточно грязна, чтобы предположить, будто он побывал в бою. Это было несправедливо, и эта несправедливость заставила его сделать суровое лицо под внимательными взглядами парнишек из нового, свежего пополнения — и все-таки он отдавал себе отчет, что это его суровое выражение, так же как пыль и пятно от пасты, только придает еще больше фальши его облику героя.

Кадровик был прав: его отправили через пару дней. Он ехал на север в переполненном кузове, держа между колен новехонькую винтовку; грузовик катил по нежно-коричневым и желтым весенним лесам и полям, громыхал по многочисленным серым, разрушенным городам, где старики провожали его растерянными взглядами, а дети махали, приветствуя.

Еще пару дней его возили по расположению Девятой армии; потом в другом грузовике он ехал на восток Рейнской области в штаб дивизии, дальше снова на восток в полк, и, наконец, его оставили на огромной безветренной равнине дожидаться джипа из роты «А», который должен был забрать его.

Водителем джипа оказался Уилсон, сержант-снабженец, сухопарый, очкастый, с длинной шеей и выпирающим кадыком и с выражением постоянного недовольства на лице. Прентис помнил его, как тот ругался и кричал, распределяя боеприпасы в здании фабрики перед наступлением на Орбур. Но Уилсон, очевидно, совсем его не помнил. Прошел мимо, выкрикивая: «Кто тут в роту „А“?» — и, когда ему указали на Прентиса, глаза у него ничего не выражали, как его очки.

— Новичок?

— Не совсем, нет. Я в роте с Бельгии, попал в нее сразу после Арденн.

— Неужели? Странно, я тебя совсем не узнаю.

В джипе, когда они с урчанием пересекали, казалось, бесконечную равнину, Уилсон скосил на него глаза:

— Из какого ты взвода?

— Я вестовой второго взвода.

Уилсон на мгновение оторвался от дороги, чтобы испытующе взглянуть на него.

— Быть не может. Вестовым во втором взводе Макканн. Причем с тех самых пор, как мы отплыли из Штатов.

— Ну, — ответил Прентис, — наверно, его какое-то время не было или что еще. В любом случае я…

— Нет, он всегда был на месте. Насколько я знаю. Уверен, что в ту роту едешь?

— Конечно уверен. Я был вестовым второго взвода с Кольмара и до Орбура.

— Гм, — хмыкнул Уилсон, — будь я проклят, если помню тебя. — Он поскреб подбородок. — Постой-ка, ты не тот паренек, что заболел на фабрике?

Паренек, что заболел на фабрике? Тот скулящий, позорно плакавший мальчишка?

— Нет. Это был не я. Фабрика была до Орбура. Я еще долго оставался во взводе.

— Ранило, что ли?

— Нет, заболел…

— Дизентерией?

— Нет. Пневмонией.

— A-а! Ну так все равно не говори, что ты вестовой. Теперь ты не вестовой. Коверли, наверно, перевел тебя в другое отделение.

— Кто?

— Лейтенант Коверли. Новый комвзвода.

— Понятно. А сержантом по-прежнему Брюэр?

— Нет, Лумис вместо него. Брюэра ранило еще в Кольмаре.

— Господи, не знал этого! — воскликнул Прентис. — Куда ранило?

— В бедро, серьезно, но не слишком.

— Нет, я хотел спросить где?

— В Аппенвайере. Это второй город, который мы взяли. Черт, Орбур было не сравнить с Аппенвайером.

— Надо ж. — Они помолчали. — А лейтенант Эгет все еще…

— Да, по-прежнему командир. Только теперь он капитан Эгет.

— Ого!

Дальше они ехали молча по равнине, такой длинной, широкой и плоской, что скорость почти не ощущалась. Проехали несколько артиллерийских позиций в медленно поворачивавшейся дали, а потом зенитную батарею. К этому времени Прентис уже различал очертания отдельных домов, еще минуту назад видневшихся точками на мерцающем горизонте, и за ними продолжение равнины, встречающейся с небом у новой черты горизонта, которая, наверно, была западным берегом Рейна.

Когда они достигли домов, Уилсон круто свернул налево и медленно поехал вниз по улице мимо домов, и Прентис видел солдат, расхаживавших во дворах или торчавших в окнах. Одеты все были небрежно, у некоторых на головах черные шелковые цилиндры — трофей, захваченный в немецких платяных шкафах, шутовской наряд, ставший позже популярным в армии.

— Вот и командный пункт, — сказал Уилсон и затормозил у самого большого из домов.

Во дворе стоял Эгет, смеясь и болтая с людьми, которых Прентис прежде не знал. Эгет ничуть не изменился, разве что был сейчас чистым, выбритым и как будто слегка потолстел. На плечах постиранной и мятой полевой куртки поблескивали капитанские нашивки, а на груди слева красовалась криво приколотая драгоценная ленточка «Бронзовой звезды».

Подойдя к нему, Прентис засомневался, должен ли он отдать честь; потом, боясь, что это будет выглядеть глупо, решил не делать этого.

— Извините, сэр. Я просто хочу доложить, что вернулся из госпиталя. Меня зовут Прентис, вряд ли вы помн…

В глазах Эгета медленно разгорелась искорка узнавания.

— А, да-да, ты тот парень, у которого пропал голос, верно?

Он даже не протянул руки для пожатия — плохой знак? — но его голос и обращение были вежливыми, и Прентис приободрился.

— Что ж, отлично, — продолжал Эгет. — Мы тут в последнее время малость расслабились в этом затишье, но, думаю, очень скоро опять все начнется…

Слушая его, Прентис как будто заметил краем глаза фигуру слоняющегося Логана и сосредоточил все свое внимание на лице Эгета, чтобы показать Логану, что не слышит, если тот вдруг окликнет его. Потом все-таки решил оглянуться, но Логан, или кто это был, исчез.

— Так, дай-ка подумать. — Капитан потер красную шею. — Вряд ли мы сможем назначить тебя снова вестовым. Свой взвод найдешь в третьем доме по дороге; спросишь лейтенанта Коверли. Только сперва зайди сюда и отметься у старшины, чтобы он внес тебя в суточную ведомость.

— Есть, сэр. Благодарю вас.

И, поворачиваясь, чтобы идти, снова засомневался, должен ли отдать честь, но было уже поздно. На КП не было знакомых лиц — даже самого старшину, толстого, наполовину лысого, с тупой рожей, он едва мог припомнить, а тот его не помнил совсем.

— Как пишется? — спросил он, когда Прентис назвал фамилию, и пришлось несколько раз писать ему по буквам, пока, сгорбившись над бумагами, тот выводил за ним, медленно и осторожно, сжимая в толстых пальцах карандаш, словно это был скальпель.

— Дизентерия, что ли?

— Нет. Пневмония.

— А это как пишется?

Знакомых лиц не встретилось и по дороге во второй взвод. Там у дверей торчал праздный народ, некоторые в цилиндрах; все уставились на Прентиса, загораживая ему дорогу. Большинство выглядели не старше его.

— Лейтенант Коверли здесь?

— В доме. На кухне.

Двое парней расступились, пропуская его. В передней, в коридоре и в затененной гостиной тоже слонялись незнакомые солдаты, с любопытством озиравшиеся на него. На пороге кухни его ослепили бившие в окно косые лучи предвечернего солнца: он вынужден был остановиться, щурясь и заслоняя глаза, пока не разглядел четверых людей, сидевших за блестящим кухонным столом и пивших кофе из фарфоровых чашек в цветочек. Все повернули к нему головы.

Тот, кто казался старшим, был одет в легкую, старого фасона полевую куртку на молнии и без знаков различия. Мощный, с бычьей шеей и близко посаженными маленькими глазками на свирепом лице; Прентис собрался было уже обратиться к нему, когда увидел у сидящего рядом человека, узкоплечего и куда менее внушительного, лейтенантские нашивки.

— Лейтенант Коверли?

— Он самый. Что вам нужно?

И Прентису вновь пришлось пройти процедуру установления личности.

— Ну что ж. Добро пожаловать на борт. — Лейтенант встал, оказавшись не только худым, но и небольшого росточка. У него была маленькая изящная голова со светлыми волосами и южный выговор. Влажная ладонь, ногти на пальцах обкусаны до мяса. — Знакомы с сержантом Лумисом? Сержантом нашего взвода?

Мощный сержант тоже встал и сдавил Прентису руку в пожатии.

— Что-то не припоминаю тебя, — сказал он низким, впечатляющим баритоном. — Был раньше в нашем взводе?

— Всего несколько дней. Еще в Кольмаре, при сержанте Брюэре. Только, понимаете, тогда я был вестовым.

— Точно? Я бы сказал, что вестовым у нас все время был Макканн. Ты, верно, был среди тех, кто присоединился к нам в том поезде, в Бельгии. Прав я?

— Правы. И был вестовым до Орбура. Точнее, пока мы не заняли Орбур.

— А что потом? Был ранен?

— Нет, за… заболел пневмонией.

Он сам не понял, почему запнулся. Что постыдного в том, чтобы заболеть пневмонией? Может, побоялся, что Лумис, как до этого Уилсон, примет его за того слюнтяя, заболевшего на фабрике?

— Ясно. А это, — Лумис кивнул на двух других, сидевших за столом, — Кляйн… то есть Джо Кляйн, радист, и Тед Банковски, санитар.

Невозможно было найти более непохожих людей, чем эти двое. Смуглое лицо Кляйна походило на крысиную мордочку и производило впечатление грязного, с его черной ниточкой усов среди трех- или четырехдневной щетины и желтой улыбкой. По сравнению с ним Тед, санитар, просто поражал: чистый, белокурый, лучащийся здоровьем, — прямо-таки отличник-бойскаут или президент польско-американского молодежного клуба. А самое замечательное, что сейчас, когда он протянул сильную и красивую руку, в его глазах появилось узнавание.

— Да-да, — сказал он. — Кажется, я припоминаю. У тебя еще был ларингит или что-то в этом роде?

— Верно, был.

— Куда мы его определим? — спросил лейтенант Лумиса. — В каком отделении больше всего не хватает людей?

— Черт, да везде не хватает. Но, думаю, больше всего у Финна. Хорошо, Прентис, пойдешь в первое отделение. Кляйн, смотай за Финном.

— Есть.

Радист с привычной миной недовольства торопливо обежал стол и выскочил в заднюю дверь. Прентису ничего не оставалось, как стоять и ждать — никто не предложил ему сесть, — а остальные сели за стол и возобновили прерванный разговор.

Прошло немного времени, и дверь опять распахнулась. Разговор затих. Вернулся Кляйн и с ним худой человек с впалой грудью и в соломенном канотье, какие были гордостью прирейнских щеголей в начале 1900-х годов.

— Финн, у нас для тебя есть новый человек, — объявил Лумис, — так что можешь прекратить свои жалобы. Прентис, это сержант Финн, командир твоего отделения.

Пожимая ему руку, сержант Финн не улыбнулся, и улыбнувшийся Прентис почувствовал себя глупо; тут же он разглядел, что сержант Финн был удивительно молод — лет девятнадцать, максимум двадцать. Но его худое, невзрачное лицо было самоуверенным, и по косому взгляду, брошенному на него Финном, Прентис понял, что тот оценивает его. Он облизнул губы, потупил глаза, как девушка, и в виде самозащиты принялся тайком разглядывать Финна, ища изъяны в сержантском превосходстве. Во-первых, он был таким же тощим, как сам Прентис, но при этом не вышел ростом. И антикварное канотье было не единственной нелепой деталью его наряда: зеленые командирские штаны, больше на несколько размеров, поддерживались обычными цивильными подтяжками в голубую полоску, надетыми поверх узкого грязного солдатского свитера. Если просто судить по тому, как он одет, по его сутулой спине и впалой груди, легко предположить, что он шут, предмет всеобщих насмешек, которого, конечно, никто не боится. Но опять-таки оставалось его спокойное лицо и холодный, оценивающий взгляд.

Финн настолько захватил его внимание, что он не заметил появления второго человека — не говоря о том, чтобы посмотреть, кто это, — пока не услышал голос Лумиса:

— А это помощник твоего командира подразделения сержант Рэнд.

— Сэм!

Прентис в восторге тряс знакомую четырехпалую руку, хлопал по знакомому крепкому плечу, а Сэм Рэнд лишь однажды позволил своему каменному лицу расплыться в улыбке при виде старого знакомого.

— Рад встретить тебя, Прентис, — сказал он и объяснил окружающим: — Мы прибыли на одном корабле.

— Черт меня возьми! — кричал Прентис с энтузиазмом коммивояжера. — Так ты теперь сержант Рэнд — вот это да!

Он понимал, что все это звучит несколько чрезмерно, но казалось важным дать всем, а особенно Финну, понять, что этот замечательный и ценный человек его друг.

— Хочешь подняться наверх, Прентис? — спросил Сэм. — Подыщем тебе место для спанья. — Он обернулся к Финну. — В комнате Уокера есть свободная койка; ничего, если он займет ее?

Финн пожал плечами, при этом штаны у него поднялись и опустились на подтяжках.

— Мне все равно.

Следуя за Сэмом по полутемному коридору, полному пристальных глаз, Прентис надеялся, что все заметят, что Сэм несет часть его вещей и расспрашивает приятельским тоном:

— Как чувствуешь себя, Прентис?.. Где тебя лечили?

Все в конце концов сложилось хорошо. Сейчас он положит вещи, получит разрешение отлучиться и отправится во взвод оружия, чтобы разузнать о Квинте.

— Как там Квинт? — спросил он, поднимаясь по лестнице вслед за медленно покачивавшимся задом Сэма, и сперва подумал, что тот не расслышал. — Эй, Сэм? Как Квинт?

Сэм задержался на ступеньке и оглянулся через плечо, но на Прентиса не смотрел. Сказал: «Да не очень» — и стал подниматься дальше.

— Хочешь сказать, он болен?

— Нет, хуже.

— Значит, ранен?

— Давай войдем в комнату.

В комнате пахло старыми обоями, отсыревшей штукатуркой и оружейной смазкой. Прентис присел на край койки, накрытой лоскутным одеялом, а Сэм — в изысканное старинное кресло.

— Это случилось сразу после того, как мы вышли из Орбура, — сказал он. — По дороге в Аппенвайер — другой город, который мы заняли. Дело в том, что мы должны были пройти огромное поле, а там, на поле, были установлены фугасы. Не много, но все-таки. Так вот, я не видел, как это произошло, — взвод оружия шел на каком-то расстоянии позади нас и левее, — сам я не видел, но слышал потом, что рассказывали. Говорят, Квинт наступил на мину. Так вот, говорят, что его ранило не слишком тяжело — в тот первый раз. Санитар побежал к нему и начал перевязывать; только тут на помощь побежал еще один санитар, и тот, второй санитар, подорвался на другой мине, прямо рядом с ними. Все трое погибли на месте.

Они долго молчали; на кухне зазвучал и затих смех: кто-то травил анекдоты.

— Мне правда жаль, Прентис, — сказал Сэм. — Знаю, вы с ним были большие друзья.

Он достал из нагрудного кармана пачку сигарет. Протянул сигарету Прентису, взял себе и неуклюже чиркнул дорогой зажигалкой, наверно реквизированной в каком-нибудь немецком доме. Затем нагнулся в кресле и выпустил длинную струю дыма в пол между ботинок.

— Я его видел только за день до того. Рассказывал, что тебя ранило; он очень переживал за тебя.

— Ты сказал ему, что меня ранило? Господи, Сэм! Я не был ранен. Меня просто отправили в тыл с пневмонией.

Сэм взглянул на него без особого удивления:

— Вот как? Значит, мне неверно сообщили. Я слышал, тебя ранило в Орбуре.

Они снова замолчали. Наконец Сэм встал и пробормотал, что найдет его позже.

— Подожди секунду.

Прентису неожиданно стало страшно оставаться одному. Он хотел сказать: «Подожди секунду. Слушай. Ты знаешь, что он отправился бы в санчасть еще до Орбура, если бы не я? Я его отговорил! Ты понимаешь, что меня отправили туда на другой день, а я ему даже не сказал, что отправляюсь в санчасть? Даже не сказал? Понимаешь, как это ужасно, если он считал, что я ранен? Господи, Сэм, ты понимаешь, что я убил его?»

Но вместо этого он сказал:

— Подожди секунду. Я… я… — Он порылся в вещевом мешке, нащупал пачки «Бонд-стрит», но, прежде чем вытащить и протянуть Сэму, сорвал красную ленту и открытку. — Ты ведь иногда куришь трубку, да?

— Бывает иногда. Ну, Прентис… услужил. — Сэм держал табак обеими руками, разглаживая края пачек средним пальцем.

Потом он ушел, и Прентис сидел один среди тишины, звенящей от его пронзительных, невысказанных слов. Он был настолько одинок, что оставалось только откинуться на койку, повернуться на бок и поджать колени, как ребенок в утробе, глядя сухими глазами на букет розовых цветов на обоях и чувствуя, что в жизни не был так одинок, как сейчас.

В скором времени он скатился с койки и встал на ноги, вперившись в потолок, словно моля Бога покарать его; затем он уронил голову и стиснул виски ладонями — поза такая же мелодраматическая, какие удавались Алисе Прентис, — так он сидел, когда дверь вдруг распахнулась и здоровенный детина в цилиндре уставился на него.

Единственный способ, как можно было выйти из положения, — это изобразить, что чешется голова, и он, сморщившись, принялся скрести голову всеми десятью пальцами, словно исстрадался по хорошему шампуню.

— Ты Прентис? — По крупному невыразительному лицу парня нельзя было сказать, сработала уловка или нет. — Держи почту. Только что принесли с КП. — И он швырнул на койку Прентиса толстую, перевязанную шпагатом связку писем.

— Ого! — сказал Прентис, продолжая скрести голову. — Спасибо.

Он пригладил волосы, стряхнул с пальцев воображаемую перхоть и солидным жестом заложил большие пальцы за ремень.

— Меня зовут Уокер, — сказал парень. — Я сплю на второй койке.

— Рад познакомиться.

Но Уокер буркнул что-то: мол, ему заступать на пост и он должен бежать. Взял с кровати ремень, подпоясался и застегнул его, сменил цилиндр на каску, схватил винтовку и исчез так же быстро, как появился, оставив после себя почти видимый след неприязни.

Это была первая почта, какую Прентис получил с момента прибытия в Европу. Большинство писем было от матери — и он выбрал то, на котором стоял самый свежий штемпель, распечатал, спеша убедиться, что у нее все хорошо.

Дорогой Бобби, я изо всех сил старалась не беспокоиться, и понимаю, что в госпитале находиться безопасней, поскольку ты пишешь, что болен «не серьезно», но даже в таком случае перепугалась до полусмерти!!! Все говорят, что война скоро кончится, и я так надеюсь и молюсь…

Он пробежал глазами большое, взволнованное письмо, задержавшись на следующих строчках:

Ох, как мне понравился твой рассказ о Франции!!! В твоем описании она предстала передо мной как живая, настолько, что я почти вижу…

Он спрятал письмо обратно в конверт. Еще ему писал Хью Берлингейм и двое менее близких школьных друзей, но эти читать ему сейчас не хотелось. Письмо, от которого он не мог оторвать глаз, которое он долго держал в руке, не вскрывая, было адресовано не ему. Новенький конверт из почтового набора Красного Креста был надписан его собственной постыдно знакомой рукой, адресован рядовому Джону Р. Квинту, и на нем стоял розовый штемпель ротного писаря: «Вернуть отправителю».


Здесь, на Рейне, стоять на посту означало, что нужно обойти плоский берег, дважды днем и дважды ночью, и сидеть в окопе, наблюдая за спокойной и на удивление узкой рекой. Ты сидел там два часа на импровизированной деревянной скамейке, с полевым телефоном под рукой, и следил за любым движением на противоположном берегу, пока тебя не сменял другой человек. В полумиле на север слышался смутный шум — там инженерные войска возводили понтонную переправу.

Прентис с готовностью отправлялся на это двухчасовое сидение, потому что оно отвечало его потребности в одиночестве, а только в одиночестве мог он со всей остротой ощутить огромность своей вины.

А как это было бы просто! Если бы он ответил: «Идем», когда Квинт предложил пойти в санчасть, — и что, в конце концов, ему стоило согласиться? Или позже, в разговоре у окна в Орбуре, если бы он только сказал, что собрался-таки в санчасть. Или еще позже, когда он под ругань Логана свалился на матрас: не так уж много, в конце концов, сил потребовалось бы заставить себя подняться, найти Квинта и сказать ему: «Слушай, теперь я готов; я иду». Почему он не сделал этой единственной, последней, невероятно важной вещи? Действительно ли потому, что был слишком болен, чтобы подняться с матраса? Или же — как особенно горько было думать — из-за треклятого вина, которое выпил в тот день?

Однажды, возвращаясь в полночь во взвод, он начал мысленно составлять трудное письмо:

Дорогие мистер и миссис Квинт, я хочу, чтобы вы знали, что я чувствую свою ответственность за гибель вашего сына…

И, забравшись в постель и укрывшись с головой одеялом, чтобы не разбудить Уокера, попытался при свете фонарика перенести на бумагу то, что написалось мысленно. Но все фразы пришлось вычеркивать и переписывать и снова вычеркивать, пока спустя час он не бросил это занятие. Какой ответ может он получить на подобное письмо? Разве что любезную, если вообще получит, отписку от скорбящих родителей.

Он скомкал листок, выключил фонарик и попытался заснуть. Но спустя полчаса включил фонарик и снова принялся за письмо, попытавшись теперь писать иначе:

Дорогие мистер и миссис Квинт, хочу, чтобы вы знали, что ваш сын Джон был самым лучшим человеком, какого я когда-либо…

Но и на сей раз он не смог закончить.

Наконец он убрал фонарик и неподвижно лежал, разминая сведенные спазмом пальцы, слушая густой храп Уокера и свое тихое дыхание. Безнадежно. Единственное, чем он мог искупить свою вину, так это делом, а не словами — в боях, какие еще предстоят на опасной земле за рекой, — и, представляя себе, как он героически, не щадя жизни, сражается, Прентис уснул.

А пока перед ним ежедневно вставала проблема налаживания отношений с людьми во втором взводе, и особенно в его собственном отделении. Он неоднократно порывался пойти к Финну и сказать: «Послушайте, сержант, хочу кое-что вам разъяснить. Дело в том, думаю, что вы, должно быть, спутали меня с тем парнишкой, который скулил на фабрике, еще перед…» Но так и не решился, и Финн, казалось, продолжал смотреть на него с легким презрением.

И в Сэме Рэнде он не находил особой поддержки. Теперь, когда Квинт погиб, довольно скоро стало ясно, что у них с ним мало общего; кроме того, непросто было говорить с Сэмом без кажущегося заискивания перед помощником командира отделения.

Лишь двое в отделении были ветеранами Арденнских боев — сам Финн и шумный, плосколицый коротышка Крупка, выглядевший на семнадцать, хотя на деле ему было двадцать три. Крупка первый сделал попытку подружиться однажды утром, когда Прентис ждал своей очереди в дополнительную уборную — стул с выбитым сиденьем, поставленный над узким окопом на заднем дворе (переполненной старой уборной пользоваться было невозможно). Крупка уселся на импровизированный стульчак и, освобождая кишечник, каждую фразу в одностороннем разговоре подкреплял жестом руки с зажатым в ней обрывком туалетной бумаги.

— Ты был с нами в Кольмаре, верно? Слушай, никому не позволяй презирать тебя — после Кольмара ничего не произошло такого, чтобы на тебя смотрели свысока. Нас всего-то перебросили в Голландию удерживать плацдарм, а потом сюда, и с тех пор полная тишина. Кое-кому из ребят нравится пудрить тебе мозги, не слушай их. Ты из каких мест в Штатах, Прентис?

Он казался неплохим и добрым парнем, но Прентис следовал старому проверенному правилу, усвоенному еще в школьные годы: берегись тех, кто первый протягивает руку дружбы, — возможно, он сам изгой. Как оказалось, Крупка не был изгоем — явно слишком хороший и надежный солдат, чтобы быть изгоем в отделении, — но любовью ни у кого не пользовался: несмотря на отсутствие мало-мальского чувства юмора, у него было в привычке подшучивать над человеком, подначивать, задевать за живое. Как-то, когда на кухню зашел командир другого отделения поговорить с лейтенантом — высокий, сутулый и похожий на студента сержант Бернстайн, — Крупка так приветствовал его: «Как поживаешь, самоубийца? Как сегодня с самоубийством?» Бернстайн не обратил внимания на его выходку, хотя щеки у него пошли розовыми пятнами, а кто-то рядом прикрикнул: «Заткнись, Крупка, придурок!» Но Крупка не мог так просто остановиться: продолжал встревать, пока Бернстайн разговаривал с лейтенантом, а когда он уходил, крикнул вдогонку: «Пока, самоубийца!» — и ткнул Прентиса в бок: «Знаешь, почему я так его зову? Это было еще в Арденнах, с Брюэром. Мы должны были перебраться через гору; старина Бернстайн струхнул и стал вопить Брюэру: „Я не поведу туда моих людей!“ — Тут Крупка выкатил глаза, с беспощадной точностью изображая истерику. — Так вот, стал вопить: „Это самоубийство! Это самоубийство!“ А оказалось, что на другой стороне горы никого — вообще ни одного фрица. Вот я и прозвал его так. Злится как черт, хотя помалкивает».

Остальные пять человек в отделении (всего их было девять вместо положенных двенадцати) были из пополнения, которое пришло в Голландии. Все пятеро были погодки Прентиса или еще моложе, и здоровяк в цилиндре, Уокер, сосед Прентиса по комнате, явно был у них за главного. Он и двое молчаливых косоглазых деревенских парней, Дрейк и Браунли, были не разлей вода, и с этой троицей сержант Финн предпочитал проводить большую часть времени. С ними он шарил по домам вдоль дороги в поисках яиц и вина, с ними допоздна засиживался за вином и картами и постоянно заботился об их благополучии. Он словно бы решил, что эта троица — единственные в отделении, с кем стоит возиться. Сэм Рэнд, вообще-то, хорош, но он старше и способен сам постоять за себя, Крупка тоже нормальный парень, да заноза в заднице; что же до остальных, то, хотя его обязанностью было опекать и их, судя по тому, как он глядел на них, как ворчал, ему до них не было дела.

А этих остальных, кроме Прентиса, было двое: маленький, с печальными глазами, тоскующий по дому Гардинелла, который постоянно делал безуспешные попытки заслужить доверие Финна, и Мюллер, совсем уж мальчишка с виду, такой тихий и так редко попадавшийся на глаза, что Прентис поначалу думал, что он из другого отделения. Он был среднего роста, плотный, хотя весил скорее как упитанный ребенок, нежели мускулистый мужчина, и кисти рук у него были узкие, слабые, с мягкими, в ямочках пальцами. Что самое удивительное, Мюллер таскал на себе BAR [44] BAR — ручной пулемет Брауна.— в теории, на него одного приходилась большая часть огневой мощи отделения, — но и трех дней не прошло, как Прентис услышал историю о том, каким образом Мюллер удостоился такой чести. В Голландии, то ли после какой-то лекции в батальоне, то ли после обсуждения ее, он в суете построения и посадки на грузовики забыл свою винтовку в зале. И Финн, после того как устроил ему нагоняй: «Хочешь сказать, что потерял свою винтовку? » — решил: «Ладно, вояка. Отныне поручаю тебе пулемет». Это было наказание: «браун» весил вдвое больше стандартной винтовки и требовал для носки особого ремня, который сам по себе был тяжеленным от дополнительных магазинов с патронами. Обычно, когда отделение вступало в бой, Финн поручал пулемет кому-нибудь наиболее умелому — Уокеру, например, — а тем временем Крупка безжалостно издевался над Мюллером: «Эй, Мюллер, много собираешься положить фрицев? Собираешься подбить парочку „тигров“? Эй, ребята, дайте Мюллеру бронебойных патронов, чтобы он мог подбить парочку „тигров“, — дать, Мюллер?» Тяжелый пулемет был мучением для Мюллера, и Прентис мог только восхищаться стойкостью, с которой тот нес свой крест.

Но среди этих людей Прентису никак не удавалось найти душевный покой. Это относилось даже к Гардинелле и Мюллеру. Он замкнулся и с нетерпением ждал очереди отсиживать два часа в окопе на берегу реки. И там, в окопе, как-то под вечер он решил сделать наконец то, что так долго откладывал, — сходить во взвод оружия. И как только выдалось свободное время, отправился туда.

От первых двоих, встретившихся ему, он толку не добился — они были из нового пополнения, — но потом он отыскал изможденного старшего сержанта, чья фамилия смутно помнилась ему: Ролле, который был в подразделении с давних пор.

— Квинт? — переспросил Роллс. — Такой невысокий? В очках? Да, помню, вот только имя его забыл. — Он поднял голову, щурясь от едких испарений растворителя, которым чистил разобранный пистолет у резного обеденного стола. — Я был там, да. Шел как раз позади него.

— Можете рассказать, как все произошло? Подробности?

Сержант отложил протирочную ветошь и потянулся к помятой пачке сигарет.

— Ну, та мина взорвалась. Не прямо перед ним, сбоку, но не убила его. Тогда Дейв — это был наш санитар, лучший санитар в роте, — Дейв бросается к нему. А потом тот чертов другой санитар — не знаю, кто он был, никогда до этого не видал его, — тот чертов дурак-санитар и выскочил невесть откуда. Сукин сын был даже не нужен — вот что самое непонятное; просто какой-то не в меру ретивый ублюдок сунулся, хотя его не звали. В общем, тот проклятый дурень идет, не глядя себе под ноги, и бабах! — другая мина.

— Это я знаю, — сказал Прентис. — Об этом моменте я уже слышал. Мне что хочется знать… я, конечно, не сомневаюсь, но они все трое погибли? Вы абсолютно уверены, что Квинт был мертв?

Сержант Роллс вынул изо рта сигарету и отлепил от нижней губы кусочек сигаретной бумаги.

— Приятель, последний раз, когда я видел его, он лежал там. — Желтый от никотина палец указал на ковер на полу столовой; Прентис кивнул, а палец описал медленную дугу и показал на другое место на полу, футах в пяти-шести от первого. — А голова лежала вон там.

Возвращаясь в дом, где располагался второй взвод, Прентис чувствовал, как пальцы на ногах сжимаются, словно норовя вцепиться в землю, будто когти, и шагал с усилием, будто прошел десять миль.

Еще не доходя до дома, он услышал смех и стук посуды и только тогда вспомнил, что́ сегодня за вечер: второй взвод устроил вечеринку, которую предвкушал несколько дней.

Зарезали множество кур, выставили кучу бутылок шнапса и вина, прибереженных для такого случая, и вот пир был в самом разгаре. Все столы в доме перетащили на кухню, составив один зигзагообразный банкетный. Лейтенант Коверли сидел на почетном месте и казался чуть ли не лилипутом рядом с мощным Лумисом по правую руку, остальные сидели вплотную друг к другу, склонясь над своими тарелками. Когда Прентис с неловким видом возник на пороге, стало ясно, что сесть ему некуда.

— Тут больше никто не поместится, Прентис! — крикнул Лумис, чьи губы и щеки лоснились от куриного жира. — Не повезло тебе.

— Ничего страшного, — ответил он; жующие физиономии одна за другой поворачивались взглянуть на него, и ему захотелось провалиться сквозь землю.

Но Тед, санитар, встал и принялся накладывать ему еду на тарелку. Несколько человек придвинулись к столу, чтобы Прентис смог по стеночке протиснуться к плите, потом им вновь пришлось придвигаться, чтобы пропустить его обратно. Он ел, присев на корточки, стараясь удерживать тарелку на колене. Локти, спины и головы сидевших за столом находились слишком высоко над ним, чтобы он мог участвовать в общем разговоре, и от неудобной своей позы он едва ощущал вкус еды. Поза слишком верно, слишком нелепо иллюстрировала его положение во взводе: единственного, кто был обречен всюду опаздывать, все пропускать и в конце концов оказываться слишком низко, чтобы его заметили.

Наконец несколько человек вышли из-за стола и, рыгая, полезли наверх, так что Прентис как можно непринужденней скользнул на освободившийся стул, стараясь не расплескать стакан. И через минуту-другую стало уже не важно, что никто не разговаривает с ним, потому что разговоры за столом затихли, а говорившие превратились в слушателей: слово взял лейтенант Коверли:

— …Но я имею в виду, что это больше не война пехоты. Отныне все решается огневой мощью артиллерии. Я имею в виду, наша артиллерия разносит в пух и прах их пехоту, но вы отлично знаете, что их артиллерия ничто по сравнению с нашей. Да и много ли шансов у человека против восьмидесяти восьми миллиметров? Подумайте сами.

За столом согласно или по крайней мере уважительно закивали и забормотали. Даже Прентис уже понял, как и остальные, что лейтенант совершенно не уверен ни в своей власти над подчиненными, ни в самом себе. Выдавали его и обкусанные ногти, и нерешительно бросаемые взгляды, и задыхающийся, почти шепчущий голос, а кроме того, настойчивость, с какой он добивался, чтобы его звали просто Кови, а не «лейтенант» или «сэр», словно обращение не по форме могло освободить его от обязанности командовать. Манера говорить постоянно выдавала в нем офицера по административным вопросам войск связи, который, к его несчастью, был переведен в пехоту, наскоро переобучен и в Голландии попал в этот взвод; также ходил слух, что недавно он получил от жены письмо с просьбой о разводе. Так и казалось, что в его голосе с мягким южным выговором звучит просьба: пожалуйста, не ждите от меня слишком многого. Никто и не ждал, хотя и неприязни к нему не испытывал. Подчиненные не чувствовали неловкости, называя его Кови, и в своем большинстве тактично решили всячески помогать ему нести бремя командования.

— …Черт побери! — говорил он сейчас, и его голос звучал с непривычной уверенностью, внушенной выпитым. — Черт побери, когда сражаешься с пехотой, это честная война, правильно? То есть тогда важно, что ты встречаешься с врагом лицом к лицу, ты убиваешь или убивают тебя. И черт побери, я каждый день оказываюсь в ситуации, когда приходится рисковать жизнью.

Прентис не мог не усомниться в этом и украдкой оглядел сидевших за столом: не сомневается ли кто, кроме него. Приходилось ли Коверли вообще когда-либо рисковать жизнью? Но, видать, было не важно, глупость он порет или нет, ему все сходило с рук.

— Держу пари, — продолжал Коверли. — Держу пари, что никому из нас десяти с этих пор не придется стрелять. Не в кого будет. Не выстрелишь в ответ. Черт побери, с таким же успехом нас могли бы разоружить, винтовки нам ни к чему. — Блестящими глазами он с вызовом оглядел стол. — Мы станем легкой мишенью для их восьмидесятивосьмимиллиметровых — вот что меня пугает, и, не стесняюсь признаться, пугает до смерти.

Сержант Лумис старательно откашлялся, и, когда заговорил, Прентису стало ясно, что именно с Лумисом не так — несмотря на его прекрасный послужной список и на то, что он был подлинным командиром взвода, — и почему большинство ненавидело его. Виной всему было его проклятое актерство: что бы он ни говорил, все отдавало ужасной, киношной фальшью; он словно бы почерпнул свои представления о том, каким должен быть взводный сержант, из всех голливудских фильмов о войне, когда-либо выходивших на экраны.

— Ну, не знаю, Кови, — говорил он сейчас, глядя на остатки шнапса в своем стакане, — по крайней мере, мы побеждаем в проклятой войне. Я куда охотней победил бы в войне, чем потерпел поражение. А не так давно, в Арденнах, похоже было, что мы можем проиграть, — это когда встретились с настоящими трудностями.

Лейтенанту оставалось только опустить глаза и промолчать; он, разумеется, не участвовал в сражениях за «Выступ».

— А я согласен с Кови, — сказал Кляйн, неряшливый угодник-радист.

По случаю вечеринки он умылся и побрился и выглядел почти чистым, зато теперь при белых щеках стала заметней россыпь угрей на носу. Когда его бесконечные поддакивания Лумису надоели даже ему самому, лучшее, что он придумал, — это соглашаться с Кови.

— Самая большая неприятность с этой артиллерией, — заявил он, — то, что с ней не повоюешь. Смысла нет.

Но Кляйна, как обычно, никто не слушал; уже поднимался, собирая свои тарелки, следующий оратор, человек, сидевший по левую руку от лейтенанта, — высокий, краснощекий красавец старший сержант Пол Андервуд, разведчик. Андервуд редко надолго задерживался в расположении взвода; у него было столько друзей в роте, что он постоянно где-то шатался, словно желая одарить общением нескольких обожателей одновременно. Когда Прентис впервые увидел, как он входит в дом под хор радостных голосов: «Эй, Пол!», «Где пропадал, Пол?», «Погоди, секундочку, Пол, мне нужно кое-что рассказать тебе», то почувствовал инстинктивную, возмущенную зависть. Никто не имел права быть таким красивым, таким привлекательным, таким нужным всем. Но вот Андервуд вошел и сказал: «А тебя я, кажется, еще не встречал, солдат; новенький?» — и Прентис смиренно сдался. Андервуд был безупречен; и теперь, когда он боком пробирался мимо стола, чтобы отнести свою посуду, все внимание обратилось на него.

— Я знаю только то, — сказал он, — что для меня это слишком скоро не закончится. Одного лишь хочется: чтобы мы подольше просидели на этом берегу и дали русским решить дело; меня бы это полностью устроило.

— Повтори-ка, что ты сказал, приятель, — попросил Тед, санитар.

Все за столом согласно закивали и зашумели. Это полностью устроило бы каждого — каждого, кроме, видимо, Прентиса, который, чтобы промолчать, уткнулся в стакан, допивая вино.

Слабый отдаленный гул в небе, приближавшийся с востока, заставил всех замереть и взглянуть друг на друга округлившимися глазами; гул стал громче и ниже — одиночный немецкий самолет-разведчик приближался к мосту.

Почти тут же в поле за домом заработала зенитка, все вскочили, роняя стулья и опрокидывая стаканы; толкаясь, бросились к двери, как возбужденные дети, а потом помчались на поле поглазеть, крича и показывая на самолет.

А тот пытался уйти от обстрела, преследуемый желтыми следами трассирующих снарядов и черными облачками разрывов в розовом вечернем небе.

— Достаньте ублюдка! Достаньте! Достаньте!

— Низко берут! Господи, да выше берите! Выше!

— Попали! Готов!

— Нет, не попали… еще нет… Достаньте его!

Самолет продолжал набирать высоту, повернув на северо-запад, и явно уходил от зенитного огня, но потом мотор зачихал, за самолетом потянулась струя черного дыма. Описав длинную изящную дугу, он врезался в землю: в миле от себя они увидели небольшой черно-оранжевый шар взрыва, а потом среди внезапной, звенящей тишины докатился и звук.

— Ух ты!

— Видал? Ты видал?

— Красота! Красота!

— Вот это да!

— Как тебе это понравилось?

Кто-то хлопнул Прентиса по спине, он сам ощутил боль в руке, хлопнув кого-то; он даже не знал, чья это была спина. Увиденное захватило его, как и остальных, и, похоже, впервые позволило почувствовать себя одним из них.

Они возвращались нестройной толпой — крохотные на бескрайней вечерней равнине и такие все разные, — и он по очереди оглядывал шагающие, переговаривающиеся фигуры — даже пугающего Финна в нелепом соломенном канотье, даже Крупку, даже Уокера, даже наглого льстеца Кляйна, — и приятно было думать, что это его взвод. Он знал, что, возможно, оно, это чувство братства, продлится недолго, что, возможно, оно возникло благодаря случаю с самолетом и, не меньше, под влиянием выпитого, но оно было. Это его подразделение; с ними ему предстоит переправиться через реку и получить шанс искупить вину, сколько бы ни осталось до окончания войны.


Читать далее

Глава первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть