Онлайн чтение книги Прах Энджелы. Воспоминания Angela’s Ashes. A Memoir of a Childhood
XIII

Ребята из нашего класса собираются на велосипедах в Киллалу, и меня зовут с собой. В поход надо взять одеяло, немного чая и пару ломтей хлеба для поддержания сил. По вечерам, когда Ламан завалится в постель, я буду учиться ездить на велосипеде - наверняка он одолжит мне его на пару дней для поездки в Киллалу.

Просить его лучше в пятницу вечером после ужина - он выпьет и поест, и настроение у него будет хорошее. По пятницам в карманах спецовки он приносит всегда одно и то же: большой кусок мяса, с которого капает кровь, четыре картофелины, луковицу и бутылку темного пива. Мама варит картошку и жарит мясо в мелко порубленном луке. В спецовке, как был, Ламан садится за стол и руками ест мясо. Жир и кровь по подбородку текут на спецовку, об нее же он вытирает руки. Ламан пьет пиво и смеется: все-таки, до чего здорово в пятницу вечером съесть большой кусок мяса с кровью, и если хуже не нагрешу, на небеса воспарю душой и телом, ха ха.

Велосипед? Конечно, бери, говорит он. Ребятам надо и за город выбраться, людей посмотреть. Разумеется. Но сперва ты это заслужи. Ведь нехорошо получать что-то даром, так?

Так.

И у меня для тебя есть заданьице. Ты ведь не против чуток поработать, а?

Не против.

И хотел бы матери помочь ?

Хотел бы.

Ну вот, там наверху стоит ночной горшок, его с утра не выливали. Я хочу, чтобы ты забрался на чердак, взял горшок, отнес в туалет, сполоснул во дворе под краном и поставил обратно наверх.

Мне не хочется выливать за ним горшок, но я мечтаю о поездке в Киллалу – представляю, как мы отправимся на велосипедах за много миль от дома, где поля и небо, как мы будем купаться в Шенноне и ночевать на сеновале. Я придвигаю стол к стене. Забираюсь наверх и под кроватью вижу обычный белый горшок с коричневыми и желтыми потеками, до краев переполненный мочой и дерьмом. Осторожно, чтобы не пролить, я ставлю его на край чердака, опускаюсь на стул, беру горшок, переставляю вниз, отворачиваюсь, беру его в руки, спускаюсь на стол, ставлю на стул, спускаюсь на пол, отношу горшок в туалет, выливаю, и за туалетом меня тошнит с непривычки.

Ламан говорит, что я молодец, и разрешает брать велосипед в любое время, при условии, что буду выливать горшок, бегать в магазин за сигаретами, ходить в библиотеку за книгами и все делать, что он попросит. Эка ты ловко с горшком, смеется он, да у тебя талант. А мама сидит у очага, уставившись в потухший пепел.


Однажды припускает такой ливень, что мисс О’Риордан, библиотекарша, говорит: не выходи на улицу, иначе книжки под дождем испортятся. Будь умницей, посиди пока здесь. Можешь почитать жития святых.

На полке стоят четыре больших тома «Житий святых» под редакцией Батлера. Мне не хочется всю жизнь тут сидеть с житиями святых, но я начинаю читать и так увлекаюсь, что думаю: хоть бы дождь не кончался вовсе. На картинах святые, мужчины или женщины, вечно смотрят в небеса, а вокруг них облачка и сонмы упитанных ангелочков – одни с цветами сидят, другие с арфами распевают псалмы. Дядя Па Китинг говорит, что не может назвать ни одного святого на небе, с кем ему хотелось бы выпить по кружечке. Но в этих книгах святые совсем не такие. В них рассказывается о девственницах, о мучениках и о девах-мученицах, и все эти истори страшнее любого фильма ужасов в «Лирик Синема».

Мне приходится искать в словаре что такое «девственница». Я знаю, что Матерь Божия – Дева Мария, и так Ее называют, потому что у нее не было настоящего мужа, только старый бедный святой Иосиф. В «Житиях святых», уж не знаю почему, девственницы всегда попадают в беду. В словаре сказано: «девственница – женщина (обычно юных лет), пребывающая в состоянии неоскверненного целомудрия».

Теперь приходится искать «неоскверненный» и «целомудрие», и единственное, что удается найти - что «неоскверненный» значит «который не был осквернен», а «целомудрие» значит «целомудренный», что значит «не вступающий в незаконные половые сношения». Теперь приходится искать «сношения», а там посылают к «интромиссии», а оттуда к «интромитенту – копулятивному органу самца какого-либо вида животных». С «копулятивного» отсылают к «копуляции – соединению полов в жизнепроизводящем акте», и я не знаю, что это значит, и уже устал в толстенном словаре то одно искать, то другое, не улавливая смысла, и все потому что те, кто пишет словари, не желают, чтобы такие как я хоть что-нибудь поняли.

Мне всего-то надо узнать, откуда я взялся, но когда у кого-то пытаешься выяснить, тебе говорят: пойди, у других спроси, или отсылают от слова к слову.

Всем этим девам-мученицам римские судьи велят отречься от своей веры и принять римских богов, но они говорят: никогда! И судьи отправляют их на муки и смерть. Моя любимая святая – св. Кристина Изумительная, которая долго-предолго не умирала. Судья велит отрезать ей грудь, а та кидает в него отрезанной грудью, и он теряет слух, немеет и слепнет. На дело назначают другого судью, он велит отрубить ей вторую грудь, и происходит то же самое. Ее пытаются застрелить, но стрелы от нее отскакивают и убивают лучников. Ее пытаются сварить в масле, но она сидит себе в котле, будто отдыхает, покачивается и дремлет. Потом эта волынка судьям надоедает, они рубят ей голову, чем и достигают цели. Память св. Кристины Изумительной празднуют двадцать четвертого июля, и я, пожалуй, запомню про себя эту дату, как и четвертое октября - праздник святого Франциска Ассизского.

Библиотекарша говорит: можешь идти домой, дождь кончился; я направляюсь к двери, и меня окликают. Она хочет написать записку моей матери и ни капельки не возражает, если я ее прочту. В записке сказано: «Дорогая миссис Маккорт, когда вы думаете, что Ирландия катится в тартарары, вы встречаете мальчика, который сидит в библиотеке и так увлечен «Житиями святых», что не замечает, как перестает лить дождь, и вышеупомянутые «Жития» приходится отнимать у него насильно. Быть может, миссис Маккорт, в вашей семье растет священник - уповая на это, я поставлю за мальчика свечку. Остаюсь искренне ваша, Кэтрин О’Риордан, библиотекарь.»


Хоппи О’Халлоран - единственный преподаватель Государственной школы Лими, кто ведет уроки сидя – может, потому что он директор, или из-за того, что у него вывихнута нога - при ходьбе он подпрыгивает, и ему надо иногда отдыхать. Остальные учителя шагают взад-вперед перед классом или прогуливаются вдоль рядов, и ты боишься, что тебя того и гляди огреют тростью или плеткой хлестнут за неправильный ответ или небрежный почерк. А Хоппи, если кого решит наказать, того вызовет и поставит перед всем классом.

Когда настроение у Хоппи хорошее, он садится за стол и рассказывает нам об Америке. Ребятки мои, говорит он, в Америке существуют разнообразнейшие климатические зоны – от Северной Дакоты и ее ледяных пустынь до ароматных апельсиновых рощ Флориды. Он рассказывает об истории Америки, говорит, что американский фермер с одним лишь кремневым ружьем и мушкетом в руках вырвал континент из лап англичан, так неужели мы, извечные воины, не освободим свой остров?

Если мы не хотим, чтобы нас мучили алгеброй или грамматикой ирландского, мы задаем Хоппи какой-нибудь вопрос про Америку, и он, увлекшись, может проговорить целый день.

Сидя за столом, он перечисляет названия своих любимых племен и имена вождей: арапахо, шайен, чиппева, сиу, апачи, ирокезы. Это музыка, ребятки, музыка. И только послушайте, как звали вождей: Брыкливый Медведь, Дождь-в-Лицо, Сидящий Бык, Неистовый Конь, и гений - Джеронимо.

В седьмом классе он раздает нам книжечку стихов, в которой много страниц занимает поэма Оливера Голдсмита «Пустынная деревня». На первый взгляд, говорит Хоппи, речь ведется об Англии, но поэт оплакивает свою и нашу с вами родную землю - Ирландию. Поэму мы учим ее наизусть - по двадцать строчек каждый вечер, которые спрашивают на следующий день. Шестерых мальчиков вызывают перед классом, и если кто пропустит строчку, того дважды бьют по обеим рукам. Хоппи велит нам убрать книги в парты, и весь класс повторяет отрывок про деревенского учителя.


Beside yon straggling fence that skirts the way,

With blossomed furze unprofitably gay,

There, in his noisy mansion, skilled to rule

The village master taught his little school.

A man severe he was and stern to view,

I knew him well, and every truant knew.

Full well the boding tremblers learned to trace

The day’s disaster in his morning face

Full well they laughed with counterfeited glee

At all the jokes for many a joke had he

Full well the busy wisper circling round

Conveyed the dismal tidings when he frowned


Всякий раз, когда мы доходим до последних строк отрывка, он закрывает глаза и улыбается:


Yet he was kind, or, if severe in aught,

The love he bore to learning was in fault

The village all declared how much he knew

‘Twas certain he could write, and cipher too

Lands he could measure, terms and tides presage,

And even the story ran that he could gauge

In arguing, too, the parson owned his skill

For even though vanquished, he could argue still

While words of learned length and thundering sound

Amazed the gazing rustics ranged around

And still they gazed, and still the wonder grew

That one small head could carry all he knew


Мы знаем, что эти строчки он обожает, потому в них речь ведется о школьном учителе – о нем; а мы, и правда, удивляемся, как его голова вмещает столько знаний, и вспоминая эти строчки, мы будем думать о нем. Он говорит: ах, ребятки, ребятки, вы можете обо всем составить собственное мнение, но в голову надо вкладывать знания. Если в голове пусто, мнение составлять будет не из чего. Слышите? Вложите в голову знания, и вы блистательно пройдете по жизни. Кларк, дай определение слову «блистательно».

Это, думаю, то же, что «великолепно».

Лаконично, Кларк, и по делу. Маккорт, составь предложение со словом «лаконичный».

Кларк ответил лаконично и по делу.

Ловко, Маккорт. У тебя ум священника, мальчик мой, или политика. Подумай об этом.

Хорошо, сэр.

Передай своей матери, чтобы зашла ко мне.

Хорошо, сэр.

Нет, говорит мама, я к мистеру O’Халлорану не пойду ни за что. У меня нет ни платья приличного, ни пальто. Зачем он меня вызывает?

Не знаю.

Так пойди, спроси.

Не могу. Он меня убьет. Если он говорит: приведите мать, - значит, надо привести, иначе он палкой отлупит.

Мама идет в школу, и Хоппи в коридоре беседует с ней. Ваш сын, говорит он, должен учиться дальше. Иначе он так и останется мальчиком на побегушках. Это путь в никуда. Отведите его к «Братьям во Христе», скажите, что вы от меня, и передайте, что он одаренный мальчик, он должен учиться в старшей школе и поступить в университет.

Не для того, говорит он маме, стал я директором Государственной школы Лими, чтобы руководить академией мальчиков на побегушках.

Мистер O’Халлоран, говорит мама, спасибо вам.

Лучше бы мистер О’Халлоран не совал нос не в свое дело. Я не хочу к «Братьям во Христе». Я хочу навсегда закончить школу, устроиться на работу, получать, как все, по пятницам зарплату, по субботам ходить в кино.

Через несколько дней мама велит мне хорошенько вымыть лицо и руки - мы идем к «Братьям во Христе». Я отвечаю, что не пойду - я хочу работать, хочу быть мужчиной. А ну, прекращай ныть, говорит мама. Ты будешь учиться, а мы как-нибудь проживем; ты выучишься, пусть мне придется полы драить, а для начала на лице твоем поупражняюсь.

Она стучится к «Братьям во Христе» и просит позвать настоятеля, брата Мюррея. Он подходит к двери, переводит взгляд с моей матери на меня и говорит: вам чего?

Это мой сын Фрэнк, говорит мама. Мистер О'Халлоран, директор школы Лими, считает, что у него большие способности. Не могли бы вы взять его в старшую школу?

Лишних мест у нас нет, говорит брат Мюррей - и закрывает дверь у нас перед носом.

Мама разворачивается, и мы долго молча идем домой. Мама снимает пальто, заваривает чай, садится у огня. Послушай меня, говорит она. Ты слушаешь?

Слушаю.

Церковь уже второй раз захлопнула дверь у тебя перед носом.

Правда? А я первый не помню.

Стивен Кери отказал тебе и твоему отцу, не принял тебя в министранты и закрыл перед вами дверь. Помнишь?

Помню.

А теперь брат Мюррей захлопнул дверь у тебя перед носом.

Ну и пусть. Я хочу работать.

Мама поджала губы. Сердится. Впредь никому, слышишь, никому не позволяй хлопать дверью у тебя перед носом.

И принимается плакать у огня: о Боже, не для того я вас всех родила, чтобы вы стали мальчиками на побегушках.

Я не знаю что делать, что сказать - мне не придется ходить в школу еще пять или шесть лет, и мне так легко от этого.

Я свободен.


Мне тринадцать, почти четырнадцать, на дворе июнь, еще месяц школы, и она закончится навсегда. Мама идет со мной к священнику, доктору Копару, и просит, чтобы он помог мне устроиться почтальоном. Начальница почты миссис О’Коннел спрашивает: на велосипеде ездить умеешь? И я вру, что умею. Принять мы тебя пока не можем, говорит она, тебе четырнадцати нет. В августе приходи.

Мистер О’Халлоран обращается к классу: стыд и позор, что таким ребятам, как Маккорт, Кларк и Кеннеди, придется рубить деревья и таскать воду. Отвратительно, какая тут свобода и независимость - в Ирландии все тот же навязанный англичанами классовый строй, и талантливых детей бросают в кучу навоза.

Мальчики, уезжайте из этой страны. Маккорт, отправляйся в Америку. Ты меня слышишь?

Слышу, сэр.


К нам приходят священники-миссионеры - редемптористы, францисканцы, отцы от Святого Духа, - и зовут с собой, просвещать язычников в дальних странах. Никто из них меня не волнует, ведь я собираюсь в Америку. Но одному священнику удается меня увлечь. Он из Ордена Белых Отцов, которые обращают племена бедуинов-кочевников и служат капелланами во Французском иностранном легионе.

Я хочу в этот Орден.

Мне понадобится письмо от приходского священника и справка о здоровье от семейного врача. Приходской священник сразу пишет письмо – он еще в том году был бы рад со мной распрощаться. Что это за бумажка? - интересуется врач.

Это прошение о вступлении в конгрегацию Белых Отцов, миссионеров среди бедуинов-кочевников и капелланов Французского иностранного легиона.

Французского, значит, иностранного легиона? А знаешь, какой в пустыне Сахара основной транспорт?

Поезд?

Нет - верблюд. А знаешь, что такое «верблюд»?

Животное, у него горб.

И не только горб. У него мерзкий, вредный характер, а зубы гнилые и зеленые, и еще он кусается. Знаешь, где он тебя укусит?

В Сахаре?

Нет, omadhaun. В плечо он тебя укусит, отгызет его напрочь. Покалечит и бросит в песках. Как тебе это понравится? Калекой в Лимерик вернешся, и как ты на улицу выйдешь? Какая девушка в своем уме посмотрит на бывшего миссионера с одним несчастным костлявым плечом? А глаза у тебя – погляди, они и в Лимерике здоровьем не блещут, а в Сахаре совсем разболятся, сгниют и выпадут из орбит. Тебе сколько лет?

Тринадцать.

Ступай домой к матери.


На Роден Лейн, наверху в Италии и внизу в Ирландии, мы могли вести себя, как хотим, но здесь дом чужой. Ламан, когда приходит домой, хочет почитать в кровати, или ложится спать, и мы должны вести себя тихо. Мы приходим с улицы, когда уже темно, и делать нечего, остается забраться в постель и читать, если найдется свеча или керосин для лампы.

Мама велит нам спать, она спустится через минуту, только отнесет Ламану последнюю чашку чая. Нередко мы засыпаем еще до того, как она забирается наверх, но, бывает, мы слышым, как они говорят, кряхтят, стонут. Бывает, мама там проводит всю ночь, и Майкл с Альфи спят в большой кровати одни. Мэлаки говорит, что она наверху остается, потому что ей тяжело спускаться впотьмах.

Ему только двенадцать, и он ничего не понимает.

Мне тринадцать, и я думаю, что Ламан сует ей свое счастье.


Про это я все знаю, и знаю, что это грех, но разве я грешу, если вижу сон, в котором американские девушки вертятся в купальниках на экране «Лирик Синема», и когда просыпаюсь, у меня все стоит и течет? Грешно наяву давать волю рукам, как ребята на школьном дворе говорили, после того как мистер О’Ди наорал на нас, чеканя Шестую Заповедь: не прелюбодействуй, что значит: сохраняй чистоту мыслей, слов и дел, - потому как «прелюбодеяние» и есть Непристойности Вообще.

Один священник-редемпторист все время рычит на нас из-за Шестой Заповеди. Он говорит, что нечистота – такой тяжкий грех, что Дева Мария отворачивается и плачет.

А почему, мальчики, Она плачет? Она плачет из-за вас, и из-за того, что вы творите с Ее Возлюбленным Сыном. Она плачет, когда охватывает взором долгие унылые века и с ужасом видит, что в Лимерике юноши развращаются, оскверняют себя, не дают рукам покоя, бесчестят себя, предают на поругание свои юные тела, которые суть храмы Духа Святого. Наша Матерь плачет, видя эти мерзости, потому что каждый раз, когда вы не даете рукам покоя, вы прибиваете ко кресту Ее Возлюбленного Сына, вонзаете Ему в голову терновый венец и вновь бередите Его страшные раны. В смертельной муке, терзаемый жаждой, Он висит на кресте, и что дают Ему эти коварные римляне? Туалетную губку с желчью и уксусом - тычут Ему, бедному, в рот, а губы Его еле движутся - лишь для того, чтобы помолиться - за вас, помолиться, мальчики - за тех, кто распял Его на кресте. Подумайте о страданиях Господа Нашего. Подумайте о терновом венце. Представьте, что вас в голову укололи маленькой булавкой, представьте боль от этого укола. Представьте, что вам в голову впились двадцать терновых шипов. Думайте, размышляйте о гвоздях, пронзивших Его руки и ноги. Вы могли бы вынести хоть ничтожную долю этой муки? Снова возьмите булавочку, обычную булавочку. Уколите ею себя в бок. Усильте свои ощущения в сто раз, и вот, вас поразило страшное копье. О, мальчики, дьявол ищет ваши души. Он хочет затащить вас к себе в преисподнюю, и знайте, что каждый раз, когда вы не даете рукам покоя, каждый раз, когда поддаетесь искушению и оскверняете себя, вы не только пригвождаете Христа ко кресту, но и сами еще на шаг приближаетесь к преисподней. Мальчики, удаляйтесь от пропасти. Противостойте дьяволу и не давайте воли рукам.

Но я все равно даю волю рукам. Я молюсь Деве Марии, говорю, что мне стыдно, я не хотел отправлять Ее Сына на крест, и я больше так не буду, но я ничего не могу с собой поделать, и клянусь, что пойду на исповедь, а после этого, вот после этого обязательно прекращу. Я не хочу попасть в ад, где черти будут вечно гоняться за мной и тыкать горячими вилами.

На таких как я у священников Лимерика не хватает терпения. На исповеди они шипят: ты как следует не раскаялся, иначе больше не совершал бы этот омерзительный грех. Я хожу из одной церкви в другую, ищу священника, которому легко было бы исповедоваться, и вот, Пэдди Клохесси сообщает мне, что в доминиканской церкви есть один старичок, которому девяносто лет, и он глухой как пень. Раз в несколько недель он выслушивает мою исповедь, что-то бормочет и велит за него помолиться. Иногда он засыпает, и у меня не хватает духу разбудить его, поэтому на следующий день я приступаю к причастию без епитимии и без отпущения грехов. Я не виноват, что священник при мне заснул, ведь я пришел на исповедь, и от этого наверняка я уже в состоянии благодати. Но однажды окошечко в исповедальне окрывается, и я вижу: там сидит вовсе не мой старик, а какой-то молодой священник – ухо у него большое, как ракушка, и наверняка он все услышит.

Благословите меня, отче, ибо я согрешил, с моей последней исповеди прошло две недели.

И что ты натворил с тех пор, сын мой?

Я ударил брата, прогулял школу, соврал матери.

Так, сын мой, что еще?

Я… я… я… мерзости творил, отче.

Так, сын мой, один или с кем-то еще, или с каким-то животным?

С каким-то животным. О подобном грехе никогда и не слыхивал. Наверное, этот священник из деревни, а если так – он новый мир для меня открывает.


Накануне поездки в Киллалу Ламан Гриффин приходит домой пьяный, садится за стол и принимается за большой пакет рыбы с картошкой. Он велит маме заварить чай, она отвечает, что у нее нету угля или торфа, а он орет на нее, обзывает толстой бабой, которая под его крышей живет со своей кучкой выродков. Он швыряет в меня деньгами, чтобы я сходил в магазин и купил пару брикетов торфа и дрова для камина. Я идти не хочу. Я хочу врезать ему за то, что он так обращается с моей матерью - но если хоть слово скажу, он не даст мне назавтра велосипед, а я ждал три недели.

Мама разводит огонь и кипятит воду, и я напоминаю ему о том, что он обещал мне велосипед.

А ты горшок вылил?

Ой, забыл. Вылью через минуту.

Ты не вылил мой чертов горшок, орет он. Я обещал тебе велосипед. Я даю тебе два пенса в неделю, чтобы ты бегал за покупками и выливал горшок, а ты тут стоишь, разинув пасть, и говоришь мне, что ничего не вылил.

Извини, забыл. Сейчас вылью.

Выльешь, говоришь? А как интересно ты заберешься наверх? Куда стол потащишь? Я рыбу с картошкой пока не доел.

Правда, говорит мама, он в школе пробыл весь день, и потом еще у врача из-за глаз.

Черт подери, ты можешь забыть про вилосипед. Ты не выполнил уговор.

Но ему некогда было, говорит мама.

Заткнись, говорит он, и не суй нос не в свое дело, и она затихает у огня. Он снова принимается за рыбу с картошкой, но я опять говорю: ты мне обещал. Я три недели выносил твой горшок и за покупками бегал.

Заткнись и марш в койку.

Ты не имеешь права оправлять меня в койку. Ты мне не отец, и ты обещал.

Господь Бог сотворил яблочки, это факт, и такую же правду тебе говорю: если встану из-за стола – то все, зови своего святого.

Ты обещал.

Он отталкивает стул от стола. Спотыкаясь, он надвигается на меня и тычет мне в лоб пальцем. Говорю тебе, паршивые глазки, захлопни пасть.

Не захлопну. Ты обещал.

Он толкает меня в плечи, но я не унимаюсь, и он бьет меня по голове. Мама вскакивает, плачет, пытается оттащить его. Он бьет меня и пинками загоняет в спальню, но я все повторяю: ты обещал. Он загоняет меня к маминой кровати и бьет, пока я не закрываю руками голову и лицо.

Убью тебя, ах ты, гаденыш.

Мама кричит и оттаскивает его, и, наконец, он, шатаясь, уходит в кухню. Пойдем, пойдем, говорит мама. Доедай рыбу с картошкой. Он еще ребенок, он исправится.

Я слышу, как он снова садится на стул и придвигается к столу. Я слышу, как он ест и пьет, сопит и чавкает. Подай мне спички, говорит он. Ей же ей, мне надо курнуть. Он пыхтит, затягиваясь сигаретой, а мама вздыхает – и, кажется, плачет.

Я спать пошел, говорит Ламан. Он выпил, и поэтому с трудом поднимается со стула на стол, ставит туда стул, забирается на чердак. Под ним скрипит постель. Он кряхтит, стягивая ботинки, и роняет их на пол.

Я слышу, как мама плачет, задувая огонь в колбе керосиновой лампы, и в доме становится темно. Наверняка сегодня, после всего, что случилось, она будет спать в своей постели, и я готов перебраться в кровать поменьше, которая стоит у стены. Но я слышу, как она забирается со стула на стол, со стола на стул, плачет на чердаке и говорит Ламану Гриффину: он еще ребенок, с глазами мучается - а Ламан говорит: пусть этот гаденыш убирается из дома, - и она плачет и умоляет, а потом доносится шепот, кряхтенье, и стон, и - тишина.

Через некоторое время они на чердаке оба храпят, а мои братья спят рядом со мной. Оставаться в этом доме я не могу: если Ламан Гриффин опять на меня накинется, я перережу ему горло. Я не знаю, что мне делать или куда идти.

Я выхожу из дома и иду по улицам от Сарсфилд Барракс до «Моньюмент Кафе». Я представляю себе, как однажды Ламану отомщу. Я поеду в Америку и встречусь с Джо Луисом. Расскажу ему о своих бедах, и он все поймет, потому что он сам из бедной семьи. Он научит меня качать мышцы, покажет, как ставить руки и как бить ногами. Научит, как он, упираться в плечо подбородком и делать апперкот правой - тогда Ламан рухнет у меня, как подкошенный. Я притащу его на кладбище в Мунгрете, где похоронены все родичи Ламана и его матери, и засыплю его землей до самого подбородка, чтобы он пошевелиться не мог, а он будет молить о пощаде, но я скажу: конец тебе, Ламан, готовься встретить Создателя, а он будет умолять, умолять, а я буду сыпать грязь по крупинке ему на лицо и постепенно засыплю, а он будет ловить ртом воздух и просить у Бога прощения за то, что не дал мне велосипед, и бил меня, и совал свое счастье моей матери, а я буду долго-долго смеяться, потому что он нагрешил и сразу в ад попадет – Господь Бог яблочки сотворил, а он сразу в ад попадет, это факт, как он сам говорил.

На улицах темно, и мне приходится смотреть в оба: вдруг мне повезет, как Мэлаки однажды давным-давно, и я найду пакет рыбы с картошкой, оброненный пьяными солдатами. Но на земле ничего нет. Если я встречу дядю Эба Шихана, может, он поделится со мной - по пятницам он всегда покупает рыбу с картошкой, - но в кафе мне говорят, что он заходил уже и ушел. Мне тринадцать лет, и я больше не называю его дядей Пэтом - как и все, я зову его Эбом или Аббатом. Тогда, наверное, мне стоит дойти до дома бабушки – наверняка он даст мне кусочек хлеба или чего-нибудь еще, и может, позволит остаться на ночь. Я скажу ему, что через пару недель начну работать на почте, телеграммы буду доставлять и получать много чаевых, и смогу содержать себя сам.

Он сидит в кровати и доедает рыбу с картошкой, роняет на пол «Лимерик Лидер», в который они были завернуты, вытирает рот и руки об одеяло, и смотрит на меня. У тебя все лицо распухло. Ты упал на лицо?

Да, говорю, упал на лицо, потому что нет смысла что-то ему объяснять – он все равно не поймет. Можешь поспать в маминой кровати, говорит он. Нельзя тебе по улицам ходить с таким лицом, и глаза у тебя красные.

Он говорит, что еды в доме нет, ни крошечки хлеба, и когда он засыпает, я подбираю с полу жирную газету. Я облизываю первую страницу, на которой сплошь реклама танцевальных вечеров и фильмов, которые идут в городе. Облизываю заголовки. Облизываю массивное наступление Паттона и Монтгомери во Франции и Германии. Облизываю войну на Тихом Океане. Облизываю некрологи и печальные стихи в честь усопших, спортивные страницы, рыночные цены на яйца, масло и бекон. Я обсасываю газету, пока не остается ни капельки жира.

И думаю, что же мне делать завтра.


Читать далее

Прах Энджелы. Воспоминания
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13
XVIII 12.04.13
XIX 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть