Глава девятая

Онлайн чтение книги Атомная база Atómstödin
Глава девятая

Тяжелые времена в жизни богов

Органист и застенчивый полицейский сидят у фисгармонии, перед ними — нотный лист, неразборчиво исписанный. Они так углубились в него, что даже не заметили, как я вошла. Целых полчаса они даже и не подозревали, что я сижу рядом с ними. Они долго мучились над какой-то немелодичной пьесой, полной удивительных звуков, напоминавших мне о раннем утре в деревне, когда все кругом еще мирно спит. Потом мне показалось, что они поймали мелодию, она шла словно откуда-то издалека, ее величие открылось мне так неожиданно, что это скорее поразило, чем взволновало меня. Но как раз в тот момент, когда мое сердце забилось от предчувствия раскрывающегося предо мной нового мира, чудесного и неизведанного, лишенного привычных форм, они кончили играть и встали, возбужденные и восторженные; глаза у них блестели, будто они сами сочинили эту музыку. Они увидели меня и поздоровались.

Я начала расспрашивать их, что они играли, и органист сказал, что не уверен, можно ли доверить мне величайшую тайну: имя нового гения. Если я глупа, то от такого сообщения не потеряю почвы под ногами. Если же я не глупа, то послушаюсь призыва нового учителя, обращенного к каждому, призыва покинуть мир, в котором мы живем, и создать новый мир для еще не рожденных. Но когда органист увидел, как я огорчена тем, что он мне не доверяет, ему стало меня жаль, он похлопал меня по щеке, поцеловал в лоб и просил не обращать внимания на его шутки.

— Концерт для скрипки Роберто Герхарда, — объяснил он. — Этот испанский парень учился в Кембридже и не получил никакого музыкального образования. Если род Эстергази еще не угас, Роберто здорово достанется. Но будем все же надеяться, что его похоронят не с большей пышностью, чем Моцарта.

Органист пошел на кухню, чтобы сварить кофе, а застенчивый полицейский посмотрел на меня испытующим взглядом: поняла ли я что-нибудь.

— Жить и без того становится все трудней и трудней, — сказал он. — А теперь еще это…

В эту минуту вошли Боги — Бриллиантин, со сверлящим, пылающим взором убийцы, и Беньямин, как бы летящий в пессимистическом трансе сквозь космическое пространство. Органист встретил их, как всегда, любезно, спросил, какие новости в царстве богов и в высших сферах, и предложил им кофе.

Оба Бога были расстроены, у них оказались самые дурные новости: Двести тысяч кусачек выгнал их. Он нашел себе этого мерзкого типа Оули, который говорит, что надо выкапывать кости. И во всех газетах было напечатано, что они установили связь с Любимцем народа.

— Ну и пусть их выкапывают! — сказал органист, а застенчивый полицейский спросил:

— А где «кадиллак»?

— Он украл наш «кадиллак», — ответил Атомный скальд. — А я отомстил ему тем, что разбил клавиатуру его пианино. От злости мне временами хочется реветь, мычать, как корова. Я, пожалуй, наложу на себя руки.

— Я уверен, что ты не совершишь такого непристойного поступка, мой друг, — сказал органист. — Самоубийство — это самоосквернение в квадрате. Ведь ты же бог! Нет, ты шутишь над нами.

— Я просмотрел все фотографии Бухенвальда, — продолжал Беньямин. — Нельзя больше оставаться поэтом. Чувства молчат. Разве можно управлять ими после того, как наглядишься на этих истощенных людей, на эти скелеты, на эти мертвые оскаленные рты! Любовным играм форелей, красным розам пустоши, «Любви поэта» — всему этому конец. Тристан и Изольда умерли. Они умерли в Бухенвальде. Соловей потерял голос, потому что мы лишились слуха. Наш слух умер в Бухенвальде. Мне остается только самоубийство — онанизм в квадрате.

— Но можно ведь убивать других, — заметил Бог Бриллиантин.

— Да, если у тебя есть атомная бомба. Это просто возмутительно, неприлично, что такая божественная личность, как я, Беньямин, не владеет атомной бомбой, когда она есть у какого-то Дюпона.

— Я посоветую тебе, как быть, — улыбнулся органист и поставил перед ним тарелку с черствой булочкой и несколькими раскрошенными сухарями. — Сочини балладу о Дюпоне — обладателе атомной бомбы.

— Я не знаю, что мне следует предпринять, — сказал Бриллиантин. — Я разведусь с женой и начну делать карьеру. Я стану политическим лидером, сделаюсь министром и тоже буду произносить клятвы. И получу орден.

— Вы оба деградируете, — вздохнул органист. — Когда я с вами познакомился, вы довольствовались тем, что были богами.

— А почему нам нельзя немного выбиться в люди? — спросил Бог. — Почему мы не можем получить орден?

— Мелкие жулики никогда не получают орденов, — ответил органист. — Ордена дают только лакеям важных персон. Для того чтобы стать политическим лидером, нужно иметь покровителя-миллионера. А вы упустили своего миллионера. Мелкие жулики не становятся министрами. Быть мелким жуликом — самое большое унижение, какое только может постигнуть бога, это то же самое, что родиться в хлеву: им не сочувствуют, их имена даже не публикуют в газетах. Отправляйтесь в Швецию за миллионерами, предложите им исландские воды, поезжайте в Америку и продайте американцам родину — тогда вы станете министрами и получите ордена.

— Я готов в любую минуту предложить шведам исландские воды и продать страну Америке, — сказал Бог Бриллиантин.

— Да, но это тебе не поможет, если у тебя нет своего миллионера.

— Значит, ты считаешь, что мне не нужно разводиться с женой?

— Стоит ли разводиться с женой, если она этого не хочет? — спросил органист.

— Мы, во всяком случае, можем укоротить этого мерзкого Оули на целую голову, — заявил Бог.

— Да, конечно, — отозвался органист. — Пожалуйста, возьми сухарь.

— Он с Рейкьянеса, — сказал Бог, — и умеет впадать в транс. А мы непосредственно связаны с богом. Если я, например, открываю Библию, то я ее понимаю. Можно мне взять близнецам два кусочка плюшки? Они очень любят облизывать плюшки.

— Ты величайший лютеранин современности, — объявил органист, — и истинный отец семейства, подобно самому Лютеру.

— А я подожду, когда ко мне вернется вдохновение, — отозвался Атомный скальд. — Я никогда не высиживаю свои стихи. И если я совершу самоубийство, что, может быть, явится прекраснейшей поэмой мира, то я сделаю это потому, что на меня снизойдет вдохновение.

— Ты величайший романтический поэт современности, — так же любезно подтвердил органист.

— У мерзкого Оули течет из носу, — сердито сказал Атомный скальд. — А он заявляет, что у него бессмертная душа! Разве не возмутительно, что этот гад с Рейкьянеса будет разъезжать в моем «кадиллаке».

— А может быть, у него и нет бессмертной души? — проговорил органист.

Оба Бога подтверждали это самым решительным образом.

— Тогда, по-моему, не следует укорачивать его на голову, — посоветовал органист. — Я бы подумал, прежде чем убивать человека, не имеющего бессмертной души. А человека с бессмертной душой убивать бессмысленно по той простой причине, что душа его все равно бессмертна. Ты его убиваешь, а душа живет. А теперь прошу извинить меня. Я не могу больше беседовать о теологии, мне нужно нарвать цветов этой молодой, прекрасной крестьянской девушке, которую я считаю своим другом.

Ключи

Ни в саге о Ньяле, ни в саге о Греттире, ни в саге об Эгиле ничего не говорится о душе, а это ведь три главные саги. В «Эдде»[26]«Эдда», или «Старшая Эдда», — крупнейший памятник скандинавской народной поэзии средних веков (X–XII вв.), представляющий собой собрание мифологических и героических песен. об этом тоже ничего не сказано. Ничто так не сердит моего отца, как разговор о душе. Он считает, что мы должны жить так, будто никакой души не существует.

В детстве нам не разрешали громко смеяться: это считалось неприличным. Правда, мы должны были всегда быть веселыми. Но веселость, переходившая границы, была уже злом. Ведь даже пословица говорит: осторожно входи в двери радости. Мой отец неизменно пребывал в хорошем расположении духа, с его лица не сходила ясная, добрая улыбка. Но когда он слышал слишком уж веселую шутку, он морщился, как будто рядом точили ножи. Он сразу умолкал, взгляд его становился отсутствующим. И как бы глубоко его что-нибудь ни огорчало — даже если зимой на пастбищах замерзали лошади, — он и виду не показывал. Моя мать всегда была ровной, невозмутимой, терпеливой и никогда не падала духом. Когда приключалось что-нибудь с коровой, она не роптала. Мы тоже никогда не плакали, даже если сильно ушибались, — плакать было запрещено. Слезы впервые я увидела в школе домоводства. Одна девушка расплакалась, оттого что у нее пригорела каша, вторая плакала над стихами, третья испугалась мыши. Сначала я думала, что они притворяются, но они действительно плакали. И тогда мне стало стыдно, как бывает стыдно за людей, у которых вдруг свалились штаны. Отец и мать никогда не говорили нам о своих заботах или о чувствах. Разговаривать об этом было не принято. Можно рассуждать о жизни вообще, но о своей — лишь постольку, поскольку это касается других; можно без конца толковать о погоде, о скотине и даже о природе, но лишь постольку, поскольку она интересует крестьян, — так, можно, например, говорить о засухе, но не о красоте солнечных лучей; можно пересказывать саги, но нельзя подвергать их сомнению, можно без конца обсуждать родословные, но не следует изливать перед людьми свою душу. В «Эдде» сказано, что только сердце знает, что в нем живет.

Если то, что случилось, касается тебя одной, только тебя, то рассказ перестает быть рассказом и ты не должна об этом говорить. А тем более писать. Так меня воспитали, такова я, и тут уж ничего не поделаешь.

Поэтому я не хочу объяснять, как и почему все произошло. Я могу только рассказывать о событиях до тех пор, пока это не перестанет быть рассказом.

Я знала, что он, как и в прошлый раз, ждет меня в кухне. Не прислушиваясь, я чувствовала через стену, что он там, знала, что мы выйдем отсюда вместе. Мой урок кончился, я надела пальто, попрощалась с органистом и, как всегда, получила цветы. Тот, за стеной, тоже встал; мы вышли вместе. Все было, как в прошлый раз, только теперь он все время молчал. Он шел рядом со мной, не произнося ни слова.

— Скажи что-нибудь.

— Зачем? Я провожаю тебя потому, что ты с Севера. Потом мы расстанемся.

— Что ж, молчи, если хочешь. Мне правится слушать, как ты молчишь, — сказала я.

Не успела я опомниться, как он резко притянул меня к себе и взял под руку. Он держал меня крепко, может быть, даже слишком крепко, но совершенно спокойно, и молчал. Его рука касалась моей груди.

— Ты, видно, привыкла ходить с мужчинами?

— С теми, кто чувствует призвание, нет.

Мы шли и шли, пока он вдруг не выпалил:

— Ты косишь на один глаз.

— Скажешь тоже!

— Честное слово. Ты косая.

— Хорошо хоть, что не одноглазая.

— Да, ей-богу. Если внимательно присмотреться, ты косишь. Иногда я сомневаюсь, а иногда я уверен в том, что ты косая. Ну просто ужасно, как ты косишь.

— Только когда я устану. Правда, у меня глаза широко поставлены, как у совы, ведь меня и зовут совой.

— Никогда в жизни не видел, чтобы человек так косил. Что же теперь делать?

Он говорил как будто мрачно, но в голосе его была такая теплота, что во мне что-то шевельнулось.

И все-таки я была спокойна, разницу между ним и тем, другим, я чувствовала по своим коленям. Когда мы подошли к двери моего дома, я открыла сумку, но оказалось, что ключей нет. Нет и все тут. Час ночи. У меня были ключи от парадного и черного хода, и я, уходя, никогда не забывала брать их с собой: ведь иначе я не попаду в дом. Ключи всегда лежали в сумке. А тут я забыла их, или, может быть, потеряла, или они, лишившись своего материального образа, каким-то чудом или колдовством превратились в ничто. Я перерыла всю сумку, вывернула наизнанку подкладку, на случай если ключи завалились туда, но все было напрасно. Я не могла войти в дом.

— А ты не можешь постучать?

— Постучать? Что ты! Лучше уж я всю ночь простою на улице, чем заставлю таких людей открывать мне.

— У меня есть отмычка. Правда, я не думаю, чтобы ею можно было открыть этот замок.

— Ты сошел с ума! Ты что же, решил, что я соглашусь войти в этот дом с помощью отмычки? Нет уж, лучше я подожду. Вдруг кто-нибудь из домашних еще не вернулся, тогда он и меня впустит.

Он посмотрел на меня.

— Видно, тебе здесь живется несладко. То ты говоришь одно, а то прямо противоположное. По-моему, лучше всего будет, если ты пойдешь со мной.

Так это произошло. Я ушла от него только на рассвете. Надевая пальто, я сунула руку в карман — ключи, конечно, лежали там.

У него ничего не было, кроме чемодана. Кровать, стол и стул принадлежали хозяйке. Пианино он брал напрокат; он намного опередил меня в музыке и потому уже играл на пианино, я же пока и мечтать не могла ни о чем, кроме фисгармоний. В комнате был полный порядок. Пахло мылом. Он предложил мне сесть на стул, открыл чемодан и достал фляжку с водкой, которую хранил на всякий случай, как и подобает практичному и запасливому крестьянину.

— Чем еще ты собираешься меня угостить? Жевательным табаком?

— Нет, шоколадом.

Я взяла шоколад, но водку пить не стала.

— Что еще ты можешь мне предложить?

— Не торопись, — ответил он, — скоро узнаешь.

Любовь

Я склонна думать, что любовь — это выдумка романтических писателей, типа тех, кому хочется мычать коровой или наложить на себя руки, во всяком случае, в саге о Ньяле ничего не говорится о любви, а ведь она прекраснее всех романтических книг. Те, кого я считала самыми лучшими людьми в Исландии, мои родители, с которыми я прожила двадцать лет, никогда не говорили о любви. Правда, они рожали нас, детей, но это была не любовь, а простая, обычная жизнь бедняков, у которых нет времени заниматься пустяками. Я ни разу за всю жизнь не видела, чтобы они ссорились, но разве это любовь? Вряд ли. Я думаю, что любовь — это развлечение бесплодных людей в городах, заменившее собой прежнюю бесхитростную жизнь.

Я чувствую, что во мне идет какая-то особая жизнь, над которой я почти не властна, хотя она часть меня самой. Целуют меня или нет, все равно рот создан для поцелуев. «Ты невинность из сельской глуши, и ужасная это вина», — спел Атомный скальд Беньямин, когда увидел меня. И это было удивительно верно. Даже если в жизни и происходит что-то уродливое, все равно это сама жизнь плещется в громадном и сложном сосуде — нашем теле. Люблю ли я этого стройного горячего человека? Не знаю. Почему при виде другого слабеют мои колени? Об этом я знаю еще меньше. Да и зачем спрашивать? В определенный период жизни девушка любит всех мужчин, не выделяя никого, она любит мужчину. А это может означать, что она не любит никого.

— Ты очаровательна, — шепчет он.

— Такие слова говорят люди в мимолетном и случайном объятии ночью, среди бушующего потока жизни, люди, которые больше никогда не встретятся, — отвечает она.

— Может быть, это и есть настоящая любовь? — спрашивает он.

Мы знаем из романов, что возвращаться вечером одной — это несчастье. Многие девушки не могут отличить влюбленность от одиночества, думают, что они влюблены, а они просто одиноки. Влюблены во всех и ни в кого, потому что у них нет возлюбленного. Девушка, у которой нет возлюбленного, не чувствует почвы под ногами. И вот однажды ночью, когда она, задумавшись, стоит возле дома и к ней подходит мужчина, она, прежде чем успевает разобраться в своих чувствах, уже идет с ним, и он дает ей все, что может дать, a, как известно, все — это ничто. Любовь ли это? Нет, она только заткнула глотку дикому животному, которое хотело растерзать ее, сунула соску в рот грудному младенцу — себе самой, а мужчина — лишь орудие. А если это безнравственно, значит, сама жизнь— «ужасная вина», как выразился певец, он же Атомный скальд.

Однажды с Юга в северную долину приехала экспедиция исследовать водопады. Там был человек в широченном пиджаке, из кармана у него торчал шарф. От человека слегка попахивало водкой. Девушке было семнадцать лет. Он поцеловал ее, когда она принесла ему кофе, и шепнул, чтобы она пришла к нему вечером в палатку. Почему же она все-таки пришла? Просто из любопытства. Конечно, весь день ей было жарко, она пылала оттого, что ей семнадцать лет и что ее в первый раз поцеловали. Его палатка стояла в расщелине у ручья, три ночи он был там один. И она. Она ни о чем не говорила с ним и была так счастлива, что он женат, иначе она начала бы думать о нем.

Потом он уехал, и тогда я начала думать о себе самой. В сущности, он раскрыл мне меня самое. И если я хочу, я могу считать его своим навсегда.

Второго я узнала, когда училась в школе домоводства. Он как-то целую ночь танцевал со мной, потом начал писать мне письма и наконец стал свистеть под моим окном. Однажды ночью я потихоньку выбралась из дому. Нам негде было быть вместе, и все же мы были вместе, ибо ничто не может помешать юноше и девушке быть вместе. Они только не хотят, чтобы их видели, чтобы знали об их отношениях. Об этом знаем мы сами, знаем только мы одни. Здесь рассказ перестает быть рассказом, он уже не имеет права на существование. К счастью, после того как мы встретились три раза, ему пришлось уехать на Юг; и тогда в этом опасном месте — школе домоводства, где поведение рассматривали с точки зрения морали, а не природы, — все стало спокойно.

И это все, что я, давно ставшая взрослой девушкой, пережила за свою жизнь, до того вечера, когда потеряла ключи.


Читать далее

Глава девятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть