Глава вторая

Онлайн чтение книги Архив
Глава вторая

На квадратном экране новых электронных часов пульсировало двоеточие, отделяя важную часовую цифру от непоседы минутной.

– Рубль сорок, – механически отметил про себя Захар Савельевич Мирошук и встряхнул головой, словно отгоняя наваждение. – Тьфу, напасть! Без двадцати два… Это ж надо, с непривычки.

Часы по безналичному расчету купила завхоз Огурцова, смирная маленькая женщина с заметным животом, словно подошла к пятому месяцу. В архиве привыкли к ее виду и перестали обращать внимание.

Огурцову собственная внешность мало смущала, и потому она частенько пользовалась этим, особенно в транспорте.

– Завтра начну инвентаризацию, – сказала Огурцова. – А кабинет Гальперина заперт. Так тогда он и ушел с ключами. Появится он, нет? Считайте, три недели прошло. А если уедет к своим, за границу? Пусть сдаст ключи. Мне инвентарь надо проверить.

– С чего вы взяли, что Гальперин уезжает? – нахмурился Мирошук.

– Люди говорят. Что, неправда? – Огурцова смотрела на директора сонными глазами, едва приоткрыв веки.

Мирошуку даже почудилось, что завхоз его не видит, он заерзал тощим задом, выжимая скрип из рассохшегося кресла, и подал в сторону плечами. «Нет, видит», – удовлетворенно подумал Мирошук. Еще он подумал, что не в первый раз слышит о том, что Гальперин собрался уезжать из страны, что история с сыном лишь пробный камень, испытание.

– Сколько же вы набрали этих часов? Шесть штук? Зачем? – строго спросил Мирошук.

– Раздам по отделам. Год кончается, а деньги висят, управление отнимет, – ответила завхоз. – Еще я купила корзины для мусора. Обещали пишущую машинку из жалости. – Огурцова лукаво улыбнулась, намекая на свой вид. – Утром я приходила к вам, чековую книжку хотела подписать.

– В исполком вызывали, – нехотя ответил Мирошук. – Все собрание наше вспоминают…

Огурцова промолчала, она старалась не вникать в дрязги между отделами и со всеми была в добрых отношениях. Что касалось директора, то лучшего ей и не надо – особенно не придирался, да и по мелочам не изводил, доверял.

– Трудно вам у нас, Захар Савельевич.

– А то, – поддался сочувствию Мирошук. – И все недовольны. Взять того же Гальперина. Я что, виноват? Ладно, ступайте.

Огурцова задержалась на пороге.

– Поедете в исполком, спросите в управлении письмо на пишущую машинку. В магазине просили письмо с требованием. Хорошо?

Мирошук хмыкнул, так он и поедет в исполком, ждите! Хватит ему одного утреннего визита. Едва ноги унес, даже обедать не остался. А как он любил заглядывать в исполкомовскую столовку, столько лет прошло, а пропуск в столовую все хранил… Началось это еще вчера. Два раза названивала секретарь начальника Областного архивного управления при исполкоме, напоминала о совещании. Мирошук догадывался, с какой целью его вызывают, но особенного значения не придавал. Конечно, его упущение, что на собрание прошли посторонние люди из Института истории и Университета, но в конце концов не вопросы обороны страны они обсуждали. Но когда он принял телефонограмму в третий раз, струхнул и предложил привести на совещание Гальперина. Тот хоть и болел, но обещал в понедельник выйти на работу… «Нет, нет! – встревожились в управлении. – Приходите только вы, лично».

Жена, Мария, родная душа, разгладила новую белую рубашку, подала утром. Рубашка пахла свежестью и хрустела, точно из вощеной бумаги. «Ты меня, мать, как на расстрел обряжаешь», – пошутил Мирошук. «Знаю я твою дружину, так повернут дело, что впору застрелиться. Вы ведь волки друг другу». – «Вот еще, – оторопело ответил Мирошук. – Кому я сделал дурное?» – «Если не сделал доброе – сделал дурное, среднего не бывает», – ответила Мария, спутница жизни без малого двадцать пять лет, ехидна красноглазая…

Исполком, как обычно, жил ленивой будничной суетой, характерной для подобного учреждения. Казалось, на хмурых лицах каждого сотрудника проступало одно слово: «Отказать!» В конце напыщенного генеральского коридора, там, где пыльные потолочные плафоны светили через два на третий, а ковровая дорожка переходила в устланный лысым линолеумом пол, пряталась дощатая дверь с поломанной ручкой, подле которой красовалась стеклянная доска с надписью «Областное архивное управление». Казалось, доска очутилась в этом забытом уголке по недоразумению и скорее напоминала плиту с эпитафией, чудом сохранившуюся на заброшенной могиле. За дверью, в небольшой приемной, также все удручало убогостью. Жалкая девочка-секретарша в сером самодельном свитере сидела за школьным столом и, оттопырив вымазанный пастой палец, старательно насаживала бумаги в синюю папку с помощью дырокола. В углу на хилом табурете спиной к двери сидел толстый человек. Плоский затылок складкой нависал над белым вшитым подворотничком армейского кителя. Это был Аргентов, директор архива загса, полковник в отставке. В стороне читала газету Клюева, худенькая, элегантная, точно гимназистка, директор архива соцстроительства… У Мирошука отлегло от сердца. Выходит, не одного его пригласили, значит, вопросы общие, напрасно Мария обряжала его в лобную поддевку.

Аргентов поздоровался мягким и сильным рукопожатием, кивнул на глухую дверь управляющего, мол, делать им нечего, от работы отрывают. В ответ Мирошук пожал плечами – мы люди подчиненные, приказали – пришли. В желтых, точно прокуренных, глазах Аргентова мелькнуло спесивое высокомерие, а может, показалось?! Клюева едва кивнула, не отводя глаз от газеты, – что ее так увлекло, непонятно.

Девочка-секретарша подняла плаксивое школьное личико и шепотом пересчитала присутствующих. «Кажется, все», – проговорила она и исчезла за пухлой дверью кабинета управляющего. Вскоре секретарша вернулась и, придерживая тяжелую дверь, пригласила всех в кабинет.

Глава архивной службы области – Македон Аристархович Бердников – низкорослый, гладколицый и ушастый – своим мальчиковым чубчиком и розовым галстуком на клетчатой рубашке напоминал пионера-переростка. По обе стороны от стола управляющего сидели двое – мужчина и женщина. Знакомые лица – женщину Мирошук отлично знал, заведующая отделом кадров управления Лысцова, а мужчина работал инструктором горкома партии, часто мелькал в коридорах.

Они деловито кивнули вошедшим, словно сотрудники похоронной конторы родственникам усопшего, что явились на оформление захоронения.

Директора архивов сели вдоль стены на фанерные стулья.

Бердников поднялся, оперся руками о стол и оглядел исподлобья собравшихся.

– Товарищи, сегодня мы начинаем кустовое совещание по качественному составу сотрудников вверенных вам учреждений.

– Как, как? – прервал Аргентов. – Качественный состав? Впервые слышу.

– Да. Качественный состав, – недовольно повторил Бердников. – С этим вопросом вас сейчас ознакомит товарищ Вьюн, из горкома партии, – тем самым Бердников хотел подчеркнуть, что документ серьезный, исходит от партийных органов, и ирония тут более чем неуместна.

– Прошу, товарищ Вьюн. – Бердников на мгновение по-котовьи прижмурил ясные пионерские глаза, что означало – все готовы и внемлют.

Вьюн откашлялся, как обычно перед выступлением откашливался первый секретарь горкома товарищ Суздалев.

Мирошук отметил про себя, что раньше ребята из горкома перед выступлением утирали носы чистыми платками, следуя привычке Баркова, кресло которого и занимал нынешний, Суздалев. И он сам, Мирошук, будучи главой коммунального хозяйства города, не раз ловил себя на том, что проверял наличие чистого носового платка перед каким-либо собранием. Очень было забавно наблюдать, как во время городского партактива у многих из карманов высовываются жениховские белые платочки, верный признак, что сей делегат непременно выступит в прениях.

Вьюн суровым взглядом как бы связал воедино троицу смиренно сидящих директоров. Еще раз кашлянул для страховки и раскрыл папку.

– Секретно! Для служебного пользования! – Вьюн вскинул глаза, точно желая убедиться, что все сидят на своих местах, несмотря на зловещее предостережение.

Сообщение заключало первую часть – о происках мирового сионизма, география которого была представлена довольно широко: в мировом масштабе это, конечно, Ближний Восток, с этим злокозненным государством Израиль, которое не на всякой карте и приметишь. От него щупальца тянутся по всем странам и континентам. И вторая часть – происки мирового сионизма у нас, в Советском Союзе. Тут и обработка сознания рядового гражданина, тут и нехватка товаров первой необходимости. Словом, враг коварен, а мы, граждане коренной национальности, доверчивы и простодушны. Пора взяться за ум!

Мирошук почувствовал на себе липкий взгляд Аргентова. «Уж не думает ли бывший полковник, что я сионист?» Мирошук выгнул вперед острые плечи и, при своей тощей фигуре, казалось, свернулся в рулон, над которым уныло торчала плоская голова с асимметричными бровями. Он вспомнил жену Марию, ее пророческие слова о дружине, что окружает несчастного Мирошука, и приуныл. Он заметил, что Аргентов не просто рассматривает Захара Савельевича, а еще и подмигивает своими маленькими поросячьими глазками… «А может, он сам сионист, Кузьма Игнатьевич Аргентов? – мелькнуло у Мирошука. – А подмигивает мне, полагая, что я ему свой?» Он перевел взгляд на Клюеву. Та с детской беспечностью помахивала свернутой газетой и смотрела в окно, где голубоватой патокой растворился зимний солнечный денек. Казалось, ей и дела нет до того, о чем читает Вьюн серьезным голосом, откашливаясь после каждой страницы кашлем первого секретаря горкома товарища Суздалева. А может, она видит в окне, как бело-голубые облака в своем ленивом кружении сбиваются в конструкцию, чем-то напоминающую шестиконечную звезду, как знак нависшей над Россией опасности? Лично Мирошук ничего достойного внимания в окне не видел… И стоило ради этой информации собирать директоров в управлении, отрывать от дела, думал еще Мирошук, когда в любой газете можно все это прочесть без всяких грифов «секретно, только для служебного пользования»?! А может быть, Вьюн хочет увязать содержание своего сообщения с тем, что произошло на собрании? Надо ухо держать востро.

– Вот так, товарищи, – заключил управляющий Бердников, когда Вьюн перекинул последний листок.

– Что же нам делать? – пророкотал полковник Аргентов. Старый вояка, он, видно, не очень перепугался грядущей опасности, во всяком случае, в голосе, кроме чистого вопроса, ничего не звучало.

– Как что? – меланхолично отозвалась вдруг Клюева. – Надо собрать в отдельной комнате всех сотрудников мужского пола и проверить на глазок: кто из них сионист, а кто – нет.

В кабинете возникла тишина. Никто и подумать не мог, чтобы по такому серьезному поводу допускались легкомысленные реплики. И все добросовестно пытались разобраться в предложении директора архива соцстроительства.

– Ну… а с женщинами что делать? Если они также относятся к этому бесовскому племени? – не изменяя серьезности, спросил Аргентов.

– С ними сложнее, внешних признаков нет, – сразу ответила Клюева. – Впрочем, надо посмотреть в архивах, у Мирошука. Там наверняка есть какие-нибудь сведения на сей счет. Антропологические данные, к примеру… А?

Бердников хихикнул и вскинул голову – ну и шутница ты, Валентина Васильевна… И Вьюн засмеялся, как-то беззвучно, широко раззявя бледно-розовый рот, показывая крупные металлические зубы.

– Ну, до этого дело не дошло, Валентина Васильевна, но бдительность проявлять нужно. Неспроста наше совещание посвящено качественному составу сотрудников архивов…

– Что несомненно имеет значение при желании массовой эмиграции из страны людей еврейской национальности, – со значением обронила кадровичка Лысцова.

Бердников кивнул, всем своим видом выражая согласие.

– Я попросил подготовить списочный состав сотрудников ваших архивов. – Вьюн потянулся ко второй папке. – Что же получается, товарищи? Сотрудников коренной национальности, в процентном отношении ко всей массе русского населения нашей области, весьма и весьма мало. В то время как некоренные национальности, – опять же в процентном отношении ко всей массе некоренных национальностей, – весьма и весьма велико. Что говорит о резком нарушении справедливой пропорции… Надо обратить на это внимание… У товарища Мирошука, скажем, это как раз подходит к черте.

– У него – пятеро на сорок три сотрудника. В том числе и Гальперин, заместитель по науке, – подсказал Бердников.

– Ну… о Гальперине отдельный разговор, – нахмурился Вьюн.

– А вот у Аргентова… Из двадцати четырех сотрудников – десять человек, – вставила кадровичка Лысцова. – Правда, из них один армян и два татарина, – кадровичка взглянула на Вьюна: как тот воспримет подобную ситуацию?

Вьюн помолчал, не зная, как отнестись к такому повороту.

– Давайте не отвлекаться, товарищи, – выручил Бердников. – Речь в данный момент идет о происках сионистов. Вопрос не простой. И без того запутанный… Что у Клюевой?

– Я знаю своих людей, – подхватила Клюева опять своим каким-то ерническим тоном. – У меня тоже перекос в национальной политике партии на данном этапе развернутого строительства зрелого социализма.

На этот раз Вьюн нахмурился, что-то ему не понравилось.

– Скажите, – опередила Клюева его отповедь. – Это… проводимое совещание по качественному составу исходит от центральных организаций или проявление бдительности местных властей?

Вьюн засопел. Что это еще за ревизия поведения официального представителя горкома… Бердников недовольно повел головой.

– Официальных циркуляров пока нет, – нехотя ответил Вьюн. – Поэтому и просьба к вам особенно не распространяться. Более того, после совещания вы дадите подписку о неразглашении… Идеологическая комиссия горкома, взвесив ситуацию, решила провести эту акцию. Могу сказать, что с подобной проблемой сталкиваются во многих регионах страны. И соответственно реагируют.

Бердников наклонился к Вьюну и напомнил, что совещание затягивается, – в приемной наверняка уже собрались директора ведомственных архивов, вызванные на двенадцать часов. Вьюн поднялся.из-за стола. Высокий, ладный, в темном, отлично сшитом костюме, белой рубашке с галстуком. Лицо здорового цвета ранней вишни, словно только-только из парной. И волосы блестят, располосованные пробором.

– Что предлагается, товарищи! – произнес Вьюн. – Понимаю, вопрос крайне деликатный. Многие сотрудники некоренной национальности хорошие специалисты, не придерешься.

– Что же делать? – угрюмо буркнул Аргентов.

– А вот что, – азартно подхватил Вьюн. – Во-первых, не брать на работу новых сотрудников некоренной национальности.

– Ну, об этом… Лысцова в курсе дела, – пояснил Бердников. Кадровичка важно кивнула: костьми ляжет, а на порог не пустит, хватит, напропускали на свою голову.

– Во-вторых, сотрудники пенсионного возраста должны быть предупреждены о возрастном пороге… Мы тут прикинули. Если будут соблюдаться хотя бы эти два момента, через пару лет процентная норма станет более справедливой… И еще! В случае, как, скажем, с Гальпериным… Надо ясно дать понять, что факт перемены гражданства любым родственником вашего сотрудника является причиной отказа в работе. Повторяю – любым родственником… Это понятно. Мало ли какими документами располагают наши архивы, а тут… пятая колонна, понимаете.

– А профсоюзы? – поинтересовалась Клюева.

– При чем тут профсоюзы? – поморщился Вьюн. – Смешно даже… В конце концов, предательство – есть предательство. За это надо отвечать… Они, видите ли, хотят хорошо жить, а мы тут отдувайся?

– Действительно! – встрепенулась Лысцова. – С какой стати?!

За время совещания Лысцова разгорячилась, словно гончая, взявшая наконец след. Короткие волосы ее распушились, сонное лицо прорезалось острыми глазками.

– Еще раз, товарищи, предупреждаю – о предмете нашего разговора. Не разглашать! Иначе понесете партийную и административную ответственность, вплоть до снятия с работы, – вставил Бердников. – Теперь распишитесь в этом месте, что ознакомились с инструкцией… Товарищ Аргентов, прошу вас, Кузьма Игнатьевич… начнем с вас.

Аргентов приподнял от стула свой тяжелый зад. Выпрямился. И, медленно шкандыбая к столу, принялся расстегивать пуговицы своего беспогонного кителя.

Сидящие за столом в недоумении следили за его движением.

– Да тут есть ручка, – догадливо произнесла Лысцова. – Какой вы, право, Кузьма Игнатьич, обязательно своей хотите подписаться?

– Да, старуха, своей, – ответил Аргентов.

Лысцова вздрогнула. С чего это он вдруг? Да при всех!

– Ну и язык у вас, Кузьма Игнатьевич. Вы куда старше меня, – она колола бывшего полковника острыми глазенками.

Теперь Аргентов расстегивал пуговицы рубашки, что пряталась под кителем.

– Вы что, Аргентов?! – нахмурился Бердников. – Никак, стриптиз устраиваете… Подпишите инструкцию и ступайте.

Вьюн молчал, не понимая, куда это старый хрен клонит.

– Вот, – промолвил Аргентов. – Приглядитесь…

В проеме рубашки, под оттянутой блеклой майкой, на белой жирной груди, у правого соска, пластался сизый рубец.

– Ну и что? – раздраженно спросил Вьюн.

– В декабре сорок третьего меня поцеловал осколок, под Таганрогом. И хирург, младший лейтенант Михаил Моисеевич Галацер, меня оперировал. А когда немецкие мины накрыли наш эвакогоспиталь, тот самый Галацер прикрыл меня собой. Не убежал, не спрятался… Его так и убило надо мной, и наша кровь перемешалась.

– Так то же война, – подсказала Лысцова.

– Да, война, – согласился Аргентов. – Так вот, господа… Я человек простой, правда, закончил когда-то юридическую школу… Я вам так скажу, с вашей идеологической комиссией… У меня три сына и дочь. У меня два охотничьих ружья и личный пистолет, подарок генерала Нестерова… Я вам так скажу… Если вы раскочегарите этот костер, даю слово коммуниста… У меня три сына, два ружья и личный пистолет… И первому, кто выползет с ножом на улицу под вашими хоругвями, клянусь богом, я влеплю такого гостинца, что он крепко подумает… Впрочем, вас это не коснется, с вашими секретными инструкциями, вы найдете себе укромное местечко, не сомневаюсь…

Аргентов застегнул пуговицы. Мирошук видел, как малиновым жаром созревает бычий затылок Аргентова, сползая на подворотничок.

– Сеете ветер, господа. – Аргентов подошел к двери кабинета. – С каким наслаждением я влепил бы из подарочного пистолета в память о том младшем лейтенанте… Не дурите мне голову, господа, с вашим сионизмом… Работать надо, работать. А это не работа, господа. Обыкновенное безделье. Желание на халяву набить брюхо фруктами, не посадив дерева…

Слова, которые произносил Аргентов, настолько не соответствовали его внешности, словно их произносил другой человек. И даже после его ухода слова, казалось, вольно витают в кабинете управляющего областными архивами.

– Что это с ним? – растерялся Бердников. – Не знал я таким Кузьму Игнатьича… Ты смотри, каков гусь!

– А я знала, – ввернула Лысцова. – Давно говорю, что ему пора на пенсию.

Вьюн молчал и бездумно чертил какие-то значки и крестики. Лицо его из красного стало бурым.

– Приструню я его, приструню, – суетился Бердников, виновато поглядывая на инструктора горкома. – А где Клюева? Это еще что такое? Где Валентина Васильевна?

Стул, что занимала Клюева, пустовал. Мираж, да и все! Только что находилась женщина в кабинете – и вот ее нет, точно провалилась… Вся руководящая троица с подозрением смотрела на Мирошука, что в одиночестве сидел посреди кабинета. Словно тот проглотил худенькую Клюеву, пока шла перепалка.

А Мирошук и сам не мог понять, куда подевалась эта дамочка. Чистая фантасмагория! Он даже оглядел себя, протянув взгляд от тощих коленей до груди, не затерялась ли где-нибудь Клюева в складках его одежды.

Бердников нажал на кнопку. Секретарша просунула в кабинет малокровное личико и посмотрела на управляющего печальными глазами. Пальчики-сосульки придерживали ворот вязаной кофты. Жидким голоском она пояснила, что видела, как из кабинета вышли Аргентов и Клюева.

– Вместе ушли, – чему-то испугался Бердников. – И как мы проглядели?

– Конечно, – рассудила Лысцова. – Аргентов, как шкаф, любого заслонит.

– Там еще подошли директора, – оповестила секретарша.

– Пусть войдут минуты через две, – мрачно распорядился Бердников и, переждав, перевел взгляд на Мирошука. – Ну, а вы?!

– Что я? – встрепенулся Мирошук.

– Подпишите неразглашение, – подсказала Лысцова.

Мирошук поднялся, приблизился к столу, взял ручку, отыскивая место, куда направить перо.

– Что же вы так, Захар Савельевич? – произнес Вьюн. – Пустили на самотек собрание.

– Почему на самотек? – опешил Мирошук. – Я звонил, консультировался.

– Звонили, консультировались, – переговорил Вьюн. – А момент упустили. Видите, что народ единодушно осуждает Гальперина. Вот и воспользовались бы ситуацией.

– То есть как?

– А так. Поставили бы вопрос о доверии Гальперину, как вашему заместителю по науке, – жестко завершил Вьюн.

– Что же ты так, Захар? – укоризненно подхватил Бердников.

– Как же! Считает Гальперина незаменимым, – и Лысцова кинула свой камешек.

– У нас незаменимых нет, – отрезал Вьюн. – Я просматривал стенограмму. Да и звонили люди, рассказывали… Кто этот… Брусницын?

– Руководит группой каталога, – промямлил Мирошук. – Неплохой специалист. Молодой, правда…

– Это проходит, – строго пошутил Вьюн. – Решительный человек. Судя по всему – политически зрелый. Вот какие нам нужны кадры.

– Но… Брусницын беспартийный, – произнес Мирошук.

– И Гальперин беспартийный, – вставила Лысцова.

– Разные бывают беспартийные, – отрезал Вьюн. – Этот, по крайней мере, не свалит… за бугор.

– Но и Гальперин не собирается, – возразил Мирошук.

– Сегодня не собирается, а завтра соберется… Вы что? Захар Савельевич! Я проводил инструктаж, а вы точно с луны свалились, – обиделся Вьюн. Он хотел что-то добавить, но в это время, галдя, в кабинет ввалились четыре директора ведомственных архивов. И прежде чем Бердников утихомирил новых слушателей совещания, Мирошук очутился в приемной.

Сердце перекатывалось в его тощей груди, словно в пустоте. А в голове толкалась одна мысль – не подписал он эту злосчастную инструкцию. Надо вернуться, подписать, они же заметят. И в то же время его удерживала какая-то сила… Так и вышел из приемной, мучаясь сомнением и уповая на судьбу.

А эта тихоня завхоз Огурцова интересуется: заглянет ли Мирошук еще раз сегодня в исполком?! Обойдусь и без пишущей машинки, старая тоже на ходу – вон как стреляет Тамара, через стенку. Пусть пропадают деньги, спокойствие дороже… Хорошо бы отключить телефон на день-два, тоскливо думал Мирошук, а там, глядишь, и все успокоится. А может, взять больничный, переждать?

Мирошук сидел за столом, выпрямив длинную спину и сжав ладонями сплюснутую с висков голову. Цифры на новых часах горели малиновым светом, точно как затылок полковника в отставке Аргентова… Вот уже три раза Мирошук пытался дозвониться до архива загса, и все впустую… Значит, судьба, решил он, но рука все тянулась к телефону. Еще раз попробует – и все, решил Мирошук, накручивая диск.

И тут телефон сработал. Услышав голос Аргентова, Мирошук испугался. О чем ему говорить с бывшим полковником? А вдруг узнают в управлении? Эти мысли опалили Мирошука.

– Слушаю вас, – повторил Аргентов.

– Здорово, еще раз, – произнес Мирошук, точно бросаясь в ледяную воду. – Что же ты, брат, вогнал в дрожь руководство и тикать?

– А… Захар? – грубо обрадовался Аргентов. – Чего они там, после меня? Слюной изошли?

– Да я тоже, знаешь… недолго пробыл, – ответил Мирошук. – А вообще-то изошли. Но начальством-то остались.

– А… Плевать! У меня стоянка у дома, автомобильная. Люди требуются в охрану – сутки отдежурил, трое дома. И пенсия, слава богу, верная. Чихал я на них с пятого этажа. Ясно тебе, Захар? То-то… А в психушку им меня не загнать, не та птица, они это понимают…

Помолчали. Мирошук уже успокоился.

– А я, знаешь, – проговорил он небрежно, – тоже не подписал это их… о неразглашении.

– Ну?! – выкрикнул Аргентов. – Молодец! Признаться, не ожидал.

– А что?! – повысил голос Мирошук. – Не подписал и все. Вышел, а твой и след простыл.

– Ну молодец, Захар, ну душа… Спасибо тебе, брат, – бурно радовался Аргентов. – Возьму тебя в напарники, если турнут нас из архивов. Сутки на площадке, трое – дома… Представляю, какую пулю они нам отольют, черти. Да и самих, видать, по голове не погладят, те, кто их науськал. Шутка, нет?! Трое вошли и трое вышли из чистилища! – хохотал Аргентов.

– Слушай, а Клюева-то эта? – по-детски загорелся Мирошук. – Она-то куда подевалась?

– Как куда? – удивился Аргентов. – Со мной вышла. Что, не заметил?

– Нет. И они не заметили. Спохватились, а ее и след простыл.

Аргентов хохотал в трубку низким судорожным смехом астматика.

– Со мной вышла, милая… Вся дрожит, на глазах слезы. Остановились в коридоре, с глаз людских. «Как же, говорит, Кузьма Игнатьич, как же так? Ответственные люди, партийные?» Ну, успокоил я ее. Какие, говорю, они партийные? Вот ты – партийная, в это я верю… Посадил в такси, отвез домой беднягу. Говорит, уеду к родителям, на Селигер, если что. Пересижу. – Аргентов сделал паузу. – Плохо, брат Захар. Многие так и думают – пережду, мол. А те не дремлют, провокаторы. Гражданской войны захотелось политиканам. Неймется. Давно по мордасам не били… Был у меня сосед, давно, в коммуналке еще… Слышишь, нет?

– Слышу, – ответил Мирошук.

– Так вот… Всех перессорил. Кому в кастрюлю мышь бросит, кому вместо масла бутыль с мочой на полку придвинет. Соседи передерутся, а он сидит в комнате, слушает, радуется, гаденыш. Пока по ошибке сам вместо водки не хлебнул дихлорэтану. По жадности, на дармовщинку клюнул. Сдох, сука. И проказы прекратились. Так и узнали, что его были подвиги.

Опять помолчали.

– Ты вот мне скажи, полковник? Слушаешь, нет?

– Слушаю, Захар, – отозвался Аргентов.

– Ты про собрание наше… в курсе?

– Как же… Позорище ваше.

– Нас вот было трое сегодня, в кабинете у Бердникова. И трое, как ты выразился, вышли чистыми… А там сидел полный зал. И все были едины в гневе своем, почему?

– Почему, почему, – пробурчал Аргентов. – Дрязги у тебя в конторе, вот почему. Друг на друга доносы строчат, лаются. Знаю твои кадры, в одной системе работаем… А раз дрязги, значит, еврейцы виноваты, известное дело. История учит… Весь свой запас адреналина, что накопили в междоусобицах, сразу и выплеснули. В добром коллективе до такого не опустились бы. А на твое собрание сбежались подлецы даже с других учреждений, адреналин выплеснуть, то-то, Захар. А выплеснут – успокоятся, начнут каяться. Так и живем – грешим да каемся. Всё при деле… Ладно, ну их в зад! Ты молодец, что позвонил. Честно говоря, думал я про тебя… Извини, не знал, брат… Здорово мы их оттузили, а, Захар?

Аргентов говорил еще какие-то слова, но Мирошук не вслушивался, он был весь в себе. Совестливость, что так робко шевельнулась в душе Захара Савельевича в тот вечер, после злополучного собрания, и которая привела Мирошука чуть ли не в квартиру Гальперина, вновь торкнулась в его груди, подобно младенцу в чреве матери. Человек тщеславный и слабохарактерный, он был сейчас увлечен светлой яростью полковника, искренне и счастливо отдаваясь минуте вольности духа, самого упоительного чувства, когда-либо коснувшегося человека. Ощущение собственного достоинства обладает огромной силой. Сейчас, в эту минуту, Мирошук мечтал о том, что, попади он вновь в кабинет Бердникова и начнись заново это совещание «по качественному составу», он им бы выдал, он нашел бы, что сказать. А там хоть трава не расти.

Телефонная трубка уже минут пять как вернулась на рычаги аппарата, а Захар Савельевич все важно сидел за столом, переполненный собственной доблестью. Лишь тощий зад елозил по терпеливому сиденью кресла, стараясь занять больше площади. Со стороны можно было подумать, что Мирошука одолевают острицы или еще какая-нибудь напасть, что порой изнуряет щекоткой человека в самом неудобном месте. И что удивительно – Мирошук искренне проникся сознанием того, что он на самом деле честно и открыто отказался подписать гнусную бумажку о неразглашении пакостного заговора. Даже мог продемонстрировать, как он встал, какие сказал слова, как вышел, хлопнув дверью, следом за Аргентовым… Нет, нет – раньше Аргентова и. этой пигалицы Клюевой. Это они последовали его примеру!

И Мирошук уверился в этом искренне. Вероятно, так пребывают в сладостных миражах доблести дети, фантазируя перед сном…

В кабинет директора архива, глухо, через стенку, проник голос Гальперина. Померещилось, что ли, едва подумал Мирошук, как дверь распахнулась и на пороге возник его заместитель по научной части…

Мирошук вскинул тощие руки и, улыбаясь, поднялся навстречу Гальперину, что проделывал он не так уж и часто в былые времена.

Пребывание на больничном явно пошло на пользу Гальперину. Привычно мучнистого цвета лицо подрумянилось, даже загорело. Голубые глаза озорно поблескивали, а маленькие, детские губы улыбались…

– Привет, привет, – он бодро ответил на рукопожатие директора.

Обиды на Мирошука Гальперин не держал, понимал, директор, человек подневольный, выполнял указание начальства. Более того, он не мог не видеть, как Мирошук пытался смягчить ситуацию тогда, на собрании. Да и в справке, которую принесла из архива Ксения спустя несколько дней после собрания, ничего лишнего написано не было. Не так, как в других учреждениях, с непременной подстраховочной припиской: «Коллектив выражает негодование… порицает поступок… возмущен поведением…». Все было оформлено сухо, по-деловому – подпись заверяем, и печать.

Мирошук ухватил Гальперина за локоть и провел в глубину кабинета, заглядывая сбоку в посвежевшее лицо своего зама.

– Ну, вы – проказник, ну, вы – сердцеед, – выговаривал Мирошук.

– Что такое, что такое, – с шутливой серьезностью подначивал Гальперин.

– Как что, как что?! Прислать такую женщину и еще притворяться больным? – проговорил Мирошук. – Да вы здоровее нас всех вместе взятых… Вы – падишах, вы… этот самый…

– Синяя борода! – подсказал Гальперин.

– Именно. Синяя борода, коварный соблазнитель! Почему вы не подходили к телефону? Я вам несколько раз звонил.

– Синяя борода к телефону не подходит, – ответил Гальперин. – Некогда. Много работы.

Грубая мужская шутка, на которую весьма был охоч Гальперин, звучала сейчас с особым подтекстом – так выдает себя человек, решивший какую-то важную свою проблему. Мирошук насторожился, но всего лишь на мгновение, очень уж хотелось поговорить:

– Вошла в кабинет, глаза сверкают, волосы… описать невозможно. «Где справка?! Где заверенная подпись Ильи Борисовича? Хватит издеваться, дайте справку!»… А заявление ваше лежало с краю стола, на виду, уже оформленное честь по чести… Увидела! Взяла, без всякого спроса и как-то особенно гордо, меня даже заело.

Торопливый, булькающий смех Мирошука словно пританцовывал рядом с хриплым и ленивым похохатыванием Гальперина.

– Только она до порога, я ей вслед: «Скажите, это не вы случайно забыли свою сумочку в зале?» И протягиваю ей сумочку. Обрадовалась, но внешне – никаких чувств, как в танке. Сухо поблагодарила и ушла.

– Помню, помню… Ксюша весьма была удивлена, – ответил Гальперин. – Думала, оставила сумочку в автобусе.

– Чему удивляться? В сумочке документы, фотографии, – ответил Мирошук. – Кстати, и ваша фотография была. По ней я и вычислил – что и кто. Ни один нормальный человек не мог бы такую женщину совместить с вами, но – факт! – продолжал смеяться Мирошук. – Интересно, что она вам сказала, воротясь?

Гальперину польстило. Смолоду он испытывал особое удовлетворение, когда признавали его мужскую доблесть. И с годами, как ни странно, его тщеславие не увядало. Однако игривая снисходительность директора его задела.

– Она сказала: «Представляешь, этот индюк так и не поверил, что мы близки. Видела по глазам», – ответил Гальперин.

– Так и сказала? – огорчился Мирошук. – Индюк?

– Так и сказала. Я хорошо запомнил тот день.


Гальперин хорошо запомнил тот день.

Утром он послал Ксению к почтовому ящику, за газетами. Но безуспешно. Замечено, когда ждешь новости, газеты приходят с опозданием…

– Неужели тебе мало радиоприемника? – ворчала Ксения из прихожей, собираясь в архив за справкой для Аркадия. – Какие ты ждешь еще новости?

– Я должен все проверить глазами, – упрямо ответил Гальперин. – Не так часто у нас меняется власть.

Ксения хлопнула дверью. Гальперин слушал, как затихает стук ее каблучков, он испытывал особую тоскующую нежность, когда Ксения уходила. Томясь душой, он думал о моменте, когда Ксения вернется к себе, в Уфу, она и так задержалась здесь из-за его болезни. Врачи определили ему месяц домашнего режима, и он уже отдал болезни десять дней с того момента, когда третьего ноября резкая боль в сердце уложила его в постель. И вот уже два дня, как он чувствует себя вполне прилично, даже пробует работать, сложив подле кровати бумаги из фамильного архива помещика Александра Павловича Сухорукова.

Устройство помещиком школ для крестьянских детей являлось поступком не столь уж и редким по тем временам, если бы не письма Сухорукова графу Толстому, а главное, конечно, ответные письма Льва Николаевича. По записям Сухорукова, их было четыре – два довольно пространных, одно коротенькое, скорее реплика по поводу изучения крестьянскими детьми богословия. Четвертое письмо Гальперин не нашел. Во всяком случае, в тех делах, что Гальперин взял домой, четвертое письмо Льва Николаевича отсутствовало. Надо повнимательней вычитать документы. Возможно, письмо лежит в архивах родственников Сухоруковых – Издольских и Лопухиных. Правда, с Лопухиными, судя по дневникам, Сухоруков не поддерживал близких отношений, а вот с Издольскими…

Честно говоря, Гальперин не был уверен в подлинности писем Льва Николаевича, – сколько гуляло по свету различных подделок. Трудно представить, что бумаги, россыпью валявшиеся в подвалах краеведческого музея, хранили подлинные письма Толстого. Впрочем, разное бывает… Гальперин, конечно, пошлет письма на экспертизу, но позже, когда закончит работу. Результат экспертизы его не смущал – работа имела самостоятельную ценность и без этих писем. Письма лишь подкрепляли и расширяли ее… Но опасность определенная была – рассекречивание писем могло увлечь еще какого-нибудь прыткого исследователя и тем самым смягчить оригинальность разработки Гальперина. Размыть основу, на которой Гальперин выстраивает концепцию о «влиянии на рост национального самосознания общечеловеческих ценностей мировой культуры при тоталитарном государственном строе».

Гальперин хотел подарить работу Ксении как основу докторской диссертации. Они уже не раз обсуждали этот вопрос. Ксения, молодец, нашла свое развитие темы. Ее суждение о подсознательном, «космическом» влиянии мировой культуры на простых крестьян, живущих в среде, изолированной от мировой цивилизации, увлекло Гальперина. Он любил парадоксальную постановку вопроса, а гипотеза о взаимосвязи всего живущего на планете особенно отвечала его настроению…

Идеи, что осеняли Гальперина, он обычно записывал в толстую ученическую тетрадь. Сгодятся они или нет, покажет время. Последнюю запись он сделал вчера утром. Но так и не довел до конца – сообщение по радио разогнало его мысли.

– Ксюша! – закричал ошарашенный Гальперин. – Он и вправду помер.

Ксения присела на кровать, вслушиваясь в печальный голос диктора. Новость не была новостью, накануне в Библиотеке все шептались об этом, наслушались зарубежных передач… А ведь за два дня до кончины он несколько часов стоял на праздничной ноябрьской трибуне. И выступил с речью на приеме во Дворце съездов.

– Ну?! Что теперь будет? – пробормотала Ксения. – Может, закончат воевать с горами, в Афганистане?

– По-моему, войну уже закончили, просто мы еще не знаем, – ответил Гальперин. – По крайней мере, я уж и не припомню, когда в последний раз читал в газете о войне в Афганистане…

– Да? Только откуда гробы везут? – ответила Ксения. – Буфет в библиотеке второй день закрыт. Говорят, буфетчицу в военкомат вызвали по похоронке сына… Стыдно писать в газетах, вот и не пишут…

Гальперин в тот день так и не работал, все накручивал радио и гадал – кто заменит? Разложил праздничные газеты, рассматривал фотографии с изображением стоящих на трибуне Мавзолея. Почти все казались на одно лицо – гладковыбритые, молодцеватые старички. За исключением, пожалуй, двух-трех человек. Те хоть и держались уверенно, но чувствовалось некоторое напряжение. Видно, нелегко им приходится в этом ареопаге.

– Да здравствует наше правительство! – шепотом провозгласил Гальперин. – Самое старое правительство в мире! Ура, товарищи! – И тихим рокотом ответил сам себе: – Ура-а-а…

Ксении уже дома не было, никто не мешал Гальперину участвовать в минувшем параде. На следующий день утром по радио партия и народ были извещены – кто стал новым руководителем.

– Спасибо, – вежливо поблагодарил Гальперин маленький переносной радиоприемник. – Вы, как всегда, чуточку опоздали. Я узнал об этом еще ночью, несмотря на жуткое завывание глушилок.

Чем еще Гальперина волновали столь печальные события, так это музыкой. Первый бесподобный гала-концерт состоялся в марте пятьдесят третьего. Целую неделю круглосуточно – Бетховен, Чайковский, Рахманинов, Гендель, Моцарт, боже мой, какой Моцарт, с ума сойти… Столько лет прошло, а Гальперин помнил. Пожалуй, между той музыкой пятьдесят третьего и этой, восемьдесят второго, приличных концертов и не было… Музыка сменялась печальными словами, в основном информационного характера. Повторение одних и тех же текстов, казалось, преследовало задачу убедить всех, что это не подвох и не розыгрыш, что он действительно почил в бозе. На сей раз это не многолетний слух, а правда.

Гальперин задремал, звуки музыки укачали, но ненадолго – их разогнал стук входной двери и голос Ксении:

– Представляешь?! – крикнула Ксения из прихожей. – Этот индюк так, по-моему, и не поверил, что мы близки. Он смотрел на меня глазами пса, из-под носа которого увели кость.

Гальперин улыбался сквозь дрему.

– Но самое удивительное, – продолжала Ксения. – Нашлась моя сумочка, со всеми документами и деньгами.

– Как?! – воскликнул Гальперин, проснувшись.

– Оказывается, я обронила ее в зале, во время суматохи…

– Ну, Ксюша, – радостно заблеял Гальперин. – Камень с души. Гляди, какой молодец наш Захарушка, вернул в целости и сохранности. Слушай?! – озадаченно проговорил Гальперин. – Откуда он узнал, что сумку потеряла именно ты?

– Понятия не имею, – ответила Ксения.

Она прошла в комнату и положила на кровать заявление Гальперина, заверенное круглой печатью и подписью директора… «Никаких материальных и иных претензий к своему сыну, Аркадию Ильичу Гальперину, я не имею. В чем и подписываюсь».

– Надо бы сообщить Аркадию, – произнес Гальперин.

– Я уже звонила.

– Кому?! Аркадию? – Гальперин подскочил на своем лежбище. – Как ты решилась?

Ксения ходила по квартире в цветном сатиновом халатике, что прилегал к телу, подчеркивая каждую линию ее стройной фигуры. Она волновалась, и мягкий голос сильнее выпячивал округлость каждой гласной буквы.

– О… Илья Борисыч, мой милый, ты еще и не знаешь, на что я способна. – Ксения мельком взглянула в лицо Гальперина, тот был в неведении о том, что Ксения отметила пощечиной Брусницына. В суматохе кто-то ухватил Ксению за рукав и затянул в толпу, она оказалась в коридоре. Потом появился Гальперин, и они покинули сумрачный монастырский дом. Ксения поначалу хотела поведать о своем порыве, но передумала… А может быть, он знает? Нет, не знает, за столько дней проговорился бы. Вообще Гальперин и словом не обмолвился о Брусницыне. Всех выступавших на собрании вспоминал, комментировал, особенно досталось профессору Альпину. А о Брусницыне ни звука…

– Я ведь жена тебе, Илюша, – проговорила Ксения. – Жена! Какая я тебе любовница? Ты слишком… солиден, Илюша. Возлюбленного я выбрала бы себе другого… Жена я тебе. И не строй свои жуткие рожи, я к ним привыкла. Жена! Поэтому позволь уж мне распоряжаться нашей судьбой на равных… Я хотела встретить Аркадия и отдать заявление. Предупредила, что ты болен и волноваться тебе нельзя. Аркадий решил, что так ты волноваться будешь больше, и он сам придет за этой бумагой… Возможно, он прав.

Гальперин сопел, раздувая ноздри. Рожи он не строил, собственно, ему и не надо было стараться их строить, а свирепый свой вид мог объяснить только упрямством. В душе ему льстило заступничество Ксении, но не сразу же поднимать вверх руки.

– Когда он придет? – мрачно спросил Гальперин.

– Думаю, скоро, – пренебрежительно ответила Ксения. – Эта бумага ему нужна позарез.

– Ну знаешь… Это мой сын. И подобный тон…

Ксения шагнула к кровати, наклонилась, приблизив карие глаза к голубым и не по возрасту чистым глазам Гальперина. Вблизи кожа виделась изрытой, словно шелуха картофеля.

– Илюша… Ты сейчас похож на мопса, – сказала она серьезно. – А мне не очень нравятся люди, похожие на мопса… Если ты и вправду возмущен моим поведением, я могу собрать чемодан и уехать в Уфу.

– Оставить меня в таком состоянии? – деловито поинтересовался Гальперин.

– Именно, – из последних сил сдерживала смех Ксения. – И не смотри на меня так, не разжалобишь. Или ты меня будешь слушаться, или я уеду.

– Я тебя буду слушаться, – торопливо согласился Гальперин.

– То-то. – Ксения поцеловала Гальперина в висок.

Было недовольство, были слова, выражающие это недовольство, было молчание, скрывающее недовольство… Разное было между ними за два года близости. Но Гальперин любил Ксению, и это она знала так же отчетливо, как то, что он знал о любви Ксении к нему. Но никогда они не говорили об этом вслух…

– Ксюша, – произнес Гальперин в спину стоящей у шкафа женщины. – Я люблю тебя… Извини, я никогда не говорил тебе об этом… И сейчас, в моем состоянии… это звучит ужасно немощно. Женщине надо говорить о любви, когда ты здоров, молод и полон сил, тогда, вероятно, это убедительней.

– Женщине, Илюша, надо говорить о любви всегда, – не оборачивалась Ксения. – Знаешь, я никогда не думала, что слова о любви ты можешь произносить так искренне… Но я всегда чувствовала, что они у тебя есть… И уверенность моя сильнее слов, не знаю – поймешь ли ты меня?

Гальперин хотел ответить, но Ксения вышла из комнаты.

Специально ушла, подумал Гальперин, какая умница, а?

Он лежал, откинув затылок на подушку, слышал стук посуды на кухне и чувствовал на щеке прохладу, он не хотел слезы, стеснялся ее, но ничего не мог поделать.

– Да… Я принесла тебе прессу. – Ксения вернулась в комнату и положила на кровать кипу газет. – Почему ты выписываешь столько газет? Сличаешь их, что ли?

Гальперин не ответил, его вниманием овладел портрет нового лидера партии на первой, торжественной полосе «Правды».

– Как вам это понравится? – прошептал Гальперин. – Ну, вылитый дядя Сема… Чтобы так быть похожим, невероятно.

Гальперин давно заметил поразительное внешнее сходство теперь уже бывшего председателя комитета госбезопасности с покойным дядей, братом матери, заслуженным работником культуры, перед которым Гальперин с некоторых пор казнился виной.

– Что ты там шепчешь? – не расслышала Ксения.

– Знакомое лицо, – ответил Гальперин.

Поджатые, без рисунка, губы, длинноватый утиный нос, чуть смещенные к переносице глаза за очками с черной верхней дужкой. А главное высокий, широкий лоб, трапецией уходящий под зачесанные назад редеющие волосы, и суженный, вытянутый подбородок… Пожалуй, у дяди Семы губы были пухлыми, с семитским вывертом.

– Илюша, – шутливо проговорила Ксения. – Тебе мало хлопот с родственниками, которые уже есть? Тебе нужны неприятности еще? Уверяю тебя… ТАМ твоих родственников быть не может.

– Почему? – в тон ответил Гальперин. – Ты читала биографию вождя? На! Прочти. – Он протянул Ксении газету. – Там все написано: и когда родился, где, в какой семье. Отмечены все занимаемые посты, помянуты ордена и звания… Единственно чего нет – это национальности… Прочти сама.

Ксения взяла газету, пробежала глазами информационное сообщение. Пожала плечами.

– Ну знаешь… Действительно, от вас всего можно ждать.

Гальперин хохотал, подрагивая животом и прижимая ладонь к груди. Заплывшими от смеха глазами он видел выставленную на стол всяческую снедь – сыр, масло, какую-то тушку.

– Накинь халат, садись к столу. – Ксения вышла в гостиную.

Гальперин отмахнулся, стараясь удержать хохот, но все не удавалось. Дверного звонка он не расслышал, лишь заметил, как Ксения поспешила в прихожую. И вскоре в комнате появился Аркадий со свертком, напоминающим по форме бутылку. Следом, насупившись, шла Ксения. Видно, они крепко о чем-то поговорили, мелькнуло в голове Гальперина. Он с удовольствием смотрел на сына.

– Что, командор, прихватило? – в голосе Аркадия звучала тревога.

Не обнаружив признаков особо тяжелого состояния отца, он зыркнул взглядом в сторону Ксении. – Отличный коньяк, командор. – Аркадий растормошил сверток и извлек на свет бутылку с красочной наклейкой.

– Хитрец! – воскликнул Гальперин. – Что это? Плата натурой? Давно не подносили мне бакшиша… Ладно, вот твоя индульгенция, возьми! – Он подобрал заявление и протянул сыну.

Толстые пальцы, держащие бумагу, заметно дрожали.

Аркадий принял листочек и молча сунул во внутренний карман пиджака. Гальперин уловил недовольный взгляд Ксении – конечно, побывать в таких передрягах и видеть снисходительный жест, с каким Аркадий принял эту бумагу. Как должное, как само собой разумеющееся. Досада кольнула Гальперина.

– Воспитанные люди при этом говорят «спасибо», – не удержалась Ксения, оставляя их вдвоем.

– Спасибо, командор, – пристыженно проговорил Аркадий. – Извини. Я слишком взволнован. Это последнее препятствие, которое мне чинили. Оно так ненавистно, что я чувствую брезгливость к самой бумажонке.

– Понимаю, – пробормотал Гальперин.

И тут впервые его пронзила мысль – а что будет с ним?! До этой минуты эта мысль тоже возникала, но Гальперин от нее как-то ускользал. Теперь же, вместе с этой бумажонкой, что исчезла в кармане сына, он почувствовал себя беззащитным и слабым, как голый человек. Что же будет с ним? С его работой, с его жизнью? До сих пор уши закладывало от истошных криков собрания.

Гальперин упрятал руку под одеяло, слишком уж дрожали пальцы, просто неудержимо. Он стыдился этой слабости… Неужели всё?! Так вот, своими руками, он вычеркнул сына из собственной жизни, навсегда, точно покойника. Какая несправедливость, боже ж ты мой…

– Ты что, командор? – прошептал Аркадий. Гальперин хотел ответить, но столько уже оговорено, что словами тут ничего не прибавить.

– Все хорошо, Аркаша… Меня взволновала… эта, как ты говоришь, бумажонка – последнее, что нас еще соединяло, Аркаша. Я так подумал, не обращай внимания.

Набросив халат, Гальперин вышел из спальни.

Ксения хмуро хлопотала у стола. Волосы спадали ей на глаза, и Ксения резким девчоночьим движением откидывала их назад…

– Так что? Будете пить свой коньяк? – сухо спросила Ксения. Она надеялась, что Аркадий не придет, они довольно строго поговорили по телефону и повесили трубки, не простившись. Ксения была не против визита, она боялась, что Аркадий вновь начнет уговаривать отца ехать с ним. И тот будет мучиться, переживать. «Нечего ему там делать со своим больным сердцем, без языка, с его профессией. Вы – легкомысленный эгоист!» – кричала она в трубку. «Ваше какое дело?! – отвечал Аркадий. – Вы что, жена?» – «Представьте себе!» – оборвала Ксения. Аркадий дал слово, что не станет терзать Гальперина, на том и порешили… И холодное поведение Ксении было отголоском того телефонного разговора, в который они условились не посвящать Гальперина.

Но Гальперин был достаточно проницателен. И он хорошо знал характеры обоих. Он переводил взгляд голубых глаз с Аркадия на Ксению, не решаясь спросить напрямик.

– Российская история изобилует неожиданностями, – произнес вдруг Гальперин, усаживаясь за стол. У него была такая манера. Казалось, он резко развернулся и пошел в другую сторону. – Назначить председателя комитета госбезопасности лидером партии… Как у тебя на работе восприняли это сообщение? – обратился он к Аркадию.

– На работе? Не знаю, – ответил Аркадий. – Я ведь не хожу на работу.

– Как не ходишь? – изумился Гальперин.

– Так. Не хожу. С некоторых пор я человек вольный, вне закона. Уволен, как неблагонадежный… по собственному желанию.

Гальперин молчал, растерянно глядя на сына. Возможно, он углядел в этом и свою участь.

– Это неинтересно, отец, уверяю тебя, – продолжил Аркадий. – Но думаю, что в моем бывшем институте эту весть встретили одобрительно, как вынужденную и вполне целесообразную…

– Знаешь, он так похож на моего дядю Сему, просто удивительно похож внешне. Дядя Сема ведал библиотекой, тогда, в тридцатые годы.

– Ну? – чему-то удивился Аркадий и бросил взгляд на лежащую рядом газету. – Что-то я не припомню такого родственника… А чем был славен этот твой дядя Сема? Кроме как ведал библиотекой?

– Дядя Сема, дядя Сема, – пробормотал Гальперин и угрюмо умолк.

Происшествие с дядей Семой по-разному отражалось в сознании Ильи Борисовича за годы его жизни.

Несмотря на увлечение книгами, он не любил дядю Сему. Желчный и жадный дядя докучал своей родной сестре Рахили – матери Ильи Борисовича – придирками, бесцеремонно вмешивался в ее личную жизнь, словом, дядя Сема оказался большим мерзавцем. Под стать дяде была и его жена. Психопатка Фира впадала в неистовство из-за каждой безделицы, оставленной в наследство своим детям известным в городе стоматологом Гальпериным. После смерти родителей старший сын Сема обосновался со своей крикухой в двух комнатах, оставив сестре Рахили третью, самую тесную, где она и ютилась с ребенком и мужем Борисом, несмотря на то, что ее брат Сема считал себя беспартийным большевиком, поборником справедливости и гуманизма во всем мире. В конце концов склочник Сема разрушил семейную жизнь сестры, выжив из квартиры ее тихого мужа-инженера, родного отца мальчика Илюши. И племянник отомстил дяде, возможно, не очень представляя последствий своего поступка.

Однажды он обнаружил в библиотеке, где работал Дядя, книги, авторов которых всюду клеймили – и на уроках, и в газетах, и по радио. К тому же в представлении маленького Илюши все сходилось – враги народа, по описанию, были людьми коварными, ругались с соседями и строили всяческие пакости. Точный портрет дяди Семы и его психопатки жены… После очередного квартирного скандала Илюша Гальперин катанул донос на дядю Сему с точным указанием мест в просторах библиотеки, где без особого труда можно обнаружить запрещенную литературу. Донос он бросил в ящик «для писем трудящихся», что висел у милиции на улице Малой Купеческой, переименованной вскоре в проезд Всесоюзного Старосты.

За дядей Семой пришли через два дня, рано утром. Когда раздался звонок, мама решила, что явилась молочница Степанида. Мама взяла судок и пошла открывать. Трое мужчин отстранили маму и шагнули к спящим дверям дяди Семиной комнаты. Они там пробыли недолго… Вышли группой, в середине которой желтело убитое лицо дяди Семы, похожее на оплывшую свечу. С порога он крикнул, что идет в библиотеку и скоро вернется.

Вернулся он через год. И также рано утром. В нижнем белье и чужом берете. За этот год задастая Фира, напуганная тем, что арестовывают и жен врагов народа, уехала к родителям, в Мелитополь, дядя Сема вернулся в «пустой» дом. Вернулся совсем другим человеком – тихим, застенчивым, вздрагивающим при каждом стуке… Ему неслыханно повезло. Следствие вдруг обратило внимание на изъятый во время обыска в библиотеке список книг, составленный для передачи в коллектор. В этом списке указывались все до одной книжки, именуемые вражескими. Просто дядя Сема их еще не успел сдать – Управление культпросветучреждений имело в своем распоряжении один автомобиль, и до библиотеки дяди Семы очередь не дошла. Выяснив это, дядю Сему отпустили, но арестовали начальника управления…

Дяде Семе хоть и повезло, но он немного тронулся. На работу его не брали, боялись. Мама, позабыв обиды, помогала ему, чем могла. И на дядю Сему снизошло просветление. Он просил у сестры прощения, обвинял во всем жену Фиру и вообще вел себя как переломленный тростник – рос, но криво… В сорок первом дядя Сема ушел на фронт, отвоевал, вернулся без единой царапины, но и без наград. Вероятно, он воевал так же тихо, как и жил после освобождения из-под ареста. Устроился по специальности библиотекарем в колонию для несовершеннолетних преступников. И с этих пор дядя Сема начал возрождаться. Лицо его, сморщенное и вялое, стало гладким, белым, фамильные гальперинские глаза заголубели. И лишь губы – толстые, вывернутые – удерживали классический образ, укоренившийся в сознании любого юдофоба. Но дядя Сема не унывал. Вместе с гладкой кожей к нему вернулась ярость беспартийного большевика. Он считал: все, что делает партия, – верно! Во время известных событий конца сороковых дядя Сема возглавил какую-то районную организацию по искоренению безродных космополитов в культпросветучреждениях. Что являло собой наглядный пример всенародного движения в борьбе с чуждым социализму течением и отметало лживые слухи о якобы антисемитском характере этого движения. О чем даже писали в областной газете и поместили фотографию дяди Семы. Именно эту фотографию и запомнил Илья Борисович… К тому времени Илья Борисович прошел войну, ранения, был отмечен семью наградами, среди которых он особо чтил и носил два ордена Славы, закончил университет, работал, женился и разошелся, оставив своей первой жене Наденьке Кирилловой маленького Аркашу. С дядей Семой он не встречался, а когда увидел в газете портрет первого районного закоперщика в борьбе против своего народа, то весьма пожалел, что дяде Семе так повезло в далеких уже тридцатых… Жизнь дяди Семы оборвалась при загадочных обстоятельствах. Он попал под автомобиль. Илья Борисович не мог представить такого финала дяди Семы и был убежден, что дело тут нечистое.

Однако с тех пор, как в тесной прихожей, освещенной блеклым светом раннего утра, среди группы чужих людей вытянулось стеариновое лицо дяди Семы, сомнения стали одолевать Илью Борисовича. Иногда они тускнели, расползались, подобно ниткам ветхой ткани, и он годами не вспоминал своего родственника. Но иногда образ дяди Семы выплывал из глубин памяти. И что знаменательно – начисто забывались все сомнительные похождения этого «городского сумасшедшего», как называла когда-то своего брата покойная мать Ильи Борисовича; оставался в памяти лишь тетрадный листок, на котором четырнадцатилетний Илюша старательно перечислял запрещенные книги.

И каждый раз, в другой уже жизни, Гальперин по-разному оценивал свой мальчишеский поступок.

Странная штука – совесть. Он знал человека, который в детстве вместе с ребятами забавлялся тем, что обливал кошек керосином и поджигал. И всю взрослую жизнь при виде кошек тот мучился чувством вины, совесть изнуряла его, доводя до умопомрачения здорового человека, ведущего специалиста по структурному анализу древнегреческой филологии. Он умер от голода в блокадном Ленинграде. Труп обнаружили в комнате, где обитали две кошки, вероятно единственные кошки во всем городе, оставшиеся в живых благодаря его пайковому довольствию.

Да, совесть упряма, как трава из-под асфальта. Как ни глушил Гальперин в своей памяти тот листок, как ни вспоминал пакости, содеянные его дядей, все равно совесть пробуждала сентиментальные сцены его детского сидения в библиотеке, под лозунгами и плакатами, собственноручно изготовленными дядей Семой.

– Ну так чем же все-таки был славен этот дядя Сема? – повторил Аркадий, мельком взглянув в тяжелое лицо отца.

Гальперин жевал салат, точно верблюд, перетирая челюстями. Взгляд его глаз раздвигал пространство между Аркадием и Ксенией, пробиваясь к стене, на которой пласталось поседевшее старинное зеркало в черном от времени багете. Зеркало не возвращало изображение, оно лишь очерчивало контуры, чуть-чуть проявляя цвет. Этого было достаточно Гальперину, чтобы видеть темную обильную шевелюру сына рядом с гладкими соломенными волосами Ксении…

А воображение собирало плывущие контуры в четкий счастливый рисунок, скованный черной строгой рамой. Он видел их вдвоем, молодых, красивых, а где-то вдали – себя, таким, как есть, и этот вид удручал Гальперина. Ему достаточно хватало воли, чтобы скрывать то, что хотел скрыть. Но есть на свете то, чего скрыть нельзя, несмотря ни на какие ухищрения, – это годы. И тем более от Ксении. Когда они одни и между ними лишь изнурительное томление неутоленного желания. Сколько еще может длиться сумасбродный обман? А в том, что их отношения результат сумасбродства, он сейчас не сомневался. А ведь верил, что это любовь, и еще какая любовь. Еще недавно верил… Но вот пришел красивый, смуглый, умный. С его фамилией, с его молодой кровью. И указал место, которое он должен занимать в этой жизни по высшему, божьему закону, уготованному самой природой. И все потуги Гальперина оказались смешны и неразумны. Его сын – это он сам, только без груза зрелых лет. А разве можно бороться с самим собой? Да и есть ли в этом смысл? Какое жестокое испытание уготовила ему судьба в конце извилистой дороги. Не оттого ли, что остается мало сил для сопротивления, любое препятствие, даже безобидное, все более и более непреодолимо.

Гальперин продолжал жевать салат, оставляя на столе крошки и пятна от майонеза. Прошло время, когда заметив свою неряшливость во время еды, смущался этим. Теперь он уже не обращал внимания. Лишь укоризненный взгляд Ксении заставлял его собраться, выпрямить спину, разжечь взгляд.

– Илюша, – проговорила Ксения. – Ешь аккуратней, мне не отстирать твой халат.

На этот раз Гальперин не стал суетливо сгребать ладонью крошки, краснеть и собирать себя.

– Это уже возраст, Ксюша, ничего не поделаешь.

– А по-моему, просто распущенность, – отрезала Ксения.

В присутствии посторонних она никогда еще так не разговаривала, отметил про себя Гальперин и скорбно поджал губы, отчего стал выглядеть куда старше своих лет.

– Полно, командор, тебе только шестьдесят два, – проговорил Аркадий.

– Не годы определяют возраст, Аркаша. Возраст определяется отношением к тебе, – ответил Гальперин.

– В таком случае вы вообще молодец, Илья Борисович. – Ксения резко поднялась и вышла из комнаты.

В глазах Аркадия мелькнуло огорчение, присутствие Ксении сковывало его. Натура деятельная, холе-ричная требовала выплеска, а тут эта наяда со своим колючим взором… Аркадий не мог понять Ксению. Он запомнил каждую фразу неожиданного телефонного разговора. Казалось, Ксения одобряет его поступок и вместе с тем… Впрочем, какая ему разница? Отцу с ней хорошо, и ладно. С тех пор как Аркадий впервые увидел Ксению, он все чаще и чаще возвращался в мыслях к этой странной женщине, принимающей такое горячее участие в жизни отца.

– Обиделась, – вздохнул Гальперин.

– Вероятно, она права, – обронил Аркадий. – Ты сегодня не в форме, командор. Будем считать, что тебя взбудоражили политические новости.

– Будем считать, – кивнул Гальперин.

– Так чем же славен дядя Сема? Сходство с новым лидером партии может создать некоторое неудобство.

– Босяк, дядя Сема давно умер. Ты совсем растерял своих родственников, – недовольно пробурчал Гальперин. – Твоя бабушка прозвала его «городским сумасшедшим». – Гальперин умолк, точно споткнулся. Намерение посвятить сына в историю давних тридцатых годов испугало его. Донос мерзок, чем бы он ни оправдывался, таков уж нравственный барьер человеческого общения. Да, мерзок, если он во благополучие одного человека, и то не всегда. Ну а если во благополучие человечества? Как тогда?! Человек и Человечество – разные категории, нередко взаимоисключающие. В свое время Гальперин довольно часто размышлял над этим парадоксом. Сколько несчастий людям принес сей древний спор! Что такое Человек – знают все, а что такое Человечество – не знает никто, хотя и без конца вспоминают его, точно объяли взглядом.

И выпала же ему судьба жить в семье, где был такой дядя Сема, с его мерзким характером. И выпала же ему судьба быть подростком в те времена, когда донос считался доблестью, пережить их и доблесть тех лет осознать как дьявольское наваждение.

– Я не хочу говорить о дядя Семе, – произнес Гальперин.

Аркадий вскинул руки – как угодно, можно и не говорить о дяде Семе.

– Лучше расскажи, что значит… ты безработный? На что ты живешь?

– На распродажу, – усмехнулся Аркадий.

– Я серьезно.

– И я серьезно, – ответил Аркадий. – Продаю вещи, что остались от маминых стариков, в наследство. Кому я оставлю это добро? Хватит и того, что государству после моего отъезда отойдет такая квартира в центре города.

– Ну, положим, квартира и так государственная, – буркнул Гальперин.

– За десятки лет старики столько выложили из своего кармана на ремонт одной крыши, что… Ладно, не хочу расстраиваться, командор. Тут куда ни кинь – станешь психом от несправедливости.

– Однако больше ты меня с собой не зовешь, – произнес Гальперин с непонятной обидой.

Аркадий покосился в сторону кухни, хотел что-то сказать, но удержался.

– Сейчас Ксюша нас чем-то удивит, – проговорил Гальперин, по-своему истолковав движение сына. – Надо было тебе вчера появиться, такое она приготовила мясо с черносливом.

– Вчера я весь день провел в ОВИРе, – ответил Аркадий. – Там меня угощали и мясом, и черносливом.

– Не знаю, не сталкивался, – суховато произнес Гальперин, ему не хотелось вновь выслушивать сетования о работе наших официальных учреждений. И потом, Отдел виз и регистрации – учреждение особенное, ворота страны. У него своя специфика. Пока есть у государства границы, стало быть, и строгости должны быть особые. Эти соображения Гальперин изложил невнятно, прожевывая поднадоевший салат и с нетерпением поглядывая, куда же запропастилась Ксения…

Спорить с отцом Аркадию не хотелось. Разве может человек, не переступавший порог этого учреждения, испытать состояние такого унижения и бесправия? Сам он, Аркадий, никогда не думал, что в государстве, имеющем Конституцию, эти фарисеи могут с такой садистской изощренностью попирать свои же собственные инструкции и положения. Нет, они их не попирали, они доводили их исполнение до такого бюрократического виража, что законы теряли даже крупицу того, к чему они были призваны. Аркадий видел перед глазами лица людей, работающих в том учреждении. Нет, не лица, а маски, непроницаемые, бездушные, глядящие на тебя с единственной целью превратить человека в собственную тень. Даже их вежливость выглядела настолько издевательски стерильно, настолько бездушно, что ничего, кроме ненависти к себе, породить не могла. Ненависти и презрения к фарисеям, у которых элементарное проявление человеческого достоинства вызывает ужас, а еще печальнее – зависть.

– Чему ты возмущаешься. – Гальперин не скрывал раздражения. – В конце концов, куда ты собрался уезжать? В страну, которая находится в состоянии неявной войны с нами… Как же к тебе относиться? Угощать мясом с черносливом?

– Не совсем так, командор, – подчеркнуто спокойно отозвался Аркадий. – Если бы дело только в таких, как я… Они презирают всех и завидуют всем, кто отсюда уезжает. Я видел, как они обращаются с вполне лояльными гражданами. Одна женщина собралась к своему мужу-инженеру, который работает по контракту где-то в Мали, не то в Сомали… Довели женщину до сердечного приступа и бровью не повели, «скорую» вызывал женщине я… Они просто ненавидят всех, кто их оставляет здесь, понимаешь? Ни один враг не наносит такого ущерба стране в глазах всего мира, как эти чиновники. Они да таможенники, два сапога пара… А эти изуверские справки, этот ворох заявлений и бумаг, – Аркадий щелкнул пальцем по карману, куда упрятал заявление отца. – Представляю, с каким скрежетом тебе его выдали. Или просто? – В его глазах светилось знакомое с детства хитроватое любопытство.

– Просто, просто, – невнятно проговорил Гальперин. – Лучше расскажи – чего тебя вдруг уволили?

– Если быть точным – я уволился сам… Меня вызвал начальник отдела и сказал: «Ты свинья, Аркадий, разве так делают? Приличные люди вначале увольняются с работы, чтобы не подвести своих друзей, а ты? Не обижайся, приятель, пойми правильно. Ты ускачешь, а нам тут оставаться, со всеми этими ребятами из крепких организаций. Они ведь глотают не пережевывая. Увольняйся, а мы все необходимые бумаги чистыми тебе вслед пошлем, без единой морщинки. Характеристики и прочее!» Я подумал и уволился.

– Характеристики? – чего-то испугался Гальперин. – Интересно. А если характеристика плохая? Ведь не орденом награждают. Бред какой-то.

– Бред?! Смысл, командор, смысл… Говорят, человек может помереть от щекотки, если сильно щекотать. Так и здесь. Завалят такими нелепостями, что махнешь рукой и оставишь затею. По крайней мере, на это надеются… Самое совершенное достижение за шестьдесят пять лет власти – бюрократический централизм. Все обюрокрачено – снизу доверху… Я и уволился, командор. Не уволился – уволили бы.

Гальперин сидел тихо, не шевелясь. Лицо его было напряжено. Казалось, он видит нечто такое, что постороннему увидеть не дано. Может, ему представился маленький мальчик Аркаша, в бархатных штанишках, привезенных из поверженной Германии. Впервые сына он увидел, когда ему было почти пять лет. Гальперин объявил своей невестой Наденьку Кириллову, мать Аркаши, в августе сорок первого, за три дня до мобилизации, а свадьбу сыграл в декабре сорок пятого, после демобилизации. И каждый раз при крике «горько» он снимал Аркашу с колен и передавал соседям. Переждав, Аркаша проворно взбирался на свое место. Причины, по которым Гальперин разошелся с Надей, давно забылись, как и сам далекий образ покойной первой жены. Память сохранила только ее привычки. И то потому, что они передались Аркадию.

– Ну и отрезочек истории нам достался, – пробормотал Гальперин, глядя, как сын в задумчивости потирает мочку правого уха…

Ксения вернулась в комнату шумно, со сковородой в руках, над которой витал сизый пар. Терпкий запах жареного лука горчил ноздри, пробуждая аппетит.

– Что, Аркадий Ильич, есть вещи на свете куда заманчивей ваших хождений по инстанциям? – Ксения придвинула тарелку.

– Есть, Ксения Васильевна, – обрадовался Аркадий дружескому тону. – И превеликое множество.

Гальперина вновь чем-то кольнул этот недосказанный разговор. А старое зеркало цепко собрало на своем мутноватом поле туманные лики Аркадия и Ксении. Себя Гальперин уже не видел, он оказался где-то за рамой, на блеклых обоях.

– Слушай, босяк, – проговорил Гальперин нарочито развязным тоном. – Я вот думаю…

– А я думаю, отец, – перебил Аркадий. – Пора тебе оставить это определение. Я давно его перерос.

– Действительно, Илюша, – поддержала Ксения. – Тебе не подобает быть отцом босяка.

Гальперин растерялся. Он любил вставлять в разговор полузабытые портовые словечки, казалось, они придают особую доверительность…

– Ладно, ладно, – ухмыльнулся Гальперин, – Я ведь шучу… Есть идея, Аркадий…

Гальперин понимал, что надо умолкнуть, не продолжать. Но туман с поверхности старого зеркала точно застил сознание, он истязал себя и находил в этом сладость.

– Зачем же пропадать квартире? Прекрасная трехкомнатная квартира в центре города…

Аркадий смотрел на отца с недоумением.

– Передай ее Ксении…

Теперь и Ксения вскинула на Гальперина карие удивленные глаза.

– Да, да… Передай… Зарегистрируйся с ней, пропиши на своей площади, а потом разведись и уезжай…

Аркадий растерянно пожал плечами. Предложение отца ставило его в довольно трудное положение. Все задуманное отодвигалось на неопределенный срок, возникали ненужные сложности.

Ксения держала на весу сковородку, пытаясь поддеть ножом кусок мяса. Нож скользнул, разбрасывая золотистые струпья жареного лука.

– То есть, как зарегистрироваться со мной? – тихо спросила Ксения. – А… я?

– Что ты? – раздраженно и даже зло ответил Гальперин. – Ты будешь иметь квартиру.

– Вот как, – не изменила тона Ксения. – Но у меня уже есть квартира.

Гальперин вдохновенно отдавался своему наваждению, ему даже нравилось это состояние апатии и злого безразличия.

– Что значит «есть квартира»? – Живот мешал Гальперину придвинуться к столу, пересиливая себя, он потянулся вилкой к сковороде. – Сегодня есть, а завтра… вдруг я помру…

– Я вовсе не вас имею в виду, Илья Борисович. – Ксения отвела сковороду, и вилка Гальперина повисла в воздухе. – У меня есть квартира в Уфе. И другой мне не надо. – Она плюхнула сковородку о стол, куски мяса вывалились, один даже угодил на паркет. И следом, словно находясь в одном строю, на паркет от удара двери спальни свалился с потолка листик извести. В комнате стало тихо…

– Я пойду, командор. – Аркадий встал и направился в прихожую. Гальперин оставался сидеть. Он слышал, как в прихожей загремел засов. Он напрягся – засов мешал ему прислушиваться к звукам из спальни. Когда Аркадий ушел, Гальперин, тяжело опираясь на подлокотники, выкорчевал себя из кресла и, шаркая стоптанными сандалями, поплелся к спальне, подобно слепому волу неуклюже натыкаясь на какие-то предметы.

Ксения сидела боком на подоконнике и смотрела на улицу. Гальперин приблизился и осторожно коснулся ладонью тугого ее колена, обтянутого прохладным капроном.

– Извини… Я тебя ревную. – Гальперин старался собрать плывущий голос, но не справился и повторил: – Я ревную тебя к нему.

– Глупо, – переждав, ответила Ксения. – Единственно, что между нами общего, это возраст. Но это еще не повод для ревности. Глупость какая-то, глупость.

– Понимаю. Ничего не могу поделать, извини. Вы кажетесь мне созданными друг для друга, а тут… я.

Ксения молчала, глядя в окно. С высоты этажа люди в провале улицы словно принимали участие в странном соревновании, условие которого не так просто разгадать.

– Ты просто желчный и злой, – проговорила Ксения. – Тебе мало того, что между нами все хорошо. Тебе, для остроты чувств, еще нужны огорчения. Потому что ты…

– Старый тюфяк, – закончил Гальперин.

– Вот именно, – не выдержала Ксения и виновато засмеялась, сбрасывая с колена тяжелую ладонь Гальперина

Единственной причиной, что могла оправдать его выходку в гостиной, была только ревность. Только ее могла понять Ксения и простить.

– А ты решила, что я… и вправду озабочен квартирой? – мрачно проговорил Гальперин.

– Думала бы так, видел бы ты меня здесь, – ответила Ксения. – Аркадий ушел?

Гальперин кивнул. Он придвинул табурет и пристроился подле Ксении, положив подбородок на ее колени. Знакомое тепло будоражило его и в то же время успокаивало. Обретя физическую защищенность, он острее почувствовал горечь потери, что неминуемо последует после отъезда Аркадия. Впервые им овладела эта мысль тогда, на собрании. Поначалу собрание его забавляло, потом огорчило, и лишь после выходки Брусницына на него навалился страх. Он старался укротить страх, приводил разные доводы – «как, в наше время, после шестидесяти пяти лет советской власти?!» – доводы эти не допускали никаких средневековых извращений, но факты упрямо срезали эти доводы, обращали их в пустые слова и тлен. Все еще будет, потому как все уже было. И были тридцатые, и были сороковые, и были пятидесятые, да и в дальнейшем годы себе не очень менялись в своей сути…

Где-где, а в тихом архиве, как в стоячем болоте, рос не только тростник, но и мох с лишайником. Документы, что таились на полках спецхрана, были не слухи, а факты. Сколько судеб загнано в блеклые картонные папки. Где эти люди? Услышит ли кто о них? Или придет приказ все уничтожить, обратить в пыль?… Страх поселился в душе Гальперина, страх раздувался, мешал дыханию, сжимал больное сердце. А ведь он был не из трусливых. На фронте, перед атакой, взводный надеялся на Гальперина, и тот не подводил. Порукой тому самые дорогие ему ордена Славы. Почему же сейчас он отдал себя страху? Тогда враг был впереди, а сейчас за спиной, – испытание, которое выдерживают единицы. А ему за шестьдесят, у него больное сердце, он одинок. Ксения? Что Ксения? Она молода, ее увлечение лишь увлечение, оно пройдет, молодость свое возьмет, и никакие брачные узы их не удержат…

Гальперин не заметил, как начал произносить свои мысли вслух, невнятно, торопливо, уткнувшись в ее колени лицом, отчего низкий рокочущий тембр голоса смягчался, как сквозь подушку, прорываясь не воплем испуга, а задушевным бормотанием, от того еще более искренне и безнадежно.

– Неспроста председатель Комитета госбезопасности стал главой партии, неспроста, – шептал Гальперин. – Поверь мне. Все вернется. И сороковые, и тридцатые, и средневековые…

Гальперин умолк. Отдав слова, он обессилел, дыхание выровнялось. Казалось, он заснул. Нет, не заснул, он притих в ожидании. Теплые пальцы Ксении прошлись шажками по егошевелюре, спустились к затылку, забрались под ворот халата и, точно устав, успокоились.

– Когда мы познакомились, Илюша, стали близки… мне захотелось получше узнать твой народ. Кто ты, откуда? Столько я прослышала за свою жизнь о вас, разное – худое и доброе… Я полюбила тебя и хотела все-все знать о тебе… Ты меня слушаешь?

– Да, слушаю. – Гальперин приподнял голову и посмотрел на Ксению. Он видел ее подбородок и кончик носа, да еще прядь волос, обесцвеченных на фоне светлого потолка.

– Я стала читать. Оказалось, так много разных книг. Я ужаснулась истории твоего народа, Илюша. И возгордилась, представь себе, я – возгордилась за него. Только ты не смейся, Илюша. Но ты мне казался чем-то сродни Давиду, Моисею, Христу, Эйнштейну, клянусь тебе. Недаром Аркадий называет тебя командором. И я служила тебе, чем могла… Ты смеешься?

– Нет, не смеюсь, – печально ответил Гальперин. – Хорошая компания, чему смеяться?

– Ты был такой большой, сильный, умный… Хитрый, конечно, кто же не хитрый? И Моисей был хитер. Без хитрости разве он управился бы со своим народом, где каждый считает себя умнее бога. Сорок лет он блуждал по пустыне, чтобы вырвать из своего народа рабское сердце. Без хитрости тут не обойтись.

– И без ума тоже, – вставил Гальперин.

– Само собой… А сейчас, Илюша, послушав тебя, твои страхи, я представила героев Шолом-Алей-хема, этих маленьких несчастливых людей, боязливых, неуверенных. Но почему?! Почему они, а не…

– Давид с Моисеем? – усмехнулся Гальперин.

– Да! – горячо проговорила Ксения. – Да… Ведь одна кровь! Почему не те…

– Потому, что нас много били. Гораздо больше, чем других. История так распорядилась, что нас всегда было гораздо меньше, чем других. А тех, кого меньше, бить безопасней… И в памяти человечества произвели вивисекцию – отняли наших героев, оставили таких, как я. И сегодня проводят эту вивисекцию.

– А ты этому помогаешь. Ты! Своим трусливым поведением, – горячо подхватила Ксения. – Я презираю тебя, Илюша. Ты отнял у меня героя и подсунул раба… Иди звони своему сыну. Бери назад заявление. – Ксения резко торкнула коленями: – Ну!

Голова Гальперина подпрыгнула, словно муляж.

– Что ну?

– Иди звони. А то Аркадий распорядится этим заявлением, и ты останешься с носом. Страх тебя задушит. Иди, слышишь? – Изловчившись, Ксения поднялась с подоконника.


Телефонный аппарат жабой смотрел на Гальперина белыми круглыми глазами. И мерзко улыбался, словно подзуживал, словно испытывал его волю.

Да, я слабый человек, я боюсь, разговаривал Гальперин с аппаратом, но пользоваться этим нельзя-я-я… Это безнравственно, это бездушно. Нельзя свой максимализм реализовывать за счет дыхания отца, за счет его больного сердца. Ты сам станешь отцом и поймешь – судьба отца не иллюзорность, не абстракция, У него такая же кожа, как и у тебя, такие же глаза, такая же кровь, может быть, немного погуще да градусом пониже, но он твой отец, он дал тебе самое дорогое на земле – жизнь. Так поступать с отцом нельзя-я-я…

Телефонный аппарат терпеливо внимал, скорбно развесив свои наивные круглые уши и продолжая хитро улыбаться – ну-ну, попробуй, скажи!

И скажу, скажу ему все это, продолжал Гальперин, он поймет, он мой сын.

Гальперин снял трубку, и аппарат обрел какой-то сконфуженный вид, словно непристойно оголился.

Аркадий ответил сразу – знакомым и родным голосом.

– Это ты, командор? А я только собрался уходить.

– Куда? – Гальперин старался унять волнение. – В ОВИР?

– Угадал. Теперь им нечем крыть, – Аркадий засмеялся. У него было прекрасное настроение. Так, вероятно, чувствуют себя воины и спортсмены. Конечно, есть опасность быть убитым или проиграть, но он, сильный человек, об этом не думал. – Слушаю тебя, отец. Ты хочешь пойти со мной?

– Аркаша, – трудно, словно переступая через самого себя толстыми ногами, произнес Гальперин. – Послушай меня, Аркаша, – мысли Гальперина разбежались. Вспомнить бы только начало, первую фразу, а там все пойдет. Но память безмолвствовала, память уронила слова, и они валялись где-то там, куда не дотягивался короткий телефонный шнур.

– В чем дело, отец? – Аркадий перестал смеяться. – Ты что-то надумал? Не хочешь ли ты ехать со мной?

– Я не хочу, чтобы ты отнес это заявление. – Гальперин вслушивался в ожидании ответа, до боли прижимая трубку к уху. Трубка попискивала слабыми сигналами каких-то помех. – Я боюсь, Аркадий, мне страшно… Подожди какое-то время. Я уйду на пенсию. Или вообще… уйду. Ты и поедешь… У тебя впереди вся жизнь, Аркаша, а у меня… совсем немного, я чувствую. – голос Гальперина нарастал. Он уже не видел за трубкой сына. Он видел несправедливость, которая настигла его, и он защищался. – В конце концов, это нечестно. Ты пользуешься моим отношением к тебе, совсем забыв, что я живой человек. Я – боюсь, я физически боюсь. Я боюсь остаться без работы, боюсь быть ошельмованным. Я не вынесу еще одного испытания… А у тебя вся жизнь впереди…

Гальперин все повторял и повторял одни и те же слова, точно в исступлении. Наконец он умолк. Он ждал, когда Аркадий начнет его упрашивать, умолять. Он боялся этого. Боялся, что он размякнет, сдастся. Повесить трубку он не решался, нужна определенность. Ведь заявление Аркадий унес с собой, в боковом кармане…

– Алло! Ты слышишь меня, Аркадий?

__ Да. Я слышу тебя, – ответил Аркадий до удивления спокойно.

– Ну, так что?

– Я верну тебе твою бумагу… Я оставлю ее в твоем почтовом ящике.

– Почему? – Гальперин не испытывал удовлетворения. Наоборот, сердце, казалось, разорвется сейчас от горести. – Почему? Поднимись ко мне.

– Я не хочу тебя видеть… Извини…

Гальперин поначалу и не понял, что это сигнал отбоя. Он что-то говорил и говорил, а трубка отвечала мерными сигналами, через ровные паузы.

Так и закончился тот день, 13 ноября 1982 года…


– Да, я хорошо запомнил тот день, – повторил Гальперин.

Мирошук понял его по-своему. Он скорбно вздохнул и развел руками, мол, все туда придем, но вот что важно – куда повернет новый лидер. Тоже, говорят, человек не очень крепкий.

Мирошук топтался вокруг Гальперина, подтягивая пальцами брюки, что сползали с тощих бедер, по-детски радуясь появлению своего заместителя. Казалось, он прилагает усилие, чтобы сохранить на лице свои асимметричные черты – особенно докучали брови, которые то и дело, ломаясь, взлетали вверх, разбегались в стороны, сдвигались к переносице.

«За ними просто не уследишь», – подумал Гальперин в ожидании новостей и в то же время удивляясь необычному радушию Мирошука – не к добру это, что-то преподнесет, только не знает, как подсластить пилюлю.

Гальперин поскучнел, набычился, дряблые веки наполовину прикрыли глаза. Он ждал, как ждет старый конь удара хлыста, покорно и равнодушно.

А новостей и впрямь скопилось предостаточно.

Но Мирошук не спешил приступать к служебным вопросам. То, что произошло сегодня в управлении у Бердникова, лихорадило, жгло, надо остудиться – рассказать. Иначе он просто задохнется. А кому еще рассказать, если не Гальперину? Только тот и может оценить его сообщение, оценить жертвенность поступка, который был принесен им, Захаром Мирошуком, во имя человеческой справедливости.

– Хочу вам кое-что поведать, Илья Борисович, – проговорил Мирошук серьезно и печально. – Не знаю, с чего и начать? Хреновина какая-то и больше ничего

– Начните с начала, – буркнул Гальперин.

По тону директора ясно, что ничего хорошего ждать ему не следует. О чем он и обронил несколько вялых слов.

– Нет, нет, – всполошился Мирошук. – Как раз вы ошибаетесь, хоть и… Сядьте, пожалуйста, сядьте.

– Ваша просьба напоминает заботу палача – не слишком ли жесткой кажется сегодня клиенту плаха? – Гальперин шагнул к своему привычному креслу и провел ладонью по подлокотнику, словно убеждаясь, что кресло все так же крепко и надежно.

– Что вы, Илья Борисович. – голос Мирошука звучал искренне и доброжелательно. – Скажу честно: ситуация меня обескуражила, черт ее дери. Утром вызывает Бердников. Меня, Аргентова…

– Из архива загса, что ли? – уточнил Гальперин. – Фельдфебель гражданского состояния.

– И еще Клюеву, из архива соцстроительства. – Мирошук пропустил мимо ушей иронию Гальперина. Сейчас он ему преподнесет, каков фельдфебель тот Аргентов.

Вдохновение делает человека не только речистым, но и привлекательным. Толстые губы Мирошука, что обычно казались эдакой розовой плюшкой на узком подносе, сейчас не раздражали Гальперина, наоборот, он ничего не видел, кроме этих губ, ловя каждое слово. И страх, что успел как-то забыться за последние дни, вновь шевельнулся в груди, расправляя свои щупальца. Да, интуиция его не подвела, ничто в этом глупом мире не уходит безвозвратно. Возвращается в виде змеиного изгиба веревки, если сильно встряхнуть конец… Он верно поступил, что вызволил свое заявление обратно, Аркадий переживет, а он – пожалуйста вам, «качественный состав». Может быть, так и начиналось тогда, давно, в тридцать третьем, в Германии. Правда, закончилось крахом, но по дороге к собственной гильотине успели много столбов свалить… Голос Мирошука становился ниже, значительнее. Казалось, конец этой истории, связанный с поступком Аргентова, был для Мирошука куда важнее, чем все, что вызвало этот поступок. А момент ухода из кабинета управляющего Аргентова и Клюевой явился фактом такого подвига, что Мирошук и не знал, как его передать словами. Он причмокивал, подмигивал, пощелкивал пальцами и даже пританцовывал в совершеннейшем ликовании… Хотя Гальперин так и не понял – кто раньше покинул кабинет, не подписав обязательство о неразглашении, – сам Мирошук или Аргентов с Клюевой. Вроде выходило, что Мирошук первым гордо оставил ристалище, а следом уже выпрыгнули без парашюта оба директора архивов. Неясность была, но Гальперин не стал уточнять, услышанное сразило его…

– Ну, как это вам нравится? – спросил Мирошук.

– Значит, они остались вами недовольны? Что вы на собрании не согнали меня с должности?

– Да. Я им так и ответил: «Гальперина не отдам. Нельзя разбрасываться такими специалистами». – Мирошук испытывал досаду, неужели это самое важное из того, что услышал сейчас Гальперин? Каков, а? – Ах, Илья Борисович, за вас вступились, а вы…

– За нас вступаться не надо, Захар Савельевич. За нас история заступается, правда, нередко с опозданием.

– Ну, как знаете, – вконец обиделся Мирошук. – С вами не так и не эдак… Тяжелый вы человек.

– Да. Сто одиннадцать килограммов. – Гальперин пытался собраться с мыслями. Удавалось, но ненадолго – страх вновь подступал к горлу, тошнотворный, удушливый и сонный.

Он полез в карман, достал мятый лист и, уложив на колено, принялся разглаживать его ладонью.

– Я, Захар Савельевич, принес обратно свое заявление.

– Какое заявление? – тревожно спросил Мирошук.

– То. Из-за которого собрание собиралось… Вот. Подпись ваша и печать, – Гальперин развернул лист.

– Не понял, – тревога в голосе Мирошука нарастала.

– Чего не понять? Не согласен я с поступком сына. Не одобряю. Передайте там, Бердникову или кому еще, что Гальперин… словом, сами знаете. Вот так.

Мирошук в волнении забегал по кабинету, быстро переставляя длинные ноги, точно он был не в тесном помещении, а на улице. Как ему это удавалось, даже удивительно… Пробегая мимо Гальперина, он выхватил из его рук бумагу, сложил ее по изгибу и вернул в нагрудный карман коричневого гальперинского пиджака, наподобие платочка.

– Не валяйте дурака, Илья Борисович. – Мирошук не прекращал своего метания по кабинету. – Дело сделано.

– Вот еще?! – Гальперин видел, как елозили лопатки Мирошука.

– Стыдитесь, Илья Борисович… Понимаю, вас сломили, вы испугались…

– Перестаньте бегать, у меня в глазах рябит, – проговорил Гальперин.

Мирошук остановился, шало глядя на своего заместителя. Он сейчас походил на ребенка, у которого вдруг отнимают игрушку…

– Как можно? На что это похоже?! Я вас в обиду не дам, поверьте мне. Вас некем заменить. И пока я здесь директор… – Мирошук умолк, напрягая острые скулы. – А главное… сын, знаете. Это надежно, родная кровь… В нашем возрасте молодые женщины, конечно, приятно, но…

Гальперин усмехнулся. Не станет же он рассказывать Мирошуку о том, что Ксения уехала вчера к себе, в Уфу. Сказала: «Ты уже на ногах, Илюша, собираешься на работу, пора и мне возвращаться к себе». Не впервые Гальперин расставался с Ксенией. Но на этот раз в их расставании была какая-то недосказанность. Что-то им мешало, точно песчинка в обуви. До сих пор Гальперин чувствовал прикосновение к щеке ее холодных губ, там, в аэропорту. Видел ее спину, легкий взмах руки…

– Подумайте, Илья Борисович. – строгим тоном Мирошук дал понять, что разговаривать на эту тему больше нет смысла.

Лицо Гальперина, багровое, с уныло повисшим носом, вскинулось навстречу Мирошуку и прямо на глазах стало блекнуть, подобно фонарю, у которого выключили электричество. Он вытянул из кармана мятую бумагу и положил на край директорского стола.

– Спасибо, Захар Савельевич… Но я слишком хорошо изучил отрезочек истории, что нам достался.


Читать далее

Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть