ПО РЫТВИНАМ

Онлайн чтение книги Путь Абая Abai's Way
ПО РЫТВИНАМ

1

Оо-о, Абай, эй, Абай!.. Пусть не будет тебе счастья… Бросил нас тут, в пустой степи, ни родных, ни близких кругом… И дом без хозяина, и жена без мужа, и дети без отца. Нет и нет тебя!.. Что мы тебе плохого сделали?.. И жару какую бог насылает— небо на землю валится! Облепили тут мухи наши глаза, разве здесь место для стоянки? С каждым днем все жарче да жарче… А все ты, Абай! Не будет тебе счастья, нет, не будет… Ой, за какие грехи мне такое мученье!..

Так причитала своим резким голосом Дильда, проходя по аулу. Продолжая браниться, она вошла в юрту Айгерим. Та была у себя одна и встретила Дильду как старшую, почтительно встав с места.

Дильда выглядела теперь уже пожилой женщиной. Худощавая, сварливая, беспокойная, она после частых родов начала быстро стареть. На ее лице появились морщины, резко выступили скулы; костлявая и жилистая смолоду, она казалась теперь совсем высохшей.

Ее появление в юрте Айгерим и то, что и при ней она продолжала честить Абая, совсем не вязалось с ее презрительным отношением к сопернице. Но нынче у Дильды была на то особая причина.

Манас, который вчера к ночи приехал из города, привез от Абая привет и известие, что он, вероятно, задержится там до конца лета. Сидя за угощением, он принялся осуждать Абая перед сбежавшимися в юрту Дильды соседями и слугами.

— Его старая мать послала меня в такую даль, приказала скакать день и ночь: «Извелся, наверное, сынок мой в неволе, узнай хоть, здоров ли он…» Я и сам думал, что он там мучается в тюрьме, мчался до города как угорелый. Какое там!.. Ничуть не бывало! Он, оказывается, уже свободен и живет себе в свое удовольствие!..

И Манас начал болтать о том, что видел. Сначала он сдерживал язык, боясь, что Дильда с ума начнет сходить от ревности, но вскоре заметил, что его рассказы о легкомыслии Абая доставляют ей даже некоторое удовольствие. Она слушала с явным любопытством и сама вынуждала жигита продолжать рассказ:

— Ничего не скрывай, дорогой, да сбудутся все твои желания… Рассказывай все, что видел и слышал, все, что было! Утаишь что-нибудь — перед богом ответишь!..

Тонкие чувства, возникающие во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной, были недоступны Манасу, тупому и грубому. Увидев Абая и Салтанат в уединенной полутемной комнате с занавешенными окнами, он истолковал это по-своему. И теперь, попав на повод к Дильде, он наговорил много лишнего, кое-что присочинил от себя и под конец совсем заврался:

— Я Абая не обвиняю, хоть и ругнул его сгоряча тут же, при девушке… Не мог же я не думать о твоей обиде, келин! Да и почему бы мне было и не поругать его, кто ему там правду скажет? «В ауле, говорю, жена и дети ночей не спят, по тебе тоскуют, им и еда на ум нейдет, а ты тут наслаждаешься, дочку Альдеке обнимаешь?..» Так и сказал ему, уж очень обозлился…

Выпытав у Манаса все, что ей было нужно, и проводив его утром на жайляу, Дильда отправилась к Айгерим и там развязала язык.

Сначала Айгерим ничего не могла понять. Дильда была оживлена, порой даже смеялась и чуть не обнимала соперницу, что было совсем необычно. Айгерим недоумевала, что привело ее в такое радостное возбуждение. Наконец Дильда перешла к последней новости, не скрывая своего удовольствия и злорадства, смакуя подробности и еще больше раздувая сплетню, и без того преувеличенную Манасом.

Айгерим сидела, изнемогая от духоты и зноя. Услышав злые новости Дильды, она вдруг начала бледнеть, по телу ее пробежала холодная дрожь. Ей показалось, что ее по самому сердцу хлестнули тонкой плетью. Она схватила руку Дильды похолодевшими пальцами.

— Что вы говорите?.. Как вы сказали?.. — вся дрожа, прошептала она, бросившись к Дильде.

Она впилась глазами в ее лицо и вдруг замолкла. Гордость удержала слезы, готовые хлынуть потоком, и две крупные капли застыли, как льдинки, в уголках широко раскрытых глаз. Больше она не проронила ни звука, только милое ее лицо то вспыхивало, то бледнело до синевы, Как в обмороке.

Не отрывая от нее торжествующего взгляда, Дильда заговорила своим дребезжащим голосом. Тесно придвинувшись и прижав свои колени к коленям Айгерим, она продолжала с жаром:

— Ты только послушай, Айгерим… Главного я еще не сказала… Эта потаскуха-то, Салтанат, оказывается, прикатила в город на тройке гнедых мужа себе искать! Вот она и говорит Абаю: «Женись на мне, не знаешь, что ли, пословицы: «С кем согрешишь, с тем и очистись…» Как мне теперь людям в глаза смотреть, когда все знают, что я тебя даже из тюрьмы вытащила? Теперь меня и жених мой не возьмет! Не из таких я, чтоб ты меня бросил всем на посмеяние!..» А когда Абай ей ответил: «У меня же в ауле жена и дети есть!» — она опять на дыбы встала: «Твоя жена, говорит, мне не помеха! Грязнополая степная девка мне не ровня, она в мой дом с дровами войдет, с золой выйдет. А твоя пара — это я. По земле пришла — под землей не уйду! Ты на мне женишься! А пока — оставайся в городе все лето, нечего в аул возвращаться, я одна хочу наслаждаться счастьем!..» Мне-то что, Айгерим, я давно уже на него рукой махнула, а вот ты-то как!.. Изменник! Оставил нас тут, как нищих жатаков, зимовку строить, а сам-то! То-то я чуяла, что неспроста он в городе на все лето остался! Вот оно чем кончилось, пусть ему счастья не будет!..

И, высказав все, что могла, Дильда с торжествующим видом вышла. Темное облако спустилось на светлую юрту Айгерим. Проходили дни и недели, а Абай действительно все не возвращался в аул.

Закончив поездку с Лосовским, он приехал к матери в Большой аул. На жайляу его задержали больше двух недель: братья, матери и родные — все встретили его как дорогого гостя и не отпускали от себя. Он спешил и беспокоился, сильно тоскуя по Айгерим, но старался не показывать этого. Дишь когда они стали готовиться к перекочевке на склон Чингиза, Абай смог уехать в свой аул, о котором так соскучился. На этот раз с ним поехал только Баймагамбет— Ербол остался на жайляу до откочевки аулов на осенние пастбища.

Они выехали под вечер и за ночь перевалили через безлюдный хребет. Несмотря на жару и духоту, они не сходили с коней до самого полудня, пока не добрались до зимовки на Акшокы. Когда Абай уезжал весной, здесь были выведены только стены нового жилья. Теперь на одном из холмов Акшокы стояла большая постройка.

Подъехав к ней, они спешились и вошли в зимовку. Баймагамбет тотчас принялся расхваливать высоту стен и прочность крыш. Абай молча, не торопясь стал осматривать зимовку, начав с двух кладовок для хранения продуктов зимой и коптильни с вытяжной трубой, расположенных по правую сторону здания.

Постройкой руководили Айгерим и Оспан, но план ее — и жилых и надворных помещений — был дан самим Абаем. Он сам сделал чертеж со всеми подробностями, указав длину и ширину каждой комнаты и расположение дверей. Теперь он проверял каждую стенку, прикидывая размеры и восстанавливая в памяти свой чертеж. У Баймагамбета не хватало терпения сопровождать Абая в его неторопливом осмотре, он то и дело убегал вперед и возвращался к нему из других комнат, восхищаясь:

— Абай-ага, идите сюда, вот где замечательно! Настоящий городской дом! И потолок дощатый… А печь-то какая!

Абай пошел дальше. Осмотрев комнаты, которые расхваливал Баймагамбет, он и сам остался доволен. Лучшей комнатой в доме, светлой и просторной, оказалась большая угловая. Вход в нее вел через длинную переднюю. За угловой находилась маленькая комнатка, заканчивающая одно крыло дома. Абай и Айгерим предназначили их для Дильды с детьми и для муллы.

Осмотрев эту часть дома, Абай перешел в комнаты, ожидавшие его и Айгерим. По плану Абая дверь туда должна была вести из общей передней. Но оказалось, что Айгерим изменила план и прорубила дверь из своей комнаты в заново пристроенную с противоположной стороны вторую переднюю. Абай понял ее: ей не хотелось встречаться с Дильдой, и другой вход хоть и не очень, но все же обособлял их половину.

В доме, полном тени и прохлады, уставшее тело приятно отдыхало. В комнате Айгерим Абай задержался. Он мысленно выбрал место для супружеской кровати в углу возле печи и долго стоял в задумчивости, как бы видя перед собой отливающий то красным, то голубым шелковый занавес, который должен скрывать ее.

Баймагамбет продолжал суетливо бегать и скоро вернулся, успев осмотреть всю зимовку. Он оглядел помещения, назначенные для него и для других слуг, и остался ими очень доволен, Абай пошел за ним, обстоятельно осматривая все закоулки. У скотного двора были отдельные ворота, первым шло помещение для верблюдов, за ним коровник. С ним соединялись две большие овчарни с круглыми отдушинами в крыше и конюшня, длинная и высокая, с отдельным ходом. К жилым постройкам примыкал крытый сарай для хранения в летнее время саней и всякой хозяйственной утвари.

Закончив осмотр, Абай присел отдохнуть в тени высоких стен зимовки и шутливо сказал Баймагамбету:

— На наше счастье, нас с тобой и не коснулись все эти хлопоты… Молодец Айгерим, справилась с такой работой! — И он тут же поднялся на ноги. — Веди коней! Скорей домой!

Его вновь охватила тоска по Айгерим и детям. Баймагамбет долго не возвращался с конями, — напоив из колодца и стреножив, их пустили пастись возле зимовки, но они успели уйти довольно далеко, за холмы. Абай нетерпеливо ждал, досадуя на задержку и жадно вглядываясь в расстилавшуюся перед ним долину. Где-то там стоит его одинокий аул…

Его аул… Он не ушел со всеми на жайляу, он остался один в опустевшей долине. Вдали от шума общей жизни, он одиноко стоит среди пожелтевшей пустыни. Кругом спокойная широкая степь — желтая, безмолвная, глухая. Жаркий солнечный воздух волнуется над ней и колеблется, рождая неясные очертания. Абай старается найти в голубоватой дали место своего аула, но мираж играет перед его глазами множеством видений. Точно наперекор человеку, который считает степь пустой и необитаемой, мираж заполняет даль странными существами и предметами. Они говорят, что степь полна загадочной жизни. Но они обманывают. Мираж — как мечта: он из ничего рождает призрачное утешение. Вот кажется, будто в долине Ералы встал огромный город со множеством голубых куполов, вот синеют дворцы… И вдруг край этого города отрывается от земли и продолжает в небе свою призрачную жизнь. А что там? — не то стадо, не то заросли карагача… Множество легких теней двигаются то в одну, то в другую сторону, притягивают к себе взгляд, настойчиво зовут к себе, повторяя: «Сюда, я здесь!..»

«И мечта и мираж — как надежда: она так же непрерывно меняет свой облик, так же манит, играя и переливаясь перед глазами», — думает Абай. Он всматривается в эти легкие тени, околдовывающие и обманывающие человека, который так и остается одиноким в безлюдье. Но среди этого призрачного мира Абай все-таки видит свой маленький одинокий аул и с тоской и нежностью думает о своих малышах, о своей Айгерим, одинокой, молодой, любимой.

Высушенный за лето ковыль чуть слышно шелестит под слабым южным ветерком, поблескивая на солнце, как поверхность пологой волны. Она едва заметна для глаз — белое море лишь переливается из серебристого в желтое и темное, словно блестящая шелковая ткань. Ковыль уже принял свою осеннюю серебристую окраску, полынь слегка пожелтела, а степной курай, который весной выбрасывал зеленые кисти и синие цветы, стал красновато-бурым. Все говорит об утраченной силе, о минувшем счастье, о бессилии угасающей жизни. Абай внезапно почувствовал себя осиротевшим, одиноким и усталым. Мысль об одиночестве с особенной силой охватила его. Что-то больно кольнуло Абая в сердце. Его потянуло в аул, к людям, душа его переполнилась тоской и нежностью к ним.

В молчаливом раздумье Абай подводил итоги многим своим прежним размышлениям. «Измучен и несчастен казахский народ, чья родина — эта широкая безлюдная степь. Его одинокие аулы затеряны в громадной пустыне. И так — везде, везде, где живут казахи… Безлюдье вокруг. Нет постоянного, обжитого места. Нет кипящих жизнью городов. Народ разбросан по степи, словно жалкая горсть баурсаков, высыпанная скупой хозяйкой на широкую скатерть…»

В свой аул Абай приехал поздно, перед самым закатом. Навстречу путникам выбежали дети, взрослые встречали их возле юрт. Здороваясь, Абай все время взглядывал на Айгерим, взявшую повод его коня. Она казалась больной, исхудалой, лицо ее было непривычно бледно, словно кто-то задул, как светильник, нежный огонь румянца, особенно красивший ее. Абай поцеловал подбежавших к нему Абиша и Гульбадан, обнял Магаша и взял на руки маленького Тураша, сына Айгерим, необыкновенно похожего на мать. Расспросив Дильду о благополучии аула, Абай наконец поздоровался с Айгерим.

Он тщетно искал на ее лице обычную нежность, которая всегда радовала его стосковавшееся в разлуке сердце. Она не только похудела и осунулась, было видно, что ее угнетает какое-то большое горе. Войдя в юрту и переговариваясь с Кишкене-муллой, Дильдой и соседями, Абай тревожно посматривал на Айгерим. И без того бледная, она порой почти синела. Лишь иногда ее лицо вспыхивало мгновенным светом, который тут же потухал.

У Абая не хватало терпения ждать дольше и, увидев, что Айгерим вдруг вся сжалась, точно от холода, едва сдерживая готовые брызнуть слезы, он негромко и полувопросительно окликнул ее:

— Взгляни-ка на меня, Айгерим?..

Они еще не сказали ни слова друг другу, но в этом заботливом и ласковом обращении Айгерим снова почувствовала обычное нежное внимание мужа. Она печально улыбнулась, как бы желая сказать: «Я рада и тому, что ты это заметил», — но слезы, душившие ее, помимо воли выступили на глазах светлыми жемчужинами.

— Что скажете, Абай? — повернулась она к нему. Абай вздрогнул и с тревогой вгляделся в ее глаза.

— Ты больна, Айгерим, милая? Что с тобой? У тебя в лице ни кровинки. Что случилось?

В ответ послышался скрипучий голос Дильды.

— Зачем спрашивать о болезни? — язвительно усмехнулась она. — Нас не болезнь здесь мучает, а горе. А причина— в самом тебе, Абай, сам должен знать… — И она снова зло рассмеялась.

Дильда всегда высказывала Абаю в глаза свое недовольство и обиду, но сейчас она говорила особенно резко. Значит, домашние обвиняли его в чем-то серьезном. Вероятно, ему ставили в вину то, что он не выехал из города сразу по окончании дела. Он сдержал себя, промолчал и продолжал разговор с мужчинами, стараясь не глядеть больше на Айгерим и Дильду.

Между Абаем и Айгерим до сих пор не было ни одной размолвки, ни одной обиды друг на друга. Всегда ее сердце было неизменно, ее любовь непоколебима. Чем бы это сердце ни было ранено нынче, обсуждать это при всех он не мог. Через силу он продолжал разговаривать с детьми и соседями о новом доме на зимовке.

Всю ночь, до самого рассвета, ни Абай, ни Айгерим не спали. Это была мучительная, тяжкая и горькая ночь. Ревность и обида глубоко проникли в душу Айгерим, и, едва успев остаться наедине с Абаем, она открыла ему рану своего сердца, коротко рассказав о том, что привез Манас, и разрыдалась.

— Как же это могло быть, как вы решились, Абай?! — повторяла она между судорогами рыданий, сотрясающими все ее тело. — Давно ли наш дом казался вам золотым дворцом счастья? А теперь вы сожгли мое сердце, не оживет оно больше! Слезы мои загасили свет этого дома… Нет излечения моей болезни… Не найдете вы слов, чтобы утешить меня, лучше молчите… Прошли мои дни!

Всю ночь она просидела у ног Абая в горьких рыданиях.

Взволнованно и горячо Абай пытался объяснить ей, что слова Манаса — глупая его догадка, ложь. Он успокаивал Айгерим, обнимая ее и ловя поцелуями ее слезы. Все было напрасно. Он с ужасом понял, что никакие его уверения не смогут успокоить ее. Ему стало страшно за будущее. Почва заколебалась под ним, он вдруг увидел тлеющие развалины своего счастья. Он сознавал это с тяжким замиранием сердца и долго лежал безмолвный и притихший.

Наступил бледный рассвет. Айгерим протяжно вздохнула, как умирающий, и глубокая обида непримиренного сердца вырвалась в горьких словах:

— Ох, пропади она пропадом, доля несчастной женщины! Прахом развейся! Что остается ей кроме горючих слез?.. Да что слезы? Пусть бы они лились у меня не только эту ночь, всю жизнь… Страшно другое: они смыли в моей душе все дорогое, все, чем была полна она для вас… Теперь ни мне, ни вам не о чем жалеть и не в чем раскаиваться… Молчать я не в силах — у меня никогда не было никакой тайны от вас, не смогу скрыть и сейчас: нет больше сердца в моем теле. Нет больше огня. Все погасло. Пусто внутри меня. Все смыли мои слезы.

Казалось, в эти слова Айгерим вложила все горе, накопившееся в ее душе: в них звучала безнадежность, покорность злой судьбе. Не такой знал Абай раньше свою красивую, смелую и гордую любимую. То, что она говорила сейчас, звучало как приговор. Она словно причитала по умершему счастью.

Абай испуганно приподнялся на локте и заглянул в глаза жены.

— Что ты сказала!.. Откажись от своих слов, оставь эти мысли! Мое прошлое чисто перед тобой, пожалей его! Я верю, что и будущее наше светло. Не жертвуй им, не губи словами нашего счастья! Возьми их назад, сейчас же возьми назад! — умолял он.

В слабом голубоватом свете лицо Айгерим казалось еще бледнее. Ничего не ответив на мольбы Абая, она поднялась с места, на котором просидела всю ночь напролет, и, закутавшись с головой в шелковый чапан, ушла в неясную мглу рассвета, вся в черном, с черным горем на сердце. В белой юрте Абай остался один.

Проходили дни, но Айгерим не менялась. Вспышка горя перешла в ней в безмолвное оцепенение. Абай ничем не мог рассеять его. Впервые возник между ними холод — и не исчезал.

Айгерим была для Абая и любимой женой и неоценимым верным другом. Этот непреодолимый холод, возникший между ними, мучил его, как незаживающая рана, как неизлечимая болезнь. Злая рука коварной сплетни убила их счастье. Причиной всему была одна Дильда. В первый раз в жизни Абай понял, что значит каяться в непоправимой ошибке. «Зачем я женился на Айгерим, не порвав с Дильдой, не отпустив ее?.. Как я мог это сделать?.. Чем я лучше других мужчин, невежественных, тупых, вероломных? Ну что ж, страдай теперь! Пей горький яд, ты сам, своей рукой влил его в свою жизнь, пей теперь!» — думал он в отчаянии.

Тяжкое сознание своих душевных ошибок все усиливалось в нем. Охваченный тоской одиночества, Абай круглые сутки проводил в юрте за книгами. Они стали необходимы ему, как дыхание, как воздух. Он прочел все, что привез из города, и отправил Баймагамбета в город к Кузьмичу. Тот прислал ему полный коржун новых книг.

Сама природа как бы отвечала безрадостному душевному состоянию Абая. Наступила суровая осень, над Ералы и Ойкодыком повисло беспросветное ненастье, дул холодный степной ветер, длинные ночи были пронизаны сыростью.

Аулы, чьи зимовки были расположены в ущельях Чингиза, прикочевали с летних жайляу на осенние пастбища в долину, где находилась стоянка Абая. Они густо расположились в ложбинах Ойкодыка и Акшокы, богатых травами и обильных ручейками и колодцами. Все старались подкормить скот на зиму.

Аул Абая все лето провел в полном одиночестве. Сейчас он был окружен множеством вернувшихся сородичей. Снова начались поездки в гости, взаимное угощение. Только Абай и Айгерим никуда не ездили. Они не выходили из юрты.

Абай, как отшельник-ученый, не подымал головы от книг. Казалось, осенний холод, охвативший природу, проник и в его душу. Было похоже, что и Абай примирился с судьбой, что и он тоже считает одиночество единственным оставшимся ему уделом, тяжелой, но уже привычной болезнью. Иногда под вечер он садился на коня и один, без всякой цели, объезжал пасущиеся стада, не возвращаясь до наступления полной темноты. Но порой, подъезжая к аулу, он ловил себя на мысли, что в юрте его кто-то ждет. Но кто?.. Он пытался ответить себе на это:

«Мне все кажется, что кто-то подойдет, рассеет этот мрак, затеплит в нем огонек надежды… Кто же это? Кого я жду?.. Айгерим? Может быть, ее сердце вернулось? Может быть, душа ее снова обратилась ко мне, радостная и улыбающаяся?.. — Но тут же он перебивал сам себя: — Нет… На это и не похоже… Она не стремится к тому, о чем я мечтаю… Кого же тогда я так жду?..»

И вдруг он догадался.

— Ербол! — вырвалось у него. — Приехал бы Ербол! Побыл бы хоть он со мной в мои печальные дни!..

В этот хмурый осенний вечер он почувствовал острую тоску о стойком, испытанном друге. Казалось, он впервые понял и оценил до конца, как дорога ему дружба Ербола. Ведь долгие годы они неразлучно шли по извилистому пути жизни, вместе терпели и жару и холод, вместе испытывали свое мужество; ни разу не омрачили дружбы размолвкой. Жизнь, пройденная ими, одинаково принадлежала им обоим, только в последнее время они стали разлучаться надолго то зимой, то летом.

Когда Абай женился на Айгерим, Ербол тоже справил свадьбу со своей Дамели, и его сынишка Смагул появился на свет в одно время с Турашем. Абай заботился о нуждах Ербола не меньше его самого. Долгое время аул Ербола во многом зависел от милости Суюндика и других сородичей. Теперь он имел хорошее стадо и в кочевке мог уже не тащиться за аулом Суюндика: Ербол объединил в самостоятельный аул семь хозяйств сородичей, окружавших светлую пятистворчатую юрту, где жила его семья. И молочного и тяглового скота у него теперь хватало, да кроме того, возвращаясь от Абая после длительной побывки, Ербол всякий раз пригонял подарок друга — то крупный, то мелкий скот.

Сейчас, когда Абай так тосковал о нем, Ербол жил на своей зимовке в Карашокы, оставшись в горах, чтобы заготовить корм для скота и оборудовать зимовку к холодам. Абай понимал удерживавшие его там нужды и заботы и терпеливо пережидал: он отлично знал, что, закончив хозяйственные хлопоты, Ербол приедет тотчас.

В своем далеком ущелье в Чингизе Ербол будто почувствовал, что друг его думает о нем и мечтает о его приезде. Однажды вечером, когда в тихой юрте только что зажгли свет и Абай по обыкновению склонился над книгой, дверь быстро открылась.

— Добрый вечер! — раздался звучный веселый голос Ербола.

Абай вскочил, бросился навстречу другу и, крепко обняв его, повел к переднему месту.

— Как хорошо, что ты приехал! — повторял он. — Мне без тебя просто воздуху не хватало!.. Раздевайся, садись!.. Постели корпе, Айгерим, дай подушки!..

Он суетился и радовался, как ребенок. Глядя на то, как он хлопочет вокруг друга, Айгерим рассмеялась, но вновь замкнулась в себе. Ей вспомнилось, как раньше, в счастливые дни, Абай так же радостно и ласково встречал и ее даже после одного дня разлуки. Ей вдруг стало жаль Абая, что-то теплое шевельнулось в сердце, но тут же исчезло.

Молодое сердце, охваченное ревностью, бывает и мстительным и несправедливым и способно принять драгоценность да дешевку. Так и Айгерим радостное оживление Абая при встрече с Ерболом приняла совсем за другое: ей казалось, что Абай радуется ему не как старому другу, а как свидетелю и соучастнику своей тайны с Салтанат.

Раньше она всегда встречала Ербола с такой же искренней радостью, как Абай. Их дружбу она понимала как дополнение и украшение своего счастья. Но сейчас в ней возникло горькое чувство: оба они были связаны тем, что разделяло ее и Абая. «Мое несчастье — это Салтанат, — думала она, — а Ербол способствовал ее встрече с Абаем, кто знает, какие у них общие тайны…»

Но все-таки приезд Ербола рассеял молчаливую тоску, давно уже жившую в юрте. Едва успев выпить кумыса, Ербол принялся за свои шутки.

— Торопись, Айгерим, готовь и чай и обед! У меня весь день ничего во рту не было — как напоила меня Дамели чаем в Карашокы, так весь день и ехал!.. А я пока сбегаю на поклон к Дильде, а то Алшинбаева дочка завтра же заскрипит от обиды!.. Пойду и детей обниму… Да не таращи ты на меня глаза, принимайся за дело!

Он будто в своем ауле обошел все юрты подряд и, отдав салем всем старшим, вернулся обратно. Усаживаясь за еду, он сообщил новость: в ауле Есхожи готовился праздник по случаю свадьбы Умитей. Любимица рода, славившаяся и своей красотой, и приветливостью, и своим замечательным пением, уезжала в аул жениха—Дутбая из рода Кокше.

Действительно, в тот же вечер аул Абая получил приглашение на свадьбу. Женщины уехали с Айгерим утром, а к обеду в аул Есхожи приехал и Абай с Ерболом и Баймагамбетом.

Праздник был в разгаре, все юрты, выставленные для гостей, были переполнены приезжими. Друзья прежде всего зашли в Большую юрту и отдали салем Есхоже, пожелав молодым счастья. Тут же их оставили пообедать. Из юрты жениха и его свиты сюда доносились песни девушек, невесток и молодежи аула. Вдруг какой-то шум и взрывы смеха заглушили песни. Видимо, происходило что-то необычное: мимо двери Большой юрты бежала молодежь, дети шумели, даже и из пожилых кое-кто участвовах в этой суматохе. Возбужденные голоса слились в общий говор.

— Э, смотрите, сэри идут!

— Откуда они взялись?

— Душа моя, как они разодеты, не разберешь, мужчины или женщины!.. Глядите — и все в красном, в зеленом!..

— Смотрите, смотрите — вон старший сэри! И домбра у него вся разукрашена! Таких сэри мы еще не видели!

Детвора с криками и смехом сновала между взрослыми:

— Шапки-то! Будто саукеле![149]С а у к е л е — головной убор невесты. Это не сэри, а невесты!

— А штаны? Точно женские юбки! А вон у того, как бараньи кишки, тащатся! Вот бы собак на них науськать, потаскали бы за такие штаны!..

Все вокруг суетилось, кричало, смеялось.

— Сал и сэри приехали! — сообщали друг другу люди.

В юрте Есхожи вместе с другими сидел Изгутты. Вероятно, ему показалось слишком почетным называть сал и сэри каких-то неизвестных сорванцов, осмелившихся с таким шумом явиться на праздник, потому что он спросил с неудовольствием:

— Кто это такие? Откуда?

Есхожа, который, как оказалось, знал об этом заранее, объяснил:

— Это не чужие, это все наш Амир устроил!

Абай и Ербол слышали, что несколько молодых жигитов во главе с Амиром разъезжали летом по степи и гостили по аулам, как настоящие сал и сэри, но до сих пор никто еще не называл их так. Друзья вышли посмотреть на выдумки Амира.

Большая толпа молодежи в ярких и пестрых одеждах шла к трем юртам, поставленным для жениха. Средняя была восьмистворчатая, верхние ее кошмы были отделаны узорами из красного и зеленого сукна и оторочены по краям красной каймой. У дверей ее стояли нарядные девушки в собольих шапочках с перьями филина, из-под которых, сверкая, спускались тяжелые шолпы. Среди них была и Умитей, выделявшаяся особенно нарядной одеждой, в шапочке из темной выдры, надетой слегка набекрень. Девушка казалась яркой утренней звездой Шолпан, сверкающей среди других. Когда сэри приблизились, Умитей повела своих девушек навстречу им.

В рядах певцов тоже шли празднично одетые молодые невестки. Баймагамбет с удивлением воскликнул:

— Там и женщины-сэри? Откуда они явились?

Ербол уже узнал идущих.

— Не видишь, что ли, — вон наша Айгерим! Наверное, и невестки сговорились с ними! Вот выдумщики!..

Действительно, перед самым приездом этих необычных гостей в свадебный аул прискакали их посыльные — так же ярко разодетые юноши с кинжалами, заткнутыми за пояс. Они подняли всю эту суматоху и направили гостям навстречу нарядную толпу невесток, находившихся в юрте жениха. Сэри спешились и продолжали шествие об руку с красавицами.

С громкой песней, будто предупреждая аул: «Вот мы идем!» — они шли парами, под руку с невестками или обнимая их. Впереди шел старший сэри, две невестки сопровождали его с двух сторон, положив руки на его плечи. Это был самый взрослый из юношей, высокий и представительный Байтас. Даже домбра его была украшена более пышным пучком перьев филина и бубенчиками, будто и она говорила: «Я тоже не простая, я — сал-домбра![150]Сал-домбра — щегольская домбра профессиональных певцов.» Перед началом каждого припева Байтас подымал ее над головой и потряхивал ею. По этому знаку вожака все сэри дружно подымали свои разукрашенные домбры и громким хором подхватывали напев «Жирма-бес».

Абая и Ербола удивило то, что все певцы пели хором. Обычно песню пели одновременно не более двух человек, даже если юрта полна была певцами. Это новшество понравилось друзьям.

Торопись веселиться, — тебе двадцать пять,

Эти годы к тебе не вернутся опять!..—

говорила песня, и было похоже, что этот припев так подходящий к новой выдумке, множество голосов подымало над толпой молодежи как знамя, как клич молодости.

Девушки, вышедшие с Умитей навстречу гостям, шли к ним с этой же песней. Обе толпы подошли одна к другой и вместе закончили припев. Теперь невестки в белых уборах на головах, шедшие с жигитами, отступили в задние ряды. Их сменила свита Умитей. Каждая из девушек взяла под руку одного из жигитов-сэри, к Байтасу снова подошли две. Умитей пошла рядом с Амиром.

Вся толпа двинулась к средней праздничной юрте. Посыльные певцов, спешившись, выбежали перед шествием. Взмахивая своими разукрашенными плетьми, они разгоняли и теснили детвору и толпу любопытных. Возле свадебных юрт было полно народу, тут стояли и Абай с его друзьями, и свита жениха, и сваты, но посыльные не считались ни с кем, кроме своих повелителей — сэри.

— Посторонись! Отойди! Прочь с дороги! — кричали они и, разделив толпу надвое, проложили широкий путь юрте жениха.

Когда кто-нибудь выскакивал из рядов, посыльные принимали свирепый вид и угрожающе сверкали глазами, подражая шабарманам. Высокие как на подбор богатыри порой угощали нарушителей установленного ими порядка ударом камчи по ногам или по спине, но это ни в ком не вызывало обиды, — потерпевший с хохотом отбегал в сторону.

Шествие привлекло к себе множество зрителей. За тесными рядами любопытных виднелись всадники, прискакавшие посмотреть на небывалое зрелище. Такое количество сэри — их было около сорока, — яркие их одежды, необычное поведение и пение изумляло и восхищало всех.

Байтас, высокий, румяный с остроконечной рыжей бородкой, продолжал идти впереди всех, будто и не замечая толпы зрителей. Две девушки по-прежнему обнимали его за шею с обеих сторон. Приближаясь к юрте жениха, он повелительным движением поднял свою домбру над головой, и все сэри, певшие «Жирма-бес» негромко, словно передавая друг другу какую-то тайну, сразу запели во весь голос. Девушки и молодые невестки присоединились к ним.

За Байтасом, несколько отделившись от всех остальных, шли Амир и Умитей, крепко прижавшись друг к другу, как влюбленные, встретившиеся после долгой разлуки. Их голоса выделялись в хоре. Они были запевалами и вели песню, — Байтас возглавлял торжественное шествие, но в пении все сэри подчинялись им. Красота и обаяние этой юной пары обращали на себя общее внимание, на изысканном языке сал и сэри о них можно было сказать, что их «живописал сам бог».

Весь богатый наряд Умитей, начиная с перьев филина на шапочке из меха выдры, дорогих украшений, бус, бахромы и кончая остроносыми лакированными кебисами, облегавшими маленькие ножки, подчеркивал ее нежную красоту. Лицо ее сияло самозабвенной радостью, будто сейчас, идя рядом с Амиром, она переступала порог счастья вместе с избранником сердца.

Амир тоже выделялся из толпы сэри. Голубой атласный наряд удивительно шел к его высокому росту и к юному лицу со светлой кожей и короткими черными усиками. Амир вел Умитей, повернувшись к ней и не сводя с нее больших, озаренных счастьем глаз. Кроме нее, он никого не видел вокруг и только на нее молился молчаливым взглядом, только для нее пел. Девушка радостно улыбалась в ответ, алые губы ее слегка дрожали, открывая ряд ровных белых зубов. Не отрывая взгляда от лица Амира, она не шла — плыла на теплой волне счастья. Их души уже принадлежали друг другу. Казалось, что юноша и девушка сольются сейчас в безмолвном долгом поцелуе, в первом объятии влюбленных.

Ербол, прекратив шутки, молча смотрел на них. Тяжелое и тревожное чувство овладело и Абаем. Шествие сэри вдруг потеряло для него всякую занимательность, и, оставив Ербола и Баймагамбета, он стал протискиваться сквозь напиравшую толпу.

Но убежать от своих мыслей он не мог. Пробираясь в задние ряды, он слышал кругом возгласы удивления. Они долетали до него со всех сторон и как будто хлестали по ушам.

— Погляди-ка на Амира и Умитей… Одни они, что ли… как идут!.. — говорила пожилая женщина своему мужу.

— У кого же нынче свадьба — у Дутбая или у Амира? — удивлялся человек с проседью в бороде.

— Точно влюбленные после разлуки… — услышал Абай позади себя. И эти возгласы, шепот, шутки и сочувственные сожаления преследовали его, пока он не вышел из толпы.

— Собой не владеют…

— Уж если влюбляться, то так, как эти!..

— Эх, молодежь, и скрыть своих чувств не умеет!..

— Вот это пламя, пропадает жизнь у бедняжек…

— Чуют разлуку… Когда страсть побеждает, разум отступает…

Пересуды и шепот бежали по толпе, готовые слиться в недобрую сплетню. Абаю стало не по себе. Поведение Амира и Умитей смутило и его: ему было стыдно за них и перед всей этой толпой и перед Дутбаем, женихом Умитей. Жигит этот, несмотря на свою молодость, пользовался уважением всех и самого Абая. «Дойдут до него эти злые слухи — тяжело будет и ему и им обоим», — с тревогой думал он. Его уже не радовало ни пение, ни веселье, продолжавшееся вокруг свадебной юрты. После угощения жигиты вскочили на коней, начались скачки, состязания, игры. Абай сам разыскал своего коня и незаметно уехал один.

Лица Амира и Умитей, горящие страстью, все еще стоили перед его глазами. Он то досадовал на влюбленных, жалел их; то осуждал их, то сам терялся перед всепобеждающей силой, более могущественной, чем воля человека, силой, о которой он не раз читал в книгах. Сердца их были полны огня, и, хотя они не сказали ни слова, взгляды их выразили все не только друг другу, но и всей этой толпе… Задумавшись, Абай ехал по степи, сам не видя куда. Неясные еще строки звучали в нем. Казалось, это был голос молодых сердец, прямых и откровенных, не считающихся ни с чем и не подчиняющихся рассудку. Сам собой зазвучал новый напев, медленный и задушевный, подхватывая сложившиеся стихи:

Речь влюбленных не знает слов.

У любви язык таков:

Дрогнет бровь, чуть вспыхнут глаза —

Вопрос иль ответ готов…

Внезапно родившиеся строки не выходили у него из головы весь день, и, вернувшись к себе в аул, он все время возвращался к новой песне.

Праздник в ауле Есхожи лишь в течение первого дня шел беззаботно, шумно и весело, как и полагается идти свадьбе. В следующие дни торжественность его и веселье были омрачены предвестьем надвигающегося несчастья. С той самой минуты, когда Амир вошел в юрту невесты под руку с Умитей, свадьба Дутбая как бы превратилась в торжество юного певца. И с этой же минуты толки, которые слышал Абай во время шествия, быстро разлетелись по степи, как пожар в ветреный день.

Гостями на свадьбе были не только иргизбаи, анеты, жигитеки, мамаи, стоявшие на осенних пастбищах поблизости — в Ойкодыке и Ералы, сюда явилось и множество гостей из рода Кокше, сосватавшего Умитей. Молва об Амире и Умитей быстро распространилась по всем этим племенам. «Амир так себя ведет, что весь Иргизбай позорит перед Кокше», — злорадно шептали те, кто таил обиду на иргизбаев. Другие, имевшие счеты с карабатырами, говорили о том, что юношу подбила сама Умитей: «Проводи меня сам, проводи меня своими песнями», — будто бы послала она ему сказать, приглашая на свадьбу.

Так или иначе, Амир и Умитей были неразлучны. Все три дня и три ночи в свадебных юртах непрерывно звучали их песни. Пела и Айгерим, много и охотно, как будто выпуская на волю все те песни, которые так долго подавлялись в ее ауле. Она пела, как соловей, вырвавшийся из клетки.

Дутбай, жених Умитей, был одним из самых умных, красноречивых и известных жигитов рода Кокше. Он успел уже приобрести положение и влияние среди сородичей. Честолюбивый и гордый, он мучительно переживал тяжесть двусмысленного положения, в которое поставило его на собственной свадьбе поведение Умитей. Первое время он обрывал своих товарищей, делавших обидные для него намеки. Потом он попробовал спокойно уговорить Умитей держаться подальше от сэри, не обвиняя ее прямо в глаза. Однако советов его Умитей не приняла.

— Ведь я прощаюсь с сородичами, прощаюсь навсегда, — ответила она. — Я знаю, что тебе тяжело, но прошу тебя, позволь мне повеселиться с ними, ведь мы росли вместе…

Она умела добиваться своего, в особенности когда говорила так нежно; кроме того она вообще не привыкла повиноваться.

Несмотря на свою молодость Дутбай хорошо разбирался в людях и имел достаточно выдержки, чтобы с достоинством перенести такого рода испытание. Эти качества и выдвинули его среди молодого поколения. В роде Кокше он пользовался большим влиянием, с ним считались не меньше, чем с Такежаном в Иргизбае. Спокойно все обдумав, он понял, что, действуя напролом, он только ухудшит положение и сам будет вынужден идти на открытый разрыв. Терять же Умитей, которая всегда ему очень нравилась, Дутбаю не хотелось. Он и раньше хвалился: «Беру белого марала, лучшую девушку Карабатыра!» После разговора с Умитей он решил терпеть и общество сэри и все усиливавшуюся сплетню.

Но терпения его хватило только на три дня. На рассвете четвертого дня несчастливой свадьбы он своими глазами увидел то, что Амир и Умитей считали скрытой от всех тайной: закутавшись в черный чапан, они стояли обнявшись у белой юрты невесты. Дутбай сам сорвал с их голов чапан и увидел их заплаканные лица, соединившиеся в долгом прощальном поцелуе.

Дутбай тут же послал товарищей пригнать с пастбища коней и будить всех, кто с ним приехал, даже старшего свата и самых пожилых родичей. «Пусть сейчас же садятся на коней, и глотка воды не сделав!» — приказал он, и приказал так, что спорить с ним никто и не подумал. С восходом солнца жених и вся его свита покинули аул Есхожи, не простившись ни с кем.

Это было тяжким позором не только для невесты, но для всего ее аула: жених сам давал развод, брезгливо оставляя невесту ее родне. Есхожа собрал всех старших своего аула и погнался за главным сватом жениха Жанатаем. «Не раздувайте пожара, не накличьте беды! — умолял он. — Говорите, что вы просто отправились вперед… Все еще спят, никто не видел, в каком гневе вы уезжали… Все еще можно спасти — мы сейчас же разберем свадебную юрту и отправим Умитей вслед за вами… Не будем затевать вражды!..»

Жанатай поговорил с Дутбаем. Тот, уже овладев собой, взвесил неминуемые последствия своего отъезда и согласился. Есхожа поскакал в аул. Юрту невесты сейчас же разобрали, и скоро Умитей была отправлена в аул жениха вместе с провожающими и с караваном приданого.

Айгерим вернулась в свой аул к концу этого тревожного дня. Абай и приехавший накануне Ербол встретили ее у юрты. Лицо ее их поразило: счастливое и оживленное, оно сияло живой красотой, как в давние дни. Выйдя из повозки и сбросив на руки Злихи верхнюю одежду, Айгерим подошла к Абаю и Ерболу с учтивым вопросом о благополучии аула. Абай смотрел на нее с радостным изумлением.

— Взгляни-ка на нее, Ербол! Она просто расцвела! Вот что сделали ее любимые песни!

— Верно, — в тон ему ответил Ербол. — Она будто красная лисица, повалявшаяся в первом снегу!..

Айгерим невольно улыбнулась.

— А что же вы не захотели послушать их? Уехали с праздника без меня, оставили одну с моими песнями… А теперь смеетесь надо мной…

Но Абай и не думал поддразнивать ее.

— Да мы не смеемся, мы восхищаемся тобой, дорогая моя!.. Видно, ты рождена для песни, а мы надели на тебя колпачок, как на ловчую птицу, и держали в плену. Ты совсем ожила, на тебя и смотреть радостно! Знаешь, ты похожа сейчас на прирученного сокола, когда он кружит над юртой в ветреный день, вернувшись из далекого и долгого полета: тогда он снова немного дичится — и на зов не идет и на руки не садится… Слишком долго тосковал он о вольном небе, чтобы сразу забыть о прелести полета, о короткой своей свободе… Разве не такая сейчас наша Айгерим? Она вся еще там, в песнях… Ведь правду я говорю, а, Айгерим?

Друзья улыбались, улыбалась и Айгерим, заливаясь смущенным румянцем. Потом она сказала с нарастающей горечью:

— Вы все шутите надо мной… То я лисица, то сокол… По правде, я и сама не знаю, кто же я — свободная ли птица, или меня держат на привязи, не доверяют, испытывают, скрывают правду… — Она нахмурилась и ушла в юрту.

Отъезд Умитей не смог положить предел безрассудству Амира.

Когда ее отправили вслед за родичами жениха, Амир, убитый отчаянием, уехал из аула Есхожи вместе со своими товарищами сэри по другой дороге. Образ любимой не покидал его. Едва аул скрылся с глаз, он упал головой на гриву коня и предался своему горю. Жигиты стали утешать его, и кому-то пришла в голову мысль нагнать свадебную кочевку, чтобы дать Амиру возможность в последний раз попрощаться с Умитей.

Амир и вообще никогда не обращал внимания на людские пересуды, в эти же дни он в своем горе был глух ко всему. Он совершенно не представлял себе, как раздулась сплетня о них с Умитей и к чему приведет это новое свидание. Наоборот, одна мысль о встрече оживила его, и он выпрямился в седле.

— С этим кокше ее связало только сватовство, а меня с ней соединила воля всевышнего, — обратился он к друзьям. — Не думайте, что я говорю так по молодости или легкомыслию. Я знаю: судьба обрекла меня на это пламя. Пусть это грех, но без Умитей для меня нет жизни… Поворачивайте коней! Догоним кочевку!

Среди друзей Амира был молодой певец и акын — румяный, светлоглазый жигит Мухамеджан. Он сильнее всех сочувствовал юным влюбленным и острей всех переживал горе Амира. Услышав смелые и решительные слова юноши, он весь встрепенулся, любуясь другом, и громко рассмеялся от восхищения.

— Вот это слова!.. Эй, жигиты, подхватим их! У этой минуты есть своя песня, слушайте!

И он тут же запел своим высоким и чистым голосом как бы от имени Амира. Слова песни, рожденной внезапно, звучали призывно и страстно:

Очнулась душа, рассеялся мрак,

Готов я неслыханный сделать шаг.

В погоню!.. Увозят свет жизни моей!..

Гоните, друзья, белогрудых коней!

Амир и все сэри подхватили новую песню и подняли вскачь своих коней, подобранных для праздника в масть — один к одному белых как снег. Только под Амиром был темногривый саврасый. С громкой песней, звучавшей, как боевой клич, жигиты скакали по широкой равнине, ни разу не натянув поводьев. Скоро с пологого холма они увидели свадебную кочевку Умитей — десять верблюдов, навьюченных приданым, и нарядных мужчин и женщин верхом на конях. Перегоняя друг друга, жигиты помчались к кочевке, которая уже приближалась к стоянкам Кокше.

Даже внезапный отъезд жениха не образумил Умитей. Ни в ауле, прощаясь с Амиром и рыдая в его объятиях, ни в пути она не скрывала своего отчаяния. Глаза ее покраснели от слез. Горько всхлипывая, она то и дело бросала печальные взгляды в ту сторону, где остался единственный друг ее души. И вдруг она заметила всадников в ярких цветных одеждах, нагонявших караван. Сердце ее забилось. Старшие, ехавшие впереди каравана, тоже увидели их. Есхожа удивленно переглянулся с Изгутты.

— Откуда их вынесло? Совсем ума лишились?

Впереди других, обогнав их на расстояние пущенной стрелы, мчался одинокий всадник на темногривом саврасом коне. Умитей рывком остановила своего иноходца и вся замерла в ожидании. Это — Амир, это может быть только он!..

Доскакав до Умитей, юноша, задыхаясь от сдерживаемых рыданий, обнял ее и стал осыпать поцелуями влажные от слез глаза. Спутники Амира, примчавшись вслед за ним, тотчас окружили влюбленную пару. Их белые кони, ставшие вокруг тесным кольцом, казались живой юртой, воздвигнутой для Амира и Умитей. Сэри запели «Козы-кош», прощальную песню Биржана, замедляя ее напев и придавая ей этим необыкновенную печальную торжественность:

Прощайте, юные друзья!..

Здесь с вами юным был и я.

Уйду в далекие края —

Уйдет и молодость моя…

Амир и Умитей продолжали плакать, прижавшись друг к другу. Изгутты и Есхожа, прискакав из головы каравана, врезались в кольцо коней, окружавшее влюбленных, и закричали вне себя:

— Хватит, довольно! И так наделали дел!..

— Уймись, Амир! Попрощался — ну и ступай!

В голосе Изгутты кипела злоба. Он схватил повод коня Умитей и с силой потянул к себе. Иноходец сделал скачок, вырвав девушку из объятий любимого. Она дико вскрикнула:

— Амир!.. — и, пытаясь остановить своего коня, взмолилась — Не покидай меня, Амир! Доведи сам до костра мучений! Мои же родичи бросают меня в пекло!.. Не покидайте меня, все идите за мной, все!

Слезы высохли на ее глазах. В отчаянии она обвела всех взглядом и, смертельно побледнев, выкрикнула с неожиданным озлоблением:

— Пусть взбесится! Посмотрю я, как он посмеет стать поперек!

И она вцепилась в повод коня Амира, увлекая его за собой. Амир, перегнувшись с седла, охватил стан и приник к ней поцелуем.

— Милая моя… Полная луна моя… Пусть прервется дыхание мое, лишь бы не закатилась моя луна… Если суждена мне, несчастному, смерть — умру на твоих глазах! Еду с тобой!

И он повернулся к своим спутникам-сэри:

— Едем все!..

Те оттеснили от них Изгутты и Есхожу, и караван двинулся. Толпа нарядных сэри, окружив Умитей, провожала ее, охраняя, как драгоценное сокровище. Старшие провожатые и сваты ехали впереди, не в силах помешать этому.

Нарядная восьмистворчатая юрта невесты была уже доставлена в аул жениха. Молодая келин вошла в нее, поддерживаемая под руки Амиром и Байтасом, перед нею, по обычаю, несли растянутый шелковый занавес, — сэри на этот раз не отступили от обычаев, но население аула встретило их неожиданное появление встревоженно и даже недружелюбно.

Однако недовольство и раздражение не перешагнули порога Молодой юрты. Молодежь, девушки, невестки и пожилые байбише аула встретили новую келин добрыми пожеланиями и осыпали ее голову, увенчанную свадебным убором, всевозможными подарками. Никто будто не замечал странного для такого торжества присутствия Амира.

И этот торжественный прием Умитей и забота о ее чести были делом самого Дутбая. Он не просил совета ни у старейшин рода Кокше, ни даже у своего отца Алатая. Вооружившись мужеством и терпением, он шаг за шагом исполнял принятое им самим решение — отвести сплетню от имени Умитей и принять ее в свою семью торжественно и радостно.

Но в тот же вечер, поручив гостей своей матери, умной и спокойной женщине, Дутбай сел на коня и помчался в соседний аул к главе рода Кокше, своему дяде Каратаю. Попросив всех выйти из юрты, он с глазу на глаз рассказал ему о тяжелой обиде, причиненной Амиром.

— Поезжайте к Кунанбаю и своими устами поведайте ему обо всем, — заключил он. — Пусть уймет мальчишку, иначе дружба между Кокше и Иргизбаем рухнет, все пойдет прахом!

С того дня как он стал во главе рода Кокше, старый Каратай не помнил случая, чтобы кто-нибудь из молодежи так твердо высказывал готовность к борьбе с одним из самых сильных и многочисленных родов Тобыкты. Он с гордостью окинул взглядом Дутбая, крупного, статного, молодого, с большим открытым лбом и смелыми решительными глазами, в которых, как у сокола, мелькали золотистые искорки. Видно было, что такой, не задумываясь, кинется в костер, если того потребует честь рода. Но вместе с тем Каратай оценил самообладание и мужество Дутбая: гнев не затуманивал его разума. «Да, видно, ты настоящий кокше, — подумал старик, — быть тебе после меня хозяином рода…»

Выслушав до конца рассказ Дутбая, Каратай поднял на него немигающие глаза, обдумывая решение, и коротко сказал:

— Вели подавать коня. Найди мне провожатых. Поеду сейчас же.

Дутбай послал в аул за своим отцом Алатаем и одним из старейшин рода — Бозамбаем, прося их сопровождать Каратая.

Аул Кунанбая одиноко стоял на Корыке, старый хаджи отделился от всего Иргизбая, раскинувшего свои стоянки на Ойкодыке. Нурганым никак не могла забыть обиды, которую ей пришлось вытерпеть весной от Оспана, и все лето просила Кунанбая о постройке отдельной зимовки: ей хотелось быть в стороне от соперниц, от их уже взрослых и дерзких сыновей. Эта просьба совпала с желанием самого Кунанбая, искавшего старческого уединения. Летом он раньше других прикочевал к Корыку и, согнав сюда целую толпу жигитовз, выстроил небольшую зимовку для себя и Нурганым. Сейчас старый хаджи стоял аулом возле новой зимовки, предаваясь своему безмолвному покою, подобному смерти.

Каратай со своими спутниками доехали сюда к наступлению ночи. Почти весь аул уже спал, но в юрте Кунанбая огонь еще не был погашен. Услышав топот коней и лай переполошившихся собак, Нурганым решила, что приехал кто-то чужой: кто из близких родичей приедет к ним поздней ночью, когда и днем-то все старались объезжать стоянку Кунанбая, словно аул заразного больного? Старик хаджи не выходил из-за занавески, не принимал участия в мирских разговорах, его аул наводил на гостей скуку и уныние.

Когда приезжие вошли в юрту, Нурганым, сидевшая у ног Кунанбая и наполовину скрытая занавесом, выглянула из-под него и негромко сообщила мужу:

— Каратай приехал.

Кунанбай сидел на кровати, обложенный подушками, и перебирал, четки, низко опустив лицо. Услышав слова жены, он быстро поднял голову, выражение смирения и раскаяния исчезло с его лица. Не успели гости дойти до переднего места, как Кунанбай резко откинул — точно смахнул — занавес, висевший опущенным с самого утра. Он даже не поздоровался с прибывшими. Сверкнув своим единственным выцветшим глазом, он уставился им на Каратая, и того поразило жестокое, полное злобной настороженности лицо кающегося хаджи: уже лет десять никто не видел его таким. Каратаю стало даже не по себе, будто он, оступившись, провалился в берлогу спящего хищника и, внезапно разбудив, сразу разъярил его.

Но появление Каратая не было неожиданностью для Кунанбая. Вчера, возвращаясь из аула Есхожи, Айгыз заехала к мужу и выложила ему свои обиды и жалобы. Она уехала со свадьбы возмущенная. Есхожа приходился ей близким родственником, и на прощанье она упрекнула его, что он дал такую волю жигитам-сэри и превратил праздник в недостойное посмешище. Есхожа в ответ сам стал жаловаться на них и просил Айгыз сообщить об этом Кунанбаю, объяснив, что не выгнал Амира только потому, что тот — внук Кунанбая. «Чтоб им пропасть с их песнями и тряпками, это не сэри, а погибель на мой дом!» — твердил он.

Айгыз не только передала Кунанбаю его слова, но добавила и от себя много тяжелых обвинений.

— Осмелели! Думают, на них и управы нет! — побелев от злости, говорила она. — Они и наш аул позорили, пока ты был в Мекке, чуть не на головах у нас плясали! Не угас еще взор твой, а дом наш бесовским гнездом уже стал!

Всю свою давнюю завистливую ненависть к молодежи она выплеснула в этой юрте, рассказывая о том, что была на свадьбе, и уехала лишь после того, как убедилась, что слова ее распалили гнев мужа.

У постели Кунанбая горела свеча. В ее свете глаз старика искрился зловещим красноватым огнем. В этом взгляде кипела злоба — упорная, настороженная, готовая к защите и к яростному прыжку. Задержавшись на Каратае, этот взгляд перешел на отца жениха, Алатая, а затем вонзился в лицо богача из рода Кокше — Бозамбая. Остальные не привлекли внимания хаджи — это были простые жигиты, сопровождавшие старейшин.

Кунанбай понял, что старики приехали от имени всего Кокше. Глухая ночь, суровые лица, насупленные брови — все говорило, что Тобыкты вновь постигла беда, несущая смерть. Комкая в руках край отдернутого занавеса, Кунанбай сам обратился к Каратаю:

— Какой ураган пригнал тебя? С какой бедой приехал? Не тяни, рассказывай.

Оба старика понимали друг друга по едва заметному движению бровей. В эту беспощадную ночь и мысли были беспощадны. Глядя на застывшее в холодном гневе лицо Каратая, Кунанбай понял сразу: «Его привела ко мне несмываемая обида. Не так приезжает тот, кто готов к примирению».

Каратай угадал мысль хаджи и дал волю тяжелой, как камень, злобе, давившей его с самого вечера.

Он рассказал об Амире, Дутбае и Умитей, ничего не скрывая. Говорил, что появились «какие-то развратники, дьяволы, джины, именующие себя сал и сэри», несущие в себе всю испорченность и греховность последних дней мира. Позор лег на весь род, заставив всех содрогнуться от возмущения. Бесстыдство пришло дерзко, неприкрыто, назвало себя песней, высоким мастерством, ставя себя в пример всем. Всю молодежь втянуло и развратило. Вырядилось в красное и зеленое тряпье, нацепило на шапку перья, затянуло песню, насмехаясь над всем святым.

— Если бы они сели на мою только голову… Но они позорят наших предков, оскверняют их прах! На могилах их пляшут! И нас с тобой перед смертью клеймят черной грязью, чтобы мы предстали с нею перед всевышним. Жалею тебя, но молчать не могу. Кому другому скажу все это? На кого могу я положиться в такое нечестивое время? Никогда не прибегал я с жалобой не только к тебе, но и к последней собаке твоей, — а теперь требую: наложи запрет на этот позор! Рассуди сам справедливо.

Дальше говорить было не о чем. Кунанбай приказал Нурганым отвести гостей в отдельную юрту и подать угощение, а к нему вызвать ее брата Кенжакана.

— Сейчас же бери двух коней и скачи в аул Алатая на Шолак-Терек, — приказал ему Кунанбай. — Отыщи Изгутты и передай: пусть до восхода солнца доставит ко мне Амира! Если тот будет сопротивляться, — связать ему руки и ноги! Избить, но доставить.

Кенжакан, сильный и решительный юноша, никому не дававший спуска, внимательно выслушал Кунанбая, точно впитывая в себя его злобу и возмущение, и тотчас ускакал выполнять поручение.

Кунанбай продолжал сидеть на месте, судорожно сжимая в руках край занавеса. Всю ночь он просидел так, не смыкая глаз и не шевелясь, как каменное изваяние. Старческий гнев, тяжелая злоба, холодная ярость, углубив бесчисленные морщины, застыли на его лице.

Забрезжил белесый рассвет. Потом над широкой пожелтевшей равниной и серыми холмами поднялась багровая осенняя заря. Потом первые лучи солнца залили юрту кровавыми струями. И тогда в юрту Кунанбая вошли Изгутты и Амир. Лицо юноши казалось мертвым — щеки поблекли, глаза потухли, губы побелели.

Кунанбай давно не видел внука. Он молча уставился на него тяжелым взглядом, как бы рассматривая его, и потом, протянув к нему руки, сделал знак: «Подойти сюда!»

Амир бросил шапку и плеть, подошел к деду и стал опускаться перед ним на колени. И вдруг костлявые пальцы, всю ночь сжимавшие занавес, впились в обнаженную шею юноши и стиснули его горло. Эти старые руки не потеряли былой силы: железными оковами они сжали шею Амира. Старик притягивал внука к себе и тряс его, не давая дохнуть. Юноша посинел, теряя сознание, но железные клещи не ослабевали. Амир захрипел и безжизненно повалился у кровати. Став на колени, Кунанбай не выпускал горла внука из цепких рук. Еще миг — и все было бы кончено.

— Что делаешь? — бросился к нему Изгутты. — Будь он хоть собакой, но твой же он внук!..

Кунанбай с такой нечеловеческой злобой сверкнул на него глазом, что Изгутты отшатнулся. Нурганым, поняв, что когти старика вот-вот прикончат юношу, бросилась к мужу и в отчаянии схватила его руки.

— Хаджи, свет наш, опомнись. Прости его! — закричала она и, навалившись своим сильным телом, оторвала руки Кунанбая от горла Амира. Старик с силой ударил Нурганым коленом в грудь, и она грохнулась навзничь, потеряв сознание.

Внезапно войлочная дверь откинулась и на пороге появился Абай. Он увидел, как упала Нурганым и как Кунанбай вновь накинулся на Амира. В один прыжок Абай очутился у кровати.

— Стой! — крикнул он и сильным рывком отдернул руки отца от горла Амира.

— Он нечистый! — взвыл Кунанбай.

— Не дам убивать! — резко крикнул Абай в ответ.

Они впились друг в друга взглядом, полным ненависти. Оба были готовы к смертельной схватке. Глаза Абая смотрели не мигая, холодный гнев и отвращение переполняли их. Слова его, быстрые, громкие, разили, как взмахи кинжала:

— На устах аллах, а на руках кровь? Опять кровь? За что? Ведь и по шариату их любви нет запрета! По тому шариату, во имя которого ты пролил уже однажды безвинную кровь!..

Перед глазами Абая стояла страшная картина казни Кодара. Тогда Абай был мальчиком… Теперь он не позволит отцу повторить преступление…

— А сейчас против шариата убийство совершаешь? Значит, обет молчания и молитвы ты дал не в покаянии души? Хитрил и прятал свой хищный нрав?

Абай не только защищал Амира, он осуждал, осуждал неумолимо… К Кунанбаю вернулся дар речи:

— Вон! Убирайся с глаз моих!

— Не уйду!

— Потатчик! Развратитель! Все из-за тебя! Ты всех с пути собьешь!

— Пусть так! Из-за меня! А ты-то почему не умираешь спокойно? Не твое сейчас время, а мое, зачем ты вмешиваешься в нашу жизнь?

— Ах, вот ты как заговорил! До чего дошел!.. — прошипел Кунанбай и вдруг замолчал. Он решился на страшную месть.

Как бы отталкивая что-то, он вытянул обе руки ладонями вперед, обратив их к Абаю и к Амиру, который едва пришел в сознание. Потом старик провел тыльной стороной рук по лицу — так обращаются к богу с мольбой об исполнении злого намерения.

Увидев это, Нурганым и Изгутты вскрикнули в один голос:

— Боже, не прими мольбы его!

— Создатель, не внемли ему! Горе, горе! Он проклинает детей своих! — повторяли они в страхе.

Кунанбай не замечал их. Опустившись на колени, он внятно и громко произносил свое проклятье, указывая костлявой рукой то на Абая, то на лежащего внука.

— На заре алой утренней… на рассвете раннем… проклинаю отцовским моим проклятьем порченую кровь свою… двоих этих выродков племени моего… Создатель! Великий, всемогущий аллах! Ты сам не дал мне умертвить его— так услышь теперь раба твоего, прими единственную мольбу мою!.. Возьми двоих этих!.. Пошли к ним верную смерть твою!.. Пресеки жизнь злодеев, уничтожь их, пока не отравили они других ядом своим!..

И, еще раз проведя по лицу тыльной стороной рук, он хрипло закричал:

— Прочь! Прочь с глаз моих! Если и вправду моя кровь течет в ваших жилах — выродки вы! В жертву отдаю вас! Ступайте к погибели и погибайте скорее! Вон отсюда!

Абай стоял, с отвращением глядя на отца. Он не дрогнул от его страшных слов и только коротко ответил: — Уйду. Навсегда.

Кунанбай резко задернул занавес и, сев на постель, откинулся на подушки. Четки затрепетали в жилистых руках— хаджи предался молитве и покаянию.

Амир медленно поднялся, взял шапку и плеть и тут же бессильно опустился наземь. Собравшись с силами, он повернулся к занавесу.

— Ты зовешь ко мне смерть, а мне не страшно!.. Не страшно!.. Даже если в огне меня жечь будут — не страшно! Не боюсь я тебя!.. — с отчаянием сказал он.

Абай помог ему встать на ноги и вывел из юрты, благодаря судьбу, что не опоздал: тревожная весть о том, что Изгутты увез Амира к Кунанбаю, дошла до Абая перед самым рассветом. С ней прискакал друг Амира — Мурзагул, посланный из аула Кокше Байтасом. Зная бешеный и жестокий нрав отца, Абай, не дожидаясь, пока, ему приведут и оседлают коня, тут же сел на коня Мурзагула и в последнюю минуту домчался до аула старого хаджи.

2

Подошел октябрь. Аулы уже закончили стрижку овец. Близились дни откочевки с осенних пастбищ, но никто не торопился на зимовки. Хотя вокруг аулов, стоявших на Ойкодыке, густые, как войлок, заросли ковыля и других степных трав были уже догола вытоптаны стадами, более отдаленные места всё еще были богаты кормами. Избавившись от жары, скот поправлялся здесь быстро, на глазах, и заботливые хозяева, несмотря на неудобства, осенние дожди и холодный ветер, продолжали оставаться на местах.

Большие летние юрты были уже разобраны и отправлены на зимовку, вместо них поставили маленькие, более теплые. Стены новой тесной юрты Айгерим были увешаны коврами и узорчатыми кошмами. Вместо высокой кровати теперь была устроена на полу постель из множества толстых корпе. Место перед постелью, где обедали и пили чай, застлали длинношерстными овечьими шкурами, середину юрты заняли очаг и котел.

В этот дождливый день Абай, читая, сидел на постели, опираясь спиной о сложенные одеяла и подушки и держа книгу в руках. Одет он был уже по-зимнему — поверх бешмета на нем была крытая сукном теплая и легкая шуба, на ногах — просторные сапоги, подбитые внутри войлоком. Айгерим, сидевшая, как всегда, рядом с мужем, куталась в легкий бешмет из лисьих лапок, обшитый по воротнику и бортам мехом куницы, с застежками из красных самоцветов и серебряными пуговицами работы известного мастера-чеканщика.

Айгерим, по обыкновению, была занята вышиванием, Ербол и Баймагамбет, неторопливо попивая осенний кумыс, играли в тогыз-кумалак.[151]Тогыз-кумалак (буквально девять шариков) — казахская игра, сходная с шашками. Обед уже был готов, котел сняли с огня, едкий дым догорающего очага ел глаза и наполнял гортань горечью. Когда хозяйка пригласила всех вымыть руки и садиться за угощение, Абай закрыл книгу, которую молча читал с самого утра, и взглянул на шанрак.

— Открыть бы тундук, — заметил он.

Но сквозь небольшую щель, оставленную для выхода дыма, моросил мелкий, бесшумный осенний дождь. Абай нахмурился.

— Ой, боже мой, что за погода!.. Откроешь тундук — дождь, закроешь — дым…

Снаружи послышались негромкие голоса подъехавших верховых. В юрту вошли двое: племянник Абая — Шаке, старший брат Амира, и охотник Бекпол. Шаке был озабочен и, видимо, ждал возможности поговорить по делу. Действительно, как только обед был окончен, он обратился к Абаю:

— Я приехал посоветоваться, Абай-ага, — начал он. — Хочу поговорить с вами об Амире…

Шаке нерешительно замолчал. Абай и Айгерим встревожились.

— Здоров ли он? — заволновалась Айгерим. — Эх, бедняжка, живет мальчик, как изгнанник какой-то.

Абай участливо спросил:

— А как он сейчас — тоскует по-прежнему?

— Он очень скрытен, — ответил Шаке неопределенно. — Незаметно, чтобы он был болен… По виду здоров но в душе у него ураган бушует. Я думаю, что он и худеет и чахнет только от этой тоски… Я вот о чем хотел сказать Абай-ага: то он ходил как живой призрак, а нынче — не знаю, из упрямства ли, или встряхнуться хочет — снова принялся за старое. Ни с кем не советовался, никому из родичей слова не сказал, а вчера вызвал к себе всех своих друзей, сал и сэри… Опять нарядились и что-то затевают. Утром я слышал, они говорили, будто поедут в Кокше. Неужели он решился на открытую вражду? Что скажет на это старый хаджи? Ведь он только что проклял его… А кокше! Они так и ждут, как бы отомстить Амиру, боюсь, что пойдут на любое зло… Но как предотвратить его? Дайте совет!

Абай молча слушал, не отрывая взгляда от Шаке, как бы впитывая в себя печальные вести об Амире. Его решение удивило всех.

— Нельзя нам отдать Амира во власть горю, уступить смерти, — сказал он. — Если бы он жил в другое время, среди других людей, может быть, он был бы выше всех нас, выше поколения, проклявшего его… Я сочувствую Амиру всей душой. Он уже достаточно наказан, пусть поступает теперь как хочет. Ведь его точно по глазам хлестнули — все он вертится на одном месте… Так пусть хоть не говорит, что его гоняют все, кому не лень, и конный и пеший. Не препятствуй ему, Шаке. Хочет ехать в Кокше — пусть едет. Отец все равно не снимет проклятья, как бы Амир ни старался, а кокше уже успокоились. Может быть, в песне изольется его горе, прояснится душа…

Ербол и Шаке, подумав, согласились с Абаем. Не поддержала его одна Айгерим.

— Какая польза человеку от сладких речей родичей, если они не подтвердят их делом? — заметила она и отвернулась.

С того дня как Абай вернулся из Семипалатинска, ему казалось, что он потерял свою прежнюю Айгерим. Она и раньше высказывалась редко и скупо, но тогда и слова и мысли у нее были общими с Абаем. Теперь Айгерим точно утеряла ту прежнюю чуткость, когда она понимала Абая с полуслова. И в ее замечании прозвучали сейчас та же отчужденность, тот же внутренний холод.

Судьба Амира и так угнетала Абая, а эта мысль об Айгерим еще усилила его тоскливое чувство безысходного одиночества. Светлая и теплая, как ясный день, жизнь сменилась серым, будничным супружеским существованием. В счастливом, полном радости доме угнездилась тоска. Казалось, настала нудная осень жизни с ее бесчисленными обидами, обвинениями, уколами… И всему причиной была Салтанат, ни в чем не повинная Салтанат.

Слова Айгерим больно укололи Абая, но он не возражал и надолго замолчал, глубоко задумавшись. Делом?.. Из-за Амира он впервые в жизни вступил в открытую схватку с отцом, поднял на него руку. Он вспомнил проклятье Кунанбая и горько усмехнулся над самим собой: с одной стороны — ненависть отца, который молит бога о гибели его, Абая, с другой — душевная отчужденность Айгерим, единственного человека, кто, как он думал, безмерно ему предан… Откуда это отчуждение? Разве Абай преступник? Какое непростительное зло он совершил? Или он изменил любви и променял Айгерим на Салтанат? Нет, это не так! Ничего этого не было, все не так, как думает Айгерим…

Правда, Абай все время возвращается мыслями к Салтанат, но думает он о ней всегда только с восторженным уважением. И, оценивая свое поведение, он иногда поражается своей благоразумной сдержанности и чувствует гордость за самого себя. Абай знает, что, если бы ему вновь встретилась такая женщина, как Салтанат, он снова будет вести себя так же. Это новое в нем — дорого ему самому, он видит в этом приобретенное им в жизни достоинство. Оно—следствие нового воспитания, рождающего нового человека, редкий еще для казахского общества его времени пример. И это дало ему чтение русских книг, пустившее в нем такие глубокие корни и принесшее плоды чистоты и человечности. Пусть он одинок, но он удовлетворен. «Значит, я черпаю не только знания, но и воспитание. И следствие его—мое отношение к Салтанат, невозможное и смешное в глазах других жигитов», — думалось ему.

Айгерим ничего этого не поняла. Она и не задумалась над тем, что между жигитом и девушкой возможна чистая, человеческая дружба. Она все принимает по-привычному, по-старому. Но ведь этого не внушить словами: человек постигает это сам вследствие больших внутренних изменений, вследствие нового отношения к жизни и людям. Вот в этом Айгерим и далека так от Абая, отсюда и ее отчужденность… «Если бы только расширился ее кругозор, мы поняли бы друг друга, а теперь ее сердце в тяжелом плену», — думал он и вспоминал, сколько раз пытался он залечить ее душевную рану. Сколько раз пытался он поновому направить ее мысли о Салтанат!.. И каждый раз он наталкивался на замкнутость, на молчаливый отказ от объяснений, видел лишь нахмуренные брови и бледное от гневной обиды лицо… И он чувствовал, что они стоят на разных берегах, не находя брода. В тесном домашнем быту между ними залегла глубокая пропасть… И с новой силой почувствовав свое одиночество, Абай глубоко и прерывисто вздохнул.

Айгерим обернулась, взглянула на мужа и поняла, что ее замечание взволновало его. «Кажется, обидела…» — подумала она. Абай с горькой печалью посмотрел ей в глаза, потом отвернулся и обратился к Ерболу:

— Ах, Ербол, Ербол… — тоскливо сказал он. — Душно стало на белом свете… Придумай хоть ты, куда бы нам деваться… Хоть в степь поехать встряхнуться…

Ербол, как всегда, тут же нашел решение, оживившее Абая.

Шаке с товарищами-охотниками собирался ехать за Чингизский хребет на салбурын — осеннюю охоту. Абаю никогда не приходилось выезжать на салбурын, и теперь, по совету Ербола, он решил воспользоваться случаем.

Недели через две Шаке заехал за обоими друзьями. Взяв с собой Баймагамбета и жигитов для ухода за конями и приготовления пищи, они выехали на урочище Киргиз-Шаты. В этой глубокой, поросшей лесом лощине в безлюдных горах Чингиза их ожидали охотник Бекпол, молодые друзья Шаке и орлятник Турганбай, уже выбравшие стоянку. Они поставили шалаши у горы Кши-Аулиэ — «Младший святой», — названной так потому, что у самой вершины ее чернела большая пещера. Таких пещер в Чингизе две. Другая, более обширная, находится на расстоянии дневного пути от Киргиз-Шаты и называется Коныр-Аулиэ — «Смиренный святой».

Три охотничьих шалаша, тесных, но теплых, крытых двойным войлоком, стояли у реки, поросшей по берегам березой, черемухой и тополями. Сразу за стоянкой круто возвышалась скала, нависая над шалашами. Утра были очень хороши для охоты: большого снегопада еще не было, но перед рассветом выпадала пороша; «короткий сонар» — след по свежему снегу удобен для поисков дичи.

Ложились спать с сумерками, вставали с рассветом. Абай увлекся жизнью заправского охотника. За десять дней охоты — то с беркутами, то с собаками — они завалили шалаш дичью и лисьими шкурками. Особенно отличались Шаке и Бекпол, без промаха бившие из своих старинных фитильных ружей.

Едва занималась заря. Баймагамбет и повар Масакпай только собирались еще разводить у шалашей огонь и готовить чай. Абай крепко спал рядом с Ерболом, когда тот внезапно разбудил его, похлопав по плечу:

— Погляди-ка, Абай, что он собирается делать? Ты видел когда-нибудь такую охоту?

Абай поднял голову и увидел, что Бекпол просунул ствол ружья в отверстие тундука и тщательно целится. Оба вскочили с постели. Длинное черное ружье Бекпола грохнуло, и клубы, синего дыма наполнили шалаш.

— Свалился, свалился! Под лопатку попал! — закричал Бекпол и кинулся к двери.

Друзья ухватили его за полы:

— Кого ты подстрелил? В чем дело?

Бекпол, вырвавшись, одним прыжком выскочил из шалаша, крикнув на бегу:

— Архар! Самец — туша с юрту!.. Вниз валится, бегите за мной!

Снаружи донеслись крики Баймагамбета и Масакпая::

— Ойбай! Падает, падает! Шалаш раздавит!

Абай выглянул в низкую дверку шалаша. Темная туша, сорвавшись с крутого склона, нависшего над стоянкой, летела вниз и тяжело грохнулась оземь у самого шалаша. Послышался предсмертный хрип. Абай и Ербол, наскоро натянув широкие сапоги и накинув шубы, выскочили из шалаша. Бекпол уже приканчивал кинжалом крупного архара. Кругом толпились разбуженные выстрелом охотники, возбужденно переговариваясь:

— Ну и самец, просто вол какой-то!.. Откуда он явился, не больной ли? Матерый, сухорогий, — ищи такого, не сыщешь, а он сам Бекпола разыскал!

Никто не мог понять, как такое осторожное животное, как архар, могло само набрести на свою смерть. Абай долго оглядывал тушу.

— В чем же тут дело? Может быть, он слепой или одряхлел? — сказал он в раздумье.

Бекпол, который успел уже и прирезать архара и внимательно осмотреть его рога и тушу, презрительно фыркнул. Свою охотничью честь он ставил очень высоко и никому не позволял над собой смеяться.

— Если бы он был слепой, так ввалился бы днем прямо к вам в шалаш, чтобы вы с Ерболом хоть кого-нибудь подстрелили… Это он-то дряхлый? Отрубите мне нос, если у него все ребра не будут на палец в сале!.. Сознайтесь лучше, что просто завидуете ружью Бекпола! Оно у меня валит архара, не разбирая ни дня ни ночи!

Во всех трех шалашах сочли это необыкновенно удачным знаком: зверь сам пришел за смертью к охотникам!

— Это к добру, быть сегодня хорошей охоте! Жди трех косяков по девяти голов! — повторяли все.

— Ведите скорей коней и готовьте чай! — распорядился старший охотник, орлятник Турганбай. Шаке уже возился со своим беркутом, ощупывая его мышцы, и тоже поторапливал:

— Готовьте коней, посмотрим сегодня выучку беркутов!

Только Абай и Ербол никак не могли отойти от туши архара. Они тоже считались охотниками и беспрекословно подчинялись распоряжениям более опытных Бекпола и Турганбая, но всюду опаздывали и постоянно сердили всех своей ленивой медлительностью. Ербол, посматривая на архара, сказал Турганбаю:

— Да подожди ты немного, не суетись! Дай хоть полакомиться свежим куырдаком.

Но охота имеет свои законы. Здесь старшинство принадлежит охотнику, знающему уход за ловчей птицей. Поэтому Турганбай распоряжался жизнью всех трех шалашей. Во время охоты он был впыльчив и горяч, и слова Ербола не понравились ему, — он увидел в них отсутствие всякого уважения к такому важному делу, как охота.

— Вечно вы застрянете где-нибудь, — заворчал он на Абая и Ербола. — Охотиться вы приехали или объедаться? Вас на коней сажать — все равно что тощую клячу на ноги ставить… Ну и лежите в шалашах, дожидайтесь, пока вам лучшие куски поднесут, а мы потрясем «Младшего святого» и погложем камни на холмах Шата!

Он посадил на руку беркута и пошел к своему коню, уже стоявшему под седлом. Абай и Ербол, шутливо вздохнув, пошли одеваться.

Когда охотники поднялись на пологую вершину Аулиэ, зимнее солнце, только что выплывшее из-за дальнего перевала, разлило свои огненные лучи по белоснежным складкам холмов. На одной из возвышенностей Турганбай снял колпачок со своего беркута. Шаке, въехав на соседний холм, сделал то же самое. На третьей вершине с беркутом на руке стал Смагул, младший брат Абая.

Абай и Ербол, как обычно, держались возле Турганбая. На этот раз гонщиком у него был верткий и ловкий Баймагамбет, веретеном крутившийся на своем коне. На руке Турганбая сидел знаменитый Карашолак,[152]Кара — черный; шолак — куцый. зависть окрестных охотников, ловчий беркут выучки самого Тулака, известного сыбанского орлятника.

Решив заняться орлиной охотой, Абай стал наводить справки, где можно достать хорошего беркута. Турганбай посоветовал ему во что бы то ни стало добыть лучшего из всех известных ему беркутов — Карашегира.[153]Ш е г и р — сероглазый. Но владелец его — Жабай, сын Божея, сам страстный охотник, — ответил отказом. Тогда Турганбай и Шаке нашли другую птицу: у Тулака из племени Сыбан есть беркут Карашолак, вот это действительно всем беркутам царь! Уж если иметь хорошую птицу — хоть стоимость калыма отдать, а надо добыть Карашолака!.. Абай купил его за десять голов скота и поручил заботам Турганбая. Тот сам следил за его летней линькой, держал у себя в ауле, обучал всю осень и был уверен, что подготовил птицу к охоте как нельзя лучше.

Карашолак оправдал свою славу. За десять дней он один взял более двадцати лисиц. Ни одного дня не проходило у него без добычи. Были случаи, когда он брал по две лисицы за день, а два раза взял подряд одну за другой по три лисицы мертвой хваткой, не дав им даже времени сопротивляться.

Метнув кругом острый взгляд красных глаз, Карашолак вдруг сорвался с руки Турганбая. Однако охотники не видели никакой дичи; птица слетела с руки, услышав призывный звук: «Кеу», — это Баймагамбет снизу, из ущелья, давал знак, что видит лисицу. Судя по его крику, лиса бежала где-то совсем близко. Все три охотника напряженно следили за полетом Карашолака.

Турганбай, изучивший каждый взмах крыльев Карашолака, определял его состояние по первому же вылету как опытный лекарь по пульсу больного. Когда взмахи крыльев и движения хвоста были быстры и порывисты, Турганбай весело посмеивался и неизменно приговаривал: «Ну, сегодня мой Жанбаур[154]Жанбаур — легендарный охотничий беркут. в порядке!» Такой полет радовал его душу, — охотник знал, что он и подскакать не успеет, как беркут схватит, собьет и умертвит лисицу. В этом случае Турганбай доставал из-за голенища продолговатую шакшу из желтого рога, забивал в ноздрю понюшку табаку и только тогда, не торопясь, направлялся к птице, мурлыча под нос свою любимую песню:

От Жанбаура никто не уйдет!

Пот у коня с потника не сойдет,

С сумки охотничьей кровь не сойдет!

Если взлетает мой Жанбаур,

Знаю — спасения дичь не найдет!..

Турганбай был уверен, что Карашолак — потомок легендарного Жанбаура, и так его и называл.

Но сегодня с утра прославленный Жанбаур-Карашолак летал хуже, чем в другие дни. Турганбаю не пришлось повторять своих обычных слов, не вспоминал он и о табакерке. Хлестнув коня, он вскачь пустился в ту сторону, куда полетела птица.

— Что с ним стряслось? — повторял он.

Миновав подножие скалы Аулиэ, он подскакал к обрыву. Поднявшись на стременах, он стал следить, как будет спускаться на лисицу беркут, полет которого сегодня тревожил его. Мимо него шумно промчались вниз Абай и Ербол, разгоряченные охотой. Они ежедневно наблюдали, как беркут берет дичь, но радостное возбуждение их не остывало. Кони скользили и спотыкались на обмерзших камнях, но они продолжали свою скачку, торопясь поспеть к месту схватки. Однако им не хватало ни опыта, ни сноровки: они скакали не в том направлении. Турганбай злился и отчаянно кричал на них:

— Куда? Куда вас несет, неугомонные? Ай-ай-ай, вы только поглядите на них! Принесут они неудачу!.. Вот глупые!..

Действительно, Абай и Ербол испортили все дело. Если бы они не скакали навстречу, лисица, уже подымавшаяся по склону, должна была бы выбежать на открытое место. Но, услышав приближающийся топот, она круто вильнула в сторону и пустилась между Турганбаем и друзьями к скалистой вершине. Беркут продолжал кружить впереди: он ждал, когда лисица появится там. Теперь же из-за оплошности Абая и Ербола ему приходилось взлетать снизу вверх на вершину и кидаться на лисицу, метавшуюся в камнях.

Карашолак так и сделал. Но лисица оказалась матерой, уже белобрюхой, видавшей виды: из двух зол — крылатого врага с восемью копьями когтей и человека на коне — она выбрала второго. Несмотря на все усилия Турганбая, скакавшего вокруг камней и старавшегося криками выгнать ее оттуда, она не выходила.

Дальше дело пошло еще хуже. Вместо того чтобы взмыть над лисицей и упасть на нее с высоты, беркут летел над самой землей, медленно и тяжело, чуть не касаясь камней крыльями. Теперь он совсем не напоминал Жанбаура, — он казался самым обыкновенным беркутом, вдобавок постаревшим и обессилевшим.

Лисица притаилась в камнях между тремя охотниками. Она дождалась приближения беркута, который, заметно устав, еле взмахивал крыльями, и тогда бросилась в сторону, оставляя врага позади. Карашолак и так с трудом взлетел над возвышенностью; гнаться за лисицей он не смог и грузно опустился возле камней, откуда только что спаслась его жертва.

Соскочив с коня, Турганбай взял горсть пушистого снега. Помяв его в руках, он сделал продолговатую льдинку и втиснул ее в клюв птицы, чтобы беркут почувствовал голод и охотнее кидался на добычу. Охватив его шею пальцами и медленно шевеля ими, он дождался, пока льдинка растаяла, и потом, так и не говоря ни слова Абаю и Ерболу, сел на коня и отъехал прочь. Впервые Карашолак так опозорил своего воспитателя. Оба друга поняли, что рассердили его, и, сознавая свою вину, в полном молчании ехали позади.

Приглядев подходящий холм, Турганбай снова снял колпачок с Карашолака и сделал знак ожидавшему внизу Баймагамбету, чтобы тот начинал травить дичь вдоль каменистого оврага. Абай и Ербол осторожно подъехали к нему сзади, но орлятник махнул им рукой и резко остановил их:

— Стойте, куда прете? Вечно суетесь вперед, вертуны несчастные! Кому брать лисицу: беркуту или вам? Чего ж вы лезете? Стойте там, где стоите!

Абай и Ербол переглянулись и, смутившись, как мальчишки, на которых прикрикнул учитель, покорно застыли на месте, указанном им Турганбаем.

Снизу снова послышался высокий короткий вскрик Баймагамбета: «Кеу!» Карашолак взмыл вверх. Он, видимо, злился, коротко и сильно взмахивал крыльями, все ускоряя и сужая круги и подымаясь все выше и выше. Потом, внезапно сложив крылья и выставив вперед плечи, стремительно пал вниз, к самому подножию утеса перед Турганбаем.

Охотник не вымолвил ни слова, но Абай и Ербол, хотя и не видевшие, что происходило перед Турганбаем, не выдержали и, позабыв недавнюю оплошность, ударили коней и вынеслись вперед, крича:

— Кинулся, кинулся! Все-таки взял!.. Удача!.. Удача!..

Они помчались по склону к тому месту, куда опустился беркут. Седло под Абаем вдруг поползло на шею его саврасого, но Абай, не обращая на это внимания, продолжал скакать: не дальше чем на расстоянии полета стрелы он увидел Карашолака, который вел бой с белобрюхой лисицей, ушедшей от него в прошлый раз. Седло уже совсем болталось, и Абай вот-вот мог вместе с ним перелететь через голову коня. Изо всех сил он откинулся назад, сполз на круп коня и так домчался до места схватки.

Красная лиса и черный беркут, бешено вертевшиеся одним пестрым комом на ослепительно белом снегу, поразили его воображение. Он любовался этим, бессознательно повторяя: «Удача… вот так удача!..»—и вдруг увидел нечто другое: купанье красавицы, раскрасневшейся, сверкающей белым телом. Карашолак уже сбил лисицу с ног, придавил к снегу, терзая ее, плечи беркута мягко шевелились, подобно локтям купальщицы под черными волнами волос, покрывающих ее спину… Губы Абая сами собой прошептали:

… с купаньем красавицы схож этот миг…

Этот стих не имел ни начала, ни конца. Он родился внезапно — и сразу исчез…

Приторочив лисицу, Турганбай двинулся к темной от зарослей кустарника возвышенности Киргиз-Шаты. На охоте никто не осмеливался спрашивать Турганбая, что он собирается делать. Все молча тронулись за ним.

Подъехав к холму, орлятник снова послал Баймагамбета к подножию, а сам направился к вершине. Ему не хотелось возвращаться к шалашам, не выпустив еще раз Карашолака. Баймагамбет терпеливо ожидал внизу, когда можно будет начать гон. Наконец Турганбай добрался до вершины снял с головы беркута колпачок, подал знак — и лишь тогда молодой охотник тронулся с места. Турганбай поучительно повернулся к Абаю и Ерболу:

— Вот как надо охотиться! Уж если кого брать с собой, так только Баймагамбета, да сбудутся его желания!..

Ловкий, сметливый Баймагамбет медленно продвигался по краю оврага, то и дело останавливаясь и постукивая рукояткой камчи по луке седла. И на холме и в овраге было совсем тихо, даже ветерок не пробегал по склону.

Казалось, вся природа затаила дыхание, ожидая еще одной победы Карашолака. На другой вершине Турганбай заметил Шаке, который стоял, уже сняв колпачок со своего беркута. На следующем дальнем гребне виднелся Смагул.

Наконец Баймагамбет подал так хорошо знакомый Карашолаку короткий сигнал: «Кеу!» Беркут опять поднялся. Теперь он снова летел, как и первый раз утром: он медленно взмахивал крыльями, весь его полет казался вялым. Лисица бежала внизу, у самой подошвы холма. Беркут поднялся над вершиной, ненадолго застыл в воздухе — и потом резко пошел вниз, плывя над склоном.

Вдруг справа, с соседней возвышенности, в воздух поднялся еще один беркут и тоже направился к лисице, петлявшей перед Баймагамбетом. По короткому ремешку, свисавшему с его лапки, Абай и Ербол догадались, что это не был вольный беркут. Видимо, кто-то — Шаке или Смагул — выпустил свою птицу наперерез Карашолаку. Они переглянулись с одной и той же мыслью: «Ой, сцепятся…»

Чужой беркут поднялся с точки, более близкой к лисице, и мог настигнуть ее раньше Карашолака. Однако он летел медленно и вяло, точно ленился. Зато Карашолак, увидев соперника, ускорил взмахи крыльев и устремился вниз, как будто скинув с себя недавнюю вялость.

Он с маху налетел на лисицу, прижавшуюся к камню, поднял ее на воздух и, перенеся в когтях через камни, опустился с нею перед Баймагамбетом, который мчался навстречу, боясь, что чужой беркут сцепится с Карашолаком. Кувырком слетев с коня, жигит стал размахивать плетью перед птицей, кружившей над ним, стараясь закрыть своим телом Карашолака с лисицей.

Едва увидев над грядами холмов, второго беркута, Турганбай сразу же воскликнул:

— Да это же Карашегир! — и помчался вниз по склону. Абай и Ербол, погоняя коней, ринулись за ним, скользя с горы и увлекая с собой мелкие камни и снег. И они и Баймагамбет не знали повадок ловчих беркутов и думали, что Карашегир сцепится с Карашолаком, отбивая у него лисицу. Турганбай же спешил совсем по другой причине. По всему поведению Карашегира он сразу определил, что этот беркут пойман уже взрослым, а потому никогда не бросится на счастливого соперника. Орлятнику просто хотелось подсмотреть, как станет вести себя Карашегир, и приглядеться к его полету и посадке.

Карашегир действительно не кинулся на соперника и даже не опустился на камни возле него. Он продолжал кружить над ущельем как будто высматривая, не найдется ли где второй лисицы. Он долго не опускался, словно предоставляя орлятнику наблюдать за собой.

Вначале Турганбай торжествовал: обученный им Карашолак как нарочно встретился с прославленным Карашегиром и остался победителем, из-под носа вырвав у того добычу. Но потом он начал мрачнеть. Следя за Карашегиром, он заметил одну особенность его полета: опускаясь над ущельем и снова подымаясь, он взмывал вверх стремительно и неудержимо, как настоящий вольный орел. Это было не только признаком превосходных качеств самой птицы, но и свидетельствовало о высоком мастерстве воспитателя: редкому орлятнику удается добиться от беркута одинаково стремительного полета и вниз и вверх. Турганбай не мог не оценить и того, как Карашегир без единого взмаха крыльев, рассчитанным и быстрым парением поднялся с этого холма над более высоким. Все это доказывало справедливость общего мнения орлятников: «После Шора из рода Жалаир, жившего в незапамятные времена, лучший знаток—это Кул из племени Керей, и лучшая выучка беркутов—это его!» Карашегира изловили сыновья Кула, и беркут пробыл в его руках около десяти линек.

Баймагамбет, Абай и Ербол тем временем с торжеством высвободили лисицу из когтей Карашолака. Ербол посадил беркута к себе на рукав и начал гладить его.

— Молодец, Шолак! Знаменитого Карашегира к седлу приторочил, вырвал у него добычу! — радовался он.

Турганбай не обращал на них внимания, продолжая следить за Карашегиром, который в последний раз низко пролетел над охотниками и потом стремительно взвился к вершине, с которой был пущен. Легкими и сильными взмахами крыльев он достиг холма и сел среди редких камней. Только теперь орлятник отвел от него глаза.

— Ну и пускай не он взял лисицу, — заметил он. — А сел-то как легко! Будто сокол или ястреб!

Он не нашел в себе мужества сказать прямо: «Выучка у него лучше, чем у Карашолака».

Забрав лисицу, они тронулись по склону в ту сторону, откуда появился Карашегир. Навстречу им выехали пятеро охотников. Впереди был осанистый и горделивый широколицый Жабай, сын Божея, в белой мерлушковой шубе. Карашегир уже сидел на его руке. За ним ехали его младший брат Адиль, Абылгазы, Жиренше и жигит-гонщик. Абылгазы, даже не поздоровавшись, засыпал Турганбая вопросами:

— Эй, Турганбай, рассказывай, как перелетел Карашегир перевал? Как он шел на лисицу? Скажи правду — мог он ударить лисицу раньше твоего беркута?

Жабай перебил его, утратив всю свою важность, которую ему придавала длинная окладистая черная борода, делавшая его старше Абая и Абылгазы, его ровесников. Он нетерпеливо спросил:

— Как он летел над Карашолаком и лисицей? Расскажи все честно — мы спорим с Абылгазы. Он говорит — у него плохая выучка…

Жиренше, сам большой любитель охоты с беркутом, казалось, не принимал никакого участия в споре Жабая и Абылгазы. Но когда те пристали к орлятнику, он подмигнул Абаю и Ерболу, показывая в улыбке сверкающие белые зубы и как бы говоря: «Гляди, как его раздразнили!»

Турганбай начал рассказывать. Карашегир был выпущен на лисицу с более близкого расстояния, чем беркут Абая, и, значит, должен был настигнуть ее раньше, но летел очень вяло. Однако по всем признакам и уход за ним и выучка были хороши. Просто ему трудно было состязаться с арашолаком, — тот и поднялся позже, и был дальше, а все-таки опередил Карашегира, схватил лисицу и даже перелетел с ней на другую сторону оврага, опустившись только тогда, когда увидел Баймагамбета.

Он начал рассказывать честно, но под конец стал привирать и хвастаться. Это не ускользнуло от Абылгазы, — он молча умехнулся и выразительно посмотрел на Абая. Тот громко расхохотался, довольный наблюдательностью друга. Теперь и Жабай начал хвастать, как вел себя нынче Карашегир.

— Вот сейчас, на Жанибеке, он замечательно схватил лисицу, ударил оземь! Ты бы посмотрел!..

— А где же она? — не удержался Абылгазы.

— Ты же видел — Адиль вовремя не подоспел! — огрызнулся Жабай и тут же накинулся на младшего брата — Стукнуть бы тебя по надутым губам! Нет того, чтобы соскочить с коня и броситься к ней! Лень тебе лишний раз шаг сделать, — ведь видел, что кругом все шенгелем заросло! Карашегир напоролся на колючки и отпустил лисицу— и все из-за тебя!

Жабай был готов обвинить кого угодно в неудаче беркута. С этого промаха Карашегира и начался их спор с Абылгазы. Услыхав, что Жабай снова оправдывает свою птицу, Абылгазы вновь принялся подтрунивать над ним:

— Ну конечно, — виноват не Карашегир, а кустарник и Адиль! Разве ты признаешься, что сам испортил птицу? Сколько раз я объяснял тебе, что беркут — не Абылгазы и не Адиль, чтобы с утра до вечера только ругать его! Он же не понимает, что ты знатного рода, что твой отец — Бо-жей! За ним уход нужен. Думаешь, он просто уступил Карашолаку лисицу? Как бы не так — просто опоздал, тяжело летел!.. Вот и Турганбай говорит — Карашегир был ближе к ней! Ай-ай-ай, до чего ты его довел! Все бы ничего, кабы не позор, да еще какой — в первой же встрече с Карашолаком!

И Абылгазы снова засмеялся, немилосердно издеваясь над Жабаем. Но тот счел такое поведение сородича-жигитека вероломством и вскипел: дух родового соперничества с иргизбаями всегда жил в его душе.

— Болтаешь, что в голову взбредет! — резко сказал он. — Уж если беркут испорчен, так это тобой: суешься во все, не даешь мне самому им заняться! Ну и забирай свой шалаш, уходи подальше!

Жабай явно позволял себе лишнее, но все отнеслись к его вспышке со смехом. Абай внимательно осматривал Карашегира, которого он видел вперзые, и попросил Жабая снять с него колпачок. Оглядев беркута еще раз, он достал из кармана новый кожаный портсигар, прикурил папиросу от поданной Баймагамбетом спички и не торопясь затянулся.

— Выходит, что не надо было давать ему такое длинное имя, если у него такой короткий полет, — небрежно сказал он и тут же спросил, сколько он взял за это время лисиц.

Жигит-гонщик ответил, что уже больше десятка. Абай усмехнулся.

— Ну, это не охота… У нас все три шалаша полны лисьих шкурок… Лисица на камнях — Карашолак не промахнется, лисица в кустах — гонщик на него выгонит!

И очень довольный тем, что окончательно обозлил Жабая, он повернул коня и тронулся в путь.

Жабай не на шутку обиделся. Взглянув вслед Абаю, он пощелкал языком, покачал головой и, нахмурившись, обратился к Жиренше:

— Чего он тут наговорил? Если он сын Кунанбая, так и мой отец не кто-нибудь, а Божей! Он — Абай, но и я — Жабай, чем я хуже его? Как он посмел так разговаривать?.. А все этот Карашегир, все из-за него!..

Он говорил, раздражаясь все больше. Жиренше не поддерживал его, но и не возражал ему. Он никогда не принимал всерьез охотничьих размолвок, — как ни переругаешься на охоте, все это в конце концов игра, шутка. Но обида Жабая его встревожила. Некоторое время он ехал раздумывая, потом вдруг усмехнулся, ткнул плетью в бок Абылгазы и сделал ему знак отстать.

Жиренше давно славился как мастер всяких каверз. Умный и красноречивый, искусно владеющий речью, он уже стал одним из самых влиятельных лиц в своем многолюдном Котибаке. Знали его не только там — и в Чингизской волости и в соседних племенах — в Мамае, Керее, Уаке, куда Абай брал его всегда с собой и где старался добиться для друга такого же признания и уважения, каким пользовался в этих местах сам. Но даже при разборе сложных и важных споров Жиренше то и дело подстраивал всякие шутки и любил ставить других в смешное положение. Неистощимый на насмешки и выдумки, он порой напоминал беркута, играющего с лисицей.

И сейчас он задумал новое развлечение. При умелой игре он мог оставить в дураках и Жабая и Абая, а они оба казались ему стоящей дичью. Откинувшись в седле, он усмехался и щурился, заранее предвкушая удовольствие, которое доставит ему его выдумка. Негромко, почти шепотом он посвятил в нее Абылгазы:

— Жабай злится сейчас справедливо. Абай его больно задел, вел себя, как будто он выше Жабая. Нам с тобой надо теперь отомстить за Жабая. Одному мне не справиться, — я такой же орлятник, как ты мулла. Мне Абай не поверит — он хитрее Жабая. А если ты поможешь, мы вдвоем так его высмеем, что отучим чваниться своим Карашолаком!

Абылгазы заколебался — он любил Абая, и давно искренне дружил с ним.

— Не стоит, — возразил он. — Абай обидится, да его и огорчит, что я тебе помогал…

Но Жиренше рассмеялся:

— Ведь не о девушке речь идет, а о какой-то птице! Это Жабай может дуться на шутки по своей тупости, а Абай умнее. Да и на что ему обижаться? Мы только устроим ему подвох с его Карашолаком, чтоб не хвастался…

— Ойбай, разве обманешь Турганбая? — воскликнул Абылгазы. — Он все нутро у птицы насквозь видит, чтоб ему ослепнуть, его не проведешь!..

Но Жиренше все обдумал.

— Конечно, птиц он знает, но ума у него маловато и нрав упрямый, — попадется! Ты хорошенько присмотрись к беркуту, к его состоянию, к уходу за ним — и рассказывай мне, а я уж знаю, что делать. Я им обоим — и Турганбаю и Абаю — шею согну, как трехлеткам, попавшим на аркан! Покатятся они у меня, как перекати-поле!

И Жиренше подробно рассказал Абылгазы свой коварный замысел.

Тем временем Абай и его спутники вернулись опять к Киргиз-Шаты. Ербол заикнулся было о том, что пора возвращаться прямо к шалашам, чтобы попробовать наконец куырдак из мяса убитого утром архара, но Турганбай возразил:

— Нынче я недоволен Карашолаком, надо выпустить его еще раз. Поедем к шалашам, — выезжать снова будет поздно, зря потеряем конец дня… Едем к Киргиз-Шаты! — И он выслал Баймагамбета вперед в ущелье.

Но Карашолак до самых сумерек не взял новой добычи. Его дважды спускали на лисиц, которых выгонял Баймагамбет, но беркут летал лениво. Он кидался в разные стороны, терял их из виду, и, пользуясь его медлительностью, одна лисица спаслась в нору, а вторая спряталась в расщелине камней.

Никто из охотников не мог понять, что случилось с ним, — ведь раньше он легко брал по три лисицы, а два дня—и по четыре. «Наверное, уход за ним не тот!.. Обессилел он, что ли? Неужели на третью лисицу его не хватило?» — терялись они в догадках. Все четверо поочередно осматривали Карашолака. Беркут сидел нахохлившись и смотрел настороженным взглядом. Кличка его—«черный-куцый» очень подходила к нему; когда он сидел, вобрав голову в плечи, то в ширину казался больше, чем в длину, и напоминал черный чурбан, которым забивают в землю колья.

В шалаше Абая ждали гости—Жиренше и Абылгазы. Они объяснили, что повздорили с Жабаем и решили охотиться здесь.

Как только Карашолака внесли, Жиренше тихонько подтолкнул Абылгазы. Тот взял беркута на руку, долго гладил его, незаметно прощупывая мышцы, и расхваливая птицу, то и дело наводя разговор на то, какую она прошла выучку. Так как не следовало задевать самолюбия Турганбая, Абылгазы ни словом не обмолвился о сегодняшней неудаче беркута, о которой он уже знал со слов Абая.

В теплом, удобном шалаше разожгли костер, и Абай от всей души потчевал гостей фамильным чаем.[155]То есть с фамилией главы фирмы на обертке. Так назывался чай, упакованный в Кяхте, в отличие от «торгового»— местной развески, сделанной перекупщиком. Раза два он сам обращался к Абылгазы с просьбой еще раз посмотреть беркута и передавал ему Карашолака на руки. Но каждый раз Абылгазы говорил совсем не то, чего добивался Абай, он лишь расхваливал птицу и восхищался ею. Абай наконец не выдержал:

— Что ты все болтаешь о его породе? Скажи лучше, отчего он сегодня вел себя так? Какой, по-твоему, нужен ему уход, как бы ты кормил его?

Абылгазы не поддался.

— Э, неужели Тургакен не знает? Тургакен знает лучше меня… — ответил он уклончиво.

Что касается Турганбая, то ему совсем не нравилось, что Абай советуется с Абылгазы насчет кормежки птицы. Он оторвал ляжку у одной из убитых нынче лисиц и, сев в стороне, начал готовить корм для беркута. Абылгазы внимательно следил, чем именно собирается орлятник кормить своего питомца.

Турганбай готовил птице свежее кровавое мясо — так кормят истощенных, обессилевших беркутов. Значит, Турганбай считал, что Карашолак начал худеть. Казалось, так оно и было: Абылгазы, тщательно прощупав во время разговора мышцы Карашолака, тоже не обнаружил жира ни на ляжках, ни на груди, ни под хвостовыми перьями. Но под крыльями гибкие, необыкновенно чуткие пальцы Абылгазы прощупали тоненький слой жира, не замеченный Тур-ганбаем, — тот легко мог принять жир за концы маховых перьев.

Из беседы о сегодняшнем дне Абылгазы знал, как летал нынче беркут. Ему давно уже было понятно, почему Карашолак так плохо подымался к вечеру в воздух и почему вышла такая неудача с третьей и четвертой лисицами: беркут был слишком упитан, и голод не гнал его за лишней добычей.

Давая беркуту свежее, не отжатое от крови мясо, Турганбай поступал совсем неправильно: это должно было только ухудшить поведение птицы, могло даже совсем испортить ее. Жалея Карашолака, Абылгазы готов был сказать правду. Но Жиренше, поняв, что Абылгазы выведал о птице все, что нужно, и опасаясь, что он не выдержит игры до конца, встал с места и, подойдя к товарищу, незаметно ущипнул его за ногу.

— Дай-ка я тоже посмотрю его, — сказал он и взял беркута. Небрежно погладив его, он тут же отдал его Абаю и решительно заключил — Птица хорошая, только вы за ней плохо ухаживаете!

Турганбай резко повернулся к нему, но смолчал и снова занялся приготовлением корма. Абай, заступаясь за обиженного орлятника, начал подсмеиваться над Жиренше:

— Тебе, видно, люди голову вскружили? «Жиренше разберет, Жиренше знает…» Ты решил, что и в птицах много смыслишь? То, что ты о них знаешь, не только Турганбаю — и мне известно! Не мудри, лучше пей чай и сиди спокойно!

Жиренше и тут нашелся:

— Где уж нам знать! — протянул он с усмешкой. — Мы русских книг не читаем… Конечно, там все написано: «Абай должен ухаживать за своим беркутом вот так и так…» Не знаю только, кто об этом написал—Пошкин или Тулстой, о которых ты вечно твердишь, тебе лучше знать… Ну что ж, будем молчать… Пойдем, Абылгазы, скажем, чтоб наших коней пастись отвели!

И он вышел из шалаша вместе с другом. Оставшись с ним наедине, он подробно расспросил его, что с беркутом. Когда они вернулись, Жиренше увидал, что орлятник в раздумье смотрит на кровяную лисью ляжку, как бы сомневаясь, давать ли ее беркуту, а Абай пристает к нему с расспросами, что это за корм. Турганбай неохотно ответил:

— Ойтамак…[156]Буквально: «пища-дума».

Может быть, он хотел этим сказать, что над сегодняшним кормом надо подумать, либо просто хотел отделаться от надоедливых расспросов. О таком корме Абай никогда не слышал и продолжал расспрашивать его. Пользуясь этим, Жиренше быстрым шепотом спросил Абылгазы:

— Говори скорей, как он завтра полетит, если съест это?

— Схватит лисицу, но выпустит ее, — так же шепотом ответил тот.

Жиренше растянулся на переднем месте, подложил под голову подушку, поглаживая густую рыжую бороду и посматривая на Турганбая, который продолжал думать. Потом он сказал твердо и уверенно:

— Ну что ж… Пусть поест этого ойтамака… Только поглядите, если я ошибусь: завтра он схватит лисицу, но удержать не сможет!

И он закрыл глаза, делая вид, что отдыхает в ожидании ужина, и следя за Турганбаем из-под опущенных век.

Тот действительно сомневался, то ли дает он нынче беркуту, и собирался посоветоваться с Абылгазы, которому очень доверял. Но, услышав предсказание Жиренше, он обозлился на самоуверенность жигита и сгоряча отдал Карашолаку весь приготовленный корм. Когда беркут наелся досыта и зоб у него раздулся, Жиренше укрылся с головой шубой и, ущипнув лежавшего рядом с ним Ербола, беззвучно расхохотался. Именно на вспыльчивости Турганбая и был построен весь расчет Жиренше. Он нарочно вел себя против всяких охотничьих правил, стараясь раздразнить орлятника и сбить его с толку: ни один настоящий охотник не скажет орлятнику, изо дня в день воспитывающему беркута: «Не корми так, испортишь птицу!»

Наутро, когда хозяева собрались на охоту, Жиренше и Абылгазы поехали с ними. На этот раз дичь не попадалась, только под вечер одному из жигитов Жиренше удалось спугнуть лисицу с заросшего кустарником склона. Жиренше не разрешал спускать на нее своего беркута, сидевшего на руке Абылгазы, и уступил очередь Карашолаку. При виде лисицы тот рванулся с руки Турганбая, в одно мгновение настиг ее и ринулся на свою жертву.

Увидев его стремительный полет, Абай поддразнил Жиренше:

— Смотри, как пошел! Посмотрим — что твое предсказание!..

— Посмотрим, — насмешливо ответил тот, поглядывая на птицу. — Пока что ты еще не приторочил лисицу к седлу, не хвались заранее…

Лисица была уже близко от кустов тальника, когда Карашолак упал на нее камнем. Тяжестью его тела лисицу прижало к земле.

— Взял! Придавил! — закричали Абай и Ербол и поскакали вперед. Жиренше и Турганбай помчались за ними.

Лисица, извиваясь в отчаянных усилиях, сбросила с себя Карашолака и поволокла к кустам, стараясь вырваться из его когтей. Когда всадники были уже совсем близко, Карашолак, не в силах удержать яростно боровшуюся лисицу, разжал когти и выпустил ее. Шатаясь от боли, она обежала кругом куст и только тогда, будто опомнившись, кинулась в тальник и исчезла.

Абай и Ербол с досады хлопнули себя по бедрам и осадили коней. Жиренше не сказал ни слова. Он просто раскачивался взад-вперед в седле и ухмылялся. Турганбай никак не мог обвинять ни птицу, ни себя: он, как и Жабай накануне, все сваливал на кустарник.

— В Карашолаке течет кровь Жанбаура, — упрямо твердил он. — Кто был лучшим знатоком этой породы, чем Уали-тюре? А ведь и он говорил: «От когтей Жанбаура лисице не уйти, но в кустарнике он и не начнет с ней боя…»

Успокаивали ли эти выводы его самого — сказать было трудно.

Охоту на этом кончили — лисиц больше не попадалось, и скоро все вернулись к шалашам. Жиренше всю дорогу злорадно издевался над Абаем, что тот сам не знает своей собственной птицы.

Абылгазы снова проверил обнаруженный им вчера слой жира под оперением крыльев: он прощупывался лучше. Оба заговорщика зорко следили за тем, как теперь будет кормить беркута орлятник.

Турганбай решил два-три дня не менять корма. Если беркут начнет жиреть, это выяснится в ближайшее же время и тогда добиться похудения будет нетрудно. Самое опасное в ожирении—это не определить его сразу: ошибка в семь — десять дней может совсем испортить птицу. Взвесив все это, Турганбай, желая проверить, не жиреет ли Карашолак, стал и нынче кормить его своим «ойтамаком».

Жиренше, снова расспросив Абылгазы, как отзовется это на поведении птицы, дождался, когда Турганбай кончил кормежку, и потом, как и вчера, высказала свое мнение. Сегодня он говорил еще уверенней.

— Завтра Карашолак даже не схватит лисицы. Мимо пролетит, — лениво растягивая слова, заявил он.

Абай даже рассердился:

— Болтай, болтай… Бесы тебе подсказывают, что ли? Вот и в Киргиз-Шаты свой баксы[157]Баксы — шаман, знахарь. объявился!.. Завтра Карашолак себя покажет, вот увидишь!

Жиренше, как и вчера, повернул спину, накрылся шубой и не стал спорить, добавив только:

— Ну, коли так, знайте: неделю теперь ваш беркут ни одной лисицы не возьмет!

На следующее утро охотники в нетерпении выехали раньше обыкновенного. Но и сегодня дичи не попадалось, только к вечеру они спугнули лисицу. Предсказание Жиренше сбылось в точности: Карашолак стремительно пошел на добычу, настиг ее, но, не опускаясь, пролетел мимо и сел на ближайший камень.

Жиренше добился своего: Абай, Ербол и Турганбай были совершенно растерянны. Он кликнул жигита-гонщика и, даже не простившись с Абаем, крупной рысью направился к своей стоянке. Он позвал с собой и Абылгазы, но тот, не желая больше принимать участия в издевках над Абаем и его друзьями, остался с ними.

Когда Жиренше скрылся из виду, Абылгазы обратился к Турганбаю:

— Обидел ты Карашолака. Отдай мне его на три дня, я поправлю дело. Брось упрямиться…

Теперь и Абай понял ошибку Турганбая…

— Послушайся его, не стой на своем… Оба мы с тобой виноваты — нечего было на себя надеяться, — сказал он орлятнику.

Три-четыре дня, пока Карашолака приводили в прежнее состояние, Абай не выходил из шалаша. Он хорошо понял, что Жиренше все это подстроил нарочно, чтобы наказать его за самомнение, но не сердился на него и не собирался мстить. Ему было просто стыдно за свое упрямство.

На охоту он захватил с собой целый коржун книг. Приказав топить в шалаше потеплее и готовить из свежей дичи куырдак он принялся за чтение.

Вскоре Турганбай и Абылгазы объявили, что Карашолак выправился, и начали охоту. Однако дичи они привозили немного, — за четыре дня, пуская двух гонщиков, нашли только двух лисиц.

Посовещавшись, они пришли к Абаю с решением. Из этих мест пора откочевывать, лисиц здесь не осталось, надо перебираться в горы Машан. Добраться туда по бездорожью среди холмов было нелегко, но зима еще только начиналась, снег был не так глубок. Стрелок Бекпол присоединился к ним: его занимали архары и олени, которых он бил из ружья, но ни тех, ни других поблизости не осталось. Он утверждал, что и они ушли на зиму в Машан.

Машан не принадлежал к Чингизской волости. Там, на границе с землями рода Каракесек, проживала незначительная часть тобыктинцев, и Абай никогда не бывал в этих горах и не знал, кто там зимует. Дальний путь по незнакомым чужим кочевьям не очень-то привлекал Абая. Ему казалось, что, раз дичи больше нет, лучше всего вернуться прямо домой. Кроме того, начав снова читать, он совсем остыл к охоте. Но его друзья, неутомимые и страстные охотники, могли объяснить его отказ ленью и малодушием, и, пересилив себя, он решил пройти все трудности путешествия и закончить охоту в Машане. Оттуда он предполагал перевалить через Чингиз и выйти к своим зимовкам в Жидебае.

За один день добраться до Машана было невозможно. Поэтому они решили доехать до стоянок племени Оразбай в местности, называемой Карасу Есболата, находившейся на ближних отрогах Бугылы. Туда же должна была подойти к ночи и кочевка Абылгазы и Жиренше. «А оттуда наутро щелями Бугылы все вместе двинемся на Машан и засветло поставим там шалаши. Торопиться не стоит», — предложил Абылгазы.

Так они и договорились. Абылгазы уехал к своим шалашам, чтобы переночевать там и подготовиться к перекочевке.

На рассвете все три шалаша стоянки Абая были разобраны. Отправив поклажу с Турганбаем, Смагулом и остальными охотниками к стоянке Абылгазы, Абай решил ехать в Карасу напрямик. С ним поехали Ербол, Шаке и Баймагамбет.

К полудню четверо друзей начали спускаться в долину Ботакана. Здесь снегу было не много. Места эти всем хорошо были знакомы: сюда каждое лето прикочевывали аулы родичей Абая. Упитанные, выносливые, хорошо подкованные кони шли ровным быстрым ходом «булан куйрук».[158]Буквально: «качанье конского хвоста»—название одного из степных аллюров. Снег, выпавший в тихие дни и еще не схваченный морозами и ветрами, не успел затвердеть; пушистый слой его не слишком затруднял ход коней, но все же доходил им до щеток, и чтобы не утомлять их, всадники ехали гуськом. Головным был Шаке: несмотря на свою молодость, он считался признанным наездником и к тому же два раза подряд бывал здесь на охоте и хорошо знал эти места.

С утра было туманно и мглисто. Потом начало проясняться; туман, скрывавший высокие горы, рассеялся, но солнца не было видно, — по серому небу бежали к северу облака, похожие на верблюжьи горбы. Стоял легкий морозец без ветра, даже не щипавший лица.

Абай, поручив племяннику вести их маленький караван, ехал, не обращая внимания на окружающее. Здесь, на Ботакане, проходило все детство. Его охватили воспоминания— радостные и горькие, счастливые и печальные.

В душе его ожило горячее благодарное чувство к умершей бабушке Зере и к матери Улжан. Абай сразу узнал ложбинку, где много лет назад стояла белая юрта. Здесь, на этом самом месте, скрытом сейчас снегом и безлюдном, родные впервые признали его взрослым. Это было в то утро, когда он и Ербол вернулись с поминального аса Божея и повалились в постель, изнуренные хлопотами и обессилевшие от бессонных ночей. Едва он проснулся, две его золотые матери впервые в жизни поднесли ему, еще мальчику, голову барана — знак уважения и почета. Они подали ему блюдо с пожеланиями «всякого блага юному сыну, ставшему уже взрослым…»

Абаю казалось, что он видит перед собой свою старую бабушку, — стоит лишь зажмурить глаза и протянуть руку, как он прикоснется к ее маленьким, скрюченным старостью пальцам; он чувствовал, как эти пальцы гладят его голову… В горле у него перехватило, на глаза навернулись слезы, и он едва слышно прошептал поминальный текст из корана, проведя ладонями по лицу.

Религиозные люди совершают поминальные чтения либо на могилах, либо в установленные правилами дни. Абай читал молитву о бабушке там, где, как сейчас, его окружали воспоминания и где тоска о ней особенно сильно одолевала его. Он обернулся и долго смотрел на Карашокы и горы Казбала, оставшиеся позади. «Надо хорошенько запомнить, как выглядят они зимой», — подумал он.

За этим воспоминанием знакомые места пробудили еще одно — о незабываемом и далеком..

В низких облаках мелькнул, казалось, облик Тогжан— юной, улыбающейся, цветущей… Вон на той сопке Ербол принес ему радостную весть… Вспомнилось все — и ночная поездка и возвращение, встреча с Тогжан после долгой разлуки, объятия в зарослях Жанибека, лунный свет… Прошлое с его дыханием, шепотом, тонкими, едва уловимыми звуками проснулось в душе Абая. Поглощенный колеблющимися, печальными и томящими душу видениями, Абай не понимал, где он и куда едет. Он впал в какое-то долгое забытье. Закрыв глаза, он как будто читал книгу своей несбывшейся мечты, написанную кровью его сердца. Все для него исчезло. Он не замечал, как проходит время.

И вдруг жизнь прорвалась в мир его тоскливых мечтаний. Он вздрогнул — будто прервали его сон в объятиях любимой — и очнулся.

Конь стоял на месте, товарищи тоже остановились. Дул сильный ветер, шел снег, закрывая небо и землю сплошной белесоватой мглой, занося путников, ставших спинами к ветру. Для Абая было неожиданностью, что погода изменилась.

— Поземка, что ли? — спросил он Шаке.

— Не пойму, — ответил тот. — Прямо ураган какой-то! Снег и сверху идет и с земли взвивается…

— Только бы не заблудиться… Ты уверен, что едешь правильно? Не потерял направления? — настойчиво спрашивал Абай.

У Шаке не было уверенности. Он и остановился для того, чтобы посоветоваться с товарищами.

— Я не заметил, с какой стороны подул ветер, — смущенно признался он. — Пошли знакомые места, где мы кочуем летом, я задумался и забыл об этом… Кажется, дует прямо с Карасу Есболата…

И юноша выжидательно посмотрел на Абая, предполагая, что тот, как более взрослый, давно определил направление ветра. Но к общему удивлению Абай спросил:

— А когда поднялся ветер? Я заметил его только сейчас, когда мы остановились…

Он будто только что проснулся.

Раскрасневшийся от мороза Баймагамбет расхохотался. Оказалось, что из всех четверых он один вовремя определил, как нужно ехать, чтобы ветер, единственный указатель пути в буран, помогал им держаться нужного направления.

— Надо ехать так, чтобы ветер был встречный, но дул немного справа, — убеждал он.

Шаке ему не поверил.

— Тебе кажется, что ветер должен дуть сбоку, а я вот думаю, что он должен дуть прямо в лоб коня, — возразил он.

Поднялся спор. Наконец Шаке обратился к старшим:

— Если мы еще постоим здесь, то вовсе с пути собьемся. Или ведите нас сами, или поручите мне! Я убежден, что чадо ехать против ветра!.. Решайте быстрее, надо двигаться!

Шаке показался Абаю более уверенным и знающим, чем все остальные, не исключая и его самого. Он больше не колебался.

— Ну, дорогой мой, ты проворнее и живее всех нас, будь что будет — поедем за тобой! Веди!..

— Тогда поехали! Держитесь за мной! И хорошенько укутайтесь, завяжите потуже тымаки, пожалуй, подымется настоящий буран.

Шаке повернул против ветра своего темно-серого и, хлестнув заупрямившегося коня, с места взял крупной рысью.

За ним двинулся Абай, нахлобучив тымак до бровей и запахнув полы. Круп темно-серого был широк, как опрокинутая миска для кумыса, и Абай, не сводя с него глаз, ехал вплотную за Шаке, шаг в шаг. Буран сомкнул за ними свои объятия, и четыре всадника, оторванные от всего мира, ринулись в клокочущую белую мглу, все дальше уходя в безлюдную степь.

Шаке долго ехал не останавливаясь. Встречный ветер со свистом заносил их снежной пылью. Мороз заметно усилился. Снег шел уже не маленькими мягкими хлопьями, как в начале поездки, а больно бил по лицу твердыми крупинками. Ехать против ветра стало трудно.

Темно-серый конь Шаке все оглядывался на бежавших по его следу коней, точно пытаясь спрятаться за них. Чуть ослабевал повод, он круто поворачивал голову. Порывы ветра, дувшего прямо в лоб, отбрасывали его челку, пронизывали и кололи, будто волосок за волоском выдергивая шерсть. Шаке видел, что его коню нелегко бороться с ветром, но, боясь, что, уклонившись от ветра, собьется с пути, часто опускал камчу на его бока, чего раньше никогда не случалось.

Скоро Абай заметил, что его саврасый сам идет за конем Шаке, будто прилипнув к его хвосту: умное животное поняло, что, если отстанет, ветер сильнее будет бить ему в лоб. Но самого Абая передний всадник не спасал от бурана. Скоро усы, борода и даже ресницы Абая совсем побелели. Он низко склонился к луке седла, но и это не помогало. Ветер, поддувая под лисий тымак, нестерпимо колол виски, а когда Абай, пытаясь уклониться от него, отворачивал голову, буран кидал ему за шиворот целые охапки снега.

Холод начал одолевать его. Боясь обморозить лицо, Абай стал растирать его руками, но мороз тотчас защипал кончики пальцев, и Абай с трудом удерживал в руках поводья и плеть. Все время меняя посадку, то сгибаясь вправо и влево, то склоняясь к самой гриве коня, Абай окончательно выбился из сил. Ветер, задувавший под шапку, невыносимо холодил виски, руки закоченели, Абай не мог больше справиться даже с полами, — как он ни старался запахнуться покрепче, ветер снова раздувал их в стороны.

Несмотря на твердое решение не показывать другим своего изнеможения, он не выдержал и крикнул Шаке, чтобы тот дал отдохнуть.

Едва они остановились, кони сами повернулись хвостами к ветру и опустили головы. Всадники спешились и стали возле коней, стараясь защититься от ветра.

— Ну и ну, вот это буран! — сказал Ербол.

— Хорошо, если скоро утихнет, иначе дело плохо… Против ветра и смотреть невозможно, — поддержал Абай, глядя на кружащиеся снежные вихри.

Все вытащили из карманов платки и крепко повязали под шапкой лоб. Баймагамбет, как всегда, не унывал:

— Утихнет, не теряйте терпения!

Закаленный, выносливый Шаке, багровый от мороза, казался крепче других. Он решительно сказал:

— Если мы ошиблись в направлении ветра, значит мы заблудились вовсе, и тут уж ничего не поможет. А если мы едем правильно, то к вечеру доберемся до Карасу Есболата. Так и этак—стоять не приходится! Нужно ехать как можно быстрее, мороз не станет легче, если потащимся шагом. Надо твердо решиться, Абай-ага! — заключил он и, подтянув подпругу, вскочил в седло. Остальные молча сели на коней.

Время шло, а путники, все двигались вперед, стараясь не сбавлять крупной рыси. Разъяренный ветер со свистом бил порывистыми ударами. Им казалось, что они оглохли от этого непрерывного пронзительного воя, протяжного и угрожающего, будто стая степных волков перекликалась сквозь метель, ища укрытия или горячей крови.

И эта была родная степь Абая!.. Безлюдная, гудящая снежной пургой, она казалась ему теперь безжалостной и жестокой мачехой. Вот эти жайляу, покрытые молодой зеленью, были золотой колыбелью его детства. Теперь от них веяло холодом смерти. Они казались раскрытой заледеневшей могилой, ожидающей жертвы.

Нет ни земли, ни неба, ни гор, ни холмов, ни долин. Только плотная снежная мгла, вой ветра и четыре коня… Весь мир сжался в комочек, его можно захватить в горсть… Того, что происходит кругом, Абай не может выразить по-казахски — ему вспоминаются два слова, вычитанные в русских книгах: хаос и стихия… В какой-то книге было сказано, что весь мир образовался из такого вихря и бури… пляшет вода, когда кипит, так бушует море, вздымая огромные волны и кидая белую пену, вновь поглощаемую пучиной… И тому, кто ныряет в таких волнах, ежеминутно ожидая смерти, мир тоже должен казаться не больше горсти…

Вдруг ветер сразу затих, будто оборвался. В Абае проснулась надежда. «Наконец-то!.. Неужели кончилось?.. Видно, я чем-то заслужил спасение…»

Шаке натянул поводья и осадил коня. Остановились и все остальные.

— Кажется, стихло! — радовался Шаке. — Погода сама идет к нам на помощь!.. Но где мы?

Снег продолжал идти, но падал уже не крупинками, а мягкими хлопьями, сквозь него ничего кругом не было видно. Путники поехали шагом, давая передышку коням и совещаясь, как быть дальше. Короткий зимний день подходил к концу. Определить, где они сейчас находятся, было невозможно.

Все-таки все с надеждой оглядывались по сторонам. То и дело им мерещились то чернеющие зимовки, то пасущийся скот, но, вглядываясь пристальней, они перестали понимать, что это такое.

— Что там виднеется? А это что темнеет?.. Кажется, мы что-то оставили позади!.. — указывали они то в одну, то в другую сторону, но каждый раз обнаруживалось, что вечерняя мгла и снежная пелена вновь обманули их: темнеющая зимовка превращалась в вылезший из-под снега камень, черные точки, которые они принимали за пасущийся скот, — в верхушки тальника или тобылги.

Путники снова потеряли надежду. Они никак не могли определить, где они едут, хотя буран стих. Баймагамбет, с самого начала не соглашавшийся с доводами Шаке, теперь был совершенно уверен, что тот ошибся в направлении: при такой быстрой езде они давно должны были выехать к Карасу Есболата. Он повторял это всякий раз, когда они проезжали мимо какого-нибудь оврага, ложбинки или речного русла.

— Совсем не похоже на окрестности Карасу! Там ковыльные холмы, каменистые сопки или пологий хребет, а здесь вся местность низменная, луговая, изрыта речками и родниками… Мы далеко уклонились в сторону! — твердил он.

Маленькая кучка всадников продолжала двигаться, полная сомнений. Солнце село, стало совсем темно. Они ехали в неизвестность. Чтобы дать хоть небольшую передышку коням, остановились у какого-то водопоя и пустили коней искать под снегом корм. Абай с трудом слез с седла и повалился на землю, не разбирая места. Он попробовал посоветоваться с Ерболом, но тот тоже не мог сказать ничего утешительного. Однако даже усталость и тревога не сломили его.

— Брось ты ломать голову, — сказал он шутливо. — Мы с тобой замечательно находим дорогу по тракту, но в непогоду, да еще темной ночью — нам ли с тобой разыскивать одинокий шалаш, крохотный, как клубочек шерсти! Найти его в голой степи не легче, чем иголку в густой траве… Уж лучше не мешай Шаке!

Когда они опять сели на коней, притихший было ветер снова угрожающе загудел. Буран, и днем ревевший замогильным воем, снова начал свирепеть. Мороз становился все крепче и крепче. Скоро ои совсем вывел путников из терпения. К холоду прибавился голод, — с утра они ничего не ели. Бесконечный путь тянулся и тянулся. Абай почувствовал, что весь продрог, и крикнул ехавшим сзади:

— У меня ноги закоченели! Никогда не знал, что при верховой езде мерзнут ноги… А как ты, Баймагамбет?

Тот тоже совсем застыл.

— Не лучше ли остановиться и вздремнуть немного? — предложил он.

Все снова остановились и стали совещаться. Мир опять замкнулся вокруг четырех конских голов. Лошади тоже были изнурены и, видимо, мучились вместе с людьми.

Шаке предложил поискать, где укрыться, хоть бы за камень какой-нибудь. Ербол махнул рукой:

— Где мы тут камень найдем? Предадим свою судьбу богу и ляжем тут же под защитой коней…

Все улеглись прямо на снег, тесно прижавшись друг к другу.

Холодный ветер тревожно завывал в ушах, будто злая метель решила не успокаиваться до тех пор, пока не отомстит за что-то измученным путникам. Абай лежал, припав головой к коленям Ербола. Ему казалось, что тело его непрерывно вертится. Этот снежный вихрь, закрутил их вместе с лошадьми, со всей землей, превратившейся в холодный комочек и несет куда-то, как перекати-поле… Кружится голова, тошнит, в ушах не смолкает назойливый гул. Действительность исчезает, как в бреду, мысли путаются… Абай впал в тяжелое забытье…

Они не знали, сколько времени продолжался их сон. Первым пришел в себя Ербол и стал тормошить остальных:

— Эй, жигиты, вставайте!.. Сон—враг наш! Очнитесь, не сдавайтесь!

Разгребая заваливший их снег, все вскочили на ноги. Стояла глубокая ночь. Абай застонал:

— Не помню, чтобы когда-нибудь я так закоченел, мороз до костей пронизывает…

Он стал ходить взад-вперед, сильно топая ногами. Младшие тоже продрогли. Разгоняя кровь, они принялись стряхивать плетьми и рукавами снег, густо покрывший коней, точно овечьей весенней шерстью.

— Спорить теперь нечего: мы заблудились, — решил Ербол. — Ну что ж, поедем куда-нибудь, только крупной рысью, хоть согреемся!

Все с трудом сели в седла и двинулись дальше. От быстрой езды всадники действительно начали согреваться. Они ехали долго. Наконец, едва просвечивая сквозь снежную мглу, медленно встало утро. Путники молчали. Но в душе каждый надеялся, что с наступлением дня буран уляжется. Шаке, жалея лошадей, перевел их на мелкую рысь.

Время подошло к полудню. Свет солнца едва пробивался сквозь пелену бурана, который так и не прекращался.

Потянулся второй мучительный день блужданий по взбесившейся буранной степи.

Путники ехали по незнакомым оврагам, холмам, буграм, каждый час останавливаясь, чтобы подкормить коней и дать им отдых. И на каждой остановке все думали об одном и том же. Наконец они решили изменить взятое направление и ехать так, как посоветовал Баймагамбет, — чтобы ветер дул сбоку.

Абай чувствовал, что он совсем болен. Тело, продрогшее за ночь, порой согревалось, но внутренний озноб не проходил. К вечеру, когда они остановились передохнуть, Абай уже с трудом слез с коня и повалился возле небольшого камня.

Он был совершенно разбит, весь одеревенел от мороза. Ему казалось, что подняться он не сможет, — земля притягивала к себе, как магнитом. Неужели близится час, когда исчезнет всякая надежда на жизнь?.. Но почему тогда душа его странно спокойна, почему мысли о конце, о смерти не страшат его?.. Наоборот, что-то в нем покорно твердит: «Ну и пусть конец, пусть скорей приходит…» Вчерашние воспоминания, оборванные бураном, вновь всплыли в его мозгу: образ ласковой, как солнце, милой его бабушки Зере—и его Тогжан…Тогжан, не забываемая до последнего дыхания, в последний миг его жизни стоит перед его взором, единственная, светлая, как полная луна, улыбающаяся, дорогая… Видя перед собой эти два милых лица — умершее и исчезнувшее, — Абай лежал без сна в тяжелом раздумье. Неужели это и есть последнее прощание с ними?..

Вдруг ему показалось, что он слышит громкий человеческий голос. Он вздрогнул, но, решив, что бредит, не отозвался на крик. Товарищи, скорчившись, спали возле него. Потом голос послышался снова. Теперь Абай ясно различил: это был и вправду человеческий голос.

Он вскочил, ему показалось, что он совсем здоров. Встав во весь рост, он трижды громко и протяжно крикнул в ответ. Измученные кони подняли от земли головы и насторожили уши. Ербол и оба юноши, разбуженные внезапным криком, испуганно вскочили.

Ербол кинулся к Абаю.

— Что случилось, Абай, почему ты кричишь? — спросил он, с тревогой заглядывая в лицо друга и думая, что тот бредит. Но Абай возбужденно ответил:

— Кричите! Я только что ясно слышал человеческий голос, кричите громче!

Ветер выл с прежней силой. Все четверо закричали вместе и прислушались. Им показалось, что с подветренной стороны в буране движется какое-то темное неопределенное пятно. Они снова закричали. Донесся глабый отклик. И вдруг из крутящегося бурана, из белого хаоса на них вынесся верховой, не перестававший кричать. Крупный, высокий жигит сидел на белом коне и сам был весь выбелен снегом. В поводу он вел второго коня.

— Эй, живы ли вы? Где вы тут, милые мои? — весело крикнул он, спрыгивая с коня.

Абай первый узнал его голос.

— Абылгазы!.. Да сбудутся твои желания, откуда ты? — И он порывисто обнял друга. Это действительно был Абылгазы.

— Как откуда? Вас разыскивал… Милосердный боже, пошли нам всегда такую удачу!.. Разве мог я надеяться отыскать вас в такую погоду? Я просто на месте сидеть не мог — помчался, чтобы себя успокоить… Вы обессилели, наверное? Не поморозились? Как лошади? Еще держатся?.. Ну, садитесь, дотемна разыщем жилье!

Веселый его голос ободрил измученных путников и как будто придал им сил. Они торопливо сели на коней и тронулись за Абылгазы.

Оказалось, они находились у склона Машана. Теперь впереди поехал Абылгазы, ведя за собой остальных. Ербол, переговариваясь с ним, держался рядом. Абай, вконец измученный, пустил своего саврасого вплотную за ними. Он не мог понять, здоров он или болен. Тело его ныло, как избитое. Временами ему казалось, что он стоит на месте, а горы и скалистые камни бегут мимо. Он блуждал где-то между явью и забытьём, мысли его путались, мозг отказывался управлять ими. В минуты, когда мысли прояснялись, он старался разобраться в этом тумане ощущений. «Сон меня одолел, что ли? Или я и вправду заболел?» — думал он.

Порой до его сознания долетали разговоры друзей. Ербол спрашивал у Абылгазы:

— Но как ты сумел разыскать нас? Свыше тебя осенило, что ли? Разве обыкновенный человек отважится на поиски в такой буран?

— Уж и не говори… Нынче я не человек, а волк из этой долины!

— Так ведь и волк не выходит в буран на охоту, просто кидается на первую попавшуюся добычу…

— Я думаю, что меня душа вела… Я дал себе слово загладить свою глупость на охоте: Абай, пожалуй, единственный человек во всем Тобыкты, кого мне тяжело огорчать… Утром я видел, как вы подымались к Ботакану, и, когда начался буран, сразу понял, что вы непременно заблудитесь. А мы вовремя доехали до Карасу, всю ночь кричали, чтоб вы поняли, где мы. Утром я отправил наше кочевье к Машану, а сам весь день рыскаю за вами.

— Где же ты думал нас найти?..

— Поехал наугад… Я надеялся на то, что если вы будете держаться одного направления, то когда-нибудь поймете свою ошибку и, подумав хорошенько, свернете на правильный путь. Если так, думал я, то они выйдут к склонам Бугалы или Машана. Вот я и колесил тут целый день между горами… Перед сумерками напал на ваш след и погнался за вами, но там, где снегу мало, буран совсем замел следы.

Ну, я и взял на глаз направление и помчался вскачь, подавая голос… Недолго так скакал — чай вскипеть мог за это время, не дольше…

— А ты не думал, что сам заблудишься?.. Нет, Абылгазы, ты не простой человек, ты по крайней мере баксы!

Абылгазы не рассмеялся. Он верил в гаданье на бобах и уверял, что это уменье перешло к нему от деда. Но свою способность находить нужное направление в степи он не приписывал никакому шаманству. Он действительно мог в самую дождливую ночь вывести на какой-нибудь единственный куст тобылги или метелку карагача, а зимой в любой буран ехать по степи целую неделю прямо, как пущенная стрела, и добраться до того места, куда хотел. Ерболу он раскрыл свой секрет.

— Вовсе я не баксы, — сказал он. — А не заблудился потому, что обучен одним слепым, нашим соседом Токпаем. Он всегда ходил один — и между аулами, и через горные перевалы, в любую погоду. Я все приставал к нему: «Как вы ходите один, Токау?» Он и ответил мне: «Тебе путь указывает дорога, а мне — ветер…» А в темную дождливую ночь или в белый буран — мы те же слепые токпаи. Тут нужно, во-первых, забыть, что у тебя есть глаза, во-вторых, — внимательно следить за ветром. Ну и, в-третьих, — кое-что соображать! Вот и все мое шаманство! — засмеялся он, остановил коня и, дождавшись, когда остальные подъехали, обратился к ним:

— Вот что, жигиты. Вы, я вижу, продрогли до смерти. Нашего шалаша мы сейчас не отыщем. Но в ущельях Машана всегда стояли зимовки родов Жуантаяк и Мотыш. Я надеюсь, что скоро мы наткнемся на какой-нибудь аул и найдем пусть не богатое, но теплое жилье, и вы хорошо согреетесь. В чей аул мы попадем, прямо скажу — не знаю. Говорят, в этом ущелье за последние годы построили зимовки несколько богатых аулов Мотыш, может быть, нам посчастливится наткнуться как раз на один из них. Во всяком случае, к ночи я вас доставлю в тепло!

Путники, изнемогавшие от холода, едва смогли ответить:

— Веди, веди!.. Да сбудутся твои слова!.. Доведи до какого хочешь жилья! Теперь мы выдержим!

Все отдали свою судьбу в руки Абылгазы.

Они долго ехали молча вдоль поросшего мелким леском ущелья. И вдруг до них донесся лай собак.

— Слава богу! Спасены!.. Ак-сарбас, о боже, ак-сарбас!..[159]Ак-сарбас — белый баран. При удачном исходе дела в жертву закалывали белого барана. — в шумной радости повторяли все.

Путники свернули на опушку, поросшую березняком и побелевшую от снега. Их встретил многоголосый собачий лай, эхом отдаваясь в горах. Абылгазы, подогнав коня, опередил остальных, поскакал к повороту и там остановился, поставив коня поперек пути. Абай и Ербол крупной рысью нагнали его и совсем близко увидели внизу красные огоньки освещенных окошек.

— Люди, люди!.. Аул, дорогой, милый!.. Аул!.. Не спит еще! кричал Ербол подъезжавшим Шаке и Баймагамбету.

— Окошек много, большая зимовка! Видно, богатый аул, наше счастье, жигиты! — радовался Абылгазы. Он, опять опередив других, доскакал до зимовки, спрыгнул с коня и принялся громко стучать в дверь первого дома.

Абай не помнил, как слез с коня. Поводья у него перехватил Баймагамбет. Тело не слушалось Абая, он остановился, не в силах сделать ни шага. Шаке взял его под руку. Кони, зимовка, снежная степь, весь мир — все кружилось перед глазами Абая, в ушах его так звенело, что он не мог расслышать, о чем говорили его друзья с двумя жигитами, вышедшими навстречу, лишь отдельные названия несвязно доносились до него: «Мотыш… Догал… Найман… Аккозы…»

Друзья повели Абая вслед за жигитами в просторный темный коридор. Где-то в углу открылась дверь, красноватый свет прорезал темноту. Послышался женский голос:

— Проведите в отау, в Большом доме уже спят, велели отвести туда…

Шаке и Баймагамбет под руки ввели Абая в просторную комнату. Их сразу обдало благословенным теплом, крепким запахом вареного мяса и овечьего кизяка, еще тлевшего в очаге. Один из жигитов, провожавших гостей, открыл дверь во вторую комнату. Светлая и уютная, она от самого порога была застлана расшитыми кошмами и полосатыми половиками. Абылгазы и Ербол вошли первыми и поздоровались с хозяйкой, стоявшей у кровати с костяной резьбой. За ними Шаке ввел Абая.

Едва тот переступил порог, взгляд его скользнул по красной занавеске с бахромой, полузакрывавшей кровать с множеством подушек и одеял, и остановился на хозяйке.

— Ох, душа моя! — вскрикнул он и зашатался. — Неужели эта она?

Молодая женщина, стоявшая между кроватью и печкой, была в белом платье и черном бешмете, в обычном головном уборе молодых невесток. Узнав Абая, она кинулась к нему, звеня тяжелым шолпы, вплетенным в волосы.

— Создатель… Это Абай? Боже мой, значит, суждено мне было увидеть вас!.. Родной мой! — говорила она, обняв Абая.

Ее шолпы зазвенело еще сильнее и затихло. Слушая его звон с закрытыми глазами, Абай стоял бледный, теряя сознание. Он прислонился к косяку двери, как будто боялся упасть перед молодой женщиной, всхлипывавшей у него на груди. Его колени дрожали, слабость разливалась по всему телу. Ему хотелось обнять ее, но руки не повиновались ему, и он только ласково гладил ее голову.

Говорить он не мог, что-то камнем застряло в горле и душило его. Ноги внезапно подкосились, и он упал у порога.

Ербол и Абылгазы бросились к нему и, доведя до переднего угла, усадили, прислонив к стене. Шаке и Баймагамбет, расстегнув ему пояс, начали снимать шубу.

— Я знал, что он болен, глядите, и сознание потерял, — тревожно сказал Шаке.

— О боже, что вы говорите? Он болен? — испуганно вскрикнула хозяйка.

Она быстро сняла с кровати подушки и горой заложила их за спину Абая. Расстегнув ему ворот бешмета, она присела рядом и приложила к его лбу руку, унизанную браслетами, растирая другой его грудь. Абай медленно открыл глаза, взял ее руку и приложил к глазам. Потом он прижал маленькую теплую ладонь к губам и молча поцеловал ее. Из глаз его капали крупные горячие слезы. Он чуть слышно заговорил — это были не слова, а шепот души:

— Моя Тогжан… Мне нечего больше желать… Пусть навсегда замрет мое дыхание возле тебя…

Он снова затих. Ербол, сидевший рядом с другом, только теперь узнал Тогжан.

— Милая моя, свет мой, что это он сказал?.. Неужели ты — Тогжан?.. — И он порывисто бросился к ней. — Я твой Ербол, золото мое.

Голос его прерывался, он всхлипывал. Тогжан, вся дрожа, подняла лицо, залитое слезами. Она крепко обняла Ербола и зарыдала, в отчаянии продолжая смотреть на Абая.

Двое жигитов, сопровождавших сюда гостей, давно уже недоуменно наблюдали все происходящее. Теперь, когда они увидели, что Тогжан так же радостно встретилась и с Ерболом, они успокоились, решив, что приезжие — близкие родственники невестки дома. Эти двое жигитов не принадлежали к семье мужа Тогжан: один из них был мулла, другой — дальний родственник из аула, которому всегда поручали уход за гостями. Разводя руками от удивления, они обратились к Шаке:

— Вон оно как! Значит, вы — родичи Тогжан!

— А мы-то думали, кто это решился ехать в такой буран!

— Ты только посмотри, как она соскучилась по родному аулу! Золотая колыбель не забывается!..

Абай и Тогжан, не сводя глаз, безмолвно смотрели друг на друга. Поговорить им не удавалось — к Тогжан поминутно подходили то старая стряпуха, то молоденькая келин, шепотом спрашивая распоряжений. Два молодых жигита внесли круглый складной стол и, поставив его посреди комнаты, перенесли на него лампу.

Абай продолжал полулежать на высоких подушках. Широкий его лоб, обычно скрытый шапкой, резко отличался своей белизной от обветренного лица, глаза покраснели и распухли. Он дышал прерывисто и хрипло, по телу пробегала дрожь лихорадки, лицо горело от жара. Но он, казалось, забыл о болезни и не сводил глаз с Тогжан, провожая взглядом каждое ее движение.

Тогжан была теперь еще красивее и обаятельнее, чем в те далекие дни. Каждая черта ее лица достигла своей совершенной красоты. Чуть приподнятый кончик маленького прямого носа придавал всему лицу покоряющую прелесть юной беспечности, хотя взгляд ярких глаз под крутыми длинными бровями стал строже, углубленнее и задумчивее. Вся она казалась воплощением одухотворенной красоты. Наложила ли на ее лицо свой отпечаток тоска несбывшихся надежд, или сковывала ее привычка скрывать свои затаенные чувства, — но в лице сегодняшней Тогжан не было уж той непрерывной смены выражений, которая когда-то так волновала и восхищала Абая.

Все кругом были заняты оживленными разговорами, но Абай и Тогжан, поглощенные друг другом, не слышали и не понимали их.

Ербол и Шаке наперебой с Баймагамбетом рассказывали мулле все подробности своей двухдневной пытки. Они объяснили, как попали в эти места и поразили хозяев рассказом о том, как Абылгазы разыскал их. Вскоре принесли чай. Тогжан подсела к столу и каждому, начиная с Абая, сама подала пиалу.

Абай с трудом приподнялся, но от сильной боли в висках у него закружилась голова, и он снова беспомощно упал на подушки. Сделав невероятное усилие, он все-таки сел, опустив голову и подперев ее руками. Лихорадка то бросала его в дрожь, то жгла огнем. В каком-то тумане до него донеслись слова Тогжан: «Выпейте чаю», — и он через силу заставил себя сделать несколько глотков. Все чувства притупились в нем, он не мог разобрать, холодный был чай или горячий, — он ощутил во рту только вкус ржавого железа. Не оставалось сомнений, что он тяжело заболел. Он отдал пиалу, и сидел молча, сжимая виски руками. Тогжан сильно встревожилась. Ербол внимательно посмотрел на друга.

— У тебя лицо горит, глаза слезятся, и вообще ты никуда не годишься, видно, здорово простудился, — решил он и посоветовал — Закутайся потеплее, надень шапку, выпей горячего чаю и ложись!

Тогжан быстро поднялась, помогла надеть на Абая шапку и шубу и подала ему вторую пиалу чаю, положив в нее полную ложку масла и придвинув сахар. Абай с большим трудом выпил.

— Не понимаю, что со мной… Голова болит нестерпимо, все кости ноют, вкус пропал… У меня, кажется, сильный жар, — сказал он и снова сжал виски руками.

Его тошнило, он не мог сделать больше ни глотка. И, точно торопясь высказаться, пока совсем не потерял сознания, он прошептал прерывающимся голосом:

— Создатель, за что такая кара, такое мученье… Быть больным в этот час… перед мечтой всей жизни моей.

Горе давило его душу тяжелее всякой болезни. Тогжан поняла. Она украдкой смахивала слезы. Абай повалился на подушки. Видно было, с каким трудом он до сих пор сдерживал себя. Тогжан заботливо укутывала его стеганым одеялом поверх шубы.

— Милая… Драгоценная… Единственная моя… — прошептал он и закрыл глаза.

Все решили, что он заснул. Но мозг, его изнемогал от видений, колебавшихся где-то на грани сна и бреда. Порой мысль угасала, мир тонул в небытии и меркнул. Вот вошла Айгерим… Нет, он мчится по улицам Семипалатинска на тройке гнедых коней… Опять не то — кругом ночь, он спускается в глубокую темную пещеру Кши-Аулиэ верхом, с Карашолаком на руке, саврасый спотыкается — он летит в пропасть, цепляясь за беркута…

Абай вздрагивает и поднимает голову. С трудом узнав окружающих, он снова падает на подушку. Снова не то сон, не то бред…

Каким странным кажется мир: нет ни неба, ни земли, они смешались. Впереди—ровная долина, тревожная, огненно-красная. Абай летает в этом непонятном мире. Вокруг него странные существа — и похожие и не похожие на людей — злые духи, джины. От их безобразного вида ему страшно. Они клубятся вокруг, пристают к нему: «Нам по пути, идем с нами!» Что-то влечет его за ними, он двигается к ним, но вдруг к нему стремительно бросается Тогжан, цепляется за него. «Не покидай меня, дорогой мой, возьми меня с собой!» — слышится ее голос. Он ощущает прикосновение ее щеки к своему пылающему лицу.

— Не покину, родная… Не уйду от тебя… — говорит он вслух.

Ербол печально сказал вполголоса:

— Ой, беда… Совсем разболелся Абай… Какой у него жар! И бредит… Да и мудрено ли — такой буран! Ни днем ни ночью не стихал, насквозь проморозил…

Абай вдруг сбросил с себя шубу и одеяло и заметался из стороны в сторону.

— Жжет меня, жжет, — в полубреду повторял он, — я весь горю, снимите, снимите!

Тогжан осторожно прикрыла его и сказала Ерболу:

— У него тело как в огне горит, руку мне жжет… Сколько лет не видала его — и вот он, беспомощный, измученный…

И, наклонившись, она быстро зашептала на ухо Абаю:

— Видно, обоим нам суждено страдать вечно! Как я мечтала хоть раз увидеть тебя… Вот и увидела… Разве это радость? Новое страдание, новая горечь…

Когда принесли ужин, Абай ничего не смог проглотить. Он хрипел и задыхался, словно давясь тяжелыми горячими вздохами. Ербол, Шаке и Тогжан, раздев больного, повели его к постели, приготовленной для него в переднем углу. Но не успел Абай сделать и шага, как тут же упал. Болезнь впилась в него всеми когтями, охватила все тело. Его подняли на постель, уложили, и Ербол повернулся к Тогжан, покачивая головой:

— Он заболел еще вчера, а потом еще сутки плутал в буране верхом… Ясно, что его свалило… Боюсь я за него!..

Ербол устал не меньше других, но в тревоге о друге не мог заснуть. Тогжан ушла в помещение старших, но тоже не находила себе покоя.

После полуночи Абай снова стал бредить и тяжело вздыхать. Тогжан, казалось, угадывала его страдания: она снова вошла, стараясь не делать ни малейшего шума, даже сжимая в руке тяжелое шолпы, и стала в ногах любимого, не сводя взгляда с его лица. Больной стал дышать труднее. Она опустилась возле него и приложила руку к его пылающей голове.

Абая снова мучили видения. В затуманенном сознании его снова возникла клубящаяся бураном степь. Вся вселенная наполнилась белой, медленно ползущей массой. Что это — снег или белый холодный саван, уже готовый обернуть обессилевшее тело? Он движется и ползет — бесконечный, скользкий, зыбкий, как тина. Он затягивает в себя, поднимает в высоту, раскачивает, бросает в бездну — и несет, все несет куда-то с собой. Он липкий, он обволакивает тело отвратительным холодным клеем… Да что же это такое наконец — снег, буран, бездонная трясина на дне какой-то пропасти? Она всасывает в себя, вот-вот поглотит. Кругом — никого. Никто не поможет, не спасет. Руки и ноги склеены. Обессилев, Абай все глубже уходит в эту вязкую массу. Он кричит: «Помогите! Спасите!» И тогда снова возникает Тогжан. Вероятно, она прилетела. Но она не подает ему руки. Она останавливается возле. «Спой песню, ту песню, которую ты сложил для меня», — говорит она. Абай спешит начать, запутывается, молчит. Он не может вспомнить стихов, посвященных Тогжан. Она торопит, протягивает руки. Но он забыл свои же слова.

«Что же там?.. Что же там было?..» — вскрикивает он и снова приходит в себя.

Он видит Тогжан, низко наклонившуюся к его лицу, она что-то шепчет. «Опять мысли путаются», — думает он и снова проваливается в бред. Ему кажется, что Тогжан сидит в ожидании ответа. Если он не исполнит ее просьбы— она навсегда уйдет от него, и тогда жизнь оборвется. Надо непременно вспомнить, найти. Но стихи ускользают. Он не может собрать ни одной строчки.

— Куда они девались? Я потерял их, теперь ты уйдешь от меня, — быстро говорит он вслух. — Что же это со мной? Где они? Они для тебя, для тебя были, и я не могу их найти…

Женское сердце угадывает все. Тогжан, полная жалости и тоски, гладит лицо Абая, обнимает его и прижимается щекой к его горящей щеке.

— Успокойся, успокойся, Абайжан… Не ищи ничего, не мучайся… — повторяет она.

Абай прикрывает глаза и некоторое время лежит недвижно. Потом, снова начав бредить, твердит, задыхаясь и волнуясь:

— Ты их не знаешь… Никто тебе не говорил их… Были, были слова!.. Сейчас, сейчас… Только скажи, чтобы меня не уводили… Я сейчас спою, сейчас…

Он хмурит брови, протягивает руки, шевелит пальцами и ловит воздух… Вот они, желанные слова!.. Но, не сказав ни одного, он замирает с полуоткрытым ртом. Кругом снова ледяные клубы бурана и топкая, отвратительная трясина. Абай весь вздрагивает.

— Спаси, не отдавай меня им, Тогжан!.. — в отчаянии кричит он — и опять приходит в себя.

Тогжан перед ним. Значит, это верно — он должен во что бы то ни стало вспомнить свои стихи. «Спою, сейчас спою…» — еле слышно повторяет он. Он закрывает глаза стараясь сосредоточиться. Слова не вспоминаются. Как это мучительно!

И вдруг — внезапный проблеск памяти.

— «Мне в жизни… в жизни…» Как же дальше?.. «Мне в жизни… не найти другой любимой… хоть лучшего… чем я… себе найдет она…»

Он рывком приподымается и садится; ворот у него раскрылся, грудь обнажена. Тяжелый вздох вырывается у него, из глаз текут крупные слезы. Он вглядывается в лицо Тогжан, наконец поняв, что она действительно здесь, с ним. Он берет пальцы любимой, прикладывает их ко лбу, к глазам, крепко прижимает к своему сердцу.

Ербол, в отчаянии следя за Абаем, сидел тут же. Заметив, что его друг очнулся, он быстро отвернулся и прилег, сделав вид, что спит, чтобы не мешать их разговору.

Казалось, что Абай спешит сказать все, пока бред не начался снова.

— Я блуждал по жизни, — с жаром шептал он ей в лицо, — я мерз в ее холоде, скитался и пришел к тебе… Пришел обобранный, бесчувственный… Ты — повелительница моя… Велишь ли мне жить?

Он снова отпустил ее руки и, закрыв глаза, упал на подушки.

— Буран… Все еще буран… — бессвязно забормотал он. — Веди меня! Я замерзаю, падаю! Меня уводят!.. — отчаянно выкрикнул он. — Что ты спотыкаешься, саврасый?.. Нет, это опять не она!..

Абай притих, будто отдыхая.

Сердце Тогжан дрогнуло при его вскрике: «Меня уводят!» Она не в силах была удержаться от слез. Что это? Мерещится ли что-то ему в бреду, или будущее внезапно открылось ему? «Уводят»… Неужели он чует конец?

Слезы душат Тогжан: сейчас, когда жизнь в нем борется со смертью, Абай вспомнил не отца, не мать, не детей и близких — он вспомнил только ее. Как будто душа его переполнена одной ею, как будто сердце его жило одним желанием, одной страстной мечтой, которую он должен был пронести через жизнь: не умереть, пока не скажет ей, Тогжан, своего предсмертного салема — своих стихов… Тогжан знала их — когда-то Карашаш, приехав навестить ее, пела их ей. Абай не мог в бреду вспомнить их начала — но разве эти строки не звучали в ее душе незабываемым горесгным напевом минувшего счастья!..

Конец он только что сказал сам — голосом, затухающим, как прощальный привет последнего солнечного луча, как последний багровый отблеск заката…

Сияют в небе солнце и луна,

Моя душа печальная темна…

Тогжан плакала, склонившись над Абаем, прижимая к губам его руку.

— Милый… Ведь это не твои слова, а мои… Ты просто сказал то, что было у меня на сердце!.. Злая судьба!. Лучше бы я умерла в те дни, чем жить сейчас здесь… — шептала она в неудержимых рыданиях.

В одну из минут, когда сознание к нему вернулось, Абай с трудом повернулся и попросил пить. Тогжан сразу сдержала слезы и подняла голову, но не разобрала его невнятных слов. Она выжидающе смотрела ему в лицо, продолжая чуть слышно всхлипывать.

Ербол лежал отвернувшись, но чутко прислушивался к каждому движению больного. Он тотчас вскочил и подал Абаю воду, стоявшую на печке. Абай сделал глоток и, едва промочив горло, упал на постель.

— Что со мной делается? Видно, сильно я заболел… Тело у меня огнем пылает, — раздельно произнес он и с глубоким вздохом закрыл глаза. Дыхание его вырывалось с каким-то стоном и свистом, что-то как будто дребезжало в его груди. Всю ночь Абай метался в мучительном жару и в бреду. Ни Тогжан, ни Ербол ни на миг не закрывали глаз. До самого рассвета Тогжан плакала не переставая.

И только когда стало совсем светло и ей сказали, что в Большом ауле проснулись старшие, она тихо поднялась и медленно вышла из комнаты. Абай под утро успокоился и как будто задремал. Баймагамбет проснулся раньше других. Его поразило лицо Тогжан: в нем не было ни кровинки, глаза покраснели, веки распухли, и она шла слабая и изнуренная. В ее осунувшемся, сосредоточенном лице было столько горя, словно она пережила смерть любимого.

Абай пролежал дней десять, прикованный болезнью к постели. Первую неделю его состояние пугало и его друзей, и весь аул, и в особенности Тогжан.

Хозяин аула, зажиточный, старик Наймам, в первую же ночь подробно разузнал, кто его гости и откуда прибыли. Наутро все путники, кроме Абая, явились в Большой дом, отдали старику салем и обстоятельно рассказали о всех событиях своей поездки и о болезни Абая.

В ответ на это Найман со своей байбише навестил Абая и пожелал ему скорейшего выздоровления.

Весь аул сочувствовал больному. Но уже к полудню слух о странном поведении молодой келин облетел всю зимовку. Мулла и жигит, встречавший гостей, настойчиво стали расспрашивать их, в каком родстве состоит Тогжан с Абаем. Узнав, что родство это очень отдаленное, все решили, что в том участии, которое они выказали ночью друг другу, не могло быть ничего доброго. Ничего не скрывая, они рассказали свекрови Тогжан, что молодая келин всю ночь напролет просидела возле больного, а утром ушла от него вся в слезах.

С этого же дня Тогжан не разрешили больше ухаживать за больным: ее сменила сама старая байбише Наймана.

— Я сама буду ходить за сыном Кунанбая, — заявила она. — Я тебе не чужая, сынок. Мы тебе родичи и жалеем тебя. Можем и подушку под головой поправить и напиться подать! Только выздоравливай скорей!

Следующие три дня больной лежал без сознания. Тогжан изредка заходила к нему, но оставаться возле него не смела. Свекровь каждый раз выпроваживала ее в Большой дом:

— Поди, милая, позаботься об отце, не задерживайся здесь!

Через несколько дней вернулся молодой хозяин аула, муж Тогжан — Аккозы. Из всего Тобыкты род Мотыш выделялся своим плотным телосложением: все они были крупные, толстые, светлые и большеглазые, с правильными чертами лица. Аккозы как раз и был таким — плотный, светловолосый, почти рыжий, с синими глазами и вздернутым коротким носом, с тяжелым круглым лицом, — природа не поскупилась на его щеки, лоб и голову. Он казался неразговорчивым, замкнутым и серьезным. По возрасту он был сверстником Абая.

Его приезд как будто ничего не изменил: за больным ухаживали по-прежнему внимательно. Но Тогжан больше не появлялась.

Через неделю Абай, исхудавший и обессилевший, начал приходить в себя. К нему вернулись спокойный сон и аппетит. Ербола и Абылгазы поведение Аккозы удивляло: он ни разу не повидался ни с ними, ни с Шаке и, казалось, не обращал на гостей никакого внимания. Как только Абаю стало легче, старая байбише начала заговаривать с Баймагамбетом и Шаке об отъезде.

— Ну, вот Абай и поправился, не задерживайтесь теперь, дорогие мои. Ваши аулы совсем недалеко, переезжайте от родича к родичу, быстро доберетесь. Скорей везите Абая к матери, уж как она тревожится, наверное… — твердила она, всячески стараясь дать им понять, что пора покинь аул.

Через три дня таких разговоров Абай собрался уезжать. Накануне отъезда Тогжан пришла к нему в полночь, разбудила его и, опустившись возле него, коротко попрощалась с ним. Абай потянулся к ней и стремительно обнял ее. Но она уклонилась и выскользнула из его объятий.

— Абай, я пришла поговорить и проститься с тобой… Ее сдержанность поразила Абая. Он снова потянулся к ней.

— Что ты говоришь, милая, разве мы чужие друг другу?

Он опять пытался обнять ее, но Тогжан снова отстранила его руки.

— Судьба не захотела соединить нас, — печально сказала она. — Если бы ты приехал здоровым, я бы не задумалась вырвать у жизни то, что она отняла у нас. Через всю тоску и муку нашей разлуки я пришла бы к тебе радостно и спокойно, хоть потом мне и пришлось бы сгореть со стыда. Но судьба сама наложила запрет: привела тебя больным и поставила преграду… За эти дни я поняла, что сердце, которое любит, не может утешиться краткими минутами радости, непрочными мгновениями счастья. Пусть моя мечта так и останется несбывшейся, запретной на всю жизнь. Пусть уйдет она со мной в могилу, заветная и единственная, чистая, как вера. Я люблю тебя, милый, и уйду с моей любовью, глотая слезы!

Абай всем сердцем понял ее.

— Ты права. Права и за себя и за меня. Иначе ты перестала бы быть самой собой. Я не могу настаивать ни на чем. Это доказывало бы только, что я не умею держать себя в руках. Слова твои будут всегда со мной. Это слова души, которая любит.

Абай тихо поцеловал Тогжан в лоб и сел, молча опустив голову на руки. Тогжан поднялась и медленно вышла. Едва слышно скрипнула дверь, и в последний раз прозвенело шолпы.

Абай просидел до рассвета. Порой из глаз его текли горячие слезы, и плечи вздрагивали, как камыш от пробегающей волны. Его и сотрясала волна — тяжелая волна безысходности, непреодолимой и мучительной.

Вернувшись к себе, Абай поселился в своей новой зимовке на Акшокы. Всю зиму он провел над книгами. Баймагамбет то и дело ездил в город, привозя Абаю полными коржунами книги — единственную пищу души.

Теперь и Айгерим не отвлекала Абая, как когда-то. После возвращения мужа с охоты она узнала, что целых десять дней он провел в ауле Тогжан. Она ни слова не сказала об этом Абаю, глубоко затаив в себе ревность и обиду, и делала вид, что ничего не знает. Первый удар ее счастью, нанесенный Салтанат, еще с весны охладил ее чувство к Абаю. Встреча его с Тогжан совсем отдалила Айгерим от мужа.

Абай не объяснялся с ней и не раскрывал своей души, хотя и понимал причину охлаждения. Он не мог откровенно говорить о Тогжан и бередить свою душевную рану. Но и он тоже никак не мог простить Айгерим ее замкнутости и отчужденности и тоже затаил в себе обиду.

Теперь его собеседницей, единственным другом и верной, неизменяющей спутницей снова стала книга—и только книга.



Читать далее

ПО РЫТВИНАМ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть