ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Амур широкий
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Стойбище Нярги не подавало признаков жизни, собаки и те спали под амбарами, когда Пиапон вышел на крыльцо.

На востоке чуть заалела заря, звезды начали блекнуть, будто припорашиваемые пылью. Пиапон неторопливо закурил трубку и спустился с крыльца. В каких-нибудь трех шагах плескалась амурская вода. Он подошел к оморочке, сел и взглянул на палочку с тремя ножевыми отметинами, воткнутую в песок. Последняя отметина, которую он сделал вечером на уровне воды, теперь спряталась под ней.

Пиапон глубоко вздохнул и отвел взгляд от палочки-водомера, он уже на глаз определил, что вода за ночь прибыла больше чем на полвершка. Он оттолкнул оморочку и выехал на протоку, которая теперь так широко разлилась, что на противоположной стороне подступила вплотную к каменистому мысу. Все низкие острова были затоплены, тальники на них купались по пояс в воде.

Наводнение. Страшная это беда для рыбаков: как лесной пожар угоняет зверей в дальние края, так и при наводнении рыба бесследно исчезает в густой траве. И пожар — беда, и наводнение — не лучше. Опять голод ожидает нанай. Который уже год им живется голодно? Кажется, четвертый. Прежде тоже бывали тяжелые годы, но теперь вдвое труднее. Помнит Пиапон ту весну 1920 года, когда он вместе с партизанами уничтожил отряд полковника Вица, засевший в маяке на Де-Кастри. Из Де-Кастри лыжный отряд возвратился в Мариинск, и командир Павел Глотов, переговорив со старшими командирами в Николаевске, разрешил лыжникам расходиться по домам. Пиапон и Токто просили его разузнать что-нибудь о Богдане — сыне Поты, но Глотов ничего не мог добиться. Делать было нечего, Пиапон по-братски попрощался с Глотовым, обнял его, и они по русскому обычаю расцеловались трижды.

«Я думаю, мы с тобой, Пиапон, встретимся еще», — сказал Павел. Пиапон ответил: «Не встретимся, Павел, ты теперь уедешь в свои края, где солнце запаздывает на целый день». — «Не знаю, может, и уеду. Я большевик, как партия прикажет. Если даже и уеду, все равно до последних дней буду помнить Амур и вас, хороших людей».

Так и расстались. Пиапон с товарищами заспешил домой. Чем выше они поднимались по Амуру, тем становилось теплее, снег сильно таял. Март — ничего не поделаешь. Пришлось идти по ночам, когда морозец схватывал мокрый снег. Партизаны заходили в стойбища и всем сообщали, что война на Амуре закончилась, что победила народная власть, советская власть; теперь всем будет хорошо, всего будет в достатке у охотников, а торговцы больше не посмеют их обманывать.

К Малмыжу отряд, уменьшившийся наполовину — многие остались в своих стойбищах, — подошел в полдень. Партизаны глазам своим не поверили — на берегу села их встречало все население стойбища Нярги. Тут же поджидали их и малмыжские.

Радости было — не рассказать словами! Женщины плакали, причитали, как на похоронах, мужчины орали, обнимались. Друг Митрофан так облапил Пиапона и стиснул, что ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же вертелась его жена Надя, раскрасневшаяся, помолодевшая. Пиапон теперь мог смотреть ей в глаза, потому что свой позор он смыл белогвардейской кровью. Правда, он не встретил того офицера, который приказал при народе пороть его шомполами, но это ничего, он другим отомстил.

— А мы-то как услышали про ваше возвращение, так брагу заварили, ждем не дождемся, — говорила Надя.

— А откуда вы узнали, что мы сегодня будем? — удивился Пиапон.

— Глотов сообщил, что идете, а мы подсчитали, в какой день прибудете.

Митрофан не стал приглашать Пиапона к себе, он давно живет среди нанайцев, знает их обычай: с дальней дороги охотник должен прежде всего войти в свой дом, поклониться очагу и Гуси-тора — среднему столбу фанзы. У Пиапона теперь нет в рубленом доме столбов, но у него стоит родовой фетиш — жбан счастья, которому он обязан помолиться, поблагодарить за счастливое возвращение. Митрофан запряг свою лошадку и покатил в Нярги вслед за нартами.

Пиапон с братьями помолился священному жбану, поблагодарил за успешный поход, попросил оберегать Богдана, который остался в Николаевске. А женщины тем временем выворачивали тощие мешочки, высыпали в котлы последние крупинки, месили последнюю муку — как же иначе, разве можно в такой день что-нибудь пожалеть? Мужчины вернулись, кормильцы вернулись живы и здоровы!

Старый Холгитон будто сбросил два десятка лет, прибежал к Пиапону, обнял его и заплакал. Странно было смотреть на плачущего Холгитона.

— Всех уничтожили? Верно, всех уничтожили? — спрашивал старик. — Хорошо, теперь я могу спокойно жить, теперь я не хочу умирать.

— Правильно, зачем умирать? — отвечал Пиапон. — Теперь только и жить, новую счастливую жизнь будем строить.

Радости было много, но праздника не получилось. Война огнем прошла по Амуру, она заглянула во все дама и во все закрома амбаров. Нанайцы делились с партизанами всем: и порохом, и свинцом, отдавали самое дорогое — оружие, угощали кашей и лепешками, на дорогу снабжали юколой. Какой же нанаец не поделится последним с вошедшим в его дом! Теперь в амбарах пусто, нет даже юколы. Охотники сообщают, в тайге зверя не стало, то ли погибли от какого мора, то ли их разогнала война. Одна надежда на Амур, он кормилец, он поилец нанайцев.

Как и пророчили старики, большая беда пришла в стойбища. Перед ледоходом начался голод, а с голодом пришли всякие болезни и унесли много стариков, женщин и детей. Нанайцы проклинали войну, которая разорила торговцев, — будь у них мука и крупа, можно было бы взять в долг, а теперь они сами сидят голодные, потому что у них все продовольствие отобрали партизаны.

— Почему партизаны? — возмущался Пиапон. — До партизан здесь метлой прошли белые, вы сами это хорошо знаете. А партизаны ничего никому плохого не делали, и не говорите про них плохо. Забыли, как сами молились эндури-богу, чтобы они победили?..

Примолкли охотники: что правда, то правда, все молились эндури и привезенным из Маньчжурии мио, просили помочь красным победить белых.

С той партизанской весны голод ежегодно посещал нанайские стойбища. Тяжелая жизнь настала на Амуре. От такой жизни всякое может взбрести в головы неумных людей, вот и начали они ругать советскую власть, мол, она, эта власть, виновата во всем.

— Советская власть, что ли, уничтожила в тайге соболей? — спрашивал их Пиапон.

Те, у кого в голове оставалось немного ума, замолкали, другие продолжали ворчать. Пиапон перестал на них обращать внимание.

Пиапон много думал о советской власти и только себе признавался, что тоже обижен на нее: сколько времени прошло, а советская власть что-то не обращает на нанай внимания, не торопится строить новую, счастливую жизнь. Позабыла…

Обратился он к умным людям, и те объяснили, что советская власть еще не везде победила, что продолжается война с японцами и белогвардейцами. Только в прошлом, в двадцать втором году, наконец-то кончилась проклятая война. Пиапон понимал, как трудно приходится советской власти: будь она трижды народной властью, разве за один-два года сможет отстроить разрушенные города, сожженные села, одеть и обуть, накормить досыта всех обездоленных? Много лет потребуется, чтобы построить новую, счастливую жизнь. Много лет…

За раздумьями Пиапон не заметил, как подъехал к выставленной на ночь сети; только в двух местах притоплены поплавки — попались щука и небольшой сазан. Вот и попробуй накормить ими всю семью. Но ничего, может, другие что еще поймают, они тоже выставили свои сети.

Пиапон направился домой, когда золотой диск солнца наполовину выглянул из-за горбатой сопки и разлил по земле ласковое тепло. Хорошо на оморочке в такое утро!

На крыльце его поджидал внук Иван, сын Миры.

— Папа, тала есть? — спросил он, подбегая к оморочке.

— Сколько тебе говорю, зови меня дедом, а ты все папа да папа, — улыбнулся Пиапон, любовно глядя на вытянувшегося тонкошеего мальчишку.

— Папа — и все, мама — и все, — упрямо сказал Иван.

— А настоящая мама как же?

— Она не настоящая, она просто Мира. Тетя.

Пиапон засмеялся. Лет пять прошло, как он выдал свою дочь Миру за Пячику, выдал без тори — выкупа, вопреки обычаям, оставив при себе внука, внебрачного сына Миры. Сколько тогда было разговоров, даже не упомнишь. Но никто не последовал примеру Пиапона, все отдавали дочерей за калым. Пусть отдают, Пиапону до них дела нет, он сделал, как велела совесть, и теперь не жалеет о своем поступке.

«Кашевар уже, — подумал он, глядя на внука, — только не из чего ему кашу варить».

ГЛАВА ВТОРАЯ

Про извилистые речушки, закрученные, как утиная кишка, рассказывают легенду, будто это бежала жена от нелюбимого мужа и подвязка ее наколенника волочилась по земле. Может, так было, может, нет — кто знает. А как появился Хурэчэн — кто объяснит? Каменная, поросшая густым лесом горбатая сопка поднимается посреди ровной мари. В Хурэчэне встречаются все породы деревьев, какие только есть в тайге, даже виноградная лоза вьется. Откуда появился этот остров? Как перебрались сюда таежные деревья, когда до тайги пути на две трубки?

Токто неторопливо, размеренно загребал маховиком, и нагруженная мясом оморочка тихо и плавно скользила по гладкой воде. На носу, ощерившись трехпалым острием, покоилась острога, три ее острых жала глядели на Хурэчэн.

— Чего сказки придумывать, — сказал сам себе Токто, — сопку посреди воды и мари эндури сделал, чтобы мы во время большой воды на ней спасались.

Нагруженную оморочку Токто давно заметили его внуки, сообщили матери и бабушке. Женщины натаскали воды в большой котел, приготовили дрова. Потом они вышли на берег встречать Токто.

— Деда, что ты нам привез? — в один голос закричали двое мальчишек, забредших по колено в теплую воду.

— Чего спрашиваете, видите, оморочка перегружена, — сказала их мать Онага.

— Будто не знаешь, о чем они спрашивают? — улыбнулась седая женщина, Кэкэчэ, жена Токто.

— Лыжи везу, — ответил Токто внукам.

— А зачем нам сейчас лыжи? — удивились мальчишки. — По траве, что ли, кататься?

Токто расхохотался.

— Осторожнее, осторожнее, — оттаскивала сыновей Онага, когда острога угрожающе засверкала остриями перед голыми животиками мальчишек. Оморочку подтащили на берег, и Токто, с хрустом разогнувшись, тяжело поднялся с места. Ноги от долгого сидения онемели и подгибались. Он оперся на плечи внуков и засмеялся:

— Вот, ваш дед совсем состарился, теперь вы будете ему посохом.

Он обнял мальчишек, поцеловал в щеки. Женщины тем временем убирали мясо, вещи охотника. Встречать Токто вышли все соседи. Здесь, в Хурэчэне, теперь раскинули свои летние берестяные хомараны-юрты все жители затопленных стойбищ. Женщины, мальчишки, девчонки мигом перенесли мясо к летнику Токто. А быстрорукая Онага уже вымыла мясо, спустила в котел.

Токто сидел возле юрты и рассказывал об охоте. К старости он совсем стал скуп на слово, и рассказ его был очень кратким, что вызывало неудовольствие слушателей, особенно молодых.

— Стареет Токто, совсем стареет, волосы стали белеть, — говорили озерские нанайцы. — Ему теперь, наверно, уже шестьдесят лет будет, не меньше.

Сварилось мясо, и Онага стала угощать охотников. Кэкэчэ резала сырое мясо, раскладывала на широких листьях винограда и раздавала женщинам; те, у которых была большая семья, получали побольше, другие поменьше. Всех соседей оделила Кэкэчэ, никого не забыла. Таков обычай. Завтра придет удача другому охотнику, и он так же раздаст все мясо, тоже никого не забудет, не обделит. Люди в беде всегда должны помогать друг другу, на то они и люди. А беда, что и говорить, кружится много лет вокруг охотников, не хочет их оставить в покое. Летом прожить легче, всегда есть рыба, мясо изредка попадает на стол, но кто стал бы возражать, если бы женщины напекли лепешек, сварили кашу, ребятишек бы побаловали сахаром? Да где теперь достанешь муки, крупы, сахару?

Все эти мысли одолевали охотников, но вслух об этом они не высказывались. Мясо запили чаем, заваренным сушеными листьями винограда, и закурили.

— Как же будем жить? — спросил старый Пачи, отец Онаги, глядя на внуков, которые с усердием обгладывали кости.

Никто ему не ответил.

— Скажи, Токто, ты воевал за эту советскую власть, где она, эта власть? Где новая жизнь?

— Откуда мне знать? Я столько же знаю, сколько и ты, — огрызнулся Токто.

— Но ты ходил по Амуру, слушал умные речи.

Опять замолчали. Внуки Токто из-за чего-то поссорились, их тут же разняла бабушка Кэкэчэ, дала им еще по куску. Охотники молча разошлись по своим хомаранам.

— Где Пота? — спросил Токто у жены, когда все ушли.

— Он с женой и детьми уехал на Унупен. Сегодня-завтра должен вернуться, — ответила Кэкэчэ.

— А Гида с Гэнгиэ где?

— Он на Холгосо поехал, рыбу будет готовить.

Токто давно собирается поговорить с сыном Гидой, да все не может: то сын уедет на рыбалку или на охоту, то он сам, и редко им приходится видеться. А поговорить надо, очень даже надо. Плохо относится Гида ко второй жене — Онаге, живет только с Гэнгиэ, ездит на рыбалку только с ней. Нельзя так, нехорошо любить одну жену, а другую не любить. У Токто тоже было две жены, но он, сколько помнит, любил обеих, не обижал ни одну из них. Будь Гида поумнее, он бы мог рассудить, какая жена дороже. Гэнгиэ красивая, нежная, работящая, слов нет, но сколько лет они живут, а она все не приносит Токто ни внука, ни внучки. Видно, бесплодная. Онага, напротив, принесла двух внуков, да еще каких внуков! Если бы Гида больше обращал на нее внимания, может, она еще родила бы. Токто любит детей. Хоть и тяжело нынче живется, но он жилы свои растянет, а внуков не оставит голодными. Зачем Гида обижает Онагу? Токто в последнее время замечает, что Гэнгиэ меньше работает по хозяйству, стала вялой, нерасторопной. Все это оттого, что Гида ее балует. Нельзя так. Женщина всегда должна работать по дому, до старости оставаться быстрой на руки, резвой на ноги. Зачем женщина в доме, если сидит на нарах сложа руки?

«Вернется Гида, поговорю обязательно», — решил Токто.

Вечером приехали Пота с Идари и детьми. Названые братья не виделись с полмесяца, но, встретившись, не обнялись, как бывало в молодости, не стали бороться и хлопать друг друга по спине, они уселись возле юрты и закурили трубки.

Токто приглядывался к названому брату, его обеспокоило измученное лицо Поты, застывшая в нем тревога. За полмесяца Пота постарел, согнулся. Его всюду преследовала неудача, он не убил лося, рыбы попадалось мало, еле хватало на еду.

— За себя не стал бы беспокоиться, дети ведь, — бормотал Пота.

— Беспокоиться еще рано, есть еще у нас силы, прокормимся, — подбадривал Токто. — Нас трое мужчин…

— Такая большая вода…

— К осени она уйдет, кету поймаем, перезимуем.

Идари проходила мимо мужчин, остановилась.

— Я ему это же толкую, — сказала она и глубоко вздохнула. — Совсем ты состарился, отец Богдана, тяжелые мысли стали брать над тобой верх. В молодые годы ничего не боялся, меня умыкнул от родного отца, не боялся.

— Молодые были, детей не было…

— Да мы с тобой их прокормим, мы же еще молоды!

Токто взглянул на Идари, встретился с ее все еще озорными глазами и усмехнулся: в черных волосах Идари кое-где пробивалась седина.

— Ты не смейся, отец Гиды, мы еще все можем. Правда, отец Богдана, мы еще все можем? — засмеялась она.

Пота не выдержал, улыбнулся, лицо его посветлело.

«Любят все еще друг друга», — подумал Токто.

— Ты меня из гроба сумеешь поднять, — засмеялся Пота.

— Ничего, все хорошо будет, — ответила Идари, пропустив мимо ушей слова мужа, — не надо много думать. Дети уже большие, чего о них беспокоиться? Я уже выбираю жену Дэбену, мальчик шестнадцатое лето живет. Сам себя прокормит. Разве он зимой не убил кабана, не добыл соболя? Взрослые охотники теперь не видят в глаза соболя, а наш сын добыл!

Идари пошла к очагу, где хлопотали Онага с Кэкэчэ. Она шла упругой девичьей походкой, прямая еще, как осинка. Пота поглядел жене вслед и улыбнулся.

— Ей бы мужчиной родиться, — сказал Токто.

— Тогда мне надо было бы родиться женщиной, — засмеялся Пота.

— Правильно, вы родились друг для друга.

Токто засопел трубкой, замолчал. Внуки его, Пора и Лингэ, рядом стреляли из привезенного им лука и не могли попасть в мишень. С берега поднимался сын Поты Дэбену, стройный юноша, как вылитый, похожий на старшего брата, Богдана.

— Новости какие слышал? — спросил Токто.

— Приезжали в Джуен амурские, кое-что рассказывали, — ответил Пота. — Вода все прибывает, прибывает. Говорят еще, что какой-то торг организовывают то ли в Болони, то ли в Малмыже. Там можно будет купить все, что пожелаешь, только шкурки требуются.

— Торговцы придумали?

— Нет, новая власть будет торговать, цены будут низкие.

— Это интересно.

— Все говорят так, все хотят посмотреть на этот торг.

— И мы поедем. — А где у нас, шкурки?

— Что оставили на осенние закупки, то и повезем.

— Как тогда осенью? На что будем закупать на зиму продукты, дробь, порох?

— Новая власть поможет, так говорил наш командир Кунгас. Знаешь, Пота, честно скажу, не верю я этой власти. Ее ведь все нет. Может, увидим ее на этом торге?

Пота промолчал, он давно слышал это от названого брата, и ему не хотелось вновь вступать с ним в спор: все равно Токто не переубедишь. Как-то, рассердившись на него, Пота спросил: «Зачем тогда ты жизнью рисковал, ходил в партизаны?»

— Многие шли, и я пошел. Что я — хуже других, — ответил Токто.

— Но другие знали, понимали, зачем они идут.

— В упряжке не надо быть всем собакам миорамди — вожаками, одной хватает, она ведет за собой остальных.

С Токто бесполезно спорить, и Пота промолчал. Онага подала вареное мясо. Охотники, вытащив ножи, принялись за еду.

— О Богдане что слышал? — спросил Токто.

— Живет в Нярги у Пиапона.

— Жениться не собирается?

— Кто его знает. Когда вернулся из Николаевска, Пиапон хотел его женить. Не согласился. Я говорил, мать говорила, бесполезно.

Токто пожевал жилистое мясо, запил варевом, сказал:

— Теперь жениться труднее. Где возьмешь на тори?

— Да. Труднее.

— Может, он потому и не соглашается?

— Кто его знает.

После еды они выкурили по трубке и разошлись по своим хомаранам. А на следующий день ближе к полудню с сопки спустились испуганные мальчишки и сообщили, что со стороны Амура идет большая лодка без весел и густо дымит черным дымом. Встревоженные взрослые вскарабкались на сопку и увидели подходивший к Хурэчэну пароход. Никогда никто не помнит, чтобы пароход приходил на Харпи. Правда, в большую воду по озеру ходили военные корабли. Но на реку Харпи никогда не заходили пароходы. Что нужно этому пароходу? Может, это военный корабль? Может, опять война пришла на Амур, вернулись белые и ищут партизан?

Охотники посовещались тут же на вершине сопки и решили спрятать в лесу женщин и детей, хотя знали, что если это белые и захотят они разыскать женщин и детей, то переловят их, как зайцев, на затопленном острове. В стойбище остались несколько мужчин, среди них Токто, Пота, Пачи. Они уселись вокруг костра, варили уху, заваривали чай: кто бы ни приехал, враг или друг, его надо напоить чаем, угостить тем, что найдется в хомаране.

Тишина нависла над стойбищем, только птицы безумолчно пели в кустах, кузнечики стрекотали в траве да комары назойливо звенели над головой. Уха клокотала в котле, чай забулькал в чайнике и нетерпеливо затарахтел крышкой. Пота снял чайник с тагана, и в это время за мысом совсем рядом рявкнул гудок парохода. От неожиданности дрогнула рука Поты, чайник выпал и, брызгая коричневым кипятком, покатился к воде.

— Дырявые руки, — бормотал смущенный Пота, спускаясь за чайником. Он зачерпнул воды и вновь повесил чайник над костром.

Убежавший от Поты чайник не развеселил людей, не убавил тревоги — охотники неотрывно глядели на мыс, из-за которого должен был вот-вот появиться пароход.

Что ждет охотников? Унижение или смерть? О другом никто не думал. Хотя война не коснулась горной реки Харпи, здешние нанайцы много слышали о ней. Знали они о трагедии, которая произошла в Нярги и в Малмыже, слышали о спаленном дотла русском селе Синда, о гибели неповинных детей, женщин и стариков. Если война вернулась на Амур и этот пароход ее вестник, то чего же хорошего ждать от него? Живи харпинцы на материковой стороне, они могли бы убежать в тайгу. Но Хурэчэн — остров, отсюда никуда не убежишь.

Пароход еще несколько раз прогудел, и при каждом гудке охотники вздрагивали и съеживались. Наконец он обогнул мыс, совсем рядом зашлепал плицами. Это был старый колесный пароход, доживавший свой век. На палубе стояло несколько человек. Увидев между деревьями хомараны, они замахали руками, закричали что-то.

Токто встал, вгляделся в пришельцев и невольно глубоко, облегченно вздохнул: военных среди них не было.

— Это не война, другое что-то, — сказал он.

Охотники сразу зашевелились, выпрямились их согбенные спины. Одни стали подкладывать дрова в костер, другие, отбив пепел с холодных трубок, вновь закурили.

Пота выстругал палочку и тихонько начал переворачивать рыбу в котле; убедившись, что уха поспела, он снял котел с тагана.

Тем временем пароход подходил к берегу. На носу стоял матрос в тельняшке и отмеривал полосатым шестом глубину. Глубина была подходящая, и пароход, тяжело вздыхая, как диковинный зверь, подполз к деревьям, протянувшим над водой свои сучья. Люди на палубе переговаривались.

— Здешние гольды не то что амурские, — говорил лысый полный мужчина. — На Амуре нас выходили встречать всем стойбищем, показывали свое радушие, а здесь, чувствуете, другая атмосфера. Боятся, видать.

— В глубинке живут, редко с посторонними встречаются, — словно оправдывая озерских нанайцев, проговорил высокий, с густыми усами моложавый человек.

Пароход причалил к берегу, матросы закрепили его и сбросили трап. Пришлось им прорубать просеку в густом шиповнике.

— Мы гостей не по-нанайски встречаем, — сказал Пота. — Что гости подумают о нас? Пойдем, поможем кусты рубить.

Охотники, прихватив свои охотничьи топорики, последовали за Потой и Токто. Они поздоровались с матросами, с людьми на пароходе и начали вырубать широкую просеку, недоумевая, для чего приезжим такая широкая дорога. Когда просека была сделана, первым выкатился по трапу лысый толстячок. Он здоровался со всеми охотниками за руку, заглядывал в лица, улыбался. За ним вышел высокий, усатый, он тоже улыбался.

— Бачипу, бачипу, — здоровался он с охотниками.

— Ты что, по-нанайски говоришь? — спросил Токто.

— Маленько, маленько, — улыбался усатый.

Токто повел гостей к костру, усадил их на кабаньей шкуре. Пота налил им ухи. Гости с удовольствием начали хлебать ушицу.

— Откуда приехали? — полюбопытствовал Пота.

— Из Хабаровска, — ответил толстячок.

— Спроси, кто они такие, зачем на железной лодке приехали на Харпи, — попросил Пачи Поту.

— Нас советская власть послала к вам, — ответил усатый, не ожидая перевода Поты. — Мы в каждом стойбище раздаем муку, крупу. Вода большая на Амуре, рыбы нет, в тайге зверя нет, совсем худо стало туземцам, голодают. Вот советская власть и послала вам муки и крупы. У советской власти совсем мало муки, люди в городах и в селах тоже голодают, но вам еще тяжелее, поэтому послали вам все, что могли. Сейчас всем тяжело, но скоро станет легче, потому что война кончилась, мы победили, начали строить новую жизнь. Мирно, если без войны жить, мы многое сделаем, потому что мы будем все делать для себя, а не для богачей и торговцев.

Охотники слушали переводы Поты, и не понять было, что они думают о приезжих, о помощи. Наконец Токто прервал молчание, спросил: — Как понять эту помощь?

— Просто, — ответил усатый. — Вот ты убил лося, а соседи без мяса сидят, ты ведь с ними поделишься, верно?

«Откуда он узнал, что Токто лося убил?» — удивился Пачи.

— Отнесешь мясо, потому что соседи сидят голодные. Ты им помогаешь. Так ведь?

— Так, — кивнул головой Токто.

— Вот и советская власть делится с вами.

— А за это что власть потребует? Пушнину?

— Ничего не потребует, ни денег, ни пушнины. Когда ты несешь мясо соседу, ты не требуешь от него денег, не берешь шкурки.

— Так, выходит, советская власть нам дает даром муку?

— Даром.

Охотники молчали. Все они были безмерно удивлены этой даровой помощью. Сколько они помнят, власть никогда и никому ничего даром не давала, а советская власть вдруг в самое тяжелое время привезла сама, без их просьбы, муки и крупы. Может, и правда, что она народная и печется о простых людях?

— Когда я даю мясо соседям, я знаю, они убьют лося и тоже мне он него уделят, — сказал Токто. — А советская власть как думает? Чем ей мы отплатим?

— Ничем. Ты просто будешь хорошо охотиться и сдавать пушнину советской власти.

— В долг, выходит, все же…

— Нет, никакого долга. Это только торговцы вам давали в долг, обманывали. Советская власть эту муку и крупу отдает безвозмездно. Поняли? Безвозмездно. Ты лучше переведи это слово, — попросил усатый Поту.

Но как ни переводил Пота, охотники поняли, что советская власть дает муку в долг и за эту муку им придется расплатиться шкурками белок, лисий, выдры. Ведь ясно сказал усатый: «Будешь хорошо охотиться и сдавать пушнину советской власти». Детям и то понятно. Охотники не обижались, что усатый старается за всякими хорошими словами скрыть, что мука-то все же дается в долг. Охотники сами понимают, они не возьмут даром, они вернут долг при первой возможности. А что привезли вовремя муку, за это большое спасибо.

Усатый тем временем продолжал объяснять, что советская власть теперь всегда будет помогать туземцам, что торговцы больше не посмеют их обманывать. Пота старательно переводил, иногда добавлял свое, как ему казалось, весомое слово.

— Теперь вы сами видите, что советская власть — это наша власть, — говорил он.

Усатый, довольный поддержкой Поты, кивал головой.

— Ты кто? — спросил Пачи усатого.

— При Дальревкоме я состою, специально чтобы заниматься нашими туземными делами.

— Наш начальник, выходит, дянгиан, — закивали охотники.

— Мой товарищ тоже из Дальревкома.

— Сразу два дянгиана. Это хорошо, — сказал Пачи.

— При старой власти тоже были дянгианы, — пробормотал старый охотник со слезящимися глазами.

— Старая власть тебе не привозила муку, — перебил его Пота, — не давала даром. — Он обернулся к усатому и спросил: — Ваши на пароходе не хотят ухи?

Усатый приподнялся и закричал:

— Капитан! Эй, капитан, зови ребят на уху, сам тоже подходи.

Матросы не стали ждать повторного приглашения, пришли они вместе с капитаном и дружно налегли на уху. Пота на Амуре встречался с русскими чиновниками, они никогда не садились есть за один стол с простыми людьми. Покрикивали на них. А эти советские дянгианы, к удивлению Поты, шутили, смеялись вместе с матросами, ели из одного котла, и не чувствовалось между ними разницы. Капитан, прямой начальник матросов, сам подшучивал над чумазым кочегаром, а тот в свою очередь не упускал случая подпустить ему шпильку. Пота переводил их разговор вполголоса.

Матросы покончили с ухой, запили ее чаем и, поблагодарив охотников, пошли на пароход. Лысый толстячок с усатым вытащили кисеты, предложили махорку охотникам и сами закурили.

— Вы во все стойбища заезжаете? — спросил Токто.

— Во все.

— И в русские села?

— Нет, мы спешим, заезжаем только к туземцам. Мы спустимся до самого Николаевска, всем постараемся помочь.

Токто больше не стал спрашивать: усатый опять задал ему загадку. Почему, интересно, русские не помогают русским, а пришли на помощь нанай? Разве русским в селах хорошо живется? Они, может, и не голодают, как нанай, но, если им привезти муку, разве откажутся? «Все непонятно у этих русских, ничего не разберешь», — думал Токто, глядя на усатого, который достал из сумки блокнот и карандаш. Охотники тоже настороженно глядели на него.

— Как тебя зовут? — спросил усатый Токто.

— Токто Гаер.

— Семья есть?

— Зачем семья? — встрепенулся Токто. — Я беру, пиши долг на меня.

— Это не долг, понимаешь? Не долг. Я отпущу тебе муки и крупы смотря по тому, сколько людей у тебя в семье.

«Говори, говори, — подумал Токто, — все торговцы, и русские и китайские, все записывают в долговую книгу. Ты тоже записываешь меня — чего же обманывать?»

— Понимаешь, мне это надо для отчета. Когда вернусь в Хабаровск, я должен отчитаться за каждый фунт муки и крупы.

— Пиши меня одного, — упрямо повторил Токто.

— Брат, зачем упрямишься? — сказал Пота. — Они ничего плохого не собираются делать твоей семье. Пусть пишут всех, тебе-то от этого что?

Токто не ответил. Молчали и охотники.

— А где ваши жены и дети? — спросил лысый толстячок.

— Пиши меня, — вдруг обозлившись, сказал Пота. — Зовут меня Пота Киле, есть жена, двое детей.

— Где они?

Вместо ответа Пота приложил ладони ко рту рупором и закричал:

— Идари! Дэбену! Боня! Спуститесь сюда! Не бойтесь, идите сюда все! Муку нам будут выдавать! Идите скорее!

— Я вам говорил, они спрятали в лесу жен и детей, — прошептал усатый толстячку. — Боятся нас. Сколько потребуется времени, чтобы они привыкли к нам, к новой власти. Много потребуется наших сил, Тарас Данилович.

— Благословясь, мы уже принялись за дело, Борис Павлович, и эта мука — большая агитация за советскую власть, — ответил Тарас Данилович Коротков.

— Вы замечаете, они ведь не верят нам, — сказал Борис Павлович Воротин. — Они никак не хотят поверить, что муку мы даем им безвозмездно.

Борис Павлович задумчиво ворошил палкой остывавшие угли в костре. Он мог бы многое вспомнить из пережитого, потому что целый год ездил по тайге, жил среди тунгусов, выполняя поручения Туземного отдела Дальневосточной республики. Еще в ноябре 1922 года он держал в руке программу ДВР о действенной помощи туземцам. В этой программе говорилось, что первоначальная помощь туземцам должна быть оказана в снабжении их продовольствием, одеждой, боеприпасами. Борис Воротин на оленьих упряжках развозил муку, крупу, порох и свинец по таежным стойбищам. «Советский купеза», — прозвали его охотники и оленеводы. Помимо него в тайге шныряли десятки торговцев-частников, и Воротину приходилось не раз вступать с ними в борьбу, он защищал туземцев, как требовал того второй пункт программы.

В мае того же 1922 года вышел новый закон, по которому охотничьи и рыболовные угодья закреплялись за туземными охотниками и рыболовами. И опять Борис Воротин ринулся в тайгу на защиту туземцев от русских, китайских охотников и браконьеров. Много приключений пережил он, много раз на него поднимали руку браконьеры, торговцы, вступал он в перестрелку и с белогвардейцами.

— Идари! Иди сюда с детьми! — продолжал кричать Пота.

Эхо разносило его голос по лесу, спускалось по крутому боку сопки и исчезало в водном просторе, как обрезанное ножом.

— Сейчас придут, — сказал Пота, оборачиваясь к Воротину. — Пиши: я хозяин, жена есть, двое детей. Четыре рта.

Борис Павлович записал, он поверил на слово.

На сопке раздались голоса, зашуршали листья, и вскоре показался Дэбену, за ним Боня. Мальчик и девочка со страхом смотрели на русских.

— Сын и дочь, — сказал Пота.

— Хорошо, Пота, я записал тебя, — ответил Воротин. — Почему ты только свою семью позвал, почему других не позвал?

— Как я позову? Муж сам должен звать свою жену, отец сам должен звать своих детей.

— Зачем вы запрятали их в тайге?

— Как зачем? Вдруг война.

— Кончилась год назад война.

— Может вернуться. Мы думали, она опять началась.

— Может вернуться, ты прав. Охотники, друзья, — обратился Воротин к мужчинам, — позовите всех женщин и детей. А пока они идут, я буду записывать вас и сколько у кого в семье едоков. Пота, говори.

Пота назвал Пачи, на пальцах сосчитал членов его семьи.

— Отец Богдана, хотя ты говоришь по-русски, знаешь их обычаи, не забывай и наши нанайские, — тихо промолвил Пачи. — У нас всегда считалось за грех на пальцах считать детей. У меня их немного, мне нелегко с ними расставаться, если они после этого умрут.

Пота растерянно примолк.

— Я забыл, отец Онаги, заговорился, — пробормотал он заикаясь. — Не буду больше, пусть он сам считает.

Пота больше не считал, он называл главу дома и перечислял членов семьи по именам.

Женщины и дети вышли из лесу и бесшумно разбрелись по своим хомаранам. Только любопытные мальчишки обступили русских и с расширенными от удивления глазами наблюдали за карандашом Воротина, который оставлял след на чистой белой бумаге. Такое они видели впервые. Родители объясняли им, что русский записывает их имена в долговую книгу, что теперь они всю жизнь будут платить новой власти свой долг. Но мальчишек это нисколько не беспокоило, они следили за палочкой усатого. Не следы заворожили мальчишек, а то, что они петляли сразу же после слов Поты: скажет слово Пота, и тут же эти слова оставляют след на бумаге; назовет он имя охотника, а палочка уже торопливо бежит по белой бумаге, петляет, точно заяц перед лежкой. До чего это было удивительно! Слова Поты оставляли след на бумаге. Кто бы такое мог подумать! Утка летит по небу — не оставляет следа, слово, вылетевшее из рта, тоже не оставляет следа — так всегда все думали. А тут совершалось чудо!

— Всех записали, никого не забыли? — спросил Воротин.

— Всех. Другие в Джуене живут, — ответил Пота.

— Там мы уже были. Теперь берите мешочки под муку и крупу и идите на пароход.

Мешочки были у всех, у одних с зелеными и красными клеймами Америки, у других с японскими иероглифами — пудовые мешочки времен гражданской войны и интервенции.

Охотники столпились у сходней, никто не осмеливался первым подняться на пароход: кто-то пустил слух, что русские хотят заманить их на пароход и увезти. Поте пришлось и тут быть первым, он поднялся на пароход и исчез за дверями. Охотники замерли, тревожно клокотал никотин в их пустых холодных трубках. Женщины с малыми детьми застыли, как каменные изваяния, в стороне, между деревьями. Идари стояла среди них, прижав к себе дочь. Сколько прошло времени в тревожном ожидании — никто не заметил. Молчали люди, замерла тайга, пароход черной громадиной заснул на воде. Вдруг люди одновременно глубоко и облегченно вздохнули: из железного чрева парохода вышел живой улыбающийся Пота, он нес пудовый мешок муки на плечах и мешок с крупой под мышкой. Он спустился на землю, сказал:

— Идите, чего заставляете человека ждать.

Охотники переглянулись, посоветовались между собой и решили идти к усатому по одному: мало ли что могут сделать русские, может, Поту они отпустили в надежде, что за ним побегут все охотники, как кабаны, табуном, тогда они захлопнут железные двери и все окажутся в ловушке. Осторожность никогда не была излишней для охотников.

За Потой поднялся на пароход Токто и тоже возвратился с мукой и крупой.

— Верно, он выдает по бумаге, — сказал он, — смотрит, сколько у кого едоков, по имени всех считает.

— Теперь и дети и жены — все должники, — сказал кто-то.

— Кто их поймет, я ничего не понимаю, — пробормотал Токто.

Охотники один за другим поднимались на пароход и возвращались с продуктами. У сходней их встречали жены и дети с сияющими лицами. Вскоре возле каждого хомарана запылали костры, запахло лепешками, подгорелой кашей.

— Разучились кашу варить, — добродушно посмеивались охотники над женами.

Они собрались возле костра Токто и Поты, пригласили в круг Воротина, Короткова, капитана с матросами. Теперь русские были желанными дорогими гостями. Для них вынесли из хомаранов жесткие кабаньи шкуры, настелили на траве, а поверх положили мягкие шкуры лосей — сидите, дорогие гости, угощайтесь. Поставили перед ними миски с ухой, с кашей, пресные лепешки.

— Э, так не выйдет, чего вы нашей кашей нас угощаете? — возмущался Короткое. — Беречь надо продукты, а они, вот те на! Кашу нам сварили. Надо учиться бережливости, зачем зря транжирите!

Воротин улыбался, он подталкивал в бок Короткова, мол, уймись, попытайся понять сидящих перед тобой людей. Чем они тебя, самого дорогого гостя, могут угостить, если не твоей мукой и крупой? А ты «зачем зря транжирите!».

После еды матросы принесли мешочек сухарей, с десяток пачек махорки и все положили перед охотниками.

— Это все, чем мы можем вас отблагодарить за гостеприимство, — сказал Борис Павлович. — В следующий раз приедем — будем побогаче, в этом я уверен.

Охотники закивали — спасибо за добрые слова. Распечатали пачки махорки, и все закурили. Курили охотники, курили их жены, невестки и дети, курило все стойбище.

Матросы принесли гармошку-хромку, балалайку-трехструнку и, к несказанному удивлению взрослых, радости ребятишек, заиграли на них весело и задорно. Потом они запели, их поддержали капитан с Воротиным и Коротковым. Звуки музыкальных инструментов ладно сливались с голосами поющих и напомнили охотникам утренние голоса птиц, шелест листьев, звон ключей, когда все эти звуки сливаются в единую нерасторжимую песню земли. После веселой песни гости запели что-то трогательно грустное. Пота прислушивался к словам песни и кое-как понял, что поется о замерзающем в тайге ямщике. Он с грустью подумал, что ямщик, будь он охотником, не замерз бы в тайге, разве можно здоровому, сильному человеку замерзнуть в тайге, когда кругом деревья? Потом ухо его уловило незнакомое слово «степь». Ему стало грустно, но не от того, что умирает здоровый, сильный ямщик в какой-то незнакомой степи, а от того, что струны балалайки напомнили ему про Амур, про телеграфные столбы и натянутые между ними тугие железные нити. Пота вспомнил родной Амур, покойного отца, сына Богдана, который ушел от него и живет на Амуре у Пиапона.

— Эх, жаль, поплясать места нет, — сказал один из матросов.

— Времени мало, — возразил Воротин. — Давайте, братцы, закругляться будем. Вы там готовьтесь к отходу, — сказал он капитану и обратился к Поте: — Теперь последнее дело к вам. Пришла советская власть, а у вас никакой власти нет. Надо выбрать местную власть. Председатель Совета будет здесь главным представителем советской власти. Там, где есть многочисленный род, мы организуем родовой совет. Так нам говорили и в Дальревкоме. У вас здесь один род?

— Нет, здесь нас много, есть Киле, Бельды, Гаер, Ходжер, — ответил Пота. — Вот мой брат Токто, он один Гаер. Что, он один будет совет?

Борис Павлович много поездил по Амуру и хорошо знал, что роды распались, остались в неприкосновенности только законы рода. В нанайских стойбищах проживали люди разных родов, и об организации родовых советов у нанайцев не могло быть и речи. Об этом он говорил и в Дальревкоме. Но нашлись там «знатоки», они заявили, что Советы у гольдов надо организовать только по родовому и племенному принципу.

— Родовой Совет как организуешь? — продолжал Пота. — Мы здесь все вместе пока вода большая, как воды станет меньше, мы разъедемся по своим стойбищам. Как Совет получится?

— Пока здесь организуем Совет, — ответил Воротин после раздумья, — потом посмотрим. Позовите женщин.

— Зачем женщины? — удивились охотники.

— Советы будем организовывать, людей выбирать.

— Женщины не присутствуют, когда избирают старейшину.

— Мы избираем Совет, а не старейшину. По советским законам женщины тоже выбирают в Совет.

— Женщина не выбирает, она не охотник, она не кормилец семьи, — упрямились охотники.

Упорство охотников тоже не удивило Воротина, все это он встречал у тунгусов, у амурских гольдов, гиляков, ульчей.

— Если ты так настаиваешь, то можешь собрать женщин, — сказал Пачи. — Мы отойдем, ты выбирай с ними Совет.

— Женский Совет? — усмехнулся Воротин.

— Так выходит.

Нет, Воротин не собирался организовывать отдельно мужской и женский Советы, но и упрямство охотников он не знал, как сломить. Пришлось ему уступить упрямым озерским нанайцам, выбирать Совет без женщин. Охотники стали выдвигать в Совет самых уважаемых белоголовых старцев. Когда Воротин опять разъяснил, что Совет — это не совет старейшин, а советская власть, что в Совет можно избирать и молодых, они снова запротестовали и заявили, что пусть сначала молодые подрастут, наберутся ума-разума.

Председателем Совета охотники Хурэчэна избрали Токто.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Русские слова «ярмарка», «базар» ничего не объясняли охотникам. Только после того, как знатоки русского языка растолковали их, заменив доступными для понятия словами «обмен» и «торговля», охотники стали собираться в Малмыж, где открывалась эта неизвестная ярмарка. Из меховых сумок они доставали последние шкурки выдры, лисиц, колонков и белок, припрятанные на черный день.

Охотникам объявили, что на ярмарке будут впервые торговать советские торговцы, которые назывались очень мудрено — кооператоры. Говорили, что эти кооператоры будут покупать шкурки по высокой цене, а за пушнину выдавать больше муки, крупы, сахару и боеприпасов, чем китайские и русские торговцы прежде.

Няргинские охотники не спешили: им до Малмыжа ехать, трубку выкуришь — и там будешь. Да и о ярмарке они мало думали — какое тут веселье, когда сидишь на узлах и каждое утро со страхом ждешь, что вода вот-вот подползет к дверям дома. Некоторые уже прямо с порога садятся в оморочку и выезжают на рыбалку. Оморочками и лодками окружено каждое жилье. Няргинцы теперь ходят в гости друг к другу по узкой полоске песка, пьяный по ней не пройдет, не замочив ног.

Калпе, как и в молодости, каждый день заглядывал в гости к Пиапону; придет, выкурит трубку, побалагурит и, позабыв о возрасте, начинает барахтаться с семилетним Иваном.

Но сегодня он сильно озабочен, сидит на табурете у дверей и пыхтит трубкой, извергая синий дым. Пиапон и его домашние знают, что беспокоит его, но тоже молчат.

— Сколько ей лет? — наконец спросил Пиапон.

— Мы подсчитывали с Дадой, что-то двенадцать или тринадцать, — ответил Калпе.

— Время как быстро бежит, — вздохнула жена Пиапона Дярикта. — Мару уже невеста, подумать только, сватают ее.

«Да, время, время, — думал Калпе, — сыну Кирке уже восемнадцать, жену ему надо. Где теперь денег добудешь на тори? Один выход, надо за Мару требовать тори, чтобы потом на них купить жену Кирке».

— Поступай как лучше, — сказал Пиапон.

— Ты старший, ты должен посоветовать…

— В большом доме вас трое взрослых, да Кирка и Хорхой уже взрослые, ты с ними советовался?

— Что с ними советоваться? Не советовался и не буду.

Пиапон знал, что после смерти отца большой дом распался и три семьи в нем живут отдельно друг от друга, имеют свои амбары, отдельно едят, отдельно промышляют в тайге. Он сказал:

— Надо все же спросить Дяпу и Улуску, что они думают. Улуска отдал свою дочь Гудюкэн за тори, Дяпа дочь свою Дяйбу тоже отдал за тори, надо с ними посоветоваться.

— Но ты за Миру не брал тори?

— Не брал.

— А почему не брал? Почему не говоришь об этом?

— Когда отдавал Миру, тогда говорил: дочь моя не собака, я не продавал ее, она полюбила Пячику и сама вышла за него.

— У тебя всегда все просто, а мне надо Кирку женить. Где деньги достать?

— Бери за Мару тори, кто тебе запрещает.

Калпе с малых лет подражал любимому брату, он во всем хотел походить на него, ни в мыслях, ни в поступках не хотел отставать. До сегодняшнего дня все вроде получалось ладно, он ни в чем не расходился с братом, если не считать того, что не построил себе деревянного дома. Но как ему теперь быть? Он вынужден продать дочь, взять тори, хотя тоже не считает ее собакой и не хочет продавать за деньги. Если бы в тайге зверя было больше, Калпе не стал бы брать за дочь тори, он с сыном своими руками заработал бы денег.

«А что если отец будущей жены Кирки согласится отдать дочь без выкупа?» — вдруг подумал он и тут же одернул себя: на Амуре не было случая, чтобы родители отказались от тори, один Пиапон отказался.

— «Бери, бери», — раздраженно проворчал Калпе. — Думаешь одно, а говоришь другое. Чего кривишь душой?

Пиапон промолчал. За порогом раздались шаги, открылась дверь, и вошел Богдан.

— Вода сегодня не поднимается, — сообщил он.

— Хоть бы остановилась, так не хочется переезжать в летники, — сказала Дярикта. — На таежной стороне камни, хомараны не поставишь как тебе хочется. Комаров много.

Калпе вышел на крыльцо: он понял — продолжать разговор бессмысленно. Когда он спускался с крыльца, в дверном проеме появился Пиапон.

— Много у тебя шкурок? — спросил он.

— Откуда они?

— Вот что. Побереги муку и крупу, которую Воротин дал, ужмись, а шкурки продай за деньги новым торговцам на ярмарке.

— Ты советуешь не брать тори?

— Ты же сам так думаешь.

— Долго нам с Киркой придется копить деньги…

— Ничего, подождет. — Пиапон поглядел на свой водомер-палочку: — Правда, вода сегодня не прибыла. Можно ехать на ярмарку.

Утром все стойбище оживилось враз, охотники собрались на ярмарку, как на осеннюю путину. Вся узкая полоска песка занята людьми, они копошились возле своих лодок и оморочек. Многие уже столкнули лодки.

— Эй, отец Нипо! — кричал Калпе проезжавшему мимо Холгитону. — Побольше бы лодку тебе надо, эта не поднимет всю муку, которую ты обменяешь на шкурки.

— Ничего, — ответил усмехаясь Холгитон. — Часть муки я положу в твою лодку, тебе-то все равно нечего обратно везти.

Охотники покатились со смеху, смеялся и Калпе, он любил острую шутку.

Лодки одна за другой выезжали из Нярги, гребцы старались вовсю, вода кипела под их веслами.

Малмыж встретил их многоголосым шумом и криком. Здесь собрались охотники со всех ближайших стойбищ: никто не помнил, чтобы собиралось сразу столько людей. Хулусэнские встретились с родственниками из Хурэчэна, чолчинские обнимали няргинских, болонские — туссерских. Всюду обнимались, целовались охотники, всхлипывали их жены. Калпе пристал к берегу вместе с Пиапоном, и к ним уже спешили Токто, Пота, Гида с женами и детьми.

— Как хорошо, что новая власть придумала эту ярмарку! — кричал Токто, обнимая Пиапона. — Хорошая власть!

На Богдане повисли мать с сестренкой. Он обхватил их за талии и закружил.

— Хватит, хватит, сын! — кричала Идари. — Голова закружилась. Ой!

Долго обнимались и целовались няргинцы с озерскими, потом побрели к церквушке, возле которой торговцы раскинули свои лавки. Прошли они мимо лавки Саньки Салова: никто из них не знал, где теперь Салов. Богдан, когда был в Николаевске с партизанами Тряпицына, слышал только, что Санька Салов будто бы еще перед партизанской войной уехал с молодой женой в Японию. Но где бы ни пропадал молодой торговец, лавка его в Малмыже продолжала работать, приказчик откуда-то доставал продовольствие, товары и бойко торговал.

— Заходите, заходите, друзья! — приглашал приказчик. — У меня самые лучшие товары, самые лучшие-с! Честно говорю-с, без обмана. Американские товары. Прошу, друзья, прошу-с!

Но охотники проходили мимо, им не терпелось взглянуть поскорее на советских торговцев-кооператоров.

В небольшом, на скорую руку сколоченном из досок домике, рядом с частниками, торговал кооператор. Это был молодой рыжеватый парень с симпатичным лицом, густо усеянным веснушками. Голубые его глаза перебегали от одного охотника к другому, губы безостановочно шевелились. Он что-то говорил, но Калпе ничего не мог понять за гамом и шумом охотников. Он видел на прилавке добротные штуки материи, на полках муку, крупу, сахар, леденцы.

«Не хуже, чем у Саньки», — удовлетворенно отметил он про себя. Охотники тоже одобрительно отнеслись к советской лавке и с любопытством щупали материю.

— Ничего, такие же товары, как и у Саньки.

— Э-э, такой материи нет у Саньки.

— Зато у болонского китайца есть.

— Мука-то белая, нет ли у него другой, которая подешевле?

— Крупа, смотри-ка, трех сортов.

— Дробь, видишь, дробь крупная. Картечь…

Новый торговец принимал у чолчинского охотника Бимби Актанки связку дымчатых белок, желтых колонков и рыжую лису. Охотники примолкли, они заглядывали в глаза кооператору, пытаясь понять, что он думает о принимаемом товаре.

Кооператор, по всему было видно, знал хорошо свое дело, он быстро перебрал связку шкурок, заметил все изъяны, оценил мастерство обработки и объявил наконец цену. Охотники замерли от неожиданности — никогда ни китайские, ни русские торговцы не оценивали так высоко белку и колонка.

— Сколько, сколько он сказал? — спрашивали задние и, узнав цену, передавали другим, стоявшим за дверью.

— А как мука и крупа у него оценивается?

Мука и крупа стоили дешевле, чем у торговцев-частников. Теперь уже никто не мог молчать, охотники заговорили все враз.

— Что я говорил? А? Что я говорил? — размахивал рукой Бимби Актанка. — Наша власть, народная, мы за нее с белыми воевали. Она с нами по-честному торгует. Я это всем говорил, а мне не верили. Теперь верите? Я вам говорил, я знал…

Калпе вместе с Бимби Актанкой был в одном партизанском отряде Глотова, ходил на Де-Кастри. Бимби-всезнайка — так прозвали этого веселого, безобидного человека, единственная беда которого заключалась в его любви похвалиться. Хотя, выставляя себя, он никогда, при этом никого не обижал.

— Зовут этого советского торговца Максим Прокопенко, — тараторил Бимби-всезнайка. — Я это давно узнал, я первый узнал. Он не русский, он украинец…

Мало кто слушал Бимби, охотники совещались между собой, спорили. А Калпе подсчитывал, сколько получил бы он муки и крупы за свою пушнину, если брать продовольствием. Но как он ни бился, подсчитать ему так и не удалось.

— Хорошо, что китайские торговцы не приехали, — услышал он чей-то голос над ухом.

— Не приехали! Оставят они нас, жди, — сердито ответил другой. — Они на краю села свои палатки раскинули.

— Не пойдем к ним, нам выгоднее этому советскому продавать.

— А про долг свой забыл? Как с долгом быть?

Калпе пробрался к выходу, отошел в сторонку и сел на траву в тени. Солнце подходило к зениту и беспощадно палило землю. Калпе закурил и стал наблюдать за русскими и нанайскими женщинами, покупавшими в советской лавке материю. К ним подошел человек в полувоенной форме с наганом в потрепанной брезентовой кобуре. Калпе никогда не встречался с ним в Малмыже и потому все внимание обратил на него. Человек с наганом ходил по площади, подходил то к одной, то к другой группе охотников и малмыжцев, перебрасывался двумя-тремя словами и шел дальше; было заметно, что он скучает от безделья. Вскоре Калпе потерял интерес к нему и вновь принялся подсчитывать стоимость своих шкурок.

— Э, да это же Калпе! — раздался над ним знакомый голос.

Калпе поднял голову и увидел своего болонского приятеля Сапси Одзяла.

— Чего ты сидишь, Калпе? — заговорил Сапси. — Кругом такое веселье, столько людей, а ты в тени отсиживаешься. Смотри, сколько тут наших знакомых, сколько женщин. Ярмарка — это праздник, понял? А раз праздник, то надо праздновать…

От Сапси попахивало водкой, и этот знакомый запах тревожно-ласково щекотал нос Калпе. «Где он достал водку? — подумал Калпе. — Говорили, советская власть не разрешает спаивать охотников, на ярмарке не будет водки. А Сапси где-то раздобыл».

На площади опять появился человек с наганом. Заметив это, Сапси замолчал и сделал вид, что не замечает его.

— Кто он такой? — спросил Калпе.

— Это милиционер, — ответил Сапси, — все равно что жандарм, только советский. Пьяных не любит, ловит их. Где водку найдет, отбирает. Ты его бойся.

— А чего бояться? У меня нет водки.

— У меня есть, пойдем. Давно мы с тобой не виделись, потому надо выпить.

Калпе не против был немного выпить, давно он не пробовал водочки, даже вкус позабыл. Он зашагал вслед за приятелем в левый конец села. Сапси завел его в русский дом, в котором он остановился, и стал угощать китайской водкой.

«Где он достал?» — опять подумал Калпе, но тут же забыл об этом. После третьей чашечки он стал рассказывать Сапси о домашних делах.

— Дочь без тори выдам, как выдал ага-брат, буду копить деньги на жену Кирке, — хвастался Калпе. — Никто не выдает свою дочь без тори, только я да ага, больше никто. Понял? Вот в этом мешочке шкурки, — Калпе вытащил из-за пазухи чистый полотняный мешочек с пушниной и помахал перед носом приятеля. — Эти шкурки я продам советскому торговцу, а деньги спрячу в сундучок. Буду копить деньги, куплю сыну жену…

Сапси поднял пустую бутылку, повертел перед носом Калпе.

— А мне нечем тебя отблагодарить, — огорченно сказал он. — Так нельзя, какой же я нанай, если твою водку выпил и не поставлю свою? Ты скажи, где достать?

— Где ее достанешь? Советский торговец не продает, а милиционер не разрешает торговать водкой другим. Где теперь найдешь?

— Но ты нашел где-то.

— Я-то нашел, захочу — еще найду.

— Ну найди, чего ждешь? Я заплачу, шкурки есть, хватит на бутылку водки. Ну, веди меня.

— К китайцу У надо пойти.

— К китайцу или русскому, все равно. Веди.

Калпе и Сапси вышли во двор. Слабый ласковый ветерок подул с Амура. Калпе глубоко вдохнул прохладный воздух и остановился, что-то вспомнив.

— Обожди, ты сказал китаец У? — спросил он.

— Да, болонский, наш торговец.

Калпе стоял в нерешительности, он не хотел встречаться с болонским торговцем, которому был должен. Сапси взял его под руку и сказал:

— Знаю, ты думаешь о своем долге, но сегодня в праздник. У ни у кого не требует долга. Понял? Ты ему только за водку заплатишь. Пошли, не бойся китайца.

Калпе послушно пошел за приятелем. Болонский торговец поставил в конце села большую палатку, где жил с семьей, а товары свои выставил на траве.

— А, Калпе пришел, — воскликнул старый торговец, увидев Калпе. — Хорошо, что ты не забываешь меня, старика. Очень хорошо. Отец твой, старый Баосангаса,[1]Баосангаса — к имени умершего у нанайцев по обычаю прибавляется суффикс «нгаса». никогда не проходил мимо меня. Очень хороший был твой отец. Так чего ты хочешь у меня купить? Выбирай. Можешь сейчас платить за покупку, можешь в долг взять, сегодня все можешь, потому что праздник, ярмарка. О, у нас в Китае не такие ярмарки устраивают! Разве это ярмарка! Никакого веселья, огней разноцветных не пускают, из пушек не стреляют, украшений нет. Нет, это не ярмарка. Так чего ты будешь брать?

— Водку давай, — сказал Калпе.

Старый торговец переглянулся с Сапси и, будто испугавшись чего-то, замахал руками.

— Ты что, Калпе, какая у меня водка? Откуда водка? Ты еще иди этому советскому жандарму скажи, что у меня водка. Ты бы хоть моих жен, детей, внуков пожалел. За водку теперь в тюрьму сажают. А-я-я, как ты так? О водке теперь и говорить-то страшно.

— Есть у тебя водка. Продай. Никому не скажу.

К палатке китайца подходили все новые и новые охотники, все они просили водку.

— Встретились здесь, долго не виделись, как без водки обойтись, — умоляли они китайца. — Продай, шкурками тебе заплатим.

— Вот вам новая власть, — отвечал У. — Вот какая она, даже выпить при встрече с родственниками не разрешает. Почему не разрешить людям выпить? Не пойму. Нехорошо поступает эта власть, очень нехорошо. Не могу я продавать водку, за это меня в тюрьму посадят…

Сапси взял Калпе под локоть и повел кустарниками в душную тайгу. Они далеко отошли от села, не стало слышно голосов охотников у палатки торговца. Внезапно перед Калпе открылась маленькая солнечная полянка. Здесь в плотном кругу сидели охотники со всех стойбищ.

— Калпе, садись сюда, рядом со мной садись, — позвал его Холгитон. — Я же тебе говорил, ничего домой не привезешь, а ты не верил. Я тоже ничего не привезу, все шкурки отдам за долг, потому что мне тут, в тайге, стыдно пить водку У и о долге помнить. Отдам я ему долг. Тайга — это совесть наша.

Калпе сел рядом с Холгитоном, ему подали чашечку подогретого на костре ханшина.

— Тебя Сапси привел? — спросил старик сосед. — Этот Сапси ходит по селу, от него водкой несет, он всех дразнит ее запахом. Многих он сюда привел.

— Почему-то он ведет сюда одних должников У, — засмеялся кто-то. — Эй, Сапси, ты нарочно выбираешь должников?

— Чего пристали к нему? Все охотники должники У, брось в толпу камень, в кого ни попадешь — все его должники.

— Русские запретили водкой торговать…

— А что в этом хорошего? Встретились люди, а выпить нечего.

Калпе подозвал вертевшегося тут же приказчика У и попросил бутылку водки. Цена водки была высокая, но Калпе не стал торговаться — стыдно торговаться, когда другие брали по такой же цене. Калпе взял чашечку и стал подносить водку охотникам, сперва старшим, потом тем, кто помоложе. Не забыл он и приятеля Сапси.

— Ты у китайца зазывалой стал? — тихо спросил он.

— Водкой платит он, — улыбнулся Сапси.

— Совсем хитрый стал, любой закон обойдет.

— По-другому теперь ему нельзя, хитро торговать надо. А водку ему привозят то ли из Сан-Сина, то ли из Хабаровска. Тайком, ночью привозят и прячут. Меня иногда зовут на помощь.

— Лаодин ты — слуга, вот кто!

— Ах, лаодин так лаодин, зато я водку пью.

— На, пей, — Калпе протянул приятелю чашечку.

— Сегодня ночью мы в Болонь переезжаем, — сообщил Сапси, отпив водки. — Старик не хочет рисковать. Он уже подговорил самых уважаемых охотников, они последуют за ним в Болонь и продолжат там праздник без милиционера и без советских торговцев.

— Советские больше платят, товары их дешевле.

— Этого старик и боится, потому он уводит охотников от них.

Калпе опьянел, он смотрел на поляну и не мог понять, то ли пришли новые люди, то ли в глазах его двоилось. Мелькали новые лица, озерские, хунгаринские, мэнгэнские. Поляна зашумела пьяными голосами.

— Ты, Калпе, не думай, будто я один зазываю охотников, — бормотал Сапси. — Китаец еще подобрал людей, наказал, чтоб мы по-всякому отводили охотников от советского торговца. Понял?

— Как по-всякому?

— Так. Угрожать можно, пугать можно. Можно обманывать, можно немного напоить и сюда тащить. Совсем хитрый стал старик У. Он так и сказал, у кого есть шкурки, всех зовите.

— А я вот пойду и дам этой паршивой собаке по морде! Я все шкурки продам этому, советскому, новому. Да, кооптару…

— Ко-о-опе-ра-а-тору. Понял? Ты медленно говори.

— Зачем мне медленно? Я быстро, по морде ему…

— Его двое сыновей защищают, понял? Другие заступятся, изобьют тебя.

— Тогда я пойду к своим, возьму бутылку и пойду.

— Не ходи, Калпе. Говорю тебе как другу, нельзя ходить. Этот советский, с наганом, он свирепый, так сказал мне китаец. Он пьяных будет бить, потом отберет шкурки и посадит в тюрьму. Вот так. Понял? В тюрьму посадит, потому что ты пьян. Вот какая эта советская власть. Я думаю, это плохая власть.

— Новая власть нам муку дала? Дала. Хорошую муку. Даром дала. Сама привезла. Я думаю, это хорошая власть.

— Муку — да. Это хорошо. Но почему не разрешает водкой торговать? Это плохо. Понял?

— Понял. Я все понял. Пойдем еще выпьем. Калпе плюхнулся возле Холгитона, выпил чашечку подогретого вонючего хамшина и заснул тут же. Проснулся он к вечеру. Вокруг шумели опьяневшие охотники, они что-то доказывали друг другу, путая русские и нанайские слова. Тут же находился и старый У. Калпе поднял тяжелую голову, встряхнулся, как делает собака, вылезая из воды, и тут заметил милиционера. Тот что-то говорил китайцу, но на него наседали охотники, кричали, и Калпе ничего не мог понять. Вспомнив слова Сапси, Калпе ощупал мешочек с пушниной под халатом, мешочек был на месте, и он облегченно вздохнул. Теперь надо было скорее бежать с этой поляны, пока не заметил милиционер. Он вскочил на ноги, сделал шаг в сторону кустов.

— Тише! — закричал в это время милиционер. Калпе замер на месте и боязливо оглянулся.

— Вы, торговец У, нарушили советские законы, — громко сказал милиционер. — Вы организовали продажу контрабандной водки, напоили охотников и обобрали их. За это вы понесете наказание. А сейчас я конфискую у вас всю контрабандную водку…

Перед милиционером на траве лежало десятка два бутылок водки. Трое малмыжских парней, добровольных помощников милиционера, забрали бутылки и понесли в село.

— Вы еще виноваты в том, что ярмарка не состоялась, — жестко сказал милиционер китайцу, сверля его злыми голубыми глазами. — Вы сорвали ярмарку.

Старый торговец молчал, он сделал свое дело: почти вся пушнина, привезенная охотниками на ярмарку, теперь находилась в его мешках. Он получил пушнину за счет старых долгов промысловиков да еще приобрел новых должников. Старый У был доволен. Он уже знал, что советский торговец набрал всего лишь несколько десятков белок не лучшего качества да с десяток колонков. Если бы не охотники, старый У теперь смеялся бы над своим новым соперником по торговле. Но этого сделать было нельзя, и старик ударил сухонькими кулачками по тощей груди, сморщился, и по его лицу потекли слезы.

— Грабители, хунхузы, — забормотал У тихо, чтобы не услышал удалявшийся милиционер, но слышали окружавшие охотники. — Ограбил старого торговца, среди бела дня ограбил. Кому я пожалуюсь на него? Нигде теперь я не найду защиты.

Старик опустился на измятую траву, прикрыл ладонями лицо. Охотники растерянно молчали — они сразу отрезвели.

— Вот какая новая власть, — всхлипывал торговец. — В старое время разве мог жандарм так ограбить меня? А теперь что? Разве советская власть поможет? Кому мне жаловаться?

— Куда он денет эту водку? — спросил кто-то.

— Сам выпьет, может, продаст русским за деньги, — зло ответил торговец.

— Нехорошо все это, совсем нехорошо, — сказал старый Холгитон. — Отобрал все. Как так можно?

Тут охотники опять загалдели. Они ругали милиционера, советскую власть, которая не защищает старых людей и позволяет человеку с наганом отбирать чужую водку. Долго шумели охотники.

— Нечего нам теперь тут делать, — сказал Холгитон, — собаке под хвост эту ярмарку. Уедем все по домам.

— Правильно. Разъедемся, потом посмотрим, с кем они будут ярмарку справлять.

— Вы хорошие люди, — сказал У, вытирая мокрое лицо. — Я всегда вас любил. Эй! Принесите припрятанное, я хочу выпить с друзьями.

Приказчик юркнул в кусты и вскоре принес четыре бутылки водки. Старый У сам разливал водку и сам подавал охотникам, как это делает радушный хозяин.

— Сколько лет мы вместе живем, сколько водки выпито за это время, — продолжал он. — Дети наши имеют своих детей, а мы состарились. Мы совсем не ссорились, может, если ссорились из-за мелочи, тут же мирились. Я правильно говорю?

Старые охотники утвердительно закивали головами, молодые закричали:

— Правильно! Верно говоришь.

— У меня еще найдется водка, она находится дома, в Болони, — продолжал старый торговец. — Я думаю так, надо перенести ярмарку в Болонь, подальше от этого человека с наганом. Пусть он здесь останется, а мы будем праздновать и веселиться в Болони.

— А он не приедет туда?

— Он напьется отобранной водки и будет спать. Хоть бы сдох!

— Правильно говоришь, У, чего дома сидеть, когда праздник! — закричал Холгитон. — Я поеду к тебе, я хочу еще праздновать. Надо сейчас же выезжать, будем в Болони ночевать. Эй, Калпе, поехали в Болонь!

Калпе с Холгитоном обнялись и, шатаясь, побрели через кусты. Их догнал Сапси и сообщил:

— Милиционер отобрал водку и у Американа.

— Американа? — удивился Калпе. — Почему я его не видел? Где он продавал?

— Пусть отбирает у Американа! — закричал Холгигон. — У него, у паршивой собаки, все можно отобрать. Не жалко его. Но зачем обидели старого китайца? Он старый, как я, он давно живет на Амуре и наш друг. Говорю тебе, он старый и давно…

На берегу Калпе встретился с женой и детьми. Далда, увидев пьяного мужа, испуганно съежилась. Кирка с Мару смотрели на отца с любопытством. Возле соседней лодки сидели в тесном кругу Пиапон, Токто, Пота, Гида, Дяпа, Богдан. Они тоже выпивали.

— Эй, Калпе, где ты пропадал целый день? — окликнул Токто.

— Пил, с друзьями пил, — ответил Калпе и свалился на острые камни возле Токто. — Холгитон пил, другие пили. Только этот милиционер отобрал у китайца водку и пошел с тремя русскими выпивать. Отобрал и все. Плохой совсем этот милиционер.

— Ты продал шкурки? — спросил Пиапон.

— Шкурки? Зачем? Не продавал. Я повезу их в Болонь, так мы все решили. Сказали все, уедем в Болонь, подальше от этого плохого милиционера. Поехали, а?

— Кто это сказал?

— Все сказали. Видишь, все собираются. Поехали, в Болони будем ночевать. Жена! В Болони будем ночевать. Все едут, мы тоже поедем.

Токто подал Калпе чашечку водки.

— Если все едут, чего нам тут сидеть? — сказал он. — Поехали, ближе к дому будем. Пиапон, ты проводишь нас в Болонь, там еще выпьем. У этого хитрого китайца всегда водка найдется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первая ярмарка, организованная советской властью, сорвалась. Охотники переехали в стойбище Болонь и здесь продолжили праздник на свой лад. Пьянствовали они еще два дня.

Богдан в эти дни находился возле отца и матери, чтобы не огорчать их, немного выпивал, хотя ему до тошноты был противен китайский ханшин.

— Женись, сын, внуков хочу нянчить, — в который раз повторяла Идари. — Чего ждешь? Невесту не подыщешь?

— Не тороплюсь я, подождем еще, — отвечал Богдан.

— Жди, пока не состаришься! — сердилась Идари.

Ее поддерживали все: отец, Токто, Гида. Богдан только посмеивался. Жениться он пока не собирался, дорогих шкурок соболей, лисиц, выдр у него не было, и теперь никто не говорил, что он самый богатый жених на Амуре. Но даже если бы шкурки на тори и были, Богдан не стал бы жениться. Часто он вспоминал про свои беседы с доктором Храпаем и с командиром Глотовым; они неустанно твердили, что с приходом советской власти жизнь нанайского народа изменится, а Богдан должен выучиться, стать грамотным человеком и помогать своему народу строить новую жизнь. Богдан хотел учиться и поэтому не торопился обзаводиться семьей. Он замечал стыдливые взгляды девушек, откровенно призывные молодух, но старался держаться подальше от них. В Болони Богдан вновь встретился с Гэнгиэ, второй женой Гиды, и опять красавица Гэнгиэ удивила его. Вечером, когда опьяневшие охотники уснули вповалку в доме ее отца Лэтэ Самара, она подошла к нему, взяла его руку и молча начала гладить. Руки ее были теплые, мягкие и чуть дрожали.

— Ты совсем изменился, — сказала она после долгого молчания.

— Состарился? — спросил Богдан.

— Нет. Ты стал совсем мужчина. Ты много пережил на войне.

— Не говори о войне. Зачем ты подошла ко мне?

Гэнгиэ посмотрела ему в глаза, лукаво улыбнулась.

— Боишься? А еще воевал. Подошла, потому что хотела подойти. Я не боюсь, как ты.

— Тебя муж избаловал.

— Может, избаловал, может, нет, но я не ооюсь его, он сам боится меня. Ты слышал, он из-за меня от партизан убежал, домой вернулся.

— Зачем ты напраслину говоришь?

— Все знают, все над ним подсмеиваются.

Гэнгиэ вдруг обняла Богдана, прижалась, но тут же отстранилась и ушла. Богдан растерялся, он почувствовал себя в чем-то виноватым перед своим другом Гидой, и в то же время нежная, красивая Гэнгиэ стала ему неожиданно близкой и желанной.

На следующее утро он проводил родителей и Токто с Гидой. Гэнгиэ на прощании не отводила от него глаз и сидела грустная, сжавшись в комок, словно птица в ненастье.

— Может, приедешь в гости? — спрашивала Идари. — На охоту съездили бы с отцом. Приедешь? Ты совсем стал забывать нас. Мы все скучаем по тебе.

— Он уже взрослый человек, — говорил Пота. — Если любит нас, приедет. Чего ты пристаешь к нему? Сам он все знает.

В тот же день Богдан вернулся с Пиапоном в Нярги и вечером уехал с ночевкой на рыбалку. Он выставил сети и поехал острогой бить сазанов. Ему не везло, только один сазан попался на острие остроги, другие успевали увильнуть и уплывали.

При свете костра Богдан поел талы, похлебал ухи и залез под накомарник. Когда лег, вспомнил Гэнгиэ. Вспомнил ее нежные руки, приятный голос, увидел перед собой ее печальное красивое лицо. «Ты много пережил», — говорила Гэнгиэ.

Да, Богдан много пережил, много видел вокруг смертей, но неужели только из-за сострадания Гэнгиэ обняла его? Просто из-за жалости? Тогда это жестоко, только из-за жалости ласкать и обнимать молодого человека. Да, он полюбил Гэнгиэ, он понял это, когда прощался с ней, когда увидел ее грустное прекрасное лицо. Но Гида может не беспокоиться. Богдан не станет отнимать жену у друга, не будет ее соблазнять.

«Ты много пережил», — вновь услышал Богдан голос Гэнгиэ и, чтобы отвлечься от мысли о ней, стал вспоминать друзей-партизан, бои с японцами.

Проходят годы, и из памяти Богдана исчезают многие подробности похода на Николаевск. Он начал забывать о встречах с людьми на пути в Мариинск, о тяжести расставания с Пиапоном и Токто в Мариинске, о первых столкновениях с белогвардейцами и японцами, но, по-видимому, до могилы не забудет взятия крепости Чныррах и смерть Кирбы Перменка. До сих пор стоит перед глазами восковое лицо Кирбы.

Кирбу хоронили по-партизански, из винтовок стреляли в ненастное небо. Потом наступали на Николаевск, окружили его со всех сторон и начали палить по нему из пушек.

Богдан не знал, кто сыграл главную роль — артиллеристы или лыжники-партизаны, которые каждую ночь тревожили японцев и белогвардейцев. Вскоре Богдан услышал о начавшихся переговорах, о том, что японцы, несмотря на возражения белогвардейцев, без боя сдают город. 28 февраля 1920 года партизаны вошли в город.

Богдан вместе с другими вылавливал офицеров, присутствовал при освобождении заключенных из тюрьмы. Здесь он узнал, что навсегда потерял и второго своего приятеля — парламентера Орлова, — белые его замучили. Товарищи — негидалец Кешка Сережкин и ороч Кондо Акунка разделяли его скорбь и не отходили от него, сочувствовали его горю.

— В тайге самый злой зверь лучше этих белых, — говорил Кондо по-своему. — Застрелили бы сразу, зачем было так мучить?

— Это не люди, потому их надо уничтожать, — сказал Кешка.

Через несколько дней Богдан проводил по домам своих боевых товарищей. Первыми отпустили из отряда негидальцев Кешку Сережкина и Николая Семенова.

— Война кончилась, дома дела ждут, — говорили они на прощание. — Ты, Богдан, если мы понадобимся, позови, мы обязательно придем. Позови обязательно.

Богдан тогда сам не знал, кончилась война или нет. Партизанские командиры говорили, что в Де-Кастри лыжники ничего не могут поделать с отрядом полковника Вица, засевшим в ожидании весны за толстыми стенами маяка. Да и японцы еще находились в Николаевске. В их руках были Хабаровск и Владивосток.

Доктор Храпай — самый близкий Богдану человек — растолковывал молодому охотнику происходившие события, много рассказывал о Ленине. Потом, когда говорили о большевиках, Богдан всегда представлял Ленина, вождя большевиков. Когда говорили о советской власти, перед ним опять возникал Ленин, портрет которого впервые удалось увидеть в Николаевске. Ленин и советская власть — так же неразрывно, как Ленин и большевики.

Партизаны лыжного отряда один за другим покидали Николаевск и уходили по домам. Десятого марта Кондо Акунка разбудил Богдана и сказал:

— Я ухожу, Богдан, по снегу легче добираться в Тумнин. Ты бы тоже лучше ушел, чего тебе тут делать?

— Лета дождусь, на пароходе уеду, — ответил Богдан.

— На пароходе, наверно, хорошо. Я бы хотел приехать на Амур, чтобы с Американом встретиться.

— Приезжай, поговорим.

— Только, Богдан, чувствую, что злости к нему меньше и меньше становится. Насмотрелся, как белые людей мучали и убивали, и злость на Американа стала уменьшаться. Ты понимаешь? Потому что есть люди хуже Американа. Я ненавижу этих людей.

— А Американа любить стал, так, что ли?

— Зачем так говоришь, Богдан? Американ все равно плохой человек.

Кондо обнял на прощание Богдана, они расцеловались. Из всего отряда лыжников Богдан остался один.

Обо всем этом вспомнил Богдан, лежа в накомарнике. Многое забывалось, но главное всегда будет в его сердце.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ярмарка пришлась по душе Пиапону, понравился ему и советский торговец. Но главное — веселье. За время войны народ забыл, что такое веселье, редко когда отмечались праздники, почти никто не справлял касан — отправление души покойника в потусторонний мир, потому что негде и не на что было купить продовольствие и водку. О праздниках люди не думали, у всех на уме было одно: как бы прокормиться, где бы добыть хоть немного крупы и муки.

А тут ярмарка! Пустые охотничьи мешки, пустые амбары, желудки, поджатые от частого недоедания. Но народ веселился! Веселился, потому что видел на прилавках муку и крупу, веселился, потому что за многие годы впервые встретились родственники с родственниками, проживающими в дальних стойбищах, друзья с друзьями. Советская власть организовала эту встречу на ярмарке!

Пиапон обнимал дочь Миру, зятя Пячику, друзей из Хулусэна, Диппы, Подали, Хунгари, Хурэчэна. Много друзей у Пиапона, а еще больше родственников, если начать распутывать клубок родственных связей, то, пожалуй, каждый нанай его родственник.

Когда охотники собрались в Болонь, Пиапон, не задумываясь, поехал со всеми вместе. Только на следующее утро, встретившись с милиционером, который приехал вслед за охотниками, Пиапон стал разбираться в происшедшем.

— Что будешь делать с торговцем? — спросил он милиционера.

— Сообщу куда надо, хватит ему, кровососу, народ грабить, — жестко ответил милиционер.

Торговцу У не удалось в Болони развернуть торговлю водкой, как ему хотелось, широко и вольно. Охотники остались недовольны им, но еще больше сердились на человека с наганом.

— Это советская власть? Она запрещает выпивать с родственниками при встрече?

— Может, покойников тоже без водки хоронить? Свадьбу без водки справлять?

— Эй, партизаны! Зачем такая власть? Зачем вы за нее воевали?

Охотники громко высказывали свое недовольство, а торговец У слушал эти выкрики и довольно потирал ладони. Милиционер не отходил от него, не разрешал он покидать лавку и приказчику.

— Охотника худо говори про советска власть, — потешался У. — Ухо есть, слушай надо.

Милиционер слушал, но и от торговца не отводил глаз.

— Советская власть — молодая власть, — отвечал он, сдерживая себя и не повышая голоса. — Народ здесь еще не разобрался в ней. Вот такой табак.

— Какая табака? — интересовался У. — Не понимай моя.

— Ничего, скоро поймешь.

Как ни сторожил милиционер, охотники доставали водку через сыновей и жен торговца. Вскоре они покинули лавку и разбрелись по фанзам продолжать попойку. А тут еще подоспели из Мэнгэна люди Америка на и тоже привезли водки.

— Моя сиди, а охотника все пьяна, — говорил У милиционеру и смеялся Одними глазами. — Как так, моя понимай нет. Смотри, смотри моя, все пьяна. А-я-я, совсем худо.

Милиционер тоже заметил повеселевших охотников, они уже не поносили советскую власть, да и зачем им было ее поносить, когда никто ничего толком не знал о ней. Ругали они ее под воздействием минутного настроения, оттого что хотелось опохмелиться, выпить, повеселиться с друзьями. Теперь же, пропустив по нескольку чашечек вонючего хамшина, охотники добродушно подтрунивали над милиционером, приглашали к себе в фанзы.

— Советская власть все же хорошая власть. Какая другая власть в самый голод привозила нам муку и крупу?

— Мука и крупа все равно не дармовая.

— Нет, дармовая. Не станет советская власть с первого же дня нас обманывать.

Милиционер не понимал нанайскую речь, но он сознавал, в какое смешное положение попал — старый торговец обвел его вокруг пальца, облапошил, как сказали бы друзья. Чувство стыда и беспомощности овладело им, потом охватила злость. Поглаживая кобуру, он мерил лавку торговца от одного угла до другого. Застрелить бы этого желтого старого волка, как стрелял когда-то белогвардейцев. Но теперь другое время, теперь он не красноармеец, а представитель молодой советской республики. Да и враг другой, с ним надо воевать другим оружием.

«Ну, гнида, погоди, все равно я тебя прижму», — думал он, покидая лавку: сидеть в ней не было смысла.

Милиционер разыскал Пиапона, сел рядом с ним за низкий столик в кругу его родственников. Ему подали водку, и он, поблагодарив, выпил.

— Советский жандарм выпил с нами, — сказал Токто.

— Он не жандарм, он милиционер, — ответил Пиапон и спросил гостя: — Обманул тебя старый лис?

— Обманул, — кивнув головой, ответил милиционер. — И дальше будет обманывать, потому что я один, а вы не хотите помочь.

— Сейчас тебе никто не поможет, — сознался Пиапон. — У людей праздник встречи, а праздник без водки — какой праздник? Сейчас не помогут. Ты маленько погоди…

— Пиапон, ты ему скажи, пусть он не отбирает у торговцев водку, — попросил Токто. — Он людей против советской власти этим настраивает. Неужели это он не понимает?

— А ты неужели не понимаешь, что торговец не хочет новой власти, новых торговцев-кооператоров? — спросил Пиапон.

— Маленько понимаю, не глупый.

— Советская власть отнимает власть У над охотниками-должниками.

— Должники все равно обязаны вернуть ему долги. Честные люди по-другому не могут.

Пиапон не ответил, потому что сам был согласен в этом с Токто. Но долги охотников накапливались годами, многие молодые охотники ныне расплачиваются за умерших отцов и даже дедов. Справедлив ли такой долг? Этого Пиапон не знал. Над этим еще следовало подумать, не сегодня, а позже, на свежую голову.

— Все же этого У надо выгнать, — продолжал Токто, — он обманщик. Никогда не забуду, как он потребовал с меня долг умершего Чонгиакингаса.

«Запутанное дело, все перемешалось в голове», — подумал Пиапон и сказал милиционеру:

— Ты здесь уже ничего не сделаешь.

— Я понимаю, — ответил милиционер, — мне лучше уехать.

Милиционер уехал. Узнав об этом, старый У безбоязненно начал торговать водкой в лабазе. Подвыпившие охотники несли ему последние шкурки: одни расплачивались за долги и тут же вновь должали, другие брали водку и присовокупляли ее к старым долгам. Торговец только успевал записывать в долговую книгу.

— Калпе, ты умный, честный, как отец, — улыбался У, зачеркивая имя Калпе. — Отец твой, Баосангаса, был хороший человек. Ты в него пошел. Ты больше не должен мне, я снял твой долг. Все.

Калпе еле стоял на ногах, если бы не прилавок, он свалился бы на пол.

— Я честный, я долг отдал! Понял? Честный! — кричал он. — А ты все равно собака, паршивая, все равно… Теперь мой сын без жены останется… Кто виноват? Собака, ты виноват…

— Ты долг вернул! — закричал приказчик.

— Вернул… А все вы собаки… Жену моего сына съели.

Далда с Киркой подхватили Калпе под руки и увели из лавки. Потом Далда пожаловалась Пиапону и расплакалась.

— Глупец, — от злости плюнул Пиапон. — Умирал торговец без его мехов! Ну и голова. Что теперь сделаешь? Назад шкурки не отберешь…

Померк с этого момента праздник для Пиапона. Если даже его брат, которого он считал умным, за водку спустил всю пушнину, то другие охотники, должно быть, совсем головы потеряли. Какой же это праздник? Сегодня веселись, а завтра плачь? Отрезвятся завтра охотники и опять будут мучаться, думать, как прокормить семью, как достать на зиму охотничьих припасов.

«Новая власть, а тяготы те же, — думал Пиапон. — И торговец-обманщик тут же. Сколько так будем жить?»

Пиапон засобирался домой, чтобы не видеть, как старый У обирает охотников. Уехать надо, не обижая родственников и друзей. Но как это сделать? Можно было, конечно, сослаться на дела, если бы они были. Но Пиапон не знал даже, чем должен заниматься председатель Совета. Спрашивал он об этом однажды болонского председателя, но тот и сам представления не имел.

Помог ему Токто, он разругался с торговцем и уезжал в Джуен. За ним и Пота с Идари. Пиапон попрощался с ними, потом с дочерью Мирой и с зятем Пячикой и с легким сердцем покинул Болонь. По пути заехал в Малмыж, зашел к Митрофану Колычеву.

— Один возвратился, — сказал Митрофан по-нанайски, поздоровавшись с другом. — Зачем в Болонь убежали?

— Плохо получилось, Митропан, очень плохо. Я только там сообразил все.

— Хоть поздно, и то хорошо. А кооператоры тут забеспокоились, не понимают, почему уехали. Дружно уехали, — улыбнулся Митрофан. — Только плохо, что командовал У. Если бы ты командовал, совсем по-другому вышло бы, верно?

— Нет, Митропан, люди все выпившие, думы у всех одинаковые, праздновать хотят — тут ничего нельзя было поделать.

Митрофан все это понял сразу и как мог растолковывал кооператорам, милиционеру, но те были молоды, горячи, они хотели с ходу установить законы советской власти и завоевать уважение охотников. Возвращение облапошенного милиционера, его признания несколько остудили одних, других, наоборот, распалили, и они готовы были принять чрезвычайные меры.

— Ничего, Митропан, это только начало, — продолжал Пиапон. — Наши люди дружно встали, когда была война за советскую власть, теперь они еще дружнее пойдут за ней.

— Первый блин — комом, — сказал Митрофан по-русски.

Пиапон не понял поговорки, но не стал переспрашивать. Хозяйка собрала на стол и пригласила его кушать. За столом друзья заговорили о своих житейских заботах, о большой воде, о будущей кетовой путине и зимней охоте.

Митрофан все последние годы охотился в тайге вместе с Пиапоном и его родственниками, но нынче зимой решил «гонять почту». Пиапону хотелось пойти на лесозаготовки, у него не было уверенности, что прокормит семью охотой, но на озере Шарго не заготовляли лес со времени войны, и неизвестно было — станут ли возобновлять работы. Зима предстояла трудная, поэтому друзья много говорили о ней. Потом Митрофан начал вспоминать, как он, похоронив отца, отправился по заданию партизанского штаба в верховья Тунгуски.

Случилось это зимой 1921 года. Митрофану Колычеву дали задание обследовать, возможно ли провести обозы и партизанские отряды с Тунгуски на озеро Болонь. Партизаны хотели по этому пути перебросить на Амур необходимые боеприпасы и военные силы для освобождения Николаевска.

Митрофан никогда не ходил на Тунгуску и проводников мог набрать только среди озерских нанайцев на Харпи. На одиннадцать охотников нашлось всего три винчестера с десятью патронами, три нарты и девять собак. Пошел с Митрофаном и сын Токто, Гида. Гида долго отнекивался, находил разные причины и, наверно, отказался бы идти, если бы его жена не пристыдила.

— Я думала — ты настоящий охотник, — сказала Гэнгиэ. — Все охотники воевать ходили, новую власть ходили защищать. Знала бы я дорогу, сама пошла.

Гида вспыхнул и стал собираться. Всю дорогу он грустил, редко разговаривал.

— Жена у тебя с характером, — сказал ему как-то Митрофан.

— Она самая хорошая женщина, — грустно ответил Гида.

— Ты ее слушаешься?

Гида промолчал. Митрофан усмехнулся.

— Выходит, она верх взяла.

— Что ты понимаешь?! — вдруг рассердился Гида. — Ее все слушаются: и отец и мать, все слушаются. Все любят.

Больше Митрофан не затевал разговора о Гэнгиэ.

Маленький отряд поднимался по Симину. Снегу было мало, и собаки без труда тащили легкие нарты. По обеим берегам тянулись густые тальники, на них сидели тетерева.

— Эх! Ружье бы! Суп получился бы вкусный! — ахали охотники, с завистью глядя на черных птиц. Но ружей охотники не взяли: зачем они, когда нет ни пороха, ни дроби? Только лишняя тяжесть. Вскоре отряд вышел на реку Кур и по ней начал спускаться к Тунгуске. Встретили знакомых охотников-тунгусов.

— Война идет, большая война, — сказали охотники. — На Тунгуске много народу, стреляют. Страшно там, убить могут.

— А где красные? — спросил Митрофан.

— Никто не знает. Сегодня красные здесь, завтра там, потом белые придут, уйдут. Ничего не поймешь.

— Сегодня где красные?

— Они в тайге, мы в тайге, чего узнаешь? Позавчера они на Кукане сидели, поджидали белых. Белые пришли, красные их всех постреляли, винтовки, патроны, всякую еду забрали и в тайгу ушли.

— Куда ушли?

— Ты совсем ничего не понимаешь, русский. В тайге охотишься, а не понимаешь. В тайгу ушли.

Митрофан для маскировки был одет в охотничий таежный наряд, и тунгусы приняли его отряд за охотничью артель, но им не нравилось чрезмерное любопытство русского.

— Много разговариваешь, — сказали они на прощание.

Добравшись до Тунгуски, отряд Митрофана стал лагерем. Охотники натянули палатку, построили два еловых шалаша, на ночь выставили караульного.

— Митрофан, люди идут, много людей, — сообщил в полночь караульный.

Колычев вышел из палатки, долго прислушивался.

— Тайгой идут, без лыж, — шептал караульный.

— Что будем делать? — спросил Митрофан, так и не услышав приближения людей. — Кто они, свои или враги?

— Как что делать? Убегать надо, три винчестера, что сделаешь? Патронов нет.

Чутко спавшие охотники сразу поднялись, взяли свои котомки и отошли на сотню метров от лагеря. Только теперь Митрофан услышал скрип снега под множеством ног, сопение усталых людей и бульканье жидкости в жестяных сосудах.

— Водку таскают, — подсказал ему Гида.

Он несколько раз бывал в этих местах с отцом и встречал спиртоносов-контрабандистов; среди них иногда встречались удэгейцы, тунгусы и нанайцы. Все они, как правило, были хорошо вооружены и могли постоять за себя. Спиртоносы прошли совсем рядом. Митрофан не видел их, но охотники по скрипу снега под ногами насчитали двадцать человек.

Охотники вернулись в палатки и шалаши, но только стали засыпать, как их вновь поднял караульный. Это опять шли контрабандисты.

— Здесь их тропа, — сказал Гида.

Утром пятый отряд контрабандистов, наткнувшись на лагерь, остановился на отдых. У спиртоносов имелись легкие японские винтовки «арисаки», пистолеты, ножи и кинжалы на ремнях.

— Кто такой? — спросил Митрофана вожак контрабандистов.

— Сам видишь, охотники, — ответил Митрофан.

— Ладно, я так просто допытываю. Бедно вы живете, даже чаем не угостите.

— Кто нынче богато живет?

— Да, верно. Бедно все живем.

Вожак контрабандистов разговорился, и Митрофан стал расспрашивать его, где достают спирт, много ли на этом зарабатывают, можно ли у китайцев купить продовольствия, потом, как бы мимоходом, узнал и о расположении белогвардейцев.

— А красные, видно, в тайге прячутся, — сказал он.

— Они в тайге, но другие красные, слышал я, всю Сибирь ослобонили, сюда вот-вот подойдут.

— Какие другие?

— Красная армия. Говорят, везде она белых бьет.

Контрабандисты угощали охотников спиртом, делились продуктами. Митрофан пил со всеми вместе, опьянел и уснул. Проснулся он вечером. В лагере появился новый человек: он допытывался, где находятся партизаны. Митрофан прислушался, и что-то заставило его насторожиться.

Вожак спиртоносов дружески попрощался с Митрофаном и оставил ему почти литр спирта.

— Зачем тебе партизаны? — спросил Митрофан пришельца, когда ушли спиртоносы.

— А тебе какое дело? — насупился гость.

— Коли нет дела, не спрашивай. На, выпей.

Тот выпил, разговорился. Митрофан слушал, и все больше возрастало в нем недоверие. Настораживала гладкая речь гостя, так не говорят неграмотный крестьяне.

— Ты, брат, темнишь, — сказал ему Митрофан. — Ты, наверно, с какой-то нехорошей задумкой ищешь партизан. Говорят, тут рядом беляки, не от них ли ты случаем?

— Тебе-то что, охотник, и незачем тебе лезть не в свое дело.

Митрофан неожиданно навалился на гостя, закрутил руки назад и, пошарив в его карманах, вытащил браунинг.

— Вот ты какой! Шпиен? Сознавайся, паскуда!

— Ты кто, чтобы допрашивать меня?

— Партизан.

Гость прикусил язык, замолчал. Ему связали руки. Ночью Митрофан сам стоял на карауле. Утром охотники снялись с лагеря, пошли искать партизан. Встретили их совсем неожиданно, недалеко от своего лагеря, передали белогвардейского лазутчика.

— Зря ты, друг, эту экспедицию затеял, — сказал командир партизан, узнав про задание Митрофана. — Зря. Не ближний это свет таким путем силы в Николаевск перебрасывать. Да и людей лишних нет тут. Повсюду идут бои, на железнодорожных станциях, в селах, в тайге. Ты слышал про Шевчука? Наш командир, он знает уже про вашу экспедицию, и его мнение я вам передаю…

Митрофану ничего не оставалось делать, он возвратился на Амур, оставив Гиду проводником у партизан.

— Ох и упрямился парень, — засмеялся Митрофан. — Слезы на глазах, не хочет оставаться — хоть бей. А нам больше некого в проводники оставить, он моложе всех.

— Ты знаешь, Гида ведь тогда сбежал от партизан, — сказал Пиапон.

— Знаю, нехорошо поступил парень.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Первым на правый высокий берег переселился из полузатопленного Нярги Полокто с сыновьями Ойтой и Гарой. Перебрался потому, что трем его лошадям не стало на острове корма.

Полокто за прошедшие годы пополнел, стал степенный, важный. Было отчего ему заважничать — дети превратились в мужчин, появились у него внуки и внучки. А самое главное — Полокто наконец-то разбогател. Никто в стойбище Нярги не имел столько лошадей, сколько у него. Ни у кого не было пилы, которой можно распилить бревна на доски. Ни у кого не было столько денег, сколько у него. Правда, говорят, что многие монеты цены не имеют, но Полокто не верил никому. Разве могут деньги потерять цену, как человек к старости теряет силы? Придет время, монеты вновь приобретут цену. Они только временно ее потеряли, пока власть переходила от белых к красным, от красных к японцам, потом опять к красным. Полокто, честно говоря, мало заботило, кто приходил к власти. Это ему что приход зимы и возвращение лета. Пока власть переходила из рук в руки, пока Пиапон и другие умники ходили воевать, Полокто приобрел трех лошадей и кучу денег.

Дом его теперь Походил на большой отцовский дом, в нем полно мужчин, женщин и детей. Все хорошо у Полокто, но была у него думка привести в дом третью жену. Первая жена Майда уже стара, пусть занимается по хозяйству, нянчит внуков и внучек. Вторая, Гэйе, признаться, еще ничего, но больно уж сварлива, приходится к ней все время подлаживаться. Была Гэйе когда-то не женщина, сгусток страсти! Вспоминает об этом Полокто и думает о молодой, такой же страстной жене. Как же ему, разбогатевшему человеку, не заиметь третью жену?! Смеяться будут охотники, скажут, скряга Полокто, деньги в гроб возьмет. Вон Американ каждый год меняет жен, одну выгонит, другую приведет, одна жена живет в Мэнгэне, другая у ульчей, третья, может, где-нибудь в городе. Американ богат, он покупает где-то водку лодками — что ему иметь пять-шесть жен! Раз плюнуть. Полокто нельзя отставать от Американа, ему надо купить молодую жену.

Когда никого нет в хомаране, Полокто вытаскивает тяжелый мешок и перебирает нанизанные на суровую нитку, как кренделя, связки древних дырчатых монет и современные, искрящиеся серебром кругляшки с жирным китайцем, николаевские и александровские рубли, старые демидовские сибирки и множество других монет, имевших хождение во времена интервенции. Полокто не разбирался в них, не знал их достоинства, но любовался гордыми профилями царей, королей и королев. Богатство свое оценивал он только на вес.

Лошади достались Полокто, можно сказать, тоже даром. Каждое лето он косил с двумя сыновьями сено для зажиточных малмыжцев, и те вознаграждали его лошадкой, надо думать, не самой лучшей. Теперь у Полокто три лошади; одна кобылица жеребая, и он к осени ждет приплода. Нынче плохо с заготовкой сена, луга все затоплены, и Полокто обкосил лесные поляны. Трудная работа. В тайге духота, солнце палит, а ветерка нет. Сена требуется много, и Полокто решил позвать на помощь родственников.

— Нынче зимой, слышал я, лес опять начнут готовить, — говорил он братьям, — будет заработок. Вот лошади когда понадобятся. На собаках столько не вывезешь леса, сколько на лошадях…

О заготовке леса Полокто нигде не слышал, ему эта выдумка потребовалась, чтобы легче было уговорить родственников. Зверя в тайге маловато, не всякий охотник промыслом прокормит теперь семью, а на заготовке леса — верный заработок. Все это хорошо знал Полокто и сам обрадовался выдумке, потому что ему редко удавалось заманить в хитрые сети людей, чаще его самого оставляли с носом. Но на этот раз все обошлось, все, кого попросил Полокто, вышли на работу, вдоволь заготовили сена, хватит и лошадям, и даже останутся излишки, которые можно будет зимой продать многолошадным малмыжцам за деньги или обменять на лошадей.

С этим сенокошением получилось так, что даже Полокто не ожидал. Когда он позвал родственников, откликнулось все стойбище.

— Чем будете косить? — спросил Полокто. — Кос нет у меня на всех.

— Не охотник ты, — смеялись в ответ няргинцы, доставая широкие и острые, как ножи, багдо.

— Хорошо ты придумал, — похвалил брата Пиапон, — лишнее сено пригодится. Может, еще кто купит лошадь.

— Ты тоже идешь косить? — удивился Полокто.

— Люди идут, и я иду.

Ссориться с братом Полокто не хотелось, как-никак Пиапон теперь председатель Совета. Еще непонятно, что означает этот Совет, но Пиапона все слушаются, всегда становятся на его сторону, он умеет сплотить людей.

Все незатопленные луговины были выкошены в несколько дней, и среди густой тайги выросли стога пахучего сена. Кроме заготовки сена, Полокто ничего больше не мог выдумать, а люди приохотились работать сообща. Тогда старший сын посоветовал пилить доски. В стойбище имелось шесть рубленых домов, и все охотники успели убедиться в преимуществах дома перед глиняной фанзой. Многие мечтали выстроить себе дом и готовили лес на Черном мысу. Но откуда они могли добыть доски на потолок, пол? Только у Полокто. Лишь у него есть продольная пила, лишь его сыновья умеют пилить доски. Правда, Гара не хотел заниматься этим не охотничьим делом, он, видно, пошел в деда и не признавал ничего, кроме рыбной ловли и охоты. Но какой сейчас лов, когда столько воды? Полокто не стоило большого труда уговорить Гару. На следующий день на берегу стояли козлы, рядом валили лес и подкатывали к ним. Заторкала пила, и на зеленую траву легли первые пахучие доски, а под козлами вырастала горка янтарных опилок.

Пилка досок обратилась в первые дни в забаву для стойбища. Взрослые один за другим менялись у пилы, дети кувыркались в опилках, обсыпали друг друга. Тут же рядом толпились жены, невестки и потешались над неумельцами-мужьями; самые храбрые из них становились за нижнего пильщика, но наверх не поднимались, нельзя, внизу стоят мужчины-охотники. Хохотали до слез.

— Доски как, на продажу? — спросил у Полокто Улуска.

— Не твое дело!

— Как не мое? Я тебе лес валю.

— Ладно, молчи. Там видно будет.

Улуска замолчал: что ему делать? Полокто хозяин пилы, захочет — продаст доски, захочет — даром отдаст. Тут ничего не поделаешь. Но водку он обязан поставить за то, что Улуска валит лес и подкатывает к козлам.

Лето — время заготовки юколы, рыбьего жира. Какая бы ни стояла вода, надо каждый день ловить рыбу. Неводами рыбы не половишь — нет суши, где можно было сделать притонение, — все затоплено. Ставных сетей имелось мало, да и старые они все — самый крупный карась без труда насквозь проходит через прелую дель. Оставалась только верная острога.

Полокто в солнечные дни выезжал на озеро Чойта, бил острогой максунов. Выезжали и Ойта с Гарой. Женщины готовили впрок черемшу, полынь, желтые тальниковые грибы, большие мохнатые дубовые и маленькие черные «ушки». Много дел у женщин, с утра и до вечера они на ногах. Вторая жена Полокто Гэйе научилась у корейцев огородничеству и теперь выращивала на грядах табак, фасоль и какие-то синие цветочки, из которых изготовляла краску для узоров на халатах.

Полокто сперва с недоверием отнесся к затеям жены, но, выкурив высушенный ею лист табака, изменил свое мнение: табак Гэйе ничем не отличался от китайского, который надо было покупать. Хотел было он заняться выращиванием табака на продажу, но тут же отмахнулся от этой затеи. Под табак земля нужна, а корчевать тайгу — это не на оморочке ездить. Чтобы копать землю, крепкую спину надо иметь. А какой нанай может похвалиться крепкой спиной? Наверно, только признанный силач Хэлэ да, пожалуй, Ойта.

Фасоль у Гэйе ползла по воткнутым в землю шестам, образовав зеленую стену. Зеленая фасоль в супе была ароматна и вкусна. Она всем нравилась. Не одна Гэйе имела огородик. У Супчуки, жены Холгитона, на грядах зрели огурцы, росли морковь, репа. Опыта у нее было намного больше, чем у других, потому что огородничеству ее научил Годо, работник Холгитона. Но и Супчуки не выращивала овощей столько, чтобы можно было оставить их на зиму. Вот почему на овощи ни одна семья охотника не обращала серьезного внимания, и только потому, что не под силу было корчевать тайгу.

Полокто выезжал с сыновьями в заливы, устраивал гон, но рыба не выходила из затопленных трав, уловы были небогатые. Однажды он заехал в дальний конец залива и там вдруг наткнулся на погибавшего лося. Он сперва не понял, почему лось бьется и не может выбраться на берег узкого ключа. Когда лось затих, Полокто подъехал и узнал причину гибели зверя: правая передняя нога таежного красавца была зажата между двумя затонувшими стволами деревьев.

— Эх ты, — сказал Полокто, похлопывая по теплой еще спине лося. — Думаешь, я поверю, что ты так глупо погиб? Нет, нас, охотников, не обманут духи, которые заставили тебя пожертвовать собой. Ты ведь бэ — наживка, это даже ребенку ясно. Привезу твое мясо, накормлю людей, и пойдет по Амуру страшная болезнь. Погубить хотят злые духи нанай, Нет, тебя я не трону.

Полокто ополоснул руку, вытер начисто. Вернувшись домой, рассказал всем о своей находке.

— Правильно ты поступил, отец Ойты, — сказал Холгитон. — Ты прав, это бэ. Никто еще не забыл, как много лет назад на реке Харпи погибло стойбище Полокан. Тогда спаслись только Пота с женой да его названый брат Токто с одной женой. Ты, отец Ойты, хорошо сделал, что не взял лося. Слушайте, молодые охотники, не ездите на этот ключ, не притрагивайтесь к таким подношениям злых духов…

Холгитон говорил легко и привычно. Он издавна считается в стойбище признанным проповедником новой, привезенной из Маньчжурии, религии. Полокто был рад, давно старый Холгитон не хвалил его, наоборот, только поносил, обзывал «жадным псом» и другими нехорошими словами. Похвальное слово Холгитона как никогда кстати теперь. Оставшись наедине с Холгитоном, Полокто спросил:

— Скажи, отец Нипо, много изменений случится при новой власти, как ты думаешь?

— Не знаю, отец Ойты. Думаю, многое изменится. Сейчас уже и то столько нового: новые торговцы с новыми ценами, бесплатно роздали нам муку и крупу, малмыжского бачика прижимают, новый жандарм водкой не разрешал торговать.

— Это плохо…

— Почему плохо? Охотники опьянели, и У начал их обманывать, старые долги требовать. Когда они трезвые были, он про долги не поминал.

— Ты в старое время старшинкой стойбища был, отец твой был халада. Почему тебя новая власть не оставила старшинкой?

— Да, да, ты это правильно говоришь. Это тоже новое, совсем необычное. Отца моего халадой поставили маньчжурские власти, меня старшинкой — русские. Как делали? Говорили, ты будешь халада, ты будешь старшинка. Все. А новая власть собрала всех мужчин и женщин…

— Женщин зря…

— Их дело, это тоже новое. Собрала всех, сказала, выбирайте сами достойных людей в Совет. Люди избрали. Теперь из самых достойных выбирайте самого достойного. А? Как? Это очень хорошо, это так же, как делается у нас в совете рода.

— Раньше было…

— Да, раньше избирали старейшину, так вы в большом доме избирали де могдани — главного охотника. У вас старейшиной дома был отец, а де могдани — Пиапон! Так? Видишь, новая власть будто подглядела, как делается в наших родовых советах.

— Тебя надо было председателем, — сказал Полокто, изображая на лице сострадание.

— Ты всегда завидовал младшему брату, — сказал старик, глядя в глаза Полокто. — Зачем завидуешь? Сам добейся, чтобы тебя уважали, как его уважают. Будь умным, если можешь. Я раньше тебе как-то сказал в сердцах, что тебе переродиться надо…

«Помнит, старая росомаха», — подумал Полокто.

— Правильно люди сделали, что избрали Пиапона председателем. Ты против этого не говори, люди тебя и так почти не уважают, совсем потеряешь их маленькое уважение.

— Хорошо, отец Нипо, — кивнул Полокто, хотя в душе был не согласен с Холгитоном и проклинал его. Правильные слова старика больно ранили сердце.

— Про новую власть я думаю много, многого ждут от нее. Этих хитрых торговцев начали прижимать, а надо их гнать.

— Кто тогда станет шкурки зверей принимать, нас кормить?

— Глупый ты, новые торговцы придут.

— Все они обманщики.

— При торговле без обмана не проживешь, это торговец У говорит.

— Тогда при новой власти разрешат наживать богатство?

— Кто их знает.

— Американ сильно разбогател на водке.

— Американ — хунхуз, и ты про эту собаку не говори при мне, слушать не хочу! А ты что? Все еще думаешь разбогатеть?

«Я уже богат», — чуть было не ответил Полокто, но вовремя спохватился.

— Думать — думаю, да что толку, — ответил он.

— Думать — не плохо. Я тоже в молодости все мечтал разбогатеть, жену из Маньчжурии хотел привезти. Теперь думаю, какой толк, женщина все равно такая же, как наши, ноги, руки и все такое женское — все одинаково. Потом думал работника заиметь. Заимел Годо.

«Он тебе детей наделал», — злорадно усмехнулся Полокто.

— Теперь куда его деть? Выгнать? Куда он пойдет? Дома оставить? Скажут, Холгитон хозяин, работника держит. Так скажут потому, что новая власть не терпит богатых. Не знаю, что делать с Годо.

— Пусть живет.

— Потом ты же будешь кричать: Холгитон богач! Какое у меня богатство? В амбаре мыши с голоду подыхают. Ты думаешь, я совсем глупый, не знаю, что думаешь о Годо, о детях моих?

Полокто побледнел, сжался. «Он мысли мои слышит!» — ужаснулся он.

— Н-нет, почему глупый? Не глупый совсем, — пробормотал он.

— Знаю, все знаю. Я теперь старик, мне все равно, что говорят, мне Супчуки не нужна. Только плохо, что ты имеешь две жены, а Супчуки, наоборот, — два мужа.

Холгитон засопел. Ему тяжело было все это высказывать, но когда-нибудь он должен был эту тяжесть сбросить. Слишком тяжелая ноша для него. Лучше высказать глупому Полокто, все же полегчает на душе.

— Да, пусть все останется как было, — вздохнул он. «Какой он непонятный человек, — думал Полокто, — как он может все это рассказывать другому? Я, когда узнал об изменах Гэйе, места не находил, избил ее до полусмерти, потом месяц не спал с ней, а он так говорит. Может, по старости это? Небось в молодости не стал бы так откровенничать».

— Ты о новой власти говорил с Богданом? — спросил Холгитон.

— Что говорить с мальчишкой! — махнул рукой Полокто.

— Этот мальчишка скоро станет судьей вашего рода. Он один из всех нанай, которых я знаю, умеет читать. Он больше всех знает о советской власти. Молодые скоро переплюнут нас, стариков. Запомни это!

Полокто кивал в знак согласия, а в мыслях откровенно издевался над Холгитоном. Особенно забавляли его привезенные стариком из Маньчжурии мио — нарисованные на ткани длиннобородые китайцы со всякими животными, которым молились; теперь у всех эти тряпки обветшали, их обгадили мухи, и они стали совершенно неузнаваемы — тряпка тряпкой. Запасов мио у Холгитона не осталось, поэтому он созетовал сородичам молиться своим пиухэ — семейному священному дереву, как молились раньше.

«Эх, Холгитон, говоришь о новой власти, а сам зовешь возвращаться к пиухэ!» — издевался Полокто мысленно.

— Хорошо поговорили, отец Нипо, — сказал он. — Много мне стало понятно, чего не пойму, опять у тебя спрошу. Богдана тоже расспрошу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Тяжелые воспоминания о николаевских событиях совсем растревожили сон. Богдан еще долго лежал с открытыми глазами, слушал шелест травы, сонное дыхание разлившейся воды и незаметно уснул. Проснулся он на рассвете, закурил, полежал, наслаждаясь теплом и табачным дымом.

Улов в это утро был приличный: четыре крупных сазана, полтора десятка желтых карасей и две щуки. В трех местах сеть порвана. Богдан без особого труда заметил, что у верхнего края сети, почти у поплавков, долго мучилась щука, в середине был сазан, а на самом низу сом оставил слизь.

Возвращался Богдан вместе с другими рыбаками, ночевавшими в своих излюбленных местах. Это были юноши, не имевшие жен, их ничто не удерживало в стойбище в душных хомаранах. Однолетки — Кирка, сын Калпе Заксора, и Нипо, сын Холгитона, уважительно встретили Богдана, не расспрашивали про улов старшего, не бахвалились своим. Кирка — шаловливый мальчишка, выдумщик всяких непристойных шуток — таким знал его Богдан.

— Вы что, не проснулись? — спросил Богдан молчавших юношей. — Расскажите что-нибудь.

— Ты, дядя, лучше расскажи, — ответил баском Кирка.

— Правда, ты много видел, — поддержал товарища Нипо.

— Ты, Нипо, научился у Годо железному делу? — словно не слыша их просьбы, спросил Богдан.

— Маленько.

— Маленько — это ничего. Ножи, топоры, ружья чинить умеешь?

— Маленько.

— Другое слово, кроме «маленько», знаешь?

Оморочки проезжали мимо затопленной релки, на рыбаков дохнуло дымом костра.

— Хорхой здесь ночевал — сказал Кирка. — Наверно, не потушил костра. Ничего, пожара не случится, кругом вода.

За релкой Хорхой снимал сети.

— Эй, молодой муж, зачем без жены ночуешь? — спросил Богдан. — Дома зачем оставляешьодну?

— У меня хоть есть что оставлять дома, а у вас и этого нет, — беззлобно ответил Хорхой и расхохотался.

— Если он с утра смеется, весь день будет смеяться, — сказал Кирка.

— Буду, чего же не смеяться. Скажи-ка, сын младшего брата моего отца, почему тебя оставили без жены?

Кирка отвернулся.

— Пропил отец твою невесту. Ха-ха-ха! Сколько тебе без жены жить, а? До старости?

Хорхой — сын Дяпы, с Киркой живет в большом доме и с малых лет измывается над младшим. Кирка привык к шуткам старшего, переносит их бессловесно, без обиды. Но на этот раз присутствие Богдана и Нипо подбодрило его, он широко улыбнулся, и выпалил:

— Твою жену Калу уведу!

— Она тебе что, собака, чтобы ты увел ее?

— Уговорю.

Богдан засмеялся и похвалил Кирку.

— Правильно, хорошо ответил. Будешь всегда так отвечать, Хорхой перестанет над тобой измываться. Испугается.

— А ты думал как? Испугаюсь, конечно. Уведет жену, где другую найду? Накоплю деньги — отец пропьет.

И Хорхой опять закатился легким, заразительным смехом.

«Весельчак Хорхой, — подумал Богдан. — Читает ли он книжку? Надо поговорить».

Привез Богдан из Николаевска единственную книжку, подарок командира и учителя Павла Глотова. Это были рассказы Максима Горького в дешевом издании. Богдан перечитал книжку от корки до корки раза два. Вернувшись домой, отдал ее Хорхою.

— Я уже позабыл, с какой стороны читать, — смутился Хорхой.

— Вспомни.

— Говорю тебе, позабыл, как надо держать книгу.

— Вспомни, — настаивал Богдан. — Теперь это пригодится.

— Вновь начинать учиться?

— Если позабыл, начинай сначала.

— Мальчиком не понимал, теперь совсем не пойму. Да и стыдно этим заниматься. Люди охотятся, рыбачат, а я буду с книжкой сидеть.

— Учиться грамоте — ничего зазорного.

— Тебе одному так кажется, другие иначе думают.

Богдан тогда настоял на своем, и Хорхой согласился прочитать книжку. Но не читал, а только отделывался обещаниями, чтобы отвязаться.

«Наверняка не читает, все позабыл», — подумал Богдан.

Хорхой продолжал балагурить, сам же громче других смеялся своим шуткам. Богдан улыбался, многие шутки Хорхоя он не слышал, углубившись в свои мысли. Война закончилась только год назад: приезжали несколько раз представители новой власти, организовали Совет, избрали председателем Пиапона; состоялась, хоть и не удавшаяся, ярмарка, появились советские торговцы, милиционер. Произошло уже много изменений. Но Богдан все ждал еще чего-то нового и знал, что это новое совершенно изменит его личную жизнь. Его преследовали старейшины рода, просили и даже требовали, чтобы он стал родовым судьей. Согласись Богдан, и он стал бы уважаемым на всем Амуре человеком. Пришли бы известность и почет. Но изменилась бы его жизнь при этом? Нет, не изменилась бы — это Богдан точно знал. От Пиапона он не раз слышал про Маньчжурию, и его начинала преследовать эта незнакомая Маньчжурия: хотелось познакомиться с другой страной, с ее людьми. По словам Пиапона, он многое видел на Амуре и в Маньчжурии, многое понял и вернулся обновленным. Да и сказочник Холгитон вернулся оттуда проповедником новой, непонятной религии.

Мать с отцом, тети и дяди настаивают на его женитьбе. Семейный человек — это уже иная жизнь, заботы, хлопот по уши. Но личной свободы не будет, самого главного, чего не хочет терять Богдан. Женатым он не сможет встать по первому зову того же Павла Глотова и уехать в неизведанные края. А уехать ему надо, и не праздношатающимся гулякой поглазеть на новые места, а с определенной целью. Цель эта — учеба — вдолбили это в голову Богдана учитель Павел Глотов и доктор Ерофей Храпай. Учиться хочется Богдану, но где те школы, обещанные Глотовым и Храпаем? Откроют, наверно, школу в Нярги для детей, но где школы для взрослых? Не один же Богдан хочет учиться, найдется еще с десяток молодых охотников.

— Ты много думаешь, Богдан, — сказал Хорхой. — Смотри, головные боли придут, мозги иссушат.

Хорхой засмеялся, но юноши на этот раз не поддержали его.

— А безмозглость отчего, знаешь? От лени лишний раз подумать, — ответил Богдан и, хотя ничего не было смешного в этих словах, юноши рассмеялись.

Возвратились рыбаки в стойбище поздно, часы Богдана показывали десять утра. Встретили их женщины, сообщили, что приехал незнакомый дянгиан, будет разговаривать с людьми.

Богдан оглядел берег, но нигде не заметил черной лодки, на которой бы мог приехать дянгиан. Он торопливо развесил сети и пошел в хомаран Пиапона.

— Вот и Богдан вернулся, — сказал Пиапон.

Возле него сидел худощавый нанаец с остриженными, без косичек, волосами. Лицо показалось знакомым, но кто это был, Богдан никак не мог припомнить.

— Бачигоапу, — поздоровался незнакомец. — Вот ты какой, партизан! В Николаевске воевал?

— Откуда ты знаешь, ты там был? — удивился Богдан.

Богдан пригляделся к незнакомцу и тут вспомнил. Верно, он встречался с этим человеком однажды, и было это больше десяти лет назад. Он приезжал с русским учителем в Болонь и ночевал в большом доме. После знакомства с ним дед Баоса потребовал, чтобы Богдан учился и стал таким же грамотным, как этот Ултумбу.

— Ты Ултумбу, я тебя знаю, — сказал Богдан и тоже удивил Ултумбу.

Богдан коротко рассказал о встрече с ним и спросил:

— Где Глотов, доктор Храпай, Мизин, Будрин, Комаров?

— Не знаю, Богдан, я ни про кого из них не знаю.

Богдану подали есть. «Что же произошло в Николаевске? Где Глотов, Храпай, другие?..» — думал он, обсасывая сазаний хребет.

Уха казалась невкусной, хотя в животе урчало от голода. Богдан все же доел ее, выпил чаю, прислушиваясь к разговору Ултумбу с Пиапоном.

Народ на беседу собирался возле хомарана. Ултумбу с Пиапоном вышли, поздоровались. Богдан вышел за ними и сел возле дымившего костра.

Ултумбу начал рассказывать о советской власти. Охотники притихли. Хорошо, когда о таком важном и малопонятном деле рассказывают на родном языке!

— Советскую власть завоевали рабочие и крестьяне. Когда захотели наши враги сломить эту власть, вы тоже встали на ее защиту. А над всеми нами стоял тогда и сейчас стоит наш вождь товарищ Ленин. Вы слышали это имя?

— Слышали, — ответило несколько голосов. — Кунгас нам говорил, потом Богдан.

— Очень хорошо. А в других стойбищах даже не знают, что Ленин сейчас самый главный человек в советской власти. Хороший человек этот Кунгас. Кто он?

— Он партизанский командир.

— Это Павел Глотов, — подсказал Богдан.

— Видите, вам русский человек рассказывал о Ленине, и советскую власть русский народ завоевал. Вы дружите с малмыжскими русскими, это хорошо. Дружба наша будет крепнуть. Русский народ, советская власть много еще сделают, чтобы нанай жили лучше.

— Наш няргинский Совет, это как понять, родовой, как раньше был, или какой другой? — спросил Полокто.

— Много умных людей и сейчас спорят, какой совет нужен нанай, ульчам, нивхам, тунгусам и другим народам. Одни говорят, лучше родовой, он крепкий будет, потому что все люди братья и сестры по крови, и у нанай надо организовать такой совет. Другие сказали, нельзя организовывать у нанай родовой совет. А мы с вами теперь вместе подумаем. Давайте будем у вас в Нярги организовывать родовой совет. Один совет — Заксоров, другой — Бельды, третий — Киле, четвертый — Хеджеров, пятый — Тумали. Все?

— Есть один Оненка. Он, видно, заблудился, не туда попал.

— Хорошо. Один Оненка — тоже совет. С кем только он станет советоваться? Выходит, у вас в Нярги надо организовать шесть советов.

— Зачем шесть, Оненка выгоним, пусть уедет к своим.

— Ладно, согласен, выгоним Оненка…

— Я не хочу уезжать! Я здесь хочу! — завопил Оненка.

— Не выгоняем, это так, к слову говорю. Сколько Тумали?

— Две семьи.

— Маловато для совета. Выгоним, что ли?

— Мы не уедем, мы тут всю жизнь живем, — заявили Тумали.

— Хорошо. Сколько Киле?

— Три семьи.

— Выгоним?

Охотники поняли, к чему клонит Ултумбу. Никто на этот раз ничего не сказал.

— Выходит, самый большой род — Заксоры. Организуем совет Заксоров. Оненка не хочет уезжать, Тумали и Киле тоже не хотят. Тогда что же, выходит, они должны войти в совет? Так?

— Другого нет пути.

— Так в каждом стойбище. Нанай давно уже не живут родами, разбрелись по всему Амуру. Поэтому нельзя организовывать родовые советы.

«Умный человек! Как хорошо все разъясняет! — восхитился Богдан. — Вот как надо разговаривать с людьми!»

— Тогда как быть с родовыми дянгианами-судьями?

— Дянгианов родовых не будет. Родов нет, зачем они?

— Есть роды. Ты это не говори! — закричал Холгитон. — Всякие споры бывают, роды всегда будут собираться. Говоришь, нет родов. А ты, Оненка, разве женился бы на девушке Оненка?

— Нет, не женился бы!

— Тогда зачем говоришь — нет родов? Роды есть, только люди разъехались, а законы рода сохранились.

— Верно говоришь, отец Нипо, — подхватили охотники. — Родственные связи всегда будут. Это же люди одной крови. Дянгиан родовой тоже нужен.

«Любопытно, как он вывернется», — подумал Богдан.

— Есть уже советские судьи, они будут решать все подсудные дела. Но если вы хотите своих родовых судей, имейте их, решайте свои дела. А большие плохие дела советский суд будет решать, его слово будет последним.

Охотники замолчали, задумались.

— Говорят, советская власть всех бачика выгоняет, а шаманов как?

— Шаманы — это нанайские попы.

— Что, их тоже будут выгонять? Куда?

— Никуда не выгонят, просто запретят им шаманить.

Охотники заволновались, вполголоса заговорили между собой. Женщины позади мужчин заспорили во весь голос. Раздались возмущенные голоса.

— Бачика вредный, гоните. А шаманов нельзя гнать. Кто будет лечить больных?

— Доктора будут лечить.

— Кто будет отправлять души умерших в буни?

На этот вопрос Ултумбу не ответил. Это был единственный вопрос, на который он затруднялся ответить. Он знал свой народ, обычаи, знал, что родственники, не справившие религиозный праздник касан и не отправившие душу умершего в буни, берут на себя самый большой грех. Но как объяснить охотникам, что нет у умершего никакой души, что нет буни, что все это выдумка?

Богдан следил за Ултумбу. Лицо его оставалось спокойным, но глаза выдавали растерянность.

— Шаманы нужны! Нанай нельзя жить без шаманов!

— Ладно, пусть останутся они! — вдруг заявил Пиапон.

Мужчины, женщины примолкли сразу. Закурили.

— Когда выгоните торговцев?

— Сейчас уже торгуют наши кооператоры из Союзпушнины, Центросоюза, Интегралсоюза, — ответил негромко Ултумбу и распрямился. — Они скоро войдут в силу. Торговцы пока будут торговать, потому что у нас мало своих кооператоров, товаров мало. Немного потерпите, пушнины им не сдавайте.

— Тебе хорошо, ты не должен им.

— Долги не отдавать.

— Какой же ты нанай, как это не отдавать долги? — возмутился Полокто. — Так ни один нанай не поступит, раз задолжал — плати.

— Долги обманные, не надо платить.

Опять разгорелся спор, но на этот раз Ултумбу не терялся, спорил, доказывал, убеждал. Разговор продолжался долго. Все утомились. Женщины разожгли костры, поставили варить обед. Часы Богдана показывали два.

— Э, чего ты все на них поглядываешь, — заворчал Холгитон. — И так по солнцу видно, больше полудня.

— Умная штука, эти часы, — улыбнулся Ултумбу. — В городе люди работают по ним. Утром встают во столько-то, работают, обедают, домой идут — все по часам.

— Что за жизнь такая. Тьфу! Может, и нужду справляют по часам, а?

Охотники захохотали. Громче всех, пожалуй, смеялся Ултумбу.

— Может, мы при советской власти тоже по часам будем вставать, невод забрасывать, по часам вытаскивать? — наседал Холгитон. — Может, по ним в зверя стрелять?

— Нет, дака, зачем по часам невод забрасывать? Часы нужны тем, кто на заводе работает, в конторах. Ты зря так сердишься, сам скоро часы заведешь.

— Зачем они, я не собираюсь по ним жизнь мерить.

— Не ты, так дети твои заимеют. Правильно? Молодые охотники отвели глаза, часы Богдана — предмет их зависти, их мечта.

— Да, Богдан, ты слышал о комсомоле? — спросил Ултумбу.

— Нет, — сознался Богдан.

— Комсомол — это отряд молодых людей, юношей и девушек, передовых, конечно. Они первые помощники большевиков. Они как бы молодые большевики. Понял?

— Да. Что они делают?

— Помогают большевикам. Советскую власть укрепляют. Строят. Работают везде. Они везде первые. На войне они были первые, сейчас советскую власть строят. Хорошо было бы организовать в Нярги такой отряд.

— Что им делать в Нярги?

— Все, что делает советская власть, вы будете первыми делать. Это очень здорово быть первыми.

— А в Малмыже есть комсомол?

— Нет, в Малмыже еще нет.

— Как же так, русские первые, а у них нет, — сказал Хорхой.

— Вы будете первыми комсомольцами. Это очень важно и почетно. Каждый комсомолец имеет свои обязанности, свои права, свой закон, которые надо честно выполнять. Комсомольцами могут стать только самые лучшие юноши и девушки.

— Если они будут все время вместе, какой это, как ты назвал? — начал Холгитон. — Вот, вот, комол. Молодые есть молодые. Если вместе да вместе, какая там работа, они найдут другое дело, куда лучшее, чем твой комол.

Охотники опять захохотали.

Ултумбу поморщился: опять из-за словоохотливого старика не получилось серьезного разговора с молодыми охотниками. Ему очень важно было заронить в души молодых новые мысли, хотя он был уверен, что, кроме Богдана, никто тут пока не поймет назначения комсомола. Но главное пока — заронить семена в свежую пахоту.

С шутками, со смехом охотники расходились по своим хомаранам. Время обеда.

— Хорошо ты поговорил с людьми, все поняли, — похвалил Пиапон. — Мы ведь сами ничего толком не понимаем. Малмыжские мои друзья толкуют, а сами понимают не больше меня. Грамотных людей надо. Школы надо, пусть молодые набираются ума.

— Школы скоро будем открывать, да с учителями трудно, — вздохнул Ултумбу. — Все, Пиапон, еще трудно. Всего у нас не хватает. Война была. Кончилась она, а мы все еще воюем. Слышал? Много банд появилось на Амуре. Внизу особенно много. Грабят, убивают, жгут. А людям жизнь надо улучшать, чтобы советской власти поверили.

— Слышал. Здесь тоже, говорят, кого-то ограбили, это где-то в Славянке или в Троицком. У нас-то нечего грабить, все, что есть, все на нас.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Какой прозрачный воздух осенью на Амуре. От этой прозрачности небо голубее обычного, тайга в осеннем наряде ярче. Даже вода в Амуре чище.

Осень выдалась ясная, теплая, будто природа, чувствуя свою вину перед человеком за летнее наводнение, решила его задобрить. Вода в Амуре убыла, появились песчаные косы. Но самые уловистые тони все еще были затоплены, и рыбакам приходилось выбирать кету из неводов, стоя по колено в холодной воде.

На острове Чисонко, где Пиапон каждую осень ловил кету, теперь было меньше ловцов, потому что оборотистый Полокто с сыновьями, собрав артель, укатил в низовья Амура на заезки. В прошлые счастливые годы рыбаки зарабатывали там неплохо, но не всегда. Выпадали годы, когда артельщики возвращались без копейки. Плохо приходилось тогда семьям артельщиков, оставшимся без денег и без юколы, всем стойбищем им помогали пережить зиму.

Но удача, как известно, что птица на небе, поймаешь — сыт, не поймаешь — голоден. Только зачем из-за этой удачи-птицы рисковать, когда возле своего стойбища можно наловить кеты и на юколу и на продажу. Так думал Пиапон. Он ловил рыбу не только себе, но и для приятеля Митрофана Колычева. Услышав об этом, Митрофан прикатил на рыбалку и стал помогать. Жили они вместе в одном большом хомаране. Рядом другие хомараны: Холгитона, Калпе, одного из Тумали. По вечерам все собирались у Пиапона, слушали сказки Холгитона, просто беседовали, говорили допоздна, и о чем бы ни шел разговор — старый Холгитон сворачивал его на свою стезю.

— Большой дом был всегда и будет, — говорил он. — Ты, Пиапон, жил в большом доме, вышел оттуда, а теперь и твой дом вырастает. У вас уже трое мужчин: ты, зять да Богдан. Чем не большой дом? У Полокто тоже. Он всем говорит, что у него уже большой дом. У меня тоже будет большой дом, оженю Годо, оженю Нипо, мужа для Мимы заманю.

— Что из этого выйдет? — посмеиваясь, спрашивал Пиапон.

— Как что? Большой дом выйдет.

— Зачем тебе большой дом?

— Хозяином буду, как твой отец. Весь Амур его знал. Я тоже на старости лет хозяином буду.

— Распадется твой дом! — сердился Калпе. — Мы в одном доме семьями живем. В одном большом доме, а все отдельно. Нет у нас закона большого дома!

— У меня будет закон, все меня будут слушаться.

— Что про большой дом советская власть говорит? — любопытствовал Тумали.

Никто этого не знал.

— Живите своими семьями, меньше женских склок, — советовал Митрофан.

— Ты русский, ты не жил большим домом.

— Это я-то не жил? Хо-хо! У русских тоже есть большие дома. Глава, как и у вас, отец. У нас в Малмыже сколько таких домов было, да понемножку отделились дети от родителей.

Верно, Холгитон видел эти семьи, но ему кажется, что русская большая семья это не то, что нанайская, у них нет таких сложных и строгих законов большого дома, как у нанай. Холгитон еще спорит, но ему уже никто не отвечает, и он обиженно замолкает. На этом заканчиваются вечерние разговоры, и рыбаки расходятся, залезают под теплые одеяла уснувших жен. Рыбацкий табор затихает.

Если бы кто в такое время выглянул из хомарана, мог бы заметить в темноте крадущуюся фигуру юноши. Это Кирка, он вышел на свидание с Мимой, сестренкой Нипо. Мима лежит в хомаране рядом с матерью, она не может сдержать волнения и дышит прерывисто. Юное сердчишко бьется так шумно, что ей кажется, его слышат мать, отец, братья, соседи. Она сжимается в комочек, пытается унять разбушевавшееся сердце и не знает, бедняжка, что если оно уймется — то испарится и ее любовь. Так пусть оно бьется, шумит, кричит о твоей любви, Мима!

Кирка крадется, и Мима еще издали слышит его кошачьи шаги. Кирка может прокричать ночной птицей, но зачем? У них есть свой верный сигнал! Ой, любовь всех времен, всех народов, как ты иногда бываешь хитра и находчива!

Кирка подкрался к хомарану Холгитона, нашел нитку, выползавшую хитрой змейкой из хомарана, тихонько дернул. Это их, Кирки и Мимы, выдумка: другим концом нитки девушка обвязала себе ногу. Хитра-то, хитра любовь, но что случится, если про эту выдумку узнают недруги и другим концом нитки затянут ногу Супчуки? Что тогда будет с Киркой?

Мима выползла из хомарана и попала в объятия любимого. Они бесшумно побежали по песку, будто поплыли по белому туману, потом утонули в нем, исчезли.

А на следующий вечер у Пиапона Холгитон говорил:

— В большом доме чем хорошо? Там все строго, мужчины строго себя ведут, женщины под наблюдением, девушки всегда скромны, из них выходят хорошие жены. Молодые под присмотром старших.

— А помнишь, Холгитон, сестренка Пиапона, Идари, сбежала ведь с Потой, — засмеялся Митрофан.

— Она любимица отца была, разбаловали ее.

— И ты балуешь свою дочь.

— Мима моя строгая, послушная.

— Найдется хитрый охотник, утащит, — потешался Митрофан.

— Не утащит. Теперь другие законы, советские, понял? Только я дочь в этот, как его, комол, не пущу. Нечего ей целыми днями там бывать, всякое может случиться. Я не против комола, но надо сделать так, чтобы девушки были в одном комоле, молодые охотники в другом.

Разглагольствования старика слушали только из-за уважения к нему, часто перебивали и начинали свой разговор. С начала путины мужчины с тревогой ожидали, какая нынче будет кета, ведь от нее зависит их зимняя жизнь. Первые же кетины обрадовали их — гонцы были крупные, нагулянные, краснобокие. Взглянули на них рыбаки и сказали:

— Будет кета! Перезимуем!

А ворчливый Тумали добавил:

— В старое время жили — на кету надеялись, в новое время живем — тоже на кету надеемся, Кормилица.

Прошел первый ход. У всех рыбаков заполнились вешала юколой, она быстро подвяливалась, и многие отвезли полные лодки юколы в амбары. Теперь красными полосками полощется на ветру свежая юкола. Богдан, признанный мастер засолки кеты, заполнил несколько больших бочек. Икру он солил с Митрофаном.

Богатая кета нынче, и зима уже не страшна. Охотники говорят, кто чем займется зимой; одни собираются в тайгу, другие остаются в стойбище ловить осетров и калуг. Митрофан предлагал Пиапону резвого жеребца и подбивал его гонять почту.

— Нет, Митропан, в тайгу тянет, — отнекивался Пиапон. — Давай так сделаем, по воде отправимся в тайгу вместе, постреляем белок, мяса заготовим и вернемся. Тогда можно почту гонять.

Митрофан согласился.

Богдан несколько дней рыбачил на дальних тонях с родителями и Токто. Возвратился на Чисонко к концу путины.

— Что, опять родители уговаривали вернуться к ним? — спросил его Пиапон.

— Не возвращайся к ним, Богдан, — на полном серьезе сказал Митрофан. — Ты всю жизнь собираешься остаться холостяком, а они тебя оженят. Не ходи к ним.

— Нет, не пойду, — в тон ему ответил Богдан, и все рассмеялись.

Вокруг собрались соседи узнать новости.

— Все живы, здоровы. Был в Малмыже, у тебя, Митрофан, все хорошо. От Ивана только все еще нет известий. Приехал в Малмыж советский торговец, открыл лавку. Дед, ты его знаешь, он приезжал на пароходе, муку, крупу привозил.

— Это который, толстый, лысый, или высокий, усатый?

— Усатый, Воротин. С ним приказчик молодой, шустрый такой. Зовут его Максим Прокопенко. Муки, крупы у них мало, в долг не дают.

— Без дела останутся, — сказал Пиапон. — Правда, если и стали бы давать в долг, не стали бы охотники брать, люди до смерти боятся долгов.

— Хорошо, хоть открыли лавку, — возразил Митрофан. — Это советская лавка, цены в ней, наверно, другие.

— Товары дешевле, а пушнину по хорошей цене берут.

— Тяжело им придется, старые торговцы переманят охотников.

— Это точно. Как рыбу в заливах задерживают сетками, так они загородят нам путь к ним.

— Ничего, пример показать надо, — сказал Пиапон. — Уговорить надо охотников, чтобы сдавали пушнину только советским торговцам.

— Долги ведь…

— Эти долги, как камни на ногах.

Хоть и много раз велись разговоры о новых торговцах, о их ценах на пушнину, но все равно заволновались охотники. Раньше говорили о советской торговле как о далеком будущем, потому что ярмарка была временным торгом, а теперь открылась лавка, приехали торговец с приказчиком. Да и торговец знакомый, нанайские обычаи знает, говорит по-нанайски.

А хитрый Богдан приберег главную новость напоследок. Когда немного затих шум, он сказал:

— Воротин велел передать, что он заготовляет не только пушнину, но и мясо и соленую кету.

Никакого шума. Богдан оглядел охотников — может, они не расслышали? Нет, охотники все слышали, просто они обдумывали новость. Русские торговцы всегда кроме пушнины закупали мясо и рыбу. Вопрос в том, какая сейчас будет цена.

Богдан назвал цены, и тогда только зашевелились охотники. Да, цены у советского торговца были хорошие.

— Кто не засолил кету, можете везти ему юколу, — сказал Богдан. — Юколу, костяк — все он принимает и оплачивать будет мукой, крупой, порохом, дробью, материей.

Вот когда поднялся шум. Это была действительно новость!

— Зачем ему юколу? Костяк куда денет?! Цена какая?!

— Правда, что дробь и порох выдает?

Прибежали на шум женщины.

— Материю? На юколу? Правда?

— Богдан, слышишь, Богдан, даба есть? На халат есть?

— Не знаешь? Какой бестолковый, вот почему он не женится!

— Всякие материи, говоришь? Это хорошо. Юколу будем готовить!

Наконец утих шум.

— Юколу Воротин готовит впрок, — начал объяснять Богдан. — В складе будет хранить. Кому потребуется, тому и будет продавать.

— Это что, я свою же юколу смогу весной купить? — спросил Калпе. — Я могу ее и сам сохранить в амбаре.

— Тебя просят излишки продать, понимать надо. Никто у тебя последний кусок изо рта не тянет.

— Хорошие новости, — сказал Холгитон. — Сразу видно, что советская — это наша нанайская власть, раз она юколу, костяк принимает. О нас думает.

В этот вечер допоздна горел жирник в хомаране Пиапона, мужчины по-настоящему были взволнованы услышанным. Надо ловить больше кеты. Эх! Почему об этом не сообщили в начале путины!

— Есть еще время, — сказали рыбаки, — поднажмем.

Но время было уже упущено. Амур заштормил, подул низовик. Начались непрерывные дожди. В такую погоду не приготовишь хорошей юколы.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В октябре опять прояснилось, солнце припекало так, будто лето назад воротилось. Многие няргинцы ушли на горные речки ловить тайменей и ленков. Пиапон решил перед уходом в тайгу настрелять уток. На узких речушках жировали крохали, гоголи, кряквы. Пиапон мог не жалеть пороха, он хорошо заработал на кете, купил вдоволь охотничьих припасов.

Кряквы летали большими табунами, опускались на маленькие озера так густо, что закрывали воду. Только подкрадываться к ним было трудно, трава полегла во время дождей и сильного низовика — не очень-то укроешься. Но Пиапон знал озера с высокими кочками по берегу, там не требовалось ползать на животе. Пол-оморочки набил Пиапон уток, когда ему встретился Ванька Зайцев.

— Здорово, охотник! — сказал Ванька.

Постарел, взматерел Зайцев, рыжая борода кое-где серебром взялась. Давно, с партизанских времен не встречал его Пиапон. Когда Ванька был мастером-оружейником у партизан, Пиапон ездил к нему, отдавал на ремонт берданку. С того времени не встречались.

— Где живешь, ты уехал из Шарго? — спросил Пиапон.

— Где бог покажет. Охо, сколько кряквы. Поснедаем!

Пиапон пристал к берегу, набрал сухого тальнику и разжег большой костер. Ощипали двух крякв, тяжелых, как казарки.

— Чего делаешь? — спросил Пиапон.

— Воюю.

Пиапон поднял голову, взглянул на Ваньку.

— Чо уставился? Не поверил? Воюю, на сам деле, бью всякую жирную гниду.

— Война давно кончилась.

— Тебе кончилась, мне не кончилась. Как может она кончиться, когда кругом еще богатеев столько! Не может. Давить их надо, как вшей!

— Кого ты давишь?

— Богатеев, сказал тебе. Ты чего, не понимаешь али представление вздумал какое делать? Ушлый стал. Богатеев давлю. Ты, часом, не разбогател?

— Вот мое богатство! — Пиапон протянул Зайцеву ружье.

— Это чо, это у всех есть. О торговцах я говорю.

Пиапон снова оглядел Ваньку. И правда, Ванька был одет во все новое, добротное. Ватник суконный, штаны кожаные блестят, и ичиги из добротной кожи выше колен, почти до паха. Богато! Но зачем ему маузер в деревянной кобуре? Ведь есть винтовка.

— Оглядываешь? Смотри, разуй шире глаза. Бью богатеев, отбираю у них все. Почему мне не одеться, раз так? Я беднякам помогаю, не будет богатых, им шибче житуха. Ты знаешь, кто я?

Ванька уставился на Пиапона зелеными глазами.

— Не знаю.

— Коммунист я! Вот так. Кто такие коммунисты, знаешь? Они за бедных, богатых уничтожают. Разбираться надо в политике.

Зайцев мог не рассказывать Пиапону, кто он и за что воюет. На Амуре полно слухов о нем, один грабеж за другим совершал он в низовьях, потом бросил банду и переместился повыше. Эти места он знал как свои пять пальцев, здесь он жил долго, ездил много. Здесь он неуловим. За ним уже год как гоняется отряд красноармейцев, но он ускользает от них. Ему помогают русские крестьяне и нанайцы. Они ему верят. Банда Зайцева не грабит села, в селах она иногда скрывается. Зайцев грабит почту, обозы, кунгасы с продовольствием и товарами. Все награбленное он не мог прятать и сбывать, поэтому часть раздавал крестьянам и охотникам.

— Бью богатеев, вам помогаю, — твердил он всем.

В его банду приходят молодые, ищущие приключений или просто охочие до грабительства люди. Но после одного-двух нападений они уходят от Ваньки. Пиапон даже знает одного нанай, который был в банде Зайцева. Знает и другого охотника, который не выдал красноармейцам банды. Когда красноармейцы встретили его, возвращавшегося от Зайцева, и спросили, где находится грабитель, тот представился непонимающим.

«Зайча? Зайча чичас белый, как увидишь? Нет, не увидишь. Снег белый, зайча белый, не увидишь», — бормотал он.

Много о Ваньке знает Пиапон, а вот встретился впервые с тех пор, как Ванька ходит в бандитах.

— Коммунист я! За бедняков воюю. Так.

— Советскую власть как, признаешь?

— Что советская власть? Она породила новых торговцев, значит, своих богатеев. Бить их надо!

— Ты партизан был, воевал за советскую власть.

— Воевал, думал, правда она за бедных. Ошибку дал.

Пиапону не хотелось спорить, он побаивался Ваньки. Что стоило Ваньке застрелить еще одного человека, когда за его душой столько погубленных? Он даже не моргнет глазом, не вспомнит, как молодой Пиапон его и Митрофана обучал охотничьему ремеслу. Разве вспомнит такой? Но все же Пиапон сказал:

— Помнишь Глотова, Кунгаса?

— Командиром который был? А, трухля! Шибко грамотные оне.

— Он тоже коммунист, за советскую власть…

— Я коммунист, а он — трухля! Запомни это, Пиапон, я тебе и вдолбить могу, если заупрямишься, Тебя поставили председателем Совета, и ты нос задираешь, да?

— Откуда знаешь?

— Знаю, Пиапон, я все знаю. Ты знаешь обо мне, я знаю о тебе. Не вздумай меня обманывать, схлопочешь горяченького. Я не мажу, знаешь.

Пиапон знал. Лучшего стрелка среди шаргинских оружейных мастеров не было. Ваньке была поручена пристрелка отремонтированных винчестеров, берданок.

— Ты знаешь, сколько денег твоя советская власть за мою голову обещает? По глазам вижу, знаешь.

— Знаю. Все знают.

— Так-то лучше. У меня всюду есть глаза и уши, меня не поймают. В тайгу сбегу, коли худо станет. Ты сам учил, как в тайге жить.

«Вспомнил все же, собака», — подумал Пиапон.

— Учил, — сказал он вслух. — Учил, чтобы ты по-человечески умел в тайге жить. Охотиться, пищу добывать.

— Та-ак, повел! Не по-человечески я живу. Грабитель. Бандит. Это хочешь сказать?

Пиапон посмотрел в зеленые глаза Ваньки и почему-то успокоился: он понял, что Ванька сам побаивается его и убивать не собирается.

— Против советской власти пошел ты, а я воевал за нее. Зачем грабишь, убиваешь советских торговцев? Так бедным помогаешь? Советская власть не помогает, ты один помогаешь?

— Заговорил. Та-ак. Душу раскрыл. А если я тебя, Пиапон, тут прикончу? А? За такие слова могу.

Пиапон прутиком перевернул плававшую сверху в котле утиную ножку и ответил:

— Чего тебе стоит? Убивай. Но тогда от охотников не спрячешься нигде, они, если за тобой начнут охотиться, быстро разыщут. Сам знаешь. Ты пока живой ходишь, потому что тебя охотники прячут, они тебе верят, думают, ты на самом деле коммунист и за бедных. Меня убьешь — всех против себя поднимешь. Верно?

— Может, и верно, может, нет.

— Сам знаешь.

— Нет, охотники против меня не встанут, я им помогаю.

— Поймут, нельзя человека все время в обмане держать.

— Ты теперь чо, против меня своих станешь науськивать?

— Советских людей грабить будешь, они сами против пойдут.

Ванька зло сплюнул, вытащил нож и начал бесцельно строгать сухой тальник.

— Как Митроша? — неожиданно спросил он.

— Иди спроси.

— Нет, в Малмыж мне хода нет. Да и Митрошка на меня зуб имеет.

Утки сварились. Пиапон снял с костра котел. Ванька тяжело поднялся, сходил на берег, принес бутылку водки, буханку хлеба, ложку. Разлил водку по кружкам. Молча выпили, молча начали хлебать навар из котла. Куски утятины вытаскивали заостренными палочками. Выпили по второй.

— Всюду говорят, ты умный, — наконец сказал Ванька. — И впрямь ты умный, Пиапон. Хитрый еще. Не боюсь я твоих братьев, охотников-друзей, убил бы тебя, да почему-то жалко. Почему? Сам не знаю. А ты меня убил бы?

— Я врагов убивал.

— Значит, убил бы. А мне тебя жалко.

«Врешь, — подумал Пиапон. — Ты боишься за себя, знаешь, что тебя завтра же разыщут охотники».

— Где твои люди?

— Зачем они тебе, выдать хочешь?

— Не хочешь, не говори. Совсем можешь ничего не говорить.

— Ладно, Пиапон, без ссоры разъедемся. Как-никак мы с тобой знакомы двадцать с хвостиком лет. Ты не видел меня, я не видел тебя.

Доели утятину, запили чаем и молча засобирались. Сели в оморочки, взялись за весла.

— Не бойся, сказал, не убью, — промолвил Ванька.

— Я не боюсь, ты меня бойся, — ответил Пиапон. — Ты один, а за мной Советы, охотники.

«А вдруг выстрелит, — мелькнула трусливая мысль, — у него маузер, винтовка, издалека может стрелять».

Пиапон, стараясь не глядеть на Зайцева, оттолкнул оморочку и демонстративно повернулся к нему затылком. Но холодный страх все же пробирался в сердце, так и хотелось прижаться всем телом ко дну оморочки.

— Покедова, Пиапон, — раздался голос Ваньки.

Пиапон невольно вздрогнул и выругался.

— Увидишь Митрошу, поклон скажешь. Я покидаю Амур.

«Бежишь, пока голова цела, — подумал Пиапон. — Врешь, никуда ты не уедешь. Разве вонючий хорек бросит падаль, пока не съест всю, не обглодает последние кости. Мне — твои слова. Усыпляешь. Боишься ты меня».

— Больше не встретимся, Пиапон!

— Хорошо, — громко ответил Пиапон, а тише добавил: — Кто знает, может, еще встретимся.

Пиапон заехал в Нярги, торопливо похлебал горячей ухи и выехал в Малмыж на ночь глядя. Было совсем темно, когда он пришел к Митрофану.

— Пойдем на телеграф, — сказал он, позабыв поздороваться. — Сейчас он может работать?

— Что, что случилось? — встревожился Митрофан.

Из-за перегородки выбежала Надежда.

— На телеграф надо, пошли быстрее. Ванька тут рядом.

Митрофан накинул ватник, и они пошли. По дороге Пиапон рассказал о своей встрече с Зайцевым, передал поклон.

— Ишь, гад, поклоны шлет, — со злостью сказал Митрофан.

Телеграфист отстукал в Иннокентьевку, что Зайцев находится на пути между Малмыжем и ими, что едет на оморочке, вооружен винтовкой и маузером. Один, без банды. Где банда — неизвестно.

Выкурив по цигарке у телеграфиста, друзья вернулись в дом Митрофана. Надежда к этому времени уже нажарила картошки, сварила кету, достала маринованных грибочков, соленых огурцов. Сели за стол.

— Пиапон, какой Ванька теперича? — спросила Надежда.

— Плохой, злой, — ответил Пиапон.

— Будешь злым, когда тебя, как волка, обкладывают, — сказал Митрофан. — Был человеком, стал волком.

— Ничего не понимаю, — задумчиво проговорил Пиапон. — Охотились вместе. Он золото копал, доски пилил, партизаном был, мастер хороший. Чего ему надо? Все есть, хорошо жил. Так я говорю? Зачем пошел людей убивать? Зачем грабит чужое?

— Почему хунхузы грабят?

— От бедности, так говорили русские в Хабаровске.

— Может, от бедности кто и грабит, только другие этим богатства добывают, вот так, Пиапон. А Ванька особая статья. Этому все было мало. Грабежом стал заниматься, так легче и быстрее можно разбогатеть. Кому, конечно, боязно, но он, черт, храбрый.

— Куда девает он награбленное?

— Торговцам же, наверно, продает. Куда ему девать?

— Митроша, ты хоть потолмачь, о чем говорите, — попросила Надежда.

— О Ваньке. Грабитель он, — ответил Митрофан жене и тут же заговорил по-нанайски. — Ты, Пиапон, доволен своим житьем-бытьем. Я тоже доволен. А ему хочется нас переплюнуть, он видел, как бары живут, думает — разбогатеет и будет так же жить. А ну его! Не будем о нем говорить. Лучше я расскажу наши новости. Про Воротина хочешь послушать?

— Хороший человек, честный.

— Для вас он старается, вот какое дело. А сам чуть не погорел.

— Как так?

— Много принял юколы. Я ему говорю, зачем принимаешь, тебе же негде хранить. Он говорит, не могу не принять. Что подумают охотники? У одних принял, у других нет? Почему не принимаешь, значит, советская власть обманывает? Нет, говорит, не могу отказаться от юколы, пусть сгниет она, пусть сяду я за нее в тюрьму, но принимать буду. Тут такое дело, нельзя, чтобы охотники с первого дня плохо думали о советской власти. Вот какой он.

— Славный человек.

— Он говорит, что его послали сюда не только торговать, он должен и советским законам обучать нанай. Да. С юколой так решили. Я собрал плотников, и мы ему склад сколотили. Ничего, неплохой получился. Главное, мы спасли его. Теперь другой склад рубим, вроде ледника будет, чтобы мясо хранить.

— Все хорошо получается, Митрофан, верно? Правильно мы делали, что послушались Глотова, душой поняли Ленина, пошли воевать за советскую власть. Очень правильно сделали. Теперь надо этих бандитов, как Ванька Зайцев, уничтожить. Тогда еще лучше станет. А Ваньку все равно убьют. Я охотникам расскажу, раскрою им глаза, они перестанут ему верить.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Заголубели молодым ледком, стекольным звоном зазвенели ключи, кругом бело по утрам от обильного инея, узкие тихие протоки затягивает тонким льдом, и лодка продвигается вперед с противным скрежетом.

Лед скребет дно лодки, и Пиапон думает, что весной ему вновь придется огнем сжигать неровности на днище, иначе лодка теряет легкость хода. Раньше, когда лодки изготовляли из цельного дерева, ее берегли как самую большую драгоценность — куда же нанай без нее? Оставить нанай без лодки летом, зимой без нарт — это все равно, что отнять у него руки и ноги. Кто бы тогда решился выехать по такому льду? Никто бы не решился. Четыре-пять раз выровняешь огнем дно лодки — дыру прожжешь. Теперь досок где угодно можно достать, хоть по три лодки имей на семью. Только зачем три лодки на семью? Это же не нарты, которых на хозяйство требуется три штуки: охотничья, ездовая и женская — чтобы дрова, лед подвозить к дому. А лодки одной хватит, потому что охотники редко ездят на ней, они предпочитают оморочки. Лодки опять-таки больше требуются женщинам — дрова привезти, по ягоды, черемшу съездить.

— Стреляй, чего задумался! — завопил зять Пиапона.

Впереди поднимался большой табун крякв, стоявший на носу Митрофан схватил ружье, пальнул.

— Чего кричишь под руку! — рассердился он, промазав.

— Правда, чего кричишь, — засмеялся Богдан. — Ты виноват, если бы не ты, мы из утки сварили бы на обед суп. Ты виноват, становись впереди, сам стреляй.

Митрофан поменялся местом с зятем Пиапона, подмигнул Пиапону и улыбнулся. Лодка двинулась дальше.

Солнце выглянуло из-за горбатой сопки, и при первых его лучах серебром засверкали шесты охотников, которыми они подталкивали лодку.

Не сплоховал зять Пиапона, первый же табун, поднявшийся за кривуном, потерял трех жирных крякв.

— Вот видишь, никто под руку не крикнул, и есть добыча, — сказал Богдан. — Только почему три, нас четверо.

Митрофан опять подмигнул Пиапону, вот, мол, как подначивает Богдан.

Два дня охотники поднимались по горной реке, потом перегрузили вещи на единственную нарту и поволокли по малому снегу. Пиапон шел на отцовское охотничье угодье, где он впервые встретился с Митрофаном и подружился. На второй день они дошли до места, построили добротный еловый зимник на четверых.

Достаточно было Пиапону пройти по ключу с километр, как он убедился в правильности своего выбора — белки было вдоволь, гулял соболь, сколько — не подсчитаешь, для этого надо обойти свой и соседние ключи.

Наступили будничные охотничьи дни. Вставали до рассвета, завтракали и уходили в синюю тайгу. Возвращались в сумерках и при жирнике снимали шкурки, сушили, обезжиривали и вели неторопливую беседу. Охота была удачная, Пиапон приносил в день по пятнадцать — двадцать белок. Опередить его пока никому не удалось.

— Мне в этом зимнике вольготнее других живется, — говорил Митрофан, — сиди возле камелька да старые кости грей.

— Пэучи си, — ворчал зять Пиапона. Неудачник, мол, ты!

— Ты так думаешь? А хочешь, я завтра больше тебя добуду? Побьемся, а?

Но молчаливого зятя Пиапона трудно было чем-либо пронять, как бы его ни разыгрывали. Богдан пытался расшевелить, но он только улыбался младенческой безвинной улыбкой и умолкал, промолвив два-три слова.

— Боишься? Так договоримся, если я завтра добуду больше тебя, ты будешь кашеварить десять дней подряд. Если ты принесешь больше, то я буду десять дней кашеварить.

Зять Пиапона улыбнулся в ответ и с полным равнодушием продолжал скоблить беличью шкурку.

— Трус! — Митрофан в сердцах плюнул. — Пиапон, я на твоем месте выгнал бы такого зятя. С ним в тайгу лучше не ходи. Ты зятя себе в напарники выбрал?

— Дочь выбрала, — смеялся Пиапон.

— Ладно, помиримся, хотя и не ссорились. Ты говоришь, я пэучи, а я не пэучи, я бью в день по пять — десять белок потому, что не хочу по вечерам с ними возиться. Понял? Рассказать тебе русскую сказку?

— Только по-нанайски.

— Давай я тебя по-русски начну обучать.

— Трудно.

— Лентяй ты, думать даже ленишься. Ладно. Слушай сказку. Жил-был русский старик с мальчишкой. Жил он на этом ключе, только много выше, там, где два ключа соединяются в один.

— Это сказка?

— Старик с сыном ходили каждый день на охоту, били белок. Правда, не так много, как Пиапон. Но шкурки у них завелись. И вот однажды появляется возле их зимника нанай старик тоже с мальчишкой. Крикнул старик по-нанайски: «Это мое охотничье место! Уходите! Предупреждаю, если через три дня не уйдете, убью!» Ничего не понял русский старик с мальчишкой, потому не испугался.

Пиапон, с усмешкой слушавший начало сказки, вдруг насторожился. Богдан тоже.

— Проходит три дня, вновь пришел старик с мальчишкой, кричит: «Три дня прошло, вы не ушли! Теперь я вас убью!» А русский старик лежит в шалаше совсем больной, умирает. Мальчишка ему чай греет, сухари дает, а больше что им есть? Белку бьют, но не едят беличье мясо. Непривычно им, никогда раньше не ели.

— Дураки, самое вкусное мясо не ели, — сказал зять Пиапона.

— Правду говоришь, хоть ты и молчальник. Совсем собрался умереть старик. Тут приходит нанай — отец мальчонки, поглядел на старика русского и давай его ругать. Только теперь он его ругал не за то, что охотничье место занял, а за то, что не умеет жить в тайге. Долго ругался старик нанай, а мальчишка тем временем принялся варить беличьи тушки, которые нашел возле зимника. Заставили они русского старика есть это мясо, сына его накормили. Больше они не оставляли русских, кормили больного старика мясом, сырой печенкой, заставляли пить хвойный отвар, где-то из-под снега доставали разные ягоды. Вскоре русский старик стал садиться, потом вставать, потом побежал, да так, как бывает только в сказках. Обрадовался старик, что выздоровел, еще пуще обрадовался мальчишка русский, что отец жив-здоров.

Митрофан замолк, откашлялся, пошуровал в камельке палкой и закончил сказку такими словами:

— Подружились с того времени старик русский со стариком нанай. А еще крепче стала дружба мальчишки русского с мальчишкой нанай. Дружат они и сейчас, крепко дружат. Дружат их дети, внуки. И будут в этой крепкой дружбе жить, пока солнце на небе светится. Вот откуда пошла дружба русских и нанай. Понял? Ну как, хорошая сказка?

Пиапон слушал, отложив в сторону белку с недоснятой шкуркой и не выпуская трубки. Он сидел не шелохнувшись. Богдана с самого начала удивила необычность сказки, потом он насторожился — голос Митрофана почему-то охрип. Он посмотрел на замершего Пиапона, потом на Митрофана — и все понял.

— Это не сказка, ты выдумал, — сказал зять Пиапона, но никто не обратил на него внимания.

Пиапон курил, Митрофан шуровал в камельке.

— В сказку обратил, — наконец сказал Пиапон.

— Встреча наша теперь и мне сказкой кажется, — ответил Митрофан.

«Вот как! Это он рассказал о своей первой встрече с дедом!» — встрепенулся Богдан.

Утром Богдан вышел в верховье ключа, разыскал место слияния двух ключей. Ему очень хотелось посмотреть место, где зародилась дружба Колычевых с Заксорами.

— Отсюда пошла дружба русских с нанай, — сказал он вслух, вспоминая быль Митрофана. — С этого ключа.

Потом он подумал, что вода этого ключа впадает в горную реку, а там живут другие народности, следовательно, дружба русских и нанай, зародившаяся здесь, как ключевая вода сливается с речной водой, сливается с дружбой других народностей. Река вытекает в Амур, из Амура — в море. А по берегам морей сколько народов! Это дружба всех народов. Но так ли? Как хотелось Богдану, чтобы было именно так, чтобы светлыми, как ключевая вода, оставались всегда отношения между людьми, между народами. Это была бы дружба!

Весь день Богдан ходил по тайге в приподнятом настроении, а когда вернулся в зимник, оказалось, что добыл он меньше всех. Да не в добыче вовсе дело, хотелось ему сказать: я сегодня другой, чем был вчера, — вот в чем дело!

— Встретил я человека, всем бы надо к нему сходить, — сказал Пиапон, и все поняли, что он нашел свежие медвежьи следы. Медвежатины нынче охотники еще не пробовали, обходились кабаниной, лосятиной.

— А нельзя тебе просто сказать: встретил, мол, медведя? — спросил Митрофан, когда залезли в спальные мешки.

— Тайга, Митропан. Тут свои законы, нельзя нарушать.

Утром охотники пошли на медведя. В полдень встретили его и двумя выстрелами свалили. Молодые охотники наломали елового лапника. Медведя перетащили на эту постель.

— Лежи, друг, мы тебе новую постель постелили, мягкая постель, — говорил Пиапон, переворачивая тушу кверху брюхом. — Задери вверх ноги, когда они сильно устают, так хорошо лежать.

Потом он сделал ножом надрез в переносице, привязал ремень и, протянув на восток, прикрепил к воткнутой в снег палочке-тороану. Зять его тем временем разложил девять палочек одну за другой на груди и животе медведя. Пиапон порол шкуру от горла к животу и каждый раз, когда нож его добирался до палочки, приговаривал:

— Не беспокойся, друг, ничего плохого я тебе не делаю, я снимаю с тебя халат. Вот расстегиваю одну пуговицу, вот другую.

Зять его брал очередную палочку, ломал пополам и бросал одну половину на запад, другую на восток. Сняв шкуру, начали разделывать тушу. Пиапон собрался перерезать горло, и зять Пиапона сделал из ветвей крюк и двупалую рогатину.

— Далеко пойдет — зацепи! — сказал он, и зять крюком подцепил горло медведю.

— Вплотную подошел — рогатиной его и упрись крепче!

Зять Пиапона прижал рогатиной горло, и Пиапон одним движением перерезал горло между рогатиной и крюком. Нож наткнулся на шейный позвонок, но тут же легко и быстро отделил голову зверя от туловища.

Митрофан помогал Пиапону, он без подсказки знал, что и когда следует отделять, только в первый раз ему показался диковинным ритуал разделывания хозяина тайги. Он знал русских таежников, которые тоже выполняли этот обряд, так как искренне верили, что если этого не исполнить, то другие медведи узнают и отомстят, как за глумление над своим собратом. Митрофан понимал этих промысловиков, они учились у нанайцев таежному бытию, перенимали их обычаи. Для них законы тайги так же священны, как и для нанайцев. Митрофан по себе знал, как тайга воздействует на психику человека, оказавшегося с ней наедине.

Разделав медведя, охотники выпили кровь. Пиапон вытащил глаз зверя, предложил зятю.

— Проглоти, храбрость для человека никогда не бывает лишней. Усыпил ты нашего друга, еще не одного усыпишь.

Зять послушался и с трудом проглотил глаз. Охотники взвалили на себя мясо, сколько кто мог, и направились в зимник.

«Все по закону, — думал Митрофан. — Неужели сегодня не отведаем медвежатины, по закону вроде бы не позволяется вечером варить ее».

Но Пиапон из каких-то соображений отступил от этого запрета и велел сварить мясо. Ели медвежатину ножом и остроконечной палочкой — к мясу запрещалось притрагиваться рукой. Кости, даже самую махонькую, складывали в одну кучу.

«Так, теперь что не следует делать? — вспоминал Митрофан. — Не дуть на огонь. Это мы выполним».

На следующий день зять Пиапона не вышел на свою тропу, он варил медвежью голову. Он хозяин головы, медведь его. Когда вернулись охотники и приготовились есть, он подал голову Пиапону, челюсть — Митрофану.

— Вернусь домой, одарю охотничьим щенком, — пообещал Пиапон, принимая голову.

«За голову щенка, — вспомнил Митрофан, — за челюсть, кажется, положены патроны». Он вытащил из сумки пять берданочных патронов и отдал зятю Пиапона.

— Спасибо тебе, — сказал он, — возьми, ими сможешь усыпить еще не одного нашего приятеля.

Богдан с зятем Пиапона обгладывали кости и складывали в одну кучу. Через несколько дней, когда все косточки зверя будут собраны, их прокоптят и отнесут под священное дерево, а череп повесят на суку.

— А Богдан еще не усыплял друзей? — спросил Митрофан.

— Нет еще, — ответил Пиапон.

— Чего же ты так, Богдан? Охотничьей собаки не хочешь? Да, ты ведь собрался в город, учиться.

— Да, собрался, — усмехнулся Богдан. — Подначиваешь?

— Зачем? Я к слову, над такими мыслями грех насмехаться. В первое время, наверно, скучать будешь, вспоминать будешь рыбалку, охоту; может, вспомнишь этот вечер в зимнике.

— Когда вдали, то вспоминаешь свою семью, дом, стойбище — все дорого. Я по оморочке даже скучал, — сказал Пиапон.

— Это так, — вздохнул Митрофан.

После жирной медвежатины приятно потягивать густой ароматный чай и неторопливо разговаривать. За чаем следует трубка, а там пора и на боковую.

Два месяца промышляли охотники, добыли немало дымчатых белок — сезон выдался удачный. Пиапону не хотелось возвращаться в Нярги и заниматься непривычной ямщицкой работой: по распадкам еще бегали три-четыре соболя, на речке прятались выдры, колонки, да и белки еще можно было взять не один десяток. Митрофан не смог уговорить его и один отправился домой в Малмыж в начале января.

— Теперь нас трое, — смеялся Пиапон. — Один проглотил язык, другой наполовину перекусил, только третий с целым языком. Не помрем со скуки, как говорил Митропан.

Зима Пиапону выпала удачная, да и молодые не очень отстали от него. Возвратились они в Нярги в начале марта. Далеко от стойбища их встретили внуки Пиапона — Поро и Ванятка. Пиапон прижал их к груди и долго целовал в холодные щеки — он сильно соскучился по этим неугомонным мальчишкам. Наконец старший — Поро от деда попал к отцу, потом к Богдану.

— Дед, у нас дома все здоровы, — сообщил Ванятка Пиапону. — Все живы, только русский дед умер. Приезжал Митрофан и сказал, что умер самый большой наш русский дед, который нам новую жизнь принес.

Пиапон улыбался, слушая болтовню внука, но последние слова насторожили его.

— Что? Как он сказал? — переспросил он.

— Самый большой русский дед умер, давно это уже было, Митрофан приезжал, сказал.

— Кто же это может быть? — недоумевал Богдан. — Отец Митрофана умер давно…

— Я тоже ничего не понимаю, — признался Пиапон.

— Дед, а дед! Ты чего мне привез? А? Стрелы есть? А лук тугой? — теребил Пиапона Ванятка.

— Сорока ты! — засмеялся Богдан. — Все есть, все привезли.

Пиапон посадил Ванятку на загруженную мясом нарту и зашагал к стойбищу. Из Нярги уже валил народ, впереди всех бежали мальчишки постарше на лыжах с собаками, за ними спешили женщины. Таков обычай — встречать возвращающихся из тайги охотников. Мальчишки присоединили своих собак к упряжкам охотников, сами вцепились в нарты с боков и с криком, шумом помчались в стойбище.

Дярикта и Хэсиктэкэ — жена и старшая дочь Пиапона — хозяйки дома и амбара, стоят у дверей амбара, принимают куски мяса и складывают в кучу. В дальнем углу, отдельно от всех других вещей, уложено таежное снаряжение охотников. Пиапон, зять его, Богдан, раздетые, в одних легких халатах, утомленные, сидят в кругу родственников, друзей и курят трубки.

Пришли братья: Полокто, Дяпа, Калпе; дети их: Ойта, Гара, Хорхой, Кирка — приплелся Холгитон. А женщины уже варят в самом большом котле мясо, оттаивают осетров на талу. Готовится праздник возвращения охотников.

— Дед, дед, где лук, стрелы, ты обещал, — егозит Ванятка на коленях Пиапона.

Ванятка — любимый внук, внебрачный сын Миры. Пиапон не отдал его матери, когда та потом выходила замуж за другого. Ванятке все прощается. Пиапон просит подать ему сумку, вытаскивает лук, стрелы и дарит всем присутствующим мальчишкам по стреле. То же делают его зять и Богдан.

Охотникам преподносят водку, и праздник начинается, хотя мясо еще не сварилось, осетры не разделаны. На стол подают наспех поджаренную на огне юколу. Братья Пиапона раньше вернулись из тайги с хорошей добычей и уже успели съездить к торговцам, купили продовольствия и водки.

На правах старших рядом с Пиапоном сидят Полокто и Холгитон. Полокто, выпивший и потому радушный, рассказывает, сколько с сыновьями добыл зверей, хвастается заработком. Холгитон не отстает от него, он тоже ходил в тайгу.

Пиапон очень устал, у него ныли ноги, но, выпив первые чашечки подогретой водки, почувствовал себя легко и свободно, будто с него сняли веревки, опутавшие тело. Он был рад встрече с братьями, друзьями, семьей, он соскучился по ним, потому говорил много, шутил.

Женщины подали дымящиеся горячие куски мяса, соломкой нарезанную мороженую осетрину, охотники выставили припасенные бутылки водки. Праздник разгорелся вовсю. В доме зажгли жирники, они коптили и плевались жиром. Но никто не обращал ни на что внимания. Все пили и ели.

Пиапон заметил, как свалились Богдан и зять, они вообще мало выпивали, а тут еще усталость взяла свое. Хэсиктэкэ укладывала мужа, Дярикта стелила постель Богдану. И тут Пиапон вдруг вспомнил слова Ванятки о смерти большого русского деда. Когда он спросил об этом Полокто, тот подумал и закричал:

— Какой дед! Нашел себе деда! Об этом весь Амур знает, Ваньку Зайцева наши болонские охотники убили. Твой друг Гири Ходжер убил его.

— Это охотник! Молодец! — обрадовался Пиапон.

— Ванька хотел обоз с мукой ограбить, под Славянкой хотел напасть. Про это узнали красноармейцы да на него самого напали, разгромили его банду. А он бежал за Анюй. Спрятался в охотничьем зимнике. Когда бежал, потерял рукавицы, обморозил руки. Гири с отцом, друзьями шел в тайгу, встретился с ним. Ванька вышел с наганом, потребовал еды, сказал, если не дадут, убьет всех и все отберет. Гири говорит, зачем так, Ванька, мы тебе помогали, зачем сердишься. На, бери юколу, муку. Ванька говорит: «Слышал я, что Пиапон няргинский вас уговаривал убить меня, но я тебе верю». Он взял, что подали, а наган не отпускает, в руке обмороженной держит. Отошел он, а Гири вытащил винтовку и крикнул: «Ты враг советской власти, ты наш враг!» и выстрелил.

— Запомнил! Хорошо запомнил! — воскликнул Пиапон. — Так я ему объяснял. Теперь мы спокойнее заживем.

Холгитон хотя и хвастался, но не кричал, как кричал раньше при выпивке, больше отмалчивался и был какой-то пришибленный. Возбужденный водкой и известием о гибели бандита Ваньки Зайцева, Пиапон не сразу расслышал слова старика.

— Пиапон, послушай, — повторил Холгитон, дергая его за плечо. — Послушай…

— Отец Нипо! Чего тебе, разве этого тебе мало для радости? Ваньку убили, теперь будет спокойно и хорошо, жить будем…

— Чего ты радуешься? Я два месяца грущу и думаю, как будем жить…

— Хорошо будем жить!

— Как ты хорошо будешь жить, когда Ленин умер? Как могут травы подниматься вверх, цветы цвести, когда солнце потухло?

Пиапон замолк на полуслове, он будто оглох, не слышал ни крика Полокто, ни шума опьяневших охотников. Он смотрел застывшими глазами, как скатывается слеза по изборожденному морщинами лицу Холгитона.

«Умер Ленин? Как мог умереть Ленин? Ты, старик, что-то путаешь, ты путаником стал к старости…»

— Советская власть только пришла к нам, а он умер… — продолжал Холгитон. — Только начали верить советской власти, и он умер. Что дальше будет? Какая жизнь наступит? Разве ты об этом знаешь? Никто не знает, один Ленин знал. Помнишь? Кунгас говорил, Ленин сказал царя уничтожить, послушались все, уничтожили царя. Приехал Воротин, привез нам, совсем голодным, муку и крупу, сказал, это так велел Ленин. Пришла советская власть, сразу стала нам помогать, потому что так велел Ленин. Теперь кто что скажет? Умер Ленин. Теперь опять белые с японцами вернутся, опять нас с тобой перед народом голых по заду шомполами бить станут…

Светлая слеза скатилась с губы на белую редкую бородку Холгитона и засверкала при тусклом свете жирника. Пиапон видел только эту слезу.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Нарта, подпрыгивая на торосистом льду, подходила к малмыжскому берегу. Токто не подгонял уставших собак, он смотрел на вздыбленный льдами Амур и пел песню без слов. Токто утром рано выехал с Харпи, не дал собакам передохнуть в Болони, проехал мимо, потому что надеялся возвратиться сюда вечером на ночевку. В Малмыже он быстро справится с делами, а ночевать будет в Болони у своего друга Лэтэ Самара, отца Гэнгиэ. Вспомнил Токто про вторую жену сына, и потеплело у него в груди — любил он ее как родную дочь. Она и на самом деле дочь, кем же может быть жена сына для родителей? Красавица она, работящая, послушная, скромная. Только вот не приносит она Токто внука или внучку, не обрадует старика. И непонятно почему. Сколько раз шаман камлал, поили ее отваром высушенного пупка, сырыми яйцами, выполняли разные обряды — ничего не помогает. Теперь старушки поговаривают, будто она бесплодная. Токто не верит им, не может быть, чтобы такая красавица была бесплодной, тут что-то не так. А почему не так, Токто сам не понимает.

Гида любит Гэнгиэ, он спит только с ней, и из-за этого вторая жена, Онага, ненавидит Гэнгиэ. Это известно Токто.

Онага тоже хорошая, она принесла радость Токто, родила двух мальчиков, а Токто хочет иметь еще не одного и не двух внуков и внучек, поэтому ему приходится часто вести с сыном мужской разговор. Только после такого крепкого разговора Гида ложится с Онагой. И как счастлива бывает Онага после этого, наутро она сразу мирится с Гэнгиэ, дома все делает сама, и работа просто горит в ее руках. Хорошая Онага. Хорошие жены у сына.

— Tax! Tax! — прикрикнул Токто на собак, и те убыстрили бег, без труда поднялись на взгорок.

Когда нарта проезжала мимо лавки Саньки Салова, выбежал приказчик, крикнул:

— Заверни сюда, новости скажу!

Токто помотал головой и подъехал к лавке советского торговца. Крепко привязал упряжку к плетню, иначе сорвутся собаки и загрызут свинью или корову, потом беды не оберешься.

— Дорастуй, — поздоровался Токто, входя в лавку.

— Здравствуй, здравствуй, охотник, — ответил молодой человек за прилавком. — Меня зовут Максим Прокопенко. Ты откуда приехал, охотник?

Токто недоверчиво оглядел молодого торговца. Совсем молодой, безусый, краснощекий. Токто знает, что здесь торгует тот самый усатый русский, который привозил прошлым летом на пароходе муку и крупу голодающим охотникам. Об этом все говорили во время осенней рыбалки.

— Где купеза? — спросил Токто.

— Какой тебе купеза! — засмеялся Максим. — Это при царизме купезы были, а мы советские торговцы. Интеграл, понимаешь? Это советские торговцы из Интегралсоюза.

— Тебе Максун, рыба? — спросил Токто, вспомнив имя молодого торговца, и засмеялся. — Люди, а имя Максун.

— Максун, Максун, я помощник Воротина.

Токто не понял, что такое помощник.

— Купеза надо.

— Воротина, что ли? Борис Павлович выехал в Мэнгэн, к вечеру вернется.

«Нет усатого, — подумал Токто. — Что же делать? Я по-русски не понимаю, этот Максун меня не понимает, как ему объяснишь, что я привез долг?»

Максим следил за выражением лица Токто, пытался понять, что мучает охотника.

— Ты откудз приехал? Болонь? Джуен? Хурэчэн?

— Джуен. Джуен.

Максим недоверчиво оглядел охотника, но все же поверил, что тот приехал из Джуена, миновав в Болони хитрого торговца У. Старый лис У загородил озерским и своим болонским охотникам путь в Малмыж.

— Ты проехал Болонь? Тебя не задержал У?

— У — тьфу! — для верности Токто сплюнул на пол.

— Ты ему не должен?

— Долга нету У, тебя есть.

— Как? Мне должен? Я тебя не помню, ты к нам впервые приходишь. Как тебя звать?

— Токто, моя Токто.

Нет, Максим не помнил этого охотника. Он заглянул для верности в книгу записей. Токто в книге не числился.

Тем временем Токто на нанайском и русском языке пытался разъяснить, что он нанай, честный охотник, он принес долг советской власти. Усатый ему объяснял, что муку и крупу советская власть дает голодающим охотникам безвозмездно, но он, Токто, все понимает, нельзя такую ценность давать безвозмездно, просто советская власть знала, что прошлым летом охотники не могли ничем заплатить за муку и крупу. Теперь Токто может возвратить долг, он хорошо поохотился нынче зимой. Вот он принес двух самых лучших соболей, отдает советской власти и говорит спасибо этой власти Увидев перед собой двух черных соболей, Максим залюбовался ими, взял, рассмотрел профессионально, оценил. Это были первосортные соболя.

— Это долга, советская власть долга, — твердил Токто.

— Долг советской власти? — растерялся Максим. — Какой долг? Что тебе советская власть дала в долг?

— Если ты пришел торговать с нами, — сказал Токто по-нанайски, — должен был прежде наш язык выучить. Вон китайские торговцы все говорят, Санька Салов говорил лучше нанай. Усатый тоже немного говорит.

— Санька Салов, — машинально повторил Максим единственное слово, которое было ему понятно. — Что мне делать? Переводчика надо. Где его найдешь? Колычев Митрофан погнал почту.

Токто уже порядком надоел этот бестолковый разговор, он вытащил еще двух соболей, несколько колонков, связку белок и потребовал за них муки, крупы, сахару, водки и сукна.

Когда Максим подсчитал цену шкуркам и хотел добавить к ним первых двух соболей, Токто резко отодвинул их и выкрикнул:

— Долга! Советская власть долга!

— Черт знает что, — растерянно пробормотал Максим. — Пусть сам Борис Павлович разбирается.

Он начал взвешивать муку и крупу, это была его привычная работа. Вскоре он успокоился, вспомнил напутствие начальства, что он должен заниматься не только торговлей, но и пропагандой советской власти среди охотников. Торговать Максим давно научился, к этому он привык, а вот пропагандировать он не умел. Да и трудно было заниматься этим, не зная языка охотников. Хорошо, когда попадались знающие русский язык, а что делать с такими вот, как этот Токто из Джуена? Но побеседовать с ним надо.

Максим вспомнил свою недолгую службу приказчиком на Уссури: хорошо ему было там, сколько хочешь зубоскалишь с охотниками, и с русскими, и с нанайцами, и никто не требовал беседовать с ними о советской власти.

Токто закурил трубку и искоса поглядывал на молодого торговца. Максим ему понравился, да вот беда, не может Токто с ним поговорить по душам. Сколько ему лет? Откуда приехал? Давно работает торговцем? Может, сам охотился, потому что хорошо разбирается в шкурках. Все это хотел спросить Токто, но не мог.

— Хоросо, Максун, — улыбнулся он.

Надо было что-то сказать, слишком долге они молчат. Когда в доме находятся двое и молчат, каждый из них может подумать про другого, что тот сердится на него. В селе нельзя, чтобы двое не разговаривали, в тайге — другое дело, там много приходится думать, мысленно прокладывать новые охотничьи тропы, распутывать хитрость зверей, да мало ли еще о чем можно думать в тайге.

Токто не сердится на торговца, за что ему сердиться? Хороший человек, сразу видно.

— Хорошо, — улыбнулся в ответ Максим. — Токто, ты знаешь, что такое советская власть?

— Аха, хоросо.

— Она народная власть. Наша.

— Да. Моя воевал.

— Как воевал? За советскую власть, что ли?

— Партизана ходил.

— Да! Это здорово. Тогда ты должен знать, кто Ленин.

Как же не знать Ленина! Токто знает, кто такой Ленин, ему уши прожужжал про него партизанский командир Кунгас. Много рассказывал о нем, о советской власти. Когда первый раз Кунгас сказал, что Ленин советскую власть образовал, что он самый главный человек теперь, Токто сразу все понял, и не надо было об этом повторять. А Кунгас все повторял и повторял, правда, по разному поводу.

— Ленин, это главный, — ответил Токто. — Он новый чари.

— Царь! Ты что, охотник, опупел? Ленин — вождь всего пролетариата, вот кто он был! А ты… царь. Нет царей, нет купцов — запомни.

«Этот безбородый торговец тоже поучает», — недовольно подумал Токто.

— Советская власть смела всех буржуев, царей всяких, купцов, одним словом, всех богатеев. — Максим победно посмотрел на Токто и закончил: — Наша власть!

На этом красноречие его иссякло. Если бы сейчас Токто что-нибудь спросил, то он стал бы повторять все сначала, потому что это был весь запас его знаний. Максим знал свою беспомощность, старался подучиться у Воротина, но что поделаешь, когда в голове не задерживается эта премудрость о советской власти и слова улетают из головы.

— А теперь нам вовсе трудно, — продолжал уверенно Максим, потому что молчание Токто воодушевляло его. — Вдвое, втрое трудно, потому что наш вождь товарищ Ленин умер. Ты слышал это?

— Нет, не зинай.

— Если кто не слышал в тайге, всем передай: Ленин умер, нам вдвое тяжелее, потому надо сомкнуться теснее и строить советскую власть.

«Каждый человек рождается, каждый умирает. Под солнцем живем, — подумал Токто. — Умер Ленин, но власть, которую он принес народу, живет. За эту власть крови много пролито, так говорил Кунгас. Разве теперь эту власть народную можно кому отдать? Нет, нельзя».

Максим отвесил, отмерил все, что потребовал Токто.

— Все, — сказал он и, взглянув на два лишних соболя, добавил: — Это я передам Борису Павловичу, пусть он решает, что делать.

— Это долга, понимай надо. Долга советская власть, долга Ленин, — ответил Токто.

«Ишь ты! Задолжал даже Ленину», — поразился Максим.

После отъезда Токто он долго разглядывал соболей. Первосортные шкурки, мех серебром струится. Редкостные соболи, больших денег стоят. И, чудак-человек, отдает их торговцу за какие-то непонятные долги. Даже не просит в книгу записать. О расписках, конечно, он понятия не имеет. Уссурийские охотники этого не сделали бы, нх здорово научили китайские торговцы. Да и русские тоже. Максим вспомнил отца-приказчика, ловок был, кое-чему научил сына. Да, пришли другие времена, не успел Максим попользоваться этими знаниями.

Соболя жгли руки. Они ведь ничьи! Ни в каких документах не числятся. Охотник неграмотный.

Максим бросил шкурки на прилавок. Закурил. Надо все обдумать. Велик соблазн. Если раскроется? Когда? Весна, скоро через Амур не проехать будет. Да Токто далеко живет, раньше осени он не появится. Может даже совсем не появиться, торговец У никого не пропускает в Малмыж. Токто первый прошел, другой раз может не пройти. Сеть У с мелкой ячеей, всю мелочь подбирает. А если Воротин сам поедет на Харпи, заедет в Джуен, встретится с Токто? Тогда все! Крышка.

Максим нервно затянулся, взглянул на соболей.

«Нет, отец не выпустил бы из рук такую добычу! Что он придумал бы?! Обменять на захудалые? Как?»

Ладони Максима вспотели, он вытер их о куртку и взял шкурки. Подул. Встряхнул. Ах! Какой мех! Максим прижал к лицу соболей.

— Будь ты проклят, Токто, — прошептал он. — Зачем ты принес их, ведь кровь во мне отцовская стучит. Они теперь мои, мои…

Соболя щекотали лицо, ноздри, губы, какие они были мягкие! Женщины так не ласкали Максима, как эти соболя.

На улице заржала лошадь. Максим отнял от лица соболей и, увидев в окне Воротина, швырнул шкурки в ящик. Он еще не знал, что предпримет, но возвращение Бориса Павловича его обрадовало. Он выбежал помогать ему распрягать лошадь — Ты что это какой-то встрепанный? — спросил Воротин.

— Ничего не встрепанный, какой есть, — бодро ответил Максим. — Как поездка? Встретились с Американом?

— Не видел его, но узнал любопытные вещи, хотя все охотники в Мэнгэне помалкивают. Боятся его. Раньше Американ ходил в тайгу, всегда привозил пушнину мешками. Где он ее брал? Торговал? Но чем? Говорят, у него никогда товара много не было. Теперь он не ходит в тайгу. Водкой торгует. Контрабандной водкой торгует. Где только он ее достает, откуда привозит? Учти, на пушнину меняет. Это уже по нашей торговле бьет.

Лошадь завели в утепленный сарай, дали корм.

Воротин с Максимом, оба холостяки, снимали угол в доме зажиточного малмыжца. За чаем Борис Павлович продолжал свой рассказ.

— Американ богат, друзей много. Поговаривают, будто он связан с хунхузами. А эти разбойники только возле границы крутятся. Тогда понятно, откуда водка у Американа. Но как он ее доставляет? На лодках, наверно. На пароходе не провезет. Санной дорогой тоже. Хитрый человек…

Максим слушал старшего, отхлебывая обжигающий чай. Он давно успокоился и теперь обдумывал свой следующий шаг.

— Мы, Максим, неудачно с тобой окопались, — продолжал Борис Павлович. — Надо было, несмотря на трудности с жильем, со складами, расположиться рядом с самыми крупными торговцами. Мэнгэн, конечно, не подходит, восемь — десять семей там живут. В Вознесенске — другое дело. Там и китаец торговец, и русские — Берсеневы, и другие. В Болони можно было поставить лавку дверь в дверь с У. Тогда, из-за любопытства хотя бы, заходили бы к нам. Торговать нам надо учиться. Слышал ведь, что говорили в Дальревкоме…

— Слышал, — сказал Максим. — Товара у нас маловато.

— Да, маловато. А пушнинку надо, на нее большая надежда. Потому торговать надо умеючи. А мы с ходу начали драться между собой. Интегралсоюз, Союзпушнина, Центросоюз. Черт знает что. Как мелкие купчишки, рвем друг у друга добычу, заманиваем охотников. Не годится так. Надо одну крепкую торговлю организовать, тогда и с частниками легче будет бороться. С Дальревкомом посоветоваться надо.

Борис Павлович отпил чаю, задумался.

— Как у тебя, чего не рассказываешь? — сказал он.

— Приезжал один, — ответил Максим, — озерский охотник.

— Такая новость, а ты молчишь! Прорвался-таки. Молодец! Наверно, не заезжал в Болонь, иначе его У на крючок зацепил бы. Кто он?

— Токто назвался.

— Токто! Как же, помню, его избрали председателем Совета. Неверующий такой. Привезли мы муки и крупы, раздаем, твердим, что даром, безвозмездно, мол, даем. Советская власть помогает. Не верит. Про долг говорил?

— Да. Твердил, долг верну. Вернул.

— Как? Привез за долг пушнину?

— Да, соболя.

Максим сам удивился, как это легко вырвалось у него, видно, где-то в мозгу крепко засела эта мысль забрать себе одного соболя.

— Вот чудак! Ты побеседовал с ним?

— Конечно.

— Знаю, как ты беседуешь, два слова не можешь сказать. А Токто к тому же по-русски плохо понимает.

— Беседовал, Борис Павлович, всю душу выложил. А он сердится, сует мне в руки соболя и твердит: «Долга, советская власть долга. Ленин долга».

Максим удачно изобразил Токто, но Борис Павлович не рассмеялся.

— Так и сказал? Ленину долг принес?

— Так и сказал.

— Эх, Максимка, не зря мы с тобой здесь сидим. Не зря! Если этот дальний озерский охотник несет свой долг Ленину — это хорошо!

— Чего хорошего — не должен, а несет.

— Мы ему вернем соболя, не в этом дело. Он знает, что советская власть и вождь народа Ленин крепко встали на ноги. Да, ты сообщил…

— Сказал. Когда сказал, что Ленин умер, тогда он и заявил, Ленину долг принес.

— Молодец Токто! Какой молодец! Значит, он, как и все мы, верит в бессмертие ленинских дел. Вот как! Хорошо, Максим. А соболя вернем, первым же охотником оттуда вернем.

— Может, товары какие…

— Нет, никак нельзя, соболя возвратим.

Максим облегченно вздохнул.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Пиапон знает Холгитона, кажется, всю жизнь, и только дважды видел его плачущим: когда хоронили его отца Баосу и старого Гангу. Плакал Холгитон тогда и сильно плакал.

Пиапон смотрел на слезу, сверкавшую при свете жирника в жиденькой бородке старика, а слеза та все расширялась, делалась круглее, потом внезапно разлетелась на все стороны. Пиапон понял, что он тоже плачет. Но почему плачет? Он никогда не видел Ленина, слышал о нем только от Павла Глотова. Боится возвращения старого? Да, если возвратятся белые и японцы, не избежать ему снова шомполов.

— Ты, Пиапон, скажи, как дальше будем жить? — который раз повторял Холгитон.

Как дальше жить? Откуда он может это знать, если только вернулся из тайги, только услышал о смерти Ленина. Пиапон никогда не задумывался над этим, потому что жил, как жили все охотники, добывал зверей, ловил рыбу. Добыл пушнины, заготовил впрок мяса и юколы — вот и живи дальше. Не было у охотников мечты о будущем. Если кто и мечтал, так о чем? Пожалуй, о богатстве только. Как Полокто. А думать и мечтать заставил Ленин, сказал, будете, охотники, лучше жить: не будет богатых, не будет торговцев, которые вас обманывают, получите хорошие ружья, капканы, сетки и невода, советская власть вам поможет. Тогда и направление мыслей охотников стало общим, поверили они Ленину и советской власти. А теперь Ленин умер, мечта охотников, словно подбитая птица, распласталась на земле.

— Ты скажи, Пиапон, зачем он умер? Только все на ноги начали становиться, а он умер…

Не тереби ты, старик, душу, она и так кровью обливается. Мечта Пиапона подрезана. А так ли, Пиапон? Советская власть ведь живет, ты председатель Совета тут, в Нярги. Ты жив. Рядом в Малмыже Воротин — советский торговец. Дальше есть исполком, там Ултумбу. А еще дальше где-то Глотов.

— Будем жить, дака, будем, — ответил Пиапон. — Когда умирают близкие, мы говорим: плачь, сильнее плачь, но думай, как дальше жить! Будем вместе думать, как дальше жить.

Ты верно говоришь, Пиапон, но больше себя успокаиваешь, чем старика. Ленин наверняка завещал людям, как жить дальше, а ты не знаешь. Почему не знаешь? Советскую власть надо укреплять, новую жизнь строить… Но как строить? Ты председатель Совета в Нярги, а ничего не делаешь. Чем ты лучше старшинки царского? Он ведь тоже был главным лицом в стойбище, тоже ничего не делал. Был бы жив Ленин, ты бы посоветовался с ним, а теперь с кем посоветуешься? Говоришь, он не умер, потому что оставил свои дела, мысли? Может, ты прав…

— Пиапон, белые не вернутся?

— У нас берданки есть, дака, воевать научились.

— Это верно, вы воевали. Я ведь тоже могу еще стрелять, если будут возвращаться, выйду встречать.

— Сыновья будут с тобой, мы все рядом будем, так ведь призывал Ленин.

— Всех бедных призывал, чтобы разом поднялись на богатых.

Верно, старик, он всех бедных призывал: русских, нанай, ульчей, корейцев — всех. Если бедные разных народов встанут на лыжи в одном отряде, тут без дружбы не обойтись. Без дружбы — нет силы. Выходит, Ленин призывал к дружбе всех народов. Да, в дружбе — сила!

— Чего это я, — сказал Холгитон, — плачу, что ли?

— Пьяный ты, — сказал Полокто, сидевший рядом.

— Ты молчи. Один я знаю, почему плачу. А ты молчи, ты думай о своем богатстве.

— А ты не считай мое богатство!

— Тьфу, твое богатство! Пиапон, я пойду домой.

Было уже поздно, когда разошлись гости. Пиапон лег на постель не раздеваясь. Голова была свежая, будто не выпивал весь вечер.

— Ты чего, отец Миры? — удивилась жена. — О чем так думаешь? Ваньку Зайцева жалеешь?

Пиапон отвернулся от нее. Молодой была Дярикта и не отличалась умом, теперь совсем поглупела. Надо же выдумать такое — жалеть Ваньку Зайцева!

Прежние мысли не возвращались. Пиапон лежал с открытыми глазами и не заметил, как провалился в сон. Проснулся утром после женщин, те уже хлопотали возле печи, готовили новое угощение. Пиапон сел на постели и закурил. Через стол стояла кровать Богдана. Пиапон взглянул туда — Богдан лежал с открытыми глазами, закинув за голову руки. Рядом с ним приткнулся Иванка.

— Богдан, ты слышал? — спросил Пиапон.

— Слышал, дед, — ответил Богдан. — Я не спал, все слышал. Наверно, все люди на земле плакали в тот день, а мы не знали. Как так…

Богдан замолчал. Дярикта вполголоса переговаривалась с дочерью, стучала ножом.

— Сколько так будет продолжаться, что мы все новости узнаем последними? — продолжал Богдан. — А старик не прав. Новая власть уже крепко встала на ноги там, в Москве. Ты ведь знаешь, что такое Москва?

— Там Ленин жил.

— Да, там Ленин жил, это главный город советской власти. Отец Нипо не прав, у Ленина много было помощников, друзей, они продолжат его дело. Представь себе, живет человек с большой семьей. Начал он строить большой дом, заложил основание и вдруг умер. Неужели ты думаешь, этот начатый дом бросят? А человек оставил на бумаге изображение дома. Хорошее изображение, все это видят. Будут достраивать дом! Так я думаю. Весь вечер думал.

Пиапон не проронил ни слова, его мысли совпадали с мыслями племянника. У Богдана голова умная, сначала хорошо подумает, потом выскажет, все ясно и понятно. Не зря старики уговаривают его стать родовым судьей.

Не выкурил Пиапон трубку, как ввалились первые гости. Разговор оборвался. Вошла Агоака, сестра Пиапона. Шаркнула ногой об ногу, будто снег стряхивала с олочей. Подсела к печи.

— Ты, Агоака, как ночная птица, — сказала Дярикта. — Всю ночь, видно, на ногах, у тебя уже все сварено, только гостей дожидается еда.

— Гости, — фыркнула Агоака. — Когда они были? Теперь люди живут в деревянных домах, у них очаги большие, полы деревянные, чонко[2]Чонко — отверстие на крыше фанзы (дымоход). нет…

— Тетя, ты свое чонко травой давно заткнула, — засмеялась Хэсиктэкэ.

— Заткнула, что из этого? Холодно, потому заткнула. Что, из-за этого к нам нельзя приходить в гости? Проходишь мимо и нельзя заглянуть? Что, наша грязь пристанет к вам?

— Это к кому пристанет грязь? — вступилась Дярикта.

— Началось! — расхохоталась Хэсиктэкэ. — Папа, слушай, ты ведь давно не слышал, как тетя с мамой состязаются. Вот языки! Как листья тальника на ветру. Ха-ха!

Пиапон, Богдан и гости рассмеялись. Кто не знал в Нярги Дярикту и Агоаку! А они уже не слышали ничего, словно токующие тетерева.

— Я говорю, наша грязь к вам пристанет, — тараторила Агоака, — мы в фанзе живем, пол глиняный…

— Настели досок, кто за руки держит…

— Потому не заходит никто…

— Заходить не будут, если ты трубку не подаешь…

Пиапон рассмеялся и спросил:

— Мать Гудюкэн ты в гости зовешь?

— Как я посмею звать в гости, когда мимо проходят…

— Что у тебя? Талу нарезала?

— Талу из осетрины нарезала, пельмени на морозе…

— С этого и начала бы!

Агоака удовлетворенно сплюнула на золу перед дверцей печи.

— Ты всех зовешь?

— Сказала, да не знаю, придут ли.

— Будешь звать, как сейчас, кто придет? Надо ласково.

— Она хитростью берет, — сказала Дярикта.

— У тебя научилась, а то у кого же!

Дярикта зло сверкнула глазами, прикусила язык.

Агоака опять сплюнула. Теперь уже с негодованием. Она не могла простить Дярикте позора, который та навлекла на Пиапона, когда зайчонка[3]Зайчонок — так нанайцы называют внебрачного ребенка. Миры пыталась выдать за сына ее замужней старшей сестры Хэсиктэкэ. Прошло больше восьми лет, вон Иванка какой уже, по грудь почти Богдану, а обида за любимого брата не проходит. А вместе с обидой и злость.

— Ради талы из осетрины в какой грязный дом не пойдешь, — сказал Пиапон, натягивая на ноги торбаса. — Богдан, ты разве не хочешь немного грязи из большого дома вынести?

— Дед, пить не хочу, — поморщился Богдан.

— Боится, — сказала Агоака, — думает, оженю его. Нет невесты, не бойся.

— Ты чего такая злая, тетя? — спросил Богдан.

— Рада, что не идешь в гости.

— Печенку осетровую оставила?

— Оставишь, когда рядом эти коршуны — Кирка да Хорхой.

— Не злись, иду.

Когда Богдан пришел в большой дом, там в сборе были все дети Баосы, зятья, внуки — полный дом.

Хорхой с Киркой посадили его за свой столик.

— В тайге ты совсем оброс, — сказал Хорхой, оглядев Богдана, — скоро косички вновь заплетешь.

В Нярги Богдан один был без косичек; когда он возвратился из Николаевска без кос, няргинцы подняли его на смех: «Что за голова у тебя, Богдан, точно обгорелая кочка. Ха-ха!» — «Богдан, за тебя ни одна девушка не выйдет замуж. Где твоя мужская красота!»

Только Пиапон да несколько юношей сочувствовали Богдану. Они хотели быть похожими на него, но боялись насмешек. Богдан предлагал им отрезать косы, обещал подстричь по-русски, по-городскому. Велик был соблазн, но юноши все же устояли. Сидят перед Богданом, красуются косичками. Хорхой завидовал расческе Богдана, все тетки пытались выманить у него ножницы и чего только не предлагали взамен.

— Нет, Хорхой, косичек у меня не будет. Поеду в Малмыж, там есть мастер, умеет стричь.

— Тебе хорошо, ты из города вернулся без кос.

— Какая разница, в городе отрезать или в Нярги?

— Совсем другое дело из города вернуться…

Гудюкэн, дочь Агоаки, подала чашку мелко нарезанной осетрины. Агоака поднесла Богдану водки в фарфоровой чашечке с ноготок.

— Пей. Что за нанай ты? Какой ты охотник? Косу отрезал, от водки морщишься, от женщин отворачиваешься. Пей.

Богдан усмехнулся, обмочил верхнюю губу в водке, вернул Агоаке. Та тоже помочила губы и вернула Богдану. Тот выпил.

— Если бы ты не выпил, я тебе подала бы, как подают русские, в кружке, и заставила бы выпить.

За соседним столиком засмеялись.

— Такая наша сестра, — сказал Дяпа. — Вредная.

— Большой дом на ней держится, — поддержал его Холгитон.

— Какой большой дом? Нет давно большого дома, мы с отцом Миры ушли отсюда, и не стало большого дома, — сказал Полокто.

Богдан расправлялся с талой, когда услышал рядом спор братьев. Говорил сперва Полокто.

— Удачная зима. Разве не так?

— Для нас удачная, — ответил Калпе. — Весной голодали, осенью хорошо зажили. Другие с охоты пустые вернулись.

— Я тоже мало добыл.

— Зато ты раньше всех вернулся и сено продаешь русским. Хорошо заработал.

— Мое сено лишнее, а у малмыжских нет сена, потому хорошие деньги дают.

— Ты всегда путаешь мое и наше. Сено косили все вместе.

— Я позвал вас, если бы не позвал, не заготовили бы.

— Все равно, сено косили, теперь деньги поровну!

— Отец Ойты, у русских совсем нет сена? — спросил Пиапон.

— Мало, коровы, лошади голодают, луга-то…

— Много продал? Есть еще сено?

— Зачем тебе? Продавать хочешь?

— Это мое дело! Есть сено?

— Есть! Есть! — закричал Калпе.

— Немного есть, а что? Ты скажи, зачем? Твоей лошади хватит, моим тоже.

— Дай одну лошадь с санями, за сеном поеду.

— Не даст он лошадь, — сказал Холгитон.

— Дам, вот возьму и дам! — закричал Полокто. — Возьми лошадь и сено возьми.

Пиапон поднялся, стал одеваться.

— Куда, ага? Погости еще.

— Вернусь, куда денусь. Богдан, Хорхой, Кирка, поехали со мной, — сказал Пиапон и вышел из дому.

Вскоре четыре подводы выехали из Нярги. Поздно вечером Пиапон с молодыми возчиками вернулся домой с пустыми санями.

— Где сено? — спросил поджидавший его Полокто.

— В Малмыже, — распрягая лошадь, ответил Пиапон. — У русских сена нет, коровы молока не дают, а русские дети без молока не могут жить.

— Сам знаю. Даром, что ли, отдал? Митрофану?

— Ему и другим, кто нуждался больше.

— Ты ограбил меня! Так тебе советская власть советует? Родного брата грабить советует?

— Советует…

— Тогда это не моя власть! Не хочу такой власти!

— Советует помогать нуждающимся, советует жить в братстве, — продолжал спокойно Пиапон.

— Тебе русские братья роднее, чем я, родной брат!

— Ленин так говорил, понял? В дружбе всем жить, помогать друг другу.

Полокто плакал пьяными слезами, проклинал Пиапона, злых духов просил наслать на него неизлечимые болезни. Старики слушали и качали головами, нельзя так, соромбори — грех!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Кто вспомнит о морозах, когда ласково греет солнце? Кто вспомнит о голоде, когда живот распирает от обильной пищи? Нет, никто не вспомнит — это знает Пиапон. Когда в амбаре навалом лежит пища, все домашние одеты и обуты, жизнь всем кажется счастливой и беззаботной. Спросишь любого, как он прожил жизнь, не задумываясь, ответит: «Хорошо». Лишь тот, кто всю жизнь хворал и из-за этого не видел солнца, не слышал песни воды и ветра, ответит, что плохо! Что про такого скажешь? Вздохнешь сочувственно, подумаешь: «Бедный человек. Судьба». Но стоит этому хворому встать на ноги, походить по тайге, поплавать по Амуру, и как бы бедно он ни прожил другую половину жизни, в последний свой день он скажет: «Хорошо жил», потому что он начисто забыл первую — плохую половину жизни.

«Живем сегодняшним днем, — думал всегда Пиапон. — Хорошо сегодня, значит, и жизнь хороша. Прошлое не хотим вспоминать, о будущем не хотим думать. Теперь другие времена, надо по-другому жить».

Но жизнь протекала, как и прежде, то убыстряясь, то замедляясь: убыстрялась она, когда одно событие за другим катилось, словно снежный ком с горы, и охватывало не то что одно стойбище, а несколько сел или даже весь Амур; за этим вновь наступал спад, и жизнь опять замирала. Старики тихо умирали, дети с криком рождались — все нормально, все правильно. Обыкновенная жизнь. Так и должно быть.

Но Пиапон не соглашался с такой размеренностью жизни. Что делать, как подталкивать ее? Какие придумывать новшества?

«Новая жизнь», — говорил он, и редко кто, кроме Богдана, понимал его. «Живем, и хорошо», — отвечали ему.

Верно, в Нярги теперь жили терпимо, не очень сытно, но и не голодно. Зима, последовавшая за той, в которую умер Ленин, была малоурожайна на зверье, охотники мало добыли пушнины, но голодать не голодали.

Приезжали из исполкома начальники, расспрашивали о жизни, о рыбной ловле, охоте, говорили много о новой власти, но никаких перемен их приезд не вносил в жизнь охотников. Раза два приезжал Ултумбу, сообщил, что в Хабаровске организован Комитет народов Севера, который будет решать все житейские вопросы северных народностей.

— Где-то далеко организовываете всякие комитеты, — сказал Пиапон, — а что толку? Ничего не делается тут, на месте.

— Как ничего? — удивился Ултумбу.

— Новая жизнь, а что нового?

— Эх, Пиапон, давай я тебе объясню. Сначала у нас была организована Дальневосточная республика. Эта республика в 1922 году приняла программу помощи северным народам. Там сказано: помогать продуктами, одеждой, защищать от торговцев. Это что, разве не новое? Это в двадцать втором-то году, когда война только закончилась! В следующем году Дальревком принял решение, где тоже сказано — помогать, помогать охотникам. А ты? Эх, Пиапон, советская власть с самого начала, как только родилась, начала нам помогать. Только все делается не так быстро, как нам хотелось бы. Кроме заботы о нас у советской власти по горло других дел. Ох, как много, Пиапон, если бы ты знал! Жизнь налаживается. Потерпи, Пиапон, работы тебе скоро будет вдоволь, об охоте забудешь — вот как будешь занят.

— Без охоты нанай не проживет, Ултумбу. Какие бы ни были дела — охотиться буду.

— Некогда будет.

— Найду время.

Пиапон охотился всю зиму. Как же ему без охоты, на что жить? Председательская зарплата слишком мала. Когда возвратился из тайги, в стойбище его встретили советские торговцы. Много их было, один у другого отнимали пушнину. Все они были советскими торговцами, один из Дальторга, другой из Центросоюза, третий из Союзпушнины. Поехал Пиапон в Малмыж, сдал пушнину Воротину, спросил:

— Почему столько торговцев? Одна советская власть, а торговцы разные?

— Путаница есть, но думаю, что скоро разберемся, — ответил Воротин.

Орава новых торговцев оживила жизнь стойбища, некоторым старикам напомнила прошлое, когда так же спорили, отбирали друг у друга пушнину китайские и маньчжурские торговцы. Но в отличие от тех новые торговцы не продавали водки, они только словами, обещаниями, товарами и ценами заманивали охотников. Разъехались говорливые торговцы, и опять замерло стойбище, но ненадолго.

В большую семью Заксоров пришла беда — погиб Дяпа. Ставил он капканы на колонков, уходил из дому рано утром, возвращался после полудня. В конце марта однажды он не пришел в свое время. Домашние решили, что он поджидает ночи, чтобы возвратиться по насту. Но и ночью не пришел. Калпе, Хорхой, Богдан пошли на поиски и привезли истерзанное тело Дяпы. Его задавил медведь.

Братья Дяпы, племянники вытащили из амбаров берданки, охотничью одежду и в ту же ночь пошли на поиски медведя. В полдень они расправились со своим врагом, располосовали ножами на куски мясо, разбросали в разные стороны, кости дробили топорами. Собаки впервые в жизни объелись медвежатины так, что еле доползли до дому.

Похоронили Дяпу возле отца и матери. Жена Дяпы, Исоака, ходила на могилу, жгла костер. Хорхой с сестренкой Дяйбой иногда ходили ей помогать.

После похорон брата Пиапон задумался над судьбой Исоаки. Как ей быть? Исоака, по закону, могла вернуться к родителям, но они давно умерли. Могла Исоака, конечно, жить с сыном Хорхоем, нянчить внучат. Но захочет ли она? По старым законам, она должна перейти к Калпе, стать его женой. Это называется сирагори — продолжить.

Если не захочет Калпе продолжить Дяпу, ее могут взять Полокто или Пиапон. Старшим братьям закон не запрещает забрать ее в жены. Если же братья по каким-то причинам не могут продолжить Дяпу, Исоака может стать женой любого племянника мужа. На это имеют право сыновья Полокто: Ойта и Гара и сын Калпе — Кирка. Правда, Кирка моложе даже сына Исоаки Хорхоя, но разве раньше не бывали шестидесятилетние старухи женами восемнадцатилетних? Бывали, и сколько угодно.

Разобрал Пиапон все эти варианты, но решать положено не ему, Исоака сама должна сделать выбор, а дело братьев и племянников Дяпы — принять или отвергнуть. Пиапон размышлял над судьбой Исоаки потому, что был председателем Совета стойбища, он чувствовал свою ответственность за ее судьбу.

Исоака продолжала жить в большом доме, вела свое хозяйство с невесткой и с дочерью. Прошел апрель, наступил май. Женщины готовили на зиму черемшу. Однажды, вернувшись из тайги, Исоака зашла к Пиапону.

— Аха, уже терпеть не можешь, замуж, наверно? — встретила ее Дярикта.

Исоака смутилась и сказала:

— Зачем так, мать Миры?

Пиапон, выслушав Исоаку, вечером собрал в большом доме всех братьев и племянников. Давно не собирались они на такой совет!

Братья сели в кружок на том месте, где сидели они, когда был жив отец. Рядом с ними новая охотничья поросль: Ойта, Гара, Кирка. Богдана не было в стойбище, он уехал на Харпи погостить у родителей. На этом совете он мог присутствовать только наблюдателем, жениться на Исоаке он не имел права, так как был племянником Дяпы с женской стороны.

Братья курили трубки и молчали. Притихли молодые охотники. Возле очага замерли женщины большого дома. Среди них Исоака. Далда нервно курила свою длинную трубку. Волновались и жены Полокто — Майда и Гэйе — вдруг их сумасбродный муж приведет в дом Исоаку! Еще больше тревожились жены Ойты и Гары, они были молоды и не хотели ни с кем делить своих мужей. Одна Дярикта была спокойна.

— Исоака, иди к нам, — сказала она. — Ты хорошая, я ведь знаю, будешь мне сестрой. Хочешь, я сейчас отцу Миры скажу?

— Тебя послушается, жди, — усмехнулась Агоака.

— Не надо, они сами решают, — сказала Исоака. Молчание мужчин прервал Полокто.

— В старое время такое дело решал бы я, — сказал он. — Но теперь другие законы. Ты, отец Миры, председатель Совета, начинай разговор.

— Начать можно, — ответил Пиапон. — Может, отца Нипо позовем, легче будет нам говорить?

— Когда на совет большого дома посторонних звали? — спросил Полокто.

— Это советский совет, — возразил Калпе. Позвали Холгитона. Старик сел в кругу братьев.

— Собрались, чтобы поговорить об Исоаке, — сказал Пиапон. — Она остается с нами, с Заксорами.

— Куда ей деваться? Она ваш человек, — сказал Холгитон. — Кто ее продолжит?

Полокто усмехнулся.

— Мне третью жену? Кормить надо…

— Кто тебя насилует? — сказал Холгитон. — Твоя воля.

Калпе опустил голову, он обо всем переговорил с Далдой, и жена наотрез отказалась от Исоаки и даже пригрозила, что уйдет к родителям, если он возьмет вторую жену. Но Калпе беспокоило сейчас не это, он больше думал о неустроенности сына, о том, что все еще не может собрать денег на тори. Кирке пора жениться. А тут еще придет Исоака с дочерью…

— Не могу, — сказал Калпе и откашлялся.

— Ты обязан был, — нахмурился Холгитон. — Ты младше отца Хорхоя. Кто же теперь ее возьмет? Отцу Миры, я думаю, нельзя, он председатель Совета. А, может, можно? — Холгитон взглянул на Пиапона.

— Кто его знает, — ответил Пиапон. — Ултумбу надо спросить или в Хабаровске.

— Это долго, надо сейчас решать. Молодая женщина давно без мужа живет. Молодые, головы поднимите.

Холгитон взял в руки совет большого дома и упивался этой маленькой властью.

— Ойта!

— Жена у меня…

— Какой мужчина думает о жене, когда другую предлагают? Под женой живешь. Гара, ты что скажешь? Берешь женщину?

— Жена у меня…

— Твой отец с двумя женами живет и ничего! Он уже пожилой, а ты молодой. От женщины, которую тебе даром дают, без тори дают, отказываешься! А-я-я, какие молодые охотники пошли! Повтори, берешь?

— Не могу…

— Как не могу? Спать с женщиной уже не можешь? Бессердечный человек ты! Все вы, Заксоры, бессердечные люди оказались! — Холгитон совсем разошелся. — Ваша женщина осталась одна, без мужа, без кормильца, а вы ее из дома, как собаку, выгоняете.

Исоака тихо всхлипнула. Дярикта погладила ее по спине, что-то прошептала.

— Молодая она еще, и вам ее не жалко? Я всегда думал про вас хорошо, всем говорил, смотрите, какие Заксоры, берите с них пример. Теперь вижу — зря говорил. В старое время так не поступали. Закон сирагори — самый хороший закон, человеколюбивый закон. Он говорит, не бросайте, люди, женщину с детьми, кормите ее, выращивайте детей. Хороший закон, и такой закон советская власть обязательно поддержит. Кирка, ты что думаешь?

Холгитон так внезапно выкрикнул имя юноши, что все вздрогнули. Кирка, сидевший с опущенной головой, ожидавший каждую минуту этого вопроса, даже подскочил. Он покраснел, уши зардели спелой рябиной.

— Ты остался в этом доме один мужчина. Так будь настоящим мужчиной, будь храбрым охотником, поддержи честь Заксоров.

Кирка молчал.

— Твой дед сейчас смотрит на тебя, он где-то тут. Он теперь только на тебя надеется. Тебе даром дают женщину, без тори дают. Возьми, не отпускай ее из дома Заксоров.

Юноша молчал. Калпе смотрел на сына и тоже молчал. Далда замерла возле очага.

— Она ваш человек, нельзя отпускать. За нее деньги уплачены…

Пиапон помнил, что за Исоаку никто ничего не платил, отец договорился с ее отцом, они обменялись дочерями. Когда Идари сбежала с Потой, отец сильно переживал, чуть не поссорился с отцом Исоаки. Потом они помирились, отец Исоаки наотрез отказался от тори и не взял ни денег, ни соболей.

Полокто тоже помнил все, он слушал Холгитона, и его нисколько не возмущало поведение старика, он был, наоборот, доволен, что старик обошел его — зачем ему пожилая Исоака, когда он собирается купить себе молодую жену?

Калпе с раздражением слушал Холгитона, несколько раз собирался оборвать его красноречие, сказать, что он передумал и берет в жены Исоаку. Но Исоаку уже предлагали его сыну, удобно ли отбирать жену у сына? Потому Калпе молчал, хотя ему было очень стыдно.

— Бери, Кирка, женщину, — сказал Холгитон тоном, не терпящим возражения. — Бери и живи с ней. Ты сердечный человек, ты не выгонишь из дому женщину. Дяйба скоро выйдет замуж, и ты вдвоем с женой заживешь. Ты ее полюбишь, она хорошая, добрая женщина, я ее с люльки знаю. А если захочешь жениться на другой, она не станет противиться, ты приведешь молодую жену. Чем плохо? Эх, когда я был молодой, почему мне не выпало такое счастье? А ты, Кирка, счастлив, без денег жену нашел.

Кирка молчал. Когда на нарах поставили столики, он лег на свое место и не поднимал больше головы. Подали на столик еду, водку.

— Оженили твоего сына, — сказал Холгитон Калпе. — Если собрал на тори, теперь можешь пропить.

А Пиапон добавил:

— Я думал, ты продолжишь, а ты отказался вдруг. Я бы продолжил, Исоака хорошая женщина.

— Тебе нельзя, ты председатель, может, что не так, кто знает, — возразил Холгитон.

— Сыновья мои продолжили бы, — сказал Полокто, — да жены у них хуже медведиц. Если бы привели они Исоаку, каждый день ссорились бы, дом весь перевернули бы.

— У тебя и так хватает ссор, — усмехнулся Холгитон.

— Верно. Но это я ссорюсь с женами, а что будет, когда дети еще начнут? Плохо будет.

Возвратился Хорхой, во время совета он отсиживался в доме Полокто. Узнав решение совета, он подошел к Кирке, лег и прошептал:

— Кирка, как мне теперь тебя звать, а?

Кирка размахнулся, ударил невпопад, но угодил в ухо Хорхоя.

— Охо! Ты уже бьешь меня, — засмеялся Хорхой. Кирка вскочил и выбежал на улицу.

— Чего это он? — удивился Холгитон. — Оженили его, радоваться должен, а он что?

Старик еще ничего не знал о любви своей дочери Мимы и Кирки. Влюбленные встретились. Всю ночь они провели вдвоем на конце острова, откуда когда-то, оттолкнув лодку, сбежали такие же влюбленные Идари и Пота. Мима с Киркой тоже думали о побеге, но куда теперь им бежать, где спрятаться?

— Никуда не сбежишь, — горестно шептал Кирка. — Кругом теперь одна новая власть.

— Раньше будто власти не было, — возражала Мима.

Раньше с этого места отчалила лодка Поты, он увозил украденную Идари, а теперь Мима уговаривала Кирку сбежать…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Пиапону казалось, что не пароход поднимается по реке, а Амур наползает на него, как какое-то живое существо, извиваясь, то сужаясь, то расширяясь. Мутная вода валилась навстречу, и тупой нос парохода едва раздвигал ее. Двигатели грохотали в железном брюхе, колесо шлепало позади, и весь этот необычный шум ласкал ухо Пиапона. Он был человек тихий, привыкший с детства к тишине, к таежному полумраку и не переносивший лишнего шума. Почему же теперь нравился ему этот железный грохот? Когда он прощался на берегу Малмыжа с Митрофаном, пароход ему казался обыкновенным, каких десятки плавают по Амуру. Но когда они сели в шлюпку, Богдан сказал, что пароход называется «Гольд». Вот тогда-то и проникся Пиапон уважением к этому пароходу, потому-то и нравился ему даже грохот его стального сердца.

— «Гольд» назвали, надо же, — повторял он который раз. — Почему так назвали?

Богдан этого не знал, но по привычке стал размышлять вслух.

— Есть пароход «Кореец», почему не быть «Гольду»? Советская власть уважает все народы, потому пароход назвали именем нашего народа. Царская власть не называла свои пароходы именем нашего народа, не созывала людей на большой разговор в губернский город.

— Да, ты прав, — вздохнул Пиапон.

Пиапон с Богданом ехали на первый туземный съезд Дальнего Востока, который созывало Дальневосточное бюро ЦК. Как только вскрылся Амур, в Нярги приехал Высокий, широкоплечий русский. Он немного говорил по-нанайски и объяснил, что в июне в Хабаровске созывается съезд туземцев, где будут решаться вопросы, как улучшить их жизнь. От нескольких стойбищ требовалось выбрать одного делегата. Собрались няргинцы, подумали и решили послать Богдана, так как он хорошо говорит по-русски, умеет читать и писать. Однако, хотя Богдан и грамотный, но молодой, и предложили ехать с ним Пиапону, потому что в серьезном деле старший советчик не помешает.

Приезжий, его звали Казимир Дубский, проехал по соседним стойбищам. В Болони, Хулусэне, Нижнем Нярги, Хунгари, Туссере охотники согласились с предложением няргинцев. Перед выездом Богдан с Пиапоном ездили в Хулусэн помолиться священному жбану счастья, беседовали с великим шаманом Богдано Заксором. Шаману не нравился Дубский.

— Глаза его недобрые, — сказал Богдано. — Расспрашивал меня, выведывал шаманские тайны, настойчиво выведывал. Зачем ему это знать? Не верьте ему, это нехороший человек. Отговорить вас не могу, люди вас посылают, но будьте осторожны, ты, Богдан, особенно.

Так напутствовал родственников великий шаман.

Пиапону Дубский, наоборот, показался забавным человеком, он поинтересовался женскими вышивками, берестяными изделиями, слушал легенды и сказки, все записывал. Глаза его были тоже забавные, зеленоватые, таких глаз Пиапону раньше не приходилось видеть. Правда, глаза Дубского не очень ласковы и походили скорее на зеленый лед или стекло.

«Гольд» резал тупым носом тугие амурские волны, равномерно шлепал колесом. Прибыли в Хабаровск вечером, а на следующий день открылся съезд.

Большое красное здание было разукрашено флагами, плакатами, зал утопал в кумаче, сверкали начищенные трубы оркестрантов. Все было необычайно торжественно и празднично. Пиапона сперва ошеломило такое обилие красной материи и портретов. Дубский собрал возле себя делегатов и гостей-нанайцев, среди которых было немало женщин. Пиапон познакомился со всеми делегатами-нанайцами: Михаилом Актанка из Сакачи-Аляна, с которым, как выяснилось при разговоре, был и раньше немного знаком; Яковом Актанка, Ганя Бельды из Сэвэки, Екатериной Удинкан из Тауди, Николаем Тумали из Пули. Повстречался и с родственником Алексеем Заксором из Толгона.

— Почему тебя Алексеем зовут? — спросил Пиапон. — Ты ведь Орока.

— По-русски назвали Алексеем, — улыбнулся Орока.

Казимир Дубский показывал пальцем на портреты и говорил:

— Это Калинин, он был в Хабаровске два года назад, он самый главный человек в советском государстве…

— Главнее Ленина?

Дубский, видно, поднаторел в агитационном деле, легко находил ответы на все вопросы, но его толкования были довольно примитивны, может быть, оттого что он подлаживался под своих слушателей.

— Это Смидович. Комитет Севера знаете? Большой Комитет находится в Москве, там Смидович возглавляет этот комитет. А это Сталин, он главный партийный…

Медные трубы отчаянно ревели, звенели тарелки, гремел барабан, весь этот необычный шум до боли давил на уши, кружил голову. Пиапон морщился и с наслаждением вспоминал железный грохот «Гольда». Там хоть и грохотали железки, но они дело делали, толкали пароход, а эти трубы для чего ревут?

Наконец замолкли трубы, делегаты, гости заняли стулья. Часы показывали восемь. В торжественной тишине открылся первый съезд туземцев Дальнего Востока. В зале сидели нанайцы, ульчи, удэгейцы, нивхи, орочи, тунгусы, не могли прибыть из-за льда и непогоды чукчи, эскимосы, коряки, ительмены.

Избрали президиум съезда, и, к великому удивлению Пиапона, его племянника Богдана посадили за почетный стол, обтянутый красной материей, рядом с большими дянгианами всего Дальневосточного края, Пиапон почувствовал, как радостно запрыгало сердце, тепло разлилось по телу.

Потом на возвышение поднялся Орока, которого теперь по-русски звали Алексеем.

— В почетный президиум, — раздался его звонкий голос, — товарищей Калинина, Смидовича, Сталина…

«Молодая голова, запомнил ведь всех, — подумал Пиапон. — А я только Ленина запомнил, но зато на всю жизнь».

После Ороки на возвышение поднялся человек в военной гимнастерке, с красивой бородой.

— Гамарник будет говорить, — сказал переводчик. — Он председатель Дальревкома.

— Товарищи! Первый дальневосточный съезд туземцев собрался в дни, когда войска англо-американских империалистов расстреливают на улицах Шанхая и других городов Китая мирные демонстрации трудящихся. Расстреливают рабочих и студентов. Это наглядно показывает, как империалисты решают у себя национальный вопрос…

Пиапон слушал бородатого Гамарника и думал: откуда ему известно, что происходит в далеком Китае, из газет он это знает или по железным ниткам переговаривается с китайцами? Очень хотелось об этом узнать, но переводчик был занят, переводил речь Гамарника.

— Советская власть на Дальнем Востоке существует не много лет, но туземцы уже убедились, что она является их другом. Царизм шел к вам с водкой и крестом, спаивал, выкачивал пушнину и рыбу, а советская власть идет на помощь со школами, больницами и кооперацией. Много уже сделано для улучшения жизни туземцев, но предстоит сделать еще больше. Мы уверены, что вы справитесь с культурными задачами. Дальревком сегодня подарит вам берданы, это вам не только для охоты, но и для защиты от империалистических хищников!..

Сперва в президиуме захлопали, потом аплодисменты охватили весь зал. Внезапно оркестр затрубил, и, к удивлению Пиапона, незнакомая мелодия захватила его, сладко защемило сердце. Новое, неизведанное чувство охватило его.

— «Интернационал» называется, песня бедных людей всей земли, — прокричал переводчик.

После Гамарника делегатов съезда приветствовали руководители края, женотдела, Дальбюро ЦК, Камчатского губкома. После каждого выступающего оркестр исполнял «Интернационал».

— Хорошо эти трубы играют, — сказал сидевший рядом с Пиапоном Михаил Актанка.

— Дянгианы говорят, потому, наверно, играют, — предположил Пиапон.

Хитрый Михаил кивнул в знак согласия, но не сказал, что будет сам приветствовать съезд. Когда он с переводчиком-женщиной вышел к столу президиума и заговорил, у Пиапона перехватило дыхание. Михаил Актанка говорил по-нанайски! На таком большом людном сборище, где собрались люди десятка национальностей, нанайский язык звучал наравне с другими! Его, Пиапона, родной язык.

А еще больше взволновало и обрадовало его, когда медные трубы грянули «Интернационал». Его родному языку трубы пели песню рабочих и бедняков всего мира! Как же тут не взволноваться было.

Делегатам вручали берданки с подсумком патронов, портреты Ленина, красивые значки и книги. Получив подарок, каждый охотник держал речь. Сказал свое слово и Орока.

— Если белые захотят вернуться, я с этой берданкой встану на их тропу. Мы защитим советскую власть.

Когда закрывали первое заседание съезда, на часах было девять часов сорок пять минут.

«Вот, оказывается, зачем часы, — подумал Пиапон. — На больших разговорах по часам время делят».

— Как за красным столом сидел? — спросил он, встретив Богдана в коридоре.

— Плохо, дед, — ответил Богдан. — Все смотрят на тебя, разглядывают. Непривычно, я совсем мокрый, вспотел.

Делегатов и гостей пригласили в зал, где были расставлены и накрыты столы.

— Водкой поить будут, — сказал Николай Тумали.

— Как пить? Стыдно, — засмеялась Екатерина Удинкан.

Пиапон сел, где ему предложили. Рядом оказались Михаил Актанка и нивх Хутэвих. На столе стояли бутылки с водкой, в тарелках разная еда. Глаза разбегались, но Пиапон сразу отыскал умело накрошенную талу из жирной осетрины.

— Смотри, талу нарезали, — подтолкнул он Михаила.

— Правда, настоящая тала, — сказал Михаил., Перед ним лежали костяные палочки для еды и вилка; он взял палочки и, подцепив талу, попробовал.

— Понимают, — улыбнулся он. — Из свежей осетрины приготовили. А я думал, из дохлой нарезали.

Привычная тала лучше водки расковала охотников, они заговорили, там и тут послышались смешки. Но громко, как бывает на всяких выпивках в стойбищах, никто не разговаривал, не кричал. Охотники между собой говорили вполголоса, женщины перешептывались. Ни речи руководителей съезда и делегатов, ни первые стопки водки не могли рассеять природной застенчивости детей тайги. Многие не притронулись ко второй стопке.

— Не могу пить, — сознался Пиапон.

— Я тоже, еда не лезет в горло, водка обратно идет, — сказал Михаил. — Хоть спать уходи.

Прошел час, охотники, к удивлению организаторов ужина, неохотно тыкали палочками в тарелки, не ели и не пили. Поняли руководители, что зря они посадили совершенно незнакомых мужчин и женщин за длинный стол. У этих детей тайги свое понятие о морали. Вежливо, с шутками, чтобы не обидеть гостей, они насовали им в карманы початые бутылки и проводили до машин. Это были обыкновенные грузовые машины, на которых возили делегатов из общежития в столовую, из столовой на заседания съезда, хотя расстояние между этими зданиями было до смешного коротким.

— Не нравятся мне эти домики на колесах, пахнут остро, неприятно, — говорил Николай Тумали. — Запах такой тягучий, в носу будто сидит, не уходит. Видно, и на одежде остается. Как в тайгу пойдешь? Зверь издалека учует.

— Мне тоже не нравится, — сознался Пиапон.

— Пешком лучше ходить.

— Обидим людей, нехорошо. Они делают все для нас, стараются, чтобы лучше было. Все интересно, необычно…

— Необычно, это верно. За душу берет.

— Всем бы это увидеть, а…

— Хорошо было бы, тогда все сказали бы: советская власть хорошая власть, делает все для нас.

— Вернемся, расскажем людям…

В общежитии охотники вытащили бутылки и тут только, рассевшись в кружок на полу, начали пить по-настоящему, без стеснения, привычно. Весело отужинав, легли на скрипучих железных кроватях под белыми, холодными, непривычными простынями. Некоторые, не выдержав, перебрались на пол.

Богдан лежал рядом с Пиапоном.

— Дед, ты не спишь? Я тоже не могу, все думаю, думаю… Дед, как все хорошо! Так хорошо, слов нет выразить. Ты знаешь, я о таком съезде еще в Николаевске мечтал. Верно. Не думай, что я шаман. Там тоже собирали делегатов, советскую власть организовывали, приглашали нивхов, ульчей. Тогда я думал, что нанай должны собрать в Хабаровске. А тут собрали не одних нанай, собрали все народы. Здорово! Я себя чувствую как на большом невиданном празднике. Город, люди, даже вонючие машины — все мне нравится. А трубы как играют! Никогда бы не подумал, что на таких трубах так слаженно и хорошо можно играть. Дед, это все советская власть. За такую власть жизнь отдать не жалко, верно говорил Алексей. Ты знаешь? Он комсомол организовал в Толгоне, да тоже не знает, чем должен заниматься комсомол. Но мы здесь все узнаем, нам здесь все будет понятно, так мне сказал Гамарник. Я с ним разговаривал. Говорят, что учиться мне надо, скоро здесь откроют для нас большую школу. Школу для взрослых.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

«Молодой, горячится, — подумал Пиапон. — Зачем жизнь отдавать? Жить надо, новую жизнь строить. Когда белые нападут — тогда другое дело».

Никто, даже организаторы съезда не предполагали, что приехавшие из разных концов края охотники так остро будут выступать, так обстоятельно обсуждать вопросы, ради которых собрался съезд.

Выступавшие жаловались на тяжелую жизнь: зверя мало стало в тайге, рыба ловится плохо, а тут еще торговцы обманывают, завышают цены на товары. Плохо поступают торговцы Дальгосторга, они заставляют охотников идти в тайгу раньше срока и берут раннюю, не созревшую пушнину. Надо установить строгие сроки охоты!

Кто поджигает тайгу? Охотники-туземцы? Нет, тайга горит по вине русских, китайских охотников, они не следят за своими кострами. Надо заставить их беречь тайгу. Пора частных торговцев выгнать, пусть одни советские торговцы имеют дело с охотниками.

Резко, Пиапону показалось, даже слишком резко выступал бывший партизан, бывший кровник Токто, Понгса Самар. Он рассказал, как его брата Кирилла Самара обманул русский крестьянин. Накосил Кирилл Рудневу сена и по уговору должен был получить за это двухгодовалого жеребенка, но не получил.

— Почему советская власть не судит Руднева? — спрашивал Понгса. — И так голодно живем, а тут еще обманывают. Даже советская власть обманывает…

Пиапон подумал, что ослышался, но увидел, как переглянулись в президиуме и недоуменно, вопрошающе посмотрели на переводчика.

— Да, обманывает! — продолжал Понгса. — Есть у нас уполномоченный, должен у нас рыбу принимать. Мы к нему — заключай с нами договор. Не хочет, всякие причины находит, соли мало, бочек нет. А кета не ждет. Мы пошли к частнику, тот, конечно, принял, но при расчете нас обманул. Потом узнали, что уполномоченный был в сговоре с частником. Почему такого уполномоченного посылаете? Это разве не обман?

Третий день работал съезд с утра до вечера, говорили столько интересного, что у Пиапона голова распухла от мыслей. Сколько разных дел совершалось повсюду! А он, Пиапон, от безделья изнывал в своем Нярги. Но ему даже и выругать себя было некогда, потому что заговорили о заготовке кеты. Гайдук из Комитета Севера стал доказывать, что неразумно изводить кету на юколу, надо ее солить. Только подумал Пиапон, как же охотнику обойтись без юколы в тайге, без корма собакам, как на возвышении появился Михаил Актанка.

— Русские охотники в тайгу не берут хлеба, берут сухари. Мы тоже соленую кету не берем, берем юколу. Нельзя нам без юколы, как русским без хлеба. Попробуй в тайге есть соленую кету, пить сильно захочешь, это гибельно…

Говорун этот Михаил! Все у него ловко получается. Заговорили о комсомоле. Выступает нивх Хутэвих:

— Какой толк комсомол, когда мы ничего не понимаем? Ты организуй сто раз комсомол — толку не будет, пока он грамотным не станет. Надо комсомол организовать, но надо его учить тут нее, для этого школа требуется. Школы надо открывать. Будет комсомол грамотным — будет работать, будет толк. А что так? Тьфу!

Выступавшие один за другим заговорили о школе, все требовали школы, все хотели обучаться грамоте. Пиапон никогда раньше не слышал таких живых горячих выступлений, да и где было слышать, когда он не собирал для этого людей.

— Мы, старики, не против комсомола, — заговорил худой старик с длинной бородкой. Это был Гаврила Актанка, гость съезда, как и Пиапон. — Мы не против, правильно сказали, только их надо учить грамоте. Потом я думаю — плохо женщин покупать за тори и продавать, надо выдавать их по согласию. Только смотрите, охотники, не отдавайте их за китайцев и корейцев, потому что нашим молодым охотникам не хватает женщин. По согласию-то по согласию, но китайцам и корейцам не отдавайте…

Каждое выступление тут же находило горячий отклик: упал в воду камень, и тут же волны во все стороны бегут, все дальше, все шире. Мысли старика Гаврилы Актанки уже подхватили другие выступавшие и заговорили о положении женщин. Тут уж женщины заговорили. Тунгуска Варвара Чудинова, нанайки Екатерина Удинкан, Мария Удинкан…

— Некоторые отцы прямо богатеют на одной дочери, — говорила Мария. — Продадут, потом заберут, а тори не отдают, потом опять продают. Как так можно? Нельзя нас, женщин, продавать, надо, как у русских, чтобы замуж выходили по согласию.

— По согласию, это верно, — сразу заговорил за ней Николай Тумали. — Но вы женщины тоже хороши! Чуть что не так — сразу бежать к родителям. Неужели нельзя подождать, пока муж остынет, поговорить, потом решение принимать? А вы — сразу к отцу. Бросаете мужа, оставляете детей — и к отцу. Нехорошо! Я думаю так: надо открыть школы, открыть комсомол, учить надо женщину, когда она грамотная станет, то не будет так бездумно поступать — бросать мужа и детей…

Пиапон вполуха слушал Николая Тумали, он вспомнил, как отдал Миру замуж и не взял тори; как над ним тогда измывались недруги! А на деле он прав: советская власть требует, чтобы женщин не продавали и не покупали.

«Хорошо, что Исоаку оставили, за Кирку выдали, — подумал Пиапон. — Без тори обошлось, и разговора не будет, когда я другим не разрешу покупать и продавать женщин».

— Чего там говорить? Обманщики они! — выкрикивала тунгуска Варвара Чудинова. Это уже говорили о шаманах. — Не надо верить им, не надо им платить пушниной и деньгами, зачем привозить им свиней и кур? Долой шаманов! Я не верю шаманам, вы тоже не верьте.

— Не все такие умные, как ты! — выкрикнул с места Николай Тумали.

А возле стола президиума уже стоял Михаил Актанка, размахивал руками, совсем осмелел. Да и что удивительного, за три дня ко многому можно привыкнуть.

— Шаманы не уйдут сами, — кричал Михаил, путая нанайские и русские слова. — Но шаман — к черту! Но к черта его гоняй будет только школа, грамота…

«Будто бы все сговорились, — подумал Пиапон, — о чем бы ни шла речь, все сворачивают к школе, к грамоте. Торговец обманывает — открывай школу. Женщин продают — обучай грамоте. Шаман плохой — школа требуется».

— По этому делу я буду говорить с двух сторон, — заговорил очередной выступающий, Канчу Бельды. — Все говорят, шаман не нужен. Пусть — не нужен так не нужен. Говорят, доктор нужен. Пусть — нужен так нужен. Доктор хорошо, шаман плохо. А я думаю так. Оба они нужны. Когда больной рядом с доктором, он лечит и может вылечить. Но он не ходит с нами на охоту. Как быть, когда охотник в тайге заболеет? Разве доктор может вылечить на расстоянии? Ему надо трубкой своей слушать. Ему надо горькие порошки давать. Ну? Может он на расстоянии вылечить? Не может! Доктор не может, а шаман лечит и вылечивает. Поэтому шаман тоже нужен!..

Один Канчу высказался за шаманов, сказал то, что думал. Правильно сделал, здесь люди собрались, чтобы всеми своими мыслями поделиться, все высказать, что на душе лежит. А без откровенного разговора какой толк? Никакого толка, все равно что летящую утку на оморочке догонять.

— Дед, после ужина какой-то кинематограф будут показывать, — сообщил Богдан во время перерыва; он в президиуме узнавал все, новости.

— Богдан, ты с дянгианами рядом сидишь, — подошел Канчу Бельды. — Ты все знаешь. Если шаманы не нужны, их надо куда-то деть. Куда их денешь?

— Пусть живут, Они такие же охотники и рыбаки, как мы, пусть охотятся и рыбачат, — ответил Богдан.

— А шаманить нельзя?

— Зачем шаманить, когда доктор будет?

— Если доктора не будет, можно шаманить?

— Его дело, если пригласят, разве он откажет?

— Наверно, плохо объясняешь, Богдан, — сказал стоявший рядом Казимир Дубский. — Ты не понял сам, лучше не толкуй. Шаманам запрещается шаманить. Поняли? Все председатели Советов за этим будут следить, чтобы они не обманывали людей. Пиапон, ты председатель, запомни это крепко. Будешь отвечать перед советскими законами. Если шаманы не послушаются, их будут судить.

— За что судить? За то, что людям помогают? — сердито спросил Канчу.

— Сказано тебе, они обманщики. Преследовать их кадо.

— Они тебе не звери. Ты русский и ничего в наших делах не понимаешь. Выучился по-нанайски говорить, думаешь, все понимаешь? Сказки записываешь и думаешь — все знаешь? Ничего ты не знаешь и помалкивай. Здесь наш съезд, понял? Ты тут только переводчик. Мы твоего совета не просим.

Дубский с высоты своего роста спокойно глядел вниз на Канчу, но, приглядевшись повнимательнее, любой бы заметил полыхавшую злость в его зеленых глазах и напряженное мускулистое тело, готовое обрушиться на тщедушного Канчу.

— Хор-рошо, Канчу, — сказал Дубский и отошел.

— Чего ты так, зачем? — вступился за Дубского Богдан.

— Это плохой человек, он не любит нас. Если ему дадут власть над нами, погибли мы.

— Откуда ты знаешь его?

— Нанайскому языку его учил, знаю давно. Всем он говорит, будто с белыми храбро дрался, а я не верю. Разве человек с его душой может быть храбрым? Мстительный он, припомнит он мне когда-нибудь этот разговор. Увидите, припомнит. Но я его не боюсь. Это наш съезд, мы говорим все, что думаем.

— А с шаманами он, видимо, прав, — сказал Богдан.

— Не прав! Тебя от охоты и рыбалки отстранили? Нет. Шаманов тоже нельзя отстранять от их дела.

«Кто его разберет, кто прав, — думал Пиапон. — Если взять нашего дядю, великого шамана Богдано, как ему воспретишь шаманить? Он один остался великий, один может провожать души умерших на тот свет. Люди за ним приезжают отовсюду, даже с Уссури. Что ему делать? Как быть? Отказаться? Такого греха он не примет…»

— Чего хмуришься, дед? — спросил Богдан за ужином.

— О хулусэнском шамане думаю, — ответил Пиапон.

— Он совсем старик, не думай.

Пиапон понял, что хотел сказать Богдан: мол, он глубокий старик, скоро умрет, что о нем думать. Не знает Богдан, что великие шаманы до смерти остаются молодыми, только обличием стареют, а тело и душа их всегда молоды.

— Перестань думать, дед, кинематограф посмотрим.

Делегаты и гости съезда сели в зале и изумленно уставились на большое белое полотно.

— Товарищи делегаты! — сказал человек, появившись на сцене перед белым полотном. — На съезде мы решаем множество вопросов. И какой бы вопрос ни решали, разговор сворачивается к школе, к грамоте. Вы все хорошо понимаете, как вам требуются знания. Сейчас мы покажем кинематограф, где рассказывается, что делается с женщиной, когда она беременна. И почему не разрешается делать аборт. Это когда насильственно освобождаются от плода…

— У нас не делают этого! Нам дети нужны!

Потух свет, где-то сзади зажурчал аппарат, и перед изумленными делегатами и гостями съезда на белом полотне появились изображения. Все верно, показывали беременных женщин. В зале тишина, только аппарат тарахтит да переводчик громко переводит.

— Это женщинам надо знать, а зачем нам? — возмутился Михаил Актанка.

— Грамотным хочешь быть, все должен знать, — ответил ему Николай Тумали. — Сказали тебе — это знания. Смотри, слушай, запоминай, жена-то бывает брюхатая, пригодится…

Охотники засмеялись. Разговор отвлек Пиапона, да ему и не интересно стало смотреть. У жены его даже выкидышей не случалось, а тут «насильственным путем»… Чепуха!

— Теперь мы с мужьями спать не будем, чтобы этот аборт не делать, — смеялась после сеанса Екатерина Удинкан.

— Зачем это показали? — возмущалась Мария Удинкан. — Я каждый раз беременная так берегусь, как бы выкидыш не получился случайно, так берегусь…

— Тебе показали вначале, как беречься…

— Но зачем аборт показали? Никто никогда не делает этого…

Пиапон старался все запомнить, ведь столько вопросов решили, столько постановлений приняли! Все понятно ему, но вот как привлекать охотников к «сельскохозяйственной деятельности и животноводству» — не ясно. Заниматься земледелием? Содержать лошадей, коров? Лошади — это нужные животные, никто теперь не спорит. Но зачем коровы? Никто из нанай не пьет молока. Разве только на мясо. Но мясо можно добыть иначе: сесть на оморочку, выехать на горную реку или встать на лыжи, догнать лося — вот тебе и мясо. Не надо этому мясу рубленый дом строить, не требует оно и корма.

Другие пункты постановления о кооперации всем нравятся: пороху и свинца охотникам выдавать, сколько необходимо, лесорубочные билеты выдавать бесплатно; из туземных мест выселить людей, занимающихся спекуляцией, если даже это ремесленники или огородники; запретить частную торговлю, разрешить лесозаготовки, привлекать туземцев к этому труду, освободить их от всех налогов, желающим заниматься животноводством отпускать кредиты…

— Вот это постановление, — говорили охотники во время перекура. — Жизнь наша совсем изменится…

— Теперь председателю Совета дело найдется, — сказал Пиапон, думая о своем.

Богдан в каждом перерыве искал Пиапона, чтобы поделиться мыслями, высказать восхищение или возмущение выступлением какого-нибудь делегата. Он пробирался среди гостей, когда кто-то взял его под локоть. Рядом стоял русский с рыжеватой аккуратненькой бородкой, с усиками и с такими до боли знакомыми глазами.

— Павел! Командир! — закричал Богдан и обнял Глотова.

Глотов сжал его железными руками. Богдан разволновался, смотрел на бывшего командира и улыбался.

— Павел Григорьевич, ты? Откуда? — подошел Казимир Дубский.

— Так я и думал, что ты здесь, — ответил Глотов, пожимая руку Дубского. — Переводишь?

— Учусь переводить. А где теперь ты, кем?

— Работаю, где партия прикажет.

— Обожди, Павел, — спохватился Богдан. — Дед здесь.

Он взял Глотова за руку и потащил в коридор. Пиапон тоже не сразу узнал Глотова, замаскировавшегося интеллигентной бородкой, но, узнав, закричал на весь коридор:

— Глотов! Кунгас! Ты?

— Я, Пиапон, я. Живой, видишь…

— Живой, верно, живой. А говорили, что тебя в Николаевске Тряпицын расстрелял.

— Обошлось, как видишь.

— Откуда ты? Здесь живешь?

— Нет, Пиапон, в Чите работаю, в ревкоме. Еду во Владивосток, по пути зашел, чтобы встретиться.

— Поговорить надо, посидеть…

— Сейчас не сможем, у вас заседание съезда, а меня поезд ждет, скоро отходит. Мы еще встретимся, может, даже к вам, в Нярги, приеду.

— Ты, Павел, все же не уехал на родину, туда, куда солнце запаздывает?

— Не пришлось. При встрече расскажу все. А ты, Богдан, чего молчишь? Мечта об учебе живет? Крепко?

— Живет, Павел!

— Ну и хорошо. Откроем здесь в Хабаровске техникум, будем готовить наши советские кадры.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю, Богдан. Чита — главный город Дальневосточного края, оттуда все указания идут. Вот так, Богдан. — Глотов посмотрел на часы и заторопился. — Обязательно увидимся, друзья! — сказал он, пожимая руки Пиапону и Богдану. — Теперь мне с Дальнего Востока никуда не уехать.

— Ты женись, — посоветовал Пиапон.

— Женился уже, ты опоздал с советом, — засмеялся Глотов и вышел на улицу.

Богдану живо припомнилась его последняя встреча с Глотовым. Это было в Николаевске. Он тогда ликовал: белые разгромлены, в городе остались одни японцы, но и те вели себя мирно. 14 марта 1920 года в Николаевске открывался окружной съезд Советов. Нанайцев, нивхов, орочей распускали по домам, но Богдан ради этого съезда остался в городе, потому что съезд — это установление советской власти. А ему очень хотелось на это посмотреть.

— На съезд допускаются только делегаты, — говорили ему.

— Я попрошу, мне разрешат, — отвечал Богдан.

Он обратился за разъяснением к своему крестному — доктору Храпаю, и тот обнадежил, что его, как гостя, могут пропустить на съезд.

Проводив своего приятеля Акунку, Богдан немного взгрустнул. Утром он пошел в штаб и там нос к носу вдруг столкнулся с Павлом Глотовым, только что приехавшим из Де-Кастри после разгрома отряда полковника Вица.

— Учитель! — Богдан бросился к Глотову и обнял.

— Богдан! Как я рад, что ты жив, — тискал его Павел Григорьевич. — Молодец! Дай-ка я погляжу на тебя получше. Настоящий партизан. Докладываю, товарищ командир, полковник разгромлен, твои дяди — Пиапон, Калпе, Дяпа, а также Токто — все отбыли домой. Велели тебя обнять. Вот так…

Вечером Богдан, отстояв на карауле возле комендатуры свое время, зашел отогреться в здание.

— Что это сегодня в штабе огни во всех окнах? Работают, что ли? — спросил он заместителя коменданта.

— Ха, работают! — усмехнулся тот. — Банкет там, Богдан. — Увидев, что Богдан его не понял, пояснил: — Гулянка, выпивают, значит.

Богдан засмеялся, он любил, когда командиры шутили.

— Не смейся, это не совсем гулянка. Тут политика. Командующий дает банкет в честь майора Исикавы, начальника японского гарнизона. За столом договорятся, как дальше быть. Это серьезно, а ты смеяться…

Богдан с караула вернулся в дом лыжников и, засыпая, думал о банкете. Японцы, по всему видно, мирный народ, скоро они уедут в свою страну, и на Амуре наступит тишина.

Он проснулся от треска выстрелов, по-охотничьи быстро оделся, пристегнул ремень с наганом и выбежал с другими партизанами из дома. В комендатуре уже собралось довольно много партизан и командиров. Среди них был и комендант Комаров, бледный, не выспавшийся, он присутствовал на банкете.

— Гады! Ну, погодите! — бормотал он. — Товарищи, штаб окружен, надо выручать наших.

Возле штаба рвались гранаты, там разгоралось пламя. Комаров по-быстрому сколачивал отряды. Богдан схватил винтовку, напихал карманы патронами и тоже побежал на помощь осажденным в штабе. Пробежав квартал, партизаны открыли огонь.

Стало светать, и Богдан увидел японцев, их отороченные мехом шапки, воротники. Он спокойно нажал на курок, как это делал на охоте, привычная отдача в плечо — и японец выронил винтовку. Второй выстрел — второй солдат распластался на русском снегу…

Выходит, не зря он тогда сражался, советская власть теперь пошлет его учиться, выведет на большую дорогу.

— Дед! Учиться буду! — воскликнул Богдан и обнял Пиапона.

Обрадованный, взволнованный Пиапон плохо слышал выступавших, встреча с Глотовым оттеснила все. Боевое прошлое своей необыкновенностью заслонило на какое-то время будущее. Но прошлое пережито, перечувствовано, а будущее пока что только в голове.

Когда закончилось вечернее заседание, объявили, что состоится общегородской митинг в городском саду. Пиапон шел туда; делегатов, как почетных гостей, пропустили вплотную к трибуне.

— Дед, ты о Глотове думаешь? — спросил Богдан. — Теперь об этом митинге думай. Этот митинг в защиту китайцев.

— Все-то ты знаешь, Богдан, — усмехнулся Пиапон.

На трибуну вышел Гамарник, он говорил страстно, бросал в народ огненные слова, клеймил империалистов. Неожиданно для всех после Гамарника на трибуне появился гиляк Вевун Хутэвих. От имени первого съезда туземцев он заявил:

— Мы туземцы, нас совсем мало. А китайский народ очень большой народ. Но если большой народ каждый день убивать, он будет маленьким народом. Нельзя так! Нельзя людей стрелять, люди — не звери! Нельзя людей убивать! Мы, туземцы, от нашего съезда говорим: «Кончайте убивать китайцев! Кончайте!»

— Дед! Дед! Ты слышишь? Это наш голос, — горячо шептал Богдан на ухо Пиапону. — Это мы, нанай, удэгейцы, нивхи, тунгусы, орочи, встали на защиту китайцев. Понимаешь, что это такое? Дед! Ты понимаешь?! Мы — сила! Силу имеем!


Читать далее

Григорий Ходжер. Книга 3. АМУР ШИРОКИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть