ГЛАВА V. ПОГРЕБАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

Онлайн чтение книги Ее звали О-Эн A Woman Called En
ГЛАВА V. ПОГРЕБАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

«…С радостью получила Ваше послание от двенадцатого декабря, с нетерпением распечатала конверт и вся ушла в чтение, ведь я давно не имела от Вас известий. Да, Вы правы, в этом году исполняется ровно пятьдесят лет со дня смерти отца, и мысли мои все время обращены к далекому прошлому, которого мне не дано было знать. Вспоминаю я также покойных братьев, и сон бежит от моего изголовья. Думаю, Вам хорошо понятны эти чувства.

Вам, разумеется, ясно, что из-за судьбы, постигшей отца, я не могу пригласить на поминки ни единого человека из нашего клана. Поэтому я решила позвать только бывших наших вассалов, долгие годы терпевших нужду и всяческие невзгоды, и поблагодарить их от всей души, устроив в их честь чайную церемонию.

Жизнь моя проходит уединенно, если кто и посещает наш дом, то лишь совсем чужие, незнакомые люди, приходящие за лекарством. В последние годы я нигде не бываю, в город тоже не езжу. Время бежит, а видеть Вас, увы, по-прежнему невозможно. Но мысленно я всегда с Вами, вот все, что мне остается. Так и живу.

26-го декабря».

С почтением…

Скоро уже шесть лет, как исчезла всякая возможность видеть сэнсэя. Вести от него приходили редко, я же писать стеснялась.

Но сегодня, во 2-м году эры Сётоку (1712 г.), вскоре после окончания скромных обрядов, которыми я отметила пятидесятилетнюю годовщину смерти отца, впервые за долгое время я получила дорогое сердцу послание.

…Мне казалось, что гроза над головой сэнсэя разразилась совсем внезапно, но теперь я вижу, что ошиблась. Несомненно, сэнсэй давно уже знал, что рано или поздно буря неминуемо грянет.

Теперь мне ясно, что по-другому он и не мог бы жить в этом мире…

Шесть лет назад в марте сэнсэй закончил наконец свою рукопись «Учение «синто» школы Тоса». В апреле он отправился в Киото представить свой труд на суд ученого-астронома Есида.

Князь Тоёфуса, один из немногих доброжелателей сэнсэя, к тому времени был окончательно прикован к постели. С нетерпением, в сердечной тоске ожидал он возвращения сэнсэя. Семнадцатого мая он приветствовал его в замке и радостно пожимал его руку, а шестого июня скончался в расцвете сил, на тридцать пятом году жизни.

Болезненный, мечтательный, он оставил после себя большой глобус с изображением созвездий, которым пользовался, наблюдая но ночам небесные светила, но не оставил, увы, ни одного наследника-сына.

Замку требовался хозяин. Значит, неизбежна была борьба и распри. Как и во все времена, повсюду…

У прежнего князя тоже не было наследника; князь Тоёфуса, отпрыск боковой ветви Симбаси, как уже говорилось, прибыл в Тоса по приказу из Эдо.

Князья Симбаси были потомками Сюриноскэ, младшего брата князя Кадзутоё Ямаути, первого властителя Тоса. Один из сыновей Сюриноскэ — самый младший — служил центральному правительству, за что и получил земли в области Мусаси. Здесь, в местечке Симбаси, он построил себе усадьбу, от названия которой пошло имя нового рода.

Однако на родине, в Тоса, тоже имелись претенденты на княжеский престол. Глава знатного самурайского рода Вакаса Фукао был внуком старшего сына Сюриноскэ. Когда князь Тоёфуса стал властителем Тоса, Вакаса был недоволен — он считал, что имеет больше прав на княжеский престол, как потомок старшего из сыновей Сюриноскэ. Однако до поры до времени скрывал свое недовольство.

Но теперь, когда со смертью князя Тоёфуса снова встал вопрос о наследнике и опять, по приказу из Эдо, властелином Тоса был назначен брат покойного князь Тоётак из того же рода Симбаси, Вакаса Фукао вне себя от гнева обратился к сэнсэю Синдзан за советом: какой порядок наследования можно считать справедливым, по семейной линии или по старшинству в роде? И сэнсэй, руководствуясь законами конфуцианской науки, ответил, что справедливо наследовать власть по старшинству в роде.

Вакаса и его сын ревностно почитали учение конфуцианства; они пригласили сэнсэя к себе в усадьбу и назначили день для открытой лекции. Вопрос о новом наследнике обсуждался во всем клане Тоса, о назначении князя Тоётака открыто говорили как о нарушении заповедей науки. К партии недовольных принадлежал также другой ученик сэнсэя, старший самурай Идаю Сэнгоку, один из самых преданных его почитателей.

Однако семейство Ямаути и другая знатная родня в Эдо, при поддержке некоторых членов Государственного совета, утверждали, что такова была воля покойного, и ссылались на его письменное завещание. Их стремление постепенно свести на нет дом Симбаси и отобрать принадлежавшие этому дому земли совпадало с намерениями центральной власти.

Почему родичи князей Ямаути были заинтересованы в уничтожении дома Симбаси — этого я, конечно, знать не могу. Ясно только, что эти планы вынашивались давно, еще с тех пор, как они отправили в Тоса молодого, болезненного князя Тоёфуса. Возможно, он отлично понимал сокровенные намерения своей родни и только притворялся, будто ни о чем не подозревает, думала я, представляя себе тайную тоску покойного

князя и его философскую отрешенность от мирских дел…

Седьмого августа новый князь Тоётака прибыл в Тоса, и тотчас же начались гонения против тех, кто выражал недовольство его назначением.

Первым был осужден старший самурай Идаю Сэнгоку — его приговорили к затворничеству. Затем последовал приказ дому Фукао — главе семейства Вакаса было ведено удалиться в затворничество, старшинство в доме передать сыну; в случае неповиновения всему дому грозила гибель. Некоторые вассалы Вакаса, возмущенные приказом, советовали своему господину вовсе покинуть Тоса, но мудрый Вакаса, трезво оценив обстановку, предпочел покориться.

За всеми этими событиями я наблюдала со стороны холодным и равнодушным взором. Все казалось мне пустой суетой; пусть делают, что хотят… Судьба, некогда постигшая моего деда, обернулась теперь против Вакаса Фукао, правнука Сюриноскэ, торжествовавшего в ту пору победу. Так же, как его дед Сигэаки, когда-то преследовавший отца, повинный в его опале и заключивший нас в темницу на сорок лет, Вакаса гордился своей ролью «опекуна» княжеской семьи Ямаути; зато теперь знатные люди клана не замедлили воспользоваться удобным моментом, чтобы лишить род Фукао могущества и влияния.

Как и в былые времена, мужчины враждовали, оттесняя друг друга в борьбе за власть, и колесо ненависти, вращаясь, по-прежнему творило историю…

Как же мог сэнсэй прожить свою жизнь вне этой борьбы, даже будучи не политиком, а всего-навсего скромным ученым? Наивно было бы ожидать, что сэнсэй Синдзан, наставник и советчик Вакаса, не будет втянут в этот водоворот страстей, если даже четырехлетняя девочка, какой была я когда-то, оказалась достойным объектом ненависти.

Потом я узнала, что ненависть к сэнсэю вспыхнула не только из-за этих событий. Она зрела исподволь уже очень давно,

Центральное правительство поручило своим мацукэ (Мэцукэ — в буквальном переводе «присматривающие», «следящие» — так называли чиновников центрального феодального правительства, осуществлявших явный в тайный надзор за представителями власти на местах) Хаяси и Имаэда следить за каждым движением сэнсэя и доносить все властям. Содержание этих доносов мне рассказал господин Курандо.

«…Тани Синдзан еще при жизни покойного князя состоял в близких, дружеских отношениях с господином Идаю Сэнгоку, а также с господином Вакаса Фукао и постоянно общался с ними. На днях он снова тайно посетил вышеупомянутого Фукао в его усадьбе в Сакава; у господина Идаю Сэнгоку бывает он всякий раз, как приезжает в город Коти.

Стало известно, что в Сакава он тайно совещался с господином Фукао. Беседа касалась предстоящего прибытия в Тоса его светлости князя Тоётака, с чем оба выражали резкое несогласие, договорившись написать о том бумагу. Буде же сия бумага останется без ответа, порешили до конца стоять на своем и нового князя не принимать, даже если поступок сей привел бы к гибели все семейство…»

Это сообщалось в феврале. В марте последовало новое донесение. «Господин Идаю Сэнгоку, по-видимому, избегает общения с ним, однако Тани часто к нему приходит и тайно с ним беседует. Вышеупомянутый Тани, как сообщают, имеет широкие связи в обществе и пользуется известностью. И хотя одарен он, как говорят, недюжинными способностями, однако и поныне образ мыслей имеет злонамеренный».

В апреле новый донос:

«…Относительно Тани докладываем, что с давних пор известен он умом злокозненным и коварным, с каковым мнением и мы согласны. Он обладает искусством завлекать людей, а посему все его ученики и многие простодушные люди почитают его за мудреца. Из числа своих приспешников сколотил он шайку единомышленников и верховодит в ней, всеми распоряжаясь по своей воле. Сей Тани — субъект искусный и хитроумный, умеющий ловко втираться в доверие к влиятельным лицам. Сообщают также, что, будучи сведущ в астрономии, умеет он заранее предсказывать различные явления природы, о чем широко оповещает народ. Как ученый — талантлив, однако душа у него порочная, а посему многие говорят, что он может причинить немалый вред государству».

Все предали сэнсэя — и простые и знатные. «Подумать только, каким зловредным, всемогущим и хитрым выглядит сэнсэй в этих доносах!»— горько усмехнулась я, обращаясь к Дансити и кормилице. Все поступки сэнсэя — от научных споров до астрономических наблюдений — внушали страх не меньший, чем черная магия христианских падэрэн

(Падэрэн — искаженное испанское слово padre — святой отец, священник).

А ведь сам сэнсэй всегда относился к обществу с такой робостью, почти с боязнью! Или, может быть, так оно и бывает — когда все пути для взаимопонимания отрезаны, людям остается только одно: либо бояться, либо ненавидеть друг друга…

«Однако и поныне образ мыслей имеет злонамеренный…» Что означали эти слова?

Я поняла, что, не считая нескольких лет, пока жив был покойный князь, судьба сэнсэя как ученого, в общем, сложилась крайне несчастливо. Недаром еще юношей он писал нам в темницу, что власти постоянно подозревают его в злокозненных умыслах…

Ненависть к сэнсэю имела глубокие корни — она восходила еще к тем временам, когда после опалы отца в Тоса началось преследование ученых.

Гонениям подвергались почти все ученые, так или иначе связанные с отцом; эти безрассудные действия местной власти вызывали насмешки и осуждение по всей Японии. Ведь в стране царил мир, и все княжества соперничали друг с другом в стремлении привлечь на службу ученых и вырастить новую ученую поросль, дабы обрести в будущем могущество и богатство…

Чтобы как-то обелить себя и восстановить пошатнувшуюся репутацию, власти Тоса пригласили из Киото ученого Мунэтэцу Мороката, положив ему громадное жалованье в триста коку риса, и почти насильно отправили к нему учеников.

К тому времени сэнсэй Синдзан уже успел завоевать признание как ученый-конфуцианец. Юноши Тоса наперебой стремились слушать его лекции, а желающих учиться в Мороката не оказалось.

Власти решили, что их престижу нанесен новый урон; так возник первый повод для недовольства сэнсэем.

Что же касается последних событий, то это был не более чем предлог, чтобы старая ненависть, накапливавшаяся исподволь, наконец открыто вылилась наружу.

Шестого апреля в дом сэнсэя в селении Суэ явился посланец и от имени властей клана объявил ему приговор — затворничество.

«Тани Синдзан, против вас имеются обвинения. Отныне вы обязуетесь никуда из дома не отлучаться. Ввиду мягкости наказания прическу разрешается носить прежнюю. Однако принимать посетителей и обсуждать с ними вопросы науки запрещено…»

Я узнала об этом два дня спустя.

— Простите за промедление… Я хотел в тот же день сообщить вам, но захворал… Сильный жар и боль в горле… — Дансити выглядел бледным, он еще не оправился после болезни. Я слушала его молча.

…Когда-то в прошлом я томилась в темнице, а сэнсэй жил на воле. Теперь я остаюсь на свободе, а сэнсэя приговорили к затворничеству.

Что-то похожее на сильный звон в ушах внезапно пронзило меня насквозь и так же внезапно исчезло. Затем наступило состояние странного отупения, я как будто перестала ощущать свое тело и вдруг очутилась в пустоте, не в силах сообразить, где я и что со мной.

Пошатываясь, я встала, молча подошла к Дансити, сидевшему передо мной с обвязанным горлом, и тихонько приложила руку ко лбу юноши. Машинальным движением я проверила, есть ли у него жар, и, кажется, подумала, что нужно приготовить ему лекарство.

Дансити испуганно вздрогнул, и мочки ушей у него покраснели. Я заметила это, но не восприняла сознанием.

Лоб у него был горячий и влажный. Приготовить лекарство для этого юноши, который, не считаясь с болезнью, поспешил ко мне с печальным известием, — вот единственное, что я могла перед лицом поразившего нас несчастья.

После осуждения сэнсэя власти передали всех его учеников ученому Мунэтэцу Мороката. Первым отправили в Киото господина Яситиро Миядзи, за ним настал черед Гэнсиро Усуси и других. Но вскоре молодые люди один за другим вернулись на родину. Господин Яситиро подал властям прошение:

«Будучи направлен в Киото для обучения у Мунэтэцу Мороката, я пытался учиться, однако никаких знаний не получил, а посему впредь от посещения лекций отказываюсь и прошу отныне жалованья мне не выплачивать…»

— Другие юноши последовали примеру господина Яситиро и тоже подали такие же заявления. Вот уж когда наши власти действительно осрамились… — сообщил мне Тёдза, сын старика Игути. Этот мрачный человек никогда не навещал меня, казалось, почти умышленно избегал, однако сегодня, не в пример обычаю, приехал, чтобы поделиться этими новостями.

— Как бы их не наказали еще более жестоко… — сказала я, наливая чай сидевшему на веранде Тёдза.

— Ни угрозами, ни самыми страшными наказаниями нельзя заставить людей изменить своим убеждениям… — ответил он с холодной и упрямой усмешкой.

Я тихонько отвела взгляд. Я высоко ценила верность нашей семье, которую Тёдза сохранял на протяжении всей своей жизни. Но почему-то у меня не лежала к нему душа, я не питала к нему таких теплых чувств, как к старику Игути. В его обществе мне было не по себе, он внушал мне смутную неприязнь.

Наступило лето, и наказание, которого я так боялась, обрушилось на молодых учеников сэнсэя.

Тяжелее всех досталось господину Яситиро, его приговорили к изгнанию из города и затворничеству в бухте Уса, в краю Такаока.

Господин Яситиро был любимым учеником сэнсэя; сэнсэй возлагал на него самые большие надежды. Известие о ссылке господина Яситиро было для сэнсэя страшным ударом, он метался по комнате и стонал, как раненый зверь.

— То вскакивал, то вновь садился к столу, ничего не ел, и всю ночь просидел неподвижно, глотая слезы… — рассказывал Дансити. — У господина Яситиро жива только мать; наверно, сэнсэй страдает, представляя себе ее горе… — добавил он.

…Я молча слушаю рассказ о несчастьях, обрушившихся на голову сэнсэя. Сижу, не шевелясь, опустив глаза на худые, заострившиеся колени, и слушаю. Так внимают зимнему урагану, ревущему за окном…

Прошло уже десять лет с тех пор как я вышла из заточения, — так вот оказывается, каков этот внешний, свободный мир, о котором я так мечтала…

В темнице я страстно желала увидеть своими глазами облик власти, политики. Сейчас я очутилась в самом сердце этой политики — беснующейся, ревущей бури.

Я отказываюсь видеть в этих распрях величественную трагедию. Все эти потрясения порождены тупостью и бессмыслицей и потому по сути своей безобразны, так я считаю. Тем не менее, люди без устали снова и снова повторяют эту нелепость, эту бессмыслицу. Повторяют во имя жажды власти…

Вчера, одиннадцатого сентября, я отметила очередную годовщину со дня сооружения «Дома мертвых» семьи Нонака. Вся моя семья состояла теперь только из мертвых, но ведь и мертвым хочется иметь хотя бы небольшое жилище. Тем более моим ни в чем не повинным братьям…

«Дом мертвых», размером всего лишь в квадратный кэн, воздвигли в селении Ямада, близ усадьбы Комаки. Деньги на покупку пяти тан (Один тан— около 0,09 га.) земли удалось выручить с помощью сэнсэя, еще раньше продавшего по моей просьбе отцовский меч и зеркало матушки.

Усадьба Комаки — родной дом юного Дзирохати, добровольно последовавшего в могилу вслед за отцом. Поминальную дощечку с его именем я поместила в «Доме мертвых» — пусть он навечно будет гостем этого дома. В длинный лакированный ящик я уложила немногие вещи, оставшиеся от покойных.

Все обитатели этого храма, кроме отца, родились на свет только затем, чтобы умереть. Смерть была единственной обязанностью, выполнения которой ждали люди от этих несчастных. Теперь они дружно собрались в этом маленьком «Доме мертвых», и покой, царивший здесь, согрел мне душу.

Нет, не для молитв, не для чтения сутр воздвигла я этот храм. Раньше, когда у них еще не было этого маленького жилища, мертвые жили в моей душе. Освящение этого храма — сугубо личное дело, мое и моих покойников. Грязные жрецы и монахи тут ни при чем.

В день открытия храма мне исполнилось сорок восемь, но я оставалась все той же, какой меня знали при жизни мои родные, — с несбритыми бровями, с незачерненными зубами, в кимоно с длинными рукавами. Я прочла грамоту, которую сама сочинила, а потом долго разговаривала с покойными.

Скоро настанет и мой черед войти в этот уютный маленький домик. Пусть тогда похоронный обряд по мне совершит семья Комаки. Пусть они разговаривают со мной.

«… Каждый год отмечайте день одиннадцатого сентября праздничным рисом и сакэ. Не оскверняйте души усопших несправедливыми обвинениями, ни в коем случае не приглашайте монахов или монахинь. Распорядителями назначаю потомков семьи Комаки… Сегодня я почтительно подношу душам усопших родных и предков рис и сакэ и тем выполняю свое заветное желание…»

Нынче я отмечаю уже седьмую годовщину со дня основания этого храма. С позавчерашнего дня я нахожусь в усадьбе Комаки.

Из кухни доносится плеск воды, слышно, как хлопочут и суетятся женщины. Там толкут рис, готовят угощение в честь молодой невестки, лишь накануне вступившей в дом. Какое бы несчастье ни бушевало кругом, люди стремятся создать себе свое маленькое счастье, и это помогает им жить…

Я выхожу одна в поле и вот уже незаметно достигаю Накано — места, где жил когда-то мой опальный отец.

Погода в этом году стоит теплая, мягкая; равнина Кагамино, пробужденная к жизни трудами отца, дышит обилием, покрыта волнами спелого осеннего риса. Десятки лет прошли над этой равниной, и поля полны ласки, как будто уже свыклись с владычеством человека, полюбили его и шлют ему привет со своих бескрайних просторов. Воздух прозрачен, напоен благоуханием спелого риса, дикие хризантемы, такие лазоревые, что кажутся крохотными осколками ясного неба, рассыпали по земле голубоватые блики. Отсюда рукой подать до Суэ, где находится дом сэнсэя, отыскать посланца нетрудно, и сегодня утром я уже отправила сэнсэю письмо:

«…Здесь все в богатом цветении осени, особенно хороши дикие хризантемы, одну из них посылаю Вам в этом конверте. Годы идут, я старею, жизнь моя безотрадна, единственная утеха — чтение. Но что бы там ни было — Вы здоровы. Вы живы, так берегите же себя, прошу Вас об этом…»

Написав эти строки, я вспомнила слова утешения, некогда присланные мне в темницу сэнсэем. «Есть Небо и у Вас, за решеткой тюрьмы, — писал он когда-то. — Судьбу посылает Небо…»

Но теперь, обращаясь к нему почти с такими же утешениями, я уже не верю этим словам. Что значит Небо? И что такое судьба? В нашем мире все творят сами люди.

Канал Фунаири и сейчас полноводен, едва не выходит из берегов; по водной глади в разных направлениях скользят, чуть не задевая друг друга бортами, крестьянские лодки, груженные снопами риса… Я шла по берегу, срывая по дороге цветы для маленькой кумирни, воздвигнутой на том месте, где стояло когда-то опальное жилище отца.

У маленького крутого мостика мне вспомнилось, как год назад, приехав сюда отметить очередной «праздник мертвых», я неожиданно встретила возле этого мостика супругу сэнсэя.

Стоял такой же ясный, погожий день. Жена сэнсэя сказала, что несет заказчице кимоно — она теперь шитьем зарабатывала на жизнь. В руках у нее был объемистый сверток. Мы немного постояли под теплым осенним ветром, доносящим аромат спелого риса, и перекинулись несколькими словами.

Шел уже восьмой год затворничества сэнсэя. Мне ясно представилась трудная жизнь его семьи, весь доход которой зависел теперь только от тонких рук этой женщины. За эти годы один за другим умерли трое маленьких сыновей сэнсэя, и эта утрата переплеталась в моем сознании с болью, пережитой когда-то при смерти братьев.

Мы расстались, и я некоторое время смотрела ей вслед. Весь облик этой женщины, ее прямые плечи, казалось мне, выражали решимость и твердость — чувствовалось, что забота о семье целиком лежит на этих плечах. Безраздельно посвятившая себя мужу, фанатически преданному науке, она, несомненно, счастлива по-своему, думалось мне. Муж, дети, жизнь, в которой переплелось великое множество радостей и горестей, — как недоступно было все это мне, в сорок три года впервые узнавшей волю!..

Я шла полями, и вечерний ветерок, проносясь над колосьями, раздувал рукава моего кимоно.

И река, и поля, и ветер — все было точь-в-точь как год назад. Солнце садилось, спелые нивы, окутанные золотистой дымкой, волновались под ветром, в просветах между колосьями ярко блестел канал Фунаири.

Когда я вернулась в усадьбу Комаки, меня уже ждало письмо сэнсэя.

«…труд мой постепенно близится к завершению, кажется, я уже примерно на середине задуманного. Но теперь меня охватывает сомнение — достойно ли людского взора то немногое, чего я сумел достичь? Впрочем, если мой труд поможет хотя бы единственному моему сыну продвинуться по стезе науки, я буду считать, что достиг своей цели. Может быть, сын окажется способнее меня и сумеет, продолжив мои труды, подняться к высотам знания…»

Сэнсэй сокрушался, что достиг в науке так мало… Я несколько раз перечитала письмо. Оно показалось мне почему-то похожим на завещание, и душа моя сжалась от тягостного предчувствия.

В последнее время здоровье сэнсэя резко ухудшилось, и это удручало меня.

Кормилица, согбенная старостью, но по-прежнему неутомимая, бодрая, как всегда, усердно трудилась, помогая мне готовить лекарства. Мы стали ближе друг другу, чем мать и дочь или родные сестры. Мне казалось, что наши жизни неразделимы. Я так привыкла к ней, что думала: пока я жива, она всегда будет рядом.

А она внезапно скончалась, умерла от пустяковой простуды, ночью, в начале сентября. Утром пожаловалась на недомогание и прилегла. Маленькая, ссохшаяся от старости, она лежала, накрывшись тоненьким одеялом, жалкая, как осенняя стрекоза. Я приготовила лекарственный настой, напоила ее отваром, а ночью постелила себе с ней рядом.

Допоздна я читала «Повесть о Гэндзи» («Повесть о Гэндзи»— классический роман XI в., одно из самых прославленных произведений японской средневековой литературы) и уснула за полночь. Перед тем как уснуть, я склонилась над спящей — она дышала ровно и тихо. Но когда наступило утро и, открыв глаза, я прежде всего взглянула на больную — великое таинственное спокойствие уже снизошло на маленькое тело кормилицы, спокойствие, в котором я безошибочно угадала смерть.

Она умерла, как жила, — ушла из жизни тихонько, как будто, заботясь обо мне, решила не причинять мне ни малейших хлопот своей кончиной, и слезы жалости хлынули у меня из глаз. Не попросила даже подержать ее за руку в последнюю, роковую минуту… При мысли об этом я, теперь уже совсем одинокая, горевала еще сильнее.

Овдовевшая в молодости, она выкормила меня и добровольно пошла в заточение вместе с семьей Нонака.

Старший брат считал, что было бы чересчур жестоко заставлять молодую женщину угасать в заточении, и всячески уговаривал ее выйти замуж во второй раз, но она и слушать об атом не хотела. От природы мягкая, ласковая, она, тем не менее, умела быть твердой — раз уж решила, нипочем не уступит.

«Не горюйте, госпожа о-Эн, ведь мне хорошо…» — казалось, скажет она сейчас, когда я обнимала ее еще не остывшее тело.

Теперь я осталась совсем одна. Ни единого звука, кроме журчанья воды, не раздавалось в доме. Ни одного живого существа, кроме кошки, не было рядом.

Днем я запираю калитку и сижу в комнатах, погруженная в чтение вымышленных историй, а по ночам, закрыв лицо капюшоном, выхожу из дома.

Деревенские хижины окружены густыми зарослями деревьев, перед каждой благоухает цветущая слива. С окончанием зимы, когда иней больше не ложится на землю, ночи в деревне напоены ароматом цветущей сливы.

В этих хижинах спят мои нищие пациенты. С некоторых пор они почему-то решили, что и лекарства и советы, которые я даю, — все полагается им бесплатно. Это крестьяне, одинаково нищие и в то же время по-своему хитрые и корыстные, но они простодушно привязались ко мне и относятся ко мне с уважением.

За мое несчастье, за то, что я отвергнута миром, они простили мне мое происхождение, забыли, что я дочь человека, когда-то властвовавшего над ними, что я принадлежу к враждебному сословию, и допустила меня в свой круг.

Они простили меня, странную, обойденную судьбой женщину с несбритыми бровями и незачерненными зубами, перестали бояться и дают мне место у своих очагов. Неосознанное презрение к убогой, смешанное с сочувствием, помогло им понять, что я не враг.

Я хорошо изучила их, узнала их ум, их удивительную способность безошибочно распознавать друзей и врагов и вместе с тем хитрость, иногда даже наглость. Я оценила мудрость, которая помогает им жить, несмотря на жестокий гнет.

Мне полюбились вечера у их бедных очагов, где разве лишь хворост да грубый чай были в достатке; вглядываясь в их лица, озаренные красными отблесками огня, в морщины, по которым угадывалась трудная жизнь, я прислушивалась к их разговорам.

Так прошла зима и наступила весна.

Сэнсэй Синдзан встречал в затворничестве уже двенадцатый год. Вот и нынче, как всегда, Дансити принес мне его стихи по случаю ухода старого и наступления нового года.

ПРОВОЖАЮ МИНУВШИЙ ГОД ПЕТУХА

(Год Петуха по старинному японскому летоисчислению соответствует 1717 году.)

Одиннадцать лет

Я слыву преступившим законы —

Одиннадцать лет

С меня обвиненье не снято.

Седею, склоненный

Над книгами всех мудрецов,

Читая творенья

Философов древних Китая.

С тревогой в душе

Провожаю я год уходящий,

И если в груди моей

Сотни мятежных порывов,

Усильем одним

Отметаю я прошлое сразу

И к небу высокому

Благостный взор устремляю.

ВСТРЕЧАЮ НОВЫЙ ГОД ПСА

(1718 г.)

С клеймом преступника

Живу двенадцать лет,

В благополучии

Всегдашнем пребываю:

В полнейшем здравии,

Не покидая дома,

Но на хозяйском месте,

Как и встарь…

Как глубоки

Пять Мудрых Сочинении,

Дошедшие

До самых недр народа,

Дарящие

Нам всем покой

И мудрость…

Мне ветер Вечности

Теплом в лицо повеял…

Перевод А. Голембы

Втайне я надеялась: может быть, в этом году сэнсэю выйдет помилование, но надежды не оправдались.

Вокруг моего жилища в полях пестрым ковром цвела вика; в горах туманной дымкой клубилась, плыла под дуновением весеннего ветерка цветочная пыльца зеленеющих криптомерии, и воздух благоухал весенними ароматами.

В моем саду свисали с ветвей обильно цветущие золотые цветы ямабуки, так что даже после захода солнца казалось, будто сад все еще озарен золотистым сиянием. Каждую весну Дансити заменял бамбуковый желоб, расчищал пруд в саду.

Этой весной он принес целую охапку пышных пионов. Два самых больших цветка, пурпурный и белый; он поставил в старинную фарфоровую вазу, принадлежавшую еще моему отцу, и украсил нишу в одной из комнат.

Миновала весна, наступило лето, и вот первого мая сэнсэй Синдзан получил извещение, что, хотя обвинение с него по-прежнему не снимают, ему разрешается выходить из дома «в окрестности, на близкое расстояние».

Разумеется, я обрадовалась до слез. Но от визита воздержалась и ограничилась лишь письменным поздравлением.

Я понимала, что мое посещение может причинить ему неприятности — ведь сэнсэй все еще считался опальным; город Коти был достаточно далеко и никак не входил в «окрестности», а селение Асакура, где я жила, — и подавно. Но в сентябре мне предстояла очередная поездка к моим мертвым в Ямада. Вот тогда я смогу повидать сэнсэя так, чтобы это не бросалось в глаза.

Теперь уже никто не сможет помешать нашей встрече. Я жила ожиданием предстоящего счастья. Ожидание — вот единственная доступная мне радость…

Вместе с тем я отдавала себе отчет, что все эти соображения — не более чем отговорки, самообман… Что-то заставляло меня откладывать свидание с сэнсэем, больше того — я испытывала даже какой-то страх перед этой бесплодной встречей.

И пока меня одолевали эти сомнения и колебания, тринадцатого июня сэнсэй внезапно скончался.

В полном одиночестве, как обычно, я растирала в ступке лекарства, когда Дансити, задыхаясь от быстрого бега, появился на пороге, чтобы сообщить мне о его смерти. Не помня себя, я вцепилась в руку Дансити и, не в силах произнести ни слова, затряслась, как в ознобе. Я смотрела на Дансити, широко открыв глаза, и дрожала всем телом.

С того дня я живу в странном оцепенении. Каждое утро всходит солнце, каждый вечер оно скрывается за горизонтом. Жизнь продолжается, как будто в мире ничего не случилось.

Я не чувствую жары, не замечаю, когда кончается день, ощущаю только нестерпимый блеск солнца. Вселенная кажется мне раскаленным добела, странно беззвучным миром,

Дни и ночи я провожу в праздности, неподвижно сидя в полутемных комнатах. Без дум, без мыслей.

С наступлением ночи я бессильно падаю на свое жалкое ложе и с тоской встречаю сияние утра. Мне кажется, я стала похожа на сову. Когда я смотрю за окно на мир, озаренный жгучим сиянием летнего солнца, я не в силах выдержать этот палящий свет и щурюсь, словно слепая. Мне казалось, я никогда уже не смогу выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом.

Что-то непрерывно утекало из моей души, и взамен ширилась и росла пустота. Дансити, тревожась обо мне, по-прежнему приходил, но мне было тягостно с ним встречаться. Лучше всего я чувствовала себя одна.

От Дансити я узнала, что ученик сэнсэя господин Яситиро Миядзи, осужденный на затворничество в бухте Уса и проживший там уже восемь лет, подал прошение о «выезде на чужбину». Все эти годы он поддерживал связь с сэнсэем, изредка обмениваясь с ним письмами, но теперь, когда сэнсэя не стало, господин Миядзи уехал в Киото.

А в ноябре единственный сын сэнсэя, господин Какимори, тоже покинул княжество Тоса и отбыл в Киото. Центральное правительство не разрешило ему унаследовать род, так как сэнсэй умер, не дождавшись прощения.

Все уезжают. У молодых есть чужбина, куда они могут бежать, чтобы обрести там новую родину, есть будущее и новые пути в жизни, по которым они смогут шагать, думала я, пытаясь улыбнуться. Но мои пересохшие губы и увядшие щеки не складывались в улыбку.

Я никуда не собиралась бежать. У меня нет чужбины, куда я могла бы стремиться. Да и зачем, ведь я и здесь на чужбине. Куда бы я ни уехала, я всегда останусь чужой среди чужих.

Какие бы политические страсти ни бушевали вокруг, меня это уже не касается. Да, я стала чужой всему и для всех.

Меня больше нельзя сломить — я и так уже сломлена навсегда; зато и ничье участие не может меня согреть. Я уже не столько человек, сколько неодушевленный предмет.

Я проводила дни, запершись в доме, — доставала пачку писем сэнсэя, перечитывала их одно за другим и вспоминала свои ответы на то или иное его послание.

Это единственно доступные мне рукописи сэнсэя, потому что из всех его многочисленных сочинений, созданных им на протяжении всей его жизни, и в особенности за долгие годы затворничества, ни одно не увидело света.

После смерти сэнсэя власти запретили выносить его сочинения за пределы дома.

— Похоже, что отец тревожился, как бы его книги, если их напечатают, не принесли мне и матери новых несчастий… — с печальной улыбкой сказал мне сын сэнсэя, господин Какимори.

Заперев калитку, в полном одиночестве, забросив даже изготовление лекарств, я все дни напролет просиживала в сумраке комнат, мысленно разговаривая с сэнсэем. Теперь он снова вернулся ко мне и опять принадлежал мне одной. Так же, как когда-то, в дни заточения, теперь за плетеной калиткой, в этой новой темнице, мы были только вдвоем.

Покинув одну тюрьму, я перешла в другую, только и всего.

Здесь тоже безжалостно летят дни, ночи, годы.

Наступил и миновал 4-й год эры Кёхо (1719 г.)

Как и прежде, я верчу жернов, скатываю пилюли и тем живу.

Изредка я выхожу по ночам в мужской одежде. Но теперь уже ничто не трогает сердца, и я почти никогда не помню, какой нынче месяц, какое число.

Иногда я сижу у очага в домах крестьян-бедняков, но чувствую себя далекой от них, как чужестранка. Я сижу в кругу, очерченном ярко-красным светом огня, смутно слышу их грубые голоса, они доносятся как будто издалека, и даже не пытаюсь понять, о чем они говорят, будто не знаю их языка.

Наступил 5-й год эры Кёхо (1720 г.), потом и он миновал. В 6-м году (1721 г.) из далекого Сукумо в области Хата пришло известие о смерти моей сестры Сё. Я прочла письмо сухими глазами и аккуратно сложила его, не проронив ни слезинки.

Прошло девятнадцать лет с тех пор, как я вышла на волю, и вот опять смерть дорогих мне людей окружает меня со всех сторон. А мне исполнился уже шестьдесят один год. Так я и живу здесь одна. И буду жить дальше.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Весной 1944 года, возвратившись на родину, в Тоса, я прошла по местам, где жила Эн. Мне удалось ознакомиться с ее письмами, хранившимися в библиотеке города Коти. У подножия замка Коти на краю густой рощи стояла некогда усадьба Нонака. Роща эта, с множеством могучих старых деревьев, казалась сумрачной даже днем. Здесь родилась Эн. К тому времени, как я переписывала в блокнот письма Эн, здесь еще сохранилась часть сада, пруд и старый колодец, прозванный «колодцем Эн» — отсюда будто бы брали воду, чтобы обмыть новорожденную девочку. Токио в ту пору подвергался ожесточенным воздушным бомбардировкам, а здесь, на юге страны, пышно цвела весна и небо сияло безмятежной голубизной. Деревня Асакура, где Эн одиноко доживала свой век после выхода из тюрьмы, находится теперь в десяти минутах езды трамваем от замка на западной окраине города, у подножия невысокой горы.

На месте жилища Эн, среди полей, покрытых ярким ковром буйно цветущей вики, местное женское общество соорудило памятный обелиск. «Обитель Возвращенного Покоя» — гласит надпись, вырезанная на необработанном камне. Я увидела пологий холм и обычное поле, но источник, сбегавший с гор, как бы огибал границы бывшей усадьбы, вокруг, наподобие живой изгороди, росли дикие, удивительно крупные цветы ямабуки, все буквально утопало в цветах. Чувствовалось, что когда-то здесь жили люди. Мне представилась Эн — как она моет овощи, опустившись на колени у этого водоема…

Могла ли я думать, что всего через год тихие улицы Коти сгорят в огне воздушных бомбардировок? Собственноручные письма Эн, уже упакованные и приготовленные к отправке среди другого имущества библиотеки, тоже погибли как раз накануне эвакуации. Мне почудился перст судьбы в том, что за год до катастрофы я переписала ее письма к себе в тетрадь. С той поры Эн поселилась в моей душе; и вот спустя десять с лишним лет на свет появилась эта повесть.

Мне очень хотелось побывать в западной части Тоса, в Сукумо — маленьком городке, где Эн сорок лет томилась в неволе, но только в прошлом году, воспользовавшись приглашением прочесть цикл лекций, я наконец-то смогла осуществить это намерение и посетить Сукумо. Я была поражена: местность оказалась точь-в-точь такой, какой я ее себе представляла. В местном муниципальном реестре до сиx пор числился участок, обозначенный «усадьба Нонака». Сохранился старый колодец и статуя будды Дзидзо, Я увидела небольшую долину, чуть в стороне от городка Сукумо; у подножия холмов вьется узенькая тропинка. «По этой дорожке среди высоких трав проходил когда-то молодой сэнсэй Синдзан, чтобы повидаться с детьми опального Нонака, и, так и не добившись свидания, огорченный, возвращался обратно…» — думала я.

Братья Эн, умершие в неволе, похоронены в ряд, к востоку от бывшей темницы — старший Сэйсити, следующий за ним безумный Кинроку, третий, самый любимый, Кисиро и младший Тэйсиро. Только у Сэйсити могила отмечена высоким каменным обелиском, у остальных на земляных холмиках лежат небольшие камни. Памятник Сэйсити, густо поросший мхом, пострадал от землетрясения, верхушка обвалилась. Тут же высятся большие, пышные памятники первому владельцу Сукумо Ёсиудзи Андо с супругой и их дочери — бабке Эн (приемной матери Кэндзан Нонака), а также находится могила его законной супруги госпожи Эти.

Чуть пониже, в роще, похоронены Кан и Сё, сводные сестры Эн, оставшиеся в Сукумо и закончившие там свой жизненный путь. Могилы их словно прижались вплотную к могиле матери, Цума Минобэ. Памятник на ее могиле довольно большой, сестры поставили его, выйдя на волю. «Кан, дочь Кэндзан Нонака, вместе с младшей сестрой воздвигла сей памятник за упокой души матери, госпожи Минобэ, скончавшейся 2 мая 1694 года в возрасте шестидесяти двух лет…» — с трудом прочитала я сквозь толстый слой мха вырезанную на камне надпись.

Ночь я провела в гостинице Сукумо. Из окна моей комнаты во втором этаже я глядела на горы, у подножия которых находилась когда-то темница семьи Нонака, и невольно ощутила тоску, таким печальным показался мне этот вид. Если даже в наше время местность выглядит так уныло, как же безотрадно было здесь в старину!..

В городке Ямада, на востоке области Тоса, мне показали кумирню

о-Эн — крохотный храм, размером в квадратный кэн. Погода в тот день капризничала — то налетал сильный дождь, то снова проглядывало солнце, как это часто бывает весной в здешних краях. Я шла полями, покрытыми цветущей сурепкой и викой, воздух благоухал ароматом цветов, и сквозь струи дождя вдали то появлялась, то снова тонула в дымке кумирня о-Эн.

Неподалеку плавно течет канал Фунаири, берущий начало от плотины Ямада. По-весеннему полноводный, он чуть ли не выходит из берегов. Место, где стояла хижина опального Нонака, отмечено маленьким каменным обелиском; кажется, будто здесь ничто не переменилось — так же, как раньше, проплывают вниз по течению лодки… Непогода помешала мне подняться на гору, к могиле сэнсэя Синдзан, но сквозь пелену дождя я увидела вдали смутные очертания деревни Суэ, где когда-то был его дом.

Сама Эн, ее отец и мать похоронены в городе Коти, на склоне горы Таками. Меня проводил туда сотрудник местной газеты. Вид с горы прекрасный, вокруг в изобилии растут могучие старые деревья сакуры, так что весной весь склон, должно быть, утопает в цветах. В центре — могила Кэндзан Нонака, по обеим сторонам от нее — могилы деда и прадеда Эн, а чуть впереди — могилы самой Эн и ее матери Киса Икэ. Все устроено еще при жизни Эн, ее стараниями. На могиле матери стоит памятник. «Госпожа Икэ, мать сыновей Нонака», — прочла я надпись, а на оборотной стороне камня было написано: «От безутешной дочери Эн».

Пониже этой семейной могилы похоронены кормилица Нобу, не покидавшая Эн до последнего вздоха, и семнадцатилетний юноша Дзирохати Комаки, совершивший харакири после смерти своего господина Кэндзан Нонака.

Таким образом, все родные и близкие Эн люди покоятся в землях Тоса — Сукумо, Коти и Ямада. С возвышенности, на которой находится могила Эн, открывается чудесный вид на бухту Урато, ослепительно сияет в лучах восхода и заката ясное, лазурное небо, и мягко плещут синие волны Тихого океана, гонимые теплым течением Куросио.  [email protected] http://ldn-knigi.narod.ru


Читать далее

ГЛАВА V. ПОГРЕБАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть