Другая Люба. 

Онлайн чтение книги Александр и Любовь
Другая Люба. 

Впрочем, нет. Никогда он ее так не называл. Во всех записях Блока она проходит исключительно по имени-отчеству. Или коротко — Л. А.Д. — Любовь Александровна Дельмас. Мы уж упоминали ее вскользь - Танечка Толстая упоминала, рассказывая про концерт в Консерватории и «вульгарную полную блондинку», ожерельем которой Блок поигрывал в антракте.

Эта оперная актриса ворвалась в жизнь поэта стремительно, и вряд ли кто-нибудь мог предположить, что внезапная страсть перерастет из увлеченности сначала в бурный роман, а затем и в весьма продолжительную душевную и плотскую привязанность.


Блок часто именовал себя человеком абсолютно театральным. И насмерть уставший от буффонадной «мейерхольдии» он не мог не присутствовать на открытии Музыкальной драмы. Новый театр презентовался «Евгением Онегиным». Блок горячо нахваливал постановку. В частности, за то, как «сжимается сердце от крепостного права» (вот еще кому-то пришел бы в голову такой ракурс?).

Разумеется, не проигнорировал он и следующей премьеры. 9 октября 1913 г. в Музыкальной драме давали «Кармен». При этом Бизе зацепил Блока явно сильное Чайковского: Александр Александрович принялся ходить на «Кармен» исправней, чем иные на службу. 12 января он был на спектакле с женой. 14 февраля повел на него мать. При этом — вот же удивительное совпадение — заглавную партию всякий раз исполняла Любовь Дельмас. Насквозь театральный Блок повидал на своем веку разных Кармен. Всего за год до этого он слушал ее в исполнении прославленной Марии Гай и не проявил к той особого интереса. А тут вдруг записывает: «К счастью, Давыдова заболела, а пела Андреева-Дельмас — мое счастье». Согласитесь, суровей и однозначней было бы разве только «к счастью, Давыдова умерла»!

Его «счастье» — тридцатипятилетнее, не набравшее еще необходимой в столице популярности украинское меццо-сопрано (до этого пела в киевской опере, в петербургском Народном доме да раз участвовала в монте-карловских «русских сезонах»). Она замужем за известным солистом Мариинки Андреевым. «Кармен» - её поистине лебединая песня. Ни до, не после Любовь Александровна не была и не будет уже столь успешной.

Что же заставило Блока обратить внимание на ту, которую кто-то из сторонних наблюдателей определил всего парой слов: «рыженькая, некрасивая»? Рыж-еньк-ая — уничижительный, согласитесь, в устах непредвзятого оценщика суффикс.


Л.А.Д. и впрямь не была писаной красавицей.

На сохранившихся фото обыкновенная, немного грузная даже дама без особо выдающихся форм, без осиной (расхожее мерило той поры) талии и с довольно стандартными, хотя и весьма милыми чертами лица. Во всяком случае, милее волоховских, и уж тем более менделеевских.

Зато у Блока «рыженькая» враз становится «златокудрой». И тут же - «стан ее певучий» (надо полагать, не о вокале речь), и «хищная сила рук прекрасных», и «нервных рук и плеч. пугающая чуткость», и «ряд жемчужный зубов».   В общем, «одичалая прелесть.   с головой, утопающей в розах». Блок — это Блок. Его женщины были не красивы — они были прекрасны. Он сочинял их — себе, и отдавал — уже такими — нам. Это вообще отличительное свойство настоящих поэтов — творить прекрасное. Обычные смертные склонны ухлестывать за уже готовыми обаяшками. Поэтам же (в большинстве случаев; роман Есенина с Дункан — исключение, без которого правило несовершенно) свойственней самостоятельно превращать золушек в афродит. Многие ли вспомнили бы сегодня некую Керн, кабы не две дюжины пылких пушкинских строк?

Любови же Александровне Дельмас — Блоковой Кармен — довелось остаться в нашем общем прошлом благодаря целым десяти восторженным стихотворениям поэта. Хотя и обнародовал он их как бы нехотя — практически обиняками, всё в том же в мейерхольдовском журнальчике Доктора Дапертутто.


Хотим мы того или нет, это была судьба. К моменту встречи Блока с Любовью Александровной его уже явственно тяготила опустошенность. Он всё бродил по заколдованному им же самим кругу под названием Петербург.


"... жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную Легкий, доселе не слышанный звон"


- напишет он тогда же, в конце 1913-го. Уже бог литературной России, он только что разменял возраст Христа, но в душе его немыслимые пустота и озноб. Засыпающему костру его дарования (ах, как любил Блок костры! - костры вообще, - все костры, а этот - первее других) был необходим новый хворост. И он искал его. Он рыскал в его поисках. Перефразируем старика Вольтера: если бы даже Л. А. Д. и не было, Блоку пришлось бы её выдумать. Ах! - непременно воскликнете вы! Совершенно нечестно, воскликнете вы, представлять сей роман меж поэтом и актрисой как результат только его выбора и только его воли! Да натурально, - отзовемся мы. Купидон, конечно же порхал над обоими, и стрел его еще неизвестно кому больше перепало. Но давайте не забывать малюсенькой детали: мы говорим о таком уникальном явлении как Блок. И имен женщин, отвергших его симпатии (Волохову даже не вспоминайте - негодяйка она получается этакая!) история для нас попросту не сохранила.


После трех походов на «Кармен» он уже не мог удержаться от первого письма Дельмас - абсолютно блоковского по содержанию, хотя и анонимного по форме: «Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, — невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя. Я — не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и которой нет никакого исхода.   Я покупаю Ваши карточки, совершенно не похожие на Вас, как гимназист.   и больше ничего, всё остальное как-то давно уже совершается в «других планах».   по крайней мере, когда я на Вас смотрю, Ваше самочувствие на сцене несколько иное, чем когда меня нет.»

И так далее, так далее — до почти истеричного «прощайте». И в четвертый раз влюбившийся поэт (К.М.С - Люба - Н.Н.-1 и вот Л.А.Д., и, как ни тщись, всерьез сюда никого больше не приплюсуешь) отправляется на «Кармен» уже без спутниц. Как назло, в афише заявлена некстати поправившаяся Давыдова. На сцене «какая-то коротконогая и рабская подражательница Андреевой-Дельмас. Нет Кармен» -пожалуется Блок дневнику.

Он уже готов уйти, как вдруг выясняется, что Любовь Александровна тут же, в партере - капельдинерша показала. Затаив дыхание, он незаметно пересаживается в темноте на свободное место поближе. И - о ужас! - она простужена! Она чихает, кашляет, сморкается, но - «как это было прекрасно, даже это!». Он усиленно гипнотизирует больную взглядом. Его гипноз срабатывает: Дельмас начинает вертеться, оглядываться по сторонам, но всё еще не замечает его. В антракте Блок следит за ней, застает мило беседующей с кем-то. «Может быть, спрашивает, кто такой, когда я нарочно и неловко прохожу мимо?», - тешит он себя сладкими предположениями. Антракт заканчивается. Дельмас проскальзывает мимо него и тихо садится на свое место. Всё чаще и чаще смотрит в его сторону. Целый акт они играют в гляделки. Перед занавесом, еще в темноте он проходит мимо, зарабатывая еще один ее любопытный взор. Но теперь он оказывается в окружении каких-то знакомых, лезущих с пустяковой театральной болтовней. Одна из светских львиц, не подозревая о чувствах собеседника, искренне удивляется: «Разве Дельмас лучше? Я ее много раз видела.   Она прежде пела в оперетке.   Миленькая». И уже снова гасят свет — четвертый акт драмы в драме. Блок рыщет глазами по залу — её нет.

Он бросается вон, допрашивает служителя при вешалке, тот подтверждает: да-да, вот только что ушли-с. В погоню! На улице сыро и метельно. Куда, зачем? Ему не терпится непременно нагнать её, но он и боится этого более всего. Трудно удержаться от банального «его несло на крыльях любви», но, судя по последующим записям, это были те самые крылья.


Он мчится без цели, без рассудка — Торговая, Мастерская.   Ноги приносят его домой. И тут судьба продолжает свои затейливые сюрпризы: с чего-то вдруг он принимается расспрашивать дворника, а затем консьержку из соседнего дома. Те подтверждают: актриса такая-то? ну еще бы! здесь и живут (при этом и тот, и другая, разумеется, всё путают — Любовь Александровна проживает через дом от Блока!). Поиски заканчиваются, конечно же, ничем. «О, как блаженно и глупо — давно не было ничего подобного. Ничего не понимаю. Будет еще что-то, так не кончится», — читаем мы в его записной книжке. И час (всего час!) спустя он пишет чаровнице второе письмо. И опять без подписи: «Я — не мальчик.   я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, не Вы бросили, но я поймал.   Я совершенно не знаю, что мне делать теперь, так же как не знаю, что делать с тем, что во мне, помимо моей воли, растут давно забытые мной чувства».

Второе письмо подряд он не просит от нее ничего, выходящего за рамки приличий. Он вообще ничего не просит. Лишь умоляет «обратить все-таки внимание на что-то большее»: «.  если бы и Вы, не требуя, не кокетничая (довольно с Вас!), не жадничая, не издеваясь, не актерствуя, приняли меня как-то просто, — может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства». Не правда ли, - хворост! Хворост, о котором мы давеча толковали, - всё в огонь искусства. Потерявший голову Блок попросту не контролирует своего подсознательного художнического эгоизма.


День спустя ему известны адрес, и номер телефона. Теперь он настойчиво подкарауливает ее у подъезда. Заставляет верного Иванова звонить ей. Безотказный Санчо набирает номер, но попадает не туда. Блок выхватывает трубку и звонит сам.

«Тихий, усталый, деловой и прекрасный женский голос ответил: «Алло». Блок не произносит ни звука и дает отбой. Бесконечные дежурства под дверью и прогулки наконец вознаграждены: он встречает ее на улице: она рассматривает афиши. Он долго-долго смотрит ей вслед и на другой день снова спешит в Музыкальную драму. Вылавливает там дирижера Малько (в университетские годы они приятельствовали), со всей сдержанностью, на какую способен, осведомляется, не знает ли тот актрисы Андреевой-Дельмас. Малько знает. Даже вызывается их познакомить. И уже в антракте сообщает, что Дельмас сама просила представить ее Блоку (порядком заинтригованная Любовь Александровна не теряла времени даром и выяснила, что её поклонник известный поэт). Но тут Блоком овладевает необъяснимый испуг. Совершенно в духе гоголевского Подколесина он бросается вон из театра, мчится к ее дому и ждет уже там. Она появляется, оглядывается в его сторону и исчезает в подъезде. «Я стою у стены дураком, смотря вверх. Окна опять слепые.   Я боюсь знакомиться с ней».


Этот «много любивший и много влюблявшийся» мужчина и впрямь ведет себя как неловкий гимназист. Однако всё встает на свои места, если вспомнить про «помолодение души», испытанное им при первом же взгляде на сцену с Дельмас-Кармен. Влюбив себя в несколько более зрелую женщину (Волохова, напомним, была старше Блока на пару лет, Дельмас — почти на пару), он ввергает себя в давно забытое лихорадочно-сумасбродное состояние неопытного юноши. Пытается влезть в давно истлевшую шкуру 18-летнего Блока. У того Блока всё складывалось как нельзя замечательно: он страдал действенно. Он прикидывал на себя венец самоубийцы, он метался, настаивал, требовал, сочинялись такие же путаные письма. И главное - тогда у него шли стихи - стихи, с которыми он был принят в круг олимпийцев российской словесности на правах равного. Костер.   Костер следовало снова запалить до самых небес. Кто как не он сам должен позаботиться о градусе его горения? Наконец-то им вновь правит закон самосохранения художника — быть может, самый загадочный, но и самый жестокий в своей непреодолимости.


С 1905 года он твердил себе: «Я один, я сам». Тогда еще, колоссальным усилием воли, принятым бывшими «братьями» за позу, за чисто блоков снобский каприз, он пытался устраниться разом из всех поэтических -измов с их принципиальными, но ничего не значащими взаимозуботычинами. Тогда уже понял он: в стаи сбиваются лишь немощные. Он же каким-то немыслимым наитием всегда знал редкостную силу своего Слова, свою тождественность с ним. И вот всё опять сложилось, и он чувствует, что может вышагнуть из своей «скуки смертельной» навстречу вожделенному «доселе не слышанному звону». Костер... Костер же! Заставить его полыхать. Сейчас. Теперь. С нею. Ею! С теперешней Любой — горько и печально, досадливо и опасливо, нежно и искренне, но уже никак не вдохновенно любимой Любовью Дмитриевной всё в нем могло лишь тлеть. Он знал, что этот огонь — священный и храмовый — не потухнет в нем никогда. Но понимал он и то, что ждать от этого очага настоящего жара дольше не может. Для нынешнего Лалы нынешняя Бу была всего лишь твердью под ногами, началом координат. Точка опоры нужна не только архимедам - даже поэту необходимо стоять на чем-то незыблемом. Хотя бы для того, чтобы однажды сказать себе: «Сегодня я — гений».


И не берите себе за труд упрекать нас в столь фривольном толковании роли Л.А.Д. (как, впрочем, и К.М.С., и обеих Н.Н., и даже Л.Д.!) в «вечном бое» поэта. Нам и самим без меры совестно. Но увы и еще раз увы — уделом музы было, остается и всегда пребудет лишь провоцирование вдохновения художника, но никак не соучастие в таинстве творения новых миров.

... Биче Портинаре была избалованной, да ко всему еще и довольно безжалостной кривлякой. Но не попадись она трижды на пути робкого Алигьери - стал бы он Великим Данте? Родил бы свою «Комедию» (эпитетом «Божественная» ее увенчает Боккаччо).

. Не улыбайся время от времени сто лет спустя многодетная Лаура да Новас другому одинокому флорентийцу Франческо Петрарке - довелось бы нам сегодня читать «Канцоньере»?.. . Живая Симонетта великого Боттичелли и вовсе была блудливой потаскушкой. Но несокрушимая вера несчастного живописца в её небесную чистоту подарила нам великого Сандро.

Точно так же и там, на излете 13-го года прошлого столетия скучающему в кресле петербургской Музыкальной драмы Александру Блоку в свете рамп вдруг явился ангел. И Блока затрясло.

Но он не спешил. Всеми правдами и неправдами он пытался продлить прекрасное мгновенье настолько, насколько это вообще возможно. Чисто интуитивно он стремился замедлить поступь судьбы, ибо знал наверное, что ранее начавшееся ранее же и завершится. Он же стремится пребывать в хаосе чувств как можно дольше. Охотясь на ведьмедя, русские баре никогда не торопились поскорее разделаться с беднягой - им просто чертовски нравился сам процесс. Не будемте забывать, что владелец Шахматова Александр Александрович Блок был в первооснове своей самый настоящий русский барин.


А жена? - о ней в дневнике трогательное: «Тревожит и заботит Люба. Я буду, кажется, просить ее вернуться. Покатал бы ее, сладкого бы ей купил. Да, пишу - так, как чувствую, не скрывая». Он, видите ли, купил бы ей сладкого.

Кажется!..


Пару дней погодя Блок снова в театре. Видит Дельмас, направляется к ней, но его снова перехватывают. Она стоит и ждет. А момент упущен. И после спектакля наш «гимназист» проводит у её подъезда очередные два часа. Не дожидается, уходит.   Назавтра шлет ей цветы.   Следующим утром передает через швейцара шестнадцать написанных накануне строк («На небе — празелень.» и «Есть демон утра.»)

... и весна, и лед последний колок,

И в сонный входит вихрь смятенная душа...

Другим утром отсылает три тома свежеотпечатанных «Собраний стихотворений», слегка утяжеляя их письмом: «.  не для того, чтобы читать их (я знаю, что стихи в большом количестве могут оказаться нестерпимыми); но я, будучи поклонником Вашего таланта, хотел бы только поднести Вам лучшее, чем владею. Примите уверение в моем глубоком уважении и преданности Вам. Александр Блок». День следующий. «Кармен» идет в последний раз в сезоне. Любовь Александровна не занята в спектакле, но непременно будет в театре. Он поспешно набрасывает два письма с просьбой позволить ему представиться в антракте, но писем не посылает — звонит по телефону. Её не оказывается дома. Он называет себя и свой номер телефона, просит позвонить. Ее звонок раздался во втором часу ночи.

На следующий вечер они встретились. У нее звонкий смех, открытые плечи, розы на груди, крепкие духи.   Он чувствует себя неловким и неуклюжим.   Пустынные улицы, темная вода Невы.   - «Всё поет».

Как похоже это на семилетней давности «Я — во вьюге»! Десять стихотворений цикла «Кармен» навсегда останутся самыми звонкими и ликующими в творчестве поэта (утверждают блоковеды; правда, когда нужно, они говорит то же самое и о «Снежной маске»).

Посылая их одно за другим, Блок рассыпается (письменно) в велеречивых откровениях-восторгах. Но март закончился. С ним закончилась и поэзия. Роман стихийный и поэтический потихоньку перебрался на рельсы обыкновенного. Более двух месяцев они не просто вместе - они неразлучны. Бесконечны прогулки - то пешком, то на лихачах, то на авто. Летний сад, Озерки, Екатерингоф, белые ночи на Стрелке, театры и кинематографы, зоологический сад, вокзальные буфеты, ужины в ночных ресторанах, возвращения на рассвете, Эрмитаж, Луна-парк с американскими горами, ее концерты, розы, розы, розы от Эйлерса. При этом — нескончаемые — по многу раз на дню — телефонные разговоры.


Вот некоторые записи из книжки Блока. 15 мая 1914 года: «Утром. Золотой червонный волос на куске мыла — из миллионов — единственный» 20 мая: «Я иду поесть на Балтийский вокзал. Тел. Она приходит ко мне. Страстная бездна. Она написала на картоне от шоколада: День радостной надежды. Я в первый раз напоил ее чаем. Ей 20 лет сегодня».

25 мая: «Тел. около 3-х. Л.А. тревожна, писала мне письмо. Хочет уйти, оставить меня... Я ей пишу. После обеда измученный засыпаю на полчаса. Звоню ей. Звоню еще раз. Она у меня до 3-го часа ночи. Одни из последних слов: — Почему Вы так нежны сегодня? — Потому что я Вас полюбила».

28  мая: «Странная смесь унижения с гордостью. Ее вчерашний взгляд. Я влюблен в нее сегодня так грустно, как давно не был.   В 4 часа звоню - она вышла. Я вижу ее с балкона, маню ее. Она качает головой и уходит. Я ухожу на Финляндский вокзал. Посылаю ей розы. Звоню оттуда - ее нет еще дома. Возвращаюсь - звоню, мы встречаемся. Едем на Финляндский вокзал, с Удельной едем в Коломяги, оттуда - в Озерки, проходим над озером, пьем кофей на Приморском вокзале, возвращаемся трамваях. Нежней, ласковей и покорней она еще не была никогда.»

29  мая: «Вечером мы с Любовью Александровной пошли к морю, потом поехали на Стрелку. Черный дым, туман. Я ничего не чувствую кроме ее губ и колен».

Правда, любовная горячка то и дело разрежается беспокойством и печалью, без которых сложно представить Блока. «Уже становится печально, жестоко, ревниво.», «Мысли мои тяжелы и печальны.», «Мы у моря, у Лоцманского острова.   сладость, закат, огни, корабли.

Купили баранок, она мне положила в карман — хлеб. Но все так печально и сложно.», «.   говорили с Любой, чтобы разъехаться...», «Я думаю жить отдельно, я боюсь, что, как вечно, не сумею сохранить и эту жемчужину.». И - дальше (не сердитесь за обилие цитат - точнее самого Блока мы этого не передадим): «Я у нее. Она поет. Тяжесть. Ей тяжело и трудно.», «Она говорит, что я забыл. Она звонит. Последние слова: «Я прекрасно знаю, как я окончу жизнь.   потому что вы оказались тот.», «Л. А. звонит ко мне ночью: «Я вас никогда не забуду, вас нельзя забыть. Переворот в моей жизни.».

Наутро они прощались: он отбывал в Шахматово, она - в Чернигов...


В Шахматове Блок не без удовольствия окунулся в родное и привычное: прибывшего барина приходят «величать» охочие до водки мужики. Поэт почитывает Фета, скуки ради переводит Флобера, ходит по местам, где прежде тосковал по своей Любе, а после скучал с нею. Он пишет жене неизменно ласковые письма. Шлет вяло-нежные стихи Любови Александровне.

15 июня 1914 года сербский студент-анархист Гаврила Принцип застрелил австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда и его жену. Ровно через месяц у Блока в дневнике: «Пахнет войной», и война действительно начнется через четыре дня. Блок с матерью возвращаются в Петербург. В день возвращения Любови Александровны он запишет: «Жизнь моя есть череда спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд, «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать. - Розы, письма. Вечер после дня тоски искупил многое». Все повторяется — как и семь лет назад он разрывается между тремя женщинами: «она», Люба, мать. И 1 августа: «Ночью с ней. Уже холодею».

И через несколько дней: «Ночью даже не звонил к ней. Ничего кроме черной работы, не надо».

Еще десять дней спустя: «Ночью я пишу прощальное письмо».

Прощальные письма, как известно, конек Александра Александровича. Сердце его обливается кровью, он теряет все земное, и только Бог знает, как он ее любит. При этом она перевернула всю его жизнь, он сознается в поражении, счастье же ему недоступно, сил для мучений разлуки нет, поэтому он просит ее не отвечать ему ничего, и вообще: «мне трудно владеть собой. Господь с Вами».


Такая вот беда. Заполучив счастье, Блок сам бежит от него. По-своему, теперь и не до счастья - война ж! Нет, он не ура-патриот вместе со всеми этими Бальмонтом, Кузминым, Городецким, Ивановым, Соллогубом, Северяниным даже - он не рифмует вместе с ними пафосных вирш о торжестве русского духа. Но хочет делать что-нибудь полезное. И в первые недели войны Блок усерднейшим образом выполняет поручения попечительства о бедных, исправно ходит по домам с обследованиями, собирает пожертвования для семей мобилизованных. Но дражайшая Любовь Александровна такого бегства от себя не понимает и не принимает. Она заваливает любимого цветами, заливает слезами, и жизнь «опять цветуще запутана», и он не знает, как быть.

А тут еще одиннадцатилетний юбилей их с Любой свадьбы. И Блок намерен быть твердым и 30 августа посылает еще одно прощальное письмо (Дельмас его уничтожила). 31 августа датированы стихотворения «Та жизнь прошла» и «Была ты всех ярче, верней и прелестней», заканчивающееся строками: «Благословенно, неизгладимо, невозвратимо. Прости!» Но Любовь Александровна не отступается. Эта милая хохлушка гораздо проще всех его прежних пассий, включая Любовь Дмитриевну — и по отдельности, и вместе взятых. И начинаются откровенные кошки-мышки: она зовет его в театр (будет петь Леля) — он отказывается. Более того -он демонстративно не идет на возобновленную «Кармен»! Она изобретает и изобретает поводы для встреч: просит Бальзака, опять посылает цветы.

«Л.А. Дельмас звонила, а мне уже «не до чего», - читаем мы в записных книжках. - Потом я позвонил - развеселить этого ребенка». А купить ей сладкого Вам еще не хочется?


Заметим, что в эти дни женщины просто осаждают Блока.

Вновь и как всегда предельно некстати проклюнулась из небытия юная Скворцова. Да и новых пруд пруди: Н. А.Нолле (в 21-м она будет умолять Блока стать крестным ее ребенка), какая-то мадам Фан-дер-Флит, Майя Кювилье, другие - вовсе незнакомые барышни.   Не до них ему! И не до нее. Ему привычнейшим образом ни до кого. Ну вот, разве, 25 октября: «... в 6 часов пришла и была до 2-х часов ночи Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева». Та самая - знаменитая впоследствии мать Мария, которой суждено погибнуть в фашистском концлагере. Пока же это просто старая добрая знакомая (в смысле - старинная, а так - 25-летняя; когда-то, девочкой еще влюбилась в гения, принесла стихи, Блок ей тоже написал; теперь вот зашла.). И три дня спустя в дневнике: «Звонила Е.Ю.Кузьмина-Караваева. Хотела увидеться, сказала, что ходит в облаке, а я ей сказал, что мне весело. - Днем у мамы - чай и разговор о Л. А.Дельмас.». А Любе он пишет: «Благодарю тебя, что ты продолжаешь быть со мною, несмотря на свое, несмотря на мое. Мне так нужно это».

Что, спрашиваем мы себя, нужно — «несмотря на его и несмотря на её»? И отвечаем: нужен факт Любы. И всё. Поэт окончательно запутался в своих женщинах.

Подтверждением тому последняя запись 1914-го: «Цветы Любови Александровне - и от мамы. Цветы от Любови Александровны. - К маме днем - и встречать у нее Новый год. - Письма от милой (от 26-го). - Вечером -телефон с Любовью Александровной. С ней около 9-ти - к маме. Пела она. Я проводил домой.   Вернулся. Тетя пришла, подарочки ее. Бог знает, как тяжело встретили мы Новый год. Я вернулся домой. Звонок, едва вошел. Я успел окрестить Любину комнатку, потом говорил с Любовью Александровной по телефону. Моя она и я с ней. Но, боже мой, как тяжело. Три имени. Мама бедная, Люба вдали, Любовь Александровна моя. Люба».


И вдокон запутавшийся Блок находит фирменный Блоковский выход - оставить всё как есть. Да и Любовь Александровна оказывается дамочкой с железной хваткой. По всем законам житейской науки она наводит мосты к Александре Андреевне. На именины та получает от Кармен (через сына) букет красных роз.

В июле - это уж святое - Блок в Шахматове. К концу месяца Любовь Александровна настигает его и там. Ее туда, вишь, Александра Андреевна пригласила. На недельку. По вечерам Дельмас поет им, сидя за старинным бекетовским клавесином. А ночами Блок изводит ее разговорами о взаимном непонимании.

И в августе, ровно через год после первого прощального письма, Блок пишет Любови Александровне очередное: «Ни Вы не поймете меня, ни я Вас - по-прежнему.   никогда не поймем друг друга мы, влюбленные друг в друга. Разойтись все труднее, а разойтись надо.   Моя жизнь и моя душа надорваны; и все это - только искры в пепле. Меня настоящего, во весь рост, Вы никогда не видели. Поздно». Никуда он не делся. И она никуда не делась. Они все это время вместе. И год спустя, и позже. Фрагментарно, но ­вместе.

И дневниковые записи Блока о Л. А. все злей: «Несмотря на все дрянное, что в ней есть, она понимает, она думает телом, и мысли ее тела — страшные мысли, бесповоротные.».

А следом она утрачивает в них даже право на имя -просто: «ночью - любовница». В лучшем случае - «Дельмас». Предпоследняя из блоковских записей о ней датирована августом 1918-го: «Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко — на солнце и жить совершенно иначе. Ночью под окном долго стояла Л. А. Д.».

Последняя сделана 25 мая 1921-го: «Л.А.Дельмас, разные отношения с ней».

Так что жестоко ошибалась Щеголева в апреле 1915 года: «Дельмас, видимо, уже прочтенная страница. В фантазии поэта она была, конечно, больше и ярче, чем в действительности, поэтому он и прочел ее всю. Блок и Дельмас несоизмеримые. Он поднял ее до себя, удержится ли она? А, может быть, все это от других причин. Не нам судить.» И - дописка: «А сердце болит».


Напомним, что среди нерядовых читателей «Былей и небылиц» не нашлось ни одного, одобрившего их появление. «Были и небылицы» все за что-нибудь да ругали, но никто не попрекнул Любовь Дмитриевну за следующие несколько строк: «Физическая близость с женщиной для Блока с гимназических лет это - платная любовь и неизбежные результаты - болезнь. Слава Богу, что еще все эти случаи в молодости - болезнь не роковая. Тут несомненная травма в психологии. Не боготворимая любовница вводила его в жизнь, а [купл] случайная, безликая, купленная на [одну ночь] несколько [часов] минут. И унизительные, мучительные страдания... [Даже] Афродита Урания и Афродита площадная, разделенные бездной... Даже К.М.С. -не сыграла той роли, которую должна была бы сыграть; и она более «Урания», чем нужно бы было для такой первой встречи, для того, чтобы любовь юноши научилась быть любовью во всей полноте. Но у Блока так и осталось — разрыв на всю жизнь. Даже при значительнейшей его встрече уже в зрелом возрасте в 1914 году было так, и только ослепительная, солнечная жизнерадостность Кармен победила все травмы и только с ней узнал Блок желанный синтез той и другой любви».

Думается, именно этого признания, а не безвкусного « я откинула одеяло, и он любовался моим прекрасным телом» не простили Менделеевой Ахматова и компания. И, вернее всего, именно из-за этой тирады рукопись «Былей» и пылится по сей день на полках РГАЛИ. Загадочный поэт по-прежнему ценней матери-истории, чем поэт, разгаданный таким образом. Но дело-то как раз в том, что сама Любовь Дмитриевна так не считала. Она предала огласке тайну Блока, заменив сплетню фактом, из самых благих намерений: «Говорить обо всем этом неприятно, это область «умолчаний», но без этих [далеко еще не полных намеков] столь неприятных слов совершенно нет подхода к пониманию следующих годов жизни Блока. Надо произнести эти слова, чтобы дать хотя бы какой-то матерьял, пусть и не очень полный, фрейдовскому анализу событий. Этот анализ защитит от несправедливых обвинений сначала Блока, потом и меня».

Что правда, то правда: лишь так она могла заткнуть глотки всем, хотящим видеть в ней только шлюху и стерву, а в нем -притворщика и ограниченного человека. И заставить нас относиться к происходившему с ними с гораздо большим уважением. В конце концов: этим признанием Любовь Дмитриевна поставила ненавистную ей (кстати!) Л. А. Дельмас в жизни Блока на одну ступеньку с собой. Выше -нет. Но и не ниже. Уступив ей титул Первой Женщины в мужской судьбе поэта. Не друга, не товарища, не единомышленника, не любимой даже - любовницы. Но - Первой.


Тут нам видится уместными пара реплик по поводу загадочного недуга Блока, который Чулков то и дело именует «цингой». Некоторые радикальные исследователи склонны объяснять все Блоковы болячки последних десяти-двенадцати лет, как, впрочем, и довольно раннюю смерть поэта исключительно банальнейшим сифилисом.

«Небезынтересно проследить, как в русском литературоведении работала фигура умолчания, - заявляет один из них, - О том, что Блок болел сифилисом, упоминать было нельзя, об аналогичной болезни Бодлера - пожалуйста, сколько угодно. Tabes dorsalis, гниение спинного мозга (один из симптомов запущенного сифилиса) упомянуто лишь в фантасмагорическом «Петербурге» Андрея Белого - здесь эта болезнь пожирает Сенатора».

Согласитесь, обойти молчанием столь деликатную версию в контексте книги о личной жизни Блоков было бы откровенным ханжеством. Особенно вслед вышеприведенных строчек из Любови Дмитриевны: «с гимназических лет — платная любовь и неизбежные результаты — болезнь. Слава Богу, что еще все эти случаи в молодости — болезнь не роковая». Понятно, что речь идет не о насморке, но о приобретении венерического происхождения. А вот о котором из них - тут извините. Сифилис не вытекает из этих строк сам собою.

Ну, качающиеся у вполне обеспеченного господина зубы. Ну, непрекращающиеся немотивированные депрессии. И что? Ну, в дневнике у самого Блока (22 мая 1912 г) о прислуге: «Лицом - девка как девка, а вдруг - гнусавый голос из беззубого рта. Ужаснее всего - смешение человеческой породы с неизвестными низшими формами .   МОЖНО СНЕСТИ ВСЯКИЙ СИФИЛИС В ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ФОРМЕ (Выделено автором); нельзя снести такого, что я сейчас видел» - вот подите и разберите, что опять имел в виду Александр Александрович.

Это о брезгливости к чужой болезни, или печаль о своей? У Эткинда находим: «Поэт страдал той же болезнью, от которой умерли любимые им Ницше и Врубель, и которая так страшно воплощает в себе таинственную связь любви и смерти; согласно Чуковскому, болезнь Блока начала прогрессировать сразу же после окончания «Двенадцати».» Увы: в данном контексте Ницше + Врубель = несомненно сифилис. Но ведь и это всего лишь тирада, а не документ. Что же касаемо Сенатора с гниющим мозгом - так Белый Блока при жизни и не в таком обвинял.   Поскольку же нет ни одного медицинского заключения, никакой «Сенатор» не в состоянии нарушить сифилитической презумпции Блока. Нам возразят: документальные свидетельства могли быть уничтожены. Возразим и мы: но не одним же днем? К тому же, трудно представить, что, имей сплетня под собой какое-то реальное основание, она не превратилась бы в неуничтожимую легенду и не обросла бы за сотню лет множеством деталей и подробностей.

И - самое главное: мы отказываемся верить в то, что больной Блок позволял себе, пусть даже и очень редко, доставлять небезразличной ему Любе ее «маленькие удовольствия». В таком случае нам пришлось бы признать, что эта книга написана о человеке, не заслуживавшем даже простого упоминания. А потому считаем необходимым рассматривать блоковы цингу с меланхолией как недуги неопознанного происхождения. Что же касаемо Любиного упоминания «не роковой болезни» - на то ж она и нероковая, что излечимая, и значит ша: это - не тема.

Увлечение г-на поэта г-жой Кармен г-жа Блок приняла, как мы видим, предельно спокойно и даже с пониманием. Во всяком случае, объясняться с «разлучницей», как когда-то с Волоховой, уже не ходила. Да и о каких объяснениях могла идти речь после всего, что случилось между ними в последние семь лет? После ее ребенка.   после ее предложения «жить втроем» (с «К.»). При этом Блок не перестает убеждать жену в своей преданной и единственной - к ней - любви. Она - искренне -отвечает ему тем же. А семейная жизнь продолжает оставаться раздельной.

В феврале того самого 1914-го Любовь Дмитриевна информирует мужа о мейерхольдовой задумке поставить и показать на Пасху - впервые в один вечер - «Незнакомку» и «Балаганчик». И тут же с головой погружается в приятные хлопоты: поиски денег, аренду зала, пошив костюмов. Блок вежливо, но довольно равнодушно присутствует на показах. Дважды: 7 и 10 апреля. У него, напомним, в самом разгаре «медовый месяц» с Любовью Александровной. И, стало быть, сидит Дельмас на этих показах в первом ряду рядом с Александром Александровичем, и покоится ее перчатка на сукне его рукава, покуда Любовь Дмитриевна представляет на сцене даму-хозяйку из третьего видения «Незнакомки».


К лету Люба уже играет в Куоккале, в труппе А.П. Зонова (где многим запомнилась исполнением частушек, «которые за ней вся Куоккала пела») и в Петербург наведывается лишь изредка. В Куоккале же узнает о начале войны и о том, что ее Кузьмина-Караваева забирают на фронт. Она немедленно сообщает об этом Блоку и возвращается в Петербург.

(В Петербург - в последний раз: вскоре столицу из патриотических соображений переименуют в Петроград).

И немедленно же записывается на курсы сестер милосердия. Исключительно с тем, чтобы поскорее отбыть в составе 5-го Кауфмановского госпиталя в распоряжение Юго-Западного фронта, в Галицию - поближе к любимому. Блок запишет коротенькое: «3 сентября (1915). Люба уезжает: 11.37 вечера с товарной станции Варшавского вокзала». Подумает и добавит: «Поехала милая моя.» В общей сложности его милая проведет близ передовой девять месяцев. Блок будет гордиться ею, тревожиться, засыплет письмами, гостинцами и всевозможными книгами, газетами, журналами. В том числе — «Отечеством», где под заголовком «Отрывки из писем сестры милосердия» опубликует извлечения из ее «военных» писем.


Читать далее

Другая Люба. 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть