ВЗГОРЬЯМИ

Онлайн чтение книги Путь Абая Abai's Way
ВЗГОРЬЯМИ

1

Дверь распахнута, тундук открыт, и прохладная юрта полна дыханием ясного весеннего утра. Запахи полыни и ковыля, перебивая друг друга, врываются в нее вместе с разноголосым шумом весны. Абай сидит возле высокой кровати с костяной резьбой, облокотившись о круглый стол. Чтение не мешает ему воспринимать все разнообразие жизни, окружающей юрту.

С ближних склонов Акшокы доносится громкое и настойчивое кукование: маленькая, ничтожная птица кличет дружка, посвящая весь мир в свою ничтожную тайну. Над юртой повис в небе жаворонок и наполняет ее своей трелью. Порой слышится шелест крыльев—это утиные стаи пролетают над широко раскинувшимися холмами к лугам, покрытым весенним разливом. Вот совсем рядом пробежали ягнята и козлята, дробно стуча крохотными крепкими копытцами, — что-то испугало их, и они опрометью кинулись в сторону, спасая свои маленькие жизни. Из соседней юрты доносится порой звонкий гомон детей, и голоса малышей как бы перекликаются с блеяньем ягнят…

С особой остротой Абай ощущает возрожденную весной жизнь, врывающуюся в его уединение. Солнечные лучи, падающие через широкое кольцо шанрака на узорчатые кошмы, повесеннему ласковы и мягки, тишина в нарядно убранной юрте успокаивает душу. Ему дышится легко и радостно, и он склоняется над страницами, перечитывая их с новым, удивительным чувством, будто видя их совсем другими глазами: книга и ее читатель наконец поняли друг друга.

Сегодня произошло большое событие: эта книга была первой большой русской книгой, которую Абай прочел до конца почти свободно, как будто она была написана на родном языке.

Всю минувшую зиму Абай, окружив себя помощниками— словарями и учебниками, сидел только над русскими книгами. Весной, когда ему показалось, что свет нового мира уже открывается ему, он взялся за Пушкина. Начал он с прозы и, читая, с восторгом чувствовал, что понимает решительно все. Это был «Дубровский». Пушкин открыл перед Абаем все богатство русского языка — и теперь Абай смог оценить и все богатство мыслей этой книги.

Глубокое душевное удовлетворение и особенно острое ощущение окружающей жизни, владевшие сейчас Абаем, и были вызваны встречей с этой книгой: она оказалась тем спутником, которого случайно находишь в дороге и который вдруг становится неожиданно близким другом. Абай давно не испытывал такой радости. Сегодняшний день был оправданием его долгого отшельничества, оправданием его ухода от всех домашних дел и разговоров: брод, который он долгие годы искал, стремясь достичь другого берега, был наконец найден и перейден.

Майбасар, Жиренше и Такежан давно уже посмеивались: «Женился на Айгерим и из юрты не выходит — насмотреться не может! Всегда в небесах витал, а тут попался к ней в руки, как воробей в кольца змеи!.. Привык летать — а брякнулся в пыль!»

Услышав это, Абай рассмеялся, но продолжал сидеть над книгами, словно усердный ученик медресе. Он не делился ни с кем своими мыслями и не просил советов. Ему самому было неоспоримо ясно, что в его время жизнь не позволяет замыкаться в степном маленьком мире. И в мыслях о городе, об «Акбасе Андреевиче», о библиотеке и о воспитании детей он пришел еще к одному решению: построить себе в Акшокы, откуда до Семипалатинска было на сорок верст ближе, отдельную зимовку, удобный дом, где он мог бы жить так, как ему хочется.

Едва сошел снег, он перекочевал в Акшокы, хотя ни один аул еще не покидал зимовок, — юрты матери, Оспана и Дильды оставались в Жидебае. Абай перевез сюда только Айгерим и своих детей от Дильды — Акылбая, Абиша, Гульбадан и маленького Магаша с их учителем, прозванным «Кишкене-муллой» — младшим муллой — в отличие от Габитхана. Вместе с Абаем прикочевали со своими юртами и имуществом несколько соседей из числа обслуживающих Большой аул, приехали мастера и рабочие, и постройка началась сразу же. За работой следили Ербол и Айгерим, — сам Абай не выходил из юрты, отдавая все время изучению русского языка.

Так и сейчас он сидел над книгой, когда в юрту вошли Айгерим, Ербол и Кишкене-мулла, казавшийся крайне удивленным. Продолжая разговор, он говорил Айгерим, переступая порог:

— Создатель милосердный! Мыслимо ли это, чтобы и сегодня, когда кладется первый камень нового жилища, Абай не захотел проститься со своим уединением! Уж не приковал ли его к постели недуг?

Айгерим негромко рассмеялась.

— Нет, он здоров… Просто нет времени: у него, мне кажется, здесь более трудная работа, чем постройка.

Абай спросил ее и Ербола о ходе работ, пожелал удачи и потом весело продолжил ее слова:

— Айгерим права. Вы, конечно, рассмеетесь, если я скажу, что мой труд и правда тяжелее труда каменщика Тюре… Работа Тюре видна всем, но и я своим трудом добился немалого…

Ербол насмешливо подмигнул Кишкене-мулле:

— Ну уж, конечно, просиживать мягкое корпе много трудней, чем таскать кирпичи!

Кишкене-мулла продолжал недоумевать:

— Сегодня такой торжественный день — ваша супруга ваши друзья, воодушевляемые благими намерениями, положили начало доброму делу. Поистине достойно удивления, что вы отстранились от общей радости…

Айгерим не упрекала Абая, но, видимо, не оправдывала его. Она только объяснила ему, о чем идет речь:

— Мы пригласили сегодня муллу благословить работу. Закололи в жертву овцу, мулла призвал святых предков, прочитал коран и благословил новое жилище…

Абай еще раз пожелал Айгерим, детям и друзьям счастливой жизни в новом доме, как бы одобряя ее действия, но в глазах его мелькал насмешливый огонек. Он повернулся к Кишкене-мулле:

— Муллааке, я не знал, что есть особая молитва на постройку дома в Акшокы… Какой же текст вы читали?

Кишкене-мулла вспылил:

— Вы думаете, нет такой молитвы? Каждый мусульманин должен знать, что на всякое благое начинание есть своя святая молитва! Я прочел «Яразикул гибади»— «Хвалю насыщающего нас» — разве она не к месту?

Абай заметил все с той же сдержанной иронией:

— Мне помнится, муллааке, что эта молитва составлена для приготовления тока перед молотьбой, я как будто читал об этом в своде «Лаухуиама»…

Насмешливый тон Абая не понравился Кишкене-мулле. Он нахмурился, сверкнул на него большими синими глазами, но промолчал. Ербол пожалел вспыльчивого, но доброго муллу и примиряюще обратился к Абаю:

— Э, Абай, ну что ты придираешься? Твердит же темный народ: «Черной овцы башка, серой овцы башка, а мы рабы божии…»[134]Набор слов, звучащих как молитва из корана. — и думает в своей простоте, что молится! А мулла пел настоящую молитву, и так красиво пел, — нам с Айгерим показалось, что она молитва всех молитв, будь она хоть о токе, хоть о лугах!.. Доброе намерение оправдывает все!..

Общий смех рассеял набежавшую тучку. Айгерим кивком подозвала молоденькую Злиху, переменила на столе перед Абаем скатерть и приказала подавать кумыс. Абая вновь охватило радостное чувство, с которым он закончил книгу, и он решил поделиться с друзьями наслаждением, которое дал ему завершенный труд. Прихлебывая редкими глотками густой холодный кумыс, он стал перелистывать лежавшую перед ним книгу.

— Конечно, — начал он, — построить жилье, подготовить ток, замесить глину для кирпича — это труд. Но добиться понимания мудрых книг, которые долгие годы не могли говорить с тобой понятным языком, — это тоже немалый труд. Айгерим и Ербол хорошо знают — да и вы, мулла, догадываетесь, — что весь этот год я жил только одним стремлением. И вот сейчас я радуюсь так, будто увидел законченное здание моих желаний…

Он замолчал, боясь, что слова его не совсем понятны Айгерим и Ерболу. Но тут пришло в голову неожиданное сравнение, и он продолжал, глядя на Ербола:

— Вот Кишкене-мулла тебе объяснит… Бывает, усердный шакирд много лет учится в медресе — и вдруг в какой-то день чувствует, что прозрел. Он видит то, чего не видел за все годы ученья, перед ним сами собой распахиваются двери в знание. Муллы тогда говорят, что он «обрел ключ разумения»… Вы знаете, сколько я занимался. В русском языке я был учеником без учителя, и сегодня я тоже «обрел ключ разумения»… И как раз в тот день, когда вы, Айгерим и Ербол, заложили основание новому жилищу!.. Мой труд оправдан, друзья мои…

Абай был полон волнения и радости, слова его звучали многозначительно и выражали глубокое чувство. Айгерим, привыкшая понимать состояние мужа с полуслова, ласково улыбнулась, взглянув на него, и глаза ее увлажнились.

— Ну, значит, самая большая радость сегодня не у нас, а у вас… Тогда и поздравления и пожелания надо приносить вам… — И она налила в пиалу кумыс и протянула ее Абаю.

Ербол ничего не сказал, но тоже улыбнулся Абаю. Кишкене-мулла никак не мог согласиться.

— Ключ разумения?.. Вот если бы вы без духовного учителя, без халфе и хазрета усвоили «Мантык», «Гакаид» или проникли в смысл «Кафия» или «Шарх Габдулла», тогда можно было бы сказать, что вы «обрели ключ разумения»… Но, когда речь идет о каком-то русском «шалтай-болтай», такое выражение неуместно. Вы заблуждаетесь, Абай, — поучительно сказал он.

Абай с досадой нахмурился и некоторое время молчал, стараясь сдержать себя. Потом, сделав глоток из пиалы, сказал спокойно и твердо:

— Наши духовные лица — халфе, хазреты, ишаны — всегда страдали ограниченностью. Я вижу, что и вы, к несчастью, тоже не свободны от нее.

Но Кишкене-мулла не сдавался:

— Если бы речь шла об исламе, я не имел бы возражений. Но о чем говорите вы, о каких книгах? И в древние времена неверные имели свою науку, но признавал ли ее хоть один из мусульманских ученых? Она недостаточна для истинного познания.

Абай понял, что спор затягивается. Ему не хотелось препираться с Кишкене-муллой, и, хотя у него было множество доводов, он привел только один, чтобы остановить словоохотливого муллу:

— Вы утверждаете, что ни один мусульманин не признавал науки неверных. Не будем говорить о других — вспомните только, что сказал сам пророк в «Хадисе». «Чернила ученого дороже крови шахида[135]Ш а х и д — погибший в религиозной войне.…» Вы утверждаете, что наука неверных недостаточна для познания. Но можно ли называть наукой то, что рассказывает о происхождении мира история пророков «Киссасуль анбия»? И какие знания о человечестве, о свойствах каждого народа сможете вы найти в «Крыкхадис», «Лаухунама», в «Фихкайдани»?[136]Сборники обрядовых правил.

Кишкене-мулла не смутился и тут.

— Если вам мало этого — читайте другие. Читайте ученых мусульман — на вашу жизнь там мудрости хватит с избытком.

Абай усмехнулся.

— Я понял бы вас, если бы вы вместе с настоящими учеными говорили: «Заимствуй знание там, где оно есть, бери его у того, у кого оно имеется». Но что советуете вы? Те пастбища, о которых вы говорите, я давно уже исходил. Не одну дорогу я истоптал, чтобы овладеть знанием, достигнутым человечеством за многие века… Удивляюсь вам, мулла… Будь вы неграмотны — другое дело, но ведь вы — учитель! Как же вы говорите, что знание нужно искать только на одной узкой тропе? Разве наука не безграничный широкий мир? Разве мудрейшие мусульманские ученые не пользовались тем, что дали Сократ, Платон, Аристотель? А кто из этих философов был мусульманином?.. Перед вами человек, жаждущий знания, посвятивший месяцы и годы его поискам, а вы говорите ему: «Не ищи, не стремись вдаль!..»—и, подумав, добавил — Так мы с вами друг друга не поймем. В каждой жизни, во всяком стремлении есть своя вершина, своя цель. Мое стремление неудержимо, и моя цель впереди. Кончим на этом.

Он снова нахмурился и, достав красиво отделанную шакшу, постучал по ней ногтем и взял щепотку насыбая.[137]Шакша — табакерка, в которой носят жевательный табак — насыбай.

Ербол не принимал участия в споре и молчал, внутренне сочувствуя другу в его жажде знаний, хотя сам был неграмотен. Но, когда разговор кончился, он, как всегда, смягчил его резкость шуткой:

— Я простой человек, мне даже непонятна пословица: «Мулла-невежда и веру разрушит». Но Абай помог мне понять одно: чуть зайдет речь о немусульманских народах, наши муллы начинают вести себя точь-в-точь, как иргизбаи и жигитеки нашего Тобыкты. Разве Майбасар, Такежан или Бейсемби дадут раскрыть рот карабатырам, кокше, бокенши, хотя бы правда и была на стороне тех?

Абай невольно усмехнулся, а Ербол заключил:

— По-моему, мулла накинулся на русские книги и науку, как Майбасар на сыновей Кулиншака!

Такое сравнение дошло не только до Абая и Айгерим: миловидная Злиха, разливавшая кумыс, — и та улыбнулась. Абай долго искренне смеялся. Но Кишкене-мулле это показалось невоспитанностью и грубостью. Он, насупившись, вышел, — и тотчас гул детских голосов, доносившийся из соседней юрты, как шум, подымаемый ягнятами в вечернюю пору, мгновенно стих: видимо, Кишкене-мулла вошел к детям.

Айгерим, вышедшая за муллой из юрты, остановилась на пороге, заметив двоих всадников, приближающихся к стоянке. Она повернулась к сидящим в юрте:

— К нам кто-то едет, не разберу… Не Большой ли аул прикочевал?.. Нет, кто-то из чужих, один такой громадный… — Она вгляделась и вдруг весело рассмеялась. — Ой-бой, да это же Кенжем!.. Ну, конечно, Кенжем, а я-то думаю, кто этот великан?..

Кенжемом[138]Кенжем — малыш, меньшой в семье. По обычаю, сноха, вступившая в новую семью, дает свои имена новым родственникам. Айгерим звала Оспана. Ербол вскочил с места, за ним вышел и Абай. Все здесь соскучились о шумном, многолюдном ауле, от которого отделились больше месяца тому назад. Аулы Кунанбая оставались на местах зимовок в Чингизе и Жидебае до полного наступления весны. Теперь их можно было ожидать здесь поблизости — на богатых пастбищах и заливных лугах урочища Корык. Видимо, аулы приближались к Акшокы.

Всадники подъехали, и Абай не меньше Айгерим удивился, как вырос и растолстел Оспан за время разлуки. Он ехал на упитанном гнедом коне с длинным хвостом. И без того крупное, его тело сейчас казалось огромным: Оспан еще не сбросил толстой зимней шубы, на голове был большой тымак из длинношерстой мерлушки, длинные ноги, обутые в теплые сапоги, спускались до колен рослого коня. Каждый раз, когда Абаю приходилось видеть брата после долгого перерыва, он ахал от удивления.

Когда Оспан, подгоняя коня камчой, подъехал вместе со своим товарищем Дарханом, маленький аул встретил родичей общей радостью. Айгерим вышла навстречу, взяла за повод коня Оспана и, приветливо поздоровавшись, шутливо сказала:

— Всю ночь ты, что ли, ехал, Кенже, так закутался!.. Но тот и не ответил на шутку. Большие его глаза под тяжелыми веками покраснели, словно после бессонной ночи, он был мрачен и неразговорчив и совсем не походил на веселого забияку Оспана. Идя к юрте, Абай засыпал вопросами — где кочевье, здоровы ли отец и мать. Оспан коротко ответил, что сегодня аулы откочевали с одного из склонов Акшокы и направились к урочищу Корык, по соседству со стоянкой Абая, и потом замолчал, теребя свою редкую бороду и усы. Борода у этого великана выросла странная — каждый волосок в ней торчал отдельно, будто жесткий конский волос.

Айгерим захлопотала о чае и угощении, негромко дав распоряжения Злихе. Заметив это, Оспан предупредил, что обедать не будет. Он даже не снял пояса и, едва присев в юрте, сообщил, что старший и любимый внук Кунанбая, сын Такежана и Каражан, двенадцатилетний Макулбай болевший с зимы, вчера скончался.

Это известие объяснило Абаю причину необычного поведения брата. С Такежаном братья жили не очень дружно, и поэтому Абай особенно оценил искренность печали Оспана: он увидел в этом любовь и сочувствие к родным. Он прекратил расспросы и оставил Оспана в покое.

Гости напились кумысу. Абай сидел молча, но теперь Оспан и Дархан в свою очередь начали расспрашивать его о ходе постройки.

Оспан отлично знал, что Абай не сведущ в домашних делах. Сам он был гораздо хозяйственнее и оборотливее Абая, заботился о скоте и берег добро аула. Как только Абай собрался откочевать в Акшокы для постройки дома, Оспан сам подобрал ему и знающих мастеров и толковых рабочих, позаботился об инструментах и о запасах еды. Но после отъезда брата он шутил с матерями и домашними:

— Ну вот и Абай за ум взялся! Хоть и невелика затея, но сразу видно—дельцом станет! Говорил я ему: «Давай я буду пасти скот, а ты паси слово», — так нет, вздумал заняться постройкой! То-то нахозяйничает!..

И теперь, когда заговорили о делах, казалось, что старший брат — не Абай, а он, Оспан. Он деловито спрашивал — сколько намесили глины, сколько тысяч кирпича заготовили, сколько штук делает за день лучший мастер? Абай не мог ответить на большинство вопросов и только поглядывал на Айгерим и Ербола. Было понятно, что он ничего не знает о ходе работ. В другое время Оспан просто поднял бы его на смех, но сейчас он лишь едва улыбнулся и повернулся к Айгерим и Ерболу.

Айгерим все еще плакала, жалея Макулбая, но Оспан уже не обращал внимания на ее слезы. Он задавал ей вопросы и требовал толковых ответов. Узнав, что нужно, он собрался сам на место постройки и, пропустив вперед Айгерим и Ербола, остановился в дверях, повернувшись к Абаю.

— Прикажи оседлать коня, поедем в Корык. Побывай в Большой юрте, отдай салем отцу… И у Такежана прочти молитву… А по дороге поговорим об одном деле… Надо посоветоваться…

Абай внимательно посмотрел на него и понял, что главная причина подавленного вида Оспана крылась именно в последних словах.

Дело касается народа? — спросил он как бы вскользь.

— Народа или злых сородичей — сам увидишь, — уклончиво ответил Оспан. — Но поговорить надо, вели седлать коня.

Но вместе с Абаем поехал и Кишкене-мулла: его вызвала Улжан, чтобы он совершил поминальное чтение корана по умершем внуке. При посторонних Оспан не хотел начинать волновавшего его разговора, всю дорогу шла общая беседа о постройке, о покосе и заготовке кормов на зиму. Зима здесь бывает суровая, снегу выпадает гораздо больше, чем в Жидебае и Чингизе, и надо запастись кормами, чтобы справиться в случае джута. Оспан посоветовал накосить как можно больше сена на урочище, расположенном рядом с зимовкой Абая, и тут же заметил, что соседство аулов, прикочевавших на Корык, так близко к Акшокы, было невыгодно для Абая.

— Аулы пришли на свои старые места, а я и не подумал об этом, — сказал он с сожалением. — Не до того было с хлопотами о похоронах, а то бы я выбрал место подальше от тебя…

Абай тоже не подумал об этом. Забота брата его тронула.

— Ты прав, — согласился он. — Но ведь я не анет и не котибак… Не буду же я кричать: «Не смейте пускать сюда ваш скот, тут мой покос!» Посоветуйся с матерями и братьями и позаботься о моей зимовке.

Но оказалось, Оспан уже все решил:

— Пусть аулы постоят здесь до седьмого дня и примут первое поминание сородичей. А потом я отведу наши аулы подальше, — нынче воды много и разлив широкий. А тут травы подымутся быстро, без сена не останешься!

Еще при выезде из Акшокы Абай увидел огромные стада, пестревшие кругом на лугах, но стоянок аулов еще нельзя было различить. Теперь в долине, на расстоянии бега стригуна,[139]Расстояния в степи измеряются длиной пробега коней на байге (скачке) — «Бег жеребенка»— 5 км, «бег стригуна»— 8—10 км, «бег коня»— 20–35 км. он насчитал по меньшей мере пятнадцать аулов, остановившихся неподалеку друг от друга. Вокруг каждого виднелись табуны и стада, привольно расположившиеся на этих многоводных урочищах, покрытых весенними травами. Стада не разбредались и не двигались, животные уткнулись мордами в сочную зеленую траву и стояли неподвижно, как всегда, когда скот после перекочевки попадает на свежеее, тучное, еще не истоптанное пастбище. Оспан и Дархан наметанным взглядом сразу опеределили по поведению скота богатство пастбищ.

— Скот лучше людей понимает землю — смотрите, как прилипли к траве, не шелохнутся! — заметил Дархан.

Оспан поддержал его:

— Еще бы!.. Соскучились за зиму по лугам!..

Скоро среди пестроты стад стали видны отдельные юрты. Было понятно, что кочевья двигались ровными рядами и прибыли к месту одновременно: все аулы уже установили кереге и теперь наводили купола юрт из длинных уыков, окрашенных в яркий красный цвет и видных издалека. Потом на них стали накидывать кошмы, и все спокойное зеленое море стало покрываться белыми куполами. Вскоре в самом центре аулов поднялась восьмистворчатая Большая юрта Улжан. Едва закончилась ее установка, как во всех остальных аулах стали появляться свои Большие юрты.

Все эти стоянки расположились от Акшокы не дальше, чем на расстояние бега стригуна. Пока Оспан и его спутники, спускавшиеся к аулам с возвышенности, доехали до стоянки Улжан, установка юрт закончилась всюду. Пятнадцать аулов, выросшие в безлюдной долине, сразу оживили ее, наполнили шумом и движением.

Не останавливаясь у Большой юрты, братья поехали прямо к траурному аулу Такежана, расположившемуся рядом со стоянкой Улжан. Став волостным и быстро разбогатев, Такежан отделился от родных и кочевал самостоятельным аулом, но после смерти Макулбая Улжан на последних перегонах ставила свои юрты вблизи стоянки сына. И она сама и другие старшие родичи большую часть времени проводили в юрте Такежана. Потеря первенца вызвала всеобщее сожаление и внимание к Такежану и Каражан, — не только Улжан оплакивала умершего, успокаивала родителей и устраивала поминовение, но и сам Кунанбай все эти дни держался ближе к сыну и снохе.

К траурной юрте Абай подъехал без громкого плача и не на всем скаку—если умер подросток, это считается нехорошей приметой. Он молча обнялся с Такежаном, стоявшим у входа, и только в самую юрту, где уже голосили Каражан и другие женщины, он вошел с обычным поминальным причитанием: «Дитя мое, жеребеночек мой…»

Юрта была полна сородичей — мужчин и женщин. Все плакали. Абай и Кишкене-мулла, совершая поминальный плач, обнялись по очереди со всеми старшими женщинами, начиная с Каражан, Айгыз и Улжан, потом, продолжая молча плакать, сели ниже Кунанбая и Карата сидевших на переднем месте юрты. Через некоторое время общий плач затих, одна Каражан изливала в причитаниях свое материнское горе.

Несмотря на печаль этой минуты, Абай не мог найти себе сердечного участия к Каражан. Голос у нее был низкий, неприятный, он дребезжал и надоедал, слова звучали холодно и не пробуждали глубокого чувства. Каражан плакала о сыне, а от голоса ее веяло холодом.

Кишкене-мулла начал чтение корана на бухарский лад— звучно и нараспев. При первых его словах Кунанбай склонил голову, закрыл свой единственный глаз и сделал рукой знак все еще голосившей снохе. Айгыз и Калиха, сидевшие рядом с Каражан, поняв Кунанбая, остановили ее.

— Хватит, келин, не мешай читать коран…

Абай и Оспан долго просидели в траурной юрте. Народу в ней осталось немного: только Кунанбай, Каратай и Улжан проводили здесь весь день. Тут же сидел мулла Габитхан в очках, с чалмой на голове, читая коран, положенный перед ним на большую белую подушку. Он читал истово, с чувством, глаза его, опущенные на коран, порой закрывались— он читал суры корана наизусть. Кунанбай чуть слышно сказал несколько слов Кишкене-мулле. Тот совершил омовение, достал привезенный с собой коран, положил подушку ниже Габитхана и тоже начал читать шепотом, растягивая слова. Оспан прислонился плечом к Абаю, а спиной — к кереге и задремал под этот монотонный шепот. Абай тоже молчал — с отцом они перебросились лишь несколькими обычными вопросами о здоровье.

Кунанбай вернулся из поездки в Мекку, которая затянулась на четыре года, в конце минувшей зимы. Он поседел и казался глубоким стариком. Крупное его тело еще сохранило былую величественность, но все лицо избороздили бесчисленные морщины. Когда-то крепкий и сильный, он выглядел теперь усталым и опустившимся. На голове его была привезенная из Мекки белая ермолка, на плечах — белый шелковый чапан со стеганым воротником, какой тоже не носили тобыктинцы. Голос его не звучал, как раньше, сильным, низким басом: о чем бы он ни говорил, он говорил теперь негромко и мягко. Сородичам он стал казаться человеком другого мира, другого воспитания. Всем своим видом он показывал свою набожность и мягкость, производя впечатление кающегося грешника.

Вернувшись из Мекки, он поселился в юрте Нурганым за постоянно опущенной занавеской, превратив свое жилище в какую-то келью или михраб.[140]М а х р а б — место в мечети, соотвествующее алтарю. Он жил, будто прячась от всех, и лишь смерть внука привела его на время к людям. Из этого безмолвного одиночества его мог изредка выводить только его давний друг, старый Каратай.

Абай знал, что с отцом говорить не о чем, и весь день провел молча. Разговаривали только Кунанбай с Каратаем. Старик обладал способностью втягивать в беседу любого, и сейчас он сумел расшевелить даже Кунанбая: он повел речь о вещах, уместных в обстановке траурной юрты, и стал задавать вопросы, на которые всякий набожный мусульманин не может не ответить. Это были расспросы о могилах святых, которые хаджи Кунанбай посетил в Мекке и в Медине. Кунанбай, перебирая четки, негромко отвечал Каратаю:

— В Медине я посетил могилы Рассульаллаха, хазрета Абубакира, Гумара и Фатимы. Довелось побывать и на могилах хазретов Габбаса, Хамзы и Гусмана.

Каратай продолжал с тем же набожным видом:

— А кроме упомянутых тобой святых, есть ли там могилы кого-либо из сахабов?[141]С а х а б ы — сподвижники Магомета.

Кунанбай и на этот вопрос охотно ответил:

— Там покоятся Сагди-бин-Уакас, Габдрахман-бин-Гауф и хазрет Гайша. Эти места называются местами упокоения друзей пророка.

Габитхан, не отрывая глаз от корана, заметил:

— Эти места называются по-арабски — Гашура и Мубашшара. — И он продолжал свое чтение.

Кунанбай повернулся к мулле и склонил голову в знак почтения.

— Вы правы, мулла, я объяснял ему на нашем родном языке…

Теперь Кунанбай уже сам стал описывать свое путешествие из Мекки в Медину, — как тринадцать дней он блуждал на верблюде по пустыням Аравии, выйдя из города Шам с караваном. Он сообщил, на каком именно месте он облачился перед въездом в Мекку в одеяние паломников— «ихрам», как поднимался на гору Гарафа, сколько намазов совершил внутри священного храма у Каабы. Говорил и о том, что из Мекки он вышел пешком, и вспоминал подробности обратной дороги. Казалось, что Кунанбаю, проводившему жизнь в безмолвном отшельничестве, эта беседа с Каратаем была приятной и радостной. И за чаем и за обедом он оказывал Каратаю всевозможные знаки внимания, когда Каратай вышел из юрты, Кунанбай обратился к Улжан, как бы делая вывод из этой беседы:

— Мало среди наших неграмотных казахов таких сведущих, как Каратай. Все, что я видел, он знает так, как будто сам побывал в тех местах.

— Да сбудутся все его желания! — сказала Улжан. — Сегодня и я получила от него пользу: он заставил вас рассказать о многом, о чем вы до сих пор молчали. Вы столько увидели, столько узнали — а все берегли про себя, будто пряча от нас.

Улжан высказывалась не часто, но всегда метко. И Кунанбай и Абай поняли, что, похвалив Каратая, она упрекнула мужа. Кунанбаю слова жены показались легкомысленными, и он нахмурил брови, как бы говоря: «Женщина всегда остается женщиной, при ней все святое нужно хранить в тайниках души». Быстро перебирая четки, от отвернулся от Улжан и, шепча молитву, поднял руки и провел ладонями по лицу.

Абай посмотрел на мать и усмехнулся. Беседа отца с Каратаем, справедливый упрек матери, недовольство отца — во всем этом он чувствовал пустоту и бессодержательность жизни Кунанбая. Четыре года дальних скитаний кончились перечнем могил. Отец отвернулся от семьи, друзей, родных, Упрятал себя от всего мира за полог… Как мало приобретение, как велика утрата! Разве имеет, какой-нибудь смысл вся его теперешняя жизнь?..

Когда Абай с Оспаном выехали из аула Такежана, солнце уже шло к закату. Братья не решали заранее, где заночуют, — они просто сели на коней и поехали берегом реки в стороне от аулов и табунов, спускавшихся к водопою. Дорогу выбрал Оспан, и Абай, ожидая обещанного утром разговора, молча поехал за ним. Но беседе их опять помешала неожиданная встреча. На этот раз помехой оказался племянник, сын умершего Кудайберды — Шаке. Едва они спустились к реке, юноша вскачь нагнал их на отличной светло-серой кобылице. Легкий чапан его распахнулся, тымак из черной мерлушки с золотистым шелковым верхом сбился на одно ухо. Подлетев на своей резвой малолетке плавно и быстро, как парусный челн, он отдал салем и, показывая на серого сокола, который сидел на его руке, возбужденно заговорил, улыбаясь:

— Нарочно нагнал вас, чтобы похвастаться соколом!.. Абай-ага, поезжайте берегом, не я буду, если не привяжу к вашим седлам по утке!..

Сокол привлек внимание Абая. В багровом свете заходящего солнца стальные перья птицы отливали червонным золотом, а карие глаза сверкали кровожадным блеском, будто сами излучали огонь, боровшийся с отраженным в них пламенем заката. Сокол так понравился Абаю, что он взял его у Шаке, посадил на свой рукав и опытной рукой стал гладить его голову и перья, ощупывая его мышцы. По нетерпеливым взглядам и беспокойным движениям птицы он определил степень ее выучки.

— Такой на любую дичь бросится… Вот так сокол!.. Кто же его обучил? — обратился он к племяннику.

— Я сам. Я уже умею, — ответил тот. Абая обрадовали такие успехи Шаке.

— Молодец! Ведь это тоже искусство, и оно требует большой настойчивости… Ну, показывай свое уменье, посмотрим! Едем!

И Абай, отдав юноше сокола, пустил вскачь своего рыжего иноходца. Серая кобылица Шаке рванулась за ним. Оспан тоже погнал своего коня.

Впереди река образовала широкий залив, над которым то высоко в небе, то стелясь над самой водой, летало множество дичи — и шилохвостки, и нырки, и кряквы, и варнавки. Охотники двинулись туда крупной рысью, но сокол, уже заметивший добычу, беспокойно затрепетал, ударяя грудью по руке молодого хозяина, словно говоря: «Пусти!» Шаке внимательно осмотрелся, но вблизи ни на воде, ни в воздухе не было видно ни одной птицы. Абай нагнал его и, увидев беспокойство сокола, посоветовал:

— Спускай, он чует добычу!

Сокол скользнул с руки Шаке, будто падая на землю, нырнул под самой мордой кобылицы и низко, почти касаясь травы, устремился вперед. Как стрела, он перелетел через реку и, мелькнув на миг в травах, исчез с глаз всадников. Они молча переглянулись, оценивая его поведение. «Притаился», — была их общая мысль. Но сокол внезапно вновь появился над рекой и, блеснув грудью в зареве заката, резко взмыл вверх и тотчас камнем упал с высоты. Перепуганные птицы, крича и хлопая крыльями, рассыпались по всему небу, спасаясь от хищника. Охотники пустили коней вскачь к тому месту, где скрылся сокол.

В траве, залитой водой, две пестрые варнавки отчаянно боролись с упавшим на них с неба врагом. Утка, попавшая под его удар, с гоготаньем била по воде крыльями, пытаясь сбросить с себя сокола, впившегося когтями в ее спину. Селезень вился над ним и нападал на него с неожиданной отвагой, будто бы и сам был ловчей птицей. Трепещущие крылья варнавок мелькали в лучах солнца бело-черными и красно-желтыми перьями, словно быстрые языки пламени, и серое плотное тело сокола, отливающее синевой, казалось куском стали, брошенным в пылающий горн. Абай подоспел в самый решительный момент этой ожесточенной схватки, когда борьба за жизнь дошла до крайнего напряжения, но невольно остановился, пораженный этой красочной картиной. Но Шаке, обогнавший Абая, уже спрыгнул с коня и побежал вброд по мелкой воде на помощь соколу.

Однако сокол сам расправился с обоими противниками. Удары, которые наносил ему крыльями и клювом селезень, привели хищника в ярость. Казалось, он не мог вытерпеть этого унижения. Вцепившись в спину утки когтями одной лапы, он внезапно впился другой в шею селезня и с силой бросил его с себя так, как бросают оземь шапку. Шаке не мог удержаться от восхищенного крика. Он подскочил, ударил камчой по голове утку, терявшую перья в отчаянной попытке вырваться, и отнял у сокола селезня.

Горячий сокол взял сразу двух варнавок. Это был невероятный случай, преисполнивший Шаке городостыо за сокола. Он отрезал голову утки, выдолбил из нее мозг и, посыпав его сахаром, припасенным в кармане, попотчевал этим лакомством сокола, который все еще не мог успокоиться. Он привязал к седлам Абая и Оспана по варнавке и снова сел на коня.

Вспугнутые птицы улетели не так далеко. Вскоре охотники заметили на воде целую стайку крупных уток. Чуть только сокол прижался к его рукаву, Шаке пустил свою кобылицу вскачь, держа сокола на вытянутой руке. И едва утки, почуяв приближение всадников, начали подыматься с воды, он со всего размаху кинул в их сторону сокола. Сжавшись в комок, вобрав шею и выставив плечи, тот сперва полетел в воздухе, как брошеный камень, а затем, блеснув, как молния, крыльями, стремительно рванулся вперед. Абай даже вскрикнул от удовольствия:

— Вот это бросок!

Вслед за ним мчался Шаке, колотя рукояткой камчи по дабылу,[142]Д а б ы л — маленький охотничий барабан. привязанному к седлу. Напуганные дробным треском, утки еще больше всполошились и сразу поднялись ввысь. Сокол, летевший ниже их, внезапно, как брошенная вверх пика, метнулся снизу на желтоголового селезня с зеленой шеей, который поднялся выше остальных. Это произошло так быстро, что Абаю, который скакал с развевающимися полами чапана и что-то кричал, увлекшись охотой, показалось, будто селезень сам упал на сокола и повис в его когтях. Вцепившись в грудь птицы и держа ее спинкой вниз, сокол сделал несколько плавных кругов и опустился в траву перед Шаке. Абай не мог сдержать своего восхищения, — это было еще лучше, чем схватка с варнавками.

— Ну и сокол! Вот это выучка! Ты настоящий охотник, Шаке! — расхваливал он юношу. — Так и следует жигиту!

Оспан все время охоты оставался молчаливым и угрюмым, как будто его угнетала какая-то неотвязная мысль. Но тут и он улыбнулся, подсмеиваясь над восторгом Абая и его мальчишеским увлечением охотой. Шаке не изменил своей выдержке: выработал ли он в себе привычку владеть собой, или по природе был сдержанным, но он не отозвался на похвалы. Абай с почти отцовской гордостью оценил поведение племянника.

Братья уже собирались проститься с юным охотником, как из ближнего аула к ним подскакал Акылбай, старший сын Абая и Дильды. Он был очень похож на отца, но отличался от него белизной кожи, унаследованной от матери. Акылбай подлетел на всем скаку, отдал салем Оспану и, сияя улыбкой, кивнул на добычу Шаке.

— Меня послала ани-апа,[143]Ани — мать по-татарски, апа — по-казахски. Смысл этого выражения — старшая мать. — начал он. — Она увидела, что вы охотитесь, и просила прислать добычу в наш аул… — Он повернул коня боком к Шаке. — Шаке-ага, приторочьте мне дичь к седлу!

Шаке поднял к седлу утку, но Оспан остановил его с неожиданной резкостью:

— Стой! Не только дичи — ломаного крылышка для Нурганым не дам!

Злоба, прозвучавшая в этом грубом окрике, поразила Абая. Шаке смутился. Акылбай нахмурился и вспыхнул, в глазах его появились слезы.

— Какой вы, оказывается, скупой, Оспан-ага! — вырвалось у него.

И он тронул коня, но Абай задержал его:

— Постой, откуда ты здесь взялся?

— Мать прислала подводу в Акшокы, мы все приехали — Абиш, Магаш и я… — ответил мальчик все так же обиженно и сердито и с места вскачь помчался обратно к аулу.

Лошадь его была украшена султаном из перьев филина, сбруя и седло сверкали серебром. На голове его была соболья шапка, на плечах — бешмет из синего сукна с серебряными пуговицами, позолоченный кушак был украшен самоцветами. Вся одежда и убранство мальчика были нарядными и изящными, словно у девушки. К этому приучила его Нурганым, — Акылбай рос на ее руках, как младший сын Кунанбая: он родился, когда Абаю было всего семнадцать лет, и Нурганым, появившись в ауле Кунанбая, сразу же взяла мальчика к себе на воспитание. Акылбай не признавал Абая отцом, да и сам Абай относился к нему не как к сыну, а скорее как к любимому младшему брату. И сейчас, когда Акылбай, обиженный, поскакал прочь, казалось, что он поссорился со своими старшими братьями.

Неожиданная грубость Оспана, обидевшая мальчика, задела и Абая. Все его радостное возбуждение как рукой сняло. Попрощавшись с Шаке, который начал кормить сокола, Абай круто повернул коня и погнал его в Акшокы. Но Оспан вскоре нагнал брата. Абай хмуро посмотрел на него и раздраженно спросил:

— Чего ты взъелся? Зачем так распускать себя при детях? Неужели и в тебе зависть сидит? Кто ты — мужчина или кундес? Отвечай сейчас же!

Оспан весь день держал себя с Абаем как равный. Но гневный тон старшего брата изменил отношения. Он виновато взглянул на Абая и негромко ответил:

— Ты прав… Зря я вспылил, не надо было путать сюда детей… Но есть причина, почему я возмущаюсь, об этом-то я и собираюсь с самого утра поговорить с тобой… Все эти дни я кровью истекаю, умереть готов… До позора мы, дети Кунанбая, дожили…

— Какой позор, о чем ты говоришь? — перебил Абай, останавливая коня.

Он весь потемнел и впился глазами в Оспана. При мысли о новом несчастье он невольно задрожал.

Теперь и Оспан в упор посмотрел на Абая. Брови его сошлись, в больших и выразительных глазах, освещенных солнцем, мелькали красноватые злобные огоньки. Он заговорил негромко, но весь кипя:

— Нурганым — вот кто нас позорит. В доме отца третий день живет дорогой гость этой токал — Базаралы. Он оскверняет ложе нашего отца. Вот оно, мое горе. Я знал об этом давно и молчал. Но больше скрывать от тебя не могу. Мне не с кем делиться, кроме тебя. Я все сказал. — Он помолчал и вдруг закончил с новой вспышкой ярости — Нынче же ночью, пока отец сидит в траурной юрте, я их обоих на ее же шанраке повешу!

— Замолчи! — задыхаясь, крикнул Абай.

Ему показалось, что его смертельно ранили в грудь. Дыхание останавливалось, ноги дрожали в стременах, не находя опоры, гнев комком стал в горле.

— Разве так думают о чести? Это глупость и невежество! И как у тебя язык повернулся? Я тебя самого на том же шанраке повешу! Отцу до могилы ближе, чем до очага в юрте, а ты хочешь его голым в гроб уложить? Осрамить на весь мир, псам на съедение бросить?.. Вот мое слово: замыкаю тебе рот, надеваю на руки путы!..

Он вытянул коня камчой и один помчался в Акшокы. Солнце садилось. Весь край неба залился багрянцем. Абай гнал и гнал коня. В сердце его бушевала буря.

Его возмущала и Нурганым, забывшая совесть, и Оспан, готовый выдать позор отца, и Базаралы… Базаралы! Единственный, кого Абай ценил так высоко, кого так выделял из всех!.. Сейчас он стал для Абая совсем чужим… Давно Абай не ощущал в сердце такого бешеного урагана чувств. Обида, гнев, жалость, стыд, горечь обмана и вероломства — беспощадные, надрывавшие душу чувства мчались вместе с ним, и каждое было острее лезвия бритвы… Он не знал, что думать, что делать, на что решиться…

И вдруг он вспомнил о прочитанной утром книге… Дубровский!.. Перед ним сразу же всплыли распри, переходящие от отцов к детям, вражда, терзающая его род из поколения в поколение: Кунанбай и Божей… Такежан и брат Базаралы — Балагаз… Другой его брат Оралбай… Несчастная Коримбала… Он вспомнил всех близких Базаралы, непрерывно терпевших обиды от родичей Кунанбая, и тут же перед ним возник умирающий старик Дубровский, сломленный насилием Троекурова… А Владимир? Ведь и он был в пламени вражды, но нашел исцеление в любви к Маше… Так ли виноват Базаралы?.. Впервые для Абая правда искусства слилась с жестокой правдой жизни.

События, казалось, требовали действий, отдавали сердцу приказ чести, настойчиво твердили: «Найди выход, укажи путь!» Ударами плети он гнал своего иноходца, который мчался все быстрее. Вместе с конем он как будто гнал и свои мысли, но как только он вспоминал Кунанбая, Нурганым и Базаралы, перед ним сразу же появлялись Троекуров, Владимир и Маша — и мысли не находили выхода…

Абай подъехал к своему аулу в глубокие сумерки. Кругом было тихо, никто не выбежал навстречу. Детей не было, рабочие с постройки и соседи тоже уехали к Корыку навестить прикочевавших родичей. Абай шагом подъехал к своей юрте, сошел с коня, сам привязал его и уже хотел было войти в юрту, как вдруг услышал оттуда тихую песню. Звук голоса тянулся, словно ровная и тонкая шелковая нить. Точно боясь оборвать ее, Абай осторожно опустился на траву и сел возле самой двери. В юрте не заметили его, и пение продолжалось. Только Злиха, сидевшая у очага возле юрты, увидела его и поспешно подошла к нему, но Абай сказал ей шепотом:

— Не мешай… Айгерим поет хорошую песню, не вхо-ди вюрту… Послушаем отсюда…

— Там нет света, я зажгу огонь, — прошептала Злиха.

Но Абай снова остановил ее:

— Не надо. Песня оборвется.

Злиха понимающе улыбнувшись, молча вернулась к очагу.

Абай снял тымак, расстегнул под чапаном рубашку, подставив грудь легкому вечернему ветерку, и стал прислушиваться к тихой песне. Оставшись одна, Айгерим воспользовалась неожиданным уединением и пела у постели своего первенца Тураша. Ребенок что-то лепетал, потом затих — то ли слушая песню, то ли уснув.

Айгерим пела нежную грустную песню «Карагоз»,[144]Карагоз — черноглазая. одну из песен Биржана. Высокий, чистый голос трогательно звучал в вечерней тишине. Айгерим пела вполголоса, и от этого песня казалась еще нежнее и задушевнее.

Черноглазая красавица моя

Остается там, далеко…

Если ей без меня легко,

Что скажу, безутешный, я?

Этот припев звучал у Айгерим особенно нежно. Отдельные строчки она пела нынче по-своему, изменяя напев, и Абай понял, что в эти новые звуки она вкладывала все чувства, переполнявшие ее сердце. Казалось, в этот вечерний час молитв и пожеланий она, как верный друг, соединяла в песне и свою печаль и горесть Абая.

Он давно уже не слыхал ее пения. После отъезда Биржана весь Иргизбай заговорил о «певице-келин», появившейся в ауле Кунанбая. Но, когда сам Кунанбай вернулся из Мекки, пришлось всячески скрывать, что среди его невесток есть певица, он не терпел никакого мирского веселья. Кроме того и Дильда продолжала науськивать на Айгерим родных, которые при всяком удобном случае попрекали Абая пением Айгерим. Даже когда, уступая его настойчивым просьбам, она пела для него, оставаясь с ним вдвоем, это становилось известным в ауле Кунанбая и вызывало новые упреки. Песня стала для нее не удовольствием, а мукой, и поэтому Айгерим со слезами просила Абая не заставлять ее петь. Абай понял ее и согласился, хотя и чувствовал, что помогает этим родне зарывать в землю такой редкий дар.

И каждый раз, когда Абай брал домбру и наигрывал на ней волнующие душу напевы, лицо Айгерим менялось: она бледнела, и ее прекрасные карие глаза наполнялись слезами. Абай замечал это, но никогда не показывал, что видит ее волнение. Он продолжал играть, стараясь без слов утешить Айгерим и убаюкать сердце вдохновенной певицы, вынужденной молчать.

Но однажды этой зимой, в такие же вечерние сумерки, когда Абай долго играл, Айгерим тяжело вздохнула, не в силах сдержать горького чувства, и он отложил домбру.

— Что с тобой, Айгерим?

Он обнял ее. На руку его капнула горячая слеза.

Абай и сам не смог сдержаться. Он сказал ей с глубокой грустью:

— Ты была моим соловьем. Твой вольный голос летел по вольному небу, ты могла околдовать каждого, тронуть любое сердце… А я оказался птицеловом: поймал соловья и посадил в золотую клетку… Не только наш аул заглушил твой голос, задушил чуткое сердце, закопал в землю твой светлый дар… Я тоже виновен в этом…

И вот сегодня пленный соловей тихо изливал свое горе, не смея даже повысить голос. Напеву «Карагоз» Айгерим придавала чудесное разнообразие тончайших оттенков, и в каждом из них был свой смысл, каждый открывал новую сторону человеческой души. В песне слышалась то светлая материнская нежность, то тревога за жизнь и счастье маленького существа, лежащего у нее на руках, то горячая любовь к Абаю — все прорвалось наконец сквозь тяжкие путы, сковывавшие ее волю. Это была горестная исповедь наболевшего сердца, печальная, как материнское причитание, и, слушая ее, Абай забыл обо всем.

Айгерим долго не прекращала пения, как будто, оставшись наконец наедине в своей тесной клетке, она не могла расстаться с песней. Абай не шевелился, не прерывал ее и слушал, все глубже задумываясь. Он вошел в юрту лишь тогда, когда наступила полная темнота и песня замолкла. Айгерим не ожидала его и сильно смутилась при его появлении.

— Когда вы приехали? — спросила она, вскочив с места.

— Когда Тураш еще не спал и «черноглазая» только ошла в юрту, — ласково рассмеялся Абай.

Вошла Злиха и зажгла свет, Абай сел рядом с женой.

— Вот что я надумал, пока ты пела, — сказал он. — Я сегодня слышал плач Каражан. Хоть она и мать Макулбая, но оплакать его потерю она не может. Я слушал твое пение, и в моей душе сложились слова. Я напишу их, ты выучи, а напев найдешь сама. Ты пела сегодня «Карагоз» по своему… Я думаю, это подойдет к печальным словам.

И он взялся за бумагу.

То и дело подымая глаза на нежное и печальное лицо Айгерим, Абай искал слова для плача по Макулбаю. Пение Айгерим его глубоко растрогало — он убедился, что она не только певица, способная исполнять чужие песни, но и сама может создавать новые напевы. А она, следя за бегущей по листу рукой Абая, чувствовала, что перед ней совершается таинство рождения новой песни. Она сидела, с нежностью глядя на бумагу и благодарно улыбаясь. Для обоих этот вечер был светлым вечером творчества и вдохновения. Абай быстро написал строки плача и громко прочел их Айгерим:

У сокола, что всех смелей,

Злой стрелок соколенка убил;

У дерева, что всех пышней,

Злой пожар вершину спалил;

Срезаны под корень без следа

Хвост и грива статного коня…

Любовалась на тебя родня —

Ты ее покинул навсегда.

Ты померк и вспыхнуть не успев!

Ранней смерти рана тяжела…

Солнце греет ниву, а посев

Сгубит вьюга, холодна и зла…

Жалости у жадной смерти нет,

Жди не жди, приход ее жесток:

Губит все, стирает жизни след,—

Как не лить горячих слез поток?

Всеми был дарами наделен,

Ласков и разумен мой родной.

Рано этот мир покинул он,

Нас рыдать оставив над собой…

Айгерим, полная материнской любви к своему Турашу, близко к сердцу приняла известие о смерти Макулбая. И теперь, выслушав стихи Абая, она не выдержала и расплакалась.

У нее была хорошая память, и она быстро умела схватывать. Абай раз пять прочел ей написанное, и она уже знала всю песню.

На следующий день, захватив поминальное приношение, Абай с Айгерим и Злихой отправились в аул Такежана. Как только они стали приближаться к юртам, Айгерим высоким голосом начала свой плач. Траурная юрта, как и вчера, была полна. Айгерим, войдя в нее, села ниже Каражан и, опершись руками о колени, продолжала свою звучную песню. Все старшие, начиная с Кунанбая, стали внимательно прислушиваться. Горькие слова о смерти еще не созревшего существа, покинувшего жизнь, печальный, полный тоски напев, найденный Айгерим, растрогали всех. Рыданья, утихшие было после общего причитания, усилились. Улжан не выдержала.

— Ягненок мой милый, светик мой!.. — запричитала она.

Даже мужчины не могли сдержать слез и, негромко бормоча печальные слова, плакали со всеми. Голос Айгерим всколыхнул в Абае не только свежее горе по Макулбаю, но и все пережитые им самим горести и невзгоды, понятные только ему и его молодой жене. Он тоже заплакал.

Общее искреннее горе семьи и близких охватило юрту, — казалось, что только пение Айгерим смогло дать ему выход. Никто не мог остановить слез, и, когда началось чтение корана, рыдания долго не стихали.

Когда плакавшие несколько успокоились, Кунанбай приказал Улжан:

— Пусть эта невестка причитает по мальчику до сорокового дня. Пусть остается здесь, пока приезжают поминающие, и оплакивает моего Макулбая…

Это приказание совпало с желанием самой Улжан, которое она не смела высказать. Айгерим не вернулась в Акшокы и, сидя рядом с Каражан, изливала в пении материнское горе.

2

До конца поминальной недели Кунанбай оставался в траурном ауле Такежана, не возвращаясь к Нурганым. То, что возмущало Оспана, продолжалось и эти дни: Базаралы по-прежнему гостил в ауле отца. И хотя сплетен и пересудов это не вызывало, Оспан не находил себе места. Ненависть его к Нурганым все усиливалась и наконец вспыхнула открытым огнем.

Базаралы заехал в аул накануне смерти Макулбая, чтобы отдать Кунанбаю салем по случаю возвращения его из Мекки. Старый хаджи всегда отличал его среди остальных жигитов Тобыкты еще с тех времен, когда Базаралы, заступаясь за своего брата Балагаза, смело и открыто вывысказал ему прямо в глаза все свои мысли. В разговорах с Нурганым он высказывал сожаление, что такой умный и твердый человек родился в бедной, незнатной семье: родись он от человека посильнее, он мог бы стать гордостью рода.

Теперь, увидев Базаралы, Кунанбай стал расспрашивать, как живут его родители, он сам и семья сосланного брата. Базаралы, самолюбивый и гордый, никому не жаловался на свою бедность, но Кунанбаю он решил сказать все: осиротевшая семья Балагаза рассыпалась, как стайка голодных воробьев, старшие дети работают батраками у зажиточных соседей, малыши сидят даже без молока, потому что у семьи не осталось и коровы.

Выслушав его, Кунанбай удивил всех: он приказал сейчас же отослать семье Балагаза двух дойных коров, а самому Базаралы, который приехал на тощем коне и в поношенной одежде, сшить новый чапан, тымак и кожаную обувь. Каратай, присутствовавший при разговоре, всюду стал говорить о смирении и раскаянии хаджи, который в своей святости старается загладить обиду, некогда причиненную им Балагазу.

Если муж оказывал такое внимание сородичу, то и Нурганым не считала нужным скрывать свое участие в деле жигита. Чувство ее к Базаралы не угасало. Нурганым держалась свободно, хотя не раз до нее доходили слухи о раздраженных нападках Оспана. Она принимала Базаралы в ауле как самого дорогого гостя, подчеркивая свою заботу о нем, и даже сама взялась шить для него одежду. Оспан возмущался: «Это же позор, что станут говорить?..» Нурганым только надула губки и даже не стала объяснять, что все это делается по приказанию Кунанбая. Ей как будто доставляло удовольствие дразнить Оспана. Она и Акылбая отправила за дичью только для того, чтобы взбесить Оспана. Мальчик рассказал ей о грубой выходке дяди, но и это не встревожило самоуверенной красавицы, хотя Оспан впервые задел ее в присутствии Абая.

Гневные слова брата не удержали Оспана от открытых враждебных действий. На другой день после охоты с соколом Оспан, идя к колодцу, услышал в юрте шутки и громкий смех Нурганым и Базаралы. Это его взорвало, и он с бранью накинулся на прислужницу, бравшую из колодца воду:

— Проваливай! Здесь для Нурганым воды нет! Не позволю поганить мой колодец! Убирайся и скажи ей: если кто-нибудь придет сюда за водой для нее, я ему шею сломаю!

И он тут же приказал Мусакпаю и Дархану не отходить от колодца ни днем ни ночью и не давать в юрту Нурганым воды. Целый день он появлялся на коне у колодца, наблюдая за выполнением своего приказа, — и за целый день аул Нурганым не получил ни капли воды. К вечеру Оспан заметил двух женщин, которые везли на верблюде бочку воды из реки. Он подскакал к ним, опрокинул бочку и закричал:

— Передайте Нурганым — пока она не отправит Базаралы из аула, всех вас без воды заморю! Пусть уймется, пока цела, а то хуже будет.

Оспан никого не подпускал ни к реке, ни к колодцу и ночью. Он весь почернел от злости и совсем потерял разум, не думая о том, что своим поведением сам вызывает сплетни, которые очернят имя отца.

Аул Нурганым второй день страдал от нехватки воды. Вражда становилась открытой, обе стороны шли к неизбежному столкновению. Нурганым была раздражена не менее Оспана, но не только не отпустила Базаралы из аула, но даже не рассказала ему о выходках Оспана. По аулу она ходила сосредоточенная и злая, но, входя в юрту, принимала беззаботный вид, сияя улыбкой. Она удвоила внимание к гостю и находила для него ласковые и веселые слова. Базаралы отлично знал о том, что происходит вокруг юрты, но делал вид, что ничего не замечает, наблюдая за Нурганым и восхищаясь ее поведением. Его просто забавляло, что будет дальше.

К обеду Нурганым нашла выход, на который вряд ли решилась бы в ее положении всякая другая женщина. Аул стоял на влажном и сочном лугу, вырыть колодец можно было в любом месте. Догадавшись об этом, Нурганым позвала в кухонную юрту трех жигитов, велела служанке освободить место посреди юрты возле очага и коротко приказала жигитам:

— Копайте тут колодец, да живее!

Жигиты тотчас приступили к работе. Нурганым следила за ними, улыбаясь. Ее карие, слегка навыкате, глаза насмешливо поблескивали.

— Оспан уж очень верит в свою силу… Так пусть знает, что остался в дураках! Копайте быстрее и ставьте самовар!

И она медленньш шагом торжествующе пошла по аулу, гордо выпрямив свою полную, статную фигуру. Тяжелое шолпы в ее волосах тихо позванивало, будто посмеиваясь над Оспаном. Все женщины обоих аулов поразились дерзости и смелости Нурганым, которая с такой уверенностью и сознанием своей правоты бросила вызов Оспану и всем тем, кто перешептывался о ней.

Но Оспан отомстил ей неожиданным и жестоким образом, отдав Базаралы в руки его врагов.

В эти дни на прохладном и просторном урочище Ералы, верстах в пятнадцати от аула Кунанбая, готовились к выборам волостных управителей. Нынешней весной сюда прикочевало больше сотни аулов — тут были и бокенши, и жигитеки, и иргизбаи, и котибаки, и многочисленное племя Мамай, зимующее на горе Орда, — и проводить выборы было всего удобнее здесь. В стороне от аулов ровным рядом было выставлено тридцать новых белых юрт для ожидавшего большого начальства и старейшин родов. На этот раз выборы должен был проводить не крестьянский начальник со своими чиновниками, как обычно, а сам семипалатинский уездный начальник Кошкин. Говорили, что он выехал сюда не только для выборов, но и для расследования какого-то важного дела.

Он прибыл в Ералы в сопровождении крестьянских начальников обеих волостей и с большой свитой урядников И стражников. Повозки со звонкими колокольчиками образовывали целый поезд, впереди которого и по сторонам скакали шабарманы[145]Ш а б а р м а н — посыльный. с сумками через плечо и стражники с саблями. Еще по дороге к месту выборов Кошкин подверг наказанию розгами двух волостных старшин — кзыл-адырского и чингизского, выехавших ему навстречу. Известие это опередило его, и все собравшиеся в Ералы на выборы называли Кошкина Тентек-оязом.[146]Ояз — начальник; тентек-ояз — бешенный начальник.

Абай жил у себя в Акшокы, когда Жиренше и Асылбек прислали к нему нарочного, прося немедленно приехать к Ералы: ожидались тревожные дни. От Абылгазы пришла другая новость: начальство приехало расследовать дело Оралбая и уже арестовало Базаралы, отыскав его в ауле Нурганым.

Встревоженный, Абай тотчас же сел на коня, попросив Ербола сопровождать его.

Приехав в Ералы, они направились к юртам, поставленным для начальства, рассчитывая найти здесь Жиренше. Неподалеку виднелся Большой аул, не меньше чем в сорок юрт резко отличавшихся от обычных стоянок, всегда окруженных многочисленными стадами. Хотя он был, пожалуй самым многолюдным во всей долине, вокруг него не тянулись привязи с жеребятами, котан не чернел овечьим пометом, — лишь кое-где паслись редкие кучки скота. Маленькие юрты, покрытые прокопченным рваным войлоком тесно жались друг к другу на небольшом клочке жайляу. Тяжелая нужда чувствовалась во всем. Аул этот так и назывался — Коп-жатак.[147]К о п — ж а т а к — множество жатаков. Еще ранней весной, когда Абай только что прикочевал на Акшокы, двое стариков из этого аула — Дандибай и Еренай — приходили к нему и рассказывали о нищете аула, прося помощи.

Увидев эту стоянку, Абай удивлено переглянулся с Ерболом.

— До чего же довела их нищета, погляди, что делактся там! — показал он на крайние лачуги.

Это были совсем маленькие шалаши и палатки, похожие больше на свалку рухляди, чем на жилье. Возле них прямо под открытым небом стояли старье сундуки, треножники для очага, валялись обшарпанные седла, поломанные кровати.

Вокруг всего этого хлама копошились оборванные дети, бродили старики и старухи, одетые в остатки шуб и чекменей.

— Наверное, ветер свалил их юрты, в этих местах часто бывают ураганы, — догадался Ербол. — Видишь, этот край аула остался совсем без крова…

— Свернем, узнаем, что случилось, — жредложил Абай и повернул коня к разоренной части аула.

Навстречу им, опираясь на длинную палку, вышел старик. На голое тело его был надет рваный чекмень, исхудавшее лицо покрывала густая сеть морщин. Абай с удивлением узнал в нем Даркембая и поздоровался с ним.

— Разве и ты переселился в Коп-жатак, Даркембай? Как же я ничего не знал об этом? — спросил он. Даркембай ответил не сразу. Когда жигиты спешились и пошли с ним к ближайшей лачуге, он печально, заговорил:

— Ты не знал, потому что я перебрался сюда недавно. Теперь уж мне до смерти жить здесь…Тут около сорока таких же нищих, как я. Напрасно я всю жизнь работал на Суюндика и Сугира. Никто из них не сказал мне: «Когда у тебя были силы, ты держал мой соил, был моим глазом, оберегал мое добро, зимой стерег мои стада. Теперь ты ослаб, но без помощи не останешься, своим трудом ты заработал себе спокойную старость…» Нет, разошелся мой путь с ними! Вот я и решил: чем бродить одному с седлом за спиной, лучше буду жить одной жизнью со всеми.

— А кто же здесь у тебя из близких или сородичей? — спросил Ербол. — Ведь говорят: «Даже если яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами…» Ты оторвался от своих. К кому ты пришел сюда?

В словах Ербола Даркембай почувствовал упрек — они оба были из одного рода Бокенши. Он ответил, по-прежнему глядя на Абая:

— Все эти сорок хозяйств — мои родичи. Не по крови, а по жизни. Нас сроднила общая доля и общее горе.

Ербол удивленно посмотрел на него: — То есть как это?

Но Даркембай снова обратился к Абаю:

— Да, это так, Абай, именно так…

Помолчав, он заговорил с горькой усмешкой, показывая своей толстой палкой на лачуги. Он не горячился, голос его звучал спокойно и ровно.

— Вот тут живут выходцы из Анета и Карабатыра, они круглый год пасли скот у богачей-иргизбаев Акберды и Мирзатая, да и у твоего отца, в ауле Кунке… Вот там — батраки Божея, Байдалы и Тусипа… Есть и из Котибака — от Байсала, и из Кокше, из Мырза и Мамая… Все хлебнули горя у сородичей, все брошены ими, все такие же нищие, как я. И сами с семьей всю жизнь мыкались у байского порога, и родители их, и деды, и прадеды. Вот что нас роднит… Посмотри на нас: вот я, старик Даркембай, вот Дандибай, тоже высох от старости, вот дряхлый Еренай — все мы хилые, бессильные, ни одного взрослого сына-работника в семье нет… Другие помоложе нас, да кто сам калека, у кого жена, у кого дети больны — не жалели себя в стужу и буран, оставили на работе у баев все силы. А из-за чего? Из-за лишней ложки шурпы… Зайдите в юрты, посмотрите. Одни захирели от старости, другие еще молодыми зачахли, у одних грудь ноет, у других поясницу ломит от простуды или ноги не ходят, кто ослеп, кого тяжкое увечье на постели держит… Каковы юрты, такова и жизнь в них: все дырявое, истрепанное, высохшее. Выкинули их баи, как негодные вещи… Раз не в силах идти за стадами Кунанбая, Божея, Байсала, Суюндика, Сугира, Каратая и по кочевьям — значит, и не нужны им, как старое седло или дырявое ведерко.

Старик печально усмехнулся.

— Вот ты, Ербол, сказал: «Даже если яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами». Все, кто живет здесь, это и есть мои сородичи. И жизнь у нас и мысли — общие…

Абай в глубокой задумчивости, с болью в душе слушал Даркембая. Он то хмурил брови, то глубоко вздыхал, снимая и вновь надевая тымак, не в силах сидеть спокойно.

— Зло и нужда охватили народ, — сказал он, когда Даркембай замолчал. — И это открыло тебе глаза, ты стал зорок, как сокол. Много среди нас, казахов, пустых краснобаев. У них с языка масло капает, речь, как иноходец, плывет, а какая от них польза? Сила слова в правде. Вот ты говорил сейчас жгучую правду, — что ответят на нее Кунанбай или Суюндик? Ты им и шагу не дал сделать, сразу к месту приковал… Ты не только себе — ты и мне глаза открыл…

Пока они говорили, к ним подошли еще несколько человек. Здесь были знакомые Абаю старики Дандибай и Еренай, несколько мужчин средних лет с истощенными землистыми лицами. Подошли и молодые жигиты, хмурые, желтые. Вместе с ними подошел Абылгазы, приехавший навестить тут своих друзей. Он поздоровался с Абаем и присел рядом с ним. К концу разговора из шалашей или просто из-под груд прокопченного старого войлока стали выползать еще люди. Абай, увидев это, показал на них Даркембаю.

— Ураган у вас, что ли, прошел? Сколько семей без всякого крова, малыши, старики… Почему они под открытым небом, что случилось?

Ему ответил Дандибай:

— Угадал, Абай, дорогой, — ураган. Только не от бога, а от начальства. От волостного… — Старик зло усмехнулся. — Вон посмотри, где белые юрты для начальства, видишь, что рядом?

Абай и Ербол только теперь заметили, что вблизи нарядных белых юрт стояло несколько прокопченных и маленьких. Они так тесно прижались друг к другу, словно делились какой-то общей тайной.

Дандибай крепко ругнул волостного и объяснил:

— Белые юрты — начальству для жилья, а наши лачуги — для издевательства над нами.

— Какое издевательство? — не понял Ербол. Жатаки заговорили все разом.

— Как же не издевательство? Наши юрты забрали под арестованных!..

— А другие — под кухни!

— Что кухни!.. Они себе из наших юрт отхожие места понаделали! Мало им для этого всего Ералы!

— А все волостной и пройдохи-старшины!

— Пес их знает, когды мы от этой своры избавимся… Старики, калеки, больные, дети — в одном тряпье без крова сидят!..

Абылгазы добавил:

— Можно подумать, что из жатаков и выберут бия и волостного — все с них спрашивают, всю тяжесть выборов на них свалили, даже и согласия не спрашивали… Майбасар приказал, а шабарманы весь скарб выкинули, разобрали юрты и перевезли их туда!..

Абай посмотрел на собравшихся с недоумением.

— Зачем же вы отдали свои юрты? Пусть сами и несут расходы!

Все хором зашумели:

— Ойбай, что вы говорите!

— Разве это можно?

— Ведь они пикнуть не дают!

— Это же не шабарманы, а настоящие сабарманы!..[148]С а б а р м а н — мучитель, разбойник. Абай слушал это, повернувшись к разоренным юртам.

У выброшенных сундуков и тюков с домашним скарбом лежали два малыша, завернутые в старый чекмень. Оба были больные, волосы слиплись на бледных лобиках, мутные глаза и запекшиеся губы были облеплены мухами. Абай не мог сдержать своего возмущения:

— На съедение мухам оставили! Что они делают с людьми!.. Где твоя прежняя смелость, Даркембай? Стукнуть бы хорошенько да отогнать их, шабарманов!

Даркембай снова горько усмехнулся.

— Э, Абай, дорогой мой!.. И стукнули и отогнали, да хуже вышло…

И он рассказал то, что произошло здесь перед выборами.

Дней десять назад сюда, проездом в аул Кунанбая, приехал Базаралы и остановился у него. Несмотря на разницу в годах Базаралы и Даркембай походили друг на друга и смелостью и остротой своих суждений. Они всегда встречались, как старые друзья.

Он точно смелый вожак в стае, заблудившейся в степи, — не то что наши теперешние жигиты! — говорил Даркембай. — Я и не утерпел, чтобы не высказать ему всего, что на душе накопилось, все рассказал ему о нашей жизни…

За три дня Базаралы побывал в каждой юрте несчастных выходцев из родов Жигитек, Бокенши, Котибак, навещая больных, беседуя со здоровыми, помогая советами. Многими думами поделился он в те дни с жатаками, порой пел песни или выдумывал что-нибудь забавное, чтобы ободрить и развеселить их, и стал настоящим близким другом нищего аула.

Он рассказывал им, что такие аулы жатаков, как в Ералы, можно найти всюду: ведь он везде бывает и все видит. У подножия Догалана живут жатаки из родов Сак, Тогалак и Тасболат; в долине Бильде — из родов Анет, Бакен и Котибак; возле горы Орда — из племени Мамай, а на урочище Миалы — чуть ли не из сорока родов. Кроме того Базаралы слыхал о жатаках далекого Керея за Чингизским хребтом. В другой дальней волости — Кокенской — приютились жатаки, прозванные «сорокаюртными». Наконец, на расстоянии одного пикета от Семипалатинска осели жатаки Балторака и Жалпака.

Базаралы нарочно перечислял их так подробно: он рассказывал, что все эти люди, выброшенные своим родом, занимаются хлебопашеством и круглый год кормятся этим трудом, работая только на себя, а не на бая, и настойчиво советовал своим друзьям:

— Научитесь и вы сосать грудь земли. Объединитесь хотя бы по две-три семьи, вспашите весной хоть одну-две десятины, все силы на это положите и посейте хлеб! А летом займитесь сеном, мало разве здесь пустует урочищ, осенних выпасов? Хоть одной косой косить будете — все-таки сена запасете, город недалеко, на базар свезти можно, деньги выручть, прикупить что нужно. Лучшего места и отец родной не сыскал бы!

Базаралы горячо убеждал их подумать об этом, чтобы спасти свои семьи.

— На что вам еще надеяться? Вы и так всю жизнь обманывали себя пустыми надеждами, тратя последние силы. Мало ли среди вас таких, кто думал, что «сородичи сдохнуть не дадут, не сегодня, так завтра помогут», — и остался обобранным? Говорят: «В народе— что в золотой люльке», — да люлька эта лишь для богатых, сильных да родовитых… Разве я не знаю, как живут жатаки из моего же рода Жигитек? Все вы через обман прошли, все поняли, почему говорят: «Послушаешь — там клад золотой лежит, а придешь — и меди нет…» А поговорка: «Если даже яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами» — только для того и выдумана, чтобы заставить бедняка тащиться пешком за бездельником на коне… Забудьте родовые кличи жигитеков, бокенши, — у вас клич один: «Жатак Ералы!» Поймите, что вы друг другу самые близкие сородичи, жизнь у вас — одна, и судьба одна, и вера одна… Только единства не теряйте!

Даркембаю так нравились эти мысли Базаралы, что он повторял их наизусть. Абай и Ербол напряженно слушали эту повесть о горькой правде. «Если бы Базаралы дать образование, вот была бы надежная опора обиженным и обездоленным не только в Тобыкты, а во всем казахском народе!»— думал Абай.

Даркембай продолжал рассказывать. В тот самый день, когда Базаралы собрался уезжать, шабарманы прискакали в Ералы. Они целыми караванами свозили сюда с разных сторон белые юрты и пригоняли овец для убоя. Посланы они были Такежаном и Майбасаром, которые передавали через них: «Идет беда, едет уездный ояз, надо ставить юрты».

Базаралы и Абылгазы сидели у Даркембая в юрте, когда, словно вражеским набегом, шабарманы нагрянули на аул. Трое подскакали к юрте Даркембая и закричали, не сходя с коней:

— Где Даркембай? Выходи сюда! Базаралы молча перемигнулся с Абылгазы.

— Не откликайся, — сказал он Даркембаю, — посмотрим…

Шабарманы, обозленные задержкой, орали в голос:

— Выходи, нечего важничать! И так на нас волостные жмут, а тут еще ты, рвань проклятая, копаешься!

Базаралы спокойно ответил из юрты:

— Эй, жигиты, откуда вы? Сойдите с коней, входите в юрту, побеседуем!

Но шабарманы, подхлестнув коней, навалились на маленькую юрту.

— Выходи, выходи! — кричали они с неистовой руганью.

На юрту обрушились удары их тяжелых плетей, затрещали уыки. Даркембай не выдержал, выскочил из юрты и тут же попал под плети. Базаралы и Абылгазы пришли в ярость и с громким криком рванулись из юрты — точно два тигра из зарослей камыша выскочили. Базаралы сильным рывком сдернул с коней одного за другим двух шабарманов, Абылгазы подмял под себя третьего.

Сели они на головы шабарманов, задрали чапаны да их же плетьми давай их лупить! — весело щурясь, рассказывал Даркембай. — Все жатаки собрались поглядеть, вот как довольны были! Нашелся же человек, что заступился за них!.. А наш отважный Базаралы порол проклятых сабарманов, пока рукоятка не сломалась — крепкая была, из табылги!

Почему же все-таки юрты у вас отняли? — спросил Ербол.

Даркембай рассказал коротко: шабарманы уехали, жатаки совсем было успокоились. Базаралы пробыл у них еще два дня, но на другой же день после его отъезда примчались человек тридцать — волостной со старшинами и шабарманами, — в один миг разобрали юрты и увезли.

— Конечно, разбойники! — закончил Даркембай. — Собаки! Они отцу родному могилу выроют, если начальство укажет… Эй, Абай! Нет у Даркембая прежней силы!.. Ой, свет наш замолви словечко, если можешь! Заставь их вернуть наши юрты. Разве этим негодяям больше негде свои кухни и отхожие места устраивать?

— Заставь их! — зашумели жатаки. — Не давай нас в обиду! Не позволяй издеваться!

Абай встал, отряхнул полы и, сложив вдвое камчу, решительно уперся ею в бедро.

— Идемте все! Абылгазы, иди и ты с нами!

И, сопровождаемый толпой жатаков, он двинулся вперед, ведя коня в поводу и продолжая беседу. До юрт, поставленных для начальства, было около версты. Пока они проходили по аулу, из груды хлама и из прокопченных шалашей выползали люди и присоединялись к шедшим с Абаем. Их торопливо нагоняли и высокие сильные мужчины, и молодые жигиты, и ветхие старики — все одинаково молчаливые, озлобленные, готовые на все.

По дороге Абылгазы вполголоса сказал Абаю, что жатаки еще ничего не знают об аресте Базаралы, — бии боятся, что это вызовет общее возмущение. Арестовать его помог Такежан: он приехал в Ералы несколько дней назад и, услышав о расправах Кошкина по дороге, струсил и решил сам выдать Базаралы. Встревожились и главные бии Чингиза — Жиренше, Уразбай, один из новых главарей рода, и Асылбек: Такежан по приезде начальства назвал их «покровителями и укрывателями Базаралы». Все они с нетерпением ожидали Абая.

В центре юрт, приготовленных для выборов, три самые нарядные шестистворчатые юрты были составлены вместе. Возле них в угрожающем молчании стояли стражники, посыльные с озабоченным видом метались вокруг и входили в двери на цыпочках; по всему было видно, что начальник, сидевший в юрте, был раздражен и сердит.

Как только Абай появился возле белых юрт, Жиренше, Уразбай и Асылбек вышли навстречу, отвели его в сторону и подробно рассказали ему все, перебивая и дополняя друг друга. Из их рассказов Абай понял следующее.

Вместе с Тентек-оязом Кошкиным приехали из племени Найман истцы, затеявшие крупное судебное дело: они жаловались ему, что прошлой зимой конокрады из Тобыкты, предводительствуемые Оралбаем, угнали коней из богатого аула, принадлежащего их роду.

О судьбе Оралбая, который, потеряв Коримбалу, исчез и так и не возвращался в Тобыкты, долгое время ничего не было известно. Теперь узнали, что озлобленный жигит собрал единомышленников, раздобыл ружья, и весь этот год они угоняли коней не только у найманов и у соседних племен Керей и Сыбан, но и у самих тобыктинцев. Сами они скрывались вдали от населенных мест в многолюдных аулах бедняков кереев.

Все жалобы указывали на Оралбая как на главу шайки, разорявшей влиятельных, знатных и должностных лиц, — он уводил коней только из самых богатых аулов. Эти жалобы обошли канцелярии и Семипалатинского я Джетысуйского уездов — шайка работала на их смежной границе — и добрались до канцелярии «жандарала» — генерала, управляющего губернией. Мстительный и до отчаяния дерзкий жигит не испугался и царского войска: в конце зимы он заманил в безлюдную степь отряд, вышедший в погоню за ним из Семипалатинска, и на одном из привалов угнал всех до одного коней. Отряд в сорок человек долго скитался по степи без пищи и воды. Было и еще одно обвинение, о котором Жиренше и Уразбай говорили со смехом, но которому Асылбек придавал немалое значение, ожидая от него крупных осложнений: на большом тракте между Аягузом и Шубарагашем был ограблен и избит крестьянский начальник, ехавший из Семипалатинска с двумя стражниками. Найманы и в этом обвиняли Оралбая.

Дело, видимо, завязывалось крупное и запутанное. Для расследования приехал сам Кошкин. Пять найманов прибыли с ним как истцы и как свидетели ограбления крестьянского начальника. Они не выходили из юрты Тентек-ояза н не соглашались на переговоры с тобыктинцами, не желая улаживать дело по казахским обычаям. Вероятно, в жалобах упоминалось и имя Базаралы, потому что Тентек-ояз, едва приехав, сразу вызвал всех троих биев и дал строжайший приказ найти Оралбая и Базаралы. Он твердил одно: «Негодяй Оралбай из вашего рода, он идет против царя, а вы его покрываете? Все вы — и волостной, и его заместитель, и вы, бии, и старшины — все пойдете под суд!»

— Вот тут мы и разошлись с Такежаном, — продолжал Жиренше. — Мы хотели ответить так: «Об Оралбае мы ничего не знаем, он отщепенец и бродяга, ни народ, ни Базаралы тоже не знают, где он, куда бежал. Ловите его сами и делайте, что хотите, Тобыкты за него заступаться не станет». Вчера мы договорились с Такежаном и Майбасаром отвечать оязу именно так, а вечером к волостному прискакал Дархан от Оспана. Наверное, тот поссорился с Базаралы, потому что советовал Такежану: «Оправдывайся сам всеми способами, а Базаралы у меня в руках, выдай его начальству. И Такежан отправил в Корык шабармана Жумагула с четырьмя стражниками, они схватили Базаралы и сдали его сегодня начальству. Он сейчас либо на допросе, либо уже под арестом… А про нас Такежан говорит, что мы покрываем Базаралы. Вот мы и решили вызвать тебя. Дай совет, как нам поступать: защищать ли Базаралы, или отказаться от него.

Абай понимал лучше остальных, что узел завязался сложный и трудный. Беда, пришедшая извне, казалась более грозной, чем скрытая внутренняя вражда, разжигаемая Оспаном. Нахмурив брови, он тяжело вздохнул.

Заговорил Асылбек:

— Ояз все еще не начинает выборов, собрал народ и держит на привязи. Видно, крепко взялся за дело Оралбая, вызывает, расспрашивает… Того, кто ругает волостного, в тиски берет, а кто правду в глаза режет, — того просто избивает… Кое-кто показывает, будто мы защищаем Базаралы. Подтвердит это Такежан — тут и начнется для нас настоящая беда: если мы захотим помочь невинному и расскажем всю правду — что будет с нами? Смеем ли мы остановить доносы?.. Пока что нас не трогают, но что будет, если мы вступимся за Базаралы?.. Как нам быть?

Абай опять ничего не ответил. Тогда вмешался Уразбай:

— Мы все тебе рассказали как есть. Сделаем, как ты скажешь. Подумай о том, как «и честь народа не уронить и от беды его избавить…» А мы трое будем с тобой. Указывай, куда идти, что делать…

Из юрты начальства вылетели шабарманы. Они размахивали плетьми и громко называли имена:

Шокин Жиренше!.. Суюндиков Асылбек!.. Аккулов Уразбай!.. К оязу! Ояз требует!

— Слышишь, нас вызывают, — сказал Жиренше, торопя Абая с ответом.

Тот медленно повернулся, окинул взглядом всех троих и решительно сжал кулак.

— Перед начальством не робейте, — твердо сказал он. — Запугивать станет — не сдавайтесь. Жиренше говорил правильно, так и действуйте. Не соглашайтесь впутывать в дело Базаралы. Пусть Оралбая ловит сам ояз — У него аркан длиннее нашего! Если вы в показаниях разойдетесь с Такежаном, тогда посмотрим, как поступать. Я не знаю, с чего он бесится, но лучше живым в могилу лечь, чем на весь народ беду накликать. Помните: впутаете Базаралы — значит признаете вину всего народа!

Все три бия пошли за стражником в юрту начальника. Абай кивком подозвал к себе шабармана, который шел позади них.

— Присматривайся там, как ояз с ними будет обращаться, и передавай мне, — шепотом сказал он ему. — Я тебе одному это поручаю, понял?

Шабарман был из местных жигитов и хорошо знал Абая. При начальстве к нему и подступиться было нельзя, но тут он понимая, что Абай доверяет ему и надеется на на него молча кивнул головой.

Абай повернулся к Ерболу и Абылгазы.

— Отправьте людей по аулам — пусть все мужчины, конные и пешие, сейчас же идут сюда! И сами ведите всех, кто обслуживает юрты, — старых и малых, мужчин, и женщин, конюхов, водовозов, поваров, — всех, кого встретите! И скорее!

Сам Абай остался возле белых юрт на том месте, где его встретил Жиренше с товарищами.

Вокруг юрт, приготовленных для выборов, начал собираться народ. Толпа росла. Стражники и шабарманы плетьми и криками отгоняли народ от юрт начальства. Люди отходили, но оставались неподалеку, на всех лицах было напряженное ожидание. Народ знал, что Базаралы ни в чем не виновен, все жалели его, а на Такежана, смотрели с озлоблением. Большинство из подходивших было бедно одето. Не расходились и жатаки, пришедшие с Абаем: весть о Базаралы наконец дошла до них, и они стояли, насупив брови, переговариваясь шепотом и поглядывая на Абая, который молча сидел в стороне.

Наконец шабарман, которому Абай поручил узнавать, что делается в юртах начальства, подбежал к нему и сказал несколько слов. Абай тотчас поднялся и подошел к тому краю толпы, где стояли Даркембай, Абылгазы и Ербол.

— Я иду в юрту ояза, — сказал он им. — Жиренше и других биев допрашивают. Базаралы тоже там. Я слышал, этот начальник порет людей, унижает и позорит. Если и сейчас он займется тем же, это будет явным оскорблением для нас. Нельзя допустить, чтобы он хоть концом плети коснулся Базаралы или Асылбека. Не расходитесь. Мы не можем позволить клеймить невинного, как преступника!.. Ербол, Абылгазы, вы пойдете со мной.

И он пошел с ними к юрте Тентек-ояза.

Его слова передаваемые шепотом, быстро разнеслись по всей толпе. Лица молодых жигитов, стариков и жатаков приняли оешительное выражение.

В первой из составленных вместе юрт Абай увидел вооруженных стражников, урядников и мелких чиновников; из местного населения тут никого не было. Допрос велся в средней юрте. Начальники сидели против двери за столом, покрытым зеленым шелком. Допрос вел сам Тентек-ояз Кошкин, худощавый невысокий человек с длинными бесцветными усами и холодным, угрюмым лицом. Топая ногами, он выкрикивал угрозы Уразбаю, который давал показания. Рядом, склонив голову набок, стоял косоглазый курносый толстяк — толмач, переводивший слова начальства.

Не выдержал ли Уразбай грубой ругани Кошкина, или его ободрило появление Абая, которого он увидел через дверь, — но он, приняв свой обычный гордый и надменный вид, громко обратился к толмачу:

— Передай оязу: я не Оралбай, я не обвиняемый и не ответчик. Жиренше и Асылбек говорили верно, и я скажу то же: никто здесь за Оралбая отвечать не может. Не только народ — отец с матерью не могут нести ответственность за человека, который больше года пропал без вести и не бывал в этих местах. Уж если кому отвечать — так самому начальству, которое не сумело поймать такую отчаянную голову. Базаралы тоже ни при чем. Если ваш волостной Такежан впутывает Базаралы, то мы, бии поддерживать этого не можем. Базаралы не виноват. Пусть ояз не орет зря, а делает свое дело, посоветовавшись со здешними. Все передай, что я сказал!

Абай был очень доволен ответом Уразбая и шепнул Ерболу и Абылгазы:

— Молодец!

И он пошел к двери средней юрты послушать, как будет переводить толмач. Стоявшие у двери стражники преградили ему путь.

— Стой! Куда?

Абай сдержанно ответил им по-русски:

— Не кричите, мне нужно пройти к господину начальнику.

Стражники не тронулись с места. Стоявший возле двери чиновник, видимо, удивившись, что степной казах говорит по-русски, окинул Абая внимательным взглядом и негромко спросил:

— Чего вы хотите? Кто вы?

Абай учтиво снял тымак и сдержанно, с достоинством поклонился.

— Я Ибрагим Кунанбаев, просто человек из народа, — ответил он и выжидательно поднял глаза на чиновника.

Тот неожиданно улыбнулся и, отстранив охрану, подошел к Абаю вплотную.

— А так это вы Ибрагим Кунанбаев! Я вас знаю, и хорошо знаю, — сказал он, протягивая руку. — Ваш друг, Акбас Андреевич, как вы его зовете, много говорил мне о вас… Ну, познакомимся: советник Лосовский…

Поздоровавшись с ним, Абай спросил, кивая на дверь:

— Что там такое делается? Нам, народу, обидно…

Лосовский поморщился и, наклонившись к Абаю, негромко сказал:

— Я вас понимаю… Не только обидно для людей, но и совсем не полезно для дела. Грубость и самодурство никогда до добра не доведут… Но что делать — каждый действует по-своему… Он даже покраснел от досады и, как бы назло другим чиновникам, насмешливо смотревшим на эту беседу с казахом, сделал знак стражникам, чтобы Абая пропустили в среднюю юрту.

Там толмач только что перевел слова Уразбая. Тентек-ояз заорал: «Вот я покажу тебе невиновных!»— и махнул рукой своим людям. Двое стражников схватили за плечи Базаралы, сидевшего поодаль, повалили его на землю и стали бить нагайками.

— Стой! Не сметь! — закричал Абай, врываясь в юрту.

Стражники невольно опустили плети. Кошкин, как ужаленный, вскочил с места.

— Ты кто такой? Кто тебя звал сюда?

У Тентек-ояза тряслись усы, глаза метали злые искры, и, подскочив к Абаю вплотную, он уставился на него немигающими глазами. Ростом Абай был выше ояза, и он гневно смотрел на него сверху вниз, точно обвиняя. Кровь отхлынула от его лица.

— Я человек. И вы не поступайте по-скотски! — громко по-русски ответил он. — Прекратите издевательства!

Тентек-ояз в бешенстве крикнул оторопевшим стражникам:

— Пори, чего смотришь! — И, ткнув длинным пальцем чуть не в глаза Абаю, прошипел: — А тебя в тюрьму упрячу!

Абай продолжал кричать: «Не бей! Не тронь! Стой!» — но его никто не слушал, удары сыпались на Базаралы. Но взбешенному Тентек-оязу этого было мало: он повернулся к стражникам, стоявшим у стены, и закричал, указывая по очереди на Жиренше, Асылбека и Уразбая:

— Двадцать пять плетей! Тридцать! Пятьдесят! Абай побелел от гнева. Сейчас он был готов на любой отчаянный поступок, на любую жертву, кровь его кипела уже не возмущением, а жаждой немедленной борьбы.

— Ну, так отвечай за все, помни — ты сам виноват! — крикнул он Кошкину в лицо и кинулся к выходу.

Чуть не столкнувшись с ним в дверях, в среднюю юрту быстро вошел Лосовский. Выкрик Абая показал ему, что чаша переполнена и что народ может сейчас решиться на все. Он стукнул кулаком по столу, глядя на Кошкина с презрительным негодованием.

— Довольно безобразничать! — резко крикнул он. — Вы понимаете, что вы делаете непоправимую ошибку? Немедленно остановите порку!

Кошкин не нашелся что ответить, и нагайки, поднятые над Жиренше, Асылбеком и Уразбаем, застыли в воздухе. Базаралы вскочил на ноги и повернулся к Такежану, который в испуге жался к начальству.

— Ну, Такежан, теперь мы враги! — крикнул он. — Не меня били, а мою честь, запомни это! Останусь жив — отомщу!

Из первой юрты донесся голос Абая:

— Ербол, Абылгазы, зови народ! Ломай все юрты! Толпа, казалось, только этого и ждала. Народ стоял стеной, откуда-то появились в руках короткие дубинки и тяжелые плети, и стоило Даркембаю повторить: «Бей! Ломай!»— как на юрты посыпались удары, вздымавшие клубы пыли. Деревянные кереге затрещали. Будто буря налетела на тонкий остов юрты. Начальникам казалось, что их самих колотят по головам. Один из урядников выстрелил вверх, в шанрак средней юрты, несколько стражников последовали его примеру. Но теперь уже сам Тентек-ояз, опомнившись, приказал прекратить стрельбу. Кое-кто из стариков, испугавшись выстрелов, попятился от юрты, но Абай, поняв приказ ояза, громко крикнул в дверь:

— Не бойтесь, они стрелять не посмеют!

Его слова подхватили снаружи решительные голоса Ербола, Даркембая и Абылгазы:

— Не бойся, вали юрту! Наседай! Ломай кров над их головой!

Толпа с жатаками впереди навалилась на стену передней юрты, ломая кереге и уыки. Юрта осела и с треском повалилась.

Начальство в страхе кинулось из средней в заднюю юрту. Абай подбежал к Базаралы и потянул его за собой!

— Уходи!..

Базаралы одним прыжком выскочил в развалину первой юрты, за ним, пользуясь смятением, выбежали Асылбек Жиренше и Уразбай и скрылись в толпе. В среднюю юрту повалили люди. Даркембай, Абылгазы и Ербол были впереди. Никто из них никогда не был ни бием, ни старшиной, но теперь они говорили и действовали властно, мужественно и решительно, как будто волна народного гнева подняла их над другими. Их крики точно плетью хлестали Тентек-ояза, они засыпали его и Такежана требованиями. Абай уже не вмешивался, предоставив действовать им самим.

— Не допустим выборов! — кричали они. — Ты не на выборы приехал, а на разорение наше! Убирайся, да побыстрей! Никто тебе подчиняться не будет!

И они вновь кинулись в толпу. Там и здесь раздавались их громкие голоса:

— Снимайте и увозите свои юрты, разъезжайтесь все!

— Пусть Тентек-ояз торчит здесь один, как пень! — А с ним и его подхалимы!..

— Чтоб ни одной души в долине не осталось!

— Забирайте свои юрты, жатаки, увозите с собой!

— Разъезжайтесь, пусть начальники одни сидят!

— Правильно пусть посидят в пустыне!

Все дальнейшее произошло необыкновенно быстро. Все юрты, поставленные на время выборов, кроме тех двух, куда забилось начальство, исчезли мгновенно. Везде в долине аулы разбирали свои юрты. Первыми снялись жатаки. Народ не ограничился этим: неизвестно, по чьему совету все табуны были угнаны с жайляу. Скоро в долине остались только две юрты начальства, насевшие друг на друга, словно после сильного урагана.

Какой-нибудь час назад здесь было местопребывания власти. Отсюда она устрашающе покрикивала на все Ералы: «Вот я!» Теперь тут была пустыня. Тяжелая народная волна с Даркембаем, Ерболом и Абылгазы на гребне подошла, прокатилась — и пышный, грозный аул исчез, оставив рядом с грудой поломанных кереге и уыков лишь две покосившиеся юрты, похожие на пузыри, которые после дождя вскакивают у берега озера среди щепок и мусора.

Тентек-ояз со своей свитой оказался в нелепом положении. Опозоренный и лишенный силы, он был брошен в безлюдной степи.

Кругом все было пусто, куда ни глянешь — не видно ни души. Выйдя из юрты, Лосовский осмотрелся, развел руками и, покачав головой, расхохотался.

— Собаки бродячей—и то не осталось! — удивился он.

Кошкин молча ходил взад и вперед возле юрты. Он понимал, что сам был виноват во всем, но мог только беспомощно негодовать. Лосовский не разделял его бешенства.

— Я знаю киргизскую степь уже много лет, но никогда не видел, чтоб население действовало так дружно, — сказал он сухо — Ну что ж, поделом вам! Ваш способ действий непростителен: с выборными вы вели себя дико, наказывали их незаконно — вот и добились взрыва… Как хотите, но молчать о том, что я видел, я не могу. Приедем в город, там поговорим…

Тентек-ояз ничего не ответил, только махнул рукой и отвернулся.

При начальстве остался лишь Такежан с двумя своими посыльными и двумя старшинами. Но грозный управитель волости теперь был тоже совершенно беспомощен. Он не мог раздобыть для начальства ни щепотки чая на заварку, ни горстки баурсаков, ни кусочка сыра, ни даже глотка воды.

Было ясно, что выборы сорваны и собрать народ больше не удастся. Необходимо было немедленно возвращаться в Семипалатинск. Кошкин приказал Такежану найти коней и отправить начальство в город. Тот смог только впрячь своих лошадей в четыре брошенные повозки и с большим трудом, уже под вечер, отправил чиновников. Стражники пошли пешком.

Перед отъездом Тентек-ояз, опросив Такежана и старшин, составил что-то вроде акта о происшествии для представления высшему начальству. Основной задачей этого документа было оправдать действия самого уездного начальника.

В нем говорилось о том, что Оралбай оказался крупным степным разбойником, а Базаралы — его опорой внутри населения, умным и хитрым вожаком. Местные выборные бии — Жиренше, Уразбай и другие— укрыватели и защитники преступников. С ними заодно действует и брат волостного управителя Чингизской волости Такежана Кунанбаева — Ибрагим по прозвищу Абай. Базаралы и Абай, натравив толпу батраков, работающих по найму, нищих и другое население, сорвали выборы. Волостной управитель Такежан Кунанбаев не годен для этой должности. Хотя он и не покрывает Оралбая и Базаралы, находясь с ними в личной вражде, но не может справляться с населением. Он не сумел подавить недовольство и предотвратить враждебные действия против начальства. Он оказался неспособным удержать на месте ни один аул, когда все откочевали, бросив начальство в степи, и даже не попытался оказать сопротивление, когда толпа освобождала арестованного Базаралы. Видимо, он не имеет никакого влияния на кочевников, и поэтому за неумение подготовить волость к выборам Такежан Кунанбаев снимается с должности, а на его место назначается временно его заместитель Божеев Жабай.

Таково было заключение Тентек-ояза. Он объявил его перед тем, как сесть в повозку, стараясь замять свой позор. Приказ о снятии Такежана с должности он отдал толмачу, оставшемуся в Ералы, и отправился в путь.

3

Вот уже десятый день Абай находился в Семипалатинске, запертый в каталажке.

Хоть каталажка и не настоящая тюрьма, а всего лишь арестное помещение при полицейской части, но она держит своих пленников в строгости, приличествующей такого рода местам. Окна забраны решетками, камеры постоянно на замке, средством общения с внешним миром — то есть со сторожами — служит маленькое окошечко в двери. Но сторожа, пожилые люди с сонными глазами и серыми лицами, украшенные в знак своей должности шашкой через пчечо, далеко не всегда откликаются на стук арестантов.

Все здесь резко отличалось от вольной степной жизни, привычнои Абаю, однако он успел несколько свыкнуться со своим положением и почти все время читал. Чтение поглощало все его внимание, и дни проходили незаметно.

Книги доставлял Абаю его давний знакомый — адвокат Андреев (Акбас Андреевич, как называли его казахи), с которым Абай близко сошелся в те времена, когда пытался спасти от ссылки Балагаза. На другой же день после ареста Абая адвокат навестил его и с тех пор под предлогом ознакомления с делом приходил через день, каждый раз принося новые книги и приговаривая с улыбкой:

— Ну вот, привел вам еще друзей в вашу темницу…

Свидания их происходили в помещении дежурной охраны, ничем почти не отличавшемся от камеры, — в тесной полутемной комнате, кишевшей мухами. Акбас подолгу разговаривал с Абаем, стараясь поддержать в нем бодрое настроение. Однако он не скрыл от Абая, что положение кажется ему серьезным.

— Оскорбление должностного лица при исполнении служебных обязанностей — дело нешуточное… Я понимаю — в вас говорил справедливый гнев, это делает вам честь. Но в глазах закона ваш поступок — прямое подстрекательство к бунту, что, к сожалению, грозит неприятными последствиями… Посмотрим, в чем вас будут обвинять…

Еще до свидания с Абаем Андреев узнал все подробности события от Лосовского, с которым давно был в приятельских отношениях. Он считал, что в деле Абая показания Лосовского будут решающими, и советник охотно согласился рассказать на суде все как было, тем более, что сам он резко расходился с Кошкиным во взглядах на управление степным населением: он всегда говорил о Кошкине не иначе, как с презрительной усмешкой и считал его тупым самодуром и держимордой. Лосовский объяснил возмущение народа лишь тем, что Кошкин допустил грубый произвол и сам вызвал вспышку, Абай же, по его мнению, проявил лишь чувство человеческого достоинства.

При этом разговоре присутствовал общий друг Лосовского и Андреева — Михайлов. Это был человек лет за тридцать, с широкой темной бородой, с большим открытым лбом, который еще увеличивался залысинами, с мужественным и вдумчивым лицом. Михайлов жил здесь под надзором полиции, однако друзьям удалось устроить его на службу в областное управление. Услышав о том, как один из самых видных местных начальников очутился в дурацком положении, брошенный всеми в степи, Михайлов расхохотался. Он попросил Андреева свести его со смелым степняком, опозорившим зазнавшегося самодура.

Посещение адвоката доставило Абаю большую радость. Убедившись, что о нем заботится такой друг, как Акбас, Абай перестал тревожиться. Адвокат сразу же добился для него разрешения пользоваться книгами. Романы были один другого интереснее, и для чтения не хватало дня. По вечерам, а иногда и ночью Абай читал, стоя под тусклым фонарём подвешенным высоко на стене его камеры. Когда лампа начинала чадить и гаснуть, Абай подходил к двери и начинал стучать в нее кулаком. Ночные дежурные — большей части старики — обычно в это время крепко спали. Злые спросонья, они входили, ворча и покрикивая на Абая:

— Ишь ты, киргиз, ученым заделался!.. И за бабушку и за дедушку в каталажке начитаться хочешь? Дня тебе мало…

Абай нередко и сам смеялся их остротам. Звал он ж по именам — одного Сергеем, другого Николаем, удивлял их своим спокойствием и учтивостью и прерывал их воркотню убедительными доводами:

— Ну, подумай сам, Сергей: каталажка клопов полна, покою не дают, где ж тут спать! У меня ни друга, ни утешения здесь нет, одни только книги… Да от меня каталажке и никакого убытка нет, кроме керосина, — ведь я даже еды казенной не беру!

Старик спорил, упрямился, но кончалось это тем, что он приносил керосин и заправлял фонарь.

— Нашел место, где учиться… — ворчал он. — В школе учиться надо, а не в тюрьме… Настоящие люди с детства учатся, а ты до тюрьмы дождался.

Абай действительно не объедал каталажку: и кумыс, и шурпа, и чай — все доставлялось ему друзьями. Пищу приносили либо Ербол, либо Баймагамбет, которого Абай давно уже взял себе в жигиты для ухода за конями. И сейчас в камере стояла большая чашка с кумысом; вареное мясо и разное печенье к чаю лежали завернутые в скатерть. Абай ел мало — не от волнения за исход дела, а просто от жары и духоты каталажки. От сидения без воздуха и солнца лицо его из смуглого становилось землисто-серым.

Нынче Абай тоже спал мало. Утром он выпил немного вчерашнего кумыса и углубился в чтение заинтересовавшего его его романа. Книга называлась «Сохатый» и рассказывавала о нескольких отчаянных русских людях. Героем романа был справедливый мститель — честный и смелый Сохатый. Он скрывался со своей шайкой в глухих лесах и выходил на дорогу, чтобы нападать на знатных чиновных людей и мстить им за свою судьбу, и Абаю вновь пришли в голову мысли, владевшие им весной после чтения «Дубровского».

Он вспомнил, как Владимир сжег вместе со своим домом чиновников-взяточников, и эта гневная месть оскорбленной чести снова вызвала в нем сочувствие. Да, такой гнев может родить мужество… Он и сам переживал события, подобные описанным в книге. Перед его глазами снова вставал тот день: Тентек-ояз, стражники и урядники, в испуге забившиеся в заднюю юрту, треск рухнувшего остова, беспощадный гнев толпы, вспыхнувший мгновенной искрой… Как все это похоже!.. Видно, люди, говорящие на разных языках, далекие друг от друга, — защищаясь от насилия, мстя за горькие обиды, действуют одинаково, как родные братья. Разные люди, разные народы одинаково не терпят насилия и несправедливости. Значит, не родовые признаки, не принадлежность к какой-либо расе или племени руководят людьми: их гнев пробуждается сходным угнетенным положением… Абай глубоко задумался над этим. Книга лежала раскрытой на его коленях.

Скрип двери вывел его из раздумья: вошел сам надзиратель каталажки Хомутов. Он появлялся лишь в тех случаях, когда к Абаю приходил адвокат или следователь, но сегодня Абай не ждал ни того, ни другого. У него мелькнула мысль — не свобода ли это? Он быстро встал и шагнул к Хомутову. Тот остановился в дверях и сказал своим угрюмым тоном:

— Кунанбаев, в дежурку! К тебе отец из аула приехал. Абай, удивленный и разочарованный, с досадой пошел за надзирателем. «Для чего понадобилось ему тащить сюда свои старые кости?» — подумал он, входя в дежурку. Там он увидел несколько человек, впереди стояли Ербол и Баймагамбет. Поздоровавшись с ними, Абай стал искать глазами отца. В полутемной дежурке он с трудом узнал Даркембая, за ним виднелись еще двое, кого он не мог различить, но Кунанбая не было.

— Где же отец? — спросил Абай. — Мне сказали, приехал он…

Ербол предостерегающе толкнул его локтем и, повернувшись к Баймагамбету, будто обращаясь к нему, быстро сказал:

— Нынче твой отец Даркембай, иначе мы не получили бы свидания…

Абай понимающе улыбнулся и протянул руки Даркембаю. Тот степенно подошел к Абаю с распростертыми объятиями.

— Дорогой мой, единственный! Опора моя! — сказал он и, обняв Абая, поцеловал его.

Ербол не поскупился на взятку Хомутову. Увидев арестанта в объятиях старика, тот больше не сомневался, что к нему и вправду приехал отец, и ушел, дав им возможность разговаривать свободно.

Только теперь Абай узнал двух остальных посетителей. Он изумился и радостно обнял двух высоких жигитов, молча стоявших в стороне. Изумляться было чему: обоим им никак нельзя было показываться не только в Семипалатинске — да еще рядом с канцелярией Кошкина, — но даже и в аулах иргизбаев.

Иргизбаи причину всех бед видели в жигитеках: началось все из-за Оралбая, а кончилось смутой, поднятой Абылгазы и Базаралы. На них двоих Такежан и другие вожаки иргизбаев и направили доносы в канцелярию Тентек-ояза. По общему мнению, они и были зачинщиками бунта в Ералы: они натравливали жатаков, подбивали народ против властей и повели толпу громить юрты начальства. Из допросов следователя Абай отлично понял, как оценивается их поведение, но не называл в показаниях их имен, хотя и видел, что затягивает этим и следствие и свое собственное пребывание в тюрьме.

После событий в Ералы Такежана сняли с должности, Абая вызвали в город на допрос и тут же взяли под стражу, но Базаралы и Абылгазы удалось скрыться. И вот эти двое жигитов, так возбудившие против себя всех представителей власти, приехали в город и сами явились в тюрьму, где находилось искавшее их начальство!..

Появление их поразило Абая. Поступить так могли только настоящие друзья и преданные родичи.

— Кто толкнул вас в львиную пасть, друзья мои? — спросил он с изумлением. — Неужели наши иргизбаи из-за меня превратили для вас воду — в яд, пищу — в клей, что вы кинулись сюда? Или они вас на поводу привели?

Базаралы усмехнулся.

— На этот раз ты не прав, Абай. Если б они могли, они бы весь Жигитек сюда привели… Никто на нас не напирал, никто не давил. Твой старик Даркембай и вот эта отчаянная голова, Абылгазы, объявили, что там, где сидишь ты, и они будут сидеть, как во дворце… Будь на твоем месте Такежан, мы и не подумали бы появиться здесь…

Даркембай и Абылгазы с убежденным спокойствием подтвердили его слова. Начал Даркембай:

— Не сидеть же тебе из-за нас… Хлопотать за тебя мы не можем — ни ума, ни уменья…

Абылгазы его перебил:

— Мы будем сидеть вместо тебя. Какой от нас прок? А тебя ждет народ, утри его слезы. Захочешь за нас заступиться — выручишь: ты мужественный человек и умеешь бороться. Вот мы и пришли: ты выходи, а мы сядем.

После тяжелого разговора с Оспаном на охоте Абай ни разу не виделся с Базаралы, если не считать встречи во время свалки в юрте Тентек-ояза. Хотя Базаралы говорил только об остальных, Абай понимал, что привел их сюда именно он. Это была как бы просьба о прощении, Базаралы без колебаний принес в жертву и свое самолюбие и свою судьбу.

Абай молчал, думая, как ответить. Наконец он поднял на троих друзей ясный и светлый взгляд.

— Верблюд испытывается на переходе, мужественный человек — в беде, — начал он. Друзья мои, вы доставили мне великую радость. Я вижу здесь Даркембая, седого старика, готового для меня на любую жертву, если мне угрожает опасность. Я вижу и вас, двоих батыров, — вы тоже полны решимости, — какой же огонь устрашит вас? Почему же мне бежать от опасности?

Он засмеялся и добавил:

— Да ничего страшного и нет. Я не собираюсь погибать от пустого заряда Тентек-ояза. Пока что мне не пришлось испытать ни малейшей неприятности, а впереди есть надежда. Среди русских, которых я и раньше всегда хвалил, у меня есть друг. Он отыскал теперь еще несколько стойких людей, один из них — советник, умный и честный человек. Он своими глазами видел безобразия и самоуправство Тентек-ояза и обещал это подтвердить. Вот как обстоит дело… В ближайшие дни мне, вероятно, придется встретиться с Тентек-оязом на очной ставке, и уж конечно я не могу пустить Данекена тягаться с ним, — закончил он шутливо, взглянув на Даркембая.

Он повернулся к Базаралы и тем же веселым тоном продолжал:

— Правда, ты, Базеке, в красноречии не уступишь ни одному казаху, но позволь мне на этот раз показать и мои способности! Чем больше в тяжбе участников, тем труднее спор — посыплются жалобы и доносы, затянется следствие… Сейчас вы здесь лишние, друзья мои. Возвращайтесь в аул.

Он еще раз обнял их и простился с ними.

Даркембай и Базаралы, посоветовавшись с Ерболом, решили не уезжать из Семипалатинска. Они поселились в татарском квартале, где редко останавливались степняки казахи и по ночам виделись с Ерболом. У них было решено, что если дело Абая осложнится и ему будет угрожать серьезное наказание, то Базаралы примет на себя всю вину, включая и бунт в Ералы.

Базаралы был готов умереть сам, но спасти Абая. Не в силах ни победить в себе страсть к Нурганым, ни отвергнуть ее горячую преданность, он, не считаясь ни с кем, мучился только мыслью об Абае. Ему казалось, что в тот день, когда все это дойдет до Абая и нанесет тому глубокую рану, останется лишь провалиться сквозь землю от стыда. Базаралы не знал, что Абаю уже все известно, но что личное чувство друг его принес в жертву общему делу.

После разговора с Абаем в тюрьме на душе у Базаралы прояснилось.

— Верно говорят, — повторил он, — погибнет жигит, если не сыщет достойного товарища, погибнет народ, если не сыщет достойного вождя. У меня есть сейчас и товарищи и вождь — и все для меня решено: либо Абай благополучно освободится и мы вернемся радостно домой, либо Базаралы не увидит больше родного аула и отправится в ссылку в дальние края. И уйдет без сожаления; Абай научил меня, что истинная честь — в душе человека, а не в показной гордости…

Даркембай соглашался:

— Абай говорит: врагу не кланяйся, для друга жизни не жалей… Ясный ум у него!

Одиночное заключение принесло Абаю известность и почет, круг его друзей увеличивался. Но, рассказывая ему об этом, Ербол умолчал о том, что в судьбе Абая приняла горячее участие девушка Салтанат, дочь свата и приятеля Тинибая — Альдеке, богатого торговца, который жил недалеко от города на берегу Иртыша. Жизнь побережных аулов сильно отличалась от степной. Жители их занималтсь хлеюопашеством и торговлей, привыкли к городу, где часто бывали на базаре и на ярмарке. Быт их тоже не походил на тобыктинский, жили они в бревенчатых домах, окруженных надворными постройками.

Салтанат, уже просватанная в богатый род невеста, любимица одного из таких аулов, приехала в город за покупками вместе со своей младшей матерью на тройке отборных гнедых коней. В доме Тинибая она была не впервые и давно дружила с Макиш. Прошлой зимой Макиш, рассказывая ей о брате, спела стихи Абая:

Сияют в небе солнце и луна —

Моя душа печальна и темна

Мне в жизни не сыскать другой любимой.

Хоть лучшего, чем я, себе найдет она…

 Салтанат слушала песню, обняв Макиш и задумчиво глядя в окно, где сгущались сумерки. Вдруг она глубоко вздохнула, голова ее упала на плечо подруги. Ей показалось, что перед ней открываются такие драгоценные тайники человеческой души, о которых она раньше не подозревала. Она тотчас же спохватилась и, как бы стыдясь своих чувств, залилась ярким румянцем.

— Неужели девушка, которой посвящена такая песня, может желать еще чего-нибудь? — сказала она в тот вечер.

В этот приезд известие о заключении Абая сильно ее взволновало. Она расспрашивала Макиш, чего можно ждать, что можно сделать. Однажды, когда она сидела за утренним чаем с байбише Тинибая, своей матерью и Макиш, в комнату вошел Ербол. Макиш и байбише забросали его вопросами: «Как дело Абая? Что говорит адвокат? Освободят ли его?»

Ербол не был знаком с гостями. Он посмотрел на Салтанат и замялся. Девушка покраснела, окинула Ербола быстрым взглядом своих сияющих глаз и вся подалась вперед, как бы говоря: «Не скрывай от меня!»

Макиш рассеяла сомнения Ербола:

— Рассказывай, здесь все свои… Ербол коротко сообщил:

— И Акбас Андреевич и Абай — оба надеются, что скоро конец. Но точно пока еще ничего не известно. Акбас Андреевич говорит, что арестованного после окончания следствия можно брать на поруки. Надо это подготовить теперь же. Надо найти кого-нибудь из живущих в городе, кто, во-первых, известен начальству, а во-вторых, мог бы внести залог в тысячу рублей. Лучше всего бы домовладельца или купца. Вот с этим я пришел.

Было ясно, что Ербол говорит о самом Тинибае или об одном из его сыновей. Старой байбише Тинибая и раньше приходилось встречаться с такими людьми, но тут она развела руками.

— Милый ты мой, чем же я тебе помогу? — с сожалением заговорила она. — Ты же знаешь — самого хозяина в доме нет, и оба сына в отъезде, а со мной кто же станет говорить?.. Да и денег на руках у меня тоже нет…

Ербол и Макиш были сильно озадачены.

— Неужели не найти выхода? — грустно спросил Ербол. — Ехать за скотом нечего и думать — наши аулы уже откочевали на жайляу, а время не терпит… Может быть, вы, байбише, поговорите с кем-нибудь из здешних торговцев казахов? Я бы с вашим поручением прошел к нему…

Это была единственая возможность. Байбише и Макиш начали перебирать имена знакомых богачей. Но все как назло были в отъезде по торговым делам. Макиш даже рассердилась:

— Что им не сидится на месте? Чуть лето, так и заскрипят телегами кто в степь, кто в горы!

Положение казалось безвыходным. Вдруг Салтанат, внимательно слушавшая разговор, решительно повернулась к Ерболу:

— Почему вы ищете друзей мирзы Абая только в городе? Пословица говорит: «За дружбу дружбой платят». Мой отец часто вспоминал, что и сам Абай и его отец не раз оказывали ему дружеские услуги. Передайте Абаю салем от меня и от моей матери. Все заботы мы принимаем на себя, пусть назовет поручителем меня, Альдекенову!

Все повеселели. Ербол обрадовался больше всех.

— Сестра наша милая! — обратился он к ней. — Вы сделали то, на что не всякий мужчина решится! Чего больше можно сделать для друга, чем вернуть ему свободу? Тут и благодарить невозможно… Да и к чему вам моя благодарность — выйдет Абай живым и здоровым, сам вам выскажет все!

Светлый лоб, прямой точеный нос и белый округлый подбородок Салтанат, казалось, излучали розоватый отблеск. Свежее молодое лицо, оживленное легким румянцем волнения, сияло и улыбалось. Гладко причесанные волосы отливали темным золотом. Большие светлые глаза, прозрачные глаза лани, смотрели спокойно и серьезно, скрывая где-то в самой глубине нежную, чуть лукавую женственность. Белые тонкие пальцы и кисти рук были унизаны золотыми браслетами и кольцами, золотые серьги дрожали в ушах. Ербол невольно подумал: «Да, это действительно Салтанат — и видом и душой!..»

Одна из главных забот друзей Абая свалилась у них с плеч, и как раз вовремя: дело Абая было назначено к рассмотрению в канцелярии областного управления, то есть не в судебном, а в административом порядке.

Двое стражников ввели Абая на второй этаж управления «жандарала» в большую комнату. Там стоял длинный стол под зеленым сукном; Абая посадили возле него на самый крайний стул. Через некоторое время в комнате появились несколько чиновников в мундирах с блестящими пуговицами. Вместе с ними в комнату вошел адвокат Андреев, которого Абай сперва не заметил среди незнакомых людей. Потом появился советник Лосовский и с ним еще один человек — плечистый, лысый, с длинной темной бородой, с серьезным и энергичным выражением лица. Лосовский что-то сказал ему, и тот улыбнулся и внимательно посмотрел на Абая. Оба они сели позади него.

Начальство разместилось за столом. Председателем был старик с проседью в бороде, с зачесанными назад седыми волосами и острыми синими глазами. Открыв заседание, он вызвал уездного начальника Кошкина. Тентек-ояз, затянутый в мундир и такой же окаменевший и серый, как в Ералы, вошел, громко чеканя в тишине шаг и надменно оглядываясь вокруг. Минуя стулья, стоящие в ряд возле Абая, он сел прямо у стола. Из казахов здесь был только карнаухий плосколицый толмач с жидкими светлыми усами и прямыми волосами. Часто мигая глазками, он стал неподалеку от начальства. Возобновился допрос, — повторение тех же показаний, которые Абай давал раньше.

Абай подробно описал события в Ералы. Он рассказал о противозаконных и оскорбительных для населения действиях Тентек-ояза, об избиении людей розгами и нагайками. Он особенно упирал на то, что избиты были бии, избранные населением и утвержденные самими властями. Возмущение народа было вызвано именно этим. Такого начальника никто не может уважать. Тем не менее самого его никто и пальцем не тронул — народ, оскорбленный унижением своего достоинства, просто отказался от участия в выборах и разошелся.

— Разве это преступление, что я был среди народа и по его поручению передал его слова начальству? — закончил Абай вопросом.

Абай говорил по-русски. Пока он повторял то, что советовал ему Акбас и что было написано в заявлении, он говорил почти свободно и бегло. Но, когда он начинал говорить от себя приводя новые, добавленные им самим объяснения запаса русских слов у него не хватало и он затруднялся в выражениях. Тогда он обращался к толмачу и говорил по-казахски, пристально глядя на него и как бы приказывая: «Переводи точно!» Дав толмачу перевести несколько фраз, он снова начинал говорить сам. Он был очень доволен, что этот первый продолжительный разговор с властями сумел вести на русском языке. Абай не стеснялся неправильных оборотов и старался лишь не искажать смысла доводов и не упускать сути дела. Некоторые образные казахские выражения, приходившие ему в голову, он тут же сам и переводил.

Старик председатель казался человеком справедливым и неколебимо соблюдающим строгую законность. К всеобщему удивлению, дело царского чиновника он назначил к рассмотрению вместе с делом простого степного казаха. Однако и в этом и в том, что он позволял Абаю давать такие пространные объяснения, была своя любопытная подоплека.

Тентек-ояз Кошкин, вернувшись из Ералы, пустил в ход свои связи: он приходился зятем председателю окружного суда, который в свою очередь был в приятельских отношениях с губернатором. Оба они старались выгородить Кошкина и поэтому сперва собирались вовсе замять дело об избиении выборных. Однако вмешательство адвоката Андреева, настойчивость и авторитет которого были хорошо им известны не позволило сделать это: Андреев, легко мог перенести разбирательство в канцелярию степного генерал-губернатора и тогда дело Кошкина могло принять нежелательный оборот. К тому же молодой советник Лосовский уже представил губернатору свой отчет о выборах, где сообщал о незаконных действиях уездного начальника. Замять дело было теперь неудобно, и надо было найти способ выгородить Кошкина, вынести приговор Абаю и покончить со всем этим тут же, в Семипалатинске.

Поэтому губернатор решил разобрать дело не в суде, что придало бы ему широкую огласку, а административным путем, своей властью, и вести разбирательство тонко и умело. Он поручил это старому и опытному чиновнику Хорькову, на которого вполне мог положиться.

Едва начав знакомиться с делом, Хорьков понял, что если дать Абаю тяжелое наказание, скажем, длительное заключение в тюрьме, то адвокат добьется пересмотра дела в канцелярии генерал-губернатора и вся история с Кошкиным неминуемо всплывет наружу. Поэтому он решил ограничиться присуждением штрафа и, освободив Абая, покончить с делом, чтобы не раздувать его. Для этого же нужно было объединить дело Кошкина с делом Абая в одно и рассмотреть его возможно быстрее.

Хорьков, пользовавшийся в управлении большим влиянием, так как губернатор был женат на его племяннице и во всем его поддерживал, никогда не упускал случая сорвать крупную взятку. Так и здесь он решил использовать всю выгоду положения и, угодив губернатору и председателю окружного суда, одновременно не забывать и своих интересов. В разговоре с Андреевым он намекнул, что можно сильно облегчить судьбу его подзащитного и даже просто освободить его, если не поскупиться на то, чтобы кое-кого «уговорить». Акбас отлично понял намек и при свидании с Абаем сказал с ядовитым раздражением: «Председателя требуется малость подлечить… Я думаю, рублей, пятьсот будет сильно действующим лекарством…» Ербол переправил эту сумму по назначению, пустив в ход привезенные из аула деньги.

Теперь Хорькову оставалось разъяснить Кошкину, как должен будет тот держаться на разборе дела. Однако неожиданно для себя он наткнулся на упорное сопротивление Кошкина: Тентек-ояз, отлично зная любовь Хорькова к взяткам, понял его сложный план так, что тот, подмазанный степняками, просто хочет выгородить Абая и пожертвовать достоинством его, Кошкина. Мысль о том, что совместное разбирательство обоих дел ставило его на одну доску с диким кочевником киргизом, глубоко его возмутила. Он принял это как оскорбление и наотрез отказался, требуя рассмотреть его дело отдельно. Хорьков перепробовал всякие доводы, и наконец, чтобы припугнуть Кошкина и заставить его призадуматься, объяснил ему, что незаконное избиение выборных людей грозит ему большими неприятностями.

Услышав это, Кошкин сам запустил когти в старого чиновника. В нем проснулся тот властный и вспыльчивый самодур, что действовал в Ералы. Он резко ответил, что не боится никакой огласки, так как, кроме этого рукоприкладства, за ним нет никаких грязных дел, вроде вымогательства и взяточничества, и что на любом суде он объяснит, против кого и при каких обстоятельствах он вынужден был прибегнуть к такой решительной мере. Он ядовито намекнул, что и судить его должны те, кто сами чисты, а не те, у кого рыльце в пушку…

Старый чиновник, поняв намек, закусил удила. За чаем у губернатора он так расписал повышенное самолюбие Кошкина, что городские дамы решили, что «зазнавшийся выскочка-чинуша» уж очень много о себе думает. Самому губернатору он рассказал обо всем разговоре, и тот, обозвав Кошкина дураком, который не понимает своей же пользы, подтвердил, чтобы Хорьков скорее закончил дело на одном заседании. Но на другой же день, когда дело было уже назначено к разбирательству, вмешался председатель окружного суда. Ссориться с ним губернатору было невыгодно, и было решено, что дело Кошкина будет все же рассматриваться отдельно, не в присутствии Абая, хотя на заседании Кошкин и появится. Поэтому-то Кошкин и вошел в зал так надменно и сел за стол вместе с чиновниками, производившими разбирательство.

Таким образом, дело в котором сплелось столько личных интересов, пошло не совсем обычным путем. И хотя старик председатель соблюдал видимость бепристрастия, но он торопился поскорее покончить с делом Абая, заткнуть рот адвокату мягким приговором и уже после этого перейти к разбору поведения уездного начальника.

Поэтому он дал Абаю возможность высказаться до конца и тогда задал ему вопрос:

— Уездный начальник имеет дело только с официальными лицами. Кауменов, Шокин, Суюндиков — выборные бии, твой брат — волостной управитель, они имеют право говорить с начальством от имени населения. А ты почему вмешался? Ты же не волостной и даже не старшина.

Абай спокойно ответил:

— Меня заставил вмешаться народ. Когда господин Кошкин начал избивать нагайками Аккулова Уразбая, народ приказал мне вступиться за него.

Тентек-ояз с самого начала был возмущен тем, что Абаю была предоставлена возможность высказываться так свободно. При этих словах он не выдержал.

— А кто ты такой в народе? — злобно крикнул он. — Кто дал тебе право говорить от его имени? Откуда ты такой силы набрался?

Его выкрик не смутил Абая. Насмешливо взглянув на Кошкина, он повернулся к председателю.

— Он говорит о силе. Правда, у меня не было такой силы, как у него с его стражниками, и народ тоже был безоружен. Но бывает сила крепче оружия и сильнее приказа уездного начальника. Это сила справедливости и чести. Наш народ говорит… — Тут Абай повернулся к толмачу и, сказав: «Передай это в точности!», продолжал по-казахски: — Наш народ говорит: «Верь не силе, а правде. Несправедливости не подчиняйся, за справедливость стой, хотя бы голову сложить пришлось».

Этими словами он как бы подчеркнул основной смысл своих сегодняшних показаний. Андреев, Лосовский и Михайлов, сидевшие позади Абая, молча переглянулись.

Дальше следствие пошло быстро. Казалось, оно превратилось в поединок между Тентек-оязом и Абаем. Два-три раза они схватились в коротких стычках.

— Ты, Кунанбаев, защищаешь Кауменова Базаралы, а ведь его брат — разбойник! — обвинил его Кошкин.

— Я помогал только выборным биям, которых вы избивали, — возразил Абай.

— Неправда, ты не только о них думал! Тебе нужно было освободить Кауменова, из-за него ты и поднял свалку!

— Нет, я не лгу. Но Кауменова я тоже не считаю виновным.

— Вон как! Скоро ты будешь оправдывать и его брата! — И Тентек-ояз повернулся к председателю. — Прошу этот ответ Кунанбаева записать в протокол.

Но Абай тоже обратился к председателю с объяснением. Брат Кауменова, Оралбай, в бегах уже больше года. Раньше, когда он жил в ауле, он ни в чем не был замечен, был смирным жигитом. Теперь он пропал без вести и где-то совершил преступление. Но ведь он потерян и для семьи и для народа. Председатель сам должен понимать: если крестьянский парень из Семипалатинской области убежит в Оренбург и там совершит преступление, а господин Кошкин приедет в село, откуда этот парень родом, и захочет дать за него розог старосте, волостному и писарю этого села, — разрешат ли ему это? Скажут ли ему, что он поступает правильно? Останется ли он на должности уездного начальника? Будет ли дальше получать чины?

Кошкин стал нагло отрицать порку выборных. Абай с отвращением посмотрел на него.

— Мне не о чем с вами говорить, вы не только произвол творите, но и лжете! — сказал он ему твердо. — Если врет простой человек — это бесстыдство. Но если лжет начальство, — это уже преступление. А раз вы преступник, то вам не место за столом рядом с моими следователями. Я только удивляюсь и больше показаний давать не буду. Но что господин Кошкин прибегал к порке — это правда. Об этом прошу допросить советника Лосовского.

И Абай замолчал. Старик председатель начал допрашивать Лосовского, который во всем подтвердил показания Абая.

— Господин уездный начальник действительно позволил себе противозаконные действия, и не только на месте выборов. Нескольких человек он при мне подвергал порке и розгами и нагайками, — закончил он.

Кошкин и тут не смутился.

— Что же, я не отрицаю. Все они покрывали преступников, такое упрямство кого угодно из себя выведет ну и я немного погорячился, — сказал он и ехидно добавил — не велика беда — дать волю рукам, коли совесть чиста. А я никогда свою совесть не продавал и взяток не брал, как некоторые…

Лосовский рассмеялся и, пожав плечами, посмотрел на председателя, как бы говоря: «Ну что с него возьмешь?»

На этом следствие по делу Абая закончилось. Обсуждать решение при нем, простом казахе, начальство не считало возможным. Абая увели в каталажку. Там от провел еще одну ночь. На следующее утро он был освобожден.

Но это не было оправданием. Приговор гласил: «За учинение беспорядка и препятствий, мешавших уездному начальнику Кошкину при исполнении им служебных обязанностей, Кунанбаев Ибрагим приговаривается к штрафу в сумме одной тысячи рублей». Такой приговор имел целью

сохранить авторитет Кошкина перед степняками. О его поведении не было сказано ни слова. Бесчинства чиновника, совершенные на глазах всего народа, не получили осуждения, зато человек, высказавшийся против этого произвола, был наказан.

Встретившись с Андреевым, Михайлов не мог скрыть своего возмущения.

— Какое насилие! Это разбирательство само по себе уже преступление, потому что поощряет каждого Кошкина и впредь бить дубиной по головам народа за то, что он терпелив и безответен!

Абай, не посвященный в изнанку этого дела, попросту радовался своему освобождению. Его дело было закончено, но власти выделили из него особый вопрос о других лицах. Новое дело именовалось «делом Кауменовых Оралбая и Базаралы» и подлежало отдельному рассмотрению. Таким образом, Базаралы, который сам никогда не находился в бегах, был объявлен состоящим под надзором степных властей. Сделай кто-нибудь из волостных на него донос или попадись беглый Оралбай в руки властей — и Базаралы должен был понести наказание.

На улице Абая ждала повозка, запряженная тройкой отличных гнедых коней. В ней сидели Макиш, Ербол и незнакомая Абаю красивая молодая девушка, нарядно одетая. Все трое бросились к нему, Макиш и Ербол крепко обняли его.

До самого конца дела Абая Ербол ничего не рассказывал ему о Салтанат и предупредил о том же Макиш. Он опасался, что Абай сочтет неудобным принять помощь и поручительство от девушки. Но сейчас, увидев, что Абай в недоумении смотрит на Салтанат, Макиш сказала с улыбкой:

— Эту девушку зовут Салтанат, ты, наверное, слышал это имя от Альдеке…

Абай утвердительно наклонил голову, и Макиш продолжала:

— Она твой настоящий друг. Раньше ты знал ее только по имени, а теперь, когда она сама здесь, к тебе с этим именем пришла прекрасная и верная дружба. Салтанат — один из твоих ходатаев, она внесла залог и взяла тебя на поруки.

Абай от изумления не мог произнести ни одного слова, и было непонятно, радовался он или негодовал. Опасаясь впасть в одну из этих крайностей, он, не став расспрашивать, как это получилось, только молча крепко пожал руку Салтанат обеими руками и потом поклонился ей, приложив ладонь к груди. Салтанат вспыхнула от смущения и тоже молчала, опустив свои сияющие глаза, как будто ожидая слов Абая.

Макиш не понравилось молчание брата. Всегда быстрая и решительная, она уколола Абая:

— Видно, в тюрьме ты потерял свой острый ум, Абайжан! Как же ты не найдешь хоть несколько слов? И не стыдно тебе?

Абай пригласил женщин сесть в повозку и, садясь сам, ответил Макиш:

— Говорят, ум — краса человека, сдержанность — спутник ума. Что мне говорить сейчас, правда, Салтанат?

— Вы правы, — ответила та с улыбкой. — Радость не должна быть болтлива.

И тройка, звеня колокольчиками, помчала их к дому Тинибая, стоявшему на другом берегу Иртыша.

Следствие и дело были закончены, но Абай остался в Семипалатинске. Немедленно после решения дела он отправил друзей-жигитеков в аул вместе с Базаралы, а Ербола и Баймагамбета оставил в городе.

Из разговоров с Ерболом Абай в первый же вечер узнал, что Салтанат сделала для него очень много. Несмотря на то, что она была дочерью Альдеке, которого власти хорошо знали, ей самой выдать Абая на поруки отказались. Тогда она уговорила поручиться за Абая известного семипалатинского богача и домовладельца, войлочника Дюйсеке. Она пустила в ход и дружбу Дюйсеке с ее отцом и свое близкое родство с войлочником, — он приходился ей дядей по женской линии. Дюйсеке был труслив и осмотрителен. К тому же он ничем не был связан с тобыктинцами, больше того — сторонился их. Только Салтанат, с ее силой воли, настойчивостью и мужеством, смогла добиться его согласия заявить начальству, что он берет Абая на поруки. Денежный же залог она внесла сама.

Чем больше узнавал Абай обо всех этих хлопотах Салтанат, тем большую неловкость чувствовал он по отношению кней. Подобное проявление дружбы не так-то уж просто. Ему хотелось откровенно поговорить с Салтанат. К чему бы такой разговор ни привел, Абай желал быть прямым и честным: ему было необходимо знать, что побудило девушку к этим заботам о нем.

На другой день после освобождения Абая мать Салтанат отправилась на базар и в лавки на ту сторону Иртыша, Макиш и Ербол уехали с ней, и Абай остался наедине с Салтанат.

Большой дом Тинибая был пуст. Плотные занавески темного шелка не пропускали горячих летних лучей, и в тихой комнате, тонувшей в голубоватом полумраке, было прохладно и уютно. Жигит и девушка сидели на мягких корпе у низкого круглого стола, опираясь на подлокотники, и сдержанно вели учтивую беседу. Потом Абай перешел к тому, что занимало его мысли.

Он начал с того, что горячо поблагодарил Салтанат за все, что она для него сделала. Девушку настолько стеснял этот разговор наедине, что она ничего не ответила. Только белые пальцы ее слегка шевельнулись, как бы отводя благодарность, и она на миг подняла на него выразительный взгляд, словно говоря: «Не нужно вспоминать об этом…»

Абай не мог понять, что означает ее молчание: стеснялась ли она признаться в той огромной услуге, которую ему оказала, боялась ли, что это признание окажется уздой, наброшенной на голову жигита, или молчание это говорило: «То, что следовало сделать, я уже сделала, теперь мне остается слушать…» Так или иначе, он хотел добиться от Салтанат полной откровенности: если между ними хоть что-нибудь останется неясным, душа его не будет спокойна.

Вошел Баймагамбет и поставил перед ним серебряную миску с холодным кумысом. Абай задумчиво помешал кумыс, налил его в расписную пиалу и подал девушке.

— Салтанат… — начал он.

Смущенный взгляд девушки остановился на его лице.

— Нередко жигит оказывает услугу жигиту. И сам я не раз был обязан моим сверстникам и друзьям. Но никогда мне и в голову не приходило, что в такую тяжелую минуту я получу помощь от женщины, будь это даже родная мать, и что эта женщина станет действовать так смело и открыто, не думая о своем добром имени. Прямота не порок. Скажите мне правду. Эта правда поможет нам обоим быть откровенными. Что побудило вас помочь мне, какие мысли и желания?

Салтанат, казалось, ожидала этого вопроса. Ее светлое смугловатое лицо вспыхнуло горячим румянцем от корней волос до подбородка и тотчас же побледнело. Уголки полных губ слегка дрожали от волнения. Она медленно, стараясь казаться спокойной, взяла из рук Абая чашку, отпила кумыс и лишь потом подняла на него глаза.

— Скорей всего — просто сочувствие молодости. Никто меня об этом не просил, я сделала все сама. Вас это ни к чему не обязывает, ведь я и не спрашивала вашего согласия… Мне хотелось бы одного… — Она опустила глаза и негромко докончила — Я прошу вас не сердиться на меня и не говорить, что и без меня у вас нашлись бы друзья…

Теперь Абай убедился в том, что она действовала самостоятельно, не советуясь и не считаясь ни с кем. Ее смелость, решительность и сила воли привели его в восхищение.

— Хорошие слова, Салтанат! Я никогда не забуду их… — начал было он, но тут дверь открылась и в комнату вошел человек в больших сапогах, в шапке из черной мерлушки тобыктинского покроя, высокий и крепкий, с камчой в руках. По всему было видно, что он только что приехал из степного аула. Попав с яркого света в полумрак, он еще не различал сидевших в комнате, но Абай сразу узнал его и пригласил подойти поближе.

Гость осторожно двинулся к нему, нащупал руками место, сел — и только тогда увидел Салтанат. Он был так поражен, что, приняв от Абая пиалу с кумысом, не стал даже его пить и молчал, посматривая на обоих.

Это был один из «бес-каска» — сын Кулиншака, Манас. Он приехал как раз тогда, когда тройка гнедых выезжала из ворот. Остановив Макиш, он указал ей на свою взмыленную пару и сообщил, что мчался сюда день и ночь, чтобы узнать об Абае. Макиш успокоила его, сказав, что дело закончено и что Абай уже дома, а Баймагамбет тут же рассказал ему, что повозка и тройка гнедых принадлежат гостье, девушке Салтанат. Манас заторопился к Абаю, но Баймагамбет все задерживал его, расспрашивая об ауле. Наконец Манас, потеряв терпение, пошел отыскивать Абая сам и, найдя его в полутемной комнате наедине с девушкой, по-своему объяснил себе разговорчивость Баймагамбета.

Наконец, справившись с изумлением, он рассказал, что приехал в город по поручению байбише Улжан. Аулы уже откочевали на дальние жайляу, дороги кругом безлюдны, одинокому путнику ехать небезопасно. Поэтому за новостями могли послать только его, храброго и решительного жигита. Манас сообщил, что все—и родители, и дети, и сородичи — совсем измучились, не получив вестей от Абая.

— Ночи не спят, все думают, не зачах ли ты там в клетке. Но, слава богу, свет мой, меня еще в воротах обрадовали, что ты здоров! Ну, думаю, счастлив оказался мой путь! Баймагамбет удерживал меня, говорил, что ты занят, но я так торопился тебя увидеть, что вошел не спросясь… Уж вы не обижайтесь… А ты, видно, здесь не скучаешь! Что же, давай бог!

И, оглушительно захохотав, он принялся за кумыс.

Эта грубо сколоченная острота для Манаса была еще изысканным выражением. Абай не дал ему продолжить ее и быстро сказал:

— Освободили меня только вчера, едва успел встретиться со своими близкими. Да не все еще кончено, — вот советуемся, что делать дальше, я ведь на поруках… Но об этом поговорим после…

Он кликнул Баймагамбета и, когда тот вошел, коротко распорядился:

— Отведи Манаса-ага в гостиную комнату, устрой отдохнуть, позаботься о ночлеге!

И как только они вышли, Абай возобновил прерванный разговор:

— Как я могу сердиться на то, что вы меня освободили! У меня и в мыслях нет этого! Я думаю только об одном: чем я могу помочь в ваших делах? Если мне удастся исполнить какое-нибудь ваше желание — большего мне и не надо. Но если это невозможно, то ваше огорчение будет и для меня большим горем.

Салтанат выслушала его, не подымая глаз.

— Вы хорошо сказали, Абай, — спокойно ответила она. — Но пусть мои пожелания останутся невысказанными. Вы сами вчера сказали, что сдержанность — друг ума… Я впервые говорю с вами, но от Макиш слышала много о вашей правдивости и о ясности вашего ума. Я всегда думала, что именно вы можете дать душе человека опору, — и оказалась права: то, что вы сказали сейчас, все мне разъяснило и вполне успокоило меня… Этим вы сказали многое… — Она усмехнулась и добавила: — Ведь ясно, что хоть комната эта просторна, но мой путь в ней короток… Давайте кончим на этом. Разрешите мне уйти. Абай, помогая ей встать, улыбнулся в ответ:

— Но как может возникнуть настоящая дружба, если двух людей разделяет неподнятое покрывало? Не следует ли душе быть более откровенной?

Золоченое шолпы Салтанат зазвенело в лад ее негромкому смеху.

— «Сорвав завесу души, завесу чести не рви!» — так, кажется, сказано у суфи Аллаяра? — ответила она, переступая порог. — Будем сдержанны и мы и не станем срывать этой завесы…

И она ушла, бросив последний взгляд на Абая.

Он остался у двери, недоумевая и восхищаясь. «Сорвав завесу души, завесу чести не рви…» — повторял он про себя. — Как хорошо она сказала!.. У нее редкий ум и самообладание… Быть может, на своем жизненном пути я набрел на сокровище?..» — Он вспоминал, что он говорил девушке сам, и был недоволен тем, как выражал свои мысли. Кто еще из девушек сделал бы то, что она? Конечно, ее толкнуло на заботы о нем не простое женское легкомыслие, в этом была видна настоящая человечность… И как сдержанна, учтива и полна достоинства была она в этом разговоре наедине, не всякая так сумеет!..

Мысленно любуясь поведением Салтанат, он понял, что встреча с ней будет и для него самого испытанием. Ее чувства так честны и искренни, что требуют только честного и искреннего ответа. Он решил не оставаться больше в доме Тинибая, а поселиться на другом берегу, там, где он жил в свои прежние приезды в город, — у гостеприимного казаха Керима.

Прошло несколько дней. Абай жил в доме Керима, отдавая все время книгам. Каждое утро он в сопровождении Баймагамбета уезжал верхом в центр города и останавливался недалеко от берега Иртыша в узком переулке у каменного двухэтажного дома, отсылал Баймагамбета с конями до вечера и входил в этот белый дом — библиотеку.

Сегодня он хотел взять книги домой и оставил Баймагамбета дожидаться. В читальне — большой длинной комнате — на этот раз оказалось много народу, за каждым столом сидели по два-три человека, главным образом учащаяся молодежь. «Вот где самое ценное во всем городе», — подумал Абай входя.

Библиотекарь, скромно одетый старичок с острой седенькой бородкой и морщинистым лицом, приветливо встретил Абая, как старого знакомого. Недалеко от входа за столом сидел чиновник с пышными кудрявыми волосами и лихо закрученными усами. Он поглядывал маслеными глазками на свою соседку, нарядно одетую молодую женщину, видимо даже здесь, в библиотеке, продолжая свое ухаживание. Едва Абай вошел, как он указал ей на него и довольно громко, с явным расчетом на то, чтобы остроту его услышали остальные, процедил сквозь зубы:

— Удивительно… С каких это пор в Гоголевскую библиотеку стали пускать верблюдов?

Кое-кто из молодых читателей, подняв глаза и увидев казаха в широком степном чапане, фыркнул. Женщина нахмурила брови и залилась краской, укоризненно взглянув на остряка. Абай резко повернул голову, но, поборов мгновенную вспышку гнева, спокойно ответил:

— А почему бы не зайти сюда верблюду, господин чиновник, если здесь уже сидит осел?

На этот раз рассмеялись все. Чиновник весь побелел, потом вспыхнул, но промолчал, видя, что и его соседка расхохоталась, откинувшись на стуле. Абай снова повернулся к старику библиотекарю и попросил у него номер журнала «Русский вестник».

Смех утих, все снова склонились над книгами. Невысокий темнобородый человек с большим открытым лбом, стоявший у конторки библиотекаря, повернулся к Абаю.

— Этот номер у меня, я уже просмотрел его и могу отдать вам, — сказал он. — Только скажите мне сначала, почему вы его спрашиваете?

— Там печатается новый роман Толстого, — ответил Абай, — мне хотелось его прочесть.

— Так вы знакомы с произведениями Толстого? А чем он вас заинтересовал?

Его умное лицо и добродушные вопросы невольно располагали к нему. Абай ответил учтиво:

— Нет, Толстого я еще не читал, но слышал, что он настоящий русский мудрец. Вот я и хочу узнать, чему учит этот великий человек.

— Хорошее дело, — сказал собеседник и протянул Абаю журнал. — А я ведь вас и раньше видел, при других обстоятельствах, не очень-то приятных… В областном управлении. По правде говоря, сегодняшняя встреча произвела на меня еще большее впечатление, чем та… Познакомимся — Михайлов Евгений Петрович.

— Ибрагим Кунанбаев, — представился Абай. — Я тоже хорошо вас знаю по рассказам наших друзей… Очень рад познакомиться…

Они вместе вышли из библиотеки и медленно пошли берегом Иртыша, продолжая разговор. Абай шел, распахнув чапан, заложив руки за спину и держа в них плетку и тымак, Баймагамбет следовал за ними верхом, удивляясь в душе, как это Абай может идти пешком только для того, чтобы разговаривать с каким-то русским. Когда они дошли до белого каменного дома, стоявшего на самом берегу возле мельницы, Михайлов открыл дверь подъезда.

— Зайдемте ко мне, мне хотелось бы еще поговорить с вами, — сказал он Абаю.

Михайлов жил в большой и светлой, чисто прибранной комнате. Обрадованный встречей, Абай не торопился домой и просидел у Михайлова до самого вечера.

У Абая были причины интересоваться Михайловым. Андреев часто говорил ему, что Михайлов, пожалуй, самый умный и образованный человек во всем Семипалатинске. По словам Андреева, он посвятил свою жизнь общественной деятельности и еще юношей подвергся преследованиям царской власти. Но эти гонения не сломили его духа, — наоборот, в заключении и в ссылках, находясь среди лучших русских людей, он непрерывно пополнял свои знания и достиг высокой образованности. По мнению Акбаса, Михаилов был одним из передовых людей своего народа и в другую эпоху мог бы быть его гордостью. И вот наконец Абай увидел его самого и мог с ним говорить.

Михайлов начал с расспросов о том, что именно Абай успел прочесть по-русски, и с увлечением заговорил о самообразовании, о его пользе и трудности. Абаю порой казалось, что с ним говорит учитель, хорошо знающий своего ученика, — с такой ясностью Евгений Петрович выражал собственные мысли и сомнения. Он сказал об этом Михаилову и закончил шуткой: да, его слова, будто руки опытного костоправа, сразу нашли место перелома!..

Абай говорил по-русски, с трудом справляясь с фразами, останавливаясь и подыскивая слова, но Михайлов, внимательно слушавший его, сразу улавливал смысл рассуждений Абая, несмотря на неправильность его русской речи. Услышав про костоправа, он засмеялся.

— У вас меткие сравнения… Если я правильно понимаю то, что вы говорите, — вы всегда очень удачно и интересно сравниваете. Я заметил это еще во время ваших споров с Кошкиным…

Вспомнив о нем, Абай с возмущением заговорил о чиновниках, которые, подобно Кошкину, не хотят задуматься над тем, что же такое тот народ, которым они управляют, а предпочитают действовать окриками и просто нагайками.

— Вы еще не представляете себе все то зло, которое приносит России эта орда чиновников, — усмехнулся Михайлов. — Мы называем их бюрократами… Везде, от самого Петербурга до вашего Семипалатинского уезда, эти люди из одного дубья тесаны… Понять весь их вред по тому, что вы видите своими глазами, — трудно… А изучать их, как вы, — в стычках с разными Кошкиными, после чего приходится месяца полтора высидеть в каталажке, — способ и длительный и неприятный… Раскусить природу этого племени можно другим, менее хлопотливым способом: у нас есть такие писатели — вот хотя бы Салтыков-Щедрин, — которые беспощадно и метко критикуют чиновников. Почитайте его, тогда вы поймете истинную сущность всех чиновников, с которыми вам приходилось встречаться…

Такое резко отрицательное обобщение всего чиновничества удивило Абая. Сам он думал совсем иначе: «Люди так же не одинаковы, как не одинаковы пять пальцев на руке… Наверное, и среди чиновников так же…» Он попытался высказать эту мысль, но Михайлов только рассмеялся:

— Как вы наивны, дорогой Кунанбаев!.. Чиновники одинаковы все — и крупные, и мелкие, и молодые, и старые…

И видя, что Абай все еще не согласен с ним, Михайлов тоже пояснил свои слова образно:

— Они одинаковы, как семена чертополоха… Да и посеяла-то их одна и та же рука — наш царский строй…

Он остановился, не желая углублять свою мысль.

Абай начал понимать Михайлова. Новый знакомый с такими новыми для него мыслями все больше привлекал к себе Абая, и он снова заговорил о том же, стараясь вызвать его на откровенный разговор:

— Ваши слова кажутся убедительными. Но ведь среди чиновников есть и такие, как Лосовский, — разве не показал он свою справедливость в деле с Кошкиным?

Но и тут Михайлов снова повернул разговор неожиданно для Абая:

— Так, так… Вы хотите сказать — пусть плох Кошкин, зато хорош Лосовский!.. Вы полагаете, будь у вас поменьше Кошкиных и стой у власти одни Лосовские, — все шло бы отлично и торжествовала бы справедливость?

— Так я и думаю…

— Вы правы в том, что Лосовский оказался лучше других, — не дай он своих показаний, дело обернулось бы для вас плохо. Вот вы и решили, что он — идеальный чиновник, не так ли?

— Да, так. Он был справедлив…

— Конечно, тут он был справедлив, согласен. Допускаю, что и в дальнейшем он будет справедливым… по мелочам. Что ж, не нужно пренебрегать таким чиновником, — если, конечно, он будет действовать не в ущерб народу.

Я и не говорю, чтобы вы сторонились Лосовского. Раз у него такие либеральные склонности — пользуйтесь ими, пожалуйста! Только не забывайте о его истинной сущности…

— А что же лучше показывает человека, чем его дела? О какой же истинной сущности вы говорите?

— О какой? — усмехнулся Михайлов. — Попробуйте положиться на его справедливость не в таких пустяковых делах, а в более серьезных, касающихся больших вопросов жизни народа… Тут-то эта сущность себя и покажет… Лосовский среди чиновников — просто-напросто белая ворона…

Абай явно не понял этого выражения.

— У нас, у русских, есть такая поговорка, — объяснил Михайлов. — Так говорят про того, кто резко выделяется среди себе подобных и кого так же трудно найти, как белую ворону… Но если вы и наткнетесь на такую — не смотрите на ее белизну, не обольщайтесь, не примите ее за благородную птицу. Белая она или черная — ворона есть ворона… А раз она ворона — то и живет вороньим ремеслом…

Теперь Абай уловил мысль Михайлова.

— Наш народ тоже говорит: ворон ворону глаз не клюет, — улыбнулся он.

Михайлов рассмеялся и потом продолжал серьезно:

— Вот вы и помните — раз ты ворона, так и оставайся ею, не воронам решать народные дела… Пусть Досовский не кажется вам безобидным голубком и пусть другие не попадаются так, как вы! Уж лучше иметь дело с Кошкиными… У тех по крайней мере их сущность ничем не прикрыта, и народ видит ее во всей обнаженной мерзости. А такие, как Досовский, с их половинчатой справедливостью, с их сомнительными добродетелями порождают только ненужные надежды: вам кажется, что дело не в политическом строе, а в людях… Такие «хорошие чиновники» только мешают народу распознать природу и повадки стаи ворон, именуемой царским чиновничеством…

Теперь Абай до конца понял Михайлова: в этих мыслях сквозила великая забота о народе. И Абай одновременно удивлялся и любовался ею и внутренне благодарил Михайлова за откровенность.

— Вы мне будто двери открыли в неведомый мир, — признался он. — Эта беседа для меня — большой, — полезный урок…

Михайлов легонько дотронулся до плеча Абая и задушевно сказал:

— Не у меня вам учиться надо. Есть более мудрые русские мыслители, учитесь у них… Хотите, дам вам кое-что почитать? Да и вообще позвольте мне помогать вам в вашем хорошем замысле. Вы хотите учиться, это превосходно… У вас, казахов, слишком мало образованных людей, а случись что-нибудь вроде вашего дела — нужно очень много знать, нужно суметь разобраться, где правда, где обман, только тогда вы будете полезны своему народу… Русские книги вам в этом сильно помогут, они будут самыми верными вашими друзьями. — И он закончил, улыбаясь — А я с удовольствием буду вашим, так сказать, советником по самообразованию, благо у меня есть кой-какой собственный опыт в этом деле…

Абай был тронут таким вниманием и сочувствием.

— Я благодарю судьбу, что она столкнула меня с вами, — ответил он. — А ваше предложение принимаю, как драгоценный знак дружеского участия…

После этого Абай стал бывать в доме Михайлова каждые два-три дня. Часто они говорили о степной жизни. Михайлову хотелось узнать настоящую причину событий в Ералы от самого Абая, и он стал расспрашивать, кто такой Оралбай.

Абай подробно рассказал ему обо всем. С горечью он вспоминал историю любви Оралбая и Коримбалы и перенесенных ими страданий. Коримбала не выдержала тяжести унижений — она умерла. А Ораалбай превратился в бездомного бродягу. Абай сказал и о том, что оба они были талантливыми певцами.

Абая всегда возмущало, что Оралбая толкнули на путь мести его же друзья, но он ни с кем не делился этим. Сегодня он ярко выразил это Михайлову, с горячим сочувствием говоря об Оралбае.

— Его клеймят как грабителя и разбойника, только в глазах начальства. А для народа — он справедливый мститель. Ведь и у вас, русских, бывали такие люди. Разве они не боролись против произвола и насилия, разве не были они достойны уважения? Если бы я мог, я сам стал бы на защиту таких людей… А как вы на это смотрите?

Михайлов слушал Абая, не сводя с него глаз. Когда тот закончил свой рассказ, он задумчиво сказал:

— Вы рассказали замечательную историю… Она — как старинная легенда, для писателя в ней целая книга. Но в жизни, особенно в жизни общественной, это не для подражания. Ваша общественность еще молода и почти беспомощна, и я понимаю, что в ваших глазах этот жигит — выразитель протеста против насилия. Но любовная трагедия жигита или девушки — еще не повод для народной борьбы. Беглец, грабящий из чувства мести, никак не может служить примером общественной борьбы…

Михайлов старался углубить мысль Абая. В понимании жизни Абай не мог считать себя ниже окружающих, включая и самого Кунанбая. Конечно, такие люди, как адвокат Акбас, были начитаннее и образованнее его, но в знании жизни и быта, в понимании причин событий они не так далеко ушли от него самого. В Михайлове же Абай встретил человека большого размаха, настоящий общественный ум, острый и опытный. И ему захотелось узнать мнение нового друга о своем собственном поведении в Ералы. Он признался в том, что взял на себя руководство возмущенным народом, и попросил Михайлова сказать свое мнение и об этом.

Михайлов ответил не задумываясь: — Кошкина вы проучили хорошо. А знаете, что помогло? То, что вы верно угадали, чего хочет народ… И какое единодушие в вашем народе! Просто поразительное!.. Ваше дело было посерьезней дела Оралбая. Не будь у вас за спиной столько оправдывающих доказательств, его легко можно было превратить в политическое. Но все доводы и обоснования были у вас правильными, вы удачно отбились…

Тут же Михайлов сообщил Абаю о новостях в уездном и областном управлениях: на днях Кошкин с должности семипалатинского уездного начальника переведен на ту же должность в Усть-Каменогорск, а на его место назначен советник Лосовский. Областное управление поручило ему выехать в степь и провести выборы волостных управителей, проваленные Кошкиным. Перевыборы состоятся в Чингизской волости, к которой принадлежали иргизбаи, и в соседних с ней Коныр-Кокчинской и Кзылмолинской волостях.

Михайлов считал, что Абаю следовало бы выехать в степь вместе с Лосовским, чтобы содействовать избранию действительно полезных народу людей. Вероятно, и Лосовский будет этому рад — он очень расположен к Абаю. Совет этот Михайлов дал Абаю уже совсем по-дружески.

Подумав, Абай принял этот совет. Через Андреева они сообщили об этом Лосовскому. Тот охотно согласился и сам попросил Абая выехать вместе с ним на выборы.

Узнав о причинах новой задержки Абая, Ербол и Баймагамбет перестали докучать Абаю своей тоской по аулу и проклятиями городской жаре и пыли. Они дожидались отъезда уже больше месяца и почти не видели Абая: он пропадал то в библиотеке, то у Михайлова, а дома сидел за книгами или в размышлениях о прочитанном. Иногда Ерболу удавалось все же вытащить его на другой берег, в дом Тинибая.

Салтанат со своей матерью все еще жила там, и однажды, в той же комнате Макиш, Абай еще раз свободно поговорил с девушкой. Нарочно ли выбрал Ербол такое время, или же это произошло случайно, но, приехав вечером, они узнали, что Макиш и мать Салтанат ушли в гости к соседям и девушка была одна. Ербол вертелся в передних комнатах, отвлекая прислугу и охраняя покой собеседников.

Они сидели у окна на высоком сундуке, покрытом ковром и толстым корпе. В комнате сгущались сумерки, легкий ветерок тихо шевелил занавесями. Обоим не хотелось зажигать свет. Уже стемнело так, что люди, проходившие мимо, не могли видеть их у открытого окна. Абай, подняв занавеску, забросил ее за спинку кровати, бледный лунный свет проник в комнату и осветил взволнованное лицо девушки. Абай сидел против нее. Лунный луч вырвал из полумрака удлиненные дуги узких ее бровей и болышие глаза, мягким блеском заиграл на гладком открытом лбу, не тронутом загаром.

Салтанат встретила Абая, как старого друга, и сама начала откровенный разговор. Она расспрашивала Абая о его семье, оставленной в ауле, и мягко заметила, что, задерживаясь в городе, Абай заставляет своих близких скучать по себе и сам, вероятно, тоскует без них.

Абай признался, что ему сильно не хватает детей, и, заговорив о доме, дал понять, что женитьба на Айгерим была встречена его родными холодно. В свою очередь и сам он стал расспрашивать Салтанат о ее жизни, о надеждах на будущее.

Сегодня в девушке не было прежней замкнутости. Сплетая и распуская длинными гибкими пальцами шелковые кисти шолпы, она рассказывала Абаю о себе. Взгляд ее больших сияющих глаз, казалось, ушел куда-то вглубь и потух; лишь порой, когда девушка слегка прищуривал их, как бы от боли, к ним возвращался прежний блеск. Абай совсем не походил на тех жигитов, которых знала Салтанат, и к этому необычному новому другу она относилась с полным доверием, делясь с ним своими мыслями, горечь которых никогда не рассеивалась в ее душе.

— Моя свобода ничего не стоит. Я та же пленница, только без оков, но не всем это понятно. Многие удивляются, какая мне дана свобода. А ведь я похожа на сокола или кобчика, которого готовят для охоты и пускают летать на веревочке. Вот и моя свобода — такая же… Скоро я превращусь в чью-то собственность, — осенью ко мне приедет жених. Вы сами хорошо знаете, разве мало у нас, казахов, несчастных девушек? Я не раз через матерей передавала отцу, что не люблю своего жениха, пусть выдают меня за кого угодно, только не за него. Отец не соглашается… Я единственная и любимая дочь, меня даже и назвали Салтанат, мой дом — это мое гнездо, где родители с детства лелеяли меня, баловали, да и сейчас ни в чем не препятствуют мне, кроме этого. Но раз я обречена — мой дом стал для меня клеткой… Как подумаю о будущем — все надежды гаснут… Иногда мне кажется, что я ничего больше не хочу, ни во что не верю… Бывает, я ночи напролет плачу и молюсь, чтобы бог отнял у меня жизнь… Лучше смерть, чем эта унизительная узда… Что мне жалеть о такой жизни?..

И она прижала платок к разгоряченному лицу, по которому медленно катились слезы. Абай тоже молчал, чувствуя на сердце тяжесть. Потом Салтанат приподняла голову, взглянула на Абая и продолжала срывающимся голосом, но по-прежнему сдержанно:

— Вы должны понимать молодое сердце. Другая на моем месте рассуждала бы так: «Что меня ждет — там видно будет, а сейчас, пока я свободна, надо пользоваться свободой, к чему сдерживать себя и неволить?» — и назло своей судьбе пошла бы на легкомысленные поступки. Вы же знаете — так у нас и бывает… А я, к несчастью, на это неспособна. Отчаяние и страх перед будущим так во мне сильны, что я не могу весело и легко пользоваться своей свободой… Порой и мне померещится счастье, вспыхнет любовь, но тут же все в сердце холодеет, вянет, и я отворачиваюсь от призрака счастья… К чему?.. Ведь все равно меня поглотит какая-то глубокая пропасть… какой-то мрачный и холодный мир, как в страшной сказке… Я — как воробей, которого притягивает взглядом змея: как ни рвись, ни бей он крыльями — он неизбежно упадет в ее пасть…

Девушка снова замолчала. В комнате стало совсем тихо. Абай не раз слышал печальные признания молодости, но впервые они были высказаны с такой силой горя, с такой остротой боли. Лишь в какой-то русской книге он прочел такие же правдивые признания о самых глубоких тайнах души. Да, таков и бывает язык книги сердца: слова ее звучат только раз, как исповедь, как предсмертная правда, и, высказав их, сердце умирает…

Абай склонился к девушке и взял в ладони обе ее руки. Он долго держал эти горячие, мягкие, чуть влажные руки, потом прижал их к лицу и поцеловал кончики пальцев. Девушка тихонько высвободила руки. Душа Абая была переполнена глубоким состраданием.

— Салтанат… Дорогая моя… Первый раз в жизни я слышу, чтобы так рассказывали о своей печали. На такое искреннее признание можно отвечать лишь искренностью. Я совершил бы великий грех, если бы обманул вас хоть одним словом… Выслушайте и вы горе, разрывающее мое сердце.

Салтанат сделала легкое движение, чуть придвинувшись ближе, как бы идя навстречу его ответной откровенности. Абай заговорил:

— Вас мучает страх перед будущим, угнетает мысль о нелюбимом. А меня — тоска о любимой, печаль о далеких минутах моей жизни, которых мне не забыть до могилы… Это было утро моей души. И никакая тень не омрачит в моей памяти того рассвета… Краткие минуты счастья, душевной радости ушли безвозвратно… Счастье исчезло, как закатившийся месяц… Мою страсть, мою неумирающую любовь зовут Тогжан. Сколько времени я не видел ее — а память хранит каждую едва заметную ее улыбку. Каждый разговор — короткий, длинный, радостный, печальный — живет во мне, как заветные строчки, написанные моей кровью… Вы слышали их: Макиш говорила, что эта песня понравилась вам…

Салтанат молча кивнула и потом стала размеренно покачивать головой, как бы напевая про себя песню, и золотые подвески ее резных сережек задрожали в такт, словно повторяя: «Мы знаем, мы слышим, мы свидетели…»

Абай продолжал:

— Потом и меня судьба соединила с нелюбимым человеком. Я стал отцом детей, которые меня радуют. Но тоска не покидала моей души. Однажды я увидел Тогжан во сне. И как раз тогда, когда я был между явью и сном, я слышал пение, напоминающее Тогжан, и увидел девушку, похожую на Тогжан. Она разбудила меня и утолила мою душу, она стала моей песней, моей радостью, опорой моей жизни… У нас необычайно красивый ребенок, свидетельство силы нашей любви… Людям кажется, что жить здесь, в городе, — для меня развлечение и удовольствие. Они не знают, как тоскую я о ней, моей Айгерим, моей второй Тогжан…

Абай замолчал. Салтанат, бледная и потухшая, молча склонила голову. Они будто обменялись душевной тайной. Дальнейшая беседа была излишней.

Салтанат, смелая и прямая, пошла навстречу Абаю прямым и смелым путем, недоступным для многих казахских девушек: она сама открыла двери его тюрьмы и освободила его. Но принять несвободную любовь и делить счастье с другой — она не могла. Не мог и Абай, тоскующий по Айгерим, солгать и ответить на чувство Салтанат.

Этой беседой они положили предел взаимной откровенности. Салтанат, овладев собой, подала жигиту домбру.

— Спойте сами эту песню… Негромко — только для меня… — попросила она.

Абай не заставил ее повторять просьбу. Он пропел вполголоса песню, посвященную Тогжан, и потом, не изменяя напева, перешел на другие слова: искренние, мягкие и сдержанные — они рождались тут же и говорили о сегодняшнем вечере. Он пел о лице Салтанат, освещенном лунным светом, о новом чувстве, вспыхнувшем сегодня. Оно незабываемо. Долго будет звенеть о нем домбра акына. Душа друга, навеки оставшегося в долгу, не будет знать измены и бережно сохранит это чувство. Разлука уводит обоих в неизвестность, но и там в памяти акына останется облик близкого друга, обменявшегося с ним душевной тайной. Свято будет сберегаться эта тайна. Она, как драгоценный камень, скрыта в тайниках и там, не видимая никому, никогда не потеряет своей ценности… Простые и звучные стихи вырывались из самой души Абая и летели к Салтанат в задушевном напеве.

Ербол, сидя в передней комнате, ожидал какого-либо знака от друга. Услышав пение, он велел Баймагамбету зажечь свет, вошел с лампой в руке в комнату Макиш и окинул обоих любопытным взглядом.

Абай и девушка сидели на том же сундуке у окна, где он их оставил, и Абай негромко и спокойно пел песню. На лице его не было того выражения, которое хотелось бы видеть Ерболу… Нет, Ербол не одобрял их. Он просто был недоволен и даже обижен в своих лучших дружеских чувствах…

Как только комната осветилась, вошел Баймагамбет, за ним прислуга. Стали накрывать стол к чаю. Скоро вернулась и Макиш вместе с матерью Салтанат, вошла и байбише Тинибая.

Весь вечер Абай и Ербол пели то поодиночке, то вместе. По просьбе байбише они исполняли самые разнообразные песни. Салтанат была сдержанна и неразговорчива. Она внимательно прислушивалась к тобыктинским напевам, так отличающимся от побережных. Только под конец вечера, когда в комнате остались лишь Ербол и Баймагамбет, она обратилась к Абаю, собравшемуся уходить:

— Незабываемый вечер… Как быстро он пролетел!.. В моей душе нет других чувств, кроме благодарности вам, я всегда догадывалась, что вы совсем не похожи на других… Я нисколько не сожалею о том, что не сбылось. Будьте счастливы! Всю жизнь счастливы!..

Абая снова поразили ее сила воли и прямота. Он не сказал ни слова в ответ, только наклонил голову и приложил руку к груди, как бы показывая этим едва заметным движением, что ему все понятно. Салтанат почувствовала, что он не хочет унижать значительность этого вечера ни одним пустым словом. Она кивнула ему, молча отошла к окну и там долго стояла, глядя ему вслед полными слез глазами.

Наступил день отъезда в степь. Все последнее время Абай ежедневно бывал у Михайлова. Однажды Михайлов встретил его с раскрытой книгой в руке. Поздоровавшись, он взял Абая под руку и увел в свою комнату.

— Вот, Кунанбаев, я приготовил для вас книги, — сказал он, показывая на груду, лежавшую на столе. — Тут не только русские писатели, я подобрал книги по разным отраслям знания…

— А что именно, Евгений Петрович?

— И по всеобщей истории, и по истории Европы, и по географии… Вы непременно должны прочесть их и как следует усвоить в этом году… Половину нашел у себя, а остальное лежит у Кузьмича в Гоголевской библиотеке. Он подобрал их уже по моему списку, заберите с собой… Да историей вы как будто и раньше занимались? Ведь она— мать всех наук…

— Я читал историю ислама, и то, что требует медресе, и что находил сам… Но знаете, Евгений Петрович, все, что я считал наукой, после встречи с вами потеряло для меня всякое значение. Теперь я даже не знаю, можно ли назвать историей то, что я читал? Вы все это развеяли, как дым…

— Ну, уж и все! — рассмеялся Михайлов. — История ислама — конечно, наука, и большая наука… Только нужно разбираться, кем и как эта история написана…

И Михайлов начал развивать совершенно новую для Абая мысль. Культура народов Востока в течение нескольких веков оказывала большое влияние на мировую науку и способствовала развитию человеческого сознания. Михайлов рассказывал, что между древним, так называемым античным миром и эпохой европейского Возрождения лежит несколько сот лет застоя, умственной темноты, которую освещала только культура народов Востока. Она стала связующим звеном в многовековом развитии человеческого ума, внеся в мировую культуру присущее ей своеобразие.

Эта беседа особенно обрадовала Абая, и он не мог скрыть этого от Михайлова. Он заговорил откровенно, делясь с ним заветными мыслями. Ведь раньше ему всегда казалось, что в сокровищнице человеческой мысли народы Востока со всем богатством их знаний и опыта стоят как-то особняком. А Евгений Петрович собрал в одно те сокровища, которые, как думал Абай, противоречат друг другу… Конечно, так оно и есть: разве мало в мире людей, которые думают об общем благе, о справедливости, истине и совести? В каждую эпоху у каждого народа были свои ученые и наставники, болевшие душой о судьбах людских. И не потому ли и они с Евгением Петровичем так быстро поняли друг друга, что оба, каждый по-своему, думали об одном — о человечности? Может быть, это общее для всех сокровище и помогло так быстро окрепнуть их недавней дружбе, несмотря на то, что один из них уже владеет им, а другой едва успел прикоснуться к этому богатству?..

Михайлов заговорил опять. Его открытый лоб, вдумчивые, спокойные глаза, густая, темная, тщательно расчесанная борода даже внешне делали его похожим на ученого исследователя, на мудреца-наставника. Абай так и слушал каждое его слово — как мудрое наставление. Михайлов говорил доступными, понятными для Абая выражениями, но делая смелые и широкие обобщения. Он подтвердил, что все прочитанное до сих пор Абаем об исламе относится к исторической науке. Он поразил Абая новой для него мыслью о том, что и казахский народ, несомненно, накопил огромные культурные богатства, еще не известные науке и недооцененные самим Абаем: Михайлов утверждал, что они должны существовать, но пока хранятся в самом народе, как золото в недрах земли.

После этого разговора Абай еще сильнее почувствовал, как дорог и близок ему Михайлов. Этот друг должен стать его старшим братом, быть ему ближе, чем кровный родич. И Абай обратился к нему с прощальными словами:

— Сегодня я узнал вас глубже, чем раньше. Только теперь я понял ваши неоценимые качества. Раньше я думал, что вы несете в себе лучшие мысли только русского народа, а я для вас — человек совсем из другого мира, далекого от вас, неизвестного вам, из чуждых вам пустынных степей с их непонятными вам мыслями… А вы точно взяли меня за руку, повели на какую-то вершину, показали оттуда стоянки всех народов всех времен и объяснили мне, что все люди — сородичи, пусть хоть дальние. Вы и мое Тобыкты не отбросили в сторону от главного пути. И мне радостно слышать это. Я и радуюсь и горжусь…

Михайлов широко улыбнулся и, обняв Абая, притянул к себе.

— Будем надеяться, что наша дружба принесет пользу нам обоим, Кунанбаев… Только крепко держите ваше обещание — не забывайте в ауле о библиотеке и о Кузьмине! — сказал он и сердечно попрощался с Абаем.

Перед отъездом Лосовского в степь на выборы Михайлов встретился с ним у адвоката и заговорил об удивительном степном жигите:

— У Кунанбаева огромное стремление к знанию!.. Именно так и должен идти к науке молодой народ — искренне, с жаром, с энергией, даже с жадностью!..

Лосовский несколько охладил его:

— Ну, один он — еще не народ, Евгений Петрович… Народу Кунанбаева еще далеко до того, чтобы понять пользу русской культуры, он погружен в глубокую вековую спячку. А что касается самого Кунанбаева — это просто свойство молодости: каждый, становясь взрослым, стремится к знанию…

Михайлов не спорил. Он хотел только, чтобы Лосовский ближе познакомился с Абаем, и прямо высказал это советнику:

— У Кунанбаева есть любопытная черта: он часто говорит о справедливости, о народе и о честном служении ему. Эти мысли крепко засели в нем — а ведь они очень близки русской культуре… Среди степняков я, пожалуй, впервые вижу такого. Конечно, вы знаете киргизскую степь, характер и взаимоотношения ее населения много лучше меня, и интересно, что вы скажете об этом человеке… А меня поражают в нем его гуманистические взгляды… Хотелось бы знать, что выйдет из него с годами?..

Михайлов никогда не говорил этого самому Абаю, но здесь характеризовал его вполне убежденно. Андреев присоединился к нему и обратился к Лосовскому:

— Вот вы всегда говорите, что в большинстве своем выборные киргизские управители — тупые неучи, и непонятливые и нечестные. Пусть Кунанбаев укажет вам подходящих людей из своих степняков. Почему бы вам не попробовать? Проведите их на выборах и испытайте на деле!

Лосовский не возражал, но все же выразил серьезные сомнения:

— Старейшины киргизских родов — загадка не только для нас, чиновников управления, но и для самого Кунанбаева. Я совсем не уверен, что его друзья будут сильно отличаться от остальных… Вряд ли они повернут дело по-новому и дадут верное направление степной жизни. Если киргизская степь, бескрайная и загадочная, действительно такая, какой я ее знаю, — трудностей и тут будет немало. А опыт — что ж, опыт сделать можно… — Он иронически усмехнулся и заключил — Итак, будем надеяться, что мы с Кунанбаевым годика через два убедимся в успехе нашего опыта. Не скажу, однако, чтобы сам я верил в это…

Через несколько дней Лосовский выехал на выборы. Абай с Ерболом двинулись вслед за ним в Кызылмола, отправив Баймагамбета на жайляу в аул с известиями о себе. С ним же пошла и подвода, добрая половина которой была завалена книгами, указанными Абаю Михайловым.

Лосовский выполнил свое обещание: все время выборов в Кзылмолинской, Коныр-Кокчинской и Чингизской волостях он держал Абая при себе и везде старался подымать его авторитет перед населением. Их везде принимали с почетом, ставили юрты, резали скот, готовили угощение — и все, кто собрался на выборы, видя Абая постоянно рядом с новым уездным начальником, убеждались, что на этот раз Абай вернулся из города, приобретя еще большее доверие и уважение начальства. Народ попросту считал его советником.

На выборах ни в одной из волостей не возникло споров о том, кому быть бием, кому волостным управителем, кому его заместителем: Абай везде предварительно советовался с честными и справедливыми людьми, после этого предлагал Лосовскому того или другого кандидата, и его предложения проходили повсюду.

Привыкнув по своему городскому опыту смотреть с недоверием на степных кочевников, Лосовский внимательно приглядывался к Абаю. Но тот вызывал в нем только чувство уважения, и за время этой почти месячной поездки Лосовский сблизился с ним. Порой он подшучивал над Абаем:

— Берегитесь, Ибрагим Кунанбаевич!.. Ведь выборы провожу не я, а вы, — я только слушаю ваши советы и утверждаю указанных вами людей. А что, если они, как и все прежние, тоже окажутся взяточниками, насильниками, будут составлять фальшивые приговоры, разжигать межродовую вражду?.. Как вы тогда посмотрите в глаза Михайлову и вашему другу Акбасу?..

Абай и так понимал свою огромную ответственность не только перед ними, но и перед народом, которому он стремился облегчить жизнь. Он добился избрания на должности волостных управителей троих молодых людей, о кандидатуре которых никто и не думал и которые сами не домогались назначения.

Для Чингизской волости Абай назвал своего друга, которого еще с самой ранней юности уважал за мягкий характер и человечность. Это был Асылбек, брат Тогжан. К великой досаде всех иргизбаев, а старшего их поколения в особенности, Асылбек был выбран на должность, на которой так властно хозяйничал Такежан.

В Коныр-Кокше Абай не допустил избрания богатого и честолюбивого Абена, стремившегося добиться должности взятками. Вместо него он назвал Лосовскому спокойного и понятливого жигита Шимырбая.

Волостным управителем Кзылмолинской волости он предложил избрать своего младшего брата Исхака. Абай видел в нем своего единомышленника. Исхак был сыном Кунанбая от Улжан, но Кунанбай с малолетства растил его у Кунке вместе с Кудайберды. Долгое время Исхак находился под влиянием Такежана, но в последние годы сблизился с Абаем, признав в нем справедливого старшего брата и искреннего друга. И Абай остановил на нем свой выбор, надеясь найти в нем верную опору.

Так закончилась начавшаяся в Ералы борьба Абая с властями. Народ считал, что в борьбе этой победил Абай, и имя его получило в степи еще большую известность.


Читать далее

ВЗГОРЬЯМИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть