НА ЖАЙЛЯУ

Онлайн чтение книги Путь Абая Abai's Way
НА ЖАЙЛЯУ

1

Белые просторные юрты Большого аула занимают весь правый край широкого луга, в стороне от овечьего загона с его запахами и шумом. На левом, возле загона, раскинуты одни серые юрты, ветхие, рваные шатры, темные, закопченные палатки и маленькие шалаши. Здесь живут соседи-бедняки, обслуживающие огромную семью Кунанбая, старики чабаны, мальчишки-подпаски, доярки, табунщики, пастухи.

От белых юрт доносится песня. Сильный мужской голос еще с полудня взвился над притихшим аулом в безоблачное голубое небо и парит там, привлекая к себе слух. И все обитатели жалких юрт и шалашей прислушиваются к нему — и молодежь, не занятая повседневной работой, и пожилые женщины с веретенами в руках, и дряхлые старухи. Всем хотелось бы подойти ближе к белым юртам, откуда несется песня, но туда тащится только одна сгорбленная старуха с внучонком на спине. Выпростав изпод головного платка ухо и подняв голову, она старается уловить песню, щурясь слезящимися, запавшими глазами и собирая в улыбке глубокие морщины бесцветного дряхлого лица.

— Э-э, да пошлет тебе бог великое потомство, славный акын, да развеселит он тебя, как ты нас… — бормочет она, выставляя вперед беззубую челюсть.

Посреди котана стоит Калиха, домоправительница Айгыз, с недоброй усмешкой глядя на старуху.

— Смотри не опоздай, только для тебя, для дохлой, он и поет! — язвительно бросает она вслед ей.

Старая Ийс слышит насмешку, но не останавливается, направляясь к четырем белым гостиным юртам, стоящим несколько поодаль от хозяйских.

Почетный гость аула, знаменитый певец, последние дни был в разъездах и вернулся только вчера. Аул уже знает, что завтра он уезжает совсем, и каждому хочется в последний раз послушать его пение. Но жители этого конца аула — слуги, пастухи и подпаски — лишены этой радости.

В черной рабочей юрте Айгыз две женщины — бледная горбоносая Есбике и сухощавая смуглая Баян. Есбике стоит у огромного закопченного котла над очагом, варя курт, Баян без отдыха с самого рассвета сбивает в большом чане квашеное молоко. Их утомленные лица покрыты ранними морщинами, платья одинаково оборваны и давно не видели стирки. Баян — жена чабана Кашке, она сверстница Есбике и часто делится с ней нерадостными думами.

— Веселиться и радоваться — не нам с тобой… — вздыхает она. — Айгыз так и передавала через Калиху: «Пусть с мест не сходят, бьют иркит и варят курт…»

Есбике хмурится так, что брови сбегаются на ее бледном лице:

— Разве Калиха позволит, чтоб мы слушали песню? А Айгыз? Только и кричит: «Дои коров, дои овец, сбивай иркит, вари курт, справишься—беги с мешком за спиной, собирай по степи кизяк…»

— Как мы только еще живы! — подхватывает Баян. — Домой доберешься, когда все в ауле уже спят, и прибрать-то у себя невмоготу… Я вот только через порог ступлю — и падаю, как подкошенная, вся, вся разбита…

Есбике, не слушая, твердит о своем.

— Кричит, приказывает — то аркан крути, то веревку вей… Да попрекает еще: «Развалясь сидеть хочешь, забыла, что ты моя раба? Не тебя ли привезли вместе с приданым нашему аулу, не твой ли муж Башибек — раб с поротым ухом?» Точно палкой по голове бьет такими словами, а что я отвечу, если бог создал меня рабой?

Помешивая кизяк в жарком очаге, Есбике не сдерживает слез:

— И сама в износ идешь, и наживы тебе никакой… Дочка моя умоляет: «Апа, милая, пойду и я песню послушать». — «Что ж, иди, солнышко мое», — говорю, а как взглянула на нее — за порог пустить не могу, на глаза никому показать не смею… Ведь уж девушка она, невеста, а лохмотья хуже, чем на мне, точно их собаки рвали, заплата на заплате…

Баян, не бросая своего иркита, наклоняется к Есбике и шепчет ей, словно боясь, что услышат Айгыз или Калиха:

— А мне легче? Встанешь на заре с птицами—так и не присядешь, пока байбише не лягут и ты над ними тундук не закроешь. Знаешь загадку: «Все спят, кто же не дремлет? Старуха мать…» Так и мы—и зиму и лето все то же… Правда Айгыз говорит — грязная раба… Вон там — песня… Разве она для нас?

В соседней лагуче на куче старых лохмотьев сидит дочка Есбике — Сакиш, молча глотая беззвучные слезы и стараясь наложить еще одну заплату на платье. Порой она опускает курчавую голову и замирает. Ведь ей так немного надо: только дойти туда, как старухе Ийс, и прижаться к юрте снаружи, заглянуть в щелочку… Но вчера приходила Калиха и строго приказала именем Айгыз: «Чтобы дочка Есбике и показываться не смела у белых юрт, пусть сидит у себя! Обойдется и без песен!»

А песня летит над аулом… Не только здесь прислушиваются к ней. Старый Буркитбай, который целый день доит кобылиц у привязи жеребят, тоже слушает песню, беспрерывно ворча себе под нос.

— Поет, день и ночь поет… Целое лето гостит, а хоть бы раз я в лицо его видел… Когда тут увидишь? Пятьдесят кобылиц, и каждую десять раз в день доить надо… Привязан я тут, как эти жеребята… Мечусь, как конь на аркане… «Смотри, чтоб юрта Улжан без кумыса не осталась, чтоб у Айгыз всегда саба была полная, чтоб в гостиных юртах две сабы наготове стояли, да у Калихи чтоб свой кумыс был!..» Жеребят дотемна не отвязывают, к ночи еле до дому доберешься…

Только несколько секунд, переходя от кобылицы к кобылице, Буркитбай может прислушаться к отдаленной песне. Ведя за ним очередного жеребенка, подпускаемого к матери, ловит едва слышные звуки и его помощник Баймагамбет — юноша с острым взглядом синих глаз под густыми бровями. Потом он снова слышит лишь однообразную воркотню Буркитбая, который, опустившись на одно колено, быстро доит кобылиц.

— Двадцать лет… Двадцать лет подряд Буркитбай кобылиц доит, а что толку? — бормочет старик. — Уж если Айгыз и Калиха и дадут когда-нибудь чашку кумыса, так тут же и попрекнут: «Обжора несчастный, чтоб ты подавился, не столько надоишь, сколько сам выпьешь». Каждый день одно и то же слышу… А у меня колени уже не сгибаются, пальцы, как дохлая овца, раздулись от этой дойки… Ночами кости так ноют, что глаз не сомкнешь…

Баймагамбет давно знает все это. Участливый, всегда готовый прийти на помощь каждому, он горячо говорит:

— Ну и оставь! Брось ты эту дойку проклятую! Делал бы ты у них что-нибудь другое, Буке!

Буркитбай хочет улыбнуться, но усталое лицо только искажается горькой усмешкой.

— Ой, мальчик мой, неужели я не бросил бы, если б знал, куда уйти? На какую я теперь работу гожусь — хромой да безрукий?

А песня все парит над аулом. Она то улетает кудато ввысь, готовая вот-вот исчезнуть, то спускается на жайляу новой звучной волной — и тогда отчетливо слышится и у самых крайних ветхих юрт, где доят кобылиц, и у родника.

Там ее слушает Байсугур, худенький большеносый мальчик, пастух аульных ягнят. Он сидит верхом на хромоногом стригуне, повернувшись в сторону аула. Байсугур отвел сюда ягнят спозаранку, натощак, но сейчас, склонившись к гриве стригуна, он слушает песню так внимательно, что забывает о голоде. Подъехать к аулу поближе он не может — овцы, связанные голова к голове, еще стоят у черных юрт, и он видит, как мать его то поднимается, то садится между ними, продолжая дойку. Если он поедет к аулу, ягнята потянутся к маткам, и тогда… Он уже два раза за это лето упускал ягнят и навсегда запомнил побои Майбасара. Но сейчас ягнята как будто мирно дремлют у речки — и мальчик все ближе подъезжает к аулу, точно привороженный песней. Он долго стоит, замирая, как в забытьи, убаюканный звуками, и потом снова приближается к белым юртам, не видя того, что происходит за его спиной. Приводит его в себя гневный окрик:

— Сдохли бы вы все с этой песней! И тебе, паршивцу, она понадобилась?.. Я тебя проучу!

На холеном коне к нему скачет с поднятой плеткой сам Майбасар. Перепуганный мальчик чуть не падает со стригунка. Он оглядывается: ягнята, недавно лежавшие спокойно, теперь несутся к аулу стремительным блеющим потоком, и жалобному призыву их многоголосо отвечают с привязи овцы… Вот почему Майбасар пришел в такую ярость!

Удары длинной плетки сыплются на мальчика, как лезвием ножа режут его полуголую спину. В вопле ребенка слышится и боль и испуг.

— Агатай, убьешь!.. Агатай!..

Он спрыгивает со стригуна, но Майбасар, осыпая мальчика руганью, продолжает жестоко пороть его, вертясь на коне.

Со времени отъезда Кунанбая хозяйство аула находилось в руках Айгыз, а «управление с коня» принадлежало его младшему брату Майбасару. Тот, боясь, как бы в отсутствие Кунанбая люди не распустились, жестоко расправлялся за малейшее упущение, избивая то одного, то другого табунщика, пастуха, подпаска, доильщика.

Стадо ягнят сливается с овцами. Мать Байсугура с криком бросается к сыну, не выпуская из рук ведра с молоком. В юрте тяжело ворочается на кошме старый Байторы.

— Проклятый… Крошку моего!.. Кровопийца Майбасар, опять ты его мучаешь… — стонет он.

Все слышит старый Байторы: овец доят не посреди аула, а с краю, у бедных юрт, чтобы блеянье и резкий запах не беспокоили хозяев белых юрт. Чуткий слух его сразу уловил приближение ягнят. «Упустил их малыш… Нынче опять недоспал, — может, заснул в поле… или с лошади упал?» — подумал он вначале. Потом до него донесся крик жены, спешившей на выручку к сыну. Но Байторы прикован к своей рваной, прокопченной кошме давней болезнью, он может только проклинать свою немощь.

— У твоих же табунов нажил я эту окаянную болезнь! Не на вашем ли котане просиживал я долгие осенние ночи, ночевал на снегу, оберегая стадо? Проклятый Майбасар… Меня довели до могилы, а теперь за малыша принялся?… Мне ад создал и сыну его передаешь? Не бог карает — ты сам богом карающим быть хочешь, в аду терзаешь!.. Чтоб тебе самому сгореть!..

У старика дрожит подбородок, он закрывает глаза, бьется головой о свои кулаки и замолкает в бессильном горе. А песня все летит над аулом…

Старая Ийс все-таки подошла к четырем белым юртам, поставленным поодаль, будто бы здесь был созван какойто сбор или шел той. Между ними была устроена привязь для коней, и у боковых юрт, окружавших среднюю, шестистворчатую, лежало множество седел и потников. По большей части здесь были кокандские женские седла с мягкими подстилками и украшениями и девичьи — особо нарядные, с лукой, покрытой серебряными пластинками и перламутровым узором. Коней у привязи не было, их, видимо, уже отогнали на выпас — значит, гости съехались давно.

Песня, собравшая столько приезжих, звучала из средней юрты, где собрались и хозяева и гости. В трех боковых никого не было видно, а возле них лишь несколько женщин и двое-трое мужчин в оборванной одежде молча копошились у пыхтевших медных самоваров и у котлов над очагами, вырытыми в земле.

Старая Ийс подошла к стряпухам и обратилась к смуглой молоденькой женщине, стоявшей у самовара с чурками для растопки:

— Что, молодая келин нынче не поет?

— Говорили, будет петь… А вы думаете — испугается? Споет!.. Все хотят, чтобы спела! — ответила та.

Старуха громко зашамкала, чмокая в удивлении губами:

— Как же так? Ведь говорят, свекровкам ее это не по нутру? Будто просто запретили ей — нечего, мол, распевать, пусть приличия соблюдает…

— В Большой юрте запрещают, а здесь одобряют… Сами заставляют петь!

— Значит, споет? Да благословит ее бог, хорошо поет, родная…

Женщины у очага подхватили:

— Очень хорошо!.. И сама-то какая милая!.. Гибкая, словно шелковинка, учтивая, ласковая, ну как не полюбить такую?..

— А с нами как обращается! Вежливая, приветливая, со всеми на «вы» говорит…

Смуглая молоденькая Злиха, прислужница «молодой келин», восхищалась хозяйкой шепотом, будто боясь, что слова ее дойдут куда не нужно.

— Простая такая, обходительная… Зря ее Большая юрта невзлюбила… А ведь что говорят-то: «Пусть не забывается, пусть взглянет наверх, чей шанрак у нее над головой, в какой дом попала!»

— Как, уже?.. Эх, соперницы!.. Жалко, хорошая сноха! — сочувствовали женщины.

Злиха продолжала:

— Но здесь-то и знать не хотят их пересудов… Наоборот— день и ночь упрашивают: пой, мол, а тот, кто завидует, пусть сам попробует с тобой сравняться, не бойся!..

И Злиха довольно рассмеялась.

Из юрты снова понеслись звуки песни, и женщины поспешили туда, столпившись у двери. За ними потащилась и старая Ийс с внуком за спиной.

«Молодой келин», «певицей-келин», которую хвалили соседки, была Айгерим, а нарядно убранная юрта, где собрались гости, была ее отау — Молодой юртой. Свадьба Абая и Айгерим состоялась месяца три назад.

Накинув яркий шелковый платок, Айгерим сидела рядом с Абаем. Сегодня у них были совсем необычные гости. Среди стройных девушек, веселых молоденьких женщин и щеголей-жигитов было несколько человек, пользовавшихся общим вниманием: они сидели на почетном месте юрты на разостланных коврах, положив под локти пышные белые подушки. Эти именитые гости, прославленные остроумием и талантами сал и сэри,[127]Сал и сэри — профессиональные певцы и акыны, разъезжавшие по аулам в яркой разноцветной одежде. приехали издалека. Но и среди них был один, на котором, как на самом дорогом госте, сосредоточились все взгляды и все внимание. Это был цветущий, красивый жигит среднего роста с белым, открытым, точно озаренным сиянием лбом — прославленный Биржан-сал, о несравненном голосе и прекрасных песнях которого говорили по всей Сары-Арке.

Знаменитый певец, сэри Биржан, редкий и почетнейший гость, приехал на земли Тобыкты из далекого Кокчетау. Он сидел, накинув на плечи легкий чапан из черного бархата, перебирая искусной рукой струны домбры. Поверх белой сорочки с небрежно расстегнутым воротником был надет золотистый камзол китайского шелка. Голову покрывала вышитая позументом шапочка с шелковой кисточкой, трепетавшей при каждом движении певца. Звуки его песни воодушевили всех: лица слушателей разгорелись, глаза блестели в молчаливом восхищении. Он пел о себе:

Я — Биржан-сал, Кожагула сын.

Не жди от меня, народ мой, зла:

Я, вольный певец, сэри и акын,

Ни перед кем не склоню чела…

Эта песня была названа им «Биржан-сал».

Абай, как и другие, слушал затаив дыхание. Его все еще по-юношески чистые глаза, в удлиненном разрезе которых горело черное пламя зрачков, смотрели не мигая. Теперь они видели не самого певца, а величественные образы, созданные звуками и словами его песни.

Слушая музыку или песню, способную тронуть его душу, Абай всегда начинал грезить. Картины природы, люди, события проносились перед ним — и он погружался в это море образов. И сейчас песня, исполненная вдохновения, оторвала его от всего окружающего. Певец, широкоплечий и статный, превратился в его воображении в могучего степного великана. Этот великан — великан искусства— поднимается на вершину Кокше, самую высокую в родной Сары-Арке, и окидывает взглядом необъятные просторы, холмистые степи, прохладные берега озер. Он видит жизнь населяющего их народа и шлет свой призыв туда, где торжествует сильный, где спесиво кичится родовитый, где глухо стонет народ… И льется из могучей груди свободная песня, звуча, как боевой клич: «Я иду! Иду с песней! Какое сокровище драгоценнее ее? Она проникает в тебя до костей, волнует твою кровь — попробуй не откликнуться, попытайся не слушать!»

Слова это или непрерывно сверкающие искры?.. Песня, как вихрь, очищает воздух, как светлый поток, смывает зловоние и грязь с холмов Сары-Арки… Громадные сосны на высотах Кокше склоняют вершины и безмолвно слушают ее, тихо покачиваясь плавными размахами — совсем как шелковая кисточка на шапочке Биржана. И сама темная ночь Сары-Арки мягка, как черный бархат его чапана. На губах певца скользнула улыбка — и лица слушателей озарились, как озера под луной… Не она ли сияет в юрте, наполняя сердца восторженной радостью?..

Шумные одобрения раздались вокруг. Песня оборвалась, но не оборвались грезы Абая. Широко раскрытыми горящими глазами он молча смотрел в лицо Биржана.

Айгерим первая заметила его странное состояние и с улыбкой подтолкнула мужа, делая вид, что опирается на него. Он вздрогнул и, опомнившись, улыбнулся ей, но лицо его оставалось бледным и дыхание прерывалось. Поблагодарив взглядом чуткую Айгерим, он повернулся к Биржану.

— Что можно сказать, Биржан-ага? — начал он, глядя на гостя, как будто увидел его впервые. — Бывают акыны, получившие общее признание; но они унижают слово, прикрывая пустоту блеском песни или продавая душу за подачки богачей. Бывают акыны, готовые связать себя с первым встречным, служить на побегушках у любого знатного мирзы; для них песня — не дороже щепотки табака. Но ты — ты перенес песню с порога на почетное переднее место. И я горжусь тобой.

Биржан с видимым удовлетворением внимательно выслушал Абая.

— Эх, если бы всегда так было — я бы пел, а ты бы объяснял, дорогой мой! — с улыбкой воскликнул он.

Молодежь дружно рассмеялась.

С утра слуги перебалтывали кумыс, приготовленный для гостей, но никто и не притрагивался к нему. Только теперь Ербол, Мурзагул и Оспан, снова взболтав его, начали разливать в расписные пиалы и ставить перед гостями на разостланную скатерть. Завязалась оживленная беседа, все говорили разом, то и дело раздавались взрывы смеха.

Абай опять обратился к Биржану — он хотел закончить свою мысль:

— Достоинство жигита — не в знатности и богатстве. Бедность и безродность не порок, если человек одарен высокими качествами. Но и таланта одного мало: недаром говорят: «Имеешь дар — не унижай его». И если одаренный акын умеет высказывать горе народа и осушать его слезы — никого нет выше и почетнее его!

И Абай взглянул на Айгерим и на своего племянника Амира, как бы говоря это для них.

Самым старшим из тобыктинской молодежи, наполнявшей юрту, был Базаралы, сидевший с почетными гостями на переднем месте.

— Прекрасная мысль, Абай! — вмешался он полушутя-полусерьезно. — Достоинство жигита — в его дарованиях… Но разве не от меня ты услышал ее, разве не я пытался убедить в ней все Тобыкты? Кто, как не я, твердил вам — что вы попрекаете меня бедностью, поглядите лучше, что я за человек!.. Эх, Абай! Чтобы моя мысль наконец дошла до тебя, понадобилось приехать из далекого Кокчетау Биржану!

Он насмешливо взглянул на Абая и первый расхохотался. Его шутка вызвала новый взрыв веселья у всех, начиная с Биржана. Абай сквозь смех ответил другу:

— Ты прав, Базеке, всегда прав! Уж если забыть о бедности, кто же окажется первым во всем Тобыкты? Разумеется, ты! — И, снова став серьезным, он продолжал — Но сейчас мы говорим о другом. Вот здесь — цвет молодежи Тобыкты. Оглянемся на самих себя: есть ли у нас таланты? Что создали мы такого, что стало бы достоянием народа, наследием нашего поколения? В чем наша заслуга перед сверстниками?

Абай спрашивал нарочно громко, окидывая всех испытующим взглядом. Все молчали, никто не решился ответить. Абай снова повернулся к Базаралы.

— Нет, правда, Базеке… Род наш много ждет от нас: вот, говорят, наше молодое поколение, оно укажет песней новый путь… Давай же говорить о себе правдиво и прямо!

— Конечно, говори открыто! — подхватил Базаралы. — Выноси приговор!

Он улыбнулся и с любопытством ожидал ответа, приподнявшись с места. Абай допил кумыс и серьезно взглянул на Базаралы.

— Базеке, мы только обещали создать новое, но ничего еще не создали. Так что же мы — годный для работы конь или холеная яловая кобылица, пусть резвая, как поток, но праздная и бесплодная? Вот и суд и приговор нам.

Базаралы прищелкнул языком и покачал головой.

— Э, нет, Абай, в такой игре я не участник! Я-то ничего не обещал создать. Я не акын и не певец — не спрашивай с меня того, чего у меня и нет!

И с довольной усмешкой он откинулся на подушки. Все рассмеялись.

Но в Биржане этот разговор вызвал какое-то сильное чувство: он потянулся к домбре и заиграл вступление к песне. Восхваляя мастерство Биржана и говоря молодежи: «Смотрите, он выше нас», — Абай выражал свою мысль без ложного чувства родовой чести. И как бы в ответ ему Биржан запел свою известную песню «Жанбота».

Все знали ее историю: это была песня обиды, обличение одного из тех родовитых и знатных, о которых только что говорил Абай:

Жанботу волостного родил Карпык.

Жанбота к чинам и власти привык:

Друг его Азнабай средь бела дня

Посылал отнять домбру у меня.

Я — акын. Я не отдал домбры моей,

Хоть пытался ее вырвать злодей.

При народе избил он меня камчой…

Но не умер акын от обиды той,—

А не смерть ли такой позорный удел,

Не зарыл ли в землю Биржана он?

Жанбота!.. Где ты видел такой закон,

Чтоб свободного бить кто-то посмел?..

Биржан пел о своем горе, делился своей обидой. «Вот ты превозносил меня здесь, а погляди, как унижают мое достоинство, — как бы говорила песня. — Надо мной всегда висит плетка негодяя, имеющего власть… Ты видишь во мне совершенство, а взгляни — хороша ли участь Биржана?..» Это было горькое признание.

Абаю стало больно за певца, и он заговорил сразу же, как кончилась песня:

— И этот Жанбота и — как его, Азнабай, что ли? — знатные люди, тюре, грозные вершители судеб… И властью пользуются, и почетом, и бесчинствуют, как хотят… А Биржан-ага одной своей песней сбил их с ног, с землей сровнял и Жанбота и всех остальных бота! Им теперь не только сильным верблюдом — кустиком с нее не подняться! — усмехнулся он, играя словами «бота»—«молодой верблюд» и «бута» — «кустарник».

Он продолжал значительно и вдумчиво:

— Азнабаи сегодня на весь мир лают: «Мы — земные боги!..» А завтра от них ни следа, ни пылинки не останется, я уверен в том. И в степях Сары-Арки, среди племен Караул, Керей и Уак сказители и певцы сохранят одно твое имя, Биржан-ага… Останется лишь то, что создашь ты!

Молодежь, казалось, не очень поняла мысль Абая, но старшие хором поддержали его. Жиренше подхватил слова друга:

— Да вы же, молодежь, сами порука тому, что имя Биржана останется в веках! Вы все мечтаете стать певцами, вот уже два месяца не отстаете от Биржана и разучиваете его песни… Так разве вы забудете когда-нибудь то, что переняли от него? А раз не исчезнут песни, не исчезнет и имя творца их — Биржана!

И он указал на Амира:

— Взять хотя бы Амира: какой певец для него выше Биржана?

Все посмотрели на Амира, который негромко наигрывал на домбре «Жирма-бес», выученную им у Биржана. Взглянув на восторженное лицо юноши, Биржан попросил:

— А ну-ка, спой ee!

Амир не смутился, только смуглые щеки его слегка побледнели. Он уверенно начал вступление. Голос у него был высокий, чистый и приятный. Он пел, тщательно следуя всем оттенкам, которым его учил Биржан. «Жирмабес», недавно сложенная певцом Зилькара, до приезда Биржана не была еще известна в Тобыкты. Волнующая и душевная, она, как мгновенная искра, зажгла сердце молодежи, и Амир, пленясь ею, выучил и слова и напев. Девушка обращалась к жигиту:

Подари мне, друг, колечко — пусть хоть медное оно!

Пусть мороз трещит и злится — в сердце радость все равно!

Босиком, ступая тихо, подойди и приголубь,

А поймают — значит, счастье мне с тобой не суждено!

При первых же словах песни Базаралы поднял голову, он даже покраснел от восхищения.

— Вот это девушка, радость моя черноглазая! — воскликнул он, когда песня кончилась. — Вот бы мне, несчастному, увидеть такую!

Взрыв смеха встретил его слова. Биржан, улыбаясь, укоризненно посмотрел на него.

— Как это — «вот бы увидеть», Базеке? Да ведь эта черноглазая сидит рядом с тобой! Ослеп ты, что ли? Посмотри на Балбалу, чем она хуже ее!

Базаралы быстро повернулся.

— Ой, дорогой мой, правда! — воскликнул он, метнув быстрый огненный взгляд. Так пернатый хищник, прикованный цепью, смотрит из-под охотничьего колпака на проходящего мимо котенка.

Балбала сидела вполоборота к нему. Услышав его восклицание, она вскользь глянула на него уголками глаз. Слова Биржана смутили ее, и она залилась нежным румянцем. Строго сдвинув брови, она в то же время чуть улыбнулась, белые зубы сверкнули в приоткрывшихся губах на мновение— и исчезли.

Базаралы поймал этот скользящий взгляд, которому блеск больших черных глаз всегда придает такую неотразимую силу, и тут же запричитал, изображая муки раскаяния:

— Каюсь, каюсь… Бог слепотой наказал, тьфу, тьфу, грешен… — Он склонил голову и обвел глазами девушек и молодых женщин, переводя взгляд с одной на другую. — здесь, оказывается, все красавицы собрались!

Биржан, смягчая свою шутку, смутившую Балбалу, подхватил его слова:

— Разгляди, разгляди всех! И песни знают и слово сказать умеют, а запоют — по душе мед разливается!.. Учтивые, воспитанные, как шелк мягкие, — вот они какие, мои милые ученики!

Он нарочно назвал их так, избегая слов «девушки или «сестры», чтобы подчеркнуть дружеское чувство. И хотя певец не назвал ни одного имени, слова его явно относились к Балбале, Умитей, Коримбале и Айгерим, и по лицам их волною пробежал легкий румянец. Так ворвавшееся в юрту через открытый поутру тундук солнце заливает розоватым светом шелк одеял, пестрые занавеси, затканные узорами ковры, заставляя играть яркие краски. Таким же сиянием вспыхнули молодые сердца от похвал признанного всеми певца, знаменитого Биржана. Все оживились, послышался негромкий смех, шутки, но и в веселье молодежь не теряла учтивой сдержанности.

Здесь была действительно лучшая молодежь, цвет Тобыкты. Два дня назад по особому приглашению Абая в аул приехали девушки, молодые женщины и жигиты родов Иргизбай, Торгай, Котибак, Жигитек и даже Бокенши, находившегося дальше всех.

Рядом с Абаем сидел сын его умершего брата — юный Амир. Перед смертью Кудайберды Абай обещал стать отцом его детям и воспитать их. Он ревностно выполнял свой долг и заботился о сиротах не меньше, чем о собственных детях. Амир больше других был склонен к песне и обещал стать настоящим певцом. Абай любил его, баловал и никому не давал в обиду.

Амир приехал с несколькими друзьями и с юной родственницей — красавицей Умитей, дочерью Есхожи. Балбала, невеста из племени Анет, приехала с подругами. Из Бокенши здесь был Акимхожа, сын Сугира, привезший с собой свою сестру Коримбалу. От жигитеков прибыл Оралбай, младший брат Базаралы.

Эти молодые люди, поклонники искусства, сами все без исключения были хорошими певцами. С Биржаном они встречались не впервые.

Около двух месяцев назад Абай, услышав о приезде Биржана на земли Тобыкты, послал к нему Амира с поручением:

— Поезжай, посмотри — если он и правда такой певец, как о нем говорят, пригласи его к себе в аул. Устрой встречу, угощенье, собери молодежь, пусть поучатся у него…

Амир нашел Биржана в одном из отдаленных аулов Тобыкты, пробыл с ним два дня, пригласил к себе и немедленно вернулся в аул, чтобы поставить гостю юрту и подготовить достойную встречу. По дороге он заехал к Абаю и поделился своим восхищением. Абай устроил Биржану встречу сперва в ауле Амира, а потом у себя, в Большом ауле Кунанбая.

Биржан пленил не только Амира, но и самого Абая. Они быстро сблизились, как старые, задушевные друзья. Абай несколько раз собирал у себя в ауле молодежь Тобыкты — лучших певцов и домбристов, знакомил их с Биржаном и объяснял им достоинства знаменитого певца. Молодежь разучивала песни Биржана, и все наперебой приглашали его и Абая в свои аулы. Так Биржан и Абай погостили у Амира и Умитей, побывали у красавицы певицы Коримбалы, дочери Сугира. Везде их встречали с уважением и почестями. Возвращаясь, они надолго задержались у жигитеков гостями Базаралы и Оралбая.

Когда Биржан собрался в обратный путь на родину, Абай приказал поставить в своем ауле четыре белые юрты для прощального тоя. Биржан назначил свой отъезд на завтра, молодежь проводила с Биржаном последний день. Поэтому молодые певцы должны были в виде испытания спеть по одной вновь разученной песне. Начал Амир, спев «Жирма-бес».

Когда смех, вызванный шуткой Базаралы, стих, Оралбай взял домбру, чтобы сопровождать пение Коримбалы.

Абай хорошо помнил Коримбалу: совсем юной девушкой она стала свидетельницей жаркой тайны его и Тогжан. Теперь это была красивая и своевольная балованная дочь богатого аула. Она была уже просватана в род Каракесек, но отец ее Сугир и братья все задерживали ее отъезд к жениху: Коримбала воплощала в себе веселье их аула. Жизнерадостная красавица с большими, слегка навыкате, темными глазами, с пышными косами, отливавшими бронзой, с белым лицом, оживленным легким румянцем, она вела себя свободно и независимо, но к имени ее не приставала ни одна сплетня, которая могла бы уронить честь ее аула и семьи.

Девушка спела песню, тоже выученную у Биржана и до сих пор незнакомую в Тобыкты. Это была «Карга»— «Любимая», песня неизвестно кем сложенная, которую и Биржан и другие певцы пели особенно часто: «В сердце любимой есть ли место мне?..» Пение Коримбалы как бы выражало всю полноту взаимной бережной и веселой дружбы, связавшей сердца молодых певцов. Биржан и Абай прослушали ее с особым вниманием.

Вслед за ней взвилась страстная песня Оралбая. Она называлась «Гаухартас» — «Драгоценный камень»:

Твоя легкая поступь тешит мой взгляд,

В ушках — серьги, в косах — шолпы звенят…

Звучный голос русоволосого красавца жигита, казалось, наполнил эти строки новой прелестью. Оралбай пел так, будто красавица с серебряным шолпы в косах стояла прямо перед ним, обжигая его пламенем своего дыхания. Все слушали песню, не сводя с него глаз.

Не дожидаясь, что скажет Биржан, Коримбала улыбнулась Оралбаю и, протянув белые руки в тяжелых браслетах и кольцах, восхищенно сказала:

— Еще! Еще хоть немного!

— Еще, еще! — горячо присоединился Биржан.

Вновь взлетел высокий запев, и молодой певец продолжал взволнованно и страстно:

Я увидел тебя на другом берегу,

Сделай лодкой свою золотую серьгу

И меня переправь! А не сможешь — прости:

Мне тебя и в раю никогда не найти!

Это говорит страстная душа самого Оралбая. Как молодой барс, нежась и потягиваясь на солнце, наслаждается его лучами, так и юное сердце жигита впитывает в себя тепло любви. «Без любимой мне и радость не в радость… Пусть горящие сердца сольются в одно…» Пламя песни пробегает по юрте и охватывает всех. Лицо Коримбалы полыхает румянцем. Сдержанно усмехаясь, краснеет Айгерим. Чуть прикрывая алые губы, за которыми сверкает крупный жемчуг зубов, улыбается Балбала. Умитей не отрывает блестящего взгляда от юного Амира.

Домбра обходит собравшихся: теперь очередь Умитей. Девушка не заставляет упрашивать себя — она запевает «Баян-аул». Амир то перебирает струны на нижних ладах, то взлетает по ним вверх и сливает звуки с голосом Умитей на припеве, и тогда домбра и девушка поют как одно существо.

Темен над Баян-аулом низкий полог туч.

Не настиг лисицу сокол среди горных круч.

Но до смерти не забудет твой любимый, знай,

Как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай!..»

Нежное и сильное чувство прорывается в пении Умитей — все ее сомнения, не сбывшиеся еще надежды, затаенная грусть. Девушка по-своему одухотворяет и напев и слова — и песня всходит над юртой, как тонкий серп молодого месяца, неяркий и легкий. В ней звучит голос сердца.

Умитей нарядно, даже изысканно одета. На ее голове бобровая шапочка, в ушах золотые серьги. Милое лицо, всегда оживленное румянцем, сейчас бледно, и черная родинка на правой щеке выступает особенно отчетливо.

В юрте тишина. Все внимательно слушают, кто сидя, кто стоя. В конце песни голос Умитей замирает так мягко, что девушка подымает лицо, как бы говоря: «Это конец». И, окинув всех взглядом, Умитей поворачивается к Айгерим, сидящей рядом с ней, и снова ясно и весело улыбается.

— Ну вот, песня всех обошла и добралась до настоящей певицы! — шутливо говорит она. — Теперь спой сама!

Женщины с окраин аула, столпившиеся у порога, оживляются.

— Келин, келин петь будет… — проносится шепот. Снова звенит домбра Амира, как бы вызывая певицу.

Айгерим, смущенно взглянув на Умитей, вся вспыхивает.

— Оставь, милая… Не надо… Неудобно…

— Нет, нельзя тебе пропускать своей очереди, — вмешивается Абай. — Спой хоть начало вашей аульной песни!

В его спокойном тоне звучит нескрываемое желание послушать ее пение. Биржан, Базаралы, Балбала и Умитей так и впиваются глазами в пылающее лицо Айгерим.

Это светлое лицо полно свежести. Мягкий вдумчивый взгляд проникает в душу. Продолговатые темные глаза, лучистые и глубокие, окружены легкой голубоватой тенью, которой природа изредка дарит светлые женские лица с матовым оттенком кожи. Дымка эта — недолговечный спутник юности и чистоты: время идет — и она исчезает безвозвратно. Часто встречаются красивые черные глаза, но редкие из них наделены такой трогательной особенностью. Абай все еще не может налюбоваться на эту дымку вокруг глаз Айгерим и подолгу восхищенно на них смотрит. «Они—как птенцы, впервые выглянувшие в мир из теплого гнезда», — каждый раз думает он.

Айгерим останавливает свой взгляд на Балбале, сидящей против нее, и начинает вступление к песне, необычное по своей продолжительности и своеобразию напева. И как тогда, когда пел Биржан, Абай снова погружается в грезы, не сводя глаз с любимой. Его слух улавливает только начало песни:

Ай-бибай, моей песне внимай…

Дальше он не слышит слов, они, кажется, исчезают. Остаются только звуки. Порой они звенят чисто и негромко как тоненький колокольчик, порой превращаются почти в шелест… Чьи это белые крылья трепещут на солнце, блестят и манят за собой в неведомый путь по неведомым небесам?.. «Встань, сбрось путы, — слышится ему ласковый шепот, — у тебя сковано сердце, не высказана твоя тайна… Откройся! Я зову тебя, всей силой души зову к песне! Сбрось тяжесть, которая легла на твои плечи… И тогда песня обнимет тебя, подобная любимой, взглянет на тебя ее нежным взглядом… Встань смело, не таись, не молчи… Вдохновляй и вдохновляйся! Открой богатство твоего благородного дара — он исчезнет с молодостью, как исчезнут эти голубоватые тени, притаившиеся вокруг любимых глаз…»

Айгерим смотрит на всех, кто сидит в юрте, но Абай чувствует, что песню свою она шлет только ему…

Голос ее замер. Не отрывая глаз от ее лица, Абай застыл в каком-то отчаянье — почему не колеблется больше этот белый круглый подбородок, почему сомкнулись алые губы, только что изливавшие нежную душу, зачем спряталась сияющая вереница зубов, радующая сердце?..

Айгерим вновь вывела Абая из оцепенения, протянув ему пиалу с кумысом. Как во сне, Абай отвел ее руку и сдвинул брови.

— Как жалко… — медленно сказал он.

Айгерим, оставшись с пиалой в руке, вспыхнула от смущения и тихо засмеялась. Абай очнулся, быстро взял у нее чашку, нежно обнял жену и провел рукой по шелковому платку, покрывавшему ее плечи.

Женщины у порога хором благодарили Айгерим:

— Дерогая келин наша, пусть живут твои дети! Пошли тебе бог радости!

— Дай тебе бог, дорогая, всю жизнь прожить с такой песней и в таком почете! — прошамкала старуха Ийс.

Абай повернулся к ней.

— Вот это — хорошее пожелание! — улыбнулся он. — Скажи «аминь», Айгерим!

— Аминь, бабушка, — благоговейно ответила Айгерим, подозвала к себе старуху и угостила ее из своих рук кумысом.

Пение Айгерим, видимо, взволновало Биржана. Но он не стал благодарить ее, боясь, как бы слова его не прозвучали лестью.

Один Жиренше не мог усидеть спокойно.

— Душа моя, — недоуменно спросил он, — откуда был этот голос? Из человеческого горла — или прямо из рая?..

Дружный взрыв смеха был ответом на его вопрос. Биржан, повернувшись к Базаралы, негромко сказал ему:

— Уже если петь — так только так, как поет Айгерим…

Песня хозяйки была как бы знаком к началу угощения. Котлы вокруг юрт кипели. Женщины, сидевшие у входа, поднялись с мест и кинулись к ним. Гости оживленной толпой стали выходить из юрты, чтобы освежиться перед едой. Айгерим приказала убрать посуду из-под кумыса.

С трудом пробираясь среди выходивших из юрты, в нее вошла Калиха. Подойдя к Абаю, она тихо сказала ему:

— Телькара, мать зовет тебя…

Абай повернулся к Амиру, Оспану и Айгерим.

— Я, может быть, задержусь… Подавайте гостям, не ждите меня. — И он вышел из юрты.

2

В большой юрте Абай нашел ожидавших его Улжан, Айгыз и Дильду.

Абай давно заметил, что мать стала быстро стареть. Она еще сохраняла прежнюю величественную осанку, но волосы, выбивавшиеся из-под повязки, были уже седы, широкое лицо приобрело вялую желтизну, морщины на лбу углубились и удлинились. Особенно бросались в глаза две резкие борозды в углах рта — след тяжелых дум. Абаю показалось, что сейчас они особенно видны и что они придают задумчивому и грустному лицу матери суровое выражение. Да и всем своим видом, холодным и молчаливым, Улжан как бы предупреждала сына: «Ты виновен, я буду обвинять», — и он со смутной тревогой стал покорно ждать этого обвинения.

Но едва Улжан заговорила, он снова почувствовал за ее внешней суровостью обычную доброту.

— Абайжан, — медленно начала Улжан, глядя ему в лицо, — недаром говорят: думать станешь — от забот покою не найдешь, веселиться станешь — от мыслей и забот уйдешь… Не так ли и с тобой, сынок?

Абай понял, о чем речь, но хотел, чтобы мать высказалась до конца.

— Все может быть, апа… — сказал он и вопросительно взглянул на нее.

— Твой старый отец уехал уже давно, а вестей от него все нет и нет. Наше сердце полно тревоги. А твое?.. Как нам понимать тебя? — И Улжан замолчала.

Айгыз не понравилось такое начало, и она нетерпеливо вмешалась в разговор:

— Кто же скажет тебе об этом, как не мы, матери? Целое лето ты ни с кем не желаешь считаться… Разве такое нынче время? О чем ты думаешь?

Абай продолжал молчать, как бы показывая, что он хочет выслушать все до конца. Дильда не выдержала. Понимая, что обе свекрови на ее стороне, она сказала с сухой насмешкой, вся кипя от раздражения:

— А о чем ему думать? У него нынче ни времени, ни ума на это нет. Завел себе любовницу-колдунью… певицу!.. Душу готов продать, чтоб ей угодить…

В глазах ее сверкнули злые слезы. Улжан не останавливала ее обидных упреков.

— Разве нынче в ауле только и гостей, что эти сэри и девушки? — снова заговорила Улжан. — Сколько времени гостит у нас мать Дильды? Ведь она и тебе мать, а ты даже на нее не обращаешь внимания. Самая дорогая гостья… И не из-за меня приехала: кто знает, что будет завтра, — она хотела благословить тебя, может быть, в последний раз. А ты и на глаза не показываешься… Ты и об этом подумать не хочешь? До чего доходишь!

Дильда вдруг разразилась плачем и криком:

— Дочь оборванца!.. И на порог мой ступить недостойна, а глядите, — свадебного платка снять не успела, а уж зазналась!.. День и ночь песнями заливается, кичится передо мной!.. Так распустить нищую…

Она не договорила — Абай, побледнев, сурово оборвал жену:

— Довольно, Дильда!.. Бывает, и из богатого рода выходят уродки!..

Строгим взглядом он окинул Дильду. Там, в Молодой юрте, он оставил весну и яркий солнечный день, здесь, казалось, стояла хмурая осень со свинцовыми тучами и сухим холодным ветром, предвестником джута. Он продолжал, как бы отвечая сразу на все упреки:

— Биржан, мой гость, — акын, подобного которому никогда не слушали во всем Тобыкты. Я, что ли, принуждаю нашу молодежь восхищаться им? Сами к нему тянутся все. Была бы ты умнее — послала бы Акылбая, Абиша и Магаша послушать его…

— Не будет там моих детей! — закричала Дильда с еще большей злобой. — Не хватает только, чтобы они порог обивали у этой ведьмы!.. Несчастные мои!.. При живом отце сироты!..

И она с громкими рыданьями выбежала из юрты.

Но и отсутствие ее не помогло Абаю договориться с матерями. Они продолжали упреки и твердили, что все приемы гостей должны происходить в юрте Дильды. Айгыз высказала прямо и резко:

— Какое мне дело, что ты любишь Айгерим? Пусть она не зазнается! Пусть помнит, куда из рода Байшоры попала, под чьим шанраком сидит! Песни ее — унижение для нас, пусть прекратит их!

Большая юрта налагала запрет. Абай промолчал, хотя вся душа его восставала против такого насилия. Запрещать Айгерим петь было несправедливо и жестоко. Решение Большой юрты было подсказано Дильдой и выражало в себе всю ее упрямую черствость. Непримиримая обида на жену тяготила сердце Абая. Молча дослушав матерей, он вышел от них.

Не успел он направиться к Молодой юрте, как его окликнул Майбасар. Он выглядел по-прежнему цветущим и румяным, только в бороде появилась седина. Он потучнел и приобрел уверенную и представительную осанку, показывающую, что с отъездом Кунанбая он, его брат, остается хозяином Большого аула.

Майбасар отвел племянника в сторону и усадил поодаль от Большой юрты.

— Абай, — напыщенно начал он, — меня послала к тебе твоя теща и гостья. Она хотела, чтобы именно я поговорил с тобой. Понял?

Он значительно посмотрел на Абая, как бы подчеркивая сказанное. Абай усмехнулся и, передразнивая Майбасара, тоже напустил на себя важность. Тот, сделав вид, что ничего не замечает, продолжал тем же тоном, насупив брови:

— Теща твоя просила — а я просто приказываю: пока она у нас гостит, ты все время будешь в юрте Дильды. Приворожила тебя Айгерим, что ли, что ты все вокруг нее вертишься? Не ты первый женат на двоих— и у деда и у отца было по нескольку жен. Должен знать: взял вторую жену — не обходи и первую. Что тебя — на двоих не хватит?

Абай, сохраняя свою напускную важность, едва дождался конца этих поучений.

— Майеке, — начал он так же напыщенно, — проходит жизнь, красота блекнет, в бороде седина покажется, будто напоминая: эй, не пора ли остепениться? А сводник все остается сводником…

И Абай зло усмехнулся.

Эта усмешка сразу переменила мысли Майбасара. Он хлопнул себя по бокам и расхохотался.

— Ох, хитрец, сразил меня!.. Я думал, ты все позабыл, а ты, видно, только и ждал, чтобы меня поддеть!..

Но, обернув в шутку злой намек Абая, он все же не отступил от своего:

— Ну, ладно, хоть я и свел тебя с Дильдой, но все-таки она твоя законная жена. А может быть, ты начитался русских книг и сам стал русским? У них ведь с двумя женами жить нельзя.

— Что ж, перенять это у русских — не так уж плохо…

— Ого, что удумал!.. Что станет с Дильдой и детьми?

— Ну, я ей не нужен. Она все чувства забыла, кроме злобы и мести.

— Постой, постой… Уж не бросить ли ты ее собираешься?

— Она мать моих детей. Будет хорошей матерью — будет моим другом. Если этого ей мало — ее воля…

Он резко оборвал разговор и встал с места. Майбасар опешил — слова Абая показались ему дикими. Он снова пытался возражать, но Абай не хотел слушать.

— Довольно, оставьте, — сказал он сурово. — Это касается лишь меня, не суйтесь, куда не просят, родичи мои… — И неожиданно для Майбасара заговорил совсем о другом.

Только что, идя к Улжан, Абай встретился с Баймагамбетом и Байсугуром. Мальчик громко плакал, Баймагамбет его утешал. Увидев Абая, он с возмущением пожаловался ему на Майбасара. Об этом и вспомнил сейчас Абай.

— И у меня к вам есть дело, и говорить о нем я буду с обидой, — резко начал он. — Вы рассердили меня: зачем вы избили Байсугура? У мальчика отец при смерти, а вы…

Абай даже побледнел от гнева. Но Майбасара трудно было смутить. Он небрежно махнул рукой.

— Да брось ты об этом! Ничего с мальчишкой не будет… И так пастухи распустились, пусть не забываются!

Абая это задело еще больше.

— С чего им забываться? Их нужда гложет, как трупная муха, — гневно сказал он. — Пользуетесь тем, что за них никто не вступится? Так вот — я требую, чтобы вы не подымали камчи над нашим аулом! Не в первый раз вы избиваете наших людей!

Майбасар пытался возражать, но Абай, не слушая, закончил:

— Повашему, мы — аул малолетних сирот, а вы — опекун над нами? Отец в отъезде, но мы не дети! Не смейте больше расправляться ни с пастухами, ни с соседями! Не только бить — угрожать не смейте, а малых ребят и щелчком не троньте! Иначе мы поссоримся с вами, Майеке, крепко поссоримся — уж тогда не обижайтесь… Вы избили нынче Байсугура, а для меня это — будто вы мне самому удар нанесли. Поняли вы это?

И он ушел к гостиным юртам.

Там гости уже собирались к отъезду. Лошади их — выстоянные скакуны, резвые иноходцы, быстрые отгульные кони — стояли на привязи между юртами, приводя в восхищение весь аул разнообразием седел и пестротой нарядного убранства.

Абай не знал, что Майбасар, твердо решив положить конец веселью в юрте Айгерим, послал своих людей кое к кому из гостей Абая, как только того вызвали в Большую юрту. Так, он передал Акимхоже такой салем: «Мирзы нет в ауле, мы живем в тревоге, неуместно веселье там, где живет забота. Пусть он намекнет об этом гостям, которых привез с собой». С другой стороны, и Айгыз, которая приходилась красавице Умитей дальней родней, прислала передать ей будто по-родственному: «Пусть едет домой, довольно повеселилась, отец ее, Есхожа, скучает». Все это происходило за спиной Абая, которому ни Майбасар, ни Айгыз не подали и виду, что выживают его гостей из аула. Гости же, начав собираться по домам, тоже не сообщали друг другу причины своего спешного отъезда.

Молодежь выпила прощальные пиалы кумыса, благодаря Биржана и Абая, и пошла к коням. Абай, Биржан, Ербол и Айгерим вышли проводить гостей.

Первыми уехали Акимхожа со своей сестрой Коримбалой и друзьями, к ним присоединился и Оралбай. Потом тронулись в путь Амир и Умитей в сопровождении шутника Мурзагула. Их аулы лежали на пути Биржана, и они пригласили певца заехать к ним погостить. Абай одобрил это — ему хотелось, чтобы племя Тобыкты еще раз оказало внимание дорогому гостю.

Вслед за ними готовилась уехать Балбала со своими спутниками. Базаралы давно уже оседлал своего коня, но все колебался, в какую сторону направиться. Когда Балбала с помощью Айгерим садилась в седло, он глядел на нее не отрываясь и вдруг шутливо воскликнул:

— На что жизнь Меджнуну, если он в разлуке с Лейлой? Где мой конь?

Он вскочил в седло и поехал рядом с Балбалой, внезапно решив провожать ее до аула.

Они не видели, каким злобным взглядом следил за ними Манас — один из пяти сыновей Кулиншака, прозванных «бес-каска» — «пять удальцов». Его настороженный слух уловил горячее восклицание жигита, и он тут же вызвал Майбасара из юрты Айгыз и заговорил, задыхаясь от обиды:

— Давно уж в Торгае поговаривают о шашнях между Базаралы и Балбалой!.. Поглядите сами—вот они едут вместе, уж и расстаться не могут!.. Сманивать невесту нашего рода? У девушки есть жених — Бесбеспай, наш племянник… Он и сам батыр, ни от кого обиды не стерпит… Но раз дело идет о чести рода, не мне оставаться в стороне! Отомстить этому выродку Каумена и я сумею — я хотел лишь, чтобы вы все это знали, Майеке!..

Весь побелев от злобы, он крепко сжимал рукоятку своей плети, длиные пальцы его дрожали.

У Майбасара были свои счеты с Базаралы: лишь недавно он услышал о прошлогодней связи его с Нурганым, но, щадя честь Кунанбая, молчал, стиснув зубы. При словах Манаса глаза его довольно сверкнули, ноздри раздулись, и он негромко сказал разъяренному жигиту:

— Сейчас не суйся, жди ночи… Устрой ловушку у порога Балбалы… Сам бог тебе помогает — схватишь на месте, как вора… Уж если и тогда вы, пять удальцов, побоитесь проучить его, пусть земля вас проглотит, пропадите вы все!.. Ну, понял? — И он подтолкнул Манаса. — Ступай!

В этот вечер молодежь, покинув аул Кунанбая, дружными кучками разъезжалась в разные стороны мимо соседних аулов, распевая новые звучные песни. То, сменяя одно колено на другое, звучала переливчатая «Жирма-бес». То раздавалась полная гневного укора протяжная «Жанбота». То доносились нетерпеливые и горячие признания стремительной «Жамбас-сыйпар».[128]«Ж а м б а с — с ы й п а р» — «Обнимая, ласкает». По широким просторам растекается полноводной рекой драгоценный подарок Биржана. Привезенные им на это жайляу лучшие песни Сары-Арки оживают в звучном, уверенном пении Амира и Оралбая, раскрывают душевные тайны в медленном, замирающем, но далеко слышном пении цветущей Балбалы, милой Умитей, прелестной Коримбалы.

Песни вольной мечты как будто твердят: «Жизнь, жизнь, как я люблю тебя!.. Взмахни крылами, искусный певец! Пусть в этот вечер, полный звуков, изольют свою грусть молодые сердца, пусть искренние души поведают о самом дорогом…» Какая страсть слышна в призыве: «Где ты? Дай мне найти тебя, желанная моя, черноокая!..» На какую жертву способна та, кто говорит: «Пусть поймают нас, любимый, горькой доли не страшусь…» Какое пламя в словах жигита: «Ненаглядная, только вспомню тебя — как голодный волк рыщу по горам…» Какая верность в обещании: «Но до смерти не забудет твой любимый, знай, как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай…» И припевы «луна моя», «черноглазая», «свет мой», «утешение мое», «нетерпение во мне» — выражают всю тоску жаждущей любви души. Как в предсмертной мольбе, она прощается с иными радостями жизни, обращая последний вздох к тому, кого любит. Жаркий огонь юности разгорается в этих словах и напевах, которые, как зарницы, вспыхивают в сгущающихся сумерках там и здесь над всеми жайляу Тобыкты.

В этот вечер Коримбала и Оралбай сливали свои голоса над притихшей степью: Акимхожа, страстно любивший песни, но не решавшийся петь сам, всю дорогу заставлял их вспоминать услышанное от Биржана.

В этот вечер Базаралы, провожая Балбалу в ее аул, слушал ее, не отрывая восхищенного взгляда от тонкого стана, покачивающегося на седле.

В этот вечер Амир и Умитей, окруженные целой толпой провожавших их всадников, говорили песней друг с другом так, как будто были наедине.

И в этот вечер прощанья с вдохновенными песнями Айгерим снова пела в Молодой юрте для Биржана и Абая.

Вначале она упорно отказывалась, повторяя, что пела сегодня достаточно и что лучше послушать Биржана. Это был лишь предлог: то, что было сказано сегодня Абаю в Большой юрте и что он, жалея Айгерим, скрыл от нее, — было высказано и ей.

Едва разъехалась молодежь, Айгыз и Дильда вызвали ее к себе и сказали холодно и резко:

— Абай с нами считаться не хочет, но ты-то принять наши советы должна…

Они стали попрекать ее бедностью рода Байшора, — кем она была и кем стала.

— Не зазнавайся! Умерь шаг! Оглянись — выше кого хочешь быть?

Со слезами на глазах выслушивая несправедливые упреки в надменности и высокомерии, Айгерим то краснела, то бледнела, но молчала, ее выдержка и скромность, ее прямое сердце, полное любви к Абаю, не позволяли ей оправдываться. Пела она только по просьбе Абая, и пела от всей души, выражая в песне всю свою любовь и счастье быть любимой. Когда она пела у себя, в своем небогатом ауле, никто ее ни в чем не обвинял. А здесь богачи, привыкшие властвовать, хотели властвовать даже над песней… И незабываемым унижением прозвучали последние слова Айгыз:

— Мы — богатый аул. А кто ты? Тебе только рабыней у нас быть: в знатный род ты втерлась из аула, где наши же пастухи и рабы родятся! Ну и ходи по узкой тропинке, знай свое место! Не задирай голову! Умерь свою гордость, выскочка! Ты нам не ровня, помни!.. И чтобы голоса твоего мы больше не слышали, поняла?

Айгерим вернулась от них, как обожженная пламенем. Несправедливое и тупое насилие завистниц, их презрение к ней угнетали ее. Страшный облик знатного аула, вероломного и жестокого, стремящегося унизить и запугать человека, стоял перед ней, и петь она не могла.

Но ни Биржан, ни Абай, ни Оспан, ни Ербол — никто и слушать не хотел ее отказов. Особенно приставал бойкий, неугомонный Оспан. Он развалился на подушках и заявил, что не привык слышать от женге отказов исполнять его прихоти.

— Ну где ты видела, Айгерим, чтобы молодая келин еще и свадебного платка не сняла, а родне уже начала перечить? Кто я тебе — деверь или нет? Я приказываю — пой, а то плохо будет!

Абай и Биржан, смеясь, поддержали шутку Оспана, и Айгерим была вынуждена наконец согласиться.

Но теперь она запела сдержанно, почти боязливо. Несправедливое унижение давило ее всей своей тяжестью, душа была ранена обидой. Биржан и Абай слушали ее сосредоточенно, потом начали требовать от нее других песен, называя все, которые она выучила за эти дни. Она продолжала петь. И чем больше давила ее тяжесть обиды, тем сильнее тянулась она к Абаю. Все радостней ощущала она его поддержку, его привязанность, его восхищение ее песнями, и в сердце ее разгоралась благодарная любовь к мужу. Она не могла не видеть, что Абай сам горел ответным пламенем, — и чем полнее чувствовала его любовь, тем свободнее звучала ее песня, как будто он снимал с ее сердца одну тяжесть за другой, а с песни — оковы за оковами.

Когда голос Айгерим, по-прежнему вольный и звучный, долетел до Большой юрты, оттуда в отау была послана Калиха. Хитрая и сметливая старуха, знающая всю подноготную аула, молча, хмуро вошла в Молодую юрту. Она думала, что одного ее появления будет достаточно, чтобы Айгерим замолчала. Но Айгерим, допев песню, почтительно посадила Калиху на переднее место и по просьбе Оспана снова запела.

Не дослушав и первых строк, Калиха незаметно, но больно ущипнула Айгерим. Песня не оборвалась, и Айгерим не шелохнулась, но беспощадное напоминание, как ножом, полоснуло ее по горлу. Она вспыхнула и, с трудом сдерживая слезы, допела «Жамбас-сыйпар». Никто, кроме Калихи, не заметил ни слез, ни волнения Айгерим, и старуха добавила суровым шепотом:

— Довольно!.. Уймись наконец!..

Новой песни Айгерим уже не начала. Домбру взял теперь Биржан, и его сильный, уверенный голос полетел над жайляу в звездную ночь.

Эта ночь трожества и власти песни неожиданно завершилась дикой расправой. Событите это произошло в роде Анет, а жертвой его оказался Базаралы.

Всю дорогу он и Балбала провели в песнях и задушевной беседе. В сумерках они доехали до ее аула. Девушке не хотелось расставаться со спутниками.

— Будьте моим гостем, Базеке, — горячо и настойчиво просила она.

Хозяином аула после смерти отца Балбалы был ее старший брат. Нынче он был в отлучке. Светлолицая румяная байбише несколько смутилась, когда вслед за дочерью в юрту вошел незнакомый жигит. Приказав приготовить чай, байбише отозвала дочь в сторону и тихо спросила ее:

— Ты думаешь, что делаешь, дочка? Ведь торгаи, родичи твоего жениха, кочуют недалеко… Собаки залают — и то слышно… Что я им отвечу — принимаешь, мол, неизвестно кого?..

Балбала сверкнула широкой улыбкой.

— Ах, апа! Не сама ли ты зовешь меня недолгой гостьей? Скоро я навсегда уйду к торгаям… Ничего им не станется, не помрут! Сама посуди: как я могла отказать в гостеприимстве Базекену? Не тревожься, прими его как почетного гостя.

Байбише велела разделать ягненка. Огонь запылал под казаном, в юрте стало тепло и весело. Балбала, сияющая, распевала песни, беззаботно шутила, и Базаралы совсем потерял голову. Из Молодой юрты пришла невестка. Базаралы начал петь, завязался веселый разговор, посыпались шутки, неловкости никто уже не чувствовал.

К концу вечера в юрту неожиданно зашли двое подростков из аула Торгая, бедно одетые и похожие на подпасков, — они объяснили свое появление тем, что разыскивают пропавшего ягненка. Но байбише показалось, что их занимает не ягненок, а гость, сидящий в юрте, они следили за хозяйками и прислушивались к каждому слову. Заметив это, байбише постаралась поскорее угостить их и выпроводить.

Во избежание пересудов мать отослала Балбалу ночевать в юрту невестки, а Базаралы устроила у себя, в Большой юрте.

Мальчишки, шныряя по отаре и для отвода глаз расспрашивая чабанов, не пристал ли ягненок к стаду на дневном выгоне, вертелись возле аула до полуночи. Они ушли только тогда, когда Балбала, простившись с гостем, закрыла тундук в Большой юрте и прошла в отау к невестке, не подозревая, что за ней следят.

Базаралы не мог заснуть. После полуночи он вышел из юрты. Было светло, луна еще не зашла, кругом стояла полная тишина — ни лая собак, ни окриков ночного сторожа. Белая Молодая юрта виднелась неподалеку, тундук ее был закрыт, видимо, все спали. Базаралы пошел к ней. Вдруг из тени соседней юрты вынырнула темная фигура. Человек огромного роста схватил Базаралы за плечо, резко дернул и прошипел:

— Куда? Проваливай отсюда…

Базаралы с первого взгляда узнал жигита, но постарался скрыть свою тревогу.

— А, это ты, Манас? — спокойно спросил он.

— Манас или талас[129]Т а л а с — обвинитель, истец. — не все ли равно? А ну, ступай за мной! — оборвал его Манас. Он говорил тихо, но весь кипел от злобы.

— Да ну тебя к богу, иди своей дорогой, — попробовал вырваться Базаралы.

Но Манас не отставал:

— Коль ты жигит, береги честь девушки. Хочешь, чтоб Балбала опозорилась на все жайляу? Иди за мной, а не то тут же драку устрою!

Базаралы покачал головой и стал пятиться назад. Но едва они ступили в тень юрты, как из-за куста тальника выскочили еще трое жигитов. Среди них был младший брат жениха Балбалы, такой же огромный, сильный и ловкий, не уступающий ни Манасу, ни Беспесбаю в борьбе на соилах. Все четверо окружили Базаралы и, подталкивая его, потащили в сторону. Один из них подвел серого коня Базаралы, который был оставлен под седлом на выстойку. Жигиты усадили пленника на коня, вскочили в седла и направились с ним к аулам торгайцев. Как только они отъехали от юрт, Базаралы стал уговаривать отпустить его:

— Поберегите и вы честь вашей невесты! Не подымайте шума — завтра же разлетится сплетня о ней!

Его и слушать не хотели.

Едва они выехали в степь, Манас за спиной Базаралы подал знак, и жигиты набросились на него, осыпая ударами плетей. Коня его удерживал один из жигитов, схватив поводья и накрутив их себе на руку. Базаралы был сильно избит. В довершение мести жигиты сняли с него чапан и увели коня.

Рано утром Майбасар вызвал Абая в юрту Айгыз. Когда он пришел туда, там уже сидели Базаралы, Ербол, Айгыз и Нурганым. Еще у входа Абай узнал от Оспана об избиении Базаралы. Эта новость поразила его.

На правой щеке Базаралы багровел кровоподтек от удара плетью. Абаю тяжело было видеть красивого и самолюбивого друга в таком жалком унижении, и он горячо посочувствовал ему.

Но Майбасар был настроен совсем иначе. Он был оживлен, и в голосе его прорывалось нескрываемое торжество. Он со злорадством расспрашивал Базаралы о подробностях избиения и даже не постеснялся допытываться: «А как били? Чем? Долго ли?» Бледное лицо Базаралы передергивалось от досады. Он коротко отвечал Майбасару, отлично понимая, что тот, изображая сочувствие, старается опозорить его перед всеми, особенно перед Нурганым.

Покосившись на жигита прищуренным глазом и пренебрежительно усмехнувшись, Майбасар продолжал с явным злорадством:

— И по лицу тебя плеткой съездили, Базым? Сбесился этот Торгай, что ли? Ну и наглый воробей — на такую голову сел![130]Торгай — имя рода, означает: воробей.

Базаралы, подавленный и сдержанный, вдруг вспыхнул и сверкнул глазами.

— А для тебя новость, что Торгай из воробья соколом стал? Не ты ли сам помог ему обнаглеть? Ты же первый посадил его на свой зад! Ну, конечно, сокол: сперва тебе зад исклевал, а потом и мне на голову взлетел!

Отомстив обидчику, Базаралы зло расхохотался. Остальные подхватили его смех: все помнили, как несколько лет назад Майбасар был позорно выпорот теми же «бес-каска» — Манасом и его братьями. Майбасар только буркнул себе под нос, совсем смутившись:

— Ох, проклятый, чтоб твоему языку угли горячие лизать…

Абай, довольный находчивостью друга, поддержал Базаралы.

— Молодец, Базеке! — сквозь смех воскликнул он.

— Тебя с твоим острым языком не только плеткой, и пулей не сразить.

Весь аул старался скрыть это происшествие от гостей прежде всего — от Биржана. Поэтому Абай тут же дал Базаралы коня с седлом и отправил его домой. В тот же день после обеда Биржан покидал Большой аул. Когда он собрался, его позвала к себе Улжан. Она из своих рук угостила его, дала ему материнское благословение, пожелала счастливого пути и попросила принять в дар от аула «тогыз» — девять ценных подарков, которые тут же были принесены Айгыз и Нурганым. От себя она подарила Биржану «тайтуяк» — слиток серебра величиной с копыто жеребенка. Товарищи Биржана получили шелку и бархату на одежду.

— В моем ауле ты насытил плодами своего мастерства и старших и меньших родичей моих, — сказала она. — Куда бы ни лежал твой путь, будь счастлив в нем. Да вознесется искусство твое и сияет твоя слава, свет мой! Это скромная благодарность твоих старших сестер и женге, — прими ее на прощанье и не осуди нас.

— Да пошлет бог, добрая мать, видеть счастье сыновей и дочерей ваших! Где бы я ни находился, я никогда не забуду внимания и уважения, оказанных мне в вашем ауле…

И Биржан почтительно пожал обеими руками руки Улжан и Айгыз.

Абай сам подвел Биржану рыжего иноходца. Товарищам его он подарил по простому коню.

Помня приглашение Амира, Биржан решил ехать к нему. Умитей и Амир настойчиво просили Абая непременно привезти с собой и молодую келин. Айгерим стеснялась и отказывалась, но Абай настоял на ее поездке, и они присоединились к Биржану, захватив с собой и Ербола.

В тот же вечер они прибыли в аул Кунке, старшей жены Кунанбая, где жил ее внук Амир. Он поставил уже для них отдельную юрту.

Снова всю ночь звенела домбра и раздавались песни. После вечернего угощения Биржан и Абай, как всегда, разговорились, и беседа их длилась до рассвета.

Абай всегда считал, что песня — самое высокое и прекрасное, что только может создать человек. Эта мысль волновала его, и как-то летом, слушая Биржана, он выразил ее в стихах, начинавшихся словами:

Песня — союз напева и слов,

Ею пленилась душа моя.

Думы рождает певучий зов…

Песню пойми и люби, как я!

Теперь он прочел эти стихи Биржану. Тот и раньше восхищался глубиной и остротой мысли Абая, но стихи раскрыли перед ним новое душевное богатство друга — поэтическое дарование.

— Абайжан, — вырвалось у него, — ты все говоришь, что мои песни породили в тебе много хорошего. Но ты сам открыл нам, певцам, сокровищницу, которую мы несли, не ценя ее. Теперь путь мой освещен тобою до конца моих дней.

— Наши стремления — одни и те же, — возразил Абай.

— В этом стремлении одни достигнут большего, другие меньшего, — ответил Биржан. — Но на прощанье я скажу тебе только одно: лишь через тебя я впервые понял всю великую силу песни и слова. Ты говоришь, что я много дал тебе. А я бы хотел, чтобы ты знал, сколько ты сам дал мне, как одарил меня на прощанье!

Биржан летом часто рассказывал Абаю о знаменитых ораторах — биях, прославившихся певцах и мудрых акынах Средней орды — из Аргына, Наймана, Керея и Уака. Сейчас Абай вспомнил о них и об их великом наследии.

— Биржан-ага, — сказал он, — пока жизнь горит в нас, мы должны служить искусству, но лишь тому, которое правдиво, высоко и которое зовет вперед. Вероятно, мы обрекаем себя на одиночество — нас будет немного. Но мы не должны забывать, что между добром и злом всегда шла борьба.

Два вдохновенных сердца поняли друг друга. Разве в своей песне Биржан не боролся с самодурством и злобностью Жанботы и Азнабая?

Гости легли поздно. Когда они проснулись, был почти полдень. Они не хотели задерживаться и сразу после чая стали собираться в путь.

Лошади уже давно были оседланы. Все друзья Биржана во главе с Абаем вышли проводить уезжавших сэри. Сев на коня, Биржан ласково обратился к молодым певцам:

— Спойте мне «Жирма-бес»! Начни ты, Амир, а Умитей и Айгерим подхватят. Пусть эта песня и будет нашим прощаньем, милые мои младшие братья!

Просьба звучала необычно, но убедительно. Это была просьба истинного сэри, прощальный привет акына. Абай так и понял его слова. Молодежь не заставила себя упрашивать. Все трое запели тотчас же. Биржан, сидя в седле, слушал их с нескрыемым удовольствием, слегка прищурив глаза и чуть заметно улыбаясь. Вдруг быстрым движением руки он остановил их. Сдвинув на затылок свою бобровую шапку с зеленым бархатным верхом и склонившись с коня к молодежи, он запел сам. Это была никому не известная еще песня, но припев ее объяснял все:

Прощайте, юные друзья,

Здесь с вами юным стал и я.

Уйду в далекие края —

Уйдет и молодость моя…

На этих словах голос его дрогнул, он изменился в лице и тронул коня.

Абай и его друзья стояли, застыв от удивления. Певец удалялся, не прерывая песни, посвященной остающимся, Абай понял первый.

— Новая песня Биржана!.. Она родилась здесь, сейчас… Это его прощанье с нами… настоящее внезапное вдохновение певца! — И он продолжал прислушиваться.

Амир бросился к коню, крикнув:

— Догоню и выучу! Разве можно, чтоб она пропала? Он помчался вслед за путниками и поехал вместе с ними. Биржан все не прерывал своей песни. Его голос далеко разносился по степи. Абай с друзьями продолжали стоять и слушать. Песня не смолкала, снова донесся припев:

Уйду в далекие края —

Уйдет и молодость моя…

Путники удалялись. Вот они поднялись на бугор, а пение Биржана все еще ясно слышалось провожающим.

— Отсюда до них целый козы-кош,[131]К о з ы — к о ш (буквально: перегон ягнят) — мера расстояния в степи, 5–6 километров. а песню все еще слышно! — восхищенно сказал Ербол. — Вот это голос!

Еще минута — и всадники скрылись с песней за бугром. Амир попрощался с ними на его гребне и погнал коня обратно. Абай с друзьями дождались его, не уходя от юрты.

Амир знал уже песню наизусть. Подъезжая, он начал ее припев:

Прощайте, юные друзья,

Здесь с вами юным стал и я…

— А как он назвал эту песню? — спросила Умитей. Амир смутился.

— Экий я!.. Не догадался спросить!

— А Ербол только что придумал ей название, — сказал Абай, идя к юрте. — Он говорит, что песня слышна на расстоянии козы-кош. Вряд ли Биржан успел как-нибудь назвать ее, так пусть она так и называется — «Козы-кош»!

У юрты к ним подошла байбише Кунке, опираясь на большую резную палку. Вся молодежь с почтительным приветствием повернулась к ней, Айгерим встретила ее обычным низким поклоном снохи перед свекровью. Но Кунке, не отвечая на салем молодежи, обратилась к Абаю:

— Абай, свет мой, что ты делаешь? Какой пример подаешь? Хоть раз ты видел, чтобы наш аул провожал гостя с таким почетом?.. Кого ты возносишь, кого ставишь выше нас? Добро бы так поступил ветреный мальчишка, вроде Амира, а ты… А я то полагалась на тебя, свет мой!

Абай вспыхнул от досады, но быстро овладел собой.

— Апа, вы хотите, чтобы в ауле была мертвая тишина? Вы уверены, что в этом и заключается высшее приличие. Но такого приличия добиться легко. Его найдешь везде, а такие песни — нигде! — И, усмехнувшись, он повернулся к молодежи.

Ербол и Амир, давясь от смеха, повторяли за ним:

— Приличие найдешь везде, а песню — нигде…

Кунке всю передернуло от возмущения. Бросив презрительный взгляд на Абая, она резко отвернулась от него и пошла к себе. Теперь Амир не сдерживал смеха:

— Вот это рывок, Абай-ага!.. Одной рукой ты перекинул ее через плечо!

Айгерим и Умитей, не выдержав, фыркнули и, смутившись, убежали за Молодую юрту. Но неугомонный озорник продолжал, глядя вслед бабушке:

— Жить не дает! Если Амир запел — значит, и от веры отступился?

И он снова залился неудержимым смехом.

3

Вскоре после отъезда Биржана все Тобыкты всколыхнула неожиданно вспыхнувшая распря.

Стоял конец лета, когда, спускаясь с летних стоянок в предгорья, аулы дружественных родов, кочевавшие с весны бок о бок, начинают расходиться в разные стороны. В такое время конокрады из соседних родов учащают ночные набеги. Дня не проходит, чтобы по аулам не пронеслась тревога: «Угнали!.. Напали!..» В эти неспокойные дни осмотрительные хозяева не отпускают табуны далеко от стоянок и жигиты не сходят с коней, оберегая косяки.

Абылгазы, сын Караши, ловкий и смелый жигит, тоже выехал в ночное в помощь табунщикам, перегонявшим табуны жигитеков к соседнему урочищу Каршигалы. Вместе с ним поехал и Оралбай — не за тем, чтобы охранять коней своего отца Каумена, которых у того было совсем немного, а просто для того, чтобы рассеяться и уйти от своих тяжелых мыслей.

Абылгазы ехал на выхоленном резвом коне, держа березовый соил поперек седла. Он распахнул отвороты легкого серого чапана, и яркий лунный свет освещал белую рубаху на его широкой груди. Загнув ухо тымака и изредка сплевывая в сторону, он слушал Оралбая, поглядывая на табун, двигавшийся неподалеку.

Выезжая из аула, Оралбай не думал, куда и зачем едет. Он просто не мог оставаться на месте: его гнали думы, наполнявшие его бессонные ночи и безрадостные дни. Жигит похудел и осунулся, блуждая в тумане неразрешимых сомнений.

Мечта его сверкнула падающей звездой и теперь, как та звезда, гасла. Конечно, гасла… Сердце Коримбалы вспыхнуло для него неудержимым пламенем в тот счастливый вечер, опалив его, — но это был один только вечер. Завтра он должен был потерять ее навсегда: уже едет за нею жених из рода Каракесек… Значит, остается обнимать только свое безутешное горе и оплакивать разлуку с любимой. Есть ли в мире что-нибудь, что помешало бы этой разлуке? Есть ли надежда?.. Только бы быть с любимой, — пускай не исполнится ни одно из его желаний, лишь бы исполнилась эта мечта… Только она, Коримбала… Пусть смерть стоит на пути, он готов умереть. Обнять ее тонкий стан, обвить себя этими длинными шелковистыми волосами, отливающими темной бронзой, — и тогда пусть весь мир горит, пусть разверзнется земля, он и не шелохнется…

Вот о чем рассказывал он Абылгазы. Тот слушал молча и как будто безучастно.

Абылгазы славился нравом твердым, как кремень, и непоколебимым, как старый дуб. Пока говорил Оралбай, он не произнес ни слова, не осуждая и не сочувствуя. И только когда юноша замолчал, он коротко заметил:

— Это все — о тебе. А как сама девушка? Так же горит, как ты?

— Она сказала, что жизнь отдаст за меня…

— Если так — хоть камень глотай, а действуй! — отрезал Абылгазы.

Оралбай ни с кем еще не делился своим горем, он ничего не говорил даже старшему брату — Базаралы. Решительное одобрение Абылгазы и видимая его поддержка обрадовала жигита. Но Базаралы его беспокоил.

— А что скажет Базекен?.. Как он посмотрит на это? Абылгазы усмехнулся.

— Он-то? Поймет… Еще поможет тебе, ничего не побоится… Делай свое дело! Не один Базаралы — все жигиты заступятся!

Оралбай ожил, и его светлосерый конь заплясал под ударом камчи. Жигиты поднялись на возвышенность перед урочищем Каршигалы и остановились, всматриваясь в лунную долину. Ночь была тиха, и в этой тишине до Оралбая донеслась далекая песня. Едва слышная, порой исчезающая, она звучала со стороны Каршигалы.

Эта песня приковывала Оралбая к месту. Хотя до него еле доносились ее обрывки, он все же услышал в ней зов нетерпеливого сердца: казалось, песня искала и звала. «Где же ты?..»

— Коримбала!.. Она меня зовет! — вне себя воскликнул он. — Это она: поют на Каршигалы, а там ее аул!..

Абылгазы прислушался.

— Верно… Поют в ауле Сугира… Ах ты, бедняга, вот твое желание и исполняется! — подзадорил он юношу.

Абылгазы не выносил тихой и спокойной жизни, предпочитая ей любую свалку, где можно было бы показать свое удальство. Для него было забавой раздувать в Оралбае и без того пылавший огонь, и если от него займется пожар — тем лучше: есть быстрый конь, есть верный соил, почему бы не пустить его в ход ради Оралбая?.. Нетерпеливому влюбленному нельзя было сыскать лучшего наперсника и советчика, и Оралбай не смог больше скрывать своего волнения.

— Абылгазы-ага, если вы не шутите, поедем вместе! Не знаю, на счастье или на горе, — но она зовет меня! Лучше мне сквозь землю провалиться, чем отступить!

— Что ж, едем!

— Едем!..

Они ударили коней. Те, распластавшись, поскакали по склону.

Оралбай не смог бы ответить, что он намерен делать. Надежда на свидание несла его стремительно, как вихрь. Его истосковавшемуся сердцу казалось, что поет Коримбала, — он был убежден, что это она, хотя ничего еще не знал. И он скакал к ней, уже видя, как песня волнами колеблет ее белое горлышко. Чтобы решиться на такое свидание, нужны были бы долгие дни, но прозвучала песня, обожгла молнией — и сердце его вспыхнуло.

Урочище Каршигалы, затянутое молочно-белым туманом, широко раскинулось перед ними и казалось с горы спящим волшебным царством. Долина, покрытая травами, и прозрачная река купались в беловатой дымке, пронизанной лунными лучами, из нее, блестя, проступали куполы юрт. Здесь остановилось не менее десяти аулов, большинство уже погрузилось в сон, огни были потушены, тундуки закрыты. Изредка слышался сонный окрик сторожа. Лениво лаяли собаки.

Жигиты подъезжали вскачь. Теперь все яснее становилось, что пела женщина. Большой аул Сугира, как обычно, должен был быть в середине, и они направились к нему, — им казалось, что песня звучит именно оттуда. Но, когда они доскакали, они поняли, что пение неслось из соседнего аула.

Оралбая это не смутило: продолжая чутко прислушиаться, он окончательно убедился, что пела Коримбала, и повернул коня. Он мог только благодарить бога за то, что песня не дала ему заблудиться на жайляу, где стояло множество аулов. Он благодарил и Коримбалу: ее песня помогала им найти друг друга.

Поздние гости всполошили собак аула. Дружный лай встретил жигитов. Псы лаяли с таким остервенением, будто хотели заглушить песню, но Оралбай сквозь этот гам расслышал ее: Коримбала пела «Жирма-бес». Голос любимой все громче звучал над яростным лаем и воем — не так ли и их любовь торжествовала над злобой и ненавистью тех, кто хотел ее заглушить?

Коримбала и в самом деле была здесь: она и Капа, жена ее брата Акимхожи, были приглашены на бастангы к одной из невест соседнего аула. Молодежь соорудила качели и усадила на них Коримбалу, прося ее петь: все знали, что она проводит дома последние дни. Подруги и молодые женге особенно сочувствовали ей, каждая из них думала: «Вот и Коримбала выходит замуж, и ее увезет от нас чужой человек…» Молодая Капа сама раскачивала качели и, слушая печальные песни девушки, украдкой вытирала слезы.

Оралбай подскакал прямо к качелям, опередив своего спутника, и Коримбала оборвала песню. Жигит явился внезапно, словно призрак, сотканный из тумана и лунных лучей, — стройный, на светлом коне, с соилом, посеребренным луной. Казалось, он возник из неясного белого света, разлитого над долиной, словно вызванный оттуда песней.

Соскочив с коня, который беспокойно забил копытами, Оралбай торопливо подошел к Коримбале. Слова были не нужны: сердце, душа, каждое движение, каждый взгляд влюбленных повторял одно: «Я пришел!» — «Я дождалась!»

Коримбала, забыв, что на них смотрят, схватила жигита за руку, крепко стиснула его пальцы и потянула за собой к качелям. Молодежь окружила их, обрадовавшись новому певцу, и все наперебой уступали ему место на качелях. Оралбай запел, и Коримбала сразу же подхватила:

Я весь горю, увидев ясный лик…

С каждым взмахом качелей лунный свет пробегал по их лицам, и песня звучала все с большим ликованием. Не сам ли отец ее, знаменитый Биржан, невидимо предстал перед ними, зовя на борьбу за счастье и благословляя их: «Слава любви вашей…»? Коримбала и Оралбай пели не переставая. Все, что пережили их истомленные разлукой сердца, всю тоску, не передаваемую словами, они изливали друг другу в этих песнях. То один из них умолкал, слушая другого, то оба пели вместе, как будто не в силах расстаться. Опьяненные радостью встречи, они теряли рассудок, страсть овладела их волей и предопределяла будущее.

Абылгазы долго всматривался в их лица. Слушая их влюбленное пение, он подумал: «Только смерть может разлучить их…»— и выразительно взглянул на Капу. Абылгазы дружил с братом Коримбалы — Акимхожой, который был его курдасом.[132]К у р д а с — сверстник. Дружба курдасов обуславливает более свободные и вольные отношения между ними и их семьями. Как жена курдаса, Капа охотно принимала участие во всех затеях Абылгазы. Сейчас они отлично поняли друг друга, и оба стали занимать молодежь шутками и играми, чтобы отвлечь внимание от Коримбалы и Оралбая и дать им возможность поговорить наедине.

Обняв тонкий стан Коримбалы, Оралбай начал было рассказывать ей, как он ее услышал, но она не дала ему говорить.

— Сердце мое… Свет мой… — прошептала она, прижимаясь пылающим лицом к щеке жигита. Слезы застлали ее глаза. — Близится черный день… Сам бог хочет уничтожить нас… Не могу я расстаться с тобой, пусть душу на части рвут, пусть дробят все кости… Я поняла, зачем ты приехал… Раньше твои слова казались мне страшными, теперь — твоя воля… Делай как знаешь, муж мой… Пусть помогут нам духи предков.

Коримбала назвала его мужем. Оралбай потерял голову. Сжимая любимую в объятьях и осыпая ее заплаканное лицо поцелуями, он повторял: «Жена моя… Милая жена моя…»

Эти слова решили все. Безрассудная молодая страсть толкнула их на непоправимый поступок: следующей же ночью Оралбай с тремя жигитами примчался в аул Коримбалы и увез ее. Аулы Тобыкты зашумели, словно над ними раскололось небо и молнии низринулись на землю.

С самой смерти старейшин родов — Божея и Суюндика — между жигитеками и бокенши не было ни одной распри. Но это дерзкое своеволие влюбленных вызвало пламя возмущения во всем Бокенши: какой-то нищий жигитек оскорбил не кого-нибудь, а самого Сугира, стоявшего во главе рода после смерти Суюндика!..

Сугир, владелец многотысячных табунов пегих коней, в короткое время сделался одним из влиятельнейших крупных баев. Он сумел разбогатеть на своих косяках, выгодно отдавая их в пользование соседям, и про него говорили, что стоит ему увидеть всадника на холеной пегой лошади, как он озабоченно спрашивал: «Не мой ли конь под этим человеком?» Коримбала была просватана им за сына богача Комбара из рода Каракесек. Сугир получил уже большой калым — огромное количество крупного скота и косяки жеребцов, он уже отделал Молодую юрту для дочери и готовил богатое приданое.

Все бокенши и соседи-сородичи, зависевшие от Сугира, были одинаково возмущены. Сам Сугир и его сыновья, вне себя от ярости, сначала грозились разорить Каумена, потом объявили, что нападут на табуны жигитеков, и, наконец, послали угрожающий вызов всему роду Жигитек: «Пусть до ночи выдадут связанными и жигита и девушку или пусть укажут место, где захотят померяться силами с бокенши».

Прежние старейшины жигитеков — Божей, Байдалы и Тусип — давно уже умерли. Во главе рода стояло теперь новое поколение: сыновья Божея — Жабай и Адиль, их друг Бейсемби, стойкий, упрямый, прозванный «молодым дьяволом», и хитроумный Абдильда, о котором говорили, что он с «любой кости мяса на целый куырдак наскребет».

С самого утра промчались тревожные слухи об угрозах Сугира, и жигитеки весь день следили за суетой в ауле бокенши. Абылгазы, подсылая своих людей, знал все толки и тайные переговоры на бурных совещаниях соседей и успевал сообщать все подробности их остальным. Весь Жигитек насторожился. Он превосходил численностью другие роды и никогда не боялся набегов, но бокенши угрожали: «Табуны угоним, в аулы нагрянем!»—и жигитеки вооружились соилами, оседлали всех выстоянных коней и поставили на выстойку всех остальных.

Отправив посланца к роду-обидчику, бокенши одновременно выслали верховых в аулы смежных родичей. Узнав об этом, и жигитеки тоже погнали к тем же сородичам своих людей с заводными конями.

В Тобыкты известны своей силой и положением иргизбаи, котибаки, топаи и торгаи. Оба спорщика — и Бокенши и Жигитек, обращаясь с просьбой о посредничестве и справедливом разборе дела, имели в виду главным образом иргизбаев и котибаков.

У котибаков умершего старейшину Байсала заменил Жиренше, который пользовался всеобщим уважением. К нему и примчались посланники обеих сторон. Но ни Жиренше, ни старейшины топаев и торгаев не захотели брать дело только на себя. Было решено встретиться с иргизбаями, и для этого все отправились в аул Кунанбая. Народ стекался к Улжан в Большой аул, все еще стоявший на том жайляу, где так недавно молодежь Тобыкты прощалась с Биржаном.

В отсутствие Кунанбая его замещали в родовых делах Майбасар, самый старший из братьев, и Такежан, действующие от его имени. При первых же слухах о распре они поехали в аул Улжан, приказав направлять туда всех, кто будет их спрашивать.

Виновники этой смуты, Оралбай и Коримбала, с самого утра разыскивали убежище, но не смогли найти его. В аулах Каумена и Караши им нельзя было укрываться. К этим аулам примыкали стоянки бокенши, и молодежь посоветовала беглецам искать другое место: первое же столкновение произойдет в этих аулах, и оставаться здесь им было небезопасно.

Беглецов спрятали в ауле Кенгирбая, предка многих племен, память которого чтили все в Тобыкты. Но, когда и сюда один за другим стали прибывать посланцы, жители аула встревожились: «Как бы кто не шепнул… Не осквернилась бы память предка смутой…»

Оралбая и Коримбалу отправили в аул «молодого дьявола» Бейсемби, влиятельного жигита, выдвинувшегося из молодежи, который знал цену каждому своему слову. Но, едва они успели там напиться чаю, Бейсемби сказал им:

— Завтра меня ждет спор с бокенши, а если я дам вам убежище, у меня будет связан язык. Пока покиньте мой аул.

Не найдя приюта до самого вечера и слыша всюду опасливые отказы, Оралбай потерял всякую надежду и послал к брату человека, прося передать: «Если Базаралы еще не отрекся от меня, пусть глаза мои увидят его». Только полное отчаяние могло вызвать эти слова. Базаралы немедленно сел на коня.

Услышав утром о событии, он был изумлен, но не проронил ни слова. Никто не знал, сочувствует он брату или осуждает его, и нельзя было понять, что кроется под его молчанием: гнев или решимость помочь. Он только сказал сквозь стиснутые зубы: «Все стерплю, хоть бы умереть пришлось…» С тем же непроницаемым видом он пристально следил за соседями и прислушивался к разговорам. Все что говорилось у бокенши, ему было известно. Но он знал, что Оралбая осуждали и некоторые жигитеки, в особенности старики и пожилые.

— Зачем нам терять дружбу с бокенши? — рассуждали они. — Народ не должен ссориться из-за двух каких-то озорников. Жигитек должен взять на себя вину, уплатить за обиду и возвратить девушку родным…

И это Базаралы слушал так же молчаливо.

Но спокойные рассуждения прекратились, когда после полудня все громче стали раздаваться угрозы бокенши — угнать коней, разгромить аулы, напасть на жигитеков с оружием. Кроме того на всех подействовало поведение молодежи во главе с сыном Караши Абылгазы, который в знак сочувствия беглецам, первый из всех сородичей поздравил Коримбалу.

Абылгазы весь день не сходил с коня, следя за противниками, подсылал к ним чабанов, доильщиков, женщин. Но эти люди могли наблюдать лишь внешнюю сторону действий бокенши, и он пошел на более тонкую уловку: еще с утра он отправил в аул Сугира молодую женщину родом из Бокенши вместе с подростком, братом ее мужа. Та весь день провела в юрте Акимхожи и Капы, и мальчик несколько раз в течение дня привозил новости, передавая их за холмом чабанам Абылгазы и снова возвращаясь в аул Сугира. В этом принимала участие и Капа, которая старалась как могла содействовать влюбленным, хотя утром Акимхожа избил ее, пытаясь узнать, кто помогал бежать Коримбале. Зная, что та никогда ничего не скрывала от Капы, Акимхожа упрекал жену в том, что она совершила преступление перед аулом. Капа перенесла все, но тайны не выдала.

Таким образом, Абылгазы успешно и ловко доставлял жигитекам важные сведения о бокенши. Сам же он держался так, будто вовсе не защищал Оралбая.

На сборе старейшин он появился как раз тогда, когда те сидели, не зная, как решать: выдать ли Оралбая обиженному роду, или стать на защиту юноши? Абылгазы смело вошел в юрту, где сидели аксакалы и карасакалы, присел на коленях и скинул тымак. Его красивое, открытое лицо было угрюмо. Под тымаком голова его оказалась повязанной белым платком, словно он уже приготовился к драке.

Он сказал, что угрозы бокенши перешли все границы: они собираются разорить их аулы, угнать коней и насмерть схватиться с ними. Возврат девушки их уже не удовлетворит, они хотят, чтобы весь Жигитек отвечал за Оралбая и стал перед ними на колени. Ну что же… Если аксакалы на это согласны, они и должны сказать прямо: «Делай со мной что хочешь. Утоляй свой гнев, бери мой скот, бей меня, распоряжайся мной, как бабой, потому что у меня нет жигитов. Мы бессильны. Честь рода нами потеряна…» Вот что жигитекам приходится отвечать!..

Абылгазы бил по гордости своего рода. Лицо его помрачнело еще больше, и он смело продолжал:

— Я не совершал никакого преступления, зачем же мне унижаться? Двое безумцев пошли на безрассудный поступок, и, если из-за этого бокенши хотят порвать с нами давнюю дружбу, оскорбить духов наших общих предков убийствами, — где же их собственная честь? Если они решили опозорить нас, чего же ждать нам?

После этих слов жигитеки перестали колебаться. Правда, к твердому решению старейшины не пришли, но начало было положено. Они должны воздержаться от признания вины за собой. Если бокенши согласятся на мирный разбор дела, то перед судом родичей жигитеки найдут способ договориться. В противном случае — падать на колени незачем. Пока же нужно следить за действиями бокенши и поступать в зависимости от их поведения.

Базаралы тоже присутствовал на этом совете, но уехал, попрежнему не вымолвив ни слова.

Разузнав все, он поехал искать брата и молодую невестку, которые все еще метались в поисках убежища. К вечеру их привезли в маленький аул, состоявший всего лишь из четырех бедных обветшалых юрт. Хозяин одной из них, молодой жигит, не побоялся укрыть их.

— Жизни не пожалею, — сказал он, — оставайтесь! — И заколол козленка из своего жалкого стада.

Базаралы нашел беглецов здесь. Он не стал говорить много, даже не выслушал Оралбая и только сказал на прощанье:

— Все считают вас беспутными озорниками, но без защиты вы не останетесь. Пусть родичи и осуждают вас, но что им сейчас говорить? Простят… Не раскаивайтесь и не сдавайтесь, не выдадим… Не выдам… буду за вас… Я еще наведаюсь.

Он вернулся в аул и тотчас послал верхового с письмом к Абаю. Он обращался к нему, как к другу: «Вмешайся, не отказывайся, будь их заступником. А если дело осложнится — будь судьей, скажи решающее слово».

Когда Абаю передали письмо, он сидел у себя с Ерболом и Амиром.

— Что ж нам ответить на это? — спросил он, как бы советуясь с Ерболом. — Бокенши твои родичи, но и жигитеки тебе не чужие, а Оралбай и Коримбала — твои сверстники и лучшие друзья… Вот дело нам досталось, правда, Ербол?

Ербол и сам не знал, на что решиться, и стал рассуждать вслух:

— Самое трудное будет с родичами-посредниками. Мало кто согласится с тобой, Абай. Много найдется таких, кто начнет вертеться по-лисьи и постарается раздуть пожар, вместо того чтобы потушить его. Этот случай — прекрасный предлог для междоусобицы. Если сумеешь — попытайся предотвратить ее. Это долг каждого из нас.

Абай был очень доволен другом: тот не поддался ложному чувству родового самолюбия. Он как бы говорил Абаю. «Будь человеком, будь справедлив» — и в этих словах Абай слышал голос зрелого разума. И он подумал: «Ты говорил как честный человек. Быть тебе со временем одним из самых уважаемых людей в Бокенши…»

Едва Ербол замолчал, как вмешался Амир, хотя никто не спрашивал его мнения. Задумавшись над ответом Ербола, Абай пропустил первые слова юноши.

— Что может сделать род Каракесек? — горячо говорил Амир. — В худшем случае потребует вернуть калым и добавить скота в возмещение за обиду. Стыдно будет, если мы пожалеем что-нибудь для Оралбая и Коримбалы! Надо помочь в выплате!.. А сейчас, по-моему, надо послать им верховых коней и убойный скот!

Абай чуть заметно усмехнулся и кивнул головой:

— Правильно… Сделать больше ты пока не в силах, пусть хоть в этом чувствуют твою поддержку! Только не устраивай шума, пошли тихонько от своего имени.

Договорившись с друзьями, Абай прошел в юрту Улжан, где происходил сбор. Там собрались уже люди от всех родов-посредников. Майбасар и Жакип, представлявшие иргизбаев, сидели на переднем месте, рядом с ними Такежан. Не в меру выпитый кумыс бросился ему в голову— он самодовольно посмеивался и говорил излишне возбужденно. Жиренше, выступавший от котибаков, вел себя сдержанно. От рода Топай говорил Базаралы, тоже неохотно. Зато представитель Торгая — Даданбай — был особенно оживленным и болтливым и говорил так же праздно и многословно, как Майбасар и Такежан.

Абай сел и молча стал прислушиваться к суждениям, стараясь уловить мнения собравшихся. Казалось, что четыре рода разбились на два лагеря. Абай послушал еще и наконец обратился к Майбасару и Жакипу.

— А с чем родичи-посредники послали своих людей к бокенши и жигитекам?

— Еще не посылали, — коротко ответил Жакип.

— А с чем их пошлем? — подхватил Майбасар. — Если бы сородичи просили помирить их — тогда другое дело. Но и те и другие просят нас лишь поддержать их в споре — кого же нам поддерживать?

— Значит, выходит, что посредники хотят отделаться молчанием и остаться в стороне?

— Нет, как же в стороне… Мы в стороне не останемся.

— Тогда о чем же мы думаем? Ждем, чтобы вражда разгорелась?

Абай, казалось, не спрашивал, а допрашивал. Все начали прислушиваться, разговоры прекратились. Майбасар возразил Абаю:

— Пожар и так и этак разгорится. Сейчас примирять бесполезно — пожара не предотвратишь, только раздуешь.

— По вашему, раз пожара еще нет, надо ждать, когда он вспыхнет?

— Есть пословица: «Гнев впереди, ум позади». Пусть бокенши погорячатся. Потом образумятся. Ты должен знать, что пожар тушат не навстречу огню, а по следам его.

— Да вот это забота о дружбе и мире народа! — раздраженно сказал Абай. — Значит, вы так говорите: «Я, конечно вмешаюсь, буду и заступником и посредником, но пусть сперва тебя поглубже затянет в беду, надо, чтоб ты пожарче горел в пламени несчастья…» Так, что ли?

Жиренше и Базар внимательно слушали его и, казалось, разделяли его мысли.

— Видно, так, — с горечью подтвердил Жиренше. — Я тоже не могу понять: чего мы отсиживаемся сложа руки? Какие ж мы тогда посредники?

Жиренше много содействовал дружбе жигитеков с котибаками. Как бий он считал своим долгом поддерживать и закреплять эту дружбу, сохранившуюся еще со времен Байсала и Божея. Топай тоже стояли за прямые и справедливые отношения и нелегко поддавались всяким хитроумным попыткам раздувать вражду между сородичами. И оба преставителя этих родов — Жиренше и Базар — никак не могли понять, чего добиваются Майбасар и торгай, но сами не могли найти выхода. Слова Абая вызвали их на открытый разговор.

Такежан все понимал и был недоволен Абаем. Он только ждал случая, чтобы накинуться на брата, и, когда Абай бросил обвинение — «вы не мира ищете, а пожар раздуваете между родичами»! — он сразу же привязался к его словам.

— Ты твердишь—пожар, пожар! Ну, ладно, ты прав, а дальше что? Не нас ли ты в поджоге обвиняешь? Нет уж, если покопаться, пожар этот не сегодня вспыхнул. Разве не Оралбай с Коримбалой разожгли его? Что ты — не знаешь виновников? Неправда, знаешь! Не ты ли все лето распевал песни и тратил попусту дни? Конечно, тебе только и остается, что защищать друзей, соучастников в праздности!

И Такежан насмешливо хихикнул. Абай не смутился.

— Так, так, нашел истинного виновника: оказывается, виновата песня, ну и я с ней, раз я люблю пение! Значит, все зло в том, что Оралбай и Коримбала пели у меня песни? Но тогда виноваты и бараны и кумыс из твоего аула, которым угощалась молодежь в дни мира и дружбы! Ну, называй еще виновников!

Он бросил на Такежана уничтожающий взгляд, нахмурился и гневно продолжал:

— Скажи просто, что ты не можешь или не хочешь предотвратить зло — жмешься в сторонку, виляешь, ищешь повода, чтобы не вмешиваться!

Это было обвинением уже не только Такежана, а всех иргизбаев. Абай умел говорить так, что его слушали все. Он бросал правду в глаза, точно бил по голове прямыми словами; смелая, злая, его речь казалась приговором бесристрастного судьи. И сейчас, когда после споров он заговорил так решительно, Майбасар и Такежан невольно замолчали. Ясная мысль и справедливость Абая, пользовавшегося общим уважением, перетянули. Майбасар и его сторонники потерпели поражение.

Но все же Абай своего не добился. Его поддерживали только Жиренше и Базар. Это, конечно, было немало: Жиенше и Базар представляли собой два крупных рода — котибаков и топаев. Но против него было тоже два рода: Даданбай, представитель торгаев, из чувства мести присоедиился к Майбасару. Он понял, что подвертывается случай припомнить Базаралы недавнюю обиду из-за Балбалы, расправившись если не с ним самим, то с его братом. Итак, единого решения не было. Посылать человека к враждующим племенам было не с чем. Но Абай, опасаясь, как бы вражда не дошла до кровопролития, сам отправил посланца в аул Сугира. Его выбор пал на Ербола. Тот должен был передать самому Сугиру и Акимхоже просьбу и пожелание родичей: «Зачем размахивать руками и ссориться со старыми друзьями? Не надо бередить рану и осложнять дело».

Но Абай и его сторонники не знали того, что, посылая к иргизбаям просить посредничества, Сугир пообещал Майбасару и Такежану за решение в его пользу целый косяк кобылиц с жеребцом. У тех хватило совести предать посредников. Высказываясь на сборе неопределенно и смутно, они уже потихоньку дали знать Сугиру: «Пусть не стесняется с жигитеками, пусть не колеблется, наседает сильнее. В конце концов родичи-посредники не станут на сторону озорников, а поддержат потерпевших».

Их салем подхлестнул и без того обозленного Сугира, который уже совсем потерял голову от гнева и из всего их совета смог понять только последние слова. Он принял их как решительную подержку со стороны всего Тобыкты и тотчас послал к жигитекам Кунту, молодого жигита, недавно ставшего одним из вожаков рода бокенши, с требованием немедленно выдать жигита и девушку, а в случае отказа — указать место для решения спора силой.

Но под влиянием Абылгазы жигитеки не пошли ни на ни на другое. Они поручили Кунту передать такой салем: «Так могут говорить враги, а не родичи, ищущие дружбы. Придите к нам с таким словом, которое не раскололо бы народ, а принесло мир. Пригласите нас на совет, чтобы вместе найти справедливый выход. А то, что вы говорите, — это обида, оскорбление и насилие. Что вы делаете, опомнитесь! Ведь если у собаки есть хозяин, то и у волка бывает покровитель. Что плохого сделал вам Жигитек до этого несчастного случая? Кто еще так дружил с вами, как мы? Ведь между нами и волос проскользнуть не мог, нам ли менять такую тесную дружбу на вражду и гнев? Вспомним Божея, Суюндика и Байдалы. Они завещали нам дружбу и мир, которым сами положили начало. Пусть бокенши обдумают свои слова и тогда дадут нам ответ».

Выслушав это поручение, Кунту отвел в сторону молодых руководителей Жигитека — Жабая, Бейсемби и Абдильду, выдвинувшихся так же недавно, как он сам, и негромко сказал им:

— Вряд ли такой ответ удовлетворит Сугира. Он себя не помнит от гнева. Беду накличете, родичи… Не упрекайте после, что я вас не предупредил.

— Стой, стой, что ты говоришь? — насторожился Жабай.

Высокий спокойный Кунту, не сводя с него острого взгляда блестящих черных глаз, коротко подтвердил:

— То и говорю.

Жабай заколебался. Но отчаянный Абдильда и знать не хотел сомнений и отступления. Он заговорил быстро и твердо:

— Э, Кунту! На весах не мы с тобой — честь рода и предков! Если Сугир так зарвался, что для него это — ничто, ему не уйти от божьей руки!

Кунту вернулся с ответом: ослушников жигитеки не выдали, вину на себя не приняли — все остальное было пустыми словами.

Сугир взвыл. Он бил плетью землю у очага, вызывая духа предков рода Бокенши, и кричал в ярости:

— Все мои косяки в жертву отдам! Все добро раздам в память твою, только отомсти за меня!

Сугир неистовствовал. С наступлением сумерек он посадил на коней сотню жигитов, которые, вооружившись соилами, только и ждали знака.

— Жигитеки увели у меня дочь, — сказал он им. — Откупа я не приму. Уведите и вы от них невесту — да такую, чтобы у них сердце заныло!

И только когда они ускакали, до Сугира дошло поручение Абая. Он молча выслушал Ербола и ничего не ответил. Казалось, слова Абая и не дошли до него.

Жигиты Бокенши, ускакавшие в набег, вдоволь натешились и скоро вернулись с добычей. Один из жигитеков недавно женился на молодой красавице. Бокенши нагрянули к нему, отобрали жену, которая ходила еще под свадебным платком, разорили аул и умчали молодую женщину, не дав никому опомниться.

Бейсемби и Абдильда, узнав о случившемся, приняли бесповоротное решение. Их ярости не было конца.

— Для чего мы возились с ними? Какие это родичи? Это чужие для нас! Разве родич решится на набег? Они сами подстрекают нас на борьбу!.. Вставай, садись на коня — приказал Абдильда, обращаясь к Абылгазы.

Сборы прошли спешно. Возмущение жигитеков вспыхнуло с такой силой, что призывы были не нужны. Говорили мало, но все поднялись сразу. Сто жигитов под предводительством Абылгазы тут же вскочили на коней и поскакали к аулам Бокенши. После полуночи всадники вернулись. Они не тронули табунов противника — они увели только одного человека. Это была молодая жена Солтабая, одного из влиятельных жигитов Бокенши: Солтабай тоже женился недавно, и его жена тоже еще не сняла свадебного платка.

В эту ночь ни бокенши, ни жигитеки не спали. Едва весть о новом уводе облетела аулы бокенши, они, не дожидаясь рассвета, пригнали из ночного всех коней. Все мужчины Бокенши вооружились соилами, пиками, секирами со всех сторон потянулись к аулу Сугира. Жигитеки тоже приготовились к схватке. И не успело взойти солнце, все пространство между Сарыголем, исконной землей жигитеков, и Шалкаром, принадлежавшим бокенши, наполнилось вооруженными толпами. С первыми лучами солнца широкие равнины и пологие холмы превратились в поле битвы.

Сам Сугир, почти семидесятилетний старик, тоже схватил пику и ринулся в бой. В одной из стычек он лицом к лицу столкнулся с Жабаем и Бейсемби. Старик взял пику наперевес и помчался прямо на них. Жабай успел крикнуть своим жигитам:

— Старик смерти ищет! Не трогать его!..

Сугир почти доскакал до Жабая, но наперерез ему кинулся один из молодых жигитеков. Сугир сбросил его пикой с коня и рванулся дальше. Но, видно, старика мучило, не убил ли он молодого жигита, потому что он все оглядывался на него, пока его не нагнал Бейсемби. Тот и не собирался расправляться со стариком — он хотел только вырвать у него пику, и Сугир, точно догадавшись об этом, сам сунул ему в руки конец ее и безоружный ускакал назад. Бейсемби, не выдержав, расхохотался.

— Видели, что он сделал? Сам пику подсунул! — закричал он, подняв пику над головой и показывая Жабаю. — Теперь, если тот жигит помрет, старик скажет: «Не я, мол, его убил, у меня Бейсемби пику выхватил! — Видали хитреца?..»

Но в других местах побоища люди захлебывались кровью, падали с коней.

Лучшие бойцы жигитеков и бокенши отличались в поединках. Из жигитеков всех превзошел Абылгазы, из бокенши — Маркабай. Этому жигиту с могучей грудью и с икрами чуть не в детскую люльку только что исполнилось тридцать лет. Большеглазый, плосколицый Маркабай действительно обладал исполинской силой и прославился во всем Тобыкты как борец и как невероятный обжора. Сегодня он то и дело менял под собою коней и носился по полю, как ураган, сбивая на скаку всадников. Самому ему тоже приходилось жарко, он был уже изранен, но как будто и не замечал этого.

Бой, не ослабевал, продолжался до полудня. Противники отправляли по аулам раненых, чтобы они не достались в руки врагам. Сородичи захлебывались в крови. Но к полудню многочисленный отряд иргизбаев, котибаков и торгаев, узнавших о схватке, примчался на поле битвы и заставил прекратить побоище. Иргизбаи вклинились в ряды всадников, и Жакип остановил взаимное избиение.

— Кто не прекратит свалки, на того вина ляжет, тому и мы врагами будем! — кричал он, врываясь в кучки сражающихся.

Иргизбаи не двинулись с места, пока противники волей-неволей не прекратили битвы и не разъехались по своим аулам. Но после этого все родичи-посредники направились за бокенши и остановились у Сугира. Для жигитеков это было плохим признаком — не означало ли это: «Пострадали бокенши, мы должны быть с ними»? Или: «Бокенши не виновны, мы заступаемся за них?» Как бы то ни было, поступок посредников сильно встревожил многих жигитеков.

Как всегда после такой схватки, которая была для многих уже не первой, потери и кровопролитие не мешали обеим сторонам издеваться и подсмеиваться над врагом и хвастливо кичиться своими подвигами. На этот раз первым вызвал насмешки жигитеков Сугир с его пикой, вслед за ним жертвой общего остроумия стал Маркабай.

После боя он с друзьями остановился в ауле Далекен, где ему давно приглянулась одна девушка, Кундуз. Хотя она отвечала ему взаимностью, мать старательно оберегала ее и целое лето не подпускала к юрте Маркабая. Теперь жигит решил воспользоваться суматохой. Он попросил сверстников отвлекать старуху мать разговорами, а сам направился в юрту девушки. Кундуз сидела одна за вышиванием, над очагом в большом котле варился сыр. Великан Маркабай, бесстрашный на поле боя, потерял всю свою самоуверенность и даже не мог толком отвечать на расспросы Кундуз о побоище. Забыв о своих ранах, он с умоляющим видом смотрел на нее и вдруг, решившись, обнял ее и припал жарким поцелуем к ее шее. Но тут старуха, заметившая отсутствие жигита, кинулась к своей юрте и заглянула в дверь.

— Уа, будь тебе неладно, вон отсюда! — крикнула она вбегая.

Но Маркабай точно не слышал. Он оставался стоять прикованный, обнимая девушку. Старуха взвизгнула и, выхватив из кипящего сыра уполовник, стукнула им по голому, как котел, черепу великана.

— Мало тебя сегодня били, проклятый! — крикнула она.

Тут только Маркабай выпустил девушку из объятий и опрометью ринулся из юрты. Он сам рассказал товарищам о своем поражении, и в тот же день — день кровавого побоища — весь народ стал потешаться над батыром, бежавшим от старухи.

Отряд родичей-посредников действительно остановился у бокенши неспроста. Старейшины всех четырех родов решили признать виновными жигитеков и принудить их выполнить требования бокенши. В аул Сугира явились все посредники — представители Иргизбая, Торгая, Котибака и Топая.

Накануне Жиренше и Базар до поздней ночи сидели с Абаем, обсуждая, как примирить противников. Когда же примчалась весть об уводе жены Солтабая, оба они заговорили иначе:

— Что же можно сделать, если жигитеки не хотят считаться с родством?.. Правда, бокенши слишком круто ответили на дерзость Оралбая, но неужели жигитеки не могли потерпеть? Обожди они немного, нам было бы что сказать посредникам. А теперь все сами напортили: и Оралбаю с Коримбалой лазейки не оставили и себе повредили. Сейчас уж ясно — пока не вернут девушку, покоя не будет…

И оба вслед за Майбасаром поехали к бокенши.

Абай понял, что остался один. Он глубоко переживал все происходящее. Ему было стыдно за свою беспомощность перед Оралбаем и Коримбалой, а народная смута удручала его.

Он сидел дома, обдумывая, что делать. Наконец он принял решение, послал известие к Базаралы, а сам начал собираться в путь, никому не говоря о своих намерениях.

Посредники, прибыв в Бокенши, выслали верхового к жигитекам с требованием немедленно прислать в аул Сугира доверенных людей, которые будут держать ответ от всего их рода. Жабай, Бейсемби и Абдильда в сопровождении двадцати жигитов тотчас же сели на коней. Такой поворот дела серьезно обеспокоил Бейсемби, и перед отъездом он поручил Абылгазы передать беглецам его совет: «Дело идет не к добру, пусть Базаралы подумает, не лучше ли увезти их в более надежное место».

Базаралы принял эти слова как оскорбление.

— Эх, родичи с каменными сердцами! — вспылил он. — Можно ли положиться на их кривой суд? Сугир — богач, а я беден. Ему его пегие одним своим ржаньем помогут, — вот погляди, сколько их будет плясать под этими посредниками!.. А я что? Бежать—некуда, убойного скота, чтобы угощать алчных взяточников и краснобаев-жигитеков, тоже нет… Что же, остается самому ехать на их совет!

Но Абылгазы резко возразил ему:

— Они и без того раздражены. Ты только раздуешь пламя—увидят тебя, еще больше обозлятся, хуже будет…

Тогда Базаралы пробрался к Оралбаю и Коримбале и решил укрыться вместе с ними в безлюдных каменистых отрогах Чингиза. Глубокая обида переполняла его: он должен бежать в горы, как раненый волк от погони, таща на спине волчат.

Единственным утешением для трех беглецов была поддержка Абая, которую они получили через Амира накануне выезда: Абай прислал им четырех хороших коней под седло и одного стригуна для убоя. Посланный передал Базаралы слова Абая:

— Родичи предали их. Я готов от стыда сквозь землю провалиться. Если хотят знать мой совет, нечего Базекену ждать поддержки от сородичей: завтра и жигитеки начнут преследовать их, тогда он останется совсем один. Пусть лучше немедленно уезжает с беглецами в город к русскому начальству. Если решатся на это — пусть сообщат мне, я сам поеду в Семипалатинск и постараюсь помочь им. Здесь же, один среди всех этих людей, я бессилен.

Забота и поддержка Абая подняли дух Базаралы, но намерений его не изменили.

— Нашелся же в Тобыкты настоящий человек, — это ты, Абай! — передал он в ответ. — Ты не отрекся от меня, как отрекся мой род. Я верю, что ты готов помочь мне в городе. Но я не поеду. Как явлюсь я туда? Как беглец, как изгнанник? Никто никогда не шел у нас по такому пути, и ни в ком этот поступок не вызовет сочувствия. Не лучше ли мне сперва узнать решение родичей? Если нас предадут, я за свою честь постоять сумею. Без борьбы и боя не сдадимся, я поклялся помогать моим друзьям до конца.

Он увез беглецов в Чингиз, спрятал в недоступном ущелье и там зарезал для них стригуна, присланного Абаем. А сам, заткнув за пояс нож, сунув под колено шокпар и вооружившись пикой с дубовым древком, стал у входа в ущелье, словно тигрица, охраняющая детенышей. Он не слезал с коня несколько дней. Его тело закалилось и окрепло, настороженный, ловкий, выжидающий — он стал неузнаваем. С бледного, словно окаменевшего лица не сходило выражение гнева и решимости.

Тем временем переговоры в ауле Сугира закончились. Бейсемби и Жабай сдались. По решению старейшин род Жигитек признал вину и согласился возместить ущерб. Кроме скота старейшины постановили передать в пользу Сугира три зимовки жигитеков по реке Караул. Жигитеки обязались отказывать беглецам в приюте. Были отправлены люди для поимки несчастных влюбленных, чтобы увезти Коримбалу в Каракесек к жениху.

Первый отряд из десяти человек столкнулся с Базаралы у входа в ущелье. Тот один принял бой: он решил биться насмерть. В первой же стычке он сбросил пикой с коней пятерых, остальные отступили.

Но, найдя след беглецов, они собрали сюда всю погоню, рыскавшую по склонам Чингиза в поисках, и повторили нападение. Теперь на Базаралы напали тридцать человек. Осилить его они не смогли, но вынудили его отступить и отрезали ему путь в ущелье, где были спрятаны беглецы. Он метался по горам, стараясь прорваться к ним, и все, кто встречал его, пугались его лица: это был воин, готовый к смерти. В ущелье отряд нашел Оралбая и Коримбалу. Сопротивлявшегося жигита связали и оставили на камнях, а девушку бросили поперек седла и увезли. Оралбай закричал ей вслед:

— Коримбала, свет души моей! Не буду я сыном моего отца Каумена, если не сыщу и не увезу тебя!

Коримбала успела ответить в бессильной тоске:

— Душу свою в жертву принесу, только отбей меня!

В тот же вечер Базаралы прискакал в Большой аул жигитеков, остановил коня посреди юрт и закричал, обращаясь к духам предков Кенгирбая и Божея:

— Где же вы, аруахи? Или не видите позора? Прокляните потомков, предавших честь рода!

Бейсемби, Жабай и Абдильда окружили его. Базаралы кричал, что нападет на бокенши, зальет кровью и перебьет их. Жигиты, боясь новой распри, схватили поводья его коня и пытались уговорить его. Но Базаралы хлестал их по головам плетью.

— Негодяи! — кричал он в тоске и в гневе. — Душу свою продали!.. Не раз еще свой род предадите… Прочь с дороги!

Но Бейсемби и Абдильда не отпускали поводьев. Жабай созвал всех жигитов аула. Они окружили Базаралы, стащили его с коня, втолкнули в юрту и навалились на него, не давая двинуться. Всю ночь его стерегли.

Не успели привезти Коримбалу к бокенши, как весть о взаимной клятве влюбленных облетела все аулы. Участь девушки была решена давно. Сугир прямо заявлял: «Тухлое яйцо в ауле держать не буду». Теперь, поняв, что Оралбай и Коримбала еще не сломлены и что Базаралы готов на все, бокенши поторопились отправить девушку в Каракесек под охраной жигитов. Отсылая дочь, Сугир велел передать: «За приданым пусть приезжают потом, а невесту передаю им в руки сейчас, пока она еще жива. Пусть распоряжаются ею сами: если не уймется — власть их. Хоть убьют — оплакивать не буду и пени не потребую». Смута в Тобыкты кончилась.

Через два дня Оралбай, освободившись от пут, поскакал вслед за любимой в Каракесек. Он сам не знал, на что надеялся и зачем ехал, но сердце его обливалось кровью и совладать с собой он не мог.

Родные жениха Коримбалы, особенно старшие снохи, не спускали с нее зорких глаз. Она исхудала, осунулась и, казалось, смирилась. В этот вечер у нее в Молодой юрте сидел у очага высокий, широкоплечий жигит, брат ее жениха, охраняя ее. Он молча точил нож и только раз за весь вечер буркнул:

— Если не смиришься, помни — я на все готов… Либо тебе подыхать, либо твоему любовнику…

Мясо в казане, кипевшем на очаге, сварилось, и угрюмый жигит пошел в соседнюю юрту звать остальных к ужину. Тотчас на пороге появился Оралбай.

Коримбала в ужасе отшатнулась. Угроза деверя, недавние кровопролитные схватки родичей, скалы Чингиза — все снова пронеслось перед ее глазами. Оралбай понял: у его Коримбалы сломлены крылья. Оба молчали. Девушка медленно подошла к любимому:

— Судьба наша решена… Прощай, Оралбай… Пусть это будет моим последним приветствием… тяжелым и печальным, как последний поклон хромой старой келин в Большой юрте[133]По обычаю, сноха (келин) всегда первой кланяется всем родственникам. Почувствовав наступление старости, она в последний раз преклоняет колена у входа в родовую юрту мужа в обрядовом поклоне. С этого дня ей, как старухе, другие начинают кланяться первыми.… Возьми себя в руки, свет мой…

И она прижалась к его губам горячим прощальным поцелуем.

Оралбай, страстно обняв ее, выбежал из юрты, задыхаясь от рыданий. Все погибло: Коримбала сравнила себя со старухой, для которой кончились все радости жизни.

Он вскочил на коня и ускакал. Никто не знал, куда он исчез. Прошло несколько дней, от него по-прежнему не было вестей. Абай не мог успокоиться. Как-то, говоря об этом в своей Молодой юрте с Айгерим, Амиром и Ерболом, он вдруг вспомнил Биржана:

— Драгоценны такие светочи, как ты, Биржан! — вырвалось у него. — В тебе воплотилась вся благородная сила моего народа. Это твоя песня раскрыла юные сердца… Как брошенный камень, она возмущает даже стоячую воду. А жизнь этого требует: если бы в ней не было сил, способных, как вихрь, взметать ее, дни тянулись бы полные гнили и тления…

Ербол не согласился:

— Удар пришелся по всей молодежи. Она с надеждой смотрела в будущее, теперь на ней снова тяжкие путы.

Но Абай смотрел глубже.

— Пусть процветает такое искусство, которое может бороться с мрачной и косной степной жизнью, пусть даст оно силу каждому мужественному человеку, — задумчиво сказал он и после долгого молчания добавил — «Пусть лев разобьется, пытаясь прыгнуть на луну, — все равно его львенок не бросит своих львиных повадок. Пусть белый сокол запутается в тенетах — все равно его соколенок, вылетев из гнезда, соколом и останется…» Мудрец был казах, сказавший это. Злоба и темнота Тобыкты победили Оралбая. Но жизни они не победят и историю не повернут… Не повернут.



Читать далее

НА ЖАЙЛЯУ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть