Третья часть. ЗАПОЗДАЛЫЙ РОМАН

Онлайн чтение книги Беатриса Béatrix
Третья часть. ЗАПОЗДАЛЫЙ РОМАН

На следующей неделе, после бракосочетания, состоявшегося, по обычаю лучших семейств Сен-Жерменского предместья, в семь часов вечера в церкви св. Фомы Аквинского, Каллист и Сабина, после объятий, поздравлений и слез, уселись в красивую дорожную карету, сопровождаемые напутствиями двадцати гостей и родственников, столпившихся на ступенях особняка Гранлье. Поздравляли новобрачных четыре шафера и с ними прочие мужчины, а слезы проливала сама герцогиня де Гранлье и ее дочь Клотильда, которых терзала одна и та же печальная мысль.

— Вот и началась ее супружеская жизнь! Бедная Сабина! Теперь она во власти человека, который и женился-то на ней не по своей воле.

Супружество состоит не только из удовольствий, столь же преходящих в семейной жизни, как и в жизни вообще, — оно предполагает общие склонности, взаимное страстное влечение, сходство характеров, — вот что превращает это необходимое обществу установление в извечную проблему. Девушки, выходящие замуж, так же как и их матери, отлично знают сроки и опасности этой лотереи; вот почему женщины, присутствующие на свадьбе, обычно плачут, тогда как мужчины улыбаются; мужчинам кажется, что они ничем не рискуют, а женщины догадываются, как велик ожидающий их риск.

В другой карете, которая отъехала раньше экипажа, увозящего молодоженов, находилась баронесса дю Геник, которой герцогиня шепнула на прощанье:

— У вас нет дочери, а только сын, постарайтесь же заменить моей дорогой Сабине родную мать!

На козлах кареты восседал егерь, который должен был служить при случае и курьером, а позади — две горничные. Четыре форейтора — ибо каждая карета была запряжена четверкой лошадей — вырядились в парадные ливреи и украсили шляпы лентами, а в петлицы вдели букеты, и напрасно пытался герцог де Гранлье заставить их снять эти нелепые украшения, даже заплатил изрядную сумму: французские возницы почтовых карет — народ весьма смышленый, но любит пошутить. Поэтому форейторы взяли у герцога деньги, а проехав заставу, снова нацепили ленты.

— Ну, прощай, Сабина, — прошептала герцогиня, — помни же о своем обещании, пиши мне почаще. Вам, Каллист, я ничего не скажу, вы и без слов поймете меня!

Клотильда стояла, обнявшись с самой младшей сестрой Атенаис, на которую с улыбкой смотрел виконт Жюст де Гранлье, и бросила на молодую проницательный взгляд увлажненных слезами глаз; долго еще следила она за каретой, исчезавшей среди многократного щелканья четырех бичей, которое отдавалось в воздухе громче, чем пистолетная стрельба. Минута — и веселый поезд пересек площадь Инвалидов, проехал по набережной, потом через Йенский мост, миновал заставу Пасси, свернул к Версалю и, наконец, покатил по дороге, ведущей на Бретань.

Разве не примечательно, что швейцарские и немецкие ремесленники, равно как и представители английской и французской аристократии, следуют одному и тому же обычаю и после совершения брачной церемонии пускаются в путешествие? Великие мира сего забираются в тесный ящик на колесах. Простые же люди весело идут пешком, отдыхают под лесной сенью, пируют во всех встречных харчевнях, пока есть охота или, вернее, деньги. Исследователь нравов не сразу решит, кто же обладает большей целомудренностью, — тот ли, кто прячется от посторонних глаз, освящая домашний очаг и брачное ложе, как это принято у наших славных буржуа, или тот, кто, прячась от близких, объявляет зато во всеуслышание о своем счастье на всех перекрестках, перед лицом незнакомых людей? Тонкие души жаждут одиночества и бегут равно и от глаз света, и от глаз родни. Быстротечная любовь первых дней брачной жизни — это бриллиант, перл, драгоценность, созданная высшим среди искусств, сокровище, которое надлежит хранить в глубинах сердца.

Кто может лучше и полнее рассказать о медовом месяце, чем сама новобрачная? И сколько женщин вспомнят тогда, что эта пора, продолжительность коей весьма различна (бывают случаи, когда она длится одну только ночь!), является предисловием к супружеской жизни. Три первых письма, которые Сабина отправила матери, свидетельствуют о том, что молодая баронесса дю Геник очутилась в странном положении, которое, к несчастью, знакомо иным новобрачным и многим стареющим женщинам. Немало их оказывается, так сказать, на положении сиделок при раненом сердце, но не все, как Сабина, замечают это сразу. Ибо молодые девицы из Сен-Жерменского предместья, в том случае, если они неглупы и не лишены наблюдательности, еще задолго до брака усваивают образ мысли вполне зрелой женщины. Прежде чем выйти замуж, девушка сначала в материнском доме, а потом в свете получает второе крещение — обучается хорошим манерам. Герцогини, которые ревностно пекутся о том, чтобы передать дочерям свои заветы, подчас и не подозревают, к чему ведут их наставления. «Не держите так руки — это некрасиво. — Не смейтесь громко. — На диван не бросаются, а опускаются плавно. — Оставьте эти отвратительные манеры. — Но так не принято, дитя мое» и т. д. и т. п. Таким образом, критически настроенные буржуа несправедливо нападают на невинность и добродетели юных дев, которые, подобно Сабине, являются именно девами, но, так сказать, усовершенствованы воспитанием, которое прививает им хороший вкус, благородство осанки и умение уже в шестнадцать лет ловко пользоваться лорнетом. Сабина не случайно оказалась восприимчивой к брачным планам Фелисите. Девушка прошла школу мадемуазель де Шолье. Сабина, пожалуй, представит такой же интерес для читателя, как и героиня «Воспоминания двух новобрачных»[52] «Воспоминания двух новобрачных» — роман Бальзака (1841)., ибо на ее примере мы увидим, сколь бесполезны такие социальные преимущества, как врожденная тонкость, также то, что дается аристократическим воспитанием: все это бессильно перед великими катастрофами супружеской жизни и иной раз рассыпается прахом под двойным бременем несчастья и страстей.

I

Герцогине де Гранлье

«Геранда, апрель 1838 г.

Дорогая маменька, Вы, должно быть, сами понимаете, почему я не писала Вам с дороги, — ведь в пути и мысли наши бегут, как колеса. Вот уже два дня, как я нахожусь в самом сердце Бретани, в доме дю Геников; он похож на резной ящик из кокосового ореха. Хотя семейство дю Геников относится ко мне с редким вниманием и любовью, мне ужасно хочется упорхнуть к Вам и рассказать Вам очень много такого, что можно доверить, как я чувствую теперь, только матери. Каллист женился, дорогая маменька, затаив в сердце глубокую печаль, о которой, впрочем, все мы отлично знали. Ведь Вы сами предупреждали меня о том, как трудно будет мое положение; но, увы, оно гораздо труднее, чем Вы думали. Ах, дорогая маменька, как опытны становимся мы в течение каких-нибудь нескольких дней или, вернее, нескольких часов. Все Ваши добрые советы здесь бесполезны, и, чтобы объяснить Вам — почему, достаточно будет одной-единственной фразы; я люблю Каллиста так, словно он не стал моим мужем. Другими словами, если бы я вышла замуж за другого, то, путешествуя с Каллистом, я любила бы его и ненавидела бы своего мужа. Представьте же себе женщину, любящую страстно, безумно, беспредельно, не говоря уже о всех прочих наречиях, которые Вы, если Вам угодно, можете тут добавлять без конца. Вот я и стала, вопреки всем Вашим благим пожеланиям, настоящей рабыней. Вы советовали мне быть величественной, благородной, полной достоинства и гордости, чтобы добиться от Каллиста тех чувств, которые не подвержены изменениям на протяжении всей жизни, и прежде всего — глубокого уважения, возвышающего женщину как мать и супругу. Вы осуждали — и, несомненно, вполне справедливо — нынешних молодых женщин за то, что они, желая мирно жить с мужем, с первых же дней становятся сговорчивыми, снисходительными, безвольными, фамильярными, развязными, словом, слишком «податливыми особами», как Вы говорите (признаюсь Вам, что я еще не понимаю, что это означает, но, вероятно, скоро пойму), и, по Вашим же словам, они мчатся к пропасти — мужья сначала охладевают к ним, а потом начинают и презирать их.

— Помни, что ты — де Гранлье! — шепнули Вы мне на прощание.

Ваши советы, полные материнского красноречия, постигла та же участь, что и наставления Дедала своему сыну[53] ...наставления Дедала своему сыну. — По древнегреческим мифологическим сказаниям, Дедал изобрел крылья для полета в воздухе. Его сын Икар, вопреки запрету и наставлениям отца, поднялся слишком высоко вверх, и солнечные лучи растопили воск, которым были скреплены крылья; Икар упал в море и утонул.. Дорогая, любимая маменька, могли ли Вы хоть помыслить, что я начну именно с той самой катастрофы, которой, по Вашим словам, оканчивается медовый месяц нынешних новобрачных.

Когда мы с Каллистом очутились одни в карете, мы в равной степени почувствовали себя беспомощными до глупости; мы поняли, как много будет зависеть от первого произнесенного нами слова, первого взгляда, и оба в смятении, все еще переживая церемонию венчания, глядели он — в свое, а я — в свое окошко. Это было, должно быть, так нелепо, что у заставы г-н дю Геник слегка дрожащим голосом обратился ко мне с речью, без сомнения, приготовленной заранее, как, впрочем, и все импровизации, а я слушала его с бьющимся сердцем. Эту речь Каллиста я передам Вам в сокращенном виде:

— Дорогая моя Сабина, я хочу, чтобы вы были счастливы, и прежде всего хочу, чтобы вы были счастливы так, как вы сами того желаете, — начал он. — В том положении, в котором мы с вами находимся, вместо того чтобы обманываться взаимно относительно наших характеров и склонностей, прикрывая их благородными уступками, будем тем, чем мы станем друг для друга через несколько лет. Представьте себе, что я — ваш брат, а я буду видеть в вас сестру.

Хотя все это было сказано весьма деликатно, я не обнаружила в этом первом брачном спиче ничего, что бы могло ответить устремлениям моей души, и, ответив своему супругу, что и я горю теми же чувствами, я погрузилась в глубокую задумчивость. После этой декларации наших прав на взаимную холодность мы самым милым образом заговорили о погоде, о пыльных дорогах, о смене лошадей на почтовых станциях, о пейзаже, причем я смеялась чуть принужденно, а он был очень задумчив.

Наконец, когда мы проехали Версаль, я попросила Каллиста (я называю его «мой дорогой Каллист», а он зовет меня «моя дорогая Сабина») рассказать мне о тех событиях, которые чуть было не свели его в могилу и которым я обязана счастью быть его женой. Он довольно долго колебался. Таким образом мы слегка препирались на протяжении трех перегонов, и я старалась доказать супругу, что я особа настойчивая и умею дуться; а он раздумывал над тем же роковым вопросом, который, словно вызов, повторяли газеты, обращаясь к Карлу X: «Уступит король или нет?» Наконец, после того как в Вернее нам в четвертый раз сменили лошадей, и после того, как я дала клятвенное обещание, которое успокоило бы целых три королевские династии, — я торжественно заявила, что никогда не попрекну его прошлыми безумствами, не буду с ним холодна и т. д. и т. п., — он начал повествование о своей любви к г-же де Рошфид.

— Я не хочу, — в заключение добавил он, — чтобы между нами были тайны.

Бедный мой Каллист, значит, он и не подозревал, что его друг мадемуазель де Туш и Вы, Вы сами выдали мне тайну, ибо не одевают же девушку моих лет так, как Вы одели меня в день подписания брачного контракта, не посвятив ее заранее в предназначенную ей роль. Такой любящей матери, как Вы, можно и должно говорить все. Словом, я была сильно уязвлена, видя, что он повиновался не столько моему желанию, сколько своей потребности поговорить об этой неразделенной страсти. Неужели Вы будете бранить меня, милая маменька, за то, что я пожелала узнать, сколь глубока его печаль, не зарубцевалась ли та рана, о которой Вы меня предупреждали? Итак, через восемь часов после того, как священник из церкви св. Фомы благословил Вашу Сабину, я очутилась в положении в достаточной мере ложном. Представьте себе — молодая новобрачная из уст собственного супруга выслушивает признание в обманутой любви к другой, узнает о жестокосердии своей соперницы! Да, я пережила драму молодой жены, узнавшей, так сказать, официально, что своим замужеством она обязана тому, что некая пожилая блондинка отвергла ее мужа. Этот рассказ я повернула к своей выгоде, как мне того и хотелось! «Какой выгоде?» — спросите Вы. Ах, милая маменька, я достаточно видела шаловливых амуров, догоняющих друг друга на каминных часах, и сумела применить урок на практике.

Каллист закончил поэму своих воспоминаний пламенными заверениями в том, что он полностью забыл свое, как он выразился, безумство. Каждое заверение должно быть скреплено подписью и печатью. Счастливый несчастливец взял мою руку, поднес к губам и долго затем держал ее в своих ладонях. А засим последовало второе признание. Оно показалось мне более уместным в нашем положении, чем первое, хотя уста наши не произнесли ни слова. Этим счастьем я обязана своему вдохновенному негодованию против дурного вкуса этой женщины, которая к тому же еще и глупа, раз она могла не любить моего прелестного, моего восхитительного Каллиста...

Зовут играть в карты. Я до сих пор еще никак не могу понять их любимую игру. Письмо окончу завтра. Расстаться с Вами, чтобы сесть пятым партнером за мушку!.. Нет, это возможно только в глуши Бретани!»

«Май.

Принимаюсь за описание моей одиссеи. Третий день Ваши дети посвятили на то, чтобы перейти от церемонного «вы» к сладостному «ты» любовников. Моя свекровь в восхищении, видя наше счастье; она пытается заменить мне Вас, дорогая маменька, и, подобно всем, кто стремится вытеснить воспоминания о других, она просто очаровательна, ей почти удается быть для меня второй матерью. Думаю, что она с самого начала разгадала мое героическое поведение, ибо во время нашего путешествия она слишком пыталась скрыть свое беспокойство, и чем больше она старалась, тем очевиднее оно становилось.

Когда перед нами возникли башни Геранды, я шепнула на ухо мужу:

— Ты действительно забыл ее?

Мой муж, ставший моим ангелом, должно быть, еще не знал, как богата оттенками наивная и искренняя привязанность, ибо, услышав это слово, чуть не сошел с ума от радости. К несчастью, желание вытеснить из его сердца г-жу де Рошфид завело меня слишком далеко. Что Вы хотите! Я люблю, и я почти португалка, ибо я больше похожа на Вас, чем на отца. Каллист все принял от меня, как принимают балованные дети, ведь он прежде всего единственный сын. Признаюсь Вам, если у меня будет дочь, я никогда не выдам ее за единственного сына. Уж если вообще трудно руководить тираном, то единственный сын — это тиран втройне. Итак, мы переменились ролями, я веду себя, как преданная жена. Того, кто избрал оружием преданность, подстерегают опасности, — он теряет свое достоинство. Сим объявляю Вам о крушении, которое потерпела эта пресловутая добродетель. Она не что иное, как ширма, которая нужна нашему самолюбию, а за ней мы вольны негодовать сколько угодно. Вы не осудите меня, маменька, Вас здесь не было, я видела пред собой бездну. Если бы я упорствовала в ограждении своего достоинства, я познала бы холодное сочувствие, братскую привязанность, а она, само собой разумеется, превратилась бы в равнодушие. Какое будущее ждало бы меня тогда? Но моя покорность привела к тому, что я стала рабой Каллиста. Сумею ли я когда-либо изменить это положение? Увидим. А пока что оно мне по душе. Я люблю Каллиста, люблю его без всяких оговорок, безумной любовью матери, которая считает хорошим все, что бы ни делал ее сын, даже если он потихоньку и поколачивает ее».

«15 мая.

До сих пор, дорогая маменька, супружество оборачивается ко мне самой очаровательной своей стороной. Я расточаю свою нежность прекраснейшему из мужчин; и подумать только, что нашлась такая дура которая предпочла ему какого-то музыкантишку, ибо ясно, что она дура, и дура с рыбьей кровью, а это самый мерзкий род глупых женщин. Я жена, я милосердна в своей страсти, я исцеляю его раны, но мои раны будут гореть вечно. Да, чем больше я люблю Каллиста, тем сильнее чувствую, что умру от горя, если наше счастье кончится. Впрочем, здесь меня обожают и боготворят — все семейство и все друзья, посещающие особняк дю Геников, словом, все эти милые люди, которые так похожи на персонажей, вытканных на здешних старинных гобеленах, что кажется, будто они сошли с этих ковров, украшающих стены, чтобы доказать, что невозможное возможно. Когда-нибудь на досуге я опишу вам тетушку Зефирину, мадемуазель де Пеноэль, кавалера дю Альга, барышень де Кергаруэт и прочих. Всех, включая двух здешних слуг — Мариотту и Гаслена, которых, надеюсь, мне разрешат взять с собой в Париж. Они смотрят на меня, как на ангела, спустившегося в их края прямо с небес, и до сих пор вздрагивают, когда я обращаюсь к ним. Словом, все здесь заслуживает быть выставленным в кунсткамере. Свекровь торжественно уступила нам покои, которые раньше занимали она и ее супруг. Произошла крайне трогательная сцена.

— Я прожила здесь всю свою счастливую женскую жизнь, — заявила она, — пусть это послужит для вас счастливым предзнаменованием, милые мои детки!

Сама она поселилась в комнате Каллиста. Это поистине святая женщина, она готова отказаться в нашу пользу от всего, включая и все реликвии ее незапятнанной супружеской жизни. Бретонская провинция, этот городок, это семейство, хранящее старинные нравы, все это, вопреки забавным черточкам, которые подмечаем только мы, парижские насмешницы, все, даже в мелочах, таит в себе нечто необъяснимое, величественное, что можно определить только словом «священный». Все арендаторы обширных владений дю Геников, владений ныне выкупленных, как вы знаете, попечениями мадемуазель де Туш (ее мы обязательно навестим в монастыре), приходили приветствовать нас. Эти славные люди, нарядившиеся в праздничные одежды, выразили неподдельную радость, узнав, что Каллист стал их настоящим хозяином, и благодаря им я поняла Бретань, феодальные нравы, старую Францию. Это был настоящий праздник; вряд ли я сумею Вам его описать, лучше расскажу при встрече. Условия всех договоров были предложены самими крестьянами, мы подпишем их после осмотра наших земель, которые находились в залоге полтораста лет! Мадемуазель де Пеноэль сообщила нам, что фермеры показали свои доходы с правдивостью, которая покажется невероятной нашим парижанам. Через три дня мы отправляемся в путь и поедем верхами. По возвращении, дорогая маменька, напишу Вам опять; но что я могу Вам сказать, если уже сейчас счастье переполняет меня? Напишу Вам лишь то, что Вы уже знаете, то есть, как я люблю вас».

II

От Сабины дю Геник герцогине де Гранлье

«Нант, июль

После того как я разыгрывала роль владелицы замка, обожаемой вассалами, как будто революции 1830 и 1789 годов не сломали древка феодального знамени; после скачек по лесу, после привалов на фермах, после обедов на пожелтевших от времени скатертях, за старинными столами, гнущимися под богатырскими кусками мяса и похлебками, поданными в допотопной посуде; испробовав тончайших вин из кубков, похожих на те, которыми орудуют у нас фокусники; после ружейных выстрелов во время десерта, почти оглохнув от бесконечных «да здравствуют дю Геники!»; после балов, где весь оркестр заменяет одна-единственная волынка, в которую музыкант дудит по десять часов без передышки; после букетов; после новобрачных, которых мы, по их просьбе, собственноручно благословляли; после приятной усталости, которую прогоняет сон (раньше я и не подозревала, что можно так сладко спать); после радостных пробуждений, когда любовь светла, как само солнце, лучи которого затопляют наше ложе и несут с собою полчища мух, жужжащих басом, по-бретонски; наконец, после забавного времяпровождения в замке дю Геников, где окна величиной с настоящие ворота, а в залах проросла такая густая трава, что там может пастись стадо коров (но мы поклялись все привести в порядок, чтобы каждое лето приезжать сюда под восторженные крики «молодцов» клана дю Геников, и один из них пусть держит наше фамильное знамя), — после всего этого я, слава господу, наконец отдышалась в Нанте!..

Как описать наше прибытие в поместье Геник! Весь клир, разукрашенный цветами, явился, маменька, нас встретить, и священник, сияя от радости, благословил нас. У меня и сейчас на глаза наворачиваются слезы. А мой гордый Каллист в роли владетельного феодала напоминал героя Вальтера Скотта. Барон принимал знаки уважения с таким видом, словно мы живем в XIII веке. Я сама слышала, как девушки и женщины говорили: «Какой хорошенький у нас сеньор!» — словом, настоящий хор из комической оперы.

Старики затеяли спор, похож ли Каллист на какого-то древнего дю Геника. О, благородная и возвышенная Бретань, край веры и благочестия! Но прогресс все-таки подстерегает ее на каждом углу. Здесь строят мосты, прокладывают дороги; а там и новые веяния проникнут сюда, и тогда — прощай, возвышенная Бретань! Крестьяне все равно никогда не будут такими счастливыми и гордыми, как в день встречи с нами, сколько им ни доказывай, что они ровня Каллисту, — если только они вообще захотят этому поверить. После этой поэмы мирной реставрации и после подписания контрактов мы покинули этот восхитительный край, то цветущий и веселый, то мрачный и пустынный, и прибыли сюда, в Нант, дабы преклонить колени перед той, которой мы обязаны своим счастьем. Мы с Каллистом оба испытывали потребность поблагодарить послушницу из монастыря Благовещения. В честь ее Каллист прибавил к своему гербу часть герба де Тушей: он трехчастный, зелено-золотой; одного из серебряных орлов муж взял в качестве щитодержателя и вложил ему в клюв очаровательный, чисто женский девиз: «Помните!» Итак, вчера мы посетили монастырь, куда нас свел аббат Гримон, старинный друг дю Геников, и он сказал нам, маменька, что ваша любимица Фелисите — настоящая святая; впрочем, было бы удивительно, если бы он называл ее иначе: благодаря этому прогремевшему обращению заблудшей овцы аббат получил должность главного викария. Мадемуазель де Туш не пожелала принять Каллиста, и видела ее только я. По-моему, она немного изменилась, похудела, побледнела; кажется, мое посещение обрадовало ее.

— Скажи Каллисту, — начала она совсем тихо, — что, хотя мне разрешили его видеть, я не пожелала нарушить обета послушания и идти против совести; я не хочу платить за несколько минут счастья долгими месяцами муки. Ах, если бы ты знала, как больно мне отвечать на вопрос: «О чем вы думаете?» Игуменья не может понять всей широты и бескрайности моих мыслей, которые, как вихрь, проносятся в мозгу. Временами я вновь вижу чудесные картины Италии или Парижа и вспоминаю о Каллисте, ведь он солнце всех моих воспоминаний, — добавила она с той очаровательной поэтичностью, которой вы не раз восхищались. — Я слишком стара, чтобы пойти в кармелитки, и я вступила в орден Святого Франциска Сальского единственно из-за того, что он сказал: «не ноги разую вам, а помыслы ваши очищу от скверны», я отказалась, таким образом, от бичевания плоти. Ибо действительно мы грешим именно помыслами. Достойный старец, наш епископ, правильно назначил мне суровое послушание для ума и воли!.. Этого-то я и хотела; истинный виновник — моя голова: она обманывала мое сердце до рокового возраста — до сорока лет. Теперь я поняла, что, если сорокалетняя женщина бывает не надолго в сорок раз счастливее молодой, зато потом она становится в пятьдесят раз несчастнее и... Ну, как, дитя мое, ты довольна? — спросила она меня, с явным удовольствием прекратив разговор о себе.

— Я в полном упоении любви и счастья! — ответила я.

— Каллист столь добр и наивен, сколь благороден и прекрасен, — серьезно сказала она. — Я сделала тебя своей наследницей, я отдала тебе не только мое состояние, но и тот двойной идеал, о котором я мечтала... Я сама готова хвалить себя за то, что я сделала, — продолжала она, помолчав немного. — Только не заблуждайся. Вам легко досталось счастье, вы только протянули руки, и оно стало вашим, но подумай теперь о том, как его сохранить. Если даже ты приехала сюда только затем, чтобы получить советы, подсказываемые моей опытностью, то ты уже вполне вознаграждена за это путешествие. Сейчас Каллист отзывается на твою страстную любовь, но сам не испытывает ее. Только когда ты добьешься и этого, моя крошка, твое блаженство будет прочным. В интересах вас обоих постарайся быть капризной, кокетливой, неуступчивой, — так нужно. Я отнюдь не советую тебе прибегать к гнусным расчетам, тирании, я говорю об уме. Между ростовщичеством и расточительностью, дитя, лежит разумная экономия. Попытайся честно взять власть над Каллистом. Это последние светские слова, которые я произношу, я хранила их для тебя, ибо совесть моя была неспокойна, — я ведь принесла тебя в жертву, чтобы спасти Каллиста; привяжи его хорошенько к себе, пусть у вас будут дети, пусть он уважает в тебе мать своих детей... И, наконец, — добавила она взволнованным голосом, — постарайся устроить так, чтобы он никогда не увидел больше Беатрису.

При этом имени мы обе с Фелисите оцепенели и стояли, глядя друг другу в глаза, терзаемые смутной тревогой.

— Вы собираетесь вернуться в Геранду? — спросила она меня.

— Собираемся, — ответила я.

— Так вот, никогда не ездите в Туш. Я очень сожалею, что отдала вам это имение.

— Почему же?

— Дитя! Ведь Туш для тебя — запретная комната Синей Бороды, — нет ничего опаснее, чем разбудить уснувшую страсть.

Понятно, маменька, я передаю Вам только самый смысл нашего разговора. Если мадемуазель де Туш заставила меня о многом сказать, то еще сильнее она побудила меня думать, — а ведь я, упиваясь путешествием и моими чарами над Каллистом, совсем забыла о том серьезном нравственном осложнении, о котором я писала Вам в первом моем письме.

После того как мы осмотрели Нант, великолепный и очаровательный город, и полюбовались Бретонской площадью, где сложил свою голову Шарет, мы решили возвратиться в Сен-Назер по Луаре, поскольку мы уж совершили сухопутное путешествие из Геранды в Нант. Право же, пароход не идет ни в какое сравнение с почтовой каретой. Путешествие на глазах публики — изобретение современного чудовища, именуемого Монополией. Две молоденькие нантские дамочки, надо сказать, довольно хорошенькие, бог знает что вытворяли на палубе, охваченные тем, что я называю «кергаруэтизмом», — впрочем, эту шутку вы поймете, только когда я опишу Вам при встрече семейство Кергаруэт. Каллист вел себя очень хорошо. Как истый джентльмен, он был благородно сдержан со мной. Хотя я гордилась его хорошими манерами, как ребенок радуется подаренному ему первому барабану, я решила, что настал великолепный случай применить систему, порекомендованную мне Камиллом Мопеном, — ибо не послушница, а именно Камилл Мопен давала мне в ту минуту советы. Я надулась, и Каллист страшно мило огорчился по этому поводу. Он шепнул мне на ухо: «Что с тобой?» И на этот вопрос я ответила чистую правду:

— Ничего!

И тут я поняла, как трудно добиться успеха с помощью правды. Ложь — незаменимое оружье в том случае, когда только быстрота действий может спасти женщину или империю. Каллист стал очень настаивать, очень беспокоиться. Я повела его на нос корабля, где лежала груда канатов, и там голосом, полным тревоги, если не слез, я объяснила ему, какие муки, какие страхи должна переживать женщина, если ее супруг самый красивый на свете мужчина...

— Ах, Каллист, — воскликнула я, — в нашем браке есть для меня одна темная сторона: вы не любили меня, не вы меня выбрали! Вы не окаменели, как статуя, увидев меня в первый раз. Это я сама, мое сердце, моя привязанность, моя нежность вызвали в вас ответное чувство, и вы рано или поздно накажете меня за то, что я отдала вам сокровище моей чистой, моей беззаветной любви, любви юной девушки!.. Мне следовало быть с вами нехорошей, кокетливой, а я бессильна против вас... Если бы та ужасная женщина, которая пренебрегла вами, находилась бы здесь на моем месте, вы, конечно, не заметили бы этих двух отвратительных бретонок, которых, поверьте мне, парижская таможня пропустила бы в столицу только в стаде коров...

У Каллиста, маменька, на глазах выступили слезы, и он отвернулся, чтобы скрыть их от меня, — он заметил, что мы уже подплывали к Нижней Эндре, и побежал сказать капитану, что мы здесь будем сходить. Слезы красноречивее всякого ответа, особенно когда вы проводите целых три часа в убогой эндрской харчевне, завтракаете свежей рыбой в крошечной комнатке, совсем такой, какие рисуют наши жанристы, а под окнами расстилается широкая гладь Луары и на другом берегу грохочут эндрские кузницы. Видя, как удачно обернулись опыты Опытности, я воскликнула:

— Ах, какое чудо!

Я имела в виду Фелисите, а так как Каллист ничего не мог подозревать ни о советах монахини, ни о моем коварном поведении, он прервал меня великолепным каламбуром:

— Сохрани же это чудо в памяти! Мы пошлем сюда художника, пусть он напишет нам этот пейзаж.

Ах, маменька, я стала хохотать, как сумасшедшая, и хохотала до тех пор, пока Каллист не обиделся и чуть было не рассердился на меня.

— Этот пейзаж, эта сцена и так запечатлятся в моем сердце, — ответила я, — и время никогда не изгладит их неповторимые краски!

Маменька, я просто не в силах прибегать к военным хитростям в любви. Каллист может делать со мной все, что захочет. Он впервые пролил слезы из-за меня — разве это не стоит вторичной декларации наших женских прав? Бессердечная женщина сумела бы стать владычицей и хозяйкой после сцены на пароходе, а я, я потеряла все.

Чем больше я становлюсь женщиной, тем более становлюсь «податливой» в Вашем смысле слова, ибо я непростительно малодушна перед лицом своего счастья, я не могу устоять против одного-единственного взгляда моего повелителя. Нет, я не отдаюсь свободно своей любви, я ухватилась за нее, как мать, прижимающая к груди свое дитя в предчувствии какого-то несчастья».

III

От Сабины дю Геник герцогине де Гранлье

«Июль. Геранда.

Ах, добрая маменька! Узнать через три месяца муки ревности! Мое сердце переполнено, в нем живет и глубокая ненависть, и глубокая любовь! Мне больше чем изменили, меня разлюбили! Как я счастлива, что у меня есть мать, любящее сердце, с которым я могу наплакаться вволю... Нам, женщинам, — я имею в виду молодых, только что вышедших из девичества, — нам достаточно сказать: «Среди связки ключей, отпирающих двери всех покоев вашего замка, есть заржавленный ключик воспоминаний, можете входить повсюду, наслаждаться всем, но поостерегайтесь заглянуть в Туш!..» — и мы стремимся именно туда, куда нам запрещено, бежим, не чуя под собой ног, с горящими глазами, гонимые извечным любопытством Евы. Зачем так неосторожно раздразнила мою любовь мадемуазель де Туш? Почему именно мне заказано бывать в Туше? Что такое мое счастье, если оно зависит от прогулки, от посещения какой-то бретонской дыры? И чего мне бояться? Добавьте, наконец, ко всем этим доводам г-жи Синей Бороды желание, которое гложет каждую женщину, — узнать, преходяще или незыблемо ее могущество, и вы поймете, почему в один прекрасный день я спросила с самым равнодушным видом:

— А что это такое — Туш?

— Туш теперь принадлежит вам, — ответила моя милейшая свекровь.

— Ах, если бы Каллист никогда не ступал ногой в Туш! — вскричала моя тетушка Зефирина, покачивая головой.

— Тогда бы он не стал моим мужем, — ответила я ей.

— Значит, вы знаете, что там произошло? — деликатно осведомилась моя свекровь.

— Это пагубное место, — вмешалась в разговор мадемуазель де Пеноэль, — мадемуазель де Туш немало там нагрешила, но сейчас она вымаливает у бога прощение.

— Ну что ж, эта благородная девица спасет свою душу и обогатит монастырь! Вам этого мало? — вскричал кавалер дю Альга. — Аббат Гримон говорил мне, что она пожертвовала монастырю сто тысяч франков.

— Хотите побывать в Туше? — спросила меня свекровь. — Его стоит посмотреть.

— Нет, нет! — быстро ответила я.

Разве эта коротенькая сценка не кажется Вам страницей из какой-то драмы, измышленной самим дьяволом? Она возобновлялась еще раз двадцать по самым различным поводам. Наконец свекровь сказала мне:

— Я понимаю, почему вы не хотите поехать в Туш, и вы правы.

— О, согласитесь же со мной, маменька, что этот удар кинжала, впрочем, нанесенный совершенно неумышленно, заставил бы даже Вас удостовериться наконец, действительно ли Ваша любовь покоится на столь шаткой основе, что может рухнуть от первого дуновения ветерка. Надо отдать справедливость Каллисту, он никогда не предлагал мне посетить эту обитель, ставшую отныне его собственностью. Поистине, когда мы любим, мы лишаемся всякого соображения; ибо это молчание, эта осторожность меня больно задели, и в один прекрасный день я заявила Каллисту:

— Что тебя так пугает в Туше? Ведь только ты один никогда о нем не говоришь. Почему ты не хочешь побывать там?

— Что ж, поедем, — ответил он.

Итак, я попалась в ловушку, потому что хотела в нее попасться, как и все женщины, которые, мучась нерешительностью, предоставляют случаю разрубить гордиев узел. И мы отправились в Туш.

Это очаровательное место, здесь все исполнено художественного вкуса, и мне очень понравилась эта бездна, к которой мадемуазель де Туш запретила мне приближаться! Все ядовитые цветы манят, сам сатана сеет их, — ведь есть цветы дьявола и цветы божьи! И достаточно нам заглянуть в самих себя, чтобы убедиться, что дьявол и бог сотворили мир исполу. Какое жгучее наслаждение испытывала я, играя не с огнем даже, а с пеплом!.. Я наблюдала за Каллистом, мне хотелось знать, окончательно ли все потухло, и, поверьте, я зорко следила, чтобы не подул внезапный ветер! Я наблюдала за выражением лица Каллиста, переходя вместе с ним из комнаты в комнату, рассматривая одну вещь за другой, — так ищет дитя спрятанный от него предмет, Каллист, казалось мне, был задумчив, но сначала я решила, что победа на моей стороне. Я почувствовала себя настолько сильной, что сама заговорила о г-же де Рошфид, которую, кстати, со времени приключения на скале, когда она расшиблась и оцарапала себе лицо, зовут г-жа Рожефид. Под конец мы отправились посмотреть на знаменитый куст, за который зацепилась Беатриса, когда Каллист хотел сбросить ее в море, чтобы она никому не досталась.

— Должно быть, она была чересчур легковесна, раз ее мог удержать такой кустик, — заявила я, смеясь.

Каллист хранил молчание.

— Отдадим мертвым дань уважения, — закончила я свою речь.

Каллист по-прежнему молчал.

— Ты недоволен моими словами?

— Нет, но зачем без конца оживлять эту страсть? — ответил он.

Ужасные слова!.. Каллист, видя, что я загрустила, стал еще внимательнее, еще нежнее ко мне».

«Август.

Я была — увы! — на дне бездны и забавлялась, подобно простушкам из мелодрам, собирая там цветы. Вдруг ужасная тень омрачила мое счастье, как будто проскакал призрак на черном коне, как в немецких балладах. Я поняла, что любовь Каллиста возросла от этих воспоминаний, что он перенес на меня бурные чувства, которые я оживила, напомнив ему кокетство этой ужасной Беатрисы. И эта нездоровая и холодная натура, настойчивая и податливая, смесь моллюска с кораллом, еще смеет называться Беатрисой!.. И вот, дорогая маменька, я вынуждена подозрительными глазами следить за Каллистом, хотя ему принадлежит все мое сердце. А ведь это величайшая из катастроф, когда глаза берут верх над сердцем, когда подозрения оправдываются. И вот как это случилось.

— Место это дорого мне, — сказала я наутро Каллисту, — ибо ему я обязана своим счастьем, и я прощаю тебе, что ты иногда принимаешь меня за другую...

Мой честный бретонец покраснел, я бросилась ему на шею, но я уехала из Туша и никогда туда не возвращусь.

По силе ненависти, которая заставляет меня желать смерти г-же де Рошфид (о, бог мой, ну конечно, какое-нибудь воспаление легких, какой-нибудь несчастный случай!), по силе этой ненависти, повторяю, я узнала силу безграничной своей любви к Каллисту. Эта женщина смущает мой сон, я вижу ее в ночных кошмарах! Встречу ли я ее в жизни? Ах, как права послушница из монастыря Благовещения: Туш — роковое место! У Каллиста возродились былые чувства, и они сильнее, чем радости нашей любви. Узнайте, пожалуйста, маменька, в Париже г-жа де Рошфид или нет; если она там, я останусь в наших бретонских поместьях. Бедная мадемуазель де Туш, которая раскаивается теперь, что в день подписания контракта меня, по ее настоянию, нарядили «под Беатрису»! Что скажет она, узнав, до какой степени я одержима мыслями о нашей общей мерзкой сопернице! Но ведь это осквернение любви! Я уже более не я, мне стыдно! Меня охватывает сильнейшее желание бежать из Геранды и от песков Круазика».

«25 августа.

Итак, решено, — мы возвращаемся в развалины Геников. Каллист, которого в достаточной мере обеспокоило мое беспокойство, увозит меня. Или он слишком мало знает свет, раз он ни о чем не догадывается, или, если он знает причину моего бегства, он не любит меня. Я дрожу, я ужасаюсь при мысли, что моя догадка перейдет в уверенность, и поэтому я, как ребенок, закрываю руками глаза, чтобы не услышать звук выстрела. Ах, маменька, я чувствую, что Каллист не любит меня той любовью, которая живет в моем сердце. Он очарователен, это так; но какой мужчина, если только он не просто чудовище, не будет, подобно Каллисту, любезным и милым, когда ему отданы в дар все цветы, распустившиеся в душе двадцатилетней девушки, воспитанной Вами, чистой, как я, и которая, по уверению многих дам, хороша собою».

«Поместье Геник, 18 сентября.

Забыл ли он ее? Эта мысль завладела всем моим существом, звучит как упрек в моей душе! Ах, дорогая маменька, неужели же всем женщинам приходится сражаться против воспоминаний? На чистых девушках должны жениться только чистые невинные юноши! Но это наивная утопия, лучше уж иметь соперницу в прошлом, чем в настоящем. Пожалейте меня, маменька, хотя сейчас я счастлива, как может быть счастлива женщина, которая боится потерять свое счастье и цепляется за него!.. Так можно убить счастье, — говорит наша глубокомысленная Клотильда.

Я заметила, что в последние пять месяцев я думаю только о себе, то есть о Каллисте. Передайте сестрице Клотильде, что временами я проникаюсь ее печальной мудростью; она счастлива тем, что хранит верность мертвецу, ей нечего бояться соперницы. Нежно целую мою милую Атенаис, я вижу, что Жюст без ума от нее. Из вашего последнего письма я поняла, что он стал бояться, как бы Атенаис не выдали за другого. Взращивайте эту боязнь, как редкостный цветок. Атенаис будет госпожой, а я, трепетавшая от страха, что не получу Каллиста, стала его рабой. Нежно целую Вас, милая маменька. Ах! Если все мои страхи не напрасны, Камилл Мопен дорогой ценой продала мне свое сокровище... Передайте папеньке мой сердечный привет».


Эти письма как нельзя лучше раскрывают тайну отношений жены и мужа. Для Сабины их брак был браком по любви, а Каллист подчинился требованиям света. Вместе с тем радости медового месяца взяли свое. Во время пребывания молодых супругов в Бретани знаменитый архитектор Грендо, под неусыпным наблюдением Клотильды, герцогини и герцога де Гранлье, самолично руководил работами по восстановлению и убранству парижского особняка дю Геников. Общими усилиями все было подготовлено, и в декабре 1838 года молодая чета возвратилась в Париж. Сабина с удовольствием поселилась на улице Бурбон, ей даже не столько нравилась роль хозяйки дома, сколько хотелось увидеть, каким покажется их брак ее близким. Каллист в качестве равнодушного, разочарованного красавца охотно предоставлял своей теще и свояченице Клотильде вывозить его в свет, а те были признательны за такое послушание. Он занял в обществе заметное положение, в полном соответствии со своим именем, состоянием и связями. Успехи Сабины, которая считалась одной из первых парижских красавиц, светские развлечения и светские обязанности, все те утехи, на которые так щедр зимний сезон в Париже, укрепили их семейное счастье, ибо и возбуждали чувство, и давали ему роздых. Сабина, видя, что мать и сестра радуются ее счастью, а холодность Каллиста приписывают просто его английскому воспитанию, оставила свои мрачные мысли: она знала, что ей завидуют десятки молодых женщин, неудачно вышедших замуж, и прогнала все свои страхи в страну химер. Наконец беременность Сабины добавила к гарантиям, даваемым бездетным браком, — этим полусоюзом, — новую гарантию, которую очень рекомендуют опытные женщины. В октябре 1839 года молодая баронесса дю Геник разрешилась от бремени сыном и настояла на том, чтобы самой его кормить. Это было безумие, по мнению большинства дам. Но настоящая женщина хочет быть матерью во всей полноте, особенно когда ребенок рождается от боготворимого мужа. К концу следующего лета, в августе 1840 года, Сабина собиралась отнять от груди своего первенца. За время двухлетнего пребывания в Париже Каллист окончательно освободился от той наивности, которая украшала его первые шаги в мире чувств. Он сдружился с молодым герцогом Жоржем де Мофриньезом, который тоже недавно женился на богатой наследнице, Берте де Сен-Синь, с виконтом Савиньеном де Портандюэром, с герцогом и герцогиней де Реторе, с герцогом и герцогиней де Ленонкур-Шолье, со всеми завсегдатаями салона его тещи, и тут только он понял, насколько провинциальная жизнь отлична от жизни парижской. Богатство приносит с собой часы злополучной праздности, и никакая столица в мире не умеет лучше Парижа позабавить вас, очаровать и рассеять. От длительного общения с молодыми мужьями, которые преспокойно покидают самое благородное, самое прекрасное создание ради сигары и партии в вист, ради удовольствия клубной беседы или ради волнений скачек, семейные добродетели молодого бретонского дворянина сильно потускнели. Чисто материнское желание женщины не докучать и не стеснять ни в чем своего мужа всегда способствует рассеянному образу жизни юных супругов. А женщина так гордится, когда муж, которому она предоставляет полную свободу, возвращается именно к ней!..

В октябре того же года, чтобы спастись от криков только что отнятого от груди ребенка, Каллист, по совету Сабины, которая не могла без боли видеть нахмуренное чело своего супруга, отправился в театр Варьете, где как раз давали новую пьесу.

Лакею поручили достать место в партере, и он купил кресло в той части зала, что зовется авансценой. В первом же антракте, оглядывая зал, Каллист заметил в одной из двух нижних лож авансцены, в четырех шагах от себя, г-жу де Рошфид. Беатриса в Париже! Беатриса в обществе! Эти две мысли, как две отточенные стрелы, пронзили сердце Каллиста. Увидеть ее вновь через три года! Как передать смятение, охватившее душу влюбленного, который не только не забыл Беатрисы, но десятки раз сливал ее образ с женой, так что сама жена наконец заметила это! Кто поймет, каким образом поэма оборвавшейся, непризнанной, но не угасшей любви сделала пресным супружеское счастье и неиссякаемую нежность молодой жены? Беатриса была светом, солнцем, движением, самой жизнью, чем-то неизведанным; а Сабина — это повинность, сумерки, нечто заранее известное. Одна — наслаждение, другая — скука. Неожиданная встреча была ударом молнии.

Исполненный честности муж Сабины возымел благородное намерение покинуть театр. Он вышел из зала, но увидел полуоткрытую дверь ложи, и ноги сами понесли его туда, наперекор рассудку. Беатриса сидела в ложе с двумя знаменитостями — Каналисом и Натаном, так сказать, между политикой и литературой. За те три года, что Каллист не видел г-жу де Рошфид, она до странности изменилась и метаморфоза была не в ее пользу. Но она показалась Каллисту по-прежнему поэтичной и притягательной. Хорошенькие парижанки до тридцатилетнего возраста носят свои туалеты просто как одежду, но, перейдя роковой порог четвертого десятка, они хватаются за тряпки, как за оружие, как за средство соблазна, они стараются восполнить увядающую красоту, создают ее искусственно, умело пользуются ею, и вот что отныне определяет их нрав! С помощью нарядов они возвращают себе молодость, изучая до тонкости каждую мелочь женского туалета, — словом, они переходят от природы к искусству. Г-жа де Рошфид испытала все перипетии драмы, которая в этой истории французских нравов XIX века носит название «Покинутая женщина». Конти первый оставил ее, и не удивительно, что она стала великим мастером по части туалета, кокетства и всех видов мишуры.

— Как! Конти здесь нет? — шепнул Каллист на ухо Каналису, после того как сидящие в ложе обменялись с ним банальными приветствиями, которыми начинаются самые торжественные встречи в общественных местах.

Бывший великий поэт Сен-Жерменского предместья два раза побывал министром и ныне, в четвертый раз став депутатом, возлагал надежды на свое ораторское искусство, чтобы снова стать членом кабинета министров. Он многозначительно приложил палец к губам. Этот жест объяснял все.

— Как я рада, что встретилась с вами, — вкрадчиво сказала Беатриса Каллисту. — Я увидела вас прежде, чем вы заметили меня, и сразу подумала, что вы не отречетесь от меня. Ах, Каллист, зачем вы женились, да еще на какой-то дурочке! — шепнула она ему на ухо.

Когда дама шепчет что-то вошедшему к ней в ложу кавалеру и усаживает его подле себя, остальные мужчины, если только они люди светские, всегда найдут предлог удалиться.

— Идемте, Натан! — сказал Каналис. — Маркиза, надеюсь, позволит нам оставить ее ненадолго, мне нужно поговорить с д'Артезом, — вот он в ложе княгини де Кадиньян. Мы должны условиться с ним относительно выступления в палате на завтрашнем заседании.

Этот поступок весьма хорошего тона позволил Каллисту прийти в себя от потрясения, испытанного при виде Беатрисы; однако он снова терял разум и силы, вдыхая очаровательный, но ядовитый аромат поэзии, которым окружила себя маркиза. За время их разлуки г-жа де Рошфид сделалась костлявой и жилистой, цвет лица ее испортился, она похудела, поблекла, глаза ее потухли; но в тот вечер она расцветила свои преждевременные мощи, прибегнув к изобретениям парижской моды. Подобно всем покинутым дамам, она почему-то находила, что ей больше всего пристало изображать из себя юную девицу; поэтому Беатриса оделась во все белое и напоминала оссиановских дев[54] ...напоминала оссиановских дев... — Речь идет о легендарном шотландском певце Оссиане, жившем, по преданию, в III в. Под его именем поэт Макферсон в 1762 г. издал сборник своих поэтических произведений, написанных в романтическом духе., которых столь поэтически изображал Жироде[55] Жироде Луи (1767—1824) — французский художник, ученик Давида.. Свои белокурые волосы она причесала на английский манер; на пышных локонах, окаймлявших ее продолговатое лицо и блестевших от душистой помады, заманчиво играли огни рампы. На бледный лоб падали отблески света. Щеки Беатриса чуть подкрасила, и румяна придавали обманчивую свежесть ее бесцветному, белому лицу, промытому миндальными отрубями. Шелковый шарф такой прозрачности, что, казалось, он сделан без вмешательства человеческих рук, она обмотала вокруг шеи, надеясь скрыть ее длину, и слегка приоткрыла взорам прелести, ловко поддерживаемые корсетом. Талия Беатрисы была верхом мастерства. Что сказать о ее позе? Немало часов потратила маркиза, чтобы найти этот поворот головы, этот изгиб туловища. Худые, костлявые руки едва виднелись из-под широких рукавов с пышными манжетами; Беатриса являла собой смесь фальшивого блеска и переливчатых шелков, воздушного тюля и взбитых локонов, живости, спокойствия и резвости, — словом, в ней было то, что называется «изюминкой». Все понимают, что значит эта никому непонятная «изюминка»: бездна ума, бездна вкуса и еще больше темперамента! Беатриса представляла собой как бы пьесу с пышными декорациями, с частыми сменами картин и прекрасно поставленную. Подобные феерии, оживляемые легким диалогом, сводят с ума чистых, простодушных людей, так как, по закону противоположности, их страстно влечет эта игра искусственных огней. Пусть это фальшиво, зато увлекательно, пусть надуманно, зато приятно; и многие мужчины обожают женщин, которые играют в соблазны, как другие играют в карты. И вот почему. Желание побуждает мужчину строить некий силлогизм: по внешнему очарованию заключать о скрытой силе страсти. Мы говорим себе: «Женщина, которая умеет сделать себя такой прекрасной, без сомнения, должна быть непревзойденной и в науке страсти». И это справедливо. Женщины покинутые просто любят, женщины, сохраняющие свою власть над мужчиной, умеют любить. Урок, преподанный итальянцем, был достаточно жестоким для самолюбия Беатрисы, но она принадлежала к натурам, так сказать, натурально искусственным и сумела воспользоваться своим печальным опытом.

— Дело не в том, чтобы любить вас, мужчин, — говорила она за несколько минут до того, как Каллист вошел в ложу, — вас надо мучить, пока вы в наших руках. Вот секрет удержать мужчину. Ведь недаром драконов, хранителей сокровищ, изображают с когтями и крыльями!

— Ваши слова можно переложить в сонет, — сказал Каналис как раз в тот момент, когда на пороге появился Каллист.

С первого же взгляда Беатриса разгадала состояние Каллиста, поняла, что ошейник, который она некогда надела на кавалера дю Геника в Туше, оставил незаживающие, глубокие следы. Слова маркизы о его женитьбе задели Каллиста, оскорбили в нем достоинство мужа; он не знал, выступить ли ему на защиту Сабины, не ранит ли он суровым словом сердце женщины, о которой он хранил столько сладких воспоминаний, сердце, которое, как он верил, еще кровоточит. Маркиза подметила его колебание; она произнесла эту фразу с умыслом, желая проверить свою власть над Каллистом, и, убедившись, что он безоружен перед ней, сама пришла ему на помощь.

— Итак, друг мой, как видите, я одна, — сказала она, когда два парижских льва вышли из ложи, — да, да, одна на свете!

— Одна? Вы, значит, забыли обо мне? — сказа Каллист.

— О вас? — ответила Беатриса. — Но ведь вы женились. Признаюсь, что, когда до меня дошла весть об этом, я пережила одну из самых тяжелых минут в жизни. Значит, подумалось мне, я потеряла не только любовь, но и дружбу, а я-то думала, что это крепкая бретонская дружба. Впрочем, человек ко всему привыкает. Сейчас я уже не так сильно страдаю, но я вся разбита. Сегодня в первый раз после долгого времени вновь расцвело мое сердце. Я обязана быть гордой перед лицом равнодушных, дерзкой с теми, кто пытается ухаживать за мной, хотя в их глазах я пала, и к тому же я потеряла несравненную мою Фелисите; у меня нет никого, кому я могла бы шепнуть: «Как я страдаю!» Представьте же, какую муку я испытала, увидя, что вы рядом и не узнаёте меня, и вы поймете, как я рада, что вы сейчас здесь со мной... Да, — продолжала она в ответ на горящий взгляд Каллиста, — это верность, верность! Таковы мы, несчастные! Какой-нибудь пустяк — простой визит — для нас все. Ах, вы любили меня! Вы любили меня так, как должен был бы любить меня тот, кто растоптал сокровища моей души. И, на мое несчастье, я не могу вас забыть, я люблю, и я хочу сохранить верность прошлому, которое никогда не вернется.

Проговорив залпом эту уже сотни раз импровизированную тираду, Беатриса закатила глаза, чтобы еще больше усилить впечатление; казалось, слова вырывались из ее души необоримым, долго сдерживаемым потоком. Каллист промолчал, но из глаз его выкатились две слезы. Беатриса взяла его руку, пожала, и Каллист побледнел от этого прикосновения.

— Благодарю вас, Каллист, благодарю вас, доброе мое дитя! Именно так истинный друг отвечает на горе друга!.. Не нужно слов. Молчите! Уходите скорей, на нас глядят, ваша жена может огорчиться, если ей сообщат, что нас видели вместе, хотя встреча на глазах многочисленной публики — это так невинно! Прощайте. Как видите, я тверда духом.

Она утерла слезы и засмеялась, что в приемах женской риторики можно назвать антитезой в действии.

— Видите, я смеюсь, смеюсь горьким смехом всем шуткам равнодушных: пусть забавляют меня! — продолжала она. — Я встречаюсь с художниками, с писателями, словом, с людьми того сорта, с которыми познакомилась у нашей бедняжки Мопен. Быть может, она и права! Облагодетельствовать того, кого любишь, и исчезнуть со словами: «Я слишком стара для него!» — согласитесь же, что это мученический конец. И самый лучший исход для женщины, когда не можешь кончить свою жизнь в девичестве.

Тут Беатриса снова разразилась смехом, как бы желая развеять тяжелое впечатление, которое произвели на ее бывшего поклонника эти слова.

— Скажите, — спросил Каллист, — где и когда могу я вас видеть?

— Я скрылась от людей на улице Шартр, возле парка Монсо; живу я в маленьком домике, по моим скромным средствам, и забиваю себе голову литературой, — впрочем, читаю я для развлечения. Да сохранит меня господь от судьбы наших умниц!.. Идите, бегите, оставьте меня, я не хочу привлекать внимание людей, а каждый, кто увидит нас, будет злословить. Уходите же, Каллист, если вы останетесь еще хоть минуту, я, право, заплачу.

Каллист вышел из ложи, пожав руку Беатрисы, и он вторично испытал глубокое, странное волнение от этого пожатия, отдавшегося трепетом во всем его теле.

«Боже мой, никогда Сабина не умела так взволновать меня!» — подумал он, выйдя в коридор.

В течение вечера маркиза де Рошфид не посмотрела открыто на Каллиста и трех раз, но она бросала исподтишка взгляды, которые разрывали сердце этому бретонцу, верному своей первой, отвергнутой любви.

Когда барон дю Геник вернулся домой и, при виде роскошной обстановки, вспомнил слова Беатрисы, что она стеснена в средствах, он вдруг почувствовал ненависть к своему богатству, которое не могло принадлежать этому падшему ангелу. Узнав, что Сабина уже давно легла спать, он безмерно обрадовался, — перед ним долгая ночь; он сможет всецело отдаться своим переживаниям. Он клял проницательность, которую черпала Сабина в силе своей любви. Ведь случается иной раз, что жена боготворит мужа, и тогда его лицо для нее открытая книга: она изучила самую незаметную смену выражений на его лице, она знает, почему он спокоен, или умеет допытаться — откуда это облачко печали, набежавшее на его чело, и, поняв, что именно она является тому причиной, зорко всматривается в глаза мужа; в них она читает самое важное: любима она или не любима. И Каллист, зная, что он является предметом глубокого, наивного и ревнивого обожания, не сомневался, что ему не удастся скрыть перемену, происшедшую в его чувствах.

«Что-то будет завтра утром?» — думал он, засыпая; он страшился испытующего взгляда Сабины.

Сабина имела обыкновение по нескольку раз на день спрашивать мужа: «Скажи, ты все еще любишь меня?» — или: «Я не надоела тебе?» Очаровательные сомнения, которые выражаются по-разному в зависимости от характера и ума женщины и полны притворной или подлинной тревоги.

Нередко на поверхность души, даже наиболее чистой и благородной, всплывает тина, поднятая со дна ураганом. И Каллист на следующее утро, хотя и любил своего сына, задрожал от радости, узнав, что Сабина всю ночь не отходила от мальчика: у него появились судороги, предвещающие круп, и она не захотела покинуть ребенка. Под предлогом неотложных дел барон ушел из дома, даже не позавтракав. Он выскользнул из подъезда, как вырвавшийся на свободу узник, с удовольствием зашагал к мосту Людовика XVI, пересек Елисейские поля и, наконец, зашел в кафе, где с аппетитом позавтракал по-холостяцки. Итак, что же такое любовь? Быть может, человек стремится таким путем вырваться из-под ярма, налагаемого обществом? Или человеческая природа требует, чтобы течение жизни было стихийным, свободным, — пусть несется она бурным потоком, разбиваясь о скалы противоречий, коварства, женского притворства, а не течет мирной речкой среди двух берегов — мэрии и церкви. Вероятно, природа не без умысла накапливает лаву, которая, извергаясь, обогащает дух человека, а иной раз даже делает его великим. Трудно было найти юношу, получившего более строгое воспитание, чем Каллист; он вырос среди людей самых чистых нравов, его не коснулось веяние неверия; и все же Каллиста тянуло к недостойной женщине, тогда как милосердный, солнечный случай послал ему в лице Сабины девушку подлинно благородной красоты, наделенную тонким и изощренным умом, благочестивую, любящую, безгранично привязанную, обладающую ангельски-кротким характером, смягченным к тому же любовью, любовью страстной, не охладевшей в замужестве, такой любовью, которую Каллист питал к Беатрисе. Быть может, характеры даже самых великих людей лепятся не без примеси глины, — тянет же их к себе грязь! В таком случае нельзя упрекать женщину в несовершенстве, каковы бы ни были ее ошибки и сумасбродство. Но ведь г-жа де Рошфид, несмотря на свое падение, принадлежала к высшей знати: она казалась сотканной из эфира, а не слепленной из грязи, она умела под самой аристократической личиной надежно прятать в себе куртизанку, которой не прочь была стать. Таким образом, наше толкование не проливает достаточно света на поведение Каллиста. Быть может, следует искать причину его удивительной страсти в тщеславии, которое таится где-то так глубоко, что моралисты не замечают этой пружины человеческих пороков. Есть мужчины, которые, подобно Каллисту, исполнены благородства, которые так же прекрасны, как Каллист, богаты, изысканны, хорошо воспитанны, но для которых, возможно, даже помимо их сознания, становится скучным супружеский союз с женщиной во всем им подобной, с женщиной, чье благородство не удивляет уже потому, что они сами наделены им, чья душевная чистота и деликатность, созвучные их моральным качествам, оставляют их спокойными; такие мужчины ищут утверждения своего превосходства у натур низменных или падших, а то и прямо вымаливают у них похвалы себе. Контраст моральной низости и их собственных добродетелей доставляет им приятное разнообразие, тешит их. Чистое так ярко блестит рядом с нечистым! Каллисту нечего было прощать Сабине, безупречной Сабине, и все потерянные втуне силы его души трепетали только ради Беатрисы. Если даже великие люди зачастую разыгрывают на наших глазах роль Христа, поднявшего блудницу, почему же требовать от людей обыкновенных большего благоразумия?

Каллист едва дождался двух часов и все время подбадривал себя коротенькой фразой: «Я сейчас увижу ее!» — звучащей, как поэма, твердя которую влюбленный может незаметно промчаться семьсот лье!.. Быстрым шагом, почти бегом, он дошел до улицы Шартр и сразу узнал дом Беатрисы, хотя никогда не видел его раньше; он — зять герцога де Гранлье, он — богач, он — аристократ родом не ниже Бурбонов, как вкопанный остановился на первой ступени лестницы, услышав вопрос старого швейцара:

— Как прикажете доложить о вас, сударь?

Каллист понял, что он должен предоставить Беатрисе свободу действий, и в ожидании стал разглядывать сад, оштукатуренные стены особняка, испещренные неровными бурыми и желтыми полосами — следами парижских дождей.

Госпожа де Рошфид, подобно всем светским дамам, разрывающим супружеские узы, бежала из дома, оставив мужу все свое состояние. Она не желала протягивать руку за милостыней к своему тирану. Конти и мадемуазель де Туш избавляли маркизу от забот о материальной стороне жизни, да и мать Беатрисы время от времени высылала дочери кое-какие деньги. Оставшись одна, Беатриса вынуждена была жестоко экономить на всем, а это было нелегко для женщины, привыкшей к роскоши. Таким образом, она постепенно добралась до вершины холма, по склонам которого разбит парк Монсо, и поселилась в маленьком особняке, выстроенном некогда важным барином; особняк выходил окнами на улицу, но во дворе был прелестный садик, и все помещение сдавалось за тысячу восемьсот франков в год. В услужении у Беатрисы состояли старый слуга, горничная и кухарка родом из Алансона, делившие с госпожой все невзгоды; то, что маркиза считала бедностью, для многих честолюбивых буржуазок было бы верхом роскоши. Каллист поднялся по навощенным ступеням на площадку, всю уставленную цветами. Старик слуга провел барона в комнаты, распахнув двустворчатую дверь, обитую красным бархатом, выстеганным ромбами и с позолоченными гвоздиками. Шелком и бархатом были обиты и все комнаты, через которые прошел Каллист. Ковры строгих тонов, полуспущенные занавеси на окнах, портьеры — все это являло резкий контраст с убогим домиком, к тому же содержавшимся небрежно.

Каллист поджидал Беатрису в гостиной, отделанной в темных тонах, где роскошь обстановки подчеркивалась простотой. Стены комнаты были обтянуты снизу бархатом гранатового цвета, а сверху — желтым матовым шелком; на полу лежал темно-красный ковер, окна походили на оранжереи, столько на них было цветов в жардиньерках, а занавеси пропускали такой слабый свет, что Каллист с трудом рассмотрел на камине две вазы старинного красного фарфора; между ними блестел серебряный кубок, который Беатриса вывезла из Италии, — чеканку его приписывали Бенвенуто Челлини. Золоченая мебель, обитая бархатом, великолепные консоли, на которых стояли часы причудливой формы, стол, накрытый персидской скатертью, — все говорило о былом изобилии, остатки которого умело выставлены напоказ. На низеньком столике Каллист заметил несколько драгоценных вещиц и открытую книгу, на которой лежал кинжал с усыпанной алмазами рукояткою — грозный символ критики; очевидно, Беатриса пользовалась этим кинжалом для разрезания страниц. Около десятка акварелей в богатых рамах свидетельствовали о великолепной дерзости маркизы, ибо все это были изображения спальных комнат в различных домах, куда заносила Беатрису ее бродячая жизнь.

Шуршание шелковых юбок возвестило о приходе несчастливицы. Она показалась на пороге гостиной в тщательно обдуманном туалете, при виде которого любой мужчина, сколько-нибудь наделенный хитростью, понял бы, что его ждали. Платье из серебристого атласа, скроенное наподобие пеньюара, позволяло видеть полоску белой груди; из широких откидных рукавов выходили волны тюля, собранного буфиками, складочками, и заканчивались у кистей рук кружевами. Прекрасные волосы, искусно заколотые гребнем, падали локонами из-под крохотного чепчика, украшенного кружевом и цветами.

— Уже! — произнесла Беатриса, улыбаясь. — Самый пылкий любовник не мог бы так торопиться... Очевидно, вы хотите сообщить мне что-то важное, не так ли?

И г-жа де Рошфид уселась на кушетку, жестом пригласив Каллиста занять место с ней рядом. По случайности, должно быть предумышленной (ибо женщины обладают двумя родами памяти — памятью ангелов и памятью демонов), Беатриса благоухала теми же духами, которыми душилась в Туше во время встреч с Каллистом. Прикосновение ее платья, этот аромат, эти глаза, которые в полутемной комнате, казалось, вбирали в себя весь свет, свели Каллиста с ума. Несчастный вдруг почувствовал себя во власти того безумья, которое чуть было не стоило жизни Беатрисе; но на сей раз маркиза сидела на краю кушетки, а не над океаном; она поднялась и дернула сонетку, приложив пальчик к губам. Увидев этот жест, призывавший к благоразумию, Каллист овладел собой; он понял, что Беатриса отнюдь не имеет воинственных замыслов.

— Антуан, никого не принимать, меня нет дома, — сказала она старому слуге. — Подложите в камин дров. Вот видите, — с достоинством продолжала она, когда старик удалился, — я считаю вас своим другом, так не обращайтесь же со мной, как с любовницей. Я хочу сказать вам две важные вещи. Во-первых, глупо вечно спорить с чувствами любимого человека; а во-вторых, я не желаю больше принадлежать ни одному мужчине в мире; я верила, что я любима, что Конти — это Ридзио[56] Ридзио Давид (XVI в.) — итальянский музыкант., не связанный никакими узами, совершенно свободный, — и вот видите, куда завело меня это роковое увлечение. Вы — другое дело, вы под охраной самого святого долга; у вас молодая, прелестная, любящая жена; наконец, у вас есть сын. Мне, да и вам, было бы непростительно это безумие...

— Дорогая моя Беатриса, все ваши доводы разрушит одно-единственное слово: я никогда никого, кроме вас, не любил, и меня женили вопреки моей воле.

— Да, мадемуазель де Туш сыграла с нами злую шутку, — сказала с улыбкой Беатриса.

В течение трех часов г-жа де Рошфид проповедовала Каллисту свои воззрения на супружество, предъявив ему страшный ультиматум — полностью отказаться от Сабины. Какие возможны иные гарантии, восклицала маркиза, в том страшном положении, в которое ее поставила любовь Каллиста? Впрочем, жертву, которую должна была принести Сабина, маркиза считала сущим пустяком. Она прекрасно знает Сабину!

— Она, дорогое мое дитя, принадлежит к числу женщин, которые в замужестве все те же, что и в девичестве. Она — слишком Гранлье, смуглая, как ее матушка-португалка, чтобы не сказать оранжевая, и костлявая — вся в отца! По правде говоря, ваша жена никогда не пропадет, этот младенец прекрасно может обойтись без помочей. Бедный Каллист, да разве вам такая жена нужна?.. Верно — у нее красивые глаза, но, бог мой, такие глаза встречаются на каждом шагу в Италии, в Испании, в Португалии. Не может быть женщина нежной при такой-то худобе! Не забывайте — Ева была блондинкой; брюнетки — дочери Адама, а блондинки — чада господни; сотворив мир, он воплотил в Еве свой самый сокровенный замысел.

В шесть часов Каллист в отчаянии взялся за шляпу.

— Да, иди, иди, бедный мой друг, не огорчай ее, ей будет так грустно обедать без тебя!..

Каллист остался. Он был еще очень молод, и было так легко управлять им, воздействуя на его слабости.

— Как, вы отважитесь пообедать со мной? — воскликнула с наигранным изумлением Беатриса. — Значит, моя скромная трапеза вас не пугает, и вы, оказывается, настолько независимы, что можете доставить мне огромную радость этим маленьким знаком внимания!

— Позвольте мне только написать несколько слов Сабине, — попросил Каллист, — а то она будет ждать меня до девяти часов.

— Что ж, пишите. Садитесь сюда, к письменному столу, — ответила Беатриса.

Она собственноручно зажгла свечи и поставила одну на стол, чтобы прочесть то, что написал Каллист.

«Дорогая Сабина...»

— «Дорогая!» Значит, эта женщина вам все еще дорога? — произнесла она таким тоном, что Каллиста обдало ледяным холодом. — Идите, идите домой, обедайте с ней!

«Я пообедаю с приятелями в ресторане...»

— Ложь! Фи, вы недостойны того, чтобы вас любила я или даже Сабина!.. Как вы, мужчины, всегда трусливы с нами! Идите же, сударь, обедайте с вашей «дорогой Сабиной».

Каллист, побледнев как мертвец, откинулся на спинку кресла. Бретонцы от природы наделены храбростью, и именно она-то и заставляет их упорствовать в трудных положениях. Молодой барон выпрямился, положил локоть на стол, уперся подбородком на руку и взглянул сверкающим взглядом на неумолимую Беатрису. Он был так прекрасен, что любая женщина юга или севера упала бы перед ним на колени со словами: «Владей мной!» Но Беатриса, рожденная на границе Нормандии и Бретани, принадлежала к породе Катеранов, — позор пробудил в ней жестокость франков и злость нормандцев: она жаждала отомстить за свое унижение и вот почему не пленилась очарованием Каллиста.

— Продиктуйте, что я должен написать, я повинуюсь, — произнес несчастный юноша. — Но зато...

— Хорошо, — ответила она, — ибо теперь ты снова будешь любить меня так, как любил в Геранде. Пиши: «Обедаю в гостях, не ждите меня».

— А дальше? — спросил Каллист; он решил, что воспоследует продолжение.

— Все. Подпишитесь. Прекрасно, — добавила она, бросаясь, как коршун, на письмо; на лице ее горела сдержанная радость, — сейчас я отошлю письмо с посыльным.

— А теперь... — вскричал Каллист, подымаясь с места со счастливым видом.

— Надеюсь, я сохраняю за собой свободу действий, — возразила Беатриса. Она отошла и, остановившись между столом и камином, дернула сонетку. — Возьмите, Антуан, велите отнести записку по адресу. Барон обедает у меня.

Каллист вернулся домой около двух часов ночи. Прождав мужа до половины первого, Сабина легла, сломленная усталостью, и заснула; хотя ее больно поразил лаконизм записки Каллиста, она нашла ему объяснение!.. Истинная любовь женщины начинается тогда, когда она научится все объяснять в пользу любимого мужа.

«Он просто торопился», — думала она.

На следующее утро мальчик почувствовал себя лучше, материнская тревога улеглась. Смеющаяся Сабина с маленьким Каллистом на руках появилась в столовой за несколько минут до завтрака, желая показать ребенка отцу. Она сама ребячилась, говорила нежные слова, короче, делала и говорила все то, что свойственно молодым счастливым матерям. Эта милая семейная сценка позволила Каллисту овладеть собой. Каллист был очарователен с женой, сознавая себя в душе чудовищем. Он и сам, как дитя, начал забавляться с маленьким кавалером дю Геником, и, пожалуй, забавлялся слишком уж долго. Он явно переигрывал, но Сабина еще не дошла до той степени недоверия, когда женщина сразу разбирается в таких неприметных тонкостях.

За завтраком Сабина спросила:

— А что ты делал вчера?

— Портандюэр уговорил меня у них пообедать, — ответил Каллист, — потом мы пошли в клуб, сыграли несколько партий в вист.

— Но ведь это неразумная жизнь, дорогой Каллист, — сказала Сабина. — Молодые дворяне должны сейчас думать о том, как вернуть себе в своей стране положение, которое потеряли их отцы. А вы курите сигары, играете в вист, глупеете от праздности, довольствуетесь тем, что высмеиваете какого-нибудь выскочку, а он гонит вас отовсюду, со всех позиций. Вы отгородились от простого народа, которому должны бы служить душой и разумом, играть для него роль провидения... И вы еще надеетесь уцелеть! Вместо того чтобы быть партией, вы станете говорунами, по выражению де Марсе. Ах, если бы ты только знал, как расширился горизонт моих мыслей, с тех пор как я вынянчила, выкормила твоего сына! Мне хочется теперь, чтобы древнее имя дю Геников прославило себя!

И вдруг, погрузив свой взор в глаза Каллиста, который слушал ее с задумчивым видом, Сабина спросила:

— Признайся же, что эта первая твоя записка ко мне немного суха.

— Но ведь я только в клубе догадался предупредить тебя...

— Однако ты написал на бумаге, принадлежащей женщине, от письма пахло духами.

— Разве ты не знаешь, какие чудаки эти директора клубов...

Виконт де Портандюэр и его жена, очаровательная пара, стали близкими друзьями дю Геников и даже вместе с ними абонировали ложу в Итальянской опере. Молодые женщины — Урсула и Сабина — были связаны прелестной дружбой, возникающей между юными матерями: они советовались относительно воспитания детей, поверяли друг другу свои материнские заботы и невинные тайны. В то время как Каллист, еще новичок во лжи, думал: «Побегу к Савиньену, надо его предупредить», — Сабина вспомнила: «На бумаге была корона, ведь не могло же мне показаться...» Эта мысль, как вспышка молнии, озарила ее сознание; Сабина упрекала себя, но все же решила отыскать письмо, которое накануне, в состоянии ужасной тревоги, небрежно швырнула в шкатулку с письмами.

После завтрака Каллист ушел из дома, сказав жене, что скоро вернется. Он сел в маленькую низкую карету, запряженную одной лошадью, — в ту пору такие экипажи начали, благодарение богу, вытеснять неудобные кабриолеты, в которых разъезжали наши деды. Через несколько минут он уже был на улице Сен-Пэр, у виконта, и упросил его оказать маленькую услугу — солгать Сабине, буде она спросит об их вчерашнем времяпровождении, и обещал в случае надобности отплатить тем же. Выйдя от Савиньена, он отправился на улицу Шартр, приказав кучеру гнать лошадей; ему не терпелось узнать, как провела Беатриса ночь. Счастливая несчастливица только что вышла из ванны, была свежа, прелестна и завтракала с большим аппетитом. Каллист восхищался грацией, с которой этот ангел кушал яйца всмятку, и был поражен золотой посудой — подарком одного лорда, любителя музыки: Конти сочинил для него несколько романсов; лорд-меломан издал эти романсы под своим именем, на том основании, что он якобы подсказал композитору две-три мысли. Барон с удовольствием слушал забавные и игривые рассказы обожаемой Беатрисы, которая считала своей священной обязанностью развлекать Каллиста и всякий раз гневалась и плакала, как только он собирался уходить. Каллист думал посидеть у маркизы минут двадцать, а вернулся домой в три часа. Его прекрасная английская лошадь, подарок виконтессы де Гранлье, вся взмокла, будто ее только что выкупали. Случай всегда подстерегает ревнивых жен. Сабина стояла у окна, выходящего во двор, нетерпеливо поджидая Каллиста, и беспокоилась, сама не зная почему. Увидев взмыленную лошадь, с губ которой падали клочья пены, она удивилась.

«Откуда это он?» — подумала Сабина.

Какая-то сила шепнула ей на ухо этот вопрос, и эта сила — не разум, не демон и не ангел, — эта сила все видит, все предчувствует, она открывает нам неведомое, благодаря ей мы начинаем верить в какие-то особые нравственные явления, возникающие в нашем мозгу и живущие в невидимой сфере идей.

— Откуда ты, дружок? — спросила Сабина, спустившись ему навстречу до половины лестницы. — Твой Абдэль-Кадер еле жив, ты обещал скоро вернуться, а я жду тебя целых три часа...

«Ну что же, — подумал Каллист, который уже сделал немалые успехи в искусстве притворства, — надо выходить из положения; преподнесем ей какой-нибудь подарок».

— Дорогая моя Сабина, милая наша кормилица, — сказал он жене, беря ее за талию с несвойственной ему нежностью, ибо он чувствовал себя виноватым, — я вижу теперь, что нельзя иметь тайну, как бы ни была она невинна, от любящей жены...

— Но кто же поверяет свои тайны на лестнице? — смеясь, прервала его Сабина. — Пойдем наверх.

Посреди гостиной, которая сообщалась со спальней, висело зеркало, и в нем Сабина увидела лицо Каллиста: не зная, что за ним наблюдает пара внимательных глаз, он сидел с усталым, неулыбающимся лицом, выдавшим жене его подлинные чувства.

— Что же это за тайна?.. — спросила Сабина, оборачиваясь.

— Ты героически выкормила моего сына, будущий наследник дю Геников сделался мне еще дороже, и поэтому мне захотелось сделать тебе сюрприз, — видишь, я точно какой-нибудь буржуа с улицы Сен-Дени. Скоро у тебя будет новый туалетный столик, над ним работают лучшие мастера своего дела; матушка и тетя Зефирина принимают участие в моем подарке.

Сабина обняла Каллиста, прижала его к сердцу и положила головку ему на плечо, слабея под бременем счастья, — конечно, не из-за нового туалета, а потому, что рассеялось первое ее подозрение. Это был один из тех великолепных, памятных каждой любящей душе порывов, которые редки даже при самой безмерной любви, — иначе человек сгорел бы до времени! В такие минуты мужчины должны бы упасть к ногам женщин, молиться на них; ведь это минуты величайшего подъема: все силы сердца и ума изливаются тогда, как струя воды из наклоненного кувшина мраморной нимфы на фонтане. Сабина была вся в слезах.

Вдруг, словно ужаленная ядовитой змеей, она отскочила от Каллиста, упала на диван и лишилась сознания. Сердце ее как будто сжала холодная рука и чуть не остановила его навеки. Обнимая Каллиста, почти не помня себя от радости, она прижалась лицом к его галстуку и вдруг почувствовала тот же самый аромат духов, которым было пропитано письмо! Значит, другая женщина припадала к груди Каллиста, от ее лица и от ее волос исходил этот преступный запах прелюбодеяния. И она, Сабина, целовала то место, на котором еще не остыли поцелуи соперницы.

— Что с тобой? — спросил Каллист, когда Сабина, лоб которой он вытер намоченным полотенцем, пришла в себя.

— Скорее поезжайте за доктором и за моим акушером, позовите их обоих! О, я чувствую, что молоко бросилось мне в голову... Они не приедут, если вы сами лично не попросите их...

Слово «вы» поразило Каллиста, и он в тревоге отправился за врачами. Когда Сабина услышала, что ворота, пропустив карету, закрылись, она вскочила, как испуганная козочка, и, точно безумная, забегала по гостиной с криком:

— Боже мой! Боже мой! Боже мой!

Только эти два слова и подсказывал ей ее разгоряченный мозг. Болезнь, которую она назвала наобум, желая удалить мужа, действительно началась. Ей чудилось, что каждый волос на ее голове превратился в раскаленную иглу. Разбушевавшаяся кровь, казалось, прилила к нервам и готова была выступить изо всех пор! На несколько минут она потеряла зрение. Она закричала:

— Умираю!

Когда на этот страшный крик смертельно раненной супруги и матери вбежала горничная, когда Сабину отнесли в спальню и уложили в постель, к ней вернулись зрение и разум: она прежде всего послала свою девушку к г-же де Портандюэр. Сабина чувствовала, что мысли ее кружатся в голове, как соломинки, уносимые вихрем.

— Я видела их, — рассказывала она потом, — их были мириады.

Сабина позвонила лакею и, вся пылая от лихорадки, еще нашла в себе силы написать письмо, потому что была одержима одной яростной мыслью — узнать правду. Вот это письмо.

Баронессе дю Геник


«Дорогая маменька, когда Вы приедете в Париж, на что мы оба надеемся, я лично поблагодарю Вас за прекрасный подарок, который Вы, тетя Зефирина и Каллист решили сделать мне за то, что я выполнила свой материнский долг. Правда, я вознаграждена уже тем счастьем, которое испытывает мать. Не могу в письме выразить Вам всего удовольствия, которое доставил мне этот прелестный туалет, но когда Вы будете здесь, я лично выражу Вам свое восхищение. Поверьте мне, что, наряжаясь перед этим туалетом, надевая драгоценности, я всегда буду думать, как Корнелия[57] Корнелия. — По преданию, римлянка Корнелия, мать народных трибунов Кая и Тиберия Гракхов (II в. До н.э.), отвечая на вопрос богатой патрицианки, есть ли у нее драгоценности, указала на своих сыновей со словами: «Вот мои сокровища и драгоценности»., что лучшее мое украшение — это мой маленький ангелочек...» и т. д.

Сабина приказала горничной отнести письмо на почту и отправить его в Геранду. Когда в спальню вошла виконтесса де Портандюэр, Сабину трясла страшная лихорадка, сменившая первый приступ безумия.

— Урсула, мне кажется, я умираю, — воскликнула Сабина.

— Да что с тобой, дорогая?

— Скажи мне, что Савиньен и Каллист делали вчера после обеда? Ведь Каллист обедал у вас?

— У нас? — удивилась Урсула, которую муж не успел предупредить, не предполагая, что расспросы начнутся так скоро. — Мы обедали вчера вдвоем с Савиньеном, а потом поехали в Итальянскую оперу, опять-таки без Каллиста.

— Урсула, дорогая моя, ради твоей любви к Савиньену, сохрани в тайне то, что ты мне только что сказала, и то, что я тебе сейчас скажу. Ты одна будешь знать причину моей смерти... Я обманута, обманута на третьем году брака, в двадцать два с половиной года!..

Зубы ее стучали, помутившиеся глаза застыли; лицо позеленело и приняло оттенок старинного венецианского стекла.

— Ты, такая красавица — и обманута!.. С кем же он изменил тебе?

— Не знаю! Но Каллист солгал мне дважды... Молчи! Не жалей меня, не сердись на него, сделай вид, что ты ничего не знаешь: быть может, тебе удастся выведать у Савиньена, кто она. Ах, да, вчерашнее письмо!..

Дрожа от озноба, в одной сорочке, она бросилась к шкатулке и достала записку.

— Корона маркизы! — произнесла она, упав на постель. — Узнай, в Париже ли госпожа де Рошфид... Слава богу, у меня есть родная душа, с которой я могу поплакать, все высказать! О, дорогая, видеть, что все твои верования, твоя поэзия, твой кумир, твоя добродетель, счастье, все, все разбито, поругано, погибло!.. Нет больше бога на небесах! Нет больше любви на земле, нет больше жизни в сердце, ничего больше нет... Я не знаю, день ли сейчас на дворе, есть ли в небе солнце... У меня так тяжело на сердце, что я почти не чувствую боли, а меж тем грудь и лицо у меня как ножом режет. К счастью, я отняла от груди маленького, мое молоко отравило бы его!

При этой мысли слезы градом хлынули из глаз Сабины, хотя до сих пор она не пролила ни слезинки.

Хорошенькая г-жа де Портандюэр сидела, держа в руке роковое письмо, которое Сабина понюхала раз десять; гостья была потрясена этой искренней мукой сердца, этой агонией любви, хотя ничего не поняла из несвязных речей Сабины. Вдруг Урсулу осенила мысль, которая может прийти в голову только истинному другу.

«Надо ее спасти!» — подумала она.

— Подожди меня, Сабина, — я сейчас узнаю всю правду.

— Спасибо, даже за гробом я буду любить тебя! — крикнула Сабина.

Урсула помчалась к герцогине де Гранлье и, взяв с нее слово, что та будет хранить молчание, рассказала, в каком положении находится Сабина.

— Согласитесь, сударыня, — закончила свою речь виконтесса, — что для того, чтобы не допустить столь ужасной болезни, — а кто знает, может быть, и безумья... — мы должны посвятить во все врача и выдумать какую нибудь небылицу в оправдание этого ужасного Каллиста. Пусть Сабина хоть ненадолго поверит, что он ни в чем не виноват.

— Дорогая крошка, — ответила герцогиня, которая, выслушав Урсулу, вся похолодела от страха, — дружба сделала из вас опытную женщину, мою ровесницу. Я знаю, как Сабина любит своего мужа, вы правы, она может лишиться рассудка.

— И, что еще хуже, она может лишиться красоты! — добавила виконтесса.

— Едемте скорее! — вскричала герцогиня.

К великому счастью, виконтесса и герцогиня приехали на несколько минут раньше знаменитого акушера Доманже: второго врача Каллист не застал дома.

— Урсула мне все рассказала, — начала герцогиня, — и ты, Сабина, ошибаешься... Прежде всего Беатрисы нет в Париже. А если хочешь знать, мой ангел, правду, так вот она — Каллист вчера проиграл огромную сумму и теперь не знает, где ему достать денег, чтобы уплатить за подарок, который он заказал для тебя.

— А это? — спросила Сабина, протягивая матери письмо.

— Это? — со смехом переспросила герцогиня. — Это написано на бумаге Жокей-клуба; ныне все пишут на бумаге с коронами; скоро все лавочники будут носить титулы...

Благоразумная мать бросила в огонь злосчастное письмо.

Когда явились Каллист с акушером Доманже, герцогиня, которой доложили, как она велела, об их приходе, вышла им навстречу; оставив дочь на попечение г-жи де Портандюэр, она задержала в гостиной акушера и Каллиста.

— Дело, сударь, идет о жизни Сабины! — обратилась она к Каллисту. — Вы изменили ей с госпожой Рошфид...

Каллист покраснел, как юная девица, впервые уличенная в любовном грехе.

— И так как, — продолжала герцогиня, — вы не умеете лгать, то наделали глупостей, и Сабина обо всем догадалась; к счастью, я исправила ваш промах. Надеюсь, вы не хотите, чтоб дочь моя умерла?.. Я говорю это для того, господин Доманже, чтобы вы знали, чем вызвана болезнь... А вам я вот что скажу, Каллист. Я старая женщина и могу понять ваш проступок, но простить его не могу. Такие ошибки искупаются целой жизнью безоблачного счастья. Если вы хотите, чтобы я сохранила к вам уважение, сначала спасите мою дочь, а затем забудьте госпожу де Рошфид, — такой женщиной достаточно обладать один раз!.. Умейте хоть лгать, умейте проявить сейчас смелость и бесстыдство преступника. Ведь я-то солгала, да, я солгала Сабине и теперь вынуждена наложить на себя строгое покаяние, чтобы искупить этот смертный грех.

И она посвятила Каллиста и врача в свой план. Искусный акушер, у изголовья больной, изучал симптомы болезни и искал надежные способы борьбы с недугом. Пока он назначал лечение, успех коего зависел от быстроты применения советов врача, Каллист примостился в ногах кровати и не спускал с Сабины глаз, стараясь придать им самое нежное выражение.

— Значит, это у вас от игры в карты такие круги под глазами? — произнесла Сабина слабым голосом.

Врач, мать и виконтесса испуганно переглянулись. Каллист покраснел, как вишня.

— Вот что значит самой кормить ребенка! — вдруг сказал умный акушер. — Мужья скучают без жен, ну вот и ходят по клубам, играют в карты... Но не жалейте тридцати тысяч франков, которые проиграл барон.

— Тридцать тысяч франков! — воскликнула с наигранным изумлением Урсула.

— Да, я об этом уже слышал, — продолжал Доманже. — Нынче утром мне рассказали у молодой герцогини Берты де Мофриньез, что вы проиграли не кому иному, как господину де Трай, — обратился он к Каллисту. — Как это вы могли сесть за карты с таким человеком? Откровенно говоря, барон, я понимаю, что вам должно быть стыдно.

Видя, что все они: теща — благочестивая герцогиня, молодая виконтесса — счастливая женщина, и старый акушер — закоренелый эгоист, лгут, как антиквары, расхваливающие поддельные древности, — добрый и благородный Каллист понял всю опасность положения жены, и из глаз его покатились крупные слезы, обманувшие Сабину.

— Сударь, — обратилась она к акушеру, приподнявшись на постели и гневно глядя на старика, — господин дю Геник, если ему заблагорассудится, волен проиграть тридцать, пятьдесят, сто тысяч франков, и никто не смеет видеть в этом ничего худого и читать ему наставления. Пусть лучше господин де Трай выигрывает у него, чем мы стали бы выигрывать у господина де Трай.

Каллист поднялся, обнял жену, поцеловал ее в обе щеки и шепнул ей:

— Ты ангел, Сабина!

Два дня спустя врач объявил, что молодая женщина спасена. А еще через день Каллист явился к госпоже де Рошфид и похвалялся, как заслугой, своей низостью.

— Беатриса, — говорил он, — вы обязаны дать мне счастье. Я пожертвовал ради вас моей бедной женой. Она все узнала, и все из-за той злосчастной бумаги, на которой вы заставили меня написать записку: на ней были ваши инициалы и ваша корона, а я их не заметил!.. Я видел только вас!.. К счастью, буква «Б» стерлась. Но запах ваших духов, но ложь, в которой я запутался, как последний глупец, выдали мою тайну. Сабина чуть было не умерла, молоко бросилось ей в голову, у нее сделалась рожа, и, кто знает, следы могут остаться на всю жизнь...

Беатриса выслушала эту речь с таким холодным видом, что, взгляни она в эту минуту на воды Сены, их немедленно сковало бы льдом.

— Что ж, тем лучше, — возразила она, — может быть, ваша Сабина от болезни побелеет.

И Беатриса, став вдруг жесткой, как ее кости, изменчивой, как цвет ее кожи, резкой, как звук ее голоса, продолжала в том же тоне нанизывать одну безжалостную насмешку на другую. Нет большей бестактности со стороны мужа, чем говорить о жене, особенно если она добродетельна, со своей любовницей или говорить о любовнице, если она красива, со своей женой. Но Каллист не освоил еще правил парижского воспитания, всего того, что следовало бы назвать вежливостью любовных страстей. Он не умел ни лгать жене, ни говорить правду любовнице, — словом, не овладел еще наукой, с помощью которой можно держать женщину в руках. Ему пришлось употребить всю силу своей страсти, чтобы добиться прощения у Беатрисы, он вымаливал его битых два часа и все время лицезрел перед собой неумолимого, разгневанного ангела, возводившего очи горе, чтобы не видеть подобной низости, слушал высшие соображения, которые полагается излагать маркизам, — и все это говорилось голосом, полным слез или чего-то, очень напоминающего слезы, которые г-жа де Рошфид украдкой утирала кружевным платочком.

— Говорить со мной о жене чуть ли не на другой же день после моего падения!.. Скажите уж прямо, что она перл добродетели! Я знаю, что она находит вас прекрасным, она без ума от вас! Вот это-то и есть греховная любовь! А я, я люблю вашу душу, ибо, знайте, мой друг, вы просто уродливы. Любой итальянский пастух красивее вас...

И начала...

Быть может, читатель удивится подобным приемам, но Беатриса сознательно прибегала к ним. При третьем своем воплощении (ибо с каждой новой страстью женщина становится иной) Беатриса уже не имела себе равных по части уловок — слово, наиболее точно определяющее долгий опыт, который дают женщине любовные приключения. Маркиза де Рошфид умела видеть себя в зеркале. Умные женщины никогда не заблуждаются относительно перемен в своей внешности; они знают наперечет все морщины; они замечают, как возле глаз образуются «гусиные лапки», видят, как блекнет кожа, — они знают себя наизусть, и самые их усилия сохранить молодость выдают их страх перед надвигающейся старостью. Таким образом, вступая в борьбу с молодой и блестящей женщиной, желая одерживать над ней по шести побед на неделе, Беатриса вынуждена была черпать свои соблазны в искусстве куртизанок. Не признаваясь даже себе в своих черных замыслах, готовая в страстном влечении к Каллисту пустить в ход самые сомнительные средства, Беатриса решила уверить барона, что он некрасив, неуклюж, уродлив, что ей он противен, — наилучшая система в отношении мужчин-завоевателей. Преодолеть искусно разыгрываемое презрение женщины — да ведь это значит ежедневно одерживать над ней победу, равную победе первого свидания. Больше того — это лесть, скрытая под маской ненависти и в ней черпающая красоту и правду, свойственные всем метаморфозам, которые создавались вдохновенными и безвестными поэтами. Ведь мужчина решает тогда: «Я неотразим», — или: «Я умею любить, раз я победил ее отвращение». Если вы отрицаете полезность этого метода, применяемого обольстительницами и куртизанками всех слоев общества, чем же в таком случае объясните вы страдания тех мужчин, которые годами пытаются побороть равнодушие своих избранниц, ищут разгадки каких-то особых тайн, словно существует наука завоевания взаимности.

Беатриса удвоила презрение, которым она пользовалась как своего рода моральным оружием, и непрерывно сравнивала свой поэтический, уютный уголок с особняком дю Геников. Каждая покинутая женщина в той или иной мере опускается и в отчаянии забрасывает свой дом. Предвидя это, г-жа де Рошфид исподтишка повела атаку на блеск Сен-Жерменского предместья, на всю эту глупую, как она говорила, роскошь. Сначала Беатриса заставила Каллиста поклясться в ненависти к жене, которая, как она уверяла, просто разыграла комедию, а на самом деле вовсе и не болела. Затем состоялась трогательная сцена примирения. Маркиза жеманилась и ластилась к Каллисту среди восхитительных цветов — целый зимний сад в гостиной! Беатриса была мастерица по части всяких модных пустячков, ухищрений, нарядов и манер — она даже злоупотребляла всем этим. Оставленная своим композитором, маркиза чувствовала на себе презрение света, и теперь она жаждала славы любой ценой, хотя бы даже ценой распутства. Несчастье молодой супруги, прекрасной, богатой Сабины де Гранлье, должно было послужить ей пьедесталом.

Когда женщина кончает кормить ребенка, она возвращается к привычной жизни и к обществу во всей своей женской прелести. Период материнства молодит даже женщину, перешагнувшую за тридцать, а молодые приобретают какую-то особую, весеннюю нарядность, живость, веселье, некое brio, если позволительно применить к физическим качествам то выражение, которым итальянцы обозначают блеск ума. Сабина пыталась вернуть прелестную пору медового месяца, но Каллист стал другим. Да и бедняжка Сабина не могла уже отдаться полностью супружескому счастью. Она не переставала наблюдать даже в минуты блаженства. Она искала запах роковых духов и обнаруживала его. Она решила не говорить больше откровенно ни с матерью, ни с подругой, которые из милосердия обманули ее в тот раз. Ей нужна была уверенность, и подозрения ее вскоре подтвердились. Уверенность всегда явится в свой час, — она как солнце: рано или поздно приходится опускать штору. В своей любви мы напоминаем дровосека в басне, который призывал Смерть; в конце концов мы начинаем молить жестокую Достоверность, чтобы она ослепила нас.

Как-то утром, недели через две после первого приступа болезни, Сабина получила нижеследующее ужасное письмо:

Баронессе дю Геник

«Геранда.

Дорогая дочка, мы с моей невесткой Зефириной ломаем себе голову — о каком туалете Вы говорите в своем письме; я запрашиваю об этом Каллиста и прошу Вас, не обижайтесь на нашу неосведомленность. Надеюсь, Вы не сомневаетесь в нашей любви. Мы копим для Вас деньги. Благодаря советам мадемуазель де Пеноэль относительно управления Вашим имуществом, через несколько лет Вы будете владеть значительным состоянием, причем мы не трогаем наличного капитала.

Дорогая Сабина, я Вас люблю не меньше, чем если бы сама выносила и выкормила Вас, и Ваше письмо удивило меня своей краткостью; особенно же беспокоит Ваше молчание о нашем малютке, обожаемом Каллисте; Вы ничего не написали мне и о большом Каллисте. Я знаю, он счастлив, но...» и т. д.

Сабина написала поперек этого письма: «Благородная Бретань! Ложь там — исключение!..» — и положила листок на письменный стол мужа. Каллист нашел письмо и прочел. Узнав почерк Сабины, он бросил бумагу в огонь, решив сделать вид, что ничего не получал. Целую неделю Сабина прожила в тоске, ведомой только неземным или одиноким душам, которых никогда не касался своим крылом демон зла. Молчание мужа напугало Сабину.

«Я ему докучаю, я оскорбляю его! И это называется заботливая супруга... Моя добродетель стала злобной, я унижаю свой кумир!» — думала она.

Эти мысли терзали ее. Ей уже хотелось вымолить прощение за свою вину, но все же Достоверность поспешила доставить Сабине новые доказательства.

Дерзкая и не останавливающаяся ни перед чем Беатриса прислала как-то Каллисту письмо прямо на дом; записка попала в руки г-жи дю Геник; она подала мужу нераспечатанный конверт и при этом сказала дрожащим голосом, чувствуя, что у нее разрывается от боли сердце:

— Друг мой, тебе опять письмо из Жокей-клуба... я узнала духи и бумагу.

На сей раз Каллист покраснел и спрятал письмо в карман.

— Почему же ты его не прочтешь?

— Я знаю, о чем оно!

Молодая женщина молча опустилась в кресло. Ее не лихорадило, она не плакала, но ее охватил безумный гнев: слабые создания в такие минуты мечтают о преступлении, и в их руке ненароком оказывается мышьяк, — для себя или для соперницы... Принесли крошку Каллиста, матери хотелось его понянчить. Ребенок, которого она недавно перестала кормить, стал искать сквозь платье грудь.

— Он-то помнит! — прошептала она.

Каллист прошел в кабинет и там распечатал письмо. Сабина залилась слезами, — так плачут женщины, только когда остаются одни. Горе, так же как и наслаждение, имеет свои законы. Первый приступ отчаяния, который чуть не погубил Сабину, не повторился, как не повторяется первая весенняя гроза. Это западня для сердца, позже сердце уже не застать врасплох, тяжкое состояние подавленности уже пережито, нервы окрепли, и душевные силы напряжены для стойкого сопротивления. И Сабина, уверившись в измене мужа, просидела, сама того не заметив, три часа возле камина с малюткой сыном на руках и очень удивилась, когда Гаслен, произведенный в лакеи, доложил ей, что кушать подано.

— Позовите барона.

— Барон нынче не обедают дома, сударыня.

Знают ли люди, какие муки, какую пытку испытывает молодая жена, двадцатитрехлетняя женщина, сидя в огромной столовой старинного особняка одна, совсем одна, если не считать молчаливых слуг, бесшумно сменяющих блюда?

— Велите заложить карету, — вдруг сказала Сабина, — я еду в Итальянскую оперу.

Сабина надела свое лучшее платье, она особенно тщательно занялась туалетом, — ей хотелось появиться перед публикой одной, улыбающейся, счастливой. Ее мучила совесть за надпись, сделанную на письме свекрови, и она решила победить, вернуть себе Каллиста своей беспримерной нежностью, добродетелями супруги, кротостью агнца. Она хотела обмануть весь Париж. Она любила, любила, как любят куртизанки и ангелы, любила гордо, любила униженно. Давали «Отелло»[58] «Отелло» — опера Россини (1816).. Но когда Рубини запел: «Il mio cor si divide»[59]«Сердце мое раскалывается надвое» ( ит. )., она выбежала из ложи. Подчас музыка, объединяющая в себе гений поэта и певца, могущественнее их обоих! Савиньен де Портандюэр проводил Сабину до подъезда и усадил в карету, так и не догадавшись о причине этого поспешного бегства.

С того дня для г-жи дю Геник начались дни мучений, известных только аристократкам. Вы завидуете их богатству, вы бедны, вы страдаете, но когда вы увидите на руках светской женщины золотые змейки с бриллиантовыми головками, увидите ожерелья и драгоценные пряжки, знайте же, что эти змейки жалят, что жемчужины ожерелья напоены ядом, что эта полувоздушная мишура умеет впиваться в живое, нежное тело. Вся эта роскошь дорого обходится. Женщины, находящиеся в положении Сабины, проклинают свое богатство, они не замечают роскошного убранства своей гостиной, шелк диванов кажется им дерюгой, а редкостные цветы — крапивой; духи издают зловоние, чудесные творения искусника-повара царапают горло, как корка черствого хлеба, и сама жизнь становится горькой, как воды Мертвого моря. Кто из женщин этого круга, переживающих семейную трагедию, не знает, как под влиянием горя меняются они сами и их роскошное обрамление. Поняв ужасную действительность, Сабина стала присматриваться к мужу, когда он уходил из дома, чтобы угадать, чем кончится нынешний день. И с каким неистовством обманутая женщина сама бросается на дыбу! И какая пьянящая радость, если Каллист не идет на улицу Шартр! А вернется Каллист — зоркий осмотр его прически, глаз, лица, движений; сущий пустяк, каждая мелочь его туалета приобретают страшное значение, — наблюдательность, притупляющая чувство женского достоинства и благородства. Эти горестные наблюдения, хранимые в глубине сердца, сушат и подрывают нежные ростки, и тогда уж не распуститься голубым цветам святого доверия, не сиять больше золотым звездам единственной любви, пышным розам воспоминания.

В один прекрасный день Каллист остался дома; он сидел с недовольным видом, оглядывая гостиную. Сабина ласкалась к нему, вымаливала улыбку, стараясь казаться веселой, шутила.

— Ты на меня сердишься, Каллист, разве я плохая жена?.. Может быть, тебе что-нибудь здесь не нравится? — допытывалась она.

— Какие у нас холодные и голые комнаты, — ответил он, — вы ничего не смыслите в этих делах.

— Но чего же все-таки недостает?

— Цветов.

«Ага, — подумала Сабина, — значит, госпожа де Рошфид — любительница цветов».

Два дня спустя комнаты особняка дю Геников неузнаваемо изменились: никто в Париже не мог похвастаться такими прекрасными цветами и в таком количестве.

Еще через некоторое время Каллист как-то после обеда пожаловался, что ему холодно. Он вертелся на кушетке, высматривая, откуда дует, — казалось, он искал чего-то.

Сначала Сабина не могла разгадать, что означает эта новая фантазия, — ведь в их особняке был калорифер, который нагревал и лестницы, и передние, и коридоры. Наконец на третий день Сабина сообразила, что ее соперница, должно быть, расставила в комнатах ширмы, чтобы создать полумрак, спасительный для ее увядающего лица, и Сабина тоже приобрела ширмы, но не простые, а зеркальные, роскошные, как у еврейских банкиров.

«Откуда в следующий раз придет гроза?» — думала она.

Она не знала, как неистощима в своих лукавых нападках на ее дом любовница мужа. Каждый раз за обедом Сабина чуть не плакала, — Каллист еле прикасался к пище и отдавал слугам тарелку, слегка расковыряв вилкой кушанье.

— Разве невкусно? — спрашивала Сабина в отчаянии оттого, что напрасны все ее заботы, все ее тайные совещания с поваром.

— Я этого не говорю, мой ангел, — миролюбиво отвечал Каллист, — я просто не голоден.

Женщина, поглощенная страстью к законному супругу, доходит в своей борьбе с соперницей до неистовства и не останавливается ни перед чем, даже в самом сокровенном. Эта жестокая, пламенная, непрекращающаяся битва, начавшаяся на открытом поле семейной жизни, в делах домашних и хозяйственных, перешла с такой же силой в сферу чувств. Сабина изучала свои позы, туалеты, она следила за собой даже в бесконечно малых величинах любви.

Борьба в области гастрономии длилась почти целый месяц. Сабина при поддержке Мариотты и Гаслена изобретала всевозможные, чисто водевильные, хитрости, лишь бы узнать, чем именно кормит г-жа де Рошфид ее Каллиста. Кучер Каллиста по приказанию баронессы сказался больным, и его заменил Гаслен, который завел дружбу с кухаркой Беатрисы. Наконец Сабина победила, но тут Каллист снова закапризничал.

— Что тебе еще нужно? — допытывалась Сабина.

— Ничего, — отвечал Каллист, окидывая стол ищущим и недовольным взглядом.

— А-а! — воскликнула Сабина, проснувшись на следующее утро. — Каллисту нужны английские приправы из толченых жуков, которые подают на стол в судках; видно, госпожа де Рошфид пускает в ход пряности всех видов.

Сабина приобрела английские судки и всевозможные острые специи; но не все изобретения, к которым прибегала соперница, были доступны Сабине.

Так продолжалось несколько месяцев; и пусть это никого не удивляет, — ведь борьба имеет свою прелесть. Бороться — значит жить; пусть борьба приносит горе, пусть она ранит, — все лучше, чем беспросветный мрак отвращения, яд презрительной замкнутости, холод тех, кто отрекся от борьбы, чем смерть сердца, которая зовется равнодушием. И все же мужество покинуло Сабину. Как-то вечером она вышла к Каллисту в изящном наряде, каждая мелочь которого была подсказана желанием восторжествовать над соперницей, а тот со смехом заявил:

— Напрасно ты стараешься, Сабина, ты всегда будешь прекрасной андалузкой, и только.

— Что ж, — ответила она, бессильно опустившись на кушетку, — я не могу сделаться блондинкой; но я знаю, что если и дальше все будет идти у нас так, мне скоро исполнится тридцать пять лет.

Сабина отказалась ехать в Оперу, она решила весь вечер просидеть дома. Оставшись одна, она сорвала с головы цветы и растоптала их ногами; раздевшись, побросала на пол платье, шарф, весь свой пышный туалет, запутавшись в шелках, как козочка, бьющаяся на привязи, которая вот-вот удушит ее. Затем она легла в постель. Можете судить, как была удивлена горничная, когда вошла в спальню Сабины.

— Ничего, — сказала г-жа дю Геник, — это барон!

Женщины несчастные обладают высшим тщеславием; и когда начинается борьба между стыдом женским и обычным, женский всегда берет верх.

Играя эту ужасную драму, Сабина похудела, горе подтачивало ее; но она ни разу не вышла из той роли, которую взяла на себя. Ее поддерживала внутренняя лихорадка, она не давала горьким словам сорваться с уст, хотя и задыхалась от боли; она тушила блеск своих великолепных черных глаз, научилась придавать им ласковое, смиренное выражение. В конце концов ее худоба и бледность стали бросаться в глаза. Хотя с годами герцогиня де Гранлье становилась все более набожной, на свой особый, португальский лад, она, как любящая мать, поняла, что болезненное состояние, которое почти с умыслом поддерживала в себе Сабина, грозит смертью. Герцогиня знала, что Каллист находится в связи с Беатрисой. Она старалась залучить дочь к себе, чтобы смягчить ее горе, а главное — помешать ей замкнуться в этом добровольном мученичестве; но Сабина упорно молчала, опасаясь постороннего вмешательства в ее отношения с Каллистом. Она даже уверяла, что счастлива!.. В своем горе она обрела гордость и душевные силы. Целый месяц Клотильда и герцогиня нежно ухаживали за Сабиной, ласкали ее, и наконец, не выдержав, она поведала сестре и матери все свои муки, призналась в своих страданиях, прокляла жизнь и заявила, что с радостью видит приближение смерти. Она умоляла Клотильду, пожелавшую остаться в девушках, заменить мать ее сыну; крошка Каллист рос прелестнейшим ребенком, любая королевская чета не отказалась бы от такого наследника.

Как-то вечером, беседуя в семейном кругу с Клотильдой, с матерью и младшей сестрой Атенаис, брак которой с молодым виконтом де Гранлье должен был состояться после поста, Сабина не удержалась и выдала агонию своего сердца, вызванную пережитыми унижениями.

— Атенаис, — сказала она, когда около одиннадцати часов молодой виконт Жюст распрощался и ушел, — ты скоро выйдешь замуж, пусть мой пример послужит тебе уроком! Бойся пуще огня показать мужу свои достоинства; если тебе захочется наряжаться, чтобы понравиться Жюсту, подави это желание. Будь спокойной, гордой и холодной, измеряй счастье, которое ты даешь, тем счастьем, которое сама получаешь! Это низко, — пусть! — но так нужно... Посмотри на меня, я гибну, и меня погубили мои достоинства. Все, что было во мне хорошего, святого, чистого, все мои добродетели стали подводными камнями, о которые разбилось мое счастье. Я уже не нравлюсь, потому что мне не тридцать шесть лет! Да, да, есть мужчины, в глазах которых молодость — недостаток! Что можно прочесть на невинном личике? Ничего! Я смеюсь искренне, от души, и в этом также моя вина! Ведь чтобы соблазнить мужчину, надо заранее разучить печальную полуулыбку падшего ангела, а на самом деле ангелу просто нужно скрыть свои длинные желтые зубы. Свежий цвет лица так однообразен! Куда приятнее неподвижная, как у куклы, маска, состряпанная из румян, белил и кольдкрема. У меня открытое сердце, а мужчинам нравится порок! Как всякая порядочная женщина, я честна в своей страсти, а нужно быть хитрой, лживой и ломаться, как провинциальная актриса. Я пьянею от счастья при мысли, что муж мой — один из самых обаятельных мужчин Франции, и чистосердечно говорю ему, как он изящен, как красивы его движения, — словом, говорю ему, что он прекрасен; но, оказывается, чтобы нравиться, надо отворачиваться, разыгрывать отвращение, не любить по-настоящему и твердить мужчине, что он вовсе не изящен от природы, а просто болезненно худ и похож на чахоточного, дразнить его, расхваливая при нем торс Геркулеса Фарнезского, и не уступать ему, отталкивать прочь в минуту счастья — словно для того, чтобы скрыть какие-то физические недостатки, могущие убить любовь в сердце мужчины! Я имею несчастье восхищаться тем, что достойно восхищения, и не стараюсь поразить возлюбленного, ядовито и завистливо критикуя все, что блещет поэзией и красотой. Я не нуждаюсь в том, чтобы Каналис и Натан в стихах и в прозе доказывали, что я существо высшего порядка! Я бедное наивное дитя, мне нужен только Каллист! Ах, если бы я, как та женщина, носилась по всему свету, если бы я твердила, как она, «люблю тебя» на всех европейских языках — не сомневайся, меня бы утешали, жалели, обожали, и тогда я стала бы изысканным лакомством для поклонников космополитической любви. Нежность наша заметна только тогда, когда мы умеем оттенить ее злостью. И вот я, честная женщина, вынуждена учиться всяким гадостям, перенимать у девок их уловки!.. И подумать только, Каллист восторгается всеми этими кривляньями... Маменька! дорогая моя Клотильда, я смертельно оскорблена. Моя гордость лишь обманчивая броня, я беззащитна перед горем, я по-прежнему, как безумная, люблю Каллиста, а чтобы вернуть его, мне следует быть холодной и проницательной.

— Дурочка, — шепнула ей на ухо Клотильда, — сделай вид, что ты собираешься ему отомстить...

— Я хочу умереть безупречной, я не желаю, чтобы меня коснулась даже тень вины, — ответила Сабина. — Наша женская месть должна быть достойна нашей любви.

— Дитя мое, — сказала герцогиня дочери, — мать обязана смотреть на жизнь несколько более трезво. Любовь не цель, а средство для создания семейного очага; не вздумай подражать этой бедняжке баронессе де Макюмер. Чрезмерная страсть бесплодна и гибельна. Одному господу ведомо, ради чего он посылает нам горести... Судьба Атенаис устроена, я могу теперь заняться тобой... Я уже говорила с твоим отцом и герцогом Шолье, а также с нашим другом д'Ажуда о том щекотливом положении, в котором ты находишься, и мы, конечно, найдем способ вернуть тебе Каллиста...

— Счастье еще, что мы имеем дело с госпожой де Рошфид, — сказала, улыбаясь, Клотильда, — она не очень-то умеет удерживать поклонников.

— Д'Ажуда, мой ангел, — продолжала герцогиня, — был женат на дочери господина де Рошфида... Если наш духовник разрешит нам маленькие хитрости, которые необходимы для того, чтобы удался план, одобренный твоим отцом, я ручаюсь, что Каллист вернется к тебе. Не скрою, моя совесть восстает против подобных средств, и вот почему мне хотелось бы посоветоваться с аббатом Броссетом. Мы не можем ждать, мое милое дитя, пока ты будешь в крайности, тогда уже трудно помочь беде. Не теряй же мужества! Мне так больно видеть твое горе, что я невольно выдала нашу тайну; но было бы жестоко не подать тебе хоть какую-то надежду.

— А Каллисту от этого не будет слишком больно? — спросила Сабина, с беспокойством глядя на герцогиню.

— О, боже мой, неужели и я стану такой же дурой? — простодушно воскликнула Атенаис.

— Бедная моя девочка, ты еще не знаешь, в какие лабиринты нас увлекает добродетель, когда ее ведет любовь, — ответила Сабина, не замечая в своей печали, что говорит почти уже стихами.

Эти слова были произнесены как-то горестно и проникновенно, и герцогиня по тону, по звуку голоса, по взгляду дочери поняла, что та скрывает какое-то новое несчастье.

— Полночь, дети; пора спать! — обратилась она к двум дочерям, хотя глаза их при столь интересном обороте беседы разгорелись.

— Значит, мне не полагается слушать ваши разговоры, хотя мне, слава богу, тридцать шесть лет? — насмешливо спросила Клотильда.

Пока Атенаис целовала на прощанье мать, Клотильда нагнулась к Сабине и шепнула:

— Расскажешь?.. Завтра я приеду к тебе обедать. Если маменька сочтет, что совесть не позволяет ей заниматься такими делами, я сама вырву Каллиста из рук неверных.

— Поговорим, Сабина, — сказала герцогиня, уводя дочь в свою спальню. — Что с тобой опять стряслось, дитя мое?

— Ах, маменька, я погибла!

— Да почему же? Как можешь ты так говорить!

— Я хотела восторжествовать над этой ужасной женщиной и восторжествовала, но теперь я беременна, а Каллист так любит ее, что пойдет на разрыв со мной, я это знаю, чувствую. Когда она узнает о его «неверности», она еще больше разъярится! Ах, я терплю такую муку и не в силах бороться! Я всегда знаю, когда он идет к ней, — это видно по его радостному лицу, а когда он возвращается от нее, он такой угрюмый, неласковый. Да что говорить!.. Он перестал стесняться, он просто не выносит меня. Она оказывает на Каллиста тлетворное влияние, этот тлен у нее в душе и в теле. Вот увидишь, она потребует в награду за примирение, чтобы он официально расстался со мной, потребует разрыва, — ведь она сама пошла на разрыв с мужем, — она увезет от меня Каллиста в Швейцарию или в Италию. Недаром он последнее время все твердит, что нелепо не знать Европу: я понимаю, что значат все эти разговоры. Если Каллист не исцелится в течение трех месяцев, я и представить себе не могу, что будет дальше... Я покончу с собой!

— Несчастное дитя, а ты подумала о своей душе? Самоубийство — смертный грех.

— Да ты пойми меня! Она решится подарить ему ребенка. А что, если Каллист будет любить ее ребенка больше, чем моих? О, тогда... тогда уже конец моему терпению, моей покорности.

Сабина бессильно упала на стул, она высказала все свои тайные мысли, все горе, ей уже нечего было больше таить, а горе подобно тому железному стержню, который скульпторы вставляют внутрь глиняной глыбы, — он поддерживает всю статую.

— А теперь, бедная моя страдалица, поезжай домой! Когда аббат узнает о всех твоих муках, он, без сомнения, даст мне отпущение грехов, на которые нас толкает светская жизнь со всеми ее хитросплетениями. Оставь меня одну, детка, — сказала герцогиня, преклоняя колени на маленькую скамеечку, — я помолюсь нашему создателю и святой деве за тебя, — да, только за тебя. Прощай, дорогая Сабина; смотри не пренебрегай своими религиозными обязанностями, если хочешь, чтобы мы добились успеха.

— Если мы и не восторжествуем, маменька, то хоть спасем наш семейный очаг. Каллист убил во мне священный жар любви, все чувства мои притупились, я даже горя не воспринимаю. Хорош же был наш медовый месяц, — ведь уже в первые сутки я почувствовала всю горечь измены, которою Каллист вознаградил себя за прошлое!

На следующий день, в первом часу дня, к особняку Гранлье подходил аббат Броссет, один из самых известных в Париже священников, имевших приход в Сен-Жерменском предместье, а в 1840 году согласившийся наконец принять назначение на епископскую кафедру, от которой он отказывался трижды. Самую его поступь следовало бы назвать пастырской, так явно в каждом движении сказывались осторожность, сдержанность, спокойствие, степенность, даже больше — достоинство. Это был невысокого роста, худощавый человек лет пятидесяти, с очень белым, как у старух, лицом, высохший от постов и обремененный страданиями своей паствы. Черные глаза, горящие верой, но умудренные человеческими тайнами больше, нежели церковными таинствами, оживляли эту апостольскую внешность. Подымаясь по ступеням крыльца, он тихонько улыбался, ибо отнюдь не верил, что его вызвали по важному делу; но так как рука герцогини была щедра на пожертвования, стоило оставить серьезные дела прихода ради ее невинных излияний. Когда слуга доложил о госте, герцогиня поднялась с кресла и сделала несколько шагов ему навстречу, — честь, которой удостаивались только кардиналы, епископы, священники, герцогини более зрелого возраста, чем сама г-жа Гранлье, и особы королевской крови.

— Дорогой мой аббат, — сказала она, указывая на кресло и понижая голос, — я хочу заручиться вашим мудрым одобрением, прежде чем пойти на одну довольно некрасивую интригу, следствием которой, впрочем, явится великое благо. Мне хотелось бы знать, не встретится ли тут слишком много шипов на пути к спасению.

— Поверьте мне, герцогиня, — прервал ее аббат Броссет, — не следует смешивать духовные принципы со светскими — они часто непримиримы. Но сначала скажите, о чем идет речь?

— Моя дочь Сабина умирает от горя: господин дю Геник оставил ее ради маркизы де Рошфид.

— Случай действительно ужасный и очень серьезный: но вам известно, что говорит о подобных вещах наш возлюбленный пастырь, святой Франциск Сальский? И, наконец, вспомните, как госпожа Гюйон[60] Госпожа Гюйон Жанна-Мария (1648—1717) — автор религиозно-мистических сочинений. жаловалась, что в ее супружеском союзе недостает мистического, духовного начала; бедняжка была бы счастлива, если бы какая-нибудь госпожа де Рошфид завладела ее мужем.

— Сабина — сама кротость, поистине супруга-христианка, даже чересчур; но у нее нет ни малейшей склонности к мистицизму.

— Бедная женщина! — лукаво произнес священник. — А что же вы предполагаете сделать, чтобы исцелить ее страдания?

— Я согрешила, дорогой отец, я подумала, что хорошо бы напустить на госпожу де Рошфид какого-нибудь красивого молодчика с крутым нравом, какого-нибудь шалопая, развратника... ну, она и прогнала бы моего зятя.

— Дочь моя, — произнес аббат, медленно поглаживая подбородок, — здесь не церковный суд, и я вам не судья. С точки зрения света, я считаю, что это вполне надежное средство...

— Но очень гадкое, на мой взгляд, — прервала герцогиня.

— Почему же? Без сомнения, христианке более пристало отвратить падшую женщину от греха, нежели толкать ее на этот путь; но когда большая часть сего пути давно пройдена, тут уж человек бессилен, — только сам создатель может вывести грешницу на стезю добродетели: для подобных особ обыкновенного удара небесной молнии недостаточно.

— Отец мой, — продолжала герцогиня, — как мне благодарить вас за вашу терпимость! Но я вот что думаю: зять мой храбр и сверх того бретонец; он вел себя крайне мужественно во время злосчастной затеи герцогини Беррийской. И если какой-нибудь юный повеса решит покорить госпожу де Рошфид, ему придется иметь дело с Каллистом, и тот вызовет его на дуэль...

— Вы высказали, герцогиня, мудрую мысль, и она лишний раз служит доказательством того, что на извилистых путях всегда бывают камни преткновения.

— Так вот, мой дорогой аббат, я нашла средство сделать добро госпоже де Рошфид, помочь ей сойти с той пагубной стези, на которой она стоит, вернуть Каллиста жене и тем, быть может, спасти от ада заблудшую женщину...

— Но тогда к чему спрашивать моего совета? — возразил, улыбаясь, священник.

— Ах, — воскликнула герцогиня, — придется совершать довольно неприглядные действия...

— Надеюсь, вы никого не собираетесь ограбить?

— Напротив, — мне придется израсходовать кучу денег.

— Никого не собираетесь оклеветать, или...

— О нет, нет!

— И не сделаете зла вашему ближнему?

— Вот в этом-то я как раз и не уверена.

— Тогда обсудим ваш новый план, — предложил аббат, любопытство которого задели слова герцогини.

— «Зачем вышибать клин клином?» — подумала я, после того как в жаркой молитве просила пресвятую деву наставить меня. Не лучше ли будет, если сам маркиз де Рошфид прогонит от своей супруги Каллиста, — маркиза надо убедить вернуться к Беатрисе; вместо того чтобы совершить зло ради блага моей дочери, не лучше ли, подумала я, совершить благо ради другого блага, столь же великого...

Аббат вопросительно взглянул на португалку и погрузился в раздумье.

— Право же, эта мысль пришла к вам с таких высот, что...

— Вот почему, — перебила его смиренная и добрая герцогиня, — я возблагодарила святую деву! И я приняла на себя обет — в случае успеха дать какому-нибудь бедному семейству тысячу двести франков, не считая обычной милостыни. Но когда я сообщила свой план господину де Гранлье, он рассмеялся и сказал: «Можно подумать, что у вас на посылках сам дьявол, а в ваши годы это бывает нечасто!»

— Герцог на правах мужа сказал вам то же, что собирался сказать и я, когда вы меня прервали, — ответил аббат и не мог удержаться от улыбки.

— Ах, отец мой, если вы одобряете самую мысль, одобрите ли вы также и образ действия? Ведь речь идет о некоей госпоже Шонтц, — это своего рода Беатриса из квартала Сен-Жорж, — причем с этой госпожой Шонтц придется проделать то же, что и с госпожой де Рошфид, чтобы последняя вернулась к своему супругу.

— Я уверен, что вы не можете совершить дурного поступка, — ответил умный аббат, который не хотел знать подробностей, считая, что достаточно знать и одобрить цель. — Если ваша совесть возропщет, тогда посоветуйтесь со мной, — добавил он. — А что, если этой самой даме с улицы Сен-Жорж не давать повода к новому скандалу, а дать ей лучше мужа?

— Ах, отец мой, вы исправили единственную мою ошибку, единственное черное пятно, которое было в моем плане. Вы достойны быть архиепископом, и я надеюсь еще дожить до того дня, когда я назову вас: «Ваше высокопреосвященство».

— Я нахожу в вашем плане только одно уязвимое место, — продолжал священник.

— Какое же?

— А что, если госпожа де Рошфид вернется к мужу, но не расстанется с бароном?

— Это уж мое дело, — возразила герцогиня. — Когда впервые начинают вести интригу, ее ведут...

— Неискусно, весьма неискусно, — перебил аббат. — Во всем нужна опытность. Постарайтесь завербовать на вашу сторону какого-нибудь сомнительного человека, завзятого интригана и воспользуйтесь его услугами, не выдавая себя.

— Ах, господин аббат, если мы призываем на помощь силы ада, будут ли нам покровительствовать небеса?

— Вы не в исповедальне, — воскликнул аббат, — спасайте вашу дочь!

Добрая герцогиня, в восторге от своего духовного наставника, проводила его до дверей гостиной.

Итак, над головой г-на де Рошфида собиралась гроза, а он в это время вкушал самое полное счастье, какого только может пожелать себе парижанин: он состоял при г-же Шонтц на положении мужа, как если бы оставался с Беатрисой, и герцог де Гранлье совершенно справедливо заметил супруге, что крайне трудно и, пожалуй, даже невозможно нарушить столь приятное и блаженное существование. План герцогини обязывает нас вкратце описать жизнь, которую вел г-н де Рошфид с той поры, когда он волею Беатрисы превратился в брошенного мужа. Известно, что наши нравы и обычаи ставят мужчину и женщину в совершенно разное положение при равных обстоятельствах. Все, что оборачивается бедой для покинутой женщины, становится счастьем для покинутого мужчины. Этот разительный контраст должен, вероятно, подсказать женщине решение не разрушать свою семью и бороться за нее, подобно Сабине, пуская в ход любые средства, самые безобидные и самые безжалостные.

Несколько дней спустя после скандального бегства Беатрисы муж ее, Артур де Рошфид, оставшийся единственным наследником после смерти сестры, первой жены маркиза д'Ажуда-Пинто, не имевшей в браке детей, оказался законным владельцем, во-первых, особняка Рошфидов на улице Анжу-Сент-Оноре, затем двухсот тысяч франков ренты, оставшейся после отца. Это богатейшее наследство, прибавившееся к тому состоянию, которым владел сам Артур, вступая в брак, плюс состояние маркизы, приносило ежедневно по тысяче франков дохода. Для дворянина, наделенного характером, который известен нам со слов мадемуазель де Туш, такое состояние — уже счастье. В то время как Беатриса отдавала свое время любви и материнским заботам, Рошфид единолично распоряжался огромным состоянием, но не расходовал его, как не расходовал он и своего ума. Его добродушно-грубоватое тщеславие было удовлетворено, — во-первых, он считался красивым мужчиной и своей внешности обязан был кое-какими успехами у дам, что, впрочем, дало ему повод презирать женщин, во-вторых, он полагал, что в равной мере преуспевает и в силу умственных качеств. Ум у него был, что называется, зеркальный, он смело выдавал за свои — лучшие остроты, услышанные в обществе, в театре или вычитанные из юмористических листков, и действительно умел пересказать их по-своему; маркиз как бы сам насмехался над ними, как говорится, «шаржировал», пользуясь ими для суждений критического свойства; наконец, его чисто военная удаль (Артур служил некогда в королевской гвардии) очень мило оживляла его красноречие; в конце концов глупые женщины объявили его умным, а все остальные не смели спорить. Своей системой Артур пользовался во всех случаях жизни; природа наградила его приятным даром подражать, однако без всякого обезьяньего кривлянья; он передразнивал, сохраняя серьезность. Лишенный вкуса, он все-таки первым ухитрялся воспринять новую моду и первым отказывался от нее. Его обвиняли в том, что он слишком много времени тратит на туалеты и чуть ли не носит корсет; и тем не менее маркиз являл собой образец человека, который всем в достаточной мере приятен, ибо умеет уловить выдумки и глупости всего Парижа и так к месту повторять их, что они не стареют. Такие люди — подлинные гении посредственности. Несчастного мужа жалели, обвиняли Беатрису в том, что она бросила такого славного малого, и все насмешки обрушились на нее одну. Член всех клубов, участник всех затей, которые порождает атмосфера лжепатриотизма и раздутых политических страстей, Рошфид всегда оказывался на виду; сей честный, бойкий и крайне глупый дворянин, с которым, к несчастью, сходны сотни богачей, естественно, возжелал отличиться какой-нибудь модной манией. И, действительно, он прославился своим положением султана в серале четвероногих, которым единовластно управлял старый наездник-англичанин; эта слабость обходилась хозяину в четыре-пять тысяч франков ежемесячно. Его специальностью были бега, он всячески покровительствовал лошадиной породе, поддерживая значительными суммами издание журнала, посвященного коневодству; на деле же Артур слабо разбирался в лошадях и полагался во всем, начиная с уздечки и кончая подковами, на своего наездника. Теперь вам понятно, что у этого полухолостяка не было ничего по-настоящему своего, — ни своего ума, ни своих вкусов, ни своего положения, и даже смешные стороны были не его; да и богатство досталось ему от отца! Изведав неприятности супружеской жизни, он был так рад очутиться вновь на холостяцком положении, что не раз говорил приятелям: «Нет, видно, я в сорочке родился!» Особенно же Артур радовался тому, что не приходилось расходоваться на поддержание казовой стороны жизни, в противоположность людям семейным; после смерти старика де Рошфида сын ничего не изменил, ничего не улучшил в особняке, и дом приобрел нежилой вид, словно хозяин находится в длительной отлучке; маркиз проводил в нем мало времени, никогда не обедал, даже ночевал там редко. Объясним же это равнодушие.

После многочисленных любовных приключений, охладев к светским дамам, которые и впрямь скучны и к тому же окружают любовь чересчур высокой изгородью с торчащими во все стороны острыми колючками, Артур сошелся, как мы сейчас увидим, со знаменитой г-жой Шонтц — знаменитой, понятно, в том кругу, где подвизаются всякие Фанни Бопре, Сюзанны дю Валь-Нобль, Мариетты, Флорентины, Женни Кадин и т. д. Это мир, о котором один из наших рисовальщиков выразился весьма остроумно, указывая на дам и девиц, порхающих в вихре вальса на традиционном балу в Опере: «Как подумаешь, что все это ест, пьет и живет припеваючи[61] «Как подумаешь, что все это ест, пьет и живет припеваючи...» — Подпись к одному из рисунков знаменитого французского рисовальщика Поля Гаварни (1804—1866)., хорошее же, мнение можно себе составить о человеке»; этот столь опасный мир уже вторгся однажды в нашу историю нравов в лице наиболее типичных его представительниц — Флорины и знаменитой Малаги, изображенных в «Дочери Евы» и «Мнимой любовнице»[62] «Дочь Евы» (1839) и «Мнимая любовница» (1841) — произведения Бальзака., — но, желая изображать верно, историк обязан соразмерять разнообразие всех этих характеров с разнообразием развязок, которыми обычно заканчивается их необычное существование, а заканчивается оно нуждой в самых отвратительных ее проявлениях, преждевременной смертью или же довольством, счастливым браком, а иной раз и богатством.

Госпожа Шонтц, известная вначале под именем крошки Орели, — так ее звали, в отличие от другой Орели, ее соперницы, девицы не особенно великого ума, — принадлежала к наиболее высокому рангу тех дам, чья социальная полезность не вызывает ни малейшего сомнения ни у префекта департамента Сены, ни у тех, кто заинтересован в процветании города Парижа. Кстати сказать, «крысы»[63] «Крыса» — содержанка. В романе «Блеск и нищета куртизанок» Бальзак так объясняет это слово: «Крыса, прозвище уже устаревшее, обозначало девочку в возрасте десяти — одиннадцати лет, статистку какого-либо театра, чаще всего оперы; развратники растили ее для порока и бесчестья»., которым приписывается уничтожение богатств, притом зачастую воображаемых, скорее могут соперничать с бобром. Не будь этих Аспазий из квартала Нотр-Дам-Де-Лорет, в Париже не строилось бы столько красивых зданий. Эти дамы — прирожденные новоселы — взбираются вслед за спекулянтами-домостроителями на монмартрские холмы, раскидывают, так сказать, палатки среди каменной пустыни новых улиц в европейских городах — Амстердаме, Милане, Стокгольме, Лондоне, Москве, когда в этой архитектурной пустыне еще гуляет ветер, шурша бесчисленными бумажками с роковой надписью: «Сдается внаем». Положение таких определяется тем положением, которое они занимают в этих призрачных кварталах: если дом стоит, скажем, неподалеку от улицы Прованс, значит, дама имеет ренту, денежные ее дела в порядке; но ежели она поселилась ближе к линии Внешних бульваров или в мрачных тупиках Батиньоля, значит, она сидит без гроша. Итак, когда г-н де Рошфид встретил г-жу Шонтц, она занимала третий этаж единственного дома на Берлинской улице, иными словами, обитала на границе, которая отделяет благоденствующий Париж от его пасынков. Как вы, должно быть, уже догадались, эта дама, она же девица, конечно, звалась и не Шонтц и но Орели. Она скрывала имя своего отца, старого солдата Империи (какой-нибудь апокрифический полковник неизменно украшает зарю этих странных жизней, — то в качестве отца, то в качестве соблазнителя). Г-жа Шонтц училась на казенный счет в институте Сен-Дени, откуда выпускали превосходно воспитанных девиц, но не предоставляли этим воспитанным девицам ни мужа, ни средств на выходе из института; этому «великолепному творению» императора недоставало только одного — самого императора! «Я не премину обеспечить дочерей моих легионеров», — ответил Наполеон одному из своих министров, который предвидел мрачное будущее. Наполеон сказал «не премину» и академикам, которым лучше уж не давали бы никакого жалованья, чем посылать им восемьдесят три франка в месяц, то есть содержание более нищенское, чем жалованье какого-нибудь конторского писца. Орели была самой настоящей дочерью бесстрашного полковника Шильтца, начальника отважных эльзасских партизан, которые чуть было не спасли императора во время его французской кампании. Сам полковник скончался в Меце, ограбленный, обворованный, разоренный дотла. В 1814 году Наполеон поместил в Сен-Дени малютку Жозефину Шильтц, которой минуло тогда всего девять лет. Круглая сирота, не имеющая ни крова, ни средств к существованию, Жозефина не была изгнана из института при втором возвращении Бурбонов. До 1827 года она числилась помощницей классной дамы; но тут ее терпение лопнуло, собственная красота вскружила ей голову. Достигнув совершеннолетия, Жозефина Шильтц, крестница императрицы, вступила на полный приключений путь куртизанок, последовав роковому примеру некоторых своих подруг; когда-то такие же нищие и бездомные, как и она сама, — теперь они не могли нахвалиться своим новым положением. Она смело заменила буквы «иль» в родительской фамилии — буквами «он» и отдала себя под покровительство святой Орели. Живая, остроумная, довольно образованная, она все же наделала больше промахов и ошибок, чем ее тупоголовые подруги, у которых все проказы имели под собой прочную основу корысти. Познакомившись с писателями бедными, но нечестными, умными, но погрязшими в долгах; попытав счастья с богачами, столь же глупыми, как и расчетливыми; отдав дань подлинной любви в ущерб выгоде, пройдя по всем жизненным тропинкам, где приобретается опыт, — Орели дошла до крайней нищеты и очутилась однажды на танцах у Валентино, предшественника Мюзара, где она плясала в платье, мантилье и шляпке, взятых напрокат; здесь-то она и привлекла внимание Артура, пришедшего посмотреть знаменитый галоп. Своими бойкими речами она свела с ума этого дворянина, который уж и сам не знал, в какую прихоть удариться, и вот после двухлетней разлуки с Беатрисой, ум которой столь часто унижал его мужское достоинство, маркиз «женился в тринадцатом округе»[64] «Женился в тринадцатом округе». — Ироническое выражение, обозначающее любовную связь, так как во времена Бальзака Париж делился только на двенадцать округов., на этой, так сказать, случайной Беатрисе, не вызвав в обществе ничьих нареканий.

Попытаемся набросать четыре поры этого счастья. Заметим первым долгом, что теория брака, осуществляемая в тринадцатом округе, применима ко всем мужчинам в равной степени. Пусть вы маркиз и вам уже стукнуло восемьдесят лет или же вам шестьдесят и вы торговец, отошедший от дел, трижды миллионер или рантье (смотри «Первые шаги в жизни»[65] «Первые шаги в жизни» — повесть Бальзака (1842).), вельможа или буржуа, — стратегия страсти, исключая различия, присущие тому или иному социальному кругу, все та же. Сердце и кошелек всегда находятся в точных и строго определенных соотношениях. Одним словом, вам ясно, с какими трудностями предстояло встретиться герцогине при выполнении ее человеколюбивого плана.

Трудно представить, какую власть имеют во Франции иные слова над человеком заурядным и какое зло совершают острословы, пуская их в оборот. Самый искусный бухгалтер не сумел бы исчислить суммы, которые лежат втуне под замком у людей самых щедрых, не говоря уже о кассах богачей, только благодаря устрашающему слову «нагреть». Это словечко нынче так распространено, что нам простят, если мы запятнаем им страницы нашей книги. Впрочем, раз уж мы вступили в тринадцатый округ, приходится пользоваться местным жаргоном. Маркиз де Рошфид, как и все люди мелочного ума, ужасно боялся, что его «нагреют». Поэтому с самого начала своего увлечения Орели Артур был все время начеку и в ту пору выказал себя в высшей степени «крысой», — еще одно словечко, принятое в мастерских веселья и в мастерских художников. Слово «крыса», примененное к девице, просто означает, что ее угощают, а в применении к мужчине оно говорит о том, что угощающий — прижимистый малый. Г-жа Шонтц была очень умна, хорошо знала мужчин и сразу поняла, что подобное начало сулит блистательное будущее. Артур назначил г-же Шонтц пятьсот франков в месяц, снял для нее и обставил на улице Кокнар довольно убогую квартирку во втором этаже, которая ходила за тысячу двести франков, и принялся изучать Орели; а та, заметив, что за ней наблюдают, сумела представить для изучения прекраснейший характер. Таким образом, Рошфид был счастлив, — шутка ли, встретить девицу столь благонравную! Впрочем, удивляться не приходилось: мать Жозефины была урожденная Барнхейм, вполне порядочная женщина. К тому же Орели была так прекрасно воспитана!.. Она говорила по-английски, по-немецки и по-итальянски, хорошо знала иностранную литературу. Она была музыкантша и могла сыграть не хуже любого пианиста из второсортных. И заметьте, она знала не хуже графинь, как надлежит вести себя особе, одаренной столь многими талантами: она никогда о них не говорила. Она брала из рук художника кисть и, скорее в шутку, чем всерьез, ловко делала набросок головы, приводя всех в изумление.

Еще в те времена, когда Орели прозябала в должности помощницы классной дамы, она от безделья взялась за науки; но с тех пор как ей пришлось вести существование содержанки, эти добрые семена покрылись толстым слоем соли, и, естественно, она оказала честь своему Артуру, вновь взрастив для него драгоценные ростки. Итак, Орели для начала выказала поразительное бескорыстие, что и помогло этому утлому суденышку надежно пришвартоваться к мощному кораблю дальнего плавания. Тем не менее к концу первого года, всякий раз когда маркиз поджидал Орели у нее на дому, она, при возвращении, нарочно долго топотала в прихожей деревянными башмаками и с искусным смущением старалась скрыть невероятно запачканный грязью подол юбки. Наконец Орели сумела убедить своего толстяка, что самая заветная ее мечта, после стольких падений и взлетов, обзавестись, как честной буржуазке, своим домком; в результате чего на десятый месяц их связи началась вторая фаза.

Теперь г-жа Шонтц жила в прекрасной квартире на улице Нев-Сен-Жорж. Артур не мог больше скрывать от г-жи Шонтц размеры своего состояния, он подарил ей богатую мебель, столовое серебро, стал давать тысячу двести франков в месяц, в ее распоряжении была маленькая одноконная коляска, правда, наемная, и он великодушно согласился даже оплачивать грума. Но Шонтц отнюдь не растаяла от этой щедрости, она поняла, что именно руководит ее Артуром, и разглядела в нем доподлинную «крысу». Маркизу прискучили ресторации, где обычно кормят отвратительно, где мало-мальски сносный обед обходится в шестьдесят франков, а если пригласишь трех друзей, то и в двести франков, и он предложил г-же Шонтц за сорок франков кормить его и еще кого-нибудь из приглашенных приятелей. Орели благоразумно согласилась, выдав, таким образом, г-ну де Рошфиду моральные векселя под его привычки. Орели не прогадала. Маркиз довольно благосклонно выслушал ее, когда она заявила, что ей необходимо еще пятьсот франков в месяц на туалеты, — не может же она позорить «своего толстяка», у которого друзья состоят членами Жокей-клуба.

— Представьте, — говорила она, — к нам заедут Растиньяк, Максим де Трай, д'Эгриньон, Ла-Рош-Югон, Ронкероль, Лагинский, Ленонкур или еще кто-нибудь из ваших приятелей и застанут вас с какой-то замарашкой! Красивое будет зрелище! Впрочем, положитесь на меня, вы на этом только выиграете!

В самом деле, Орели в новой фазе проявила новые качества. Став хозяйкой, она сумела извлечь из этого положения немало выгод. Хотя Орели имела в своем распоряжении всего лишь две тысячи пятьсот франков в месяц, она сводила концы с концами, не делая долгов, — вещь неслыханная в этом Сен-Жерменском предместье тринадцатого округа, и обеды у нее были гораздо лучше, чем у Нусингенов, вина подавались отличные, по десяти — двенадцати франков за бутылку. Немудрено, что Рошфид был на седьмом небе, он мог чуть ли не каждый день приглашать приятелей к своей любовнице и при этом экономить. Не раз, обнимая Орели, он восклицал:

— Вот оно — истинное сокровище!

Вскоре он абонировал для нее треть ложи в Итальянской опере, потом стал водить даже на первые представления. Он начал советоваться со своей Орели по делам и признавал ее советы превосходными; Орели в изобилии снабжала его остротами, которые были еще не затрепаны в парижских салонах; возродилась слава Артура как остроумца. В конце концов он уверился, что любим искренне и любим за свои достоинства: Орели отказалась составить счастье русского князя, предлагавшего ей пять тысяч франков в месяц.

— Вам везет, дорогой маркиз, — вскричал старый князь Галатион, заканчивая в клубе обычную партию в вист. — Вчера, когда вы оставили нас с госпожой Шонтц наедине, не скрою, я хотел ее у вас отбить; и представьте, что она мне заявила: «Вы, — говорит, — князь, не так красивы, как де Рошфид, и притом вы старше; неизвестно еще, — говорит, — какой у вас характер, а он относится ко мне прямо как отец, — ну, скажите на милость, какой смысл мне покидать его!.. Правда, у меня нет к Артуру той безумной страсти, — которую я питала к разным шалопаям в лакированных, — говорит, — ботинках и чьи долги я платила; но я люблю его, как жена любит мужа, если только она честная женщина». И, вообразите, — вытолкала меня за дверь.

Эта речь не показалась Артуру преувеличением и возымела немаловажные последствия. Запустение некогда славного особняка Рошфидов дошло до пределов, ибо вскоре Артур перенес свое местопребывание и все свои развлечения к г-же Шонтц и блаженствовал. Еще бы! К концу третьего года он сэкономил четыреста тысяч франков и мог выгодно поместить их.

Началась третья фаза. Г-жа Шонтц стала самой нежной матерью маленькому сыну Артура, она сама провожала его в школу, заходила за ним после уроков; задаривала мальчика игрушками, сластями, деньгами, а он называл ее мамочкой и просто обожал. Постепенно она стала распоряжаться состоянием своего Артура, подговорила его играть на бирже, когда бумаги упали в цене перед пресловутым соглашением с Лондоном, свалившим Министерство первого марта[66] ...Министерство первого марта. — 1 марта 1840 г., после отставки Сульта, кабинет министров во Франции возглавил Тьер, который пошел на обострение отношений с Англией из-за Египта, однако внешнеполитическая ситуация сложилась для Франции неблагоприятно, и Тьер вынужден был уйти в отставку.; Артур заработал на этом деле двести тысяч франков, а Орели не попросила для себя ни гроша. Но, будучи как-никак дворянином, Рошфид, поместив нажитые шестьсот тысяч франков в банк, перевел половину на имя мадемуазель Жозефины Шильтц. Небольшой особнячок на улице Лабрюйера поручили отделать архитектору Грендо, великому мастеру на малые поделки, и приказали превратить дом в роскошную бонбоньерку. Отныне де Рошфид перестал давать на жизнь г-же Шонтц, — она сама получала деньги и платила по счетам. Жена-поверенный блестяще оправдала это высокое звание, она сделала своего «толстяка» счастливейшим в мире человеком; изучив все его прихоти и капризы, она неукоснительно выполняла их, подобно тому как мадам де Помпадур потакала всем фантазиям Людовика XV. Наконец она стала официальной любовницей, любовницей признанной и самодержавной. Тогда она разрешила себе покровительствовать очаровательным юношам — художникам, молодым писателям, только что вкусившим славы, которые с пеной у рта отрицали всех мастеров, и старого и нового времени, и пытались создать себе громкое имя, ничего не делая. Поведение г-жи Шонтц, обнаружившей незаурядный тактический талант, лишний раз доказывало ее ум. Во-первых, десяток, а может быть, дюжина молодых людей забавляли Артура, поставляли ему остроты и тонкие суждения обо всем на свете, и в то же время их присутствие не могло бросить тень на безупречную репутацию хозяйки дома; во-вторых, все они считали Орели женщиной выдающегося ума. Таким образом, благодаря этой живой рекламе, этой ходячей светской хронике, г-жа Шонтц прослыла самой прелестной дамой из всех очаровательниц, когда-либо проживавших на границе, отделяющей тринадцатый округ Парижа от двенадцати остальных. Ее соперница Сюзанна Гайар, которая в 1838 году одержала над ней верх, сочетавшись законным браком с законным мужем (без этого плеоназма нельзя объяснить, что это было вполне официальное супружество), так вот эта Сюзанна, а также Фанни Бопре, Мариетта и Антония распускали слухи, более чем нелепые, о красоте этих молодых людей и злословили насчет того, что де Рошфид слишком уж охотно их принимает. Г-жа Шонтц, по ее собственному выражению, могла «дать три очка вперед» всем этим дамочкам по части остроумия; как-то за ужином, который Натан устроил у Флорины после бала в Опере, Орели объяснила своим товаркам, как она добилась успеха и как сумела составить себе состояние. В заключение она бросила всего одну, ставшую знаменитой, фразу: «Ну-ка, попробуйте, догоните!» В этот период Орели заставила маркиза продать своих скаковых лошадей, представив на этот счет соображения, которые она, несомненно, позаимствовала у критически мыслящего Клода Виньона, одного из ее завсегдатаев.

— Я еще допускаю, — сказала она Рошфиду как-то вечером, предварительно исхлестав его скакунов своими шутками, — что принцы крови и богатые люди усердно изучают коневодство для блага своей страны, но не для того же, чтобы удовлетворить ребяческое самолюбие игрока. Если бы еще у вас в имении был конский завод и вы бы вырастили там ну, тысячу, тысячу двести лошадей, если бы каждый владелец выводил на состязания лучших питомцев своих заводов, если бы все конские заводы по всей Франции состязались на ваших празднествах, тогда это было бы действительно прекрасно и величественно; но вы покупаете случайные экземпляры, совсем как директора театров заключают договоры с актерами; вы унижаете благородное коневодческое дело, сводя его к простой игре, у вас своя лошадиная биржа, как есть, скажем, биржа фондовая. Это недостойно вас. Неужели нужно расходовать десятки тысяч франков, чтобы прочесть в газетах: Лелия господина де Рошфида побила по резвости Флер-де-Жене герцога де Реторе? Уж лучше отдать эти деньги поэтам, они обессмертят вас своими стихами и прозой, как покойного Монтиона[67] Монтион Жан-Батист (1733—1820) — крупный французский делец, учредивший несколько небольших премий, в частности литературную..

Замученный этими наставлениями, как рысак назойливым слепнем, маркиз признал всю бессмыслицу наезднических забав и отказался от них, сэкономив тем самым шестьдесят тысяч франков. На следующий год г-жа Шонтц сказала ему:

— Я теперь уже ничего тебе не стою, Артур!

Многие богатые парижане стали завидовать маркизу, владевшему г-жой Шонтц, и пытались отбить ее; но, подобно князю Галатиону, они напрасно тратили на это последние годы жизни.

За две недели до своей декларации Орели сказала разбогатевшему Фино:

— Послушай, дружок, я уверена, что Артур простил бы мне маленькую интрижку, если бы я потеряла вдруг голову, но кто же бросит маркиза-младенца ради такого выскочки, как ты? Ты не можешь создать мне положение, а Рошфид сделал из меня вполне порядочную полудаму; тебе это не удастся, если даже ты на мне женишься.

Этот разговор оказался как бы последним гвоздем, заклепавшим наглухо оковы на нашем счастливом каторжнике. Ибо речи Орели дошли до слуха того, кому они и предназначались.

Итак, началась четвертая фаза — фаза привычки, решительная победа, когда подобного сорта дамы, заканчивая кампанию, говорят про мужчину: «Теперь уж не вырвется!» Рошфид купил на имя мадемуазель Жозефины Шильтц особнячок-игрушечку за восемьдесят тысяч франков, а к тому времени, когда герцогиня замыслила свой план, он уже просто называл свою любовницу не иначе как «Нинон Вторая», прославляя тем самым ее безукоризненную честность, прекрасные манеры, образованность и остроумие.

С г-жой Шонтц он познал самого себя — свои недостатки и достоинства, свои вкусы, горе и радости — и пришел к тому переломному периоду жизни, когда мужчина, то ли из-за усталости, то ли из равнодушия, если не из философических соображений, уже не меняется более и остается до конца дней со своей женой или любовницей.

За эти пять лет г-жа Шонтц приобрела такой вес, что в ее дом можно было попасть, только будучи задолго представленным хозяйке, — этим сказано все. Так, она наотрез отказывалась принимать людей богатых, но казавшихся ей скучными, людей с запятнанной репутацией; она нарушала свои строгие правила только ради носителей громких аристократических фамилий.

— Они имеют право быть глупыми, — заявила Орели, — потому что это даже получается у них шикарно.

Официально у Орели было всего триста тысяч франков, подаренных ей Рошфидом, и биржевой маклер, «наш славный Гобенхейм», единственный, кого признавала г-жа Шонтц среди дельцов подобного рода, пустил эту сумму в оборот: но она еще прикопила за три года двести тысяч франков, и вместе с доходами, получившимися от оборота с вышеуказанных трехсот тысяч, деньги эти составляли тайный капитал Орели, ибо она скрывала свои финансовые операции.

— Чем больше вы наживаете, тем меньше богатеете, — сказал ей как-то Гобенхейм.

— Овес нынче дорог, — отрезала Орели.

Эти тайные сокровища еще росли за счет драгоценностей и бриллиантов, которые Орели носила месяц-другой, а затем продавала, и, наконец, за счет сумм, выдаваемых Рошфидом на ее прихоти, от каковых она уже давно отказалась. Когда г-же Шонтц говорили о ее богатстве, она неизменно отвечала, что по курсу рента с трехсот тысяч составляет двенадцать тысяч франков и что она израсходовала их в те суровые дни своей жизни, когда еще любила Лусто.

Поведение г-жи Шонтц доказывало, что у нее имелся какой-то план, и уж, поверьте, у нее был свой план. В течение двух лет она завидовала г-же де Брюэль, и ее терзало тщеславное желание обвенчаться в мэрии и в церкви. Какое бы общественное положение ни занимал человек, есть для него свой запретный плод; какая-нибудь мелочь в силу нашего необузданного желания вырастает до огромных размеров и становится по тяжести равной земному шару. Для осуществления тщеславных замыслов требовалось наличие какого-нибудь второго, достаточно тщеславного Артура, но даже при самой внимательной разведке такового обнаружить не удавалось. Бисиу считал, что избранником Орели является художник Леон де Лора; художник, наоборот, подозревал в том же самом Бисиу, которому уже перевалило за сорок и, значит, пора ему было подумать о своей судьбе. Подозревали также Виктора Верниссе, юного поэта школы Каналиса, который был страстно, до сумасшествия влюблен в г-жу Шонтц, а поэт утверждал, что его счастливым соперником является скульптор Штидман. Сей красивенький юноша работал на ювелиров, на торговцев бронзовыми статуэтками, на золотых дел мастеров, — он хотел стать вторым Бенвенуто Челлини. Время от времени подозрение падало то на Клода Виньона, то на юного графа Ла Пальферина, то на Гобенхейма, то на философа-циника Вермантона и на многих других завсегдатаев приятного салона г-жи Шонтц, но, за неимением улик, их объявляли невиновными. Словом, никто не был достоин г-жи Шонтц, даже сам Рошфид, который лично считал, что Орели неравнодушна к красивому и остроумному графу Ла Пальферину; на самом же деле Орели была добродетельна по расчету и мечтала только о том, как бы сделать хорошую партию.

В салоне г-жи Шонтц можно было встретить лишь одного человека с сомнительной репутацией, а именно некоего Кутюра, на которого весьма косились на бирже, но Кутюр был первым другом Орели, и она хранила ему верность. В 1840 году ложная тревога унесла последние капиталы этого спекулянта, который поверил в трюк первого марта; Орели, видя его мрачное настроение, посоветовала Рошфиду, как мы видели, играть на понижение. Именно с ее легкой руки этого незадачливого организатора коммандитных товариществ стали тогда называть «чур-чур, Кутюр!». Кутюр хорошо знал, что у г-жи Шонтц всегда найдется для него тарелка супа и что Фино, самый ловкий или, если хотите, самый удачливый среди всех выскочек, ссудит его иной раз двумя-тремя тысячами франков, и Кутюр был единственным, кто по расчету решился бы предложить руку Орели. Она же присматривалась к несчастливому дельцу, желая угадать, хватит ли у него смелости попытать счастья в политике, а также признательности, чтобы не покинуть своей супруги.

Кутюр, мужчина лет сорока трех, весьма уже потрепанный, не мог бы искупить неблагозвучности своего имени блеском происхождения и потому не особенно распространялся о «виновниках своих дней». Г-жа Шонтц скорбела о том, как редки в наше время способные люди, и Кутюр сам представил ей некоего провинциала. Орели быстро поняла, что за него, если понадобится, не трудно будет ухватиться, как за кувшин с двумя ручками.

Набросать беглыми штрихами портрет этого нового действующего лица — значит в какой-то мере обрисовать известный круг современной молодежи. Таким образом, читатель простит нам отступление, которое обогатит историю.

В 1838 году Фабиен дю Ронсере, сын председателя судебной палаты в городе Кане, умершего за год до того, покинул родной Алансон и, выйдя в отставку с должности, на которой прозябал по воле покойного родителя, отправился в Париж. Здесь он намеревался пробить себе дорогу, наделав тем или иным способом побольше шуму, — чисто нормандская идея и к тому же неосуществимая, ибо Фабиен с трудом мог рассчитывать лишь на ренту в восемь тысяч франков, так как матушка его еще здравствовала и занимала в центре Алансона большой дом, доходы с которого по завещанию мужа шли в ее пользу. Юный Ронсере уже не раз бывал в Париже, постепенно приноравливаясь к столице, как уличный гимнаст к своему канату. Он почувствовал подоплеку социальной встряски 1830 года и решил извлечь из нее выгоду, следуя примеру прославленных пролаз из буржуазии. Здесь требуется кратко описать одно из характерных проявлений нового порядка вещей.

Современное равенство, развившееся сверх меры в наши дни, вызвало в частной жизни, в соответствии с жизнью политической, гордыню, самолюбие, тщеславие — три великие составные части нынешнего социального «я». Глупец жаждет прослыть человеком умным, человек умный хочет быть талантом, талант тщится быть гением; а что касается самих гениев, то последние не так уж требовательны: они согласны считаться полубогами. Благодаря этому направлению нынешнего социального духа палата пополняется коммерсантами, завидующими государственным мужам, и правителями, завидующими славе поэтов; глупец хулит умного, умный поносит таланты, таланты поносят всякого, кто хоть на вершок выше их самих, а полубоги — те просто грозятся потрясти основы нашего государства, свергнуть трон и вообще уничтожить всякого, кто не согласен поклоняться им, полубогам, безоговорочно. Как только нация весьма неполитично упраздняет признанные социальные привилегии, она открывает шлюзы, куда устремляется целый легион мелких честолюбцев, из коих каждый хочет быть первым; аристократия, если верить демократам, являлась злом для нации, но, так сказать, злом определенным, строго очерченным. Эту аристократию нация сменила на десяток аристократий, соперничающих и воинственных, — худшее из возможных положений. Провозглашая равенство всех, тем самым как бы провозгласили «декларацию прав зависти». Ныне мы наблюдаем разгул честолюбия, порожденного революцией, но перенесенного в область внешне вполне мирную — в область умственных интересов, промышленности и политики, а поэтому известность, основанная на труде, на заслугах, на таланте, рассматривается как привилегия, полученная в ущерб остальным. Вскоре аграрный закон распространится и на поле славы. Итак, еще никогда, ни в какие времена, не было такого стремления отвеять на социальной веялке свою репутацию от репутации соседа, и притом самыми ребяческими приемами. Лишь бы выделиться любой ценой: чудачествами, притворной заботой о польских делах, о карательной системе, о судьбе освобожденных каторжников, о малолетних преступниках — младше и старше двенадцати лет, словом, о всех социальных нуждах. Эти разнообразные мании порождают поддельную знать — всяких президентов, вице-президентов и секретарей обществ, количество коих превосходит ныне в Париже количество социальных вопросов, подлежащих разрешению. Разрушили одно большое общество и теперь создают на его трупе и по его же образцу тысячи мелких обществ. Но разве эти паразитические организации не свидетельствуют о распаде? Разве это не есть кишение червей в трупе? Все эти общества суть детища единой матери — тщеславия. Не так действуют католическое милосердие или любая подлинная благотворительность; они изучают зло на тех самых язвах, которые стараются исцелить, а не разглагольствуют на собраниях о болезнетворных началах ради удовольствия поразглагольствовать.

Фабиен дю Ронсере, не будучи человеком выдающимся, разгадал инстинктом стяжателя, свойственным нормандцу, какие выгоды можно извлечь из описанных выше социальных пороков. У каждой эпохи есть свой особый характер, которым пользуются ловкие люди. Фабиен жаждал одного: чтобы о нем заговорили.

— Послушайте, друг мой, для того чтобы стать кем-то, надо заставить говорить о себе, — поучал он, отъезжая в Париж, знаменитого в Алансоне Дюмускье, товарища его покойного отца. — Знайте же, через полгода я буду более известен, чем даже вы сами!

Фабиен не пытался подчинить себе дух времени, он повиновался, следовал ему. Карьеру он начал среди парижской богемы, в этой особой области моральной топографии Парижа. (Смотри «Принц богемы» в «Сценах парижской жизни».) Здесь он был известен под кличкой «Наследник» по причине мотовских выходок, которые он заранее рассчитывал до гроша. Дю Ронсере воспользовался страстью Кутюра к хорошенькой г-же Кадин, одной из новых артисточек, которая считалась звездой в двух-трех захудалых театрах. Кутюр в пору своего кратковременного благоденствия устроил ей очаровательное гнездышко на улице Бланш, в первом этаже, с окнами в сад. Как раз в это время Ронсере и познакомился с Кутюром. Нормандец, которому весьма улыбалось приобрести парижский шик готовеньким, купил у Кутюра мебель и все роскошества, по необходимости оставленные им в квартире Кадин, как-то: беседку для курения, куда вела деревянная резная галерея в сельском вкусе, застланная индийскими циновками и уставленная целой коллекцией прелестных глиняных ваз, — эта галерея предохраняла курильщиков от дождя в ненастную погоду. Когда Наследнику хвалили его жилище, он небрежно называл его своей берлогой. Провинциал благоразумно умалчивал, что в убранство этой квартиры архитектор Грендо вложил весь свой талант, скульптурные украшения были работы Штидмана, а роспись — Леона де Лора, ибо основным недостатком Фабиена было тщеславие, и ради того, чтобы возвеличить себя, он не прочь был солгать. Ко всей этой роскоши Наследник добавил еще теплицу, которая шла вдоль дома с южной стороны, и вовсе не потому, что он любил цветы, а потому, что решил поразить общественное мнение своей страстью к садоводству. В описываемое нами время он был почти уже у цели. Став вице-президентом какого-то общества садоводов, где председательствовал сам герцог Висембургский — брат князя Кьявари, младший сын покойного маршала Вернона, — Фабиен в скором времени украсил петлицу своего вице-президентского фрака ленточкой ордена Почетного легиона; произошло это после выставки цветов, на открытии которой Ронсере выступил с речью, кстати сказать, написанной за пятьсот франков журналистом Лусто, но произнесенной с подлинным вдохновением импровизатора. Он был награжден за цветок, который уступил ему старик Блонде из Алансона, отец Эмиля Блонде, но Фабиен смело выдал эту прелестную розу за питомицу своей теплицы. Однако это еще не был настоящий успех. Наследнику страстно хотелось прослыть человеком умным, и он составил целый план, цель коего заключалась в том, чтобы проникнуть в круг людей прославленных и заблистать их блеском, — план тем более трудно выполнимый, что в основе его лежал скромный бюджет в восемь тысяч франков. Тогда-то Фабиен дю Ронсере начал просить поочередно, но безуспешно, Бисиу, Штидмана, Леона де Лора представить его г-же Шонтц; в этом зверинце он надеялся встретить хищников разных пород. Он до тех пор угощал в ресторанах Кутюра, пока тот решительно не заявил Орели, что ей не следует упускать такого чудака, — ведь он может сослужить службу хотя бы в роли элегантного лакея, которым можно безвозмездно воспользоваться для кое-каких поручений, когда под рукой нет свободного слуги.

Через три вечера г-жа Шонтц разгадала Фабиена. «Вот кого я оседлаю, если с Кутюром сорвется. Теперь мое будущее обеспечено, как в банке!»

Этот дурак, над которым все издевались, вдруг стал любимчиком Орели; бедняга не знал, как оскорбительно это предпочтение, а остальным и в голову ничего не приходило — настолько этот выбор казался неправдоподобным. Г-жа Шонтц очаровывала Фабиена улыбками, которые украдкой посылала ему, сценками, разыгрываемыми на пороге гостиной, когда он уходил последним, а г-н де Рошфид оставался ночевать. Она часто возила Фабиена вместе с Артуром в свою ложу в Итальянскую оперу и даже на первые представления; при этом мило извинялась и заявляла, что Фабиен оказывает ей столько услуг, что она просто не знает, чем его отблагодарить. Мужчинам свойственно глупое тщеславие; впрочем, оно роднит их с женщинами: им очень хочется быть любимыми беспредельно. И не может быть более лестной, более ценимой страсти, чем страсть таких дам, как г-жа Шонтц, ибо здесь вы становитесь предметом бескорыстной любви в противоположность той, другой... Такая женщина, как Орели, которая разыгрывала из себя светскую даму и, во всяком случае, превосходила свой круг, должна была льстить и льстила гордости Фабиена; нормандец влюбился в нее до такой степени, что всегда появлялся перед своей повелительницей в полном параде: в лакированных ботинках, в светло-желтых перчатках, в вышитой сорочке и жабо, в жилетах самых невероятных расцветок, — словом, в облачении, достойном его преклонения перед обожаемым кумиром. За месяц до того дня, когда герцогиня де Гранлье совещалась с духовником, г-жа Шонтц открыла Фабиену тайну своего рождения и свое настоящее имя, и он никак не мог уразуметь, чему обязан таким доверием. Две недели спустя Орели, пораженная тупостью нормандца, воскликнула:

— Боже мой, да я просто дурочка! Он, кажется, вообразил, что его можно полюбить за его несуществующие достоинства.

И тогда-то она повезла Наследника в Булонский лес в своей собственной коляске, ибо уже больше года у нее была хорошенькая коляска и маленькая низенькая каретка с парой лошадей.

Здесь, во время этого свидания, происходившего на глазах у многочисленной публики, она завела разговор о своей судьбе и прямо заявила, что хочет вступить в законный брак.

— У меня семьсот тысяч франков, — сказала она, — и уверяю вас, если я встречу человека честолюбивого, который сумеет меня понять, я переменю свою теперешнюю жизнь. Знаете, о чем я мечтаю? Я хочу стать честной женщиной, хочу войти в порядочное семейство и дать счастье своему мужу и детям.

Нормандец, бесспорно, стремился добиться милостей г-жи Шонтц; но жениться на ней! — этот замысел показался весьма несуразным тридцативосьмилетнему холостяку, которого Июльская революция произвела в судьи. Заметив эти колебания, г-жа Шонтц сделала Фабиена мишенью своих шуточек, острот, презрения и перенесла свою благосклонность на Кутюра. Через неделю этот делец, которому она намекнула на свои капиталы, предложил ей руку, сердце и будущее — три дара, в равной мере ничего не стоящие.

Все эти маневры г-жа Шонтц производила как раз в то время, когда герцогиня де Гранлье собирала подробные сведения о жизни и нравах Беатрисы с улицы Сен-Жорж.

По совету аббата Броссета, герцогиня попросила маркиза д'Ажуда привести к ней короля политических бандитов, прославленного графа Максима де Трай, принца богемы, самого молодого из всех парижских молодых людей, хотя ему уже стукнуло пятьдесят. Господин д'Ажуда нарочно пошел в клуб на улице Бон, чтобы встретиться там с Максимом, пообедал с ним и предложил ему отправиться «помирать от скуки» к герцогу де Гранлье, который сидит дома один, потому что у него с утра разыгралась подагра. Хотя д'Ажуда был зятем герцога де Гранлье и двоюродным братом герцогини, и, следовательно, мог в любое время представить им Максима, прежде в их дом не допускавшегося, последний не заблуждался относительно причин этого внезапного приглашения: «Раз меня зовут, — думал де Трай, — значит, я понадобился герцогу или герцогине». Вот еще характерная черта нашего времени: особая клубная жизнь, где вы играете в карты с тем, кого не решитесь пригласить к себе домой.

Герцог де Гранлье оказал Максиму немалую честь: он появился перед своим гостем в приступе подагры. После пятнадцати партий виста герцог ушел к себе, оставив свою супругу наедине с Максимом и д'Ажуда. Герцогиня при содействии маркиза изложила г-ну де Трай свой проект и попросила его помощи, причем сделала вид, что ждет от него только дельного совета. Максим молча слушал речь герцогини, выжидая, пока она открыто не заговорит о его сотрудничестве.

— Сударыня, я понял все, — сказал он, бросив на герцогиню и на маркиза хитрый, глубокий, коварный, загадочный взгляд, которым подобные пройдохи умеют смущать своих собеседников. — Д'Ажуда подтвердит вам, что если есть в Париже человек, который может успешно провести эту двойную операцию, то этот человек — я, и притом я проведу ее так, что вы не будете ни в чем замешаны. Никто не узнает даже, что я был у вас сегодня. Однако прежде всего выработаем некоторые условия. Сколько вы рассчитываете пожертвовать...

— Столько, сколько понадобится.

— Прекрасно, герцогиня. Тогда, в качестве оплаты моих услуг, прошу вас удостоить меня чести — принять у себя и оказать покровительство моей жене.

— Как, ты женат?.. — вскричал д'Ажуда.

— Я женюсь через две недели на единственной наследнице очень богатого, но крайне буржуазного семейства, — ничего не поделаешь, надо принести жертву на алтарь общественного мнения, я становлюсь опорой правительства. Решил, видите ли, сменить кожу. Итак, герцогиня, вы понимаете, сколь важно для меня, чтобы вы и ваша семья приняли мою жену. Мне намекнули, что я стану депутатом в связи с тем, что мой тесть предполагает удалиться на покой, и обещали, кроме того, дипломатический пост, соответствующий моему новому состоянию. Не вижу никаких оснований к тому, чтобы моя жена не была принята так же любезно, как госпожа де Портандюэр, в том обществе молодых дам, где блистают супруги де Лабасти, Жоржа де Мофриньеза, де Лесторада, дю Геника, д'Ажуда, Ресто, Растиньяка и Ванденеса! Моя жена — хорошенькая женщина, и я берусь ее разбуржуазить!.. Подходит это вам, герцогиня?.. Вы верующая, и если вы скажете мне просто «да», ваше обещание, которое для вас священно, много поможет мне в переломную минуту моей жизни. Вот вам и еще одно доброе дело, совершите же его!.. Увы!.. Я достаточно долго подвизался в роли короля шалопаев, пора с этим покончить. Что ни говорите, но наш герб — лазурное поле с химерой, мечущей огонь, пересеченное зелеными полосами, навершье — горностаевая мантия. Этот герб у нас со времен Франциска Первого, который счел необходимым возвести в дворянство постельничего Людовика Одиннадцатого, а графский титул мы носим со времен Екатерины Медичи.

— Я приму, я буду всячески опекать вашу жену, — торжественно произнесла герцогиня, — и никто из моей семьи не отвернется от нее, даю вам в этом слово!

— Ах, герцогиня! — воскликнул Максим, заметно растроганный. — Если и герцог пожелает отнестись ко мне благосклонно, обещаю вам уладить ваше дело так, чтобы оно не обошлось вам особенно дорого. Но, — продолжал он, помолчав, — вы должны следовать всем моим указаниям... Пусть это будет последней интригой в моей холостяцкой жизни, и ее я проведу блестяще... тем более что речь идет о добром деле, — добавил он с усмешкой.

— Следовать вашим указаниям? — переспросила герцогиня. — Значит, я буду явно замешана во всем этом?

— Ах, сударыня, я вас не скомпрометирую, — живо возразил Максим, — я слишком уважаю вас и приму все меры. Речь идет единственно о том, чтобы вы следовали моим советам. Надо, чтобы госпожа дю Геник увезла своего супруга и чтобы он года два был в отсутствии: пусть она отправится с ним в путешествие, посмотрит Швейцарию, Италию, Германию; словом, чем больше стран они посетят, тем лучше.

— Значит, вы разделяете страхи моего духовника? — наивно воскричала герцогиня, вспомнив здравое замечание аббата Броссета.

Максим де Трай и д'Ажуда не могли удержаться от улыбки при мысли о таком совпадении, — в данном случае небеса и ад были в полном согласии.

— Чтобы госпожа де Рошфид никогда больше не виделась с Каллистом, — продолжала герцогиня, — мы отправимся путешествовать всей семьей — Жюст с женой, Каллист с Сабиной и я. А Клотильду мы оставим с отцом...

— Не будем заранее праздновать победу, сударыня, — остановил ее Максим, — я предвижу огромные трудности, но, без сомнения, я справлюсь. Ваше уважение и ваше покровительство — достаточно высокая награда, и я готов совершить самые страшные мерзости; но это будут...

— Мерзости? — переспросила герцогиня, прерывая этого современного кондотьера, и лицо ее выразило одновременно брезгливость и удивление.

— И вам придется окунуться в них, сударыня, поскольку я лишь уполномоченный. Но вы не знаете, должно быть, до какой степени ослеплен ваш зять прелестями госпожи де Рошфид; мне об этом рассказывали Натан и Каналис, между которыми колебался ее выбор, пока Каллист не бросился очертя голову в пасть этой львицы. Беатриса сумела внушить простодушному бретонцу, что она никого никогда, кроме него, не любила, что она — сама добродетель, что Конти она любила умом, что в этой любви сердце и все прочее оставалось в стороне, словом, любила его чисто музыкальной любовью!.. Ну, а Рошфида она любила по обязанности. В итоге она, по ее словам, просто девственница! И доказывает это как нельзя убедительней; она не помнит, что у нее есть сын, и вот уже целый год даже не пыталась увидеть его. Добавлю, что маленькому графу уже двенадцать лет и в госпоже Шонтц он нашел настоящую мать, тем паче что материнство, как вы знаете, у девиц такого рода — настоящая страсть. Дю Геник даст себя изрубить в куски и изрубит в куски свою жену ради Беатрисы! И вы полагаете, что легко вернуть мужчину, когда он погряз в пучине слепой доверчивости... В этом случае, сударыня, сам шекспировский Яго зря подбросил бы дюжину носовых платков. Принято считать, что истинные представители великой любви — это Отелло, младший его брат Оросман, Сен-Пре, Рене[68] Оросман, Сен-Пре, Рене. — Оросман — герой трагедии Вольтера «Заира» (1732); Сен-Пре — герой романа Жан-Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» (1761); Рене — герой одноименного романа Шатобриана (1802)., Вертер и прочие! Нет, у их творцов были ледяные сердца, они не знали, что такое безграничная любовь! Один Мольер ее понимал! Любовь, сударыня, это, ей-богу же, не значит любить благородную женщину, — великое ли дело обожать какую-нибудь Клариссу. Нет, подлинная любовь говорит: «Я люблю ее, пусть она низкое существо, пусть обманывает меня и будет обманывать впредь, пусть она видала виды, пусть она прошла огонь и воду!» И все-таки бежишь к ней и видишь синеву небес, райские цветы. Вот так любил Мольер, вот так любим мы, шалопаи, ибо я плачу, когда мне показывают на сцене Арнольфа!.. И так любит ваш зять Беатрису!.. Мне трудно будет оторвать де Рошфида от госпожи Шонтц, но госпожа Шонтц сама, без сомнения, нам поможет: я изучу их отношения. Ну, а для Каллиста и Беатрисы требуется нечто более сильное — удар топора, измена страшная и столь гнусная, что ваше благочестивое воображение не может опуститься на такое дно, разве что ваш духовник сведет вас туда за руку... Вы требуете невозможного, — я к вашим услугам... И хотя я пущу в ход железо и пламень, я не могу твердо обещать вам успеха. Я знавал любовников, которые не отступались от своих возлюбленных даже перед лицом самых ужасных разочарований. Вы полны добродетели и не можете знать, как порабощают нас женщины, у которых ее нет...

— Не приступайте ко всем этим мерзким делам, прежде чем я не посоветуюсь с аббатом Броссетом, он мне объяснит, до каких пределов мне позволительно дойти в качестве вашей соучастницы! — вскричала герцогиня, и в этом наивном восклицании сказался весь эгоизм благочестивой дамы.

— Вы ничего и знать не будете, любящая мать! — добавил маркиз д'Ажуда.

На крыльце, в ожидании кареты, д'Ажуда сказал Максиму:

— Вы совсем запугали нашу добрую герцогиню.

— Но ведь она не знает, чего, в сущности, требует, насколько это сложное дело... Заедемте в Жокей-клуб... Я хочу, чтобы де Рошфид пригласил меня завтра на обед к госпоже Шонтц, ибо к утру мой план будет готов, и я намечу, с какой пешки начинать партию, которую нам предстоит разыграть. В пору своего расцвета Беатриса, видите ли, не желала меня принимать, — я сведу нынче с ней счеты и так отомщу вашей невестке, что она, пожалуй, признает меня уж чересчур мстительным...

На следующий день де Рошфид заявил Орели, что у них обедает Максим де Трай; он сказал это с умыслом, желая, чтобы г-жа Шонтц показала себя во всем блеске и приготовила самый тонкий обед для этого заслуженного чревоугодника и волокиты, перед которым трепетали все дамы такого сорта, как Орели; г-жа Шонтц на сей раз особенно позаботилась как о своем туалете, так и об обеде.


В Париже существует столько же королей, сколько имеется различных искусств, видов морали, наук, профессий; у самого видного и преуспевающего специалиста в той или иной области есть свой двор, свои почтительные придворные, которые прекрасно знают, как трудна роль короля, и отдают дань уважения тому, кто умеет хорошо ее играть. В глазах «крыс» и куртизанок Максим слыл человеком могущественным и способным, ибо обладал даром привлекать сердца. Им восхищались все те, кто знал, как трудно нынче жить в Париже в добром согласии со своими кредиторами; наконец, по части элегантности, манер и ума у Максима был только один соперник, а именно знаменитый де Марсе, который пользовался Максимом для различных политических поручений. Этим и объясняется, почему герцогиня де Гранлье решила посоветоваться с графом де Трай, почему его так высоко ставила г-жа Шонтц и почему его слова должны были произвести сильнейшее впечатление на некоего юношу, уже достигшего известности, хотя и новичка в парижской богеме; именно с ним Максим де Трай и рассчитывал побеседовать завтра на Итальянском бульваре.

На следующее утро, когда граф де Трай только что поднялся с постели, ему доложили о приходе Фино, вызванного еще накануне. Максим попросил своего почитателя как бы случайно свести его за завтраком в «Английском кафе» с Кутюром и Лусто и поболтать с ними в его присутствии. Фино, который состоял при графе де Трай на положении младшего адъютанта при маршале, не посмел отказаться; к тому же было бы слишком опасно раздразнить этого льва. Итак, когда Максим явился в кафе, он застал Фино и двух его приятелей уже за столиком; разговор с помощью Фино зашел о г-же Шонтц. Кутюр, подстрекаемый Фино и Лусто, который, сам того не подозревая, играл на руку Фино, сообщил графу все, что тот хотел знать об Орели.

В час дня Максим, покусывая кончик зубочистки, беседовал уже с банкиром дю Тийе на террасе кафе Тортони, где спекулянты открыли свою маленькую биржу — преддверье настоящей. Казалось, он весь углубился в дела, но в действительности мысли его были заняты графом Ла Пальферином, который в этот час обычно проходил здесь. В наше время Итальянский бульвар — то же, чем был в 1650 году Новый мост: все знаменитости появляются здесь хоть раз в день. И в самом деле, через десять минут Максим отошел от дю Тийе и, дружески кивнув юному принцу богемы, сказал с улыбкой:

— На минутку, граф...

Два соперника, два светила — одно на ущербе, а другое — восходящее, уселись за столик у входа в «Кафе де Пари». Максим с умыслом поместился подальше от старичков, которые по привычке выползают в эти часы на солнышко, чтобы прогреть свои ревматизмы. Он имел достаточно оснований не доверять старикам (смотри «Деловой человек» в «Сценах парижской жизни»).

— У вас есть долги? — обратился Максим к своему собеседнику.

— Если бы у меня их не было, разве был бы я достоин стать вашим преемником?.. — ответил Ла Пальферин.

— Задавая этот вопрос, я ничуть не сомневался в вашем ответе, — возразил Максим, — я только хочу знать, достаточно ли солидна общая сумма долга? Пять или шесть?

— Чего «шесть»?

— Шесть цифр. Сколько вы должны — пятьдесят или сто тысяч?.. Я, например, был должен около шестисот тысяч.

Ла Пальферин снял шляпу скорее с уважением, чем с насмешкой.

— Будь у меня кредит в сто тысяч, — ответил он, — я забыл бы о своих кредиторах и уехал бы в Венецию, проводил бы там жизнь среди прекраснейших творений искусства, ходил по вечерам в театры, коротал ночи с хорошенькими женщинами и...

— И кем бы вы стали в мои годы? — перебил его Максим.

— Мне никогда не сравняться с вами! — ответил молодой граф.

Максим отдал дань вежливости своему сопернику: он тоже слегка приподнял шляпу с комической торжественностью.

— Ну что ж, можно по-разному относиться к жизни, — произнес он таким тоном, каким знаток говорит со знатоком. — Итак, вы должны?..

— О, жалкие пустяки, в которых я не посмел бы признаться даже дяде, будь у меня таковой, — он лишил бы меня наследства, услышав эту ничтожную цифру: шесть тысяч!

— Долг в шесть тысяч тяготит больше, чем долг в сто тысяч! — наставительно изрек Максим. — Ла Пальферин, у вас смелый ум, у вас ума даже больше, чем смелости, вы можете пойти очень далеко, сделать карьеру в политике. Знаете, среди тех, кто вступил на путь, с которого я схожу, и кого хотели бы мне противопоставить, вы — единственный пришлись мне по душе.

Ла Пальферин покраснел, так польстило ему это признание, которое с подкупающим добродушием сделал главарь парижских авантюристов. Самолюбие юноши было польщено, но в то же время он почувствовал себя униженным. Максим сразу разгадал опасный поворот, неизбежный при столь тонком уме, как у Ла Пальферина, и старый пройдоха решил спасти дело, выказав высокое доверие преемнику.

— Хотите оказать мне одну услугу и тем помочь мне покинуть парижское ристалище ради выгодного брака? В дальнейшем я сделаю для вас все! — добавил он.

— Я, чего доброго, возгоржусь: ведь это все равно, что разыграть басню «Лев и мышь», — ответил Ла Пальферин.

— Прежде всего я дам вам взаймы двадцать тысяч франков, — продолжал Максим.

— Двадцать тысяч?.. Я так и знал, что, прогуливаясь по Бульварам, я... — произнес Пальферин как бы про себя.

— Дорогой мой, вас надо поставить на ноги, — сказал, улыбаясь, Максим, — но не следует ограничиваться парой ног, их требуется, по крайней мере, полдюжины; посмотрите на меня, — я никогда не вылезаю из своего тильбюри...

— Боюсь, что вы попросите от меня чего-нибудь такого, что превышает мои силы!

— Нет, не попрошу! Речь идет о том, чтобы в течение двух недель влюбить в себя женщину.

— Девицу легкого поведения?

— Почему вы спрашиваете?

— Потому, что с такой это было бы невозможно; но если речь идет о вполне порядочной да к тому же еще и умной женщине...

— Да, об одной очень известной маркизе.

— Вам нужны ее письма? — спросил молодой граф.

— Ах, умница! — воскликнул Максим. — Нет, речь не о том.

— Значит, нужно ее любить?

— Да... притом в самом реальном смысле.

— Если придется выйти за рамки моих эстетических воззрений, то это для меня просто невозможно, — возразил Ла Пальферин. — Видите ли, в отношении женщин я сохранил кое-какую честность: мы можем им изменять, но не...

— Вот именно! — снова вскричал Максим. — Неужели я похож на человека, которому нужны грошовые подлости? Нет, ты должен прийти, ослепить, победить... Мой дружочек, я дам тебе двадцать тысяч франков сегодня вечером и десять дней сроку. До свидания. Встретимся у госпожи Шонтц.

— Я там обедаю сегодня.

— Отлично, — сказал Максим. — Позже, когда вам, граф, потребуется моя помощь, смело обращайтесь ко мне, — добавил он тоном короля, милостивое обещание которого равносильно обязательству.

— Должно быть, эта несчастная женщина причинила вам много зла? — осведомился Ла Пальферин.

— Не пытайся забрасывать лот в мои воды, дитя, и позволь добавить следующее: в случае успеха тебе обеспечено такое могущественное покровительство, что ты тоже сможешь сделать блестящую партию, когда тебе наскучит жизнь богемы...

— Стало быть, наступает такая минута, когда ничто не веселит? — спросил Ла Пальферин. — Когда надоедает быть беспечальным повесой, жить, как птица, носиться по Парижу, как дикарь за добычей, и хохотать по любому поводу?

— Все приедается, даже ад, — сказал со смехом Максим. — До вечера!

Оба авантюриста, старый и молодой, поднялись с места. Усаживаясь в маленькую изящную каретку, Максим вспомнил: «Госпожа д'Эспар не переносит Беатрису, она поможет мне!»

— К особняку Гранлье! — громко крикнул он кучеру, заметив проходившего мимо Растиньяка.

Всякому великому человеку свойственны слабости.

Максим застал герцогиню, г-жу дю Геник и Клотильду в слезах.

— Что случилось? — спросил он.

— Каллист не ночевал дома! Этого еще никогда не бывало, и моя бедняжка Сабина в отчаянии.

— Послушайте, герцогиня, — тихо произнес Максим де Трай, увлекая благочестивую даму к окну, — во имя самого господа бога, нашего высшего судьи, сохраните в глубочайшей тайне, и вы и д'Ажуда, мою преданность в отношении вас; пусть ваш зять никогда не узнает о наших кознях, в противном случае нам с ним придется драться на дуэли, и драться насмерть. Когда я говорил вам, что это дело не будет стоить особенно дорого, я имел в виду, что вам не придется расходовать бешеных денег; мне потребуется приблизительно двадцать тысяч франков; в остальном доверьтесь мне. Придется также устроить двух-трех человек на хорошие должности, возможно, даже на должность начальника налогового управления.

Герцогиня в сопровождении Максима удалилась. Когда она вернулась в гостиную к дочерям, то услышала взволнованную речь Сабины: бедняжка жаловалась на свою семейную жизнь и рассказывала сестре, что Каллист позволяет себе поступки еще более жестокие, чем в тот раз, когда она впервые узнала о своем несчастье.

— Будь спокойна, моя крошка, — сказала герцогиня дочери, — Беатриса дорогой ценой заплатит за все твои слезы и муки; рука сатаны покарает ее, за каждое твое унижение она испытает десять горших.

Госпожа Шонтц пригласила на обед Клода Виньона, который неоднократно высказывал желание познакомиться с Максимом де Трай; были приглашены также Кутюр, Фабиен, Бисиу, Леон де Лора, Ла Пальферин и Натан. Этого последнего позвал сам де Рошфид для Максима. Таким образом, у Орели собралось девять человек гостей, и всё особы выдающиеся, за исключением одного только дю Ронсера; но нормандское тщеславие и грубая самоуверенность Наследника не уступали литературному таланту Клода Виньона, поэтичности Натана, тонкому уму Ла Пальферина, финансовой сметке Кутюра, остроумию Бисиу, расчетливости Фино, изощренности Максима де Трай и блеску Леона де Лора.

Стремясь показаться особенно молодой и прекрасной, г-жа Шонтц выбрала в тот день соответствующий наряд — высший идеал дам подобного сорта. На ней была пелеринка из тонкого, словно паутина, гипюра, синее бархатное платье с опаловыми пуговицами на корсаже; блестящие, как черное дерево, волосы были причесаны на пробор и спускались на уши. Своей репутацией хорошенькой женщины Орели была прежде всего обязана удивительно свежей коже матовых и теплых, как у креолки, тонов; только уроженки юга могут похвалиться такой выразительностью и живостью черт, несколько резких, зато долго сохраняющих юность, — законченный образец этой красоты являла неувядающая графиня Мерлен. К несчастью, г-жа Шонтц была небольшого роста да еще стала полнеть, с тех пор как ее жизнь потекла спокойно и мирно. Соблазнительно пухленькая шея и плечи уже начали заплывать жиром. Французы — верные поклонники красивых женских лиц, и их не смущает испортившаяся с годами фигура.

— Дорогая детка, — сказал Максим, входя в гостиную и отечески целуя г-жу Шонтц в лоб, — Рошфид пригласил меня полюбоваться вашим домом, ведь я еще ни разу не был у вас; ну что ж, здесь все достойно его ренты в четыреста тысяч франков. Ведь когда он познакомился с вами, ему до этой суммы не хватало пятидесяти тысяч; благодаря вам он их приобрел за пять лет, а какая-нибудь Антония, Малага, Кадин или Флорентина промотали бы эти деньги.

— Я не кокотка, я артистка! — не без достоинства возразила г-жа Шонтц, — Я надеюсь, как говорят авторы комедий, на счастливый конец; почему бы мне не стать родоначальницей почтенной французской фамилии!

— Это ужасно, все женятся! — сказал Максим, усаживаясь в кресло возле камина. — Я и сам намерен подарить свету графиню де Трай.

— Ах, как бы мне хотелось ее видеть! — воскликнула г-жа Шонтц. — Но позвольте, — продолжала она, — представить вам Клода Виньона. Клод Виньон — господин де Трай.

— Ага, это из-за вас Камилл Мопен, шинкарка нашей литературы, удалилась в монастырь? — промолвил Максим. — Прямо от вас да к господу богу... Мне никто не оказывал такой чести. Так поступали только ради Людовика Четырнадцатого...

— Вот как пишется история! — прервал его Клод Виньон. — Да разве вы не знаете, что она потратила свое состояние на то, чтобы выкупить земли дю Геников?.. Если бы Фелисите знала, кому достался Каллист, — тут Максим толкнул критика ногой, указав ему взглядом на г-на де Рошфида, — она бежала бы из кельи, чтобы вырвать его из объятий своей бывшей подруги.

— Ей-богу, Рошфид, — сказал Максим, видя, что Клод Виньон, несмотря на предупреждение, не собирается молчать, — я на твоем месте, друг мой, вернул бы жене ее состояние, а то, чего доброго, в свете могут подумать, что она цепляется за Каллиста по бедности.

— Максим совершенно прав, — вмешалась г-жа Шонтц, взглянув на Артура, который весь побагровел. — Заработала же я для вас несколько тысяч франков ренты, вот вам лучшее их применение. Я составила бы счастье жены и мужа, — чем не награда за добродетель!

— Я никогда не думал об этом, — проговорил маркиз, — но вы правы, дворянин прежде всего дворянин, а уже затем — муж.

— Разреши подсказать тебе, когда настанет время сотворить это доброе дело, — сказал Максим.

— Послушай, Артур, — продолжала Орели, — Максим прав... не забудь, уважаемый: наши великодушные поступки подобны биржевым операциям Кутюра, — добавила она, глядя в зеркало, чтобы видеть входящих, — тут важно не упустить время.

В гостиную вошел Кутюр в сопровождении Фино. Через несколько минут гости перешли в прекрасную, голубую с золотом, залу, гордость «Особняка Шонтц» (так прозвали свое пристанище художники и писатели с тех пор, как де Рошфид купил этот дом для своей Нинон Второй). Заметив вошедшего Ла Пальферина, который несколько запоздал, Максим направился к нему, отвел его в сторону и вручил двадцать банковых билетов.

— Главное, дружок, не прячь их под тюфяк, — присовокупил он с циничной грацией, присущей подобным шалопаям.

— Никто, кроме вас, преподнося дар, не умеет так удвоить его ценность, — ответил Ла Пальферин.

— Значит, ты решился?

— Иначе я не взял бы денег, — ответил молодой граф с высокомерным и насмешливым видом.

— Натан, который как раз сейчас здесь, через два дня представит тебя маркизе де Рошфид, — шепнул Максим де Трай графу.

Услышав это имя, Ла Пальферин так и подскочил.

— Не забудь, что ты безумно влюблен в нее; чтобы не возбуждать подозрений, пей вино, пей ликеры, напейся до положения риз! Я скажу Орели, чтобы она посадила тебя рядом с Натаном. Только, мой мальчик, нам теперь придется встречаться с тобой ежедневно на бульваре Мадлен после часа ночи: ты будешь осведомлять меня о своих успехах и получать указания.

— Рад служить, маэстро... — сказал с поклоном юный граф.

— Как это ты решилась посадить нас с этим типом? Он одет, как лакей из ресторана, — шепнул Максим г-же Шонтц, указывая взглядом на Фабиена.

— Разве ты никогда его не видел? Это дю Ронсере из Алансона, по прозвищу Наследник.

— Сударь, — обратился Максим к Фабиену, — вы, должно быть, знаете моего друга д'Эгриньона?

— Мы уже давно раззнакомились с ним, — ответил Фабиен, — но в дни ранней юности мы были неразлучны.

Обед был из тех, которые даются только в Париже и только у великих расточительниц, — их выдумки изумляют самых требовательных гастрономов. Именно о таком же ужине, у такой же красивой и богатой куртизанки, как г-жа Шонтц, Паганини заявил как-то, что он ничего подобного не едал ни у одного из владык мира, не пивал подобных вин ни у одного князя, нигде не слышал таких умных разговоров, не видел такой блистательной и кокетливой роскоши.

В десятом часу вечера Максим и Орели вышли из столовой первыми и уселись в гостиной, оставив сотрапезников за столом; а те, с трудом отрывая липкие губы от рюмок с ликером, рассказывали уже без обиняков самые скабрезные анекдоты и хвастались друг перед другом своими достоинствами.

— Ты не ошиблась, крошка, — сказал Максим, — да, я пришел сюда ради твоих прекрасных глаз. Речь идет об одном крупном деле: тебе придется бросить Артура; но зато я устрою так, что он предложит тебе двести тысяч франков.

— А чего ради мне бросать моего горемыку?

— Чтобы выйти замуж за этого болвана, который приехал из Алансона именно с целью брака. Он уже был судьей, я сделаю его председателем суда вместо Блонде, — старику перевалило за восемьдесят; и, если ты умно поведешь свою семейную ладью, твой муженек станет со временем депутатом. Вы войдете в почет, и ты перещеголяешь графиню дю Брюэль...

— Едва ли! — воскликнула г-жа Шонтц. — Ведь она графиня.

— А у этого Фабиена есть какие-нибудь основания стать графом?

— Постой-ка, у него имеется герб, — ответила Орели. Она порылась в великолепной корзиночке, висевшей возле камина, достала оттуда письмо и протянула его Максиму. — Что это значит? Там какие-то гребешки...

— На серебряном поле три червленые гребня — два и один, перекрещенные с тремя пурпуровыми виноградными гроздьями с зелеными листочками — одна и две: внизу — по лазоревому полю четыре золотых пера, образующих решетку, девиз — «Служить» и шлем оруженосца. Не больно-то жирно! Дворянство они, по-видимому, получили при Людовике Пятнадцатом. Вероятно, один из дедов был галантерейщик, а по материнской линии — они разбогатевшие виноторговцы; первый дю Ронсере, возведенный в дворянство, служил в суде — какой-нибудь приказный... Но если тебе удастся отделаться от Артура, господа дю Ронсере будут по меньшей мере баронами, — ручаюсь тебе в том, кошечка. Видишь ли, дитя мое, придется лет пять-шесть прокоптеть в провинции, если ты хочешь, чтобы госпожа Шонтц умерла и возродилась уже в облике супруги председателя суда. Этот дуралей так пялит на тебя глаза, что сомневаться в его намерениях не приходится, — он у тебя в руках...

— Ты ошибаешься, — возразила Орели, — когда я предложила ему жениться на мне, он отнесся к этому чересчур вяло, — вот так же, как нынче идут акции винокуренных заводов на бирже.

— Ну, так я постараюсь подогреть его; он, должно быть, захмелел... Впрочем, пойди взгляни, как там чувствуют себя твои гости?..

— Мне нечего и ходить, я отсюда слышу голос Бисиу, он острит, хотя никто не обращает на него внимания, кроме моего Артура: он считает, что надо быть любезным с Бисиу; сам небось засыпает, а старается показать вид, что слушает.

— Тогда пойдем к ним!

— Кстати, в чьих интересах я буду работать, Максим?

— В интересах госпожи де Рошфид, — отрезал де Трай, — ее невозможно помирить с Артуром, пока ты его держишь; она должна стать хозяйкой дома и ренты в четыреста тысяч франков!

— А мне предлагает всего двести тысяч франков? Нет уж, от нее я меньше трехсот тысяч не возьму. Как! Я заботилась о ее мальчишке и о ее супруге, я замещала ее во всем и везде, а она скряжничает! Нет, дружок! Я хочу сколотить миллион — вот и давайте, сколько мне не хватает. А если ты вдобавок пообещаешь нам место председателя суда в Алансоне, я смогу поважничать в роли госпожи дю Ронсере.

— Идет, — ответил Максим.

— И натерплюсь же я скуки в этой дыре, — философски заметила Орели. — Д'Эгриньон и наша Валь-Нобль столько рассказывали об этой богоспасаемой провинции, что мне кажется, будто я прожила там уже лет десять.

— А что, если я пообещаю тебе поддержку и покровительство алансонской знати?

— Ах, Максим, ты столько мне уже наобещал!.. Да ведь мой голубок не хочет взлетать...

— Ничего, взлетит, он достаточно безобразен: черномазый, толстый, вместо бакенбардов — свиная щетина, да и вообще он похож на свинью, хоть и смотрит коршуном. Вот это настоящий председатель суда! Не беспокойся, через десять минут он споет тебе арию Изабеллы из четвертого акта «Роберта-Дьявола»: «Я у ног твоих...» Но удастся ли тебе кинуть Артура к ногам Беатрисы?

— Трудновато, но общими усилиями, пожалуй, добьемся.

В половине одиннадцатого гости перешли в залу, где был сервирован кофе. Имея в виду обстоятельства г-жи Шонтц, Кутюра и дю Ронсере, нетрудно себе представить, что почувствовал честолюбивый нормандец, подслушав разговор между Максимом и Кутюром. Вот что сказал незадачливому дельцу де Трай, отведя его в уголок и понизив голос, впрочем, с таким расчетом, чтобы его слова долетели до Фабиена.

— Дорогой мой, если вы человек с головой, вы согласитесь принять должность главного сборщика налогов в каком-нибудь отдаленном департаменте, — это устроит госпожа де Рошфид. Орели принесет вам в приданое миллион, и вы легко сможете внести залог, а при женитьбе добейтесь в контракте раздельного владения имуществом. Со временем, если вы умело поведете дела, вы станете депутатом, и в качестве единственной награды за то, что я спасаю вас, прошу предоставить в мое распоряжение ваш голос.

— Я горжусь тем, что буду солдатом гвардии де Трай...

— Ах, дорогой мой, вам повезло! Представьте себе только, — наша Орели влюбилась в этого нормандца из Алансона, и подумайте, чего она потребовала: сделать его бароном, председателем суда в его родном городе и кавалером ордена Почетного легиона! А этот болван не нонял, чего стоит госпожа Шонтц. Она, конечно, страшно раздосадована, а вам это на руку; только торопитесь, а то она девица умная, чего доброго раздумает! Ну-с, будем ковать железо, пока горячо.

Максим оставил опьяневшего от счастья Кутюра и обратился к Ла Пальферину:

— Хочешь, я подвезу тебя, дружок?

В одиннадцать часов в гостиной остались только Орели с Кутюром, Фабиен и Рошфид. Артур дремал в глубоком кресле, а оба поклонника всячески старались выжить один другого, но безуспешно... Г-жа Шонтц положила конец этой борьбе, — она отослала Кутюра со словами: «До завтра, дорогой мой!» — что тот принял за доброе предзнаменование.

— Сударыня, — вполголоса произнес Фабиен, — не отрицаю, что, когда вы меня осчастливили предложением, — правда, в косвенной форме, — я впал в некоторое раздумье; верьте, я лично не колебался бы ни минуты, но вы не знаете моей матушки, — она никогда не согласится на мое счастье...

— По-моему, вы достигли такого возраста, когда человек сам распоряжается собой, — дерзко ответила Орели. — Но если вы боитесь маменьки, тогда нам не о чем разговаривать.

— Жозефина! — нежно произнес Наследник, смело обвивая рукой талию г-жи Шонтц. — Ведь вы любите меня?

— Ну?

— Быть может, мне удастся образумить мою мать и получить не только ее согласие...

— А каким образом?

— Если вы захотите употребить свое влияние...

— И сделать тебя бароном, кавалером Почетного легиона, председателем суда, — не так ли, дружок? Выслушай же меня: я столько на своем веку испробовала, что и добродетель мне по плечу! Могу стать честной, порядочной женщиной, могу добиться для своего мужа очень высокого положения; но я хочу, чтобы он любил меня, чтобы все его взгляды, все его чувства были прикованы ко мне, чтобы он не грешил ни словом, ни делом, ни помышлением... Согласен? Смотри не связывай себя опрометчиво, ведь дело идет, миленький, о всей твоей жизни.

— С такой женой, как вы, я соглашусь на что угодно, — ответил Фабиен, пьянея от взглядов Орели больше, чем от поглощенных им ликеров.

— И тебе никогда не придется раскаиваться, котик! Ты будешь пэром Франции... А этот несчастный старикашка, — добавила она, посмотрев на дремлющего Рошфида, — отныне не получит ни-че-го!

Это было сказано так мило, так задорно, что Фабиен схватил г-жу Шонтц и в порыве бурной радости поцеловал ее; двойное опьянение, от вина и любви, уступало более крепкому хмелю — счастья и тщеславия.

— Постарайся, дорогой мой, — сказала Орели, — с сегодняшнего дня хорошо вести себя с твоей женушкой, не разыгрывай влюбленного и не мешай мне благопристойно выбраться из трясины. А наш Кутюр уже вообразил себя богачом и главным сборщиком налогов!

— Я ненавижу этого человека, — промолвил Фабиен, — и не желаю его больше видеть.

— Хорошо, я не буду принимать его, — ответила куртизанка с ужимками, изображавшими целомудренное достоинство. — А теперь, дорогой Фабиен, раз уж мы обо всем условились, иди домой, — час ночи.

В семейной жизни Орели и Артура, доселе ничем не омрачаемой, после этой сцены началась эра супружеских стычек, которые разгораются у каждого домашнего очага, когда одной из сторон движет тайный расчет.

На следующее утро Артур проснулся один в супружеской постели, и г-жа Шонтц встретила его пробуждение таким холодом, на который способны только дамы подобного сорта.

— Что произошло за ночь? — спросил во время завтрака маркиз де Рошфид, украдкой бросая взгляды на Орели.

— То, что всегда происходит в Париже, — ответила она. — С вечера засыпаешь при сырой погоде, а утром смотришь — на улице сухо, все подмерзло, даже пыль летает. Не угодно ли вам щетку?

— Да что с тобой, моя крошка?

— Можете отправляться к вашей долговязой кляче, к вашей супруге.

— К моей супруге?.. — воскликнул несчастный маркиз.

— Неужели вы думаете, что я не догадалась, зачем вы привели Максима?.. Вы просто хотите помириться с госпожой де Рошфид; ей, очевидно, требуется ваше присутствие, чтобы прикрыть свой грех, возможно даже какого-нибудь прижитого ублюдка. А я-то, я-то еще советовала вам отдать ей деньги! Хороша умница, как вы меня называете!.. Не беспокойтесь, я вижу, что вы задумали! К концу пятого года я вам прискучила, сударь. Я, видите ли, располнела, а у Беатрисы — кости торчат, вот вас и потянуло к ней, для разнообразия. Вы не первый и не последний любитель скелетов. Ваша Беатриса, впрочем, хорошо одевается, а вы из тех мужчин, что обожают вешалки. Потом вам не терпится прогнать господина дю Геника. Еще бы, такое торжество!.. Да вы прославитесь, о вас станут говорить, вы будете героем дня!

Госпожа Шонтц не давала Артуру открыть рта и только к двум часам дня истощила запас своих издевательств. Она заявила, что обедает в городе. Орели выразила надежду, что ее «неверный» сумеет обойтись без нее в Опере, она же намерена отправиться на первое представление в Амбигю-Комик, где ее познакомят с прелестной г-жой де Бодрэ, любовницей Лусто. Стремясь доказать вечную преданность своей «крошке Орели» и отвращение к жене, Артур предложил г-же Шонтц завтра же уехать в Италию. Они поселятся, как законные супруги, в Риме, в Неаполе, во Флоренции — по выбору Орели, он запишет за ней ренту в шестьдесят тысяч франков.

— Все это штучки, — отрезала та. — Это ничуть не помешает вам помириться с вашей супругой. Ну и хорошо сделаете.

После этого беспримерного диалога Артур и Орели расстались. Он поплелся в клуб пообедать и сыграть партию в вист, а она стала переодеваться, так как этот вечер решила провести наедине с Фабиеном.

Господин де Рошфид встретил Максима в клубе и начал жаловаться ему на свою судьбу; он чувствовал, как у него прямо из груди вырывают сердце, а с ним и блаженство. Максим слушал сетования маркиза, как умеют слушать только вежливые люди, то есть с самым внимательным видом глядел на собеседника и думал о чем-то своем.

— Ты не ошибся, обратившись ко мне за советом в таком вопросе, дорогой мой, — сказал он. — Так знай же: ты сделал непростительную оплошность, показав Орели, как она тебе дорога. Дай-ка я познакомлю тебя с Антонией. У нее сердце как раз сдается внаем. И ты увидишь, что твоя Шонтц станет шелковая. Ей ведь тридцать семь лет, а Антонии не больше двадцати шести! И какая женщина! У нее только голова глупая, а вообще-то она... Впрочем, она моя ученица. Если госпожа Шонтц упрется, знаешь, что это значит?..

— Ей-богу, не знаю.

— А это значит, что она решила выйти замуж, и ничем ты тогда ее не удержишь. После шести лет контракта она, бедняжка, имеет на это право... Но если ты захочешь послушать меня, я посоветую тебе кое-что получше. Твоя жена нынче в тысячу раз заманчивее, чем все эти Шонтцы и Антонии из квартала Сен-Жорж. Правда, борьба будет нелегкая, но победа все же возможна, и на сей раз твоя жена сделает тебя счастливым, как Эльмира — Оргона[69] Эльмира, Оргон — действующие лица комедии Мольера «Тартюф» (1669).! При всех обстоятельствах, если ты не хочешь попасть в дурацкое положение, ты должен нынче вечером поужинать у Антонии.

— Нет, я слишком люблю Орели, я не желаю, чтобы она могла меня хоть в чем-нибудь упрекнуть.

— Ах, дорогой мой, какую же страшную судьбу ты себе готовишь!.. — вскричал Максим.

— Одиннадцать часов, она, должно быть, уже вернулась из театра, — сказал Рошфид, уходя из клуба.

И он громовым голосом приказал кучеру гнать во весь опор на улицу Лабрюйера.

Госпожа Шонтц дала прислуге точные указания, и маркиз де Рошфид возвратился домой, как будто он был в добром согласии с Орели; но, предупрежденная о его появлении в прихожей, она постаралась, чтобы до слуха Артура долетел громкий стук двери, ведущей в туалетную комнату, — именно так застигнутые врасплох жены захлопывают двери. Потом, как раз когда Артур начал беседу с Орели, горничная очень неловко унесла из гостиной шляпу Фабиена, умышленно забытую им на рояле.

— Значит, ты не была в театре, крошка?

— Да, дорогой, я передумала, я решила немножко помузицировать.

— А кто у тебя был? — добродушно спросил маркиз, видя, что горничная уносит из гостиной мужскую шляпу.

— Да никто.

Услышав эту наглую ложь, Артур понурил голову; он вступил на торную дорожку попустительства. Истинная любовь имеет свои возвышенные слабости. Артур вел себя в отношении г-жи Шонтц так же, как Сабина в отношении Каллиста и как Каллист в отношении Беатрисы.

В течение недели молодой, остроумный и прекрасный граф Шарль-Эдуард Рустиколи де Ла Пальферин претерпел настоящую метаморфозу, превратившись из куколки в бабочку, но, поскольку он является героем рассказа «Принц богемы» (смотри «Сцены парижской жизни»), нам нет необходимости рисовать здесь его портрет и его характер. До сего времени он жил в нищете и с мужеством Дантона отбивался от кредиторов; теперь он заплатил долги; следуя совету Максима де Трай, граф завел низенькую каретку, стал членом Жокей-клуба и клуба на улице Граммона, начал одеваться у лучшего портного; наконец, поместил в «Журналь де Деба» рассказ, и это сразу же принесло ему славу, о которой и мечтать не могут профессиональные писатели, добивающиеся успеха упорным трудом, ибо в Париже вызывает шум именно то, что мимолетно.

Натан отлично знал, что граф никогда ничего больше не напишет и не напечатает, и поэтому так расхвалил у г-жи де Рошфид очаровательного и дерзкого юношу, что Беатриса, заинтересованная рассказами поэта, выразила желание видеть этого юного короля светских бродяг.

— Он придет с тем большим удовольствием, — заявил Натан, — что до безумия влюблен в вас, я знаю это.

— Говорят, что он и так уж немало наделал безумств...

— Как вам сказать... — ответил Натан, — он еще никогда не любил порядочной женщины.

Через несколько дней после начала заговора, подготовленного на Итальянском бульваре Максимом и неотразимым графом Шарлем-Эдуардом, этот юноша, которому природа как бы по иронии дала очаровательное, полное тихой грусти лицо, впервые проник в гнездо голубки с улицы Шартр, пригласившей гостя в свободный вечер, когда Каллист должен был сопровождать свою супругу в свет. Если вы встретитесь с Ла Пальферином или познакомитесь с ним в «Принце богемы», в третьей книге пространной истории наших нравов, вы не удивитесь, что его искрометный ум, его бурный темперамент одержали победу в первый же визит, особенно если вы вспомните, что руководил им такой мастер своего дела, как Натан. Натан повел себя как добрый друг, он искусно «подавал» молодого графа во всем его блеске, как ювелир, предлагая покупателю драгоценное ожерелье, искусно поворачивает его так, чтобы заиграл каждый камешек. Ла Пальферин скромно удалился первым; он оставил маркизу наедине с Натаном, уверенный в поддержке и помощи знаменитого поэта, который и в самом деле выказал себя с наилучшей стороны. Видя, что маркиза ошеломлена, Натан всякими недомолвками и намеками заронил в ее сердце искру такого любопытства, которого Беатриса в себе и не подозревала. Так, Натан намекнул, что успеху у женщин Ла Пальферин обязан не столько своему уму, сколько уменью любить, и тут поэт не поскупился на похвалы. Здесь уместно будет подчеркнуть, как много душевных потрясений и просто странностей порождается великим законом контрастов, заслуживающим поэтому не меньше внимания, чем закон сходства. И вот еще один пример тому. Куртизанки (если иметь в виду определенный тип представительниц прекрасного пола, которых каждую четверть века отлучают от добродетели, прощают и отлучают вновь) хранят в глубине сердца неутолимое желание обрести свободу и любить чистой, святой и благородной, самоотверженной любовью (смотри «Блеск и нищета куртизанок»). Эта противоречивая потребность владеет ими столь сильно, что почти каждая мечтает через любовь выйти на стезю добродетели. Даже самый страшный обман не может их разочаровать. И, напротив, женщины, которых сдерживает воспитание, а также положение, занимаемое ими в обществе, или родовитость, женщины, живущие среди роскоши, в ореоле добродетели, тянутся, — тайком, разумеется, — к тропической зоне страстей. В этих двух столь противоположных женских мирах живет или робкая мечта о добродетели, — я имею в виду куртизанок, — или робкое влечение к распутству — у светских дам, о чем имел смелость первым заявить Жан-Жак Руссо. У куртизанки — это последний отблеск небесного луча; у светской дамы — следы нашей первородной грязи. Натан сумел ухватиться как раз за этот последний коготь зверя, за остаток дьяволова копыта. Маркиза серьезно забеспокоилась — уж не перемудрила ли она в жизни, так и не постигнув полностью науки нежных чувств. Порок? Возможно, что это просто желание изведать все. На следующий день Каллист явился Беатрисе тем, чем он и был на самом деле, — честным и превосходным дворянином, но лишенным блеска и остроумия. В Париже обладать этими качествами — означает извергать остроумие фонтанами, ибо светские люди, да и вообще парижане, сплошь остроумцы; но Каллист любил слишком сильно, он был слишком поглощен своим чувством и, не заметив перемену, происшедшую в Беатрисе, не сумел открыть перед нею новые, еще неведомые ей источники наслаждения; он показался маркизе тускловатым в отблеске вчерашнего вечера, и жаждавшая страстей Беатриса была разочарована. Великая любовь — это кредит, открываемый столь ненасытной силе, что разорение неизбежно. Хотя день прошел утомительно скучно (день женщины, впервые заскучавшей в обществе любовника!), Беатриса трепетала при мысли, что к ней явится Ла Пальферин: встреча между достойным преемником Максима де Трай и храбрым без рисовки Каллистом могла оказаться роковой. И Беатриса раздумывала, следует ли впредь принимать у себя юного графа; но этот узел был разрублен волею случая.

Беатриса абонировала в Итальянской опере ложу в бенуаре, чтобы ее не видно было из зала. Осмелев со временем, Каллист стал сопровождать маркизу и обычно садился в ложе позади нее; они являлись в театр после поднятия занавеса, чтобы войти незамеченными. Не дожидаясь конца последнего акта, Беатриса покидала ложу, а Каллист издали следовал за ней, хотя старик Антуан всякий раз встречал свою хозяйку. Максим и Ла Пальферин проведали об этом маневре, подсказанном не только желанием соблюсти приличия, но и извечной склонностью влюбленных к уединению, а также страхом, преследующим каждую женщину, которую любовь вырвала из хора прославленных светил и бросила в разряд второстепенных. Муки позора могут тогда сравниться только с агонией, более жестокой, чем сама смерть; эта агония гордости, это презрение, которым женщины, оставшиеся на светском Олимпе, умеют обдать изгнанницу, вообще ужасны, а Максим постарался, чтобы Беатриса испила чашу унижения до дна. После представления «Лючии», заканчивающейся, как известно, триумфом Рубини, г-жа де Рошфид, одна, без Антуана, который почему-то замешкался, вышла из своей ложи в тот самый момент, когда целая толпа нарядных женщин заполнила лестницу и вестибюль, ожидая, пока слуга выкрикнет карету.

Сотни глаз разом устремились на Беатрису. То там, то здесь пробегал шепот, превратившийся в смутный гул. В мгновение ока толпа рассеялась, и маркиза вдруг очутилась одна, как зачумленная. Каллист заметил на ступенях лестницы свою жену и поэтому не осмелился приблизиться к отверженной. Напрасно Беатриса бросала на него затуманенные слезами взгляды и безмолвно молила прийти ей на помощь. В эту минуту Ла Пальферин, изящный, великолепный, очаровательный Ла Пальферин, покинул двух своих спутниц, поклонился маркизе и заговорил с ней.

— Позвольте предложить вам руку. Постарайтесь пройти гордо, — произнес он, — я сейчас разыщу вашу карету.

— Хотите закончить вечер у меня? — спросила его Беатриса, усаживаясь в экипаж, и подвинулась, чтобы дать ему место рядом с собой.

Ла Пальферин крикнул своему груму: «Поезжай следом!» — и уселся в карету г-жи де Рошфид, к великому изумлению Каллиста, который не мог двинуться с места, словно ноги его вдруг налились свинцом. Беатриса заметила его бледное, помертвевшее лицо и именно поэтому пригласила с собой графа. Наши голубицы — это Робеспьеры с белыми перышками. Три кареты с молниеносной быстротой помчались на улицу Шартр — карета Каллиста, карета Ла Пальферина и карета маркизы.

— А-а, вы здесь?.. — сказала Беатриса, входя в гостиную под руку с юным графом и увидев там Каллиста, которому удалось обогнать два других экипажа.

— Значит, вы знакомы? — в бешенстве спросил Каллист Беатрису.

— Графа де Ла Пальферина мне представил Натан только несколько дней назад, — ответила Беатриса, — а вы, сударь, вы знаете меня уже четыре года.

— И поверьте, сударыня, — вмешался в разговор Шарль-Эдуард, — я еще припомню сегодняшний вечер маркизе д'Эспар, ее внукам и правнукам! Ведь это она первая бросилась от вас прочь...

— Ах, так это она! — воскликнула Беатриса. — Я отплачу ей.

— Для того чтобы мстить, надо сначала отвоевать мужа, и я берусь примирить вас с вашим супругом, — шепнул юный граф на ухо маркизе.

Начавшаяся так беседа продолжалась до двух часов ночи, и Каллист, гнев которого, готовый вот-вот прорваться наружу, затихал под повелительным взглядом Беатрисы, не сумел вставить в разговор и двух слов. Ла Пальферин, ничуть не влюбленный в Беатрису, с величайшей непринужденностью расточал свое остроумие, очаровывал, блистал хорошим вкусом, а несчастный униженный Каллист извивался на стуле, как червяк, разрубленный надвое, и уже раза три приподнимался с места, чтобы дать пощечину Ла Пальферину. В третий раз, когда Каллист чуть не подскочил к своему сопернику, юный граф спросил: «Уж не больны ли вы, барон?» Этот вопрос пригвоздил Каллиста к стулу, и он просидел остаток вечера неподвижно, как истукан. Маркиза болтала весьма мило, наподобие Селимены[70] Селимена — действующее лицо комедии Мольера «Мизантроп» (1666)., делая вид, что не замечает присутствия Каллиста. Ла Пальферин проявил высший такт: он ушел первым, сказав на прощание изящную остроту и предоставив любовникам ссориться, сколько им будет угодно.

Таким образом, благодаря ловкости Максима пламя раздора разгоралось все ярче в домах обоих супругов де Рошфид. На следующий день в Жокей-клубе Максим, услышав об этой сцене от Ла Пальферина, который в этот вечер играл счастливо в вист, отправился на улицу Лабрюйера, в особняк г-жи Шонтц, чтобы узнать, как обстоят там дела.

— Дорогой мой, — смеясь, сказала Максиму г-жа Шонтц, — я истощила все свои таланты. Рошфид неисправим. На исходе своей прежней карьеры я убеждаюсь, что в делах любви ум — величайшее несчастье.

— Что ты имеешь в виду?

— Во-первых, друг мой, я целую неделю мучила Артура, пилила его на все лады, даже проповедовала добродетель. Чего только не приходится делать нам, «женам из тринадцатого округа»! «Ты, должно быть, больна, — сказал он мне наконец нежно, как добрый папаша. — Ведь я стараюсь делать тебе одно только хорошее и люблю тебя до обожания». — «И зря, мой милый, — ответила я, — вы мне надоели». — «Да разве, — говорит он мне, — ты не развлекаешься с самыми остроумными и самыми красивыми мужчинами Парижа?» — вот что он мне ответил. Я так и села. И почувствовала, что люблю его.

— Эге! — произнес Максим.

— Что же делать, это сильнее нас! Такое поведение обезоруживает. Тогда я нажала на другую педаль. Я стала поддразнивать моего будущего супруга, этого судейского вепря, и тоже обратила его в ягненка; по моему приказанию он уселся в кресло де Рошфида и забавлял меня. Боже, до чего же он глуп! Как мне было скучно с ним!.. Но ничего не поделаешь, я хотела, чтобы Артур застал нас вместе...

— Ну, ну, — прервал ее Максим, — рассказывай скорей. Что же сделал де Рошфид, когда он вас застал?..

— Не подумай ничего худого, дружок. Я следую твоим урокам, оглашение уже сделано, контракт готов к подписи, так что святая дева нашего квартала может быть спокойна. А когда брак решен, не зазорно дать и задаток... Застав меня с Фабиеном, бедняжка мой Артур на цыпочках вышел в столовую и начал там кашлять, да громко так, и с грохотом передвигал стулья. Этот болван Фабиен, — не могу же я ему всего рассказывать, — перепугался.

Вот, милый друг Максим, дела у нас какие...

Уверена, что, если Артур застанет меня утром в спальне с кем-нибудь, он спросит: «Ну, как вы, детки, провели ночь?»

Максим покачал головой и несколько минут молча вертел в руках свою тросточку.

— Я знаю таких людей, — наконец произнес он. — Остается одно — выбросить твоего Артура в окошко и запереть перед его носом дверь. Ты повторишь еще раз сцену с Фабиеном?

— Вот каторга! Не забудь, что таинство брака еще не освятило нас...

— Ты вот что сделай, — продолжал Максим. — Когда Артур застанет вас, ты обязательно посмотри на него. Если он рассердится, все в порядке. А если он снова начнет кашлять, так это еще лучше...

— Почему же?

— Потому что тогда ты рассердишься и скажешь ему: «Я-то думала, что вы меня любите, уважаете, но у вас нет ко мне никаких чувств, — даже ревности и той вы не испытываете». Словом, не мне тебя учить... «Да при подобных обстоятельствах Максим (да, да, упомяни мое имя) убил бы на месте любовника обожаемой женщины (здесь — слезы). И Фабиен (тут ты должна устыдить Артура, сравнив его с Фабиеном), Фабиен, которого я люблю, Фабиен вонзил бы вам в грудь кинжал. Ах, вот она, подлинная любовь! Итак, прощайте, всего хорошего, берите обратно ваш особняк, я выхожу замуж за Фабиена, я буду носить его имя, он пренебрежет волей своей матери». Наконец ты...

— Поняла, поняла! Жалко, что ты не увидишь меня в это время! — вскричала г-жа Шонтц. — Ах, Максим, вот это Максим! Никогда не будет второго Максима, как не было и не будет второго де Марсе.

— Ла Пальферин мне не уступит, — скромно возразил граф де Трай, — он делает огромные успехи.

— У него только язык хорошо подвешен. А у тебя хватка, да и дубленый ты! Доставалось тебе, наверно, крепко! Зато и ты, конечно, в долгу не оставался! — восхищалась г-жа Шонтц.

— Ла Пальферин молодец, он умен и образован; а я невежда, — ответил Максим. — Да, кстати. Я видел Растиньяка, он уже сговорился с министром юстиции, — Фабиена скоро назначат председателем суда, и через год он будет кавалером ордена Почетного легиона.

— Я дам обет благочестия! — произнесла Орели торжественным тоном, чем очень угодила Максиму.

— Куда нам, грешным, до священников, — ответил Максим.

— В самом деле? — сказала г-жа Шонтц. — Значит, я не умру от скуки в провинции? Итак, я вхожу в роль. Фабиен сообщил своей маменьке, что на меня снизошла благодать; он уже ослепил эту добрую даму моим миллионом и своим председательством; она согласилась, чтобы мы поселились вместе с нею, попросила выслать мой портрет и прислала мне свой; если бы амур взглянул на ее изображение, он упал бы в обморок. Теперь, Максим, отправляйся домой: нынче вечером — казнь моего бедного Артура. Прямо душа болит, как подумаю об этом.

Два дня спустя, встретив Максима на пороге Жокей-клуба, Ла Пальферин сказал:

— Свершилось.

Это слово, за которым скрывалась ужасная, мерзкая драма, разыгрываемая подчас ради мести, вызвала улыбку на губах Максима.

— Скоро мы услышим сетования Рошфида, — произнес он, — ибо вы с Орели пришли к цели голова в голову! Орели выставила Артура за дверь, теперь его надо загнать в клетку. Он должен, во-первых, выдать триста тысяч франков будущей госпоже дю Ронсере и, во-вторых, вернуться к своей супруге; а наше с тобой дело доказать ему, что Беатриса гораздо лучше Орели.

— У нас впереди еще десять дней, — тонко заметил Ла Пальферин, — по совести говоря, это не слишком много для такого нелегкого дела. Теперь, когда я узнал маркизу, я могу сказать, что бедняга Артур здорово прогадает.

— А что ты сделаешь, когда бомба разорвется?

— Было бы время, а придумать можно. Меня врасплох не застигнешь.

Заговорщики прошли в гостиную клуба и застали там маркиза де Рошфида; он состарился за несколько дней на два года, он не надевал корсета, потерял весь свой лоск, даже не брился.

— Ну, как, дорогой маркиз? — спросил Максим.

— Ах, дружок, жизнь моя разбита...

Артур говорил минут десять, и Максим слушал его с самым серьезным видом: он думал о своей свадьбе, которая должна была состояться через неделю.

— Послушай-ка, милый Артур, я уже предлагал тебе испробовать единственное средство удержать Орели, а ты не захотел...

— Какое средство?

— Ведь я советовал тебе поужинать у Антонии.

— Правда, советовал... Но что ты хочешь! Я люблю, а ты просто занимаешься любовью, как Гризье фехтованием.

— Вот что, Артур, дай Орели триста тысяч франков... за ее особняк, а я обещаю найти тебе нечто лучшее, чем госпожа Шонтц... Но о моей прекрасной незнакомке поговорим позже, вот идет д'Ажуда, мне нужно сказать ему два слова.

Максим оставил безутешного обожателя Орели и подошел к посланцу столь же безутешного семейства Гранлье.

— Дорогой мой, — шепнул д'Ажуда на ухо Максиму, — герцогиня в отчаянии. Каллист потихоньку складывает чемоданы, взял даже заграничный паспорт. А Сабина решила преследовать беглецов, догнать Беатрису и расцарапать ей физиономию. По-видимому, Сабина беременна, но капризы, обычные в ее положении, принимают ужасный оборот; она дошла до того, что открыто купила пистолеты.

— Сообщи герцогине, что госпожа де Рошфид никуда не уедет и что через две недели все будет кончено. А теперь, д'Ажуда, дай мне руку. Помни, что ни ты, ни я, мы ничего не знаем, ни о чем не говорили! Мы лишь благородные свидетели игры случая.

— Герцогиня уже заставила меня поклясться на Евангелии и распятии.

— А ты примешь в своем салоне мою жену?

— С удовольствием.

— Вот все и будут довольны, — промолвил Максим. — Предупреди только герцогиню об одном обстоятельстве, которое задержит на полтора месяца ее путешествие в Италию и которое касается господина дю Геника; позже я открою тебе причину.

— Что же это такое? — спросил д'Ажуда, глядя на Ла Пальферина.

— Вспомните слова Сократа, которые он произнес перед уходом: «Принесем в жертву Эскулапу петуха», — но ваш зять отделался петушиным гребнем, — ответил Ла Пальферин, и глазом не моргнув.

В точение десяти дней Каллист жил под бременем гнева Беатрисы, тем более неодолимого, что питался он подлинной страстью. Маркиза действительно испытывала ту любовь, которую грубо, но верно нарисовал Максим герцогине де Гранлье. Быть может, не существует ни одного нормального человека, который хоть раз в течение своей жизни не познал бы этой ужасной страсти. Маркиза чувствовала, что ее безраздельно подчинила себе высшая сила, покорил молодой человек, который не признавал ее достоинств; будучи столь же благородного происхождения, как и она сама, он смотрел на нее спокойным и властным оком; все ее женские ухищрения вызывали у этого юноши лишь вежливую улыбку. Словом, она стала жертвой настоящей тирании, ибо Ла Пальферин всякий раз оставлял ее плачущую, оскорбленную, исполненную сознания вины. Ла Пальферин играл с г-жой де Рошфид ту же комедию, которую г-жа де Рошфид играла в течение полугода с Каллистом. С того рокового дня, когда Беатриса была публично унижена в Итальянской опере, она беспрестанно твердила Каллисту:

— Раз вы предпочли мне свет и вашу жену, значит, вы меня не любите. Если вы хотите доказать свою любовь, пожертвуйте светом и женой: бросьте Сабину, и уедемте куда-нибудь — в Швейцарию, Италию или в Германию!

Своим жестоким ультиматумом Беатриса установила положение блокады, которая превращает женщину в неприступную крепость, ограждаемую леденящими взглядами и высокомерными жестами. Она считала, что избавилась от Каллиста, что он никогда не решится порвать с семейством Гранлье. Покинуть Сабину, которой мадемуазель де Туш передала все свое состояние, — не значило ли это обречь себя на нищету? Но Каллист, обезумев от отчаяния, тайно от всех взял заграничный паспорт и умолил свою мать выслать ему крупную сумму. В ожидании денег из Геранды он неотступно следил за Беатрисой, терзаясь яростной, чисто бретонской ревностью. Наконец через девять дней после рокового признания, которое сделал в Жокей-клубе юный Ла Пальферин Максиму, барон дю Геник, получив от матери триста тысяч франков, примчался к Беатрисе с намерением прорвать блокаду, выгнать Ла Пальферина и уехать из Парижа вместе со своим ублаготворенным идолом. Тут страшная альтернатива для женщины, сохранившей еще уважение к себе: она или погружается в пучину порока, или может вернуться на путь добродетели. До сего времени Беатриса считала себя вполне порядочной женщиной, испытавшей дважды в жизни страстную любовь, но обожать Шарля-Эдуарда и принимать любовь Каллиста значило потерять уважение к самой себе, ибо там, где начинается ложь, начинается бесчестье. Она дала Каллисту известные права над собой, и никакая сила не могла помешать ему упасть к ее ногам со слезами глубочайшего раскаяния. Мы часто удивляемся, с какой ледяной бесчувственностью женщины вырывают из сердца любовь; но если лишить женщину права зачеркнуть прошлое, — как иначе уберечь ей свое достоинство, как освободиться от роковой близости, ставшей ярмом? В том положении, в котором очутилась Беатриса, ее могло бы спасти появление Ла Пальферина, но ее погубила сообразительность старого Антуана.

Услышав стук кареты, подъехавшей к крыльцу, маркиза сказала Каллисту.

— Кто-то приехал!

И бросилась в переднюю, чтобы предупредить взрыв.

Но Антуан, в качестве человека осмотрительного, уже успел объявить Шарлю-Эдуарду, что маркизы нет дома. А тому только этого и нужно было.

Когда Беатриса узнала, что приезжал юный граф и Антуан отказал ему в приеме, она промолвила:

— Ну что ж, очень хорошо, — а сама по дороге в гостиную решила: «Уйду в монастырь!»

Каллист тем временем не постеснялся распахнуть окошко и заметил своего соперника.

— Кто это приезжал? — спросил он.

— Не знаю, Антуан еще внизу.

— Это Ла Пальферин...

— Возможно, что и он.

— Ты в него влюблена, вот почему я тебе прискучил... Я его видел!

— Каким образом?

— В окно...

Беатриса как подкошенная упала на диван. Чтобы развязать себе руки, она пошла на уступки и объявила, что откладывает отъезд только на неделю для окончания неотложных дел, но себе поклялась не принимать больше Каллиста, если ей удастся успокоить Ла Пальферина. Страшна эта жгучая тоска, эти темные расчеты, являющиеся уделом людей, сбившихся с пути, по которому движется социальная жизнь.

Когда Беатриса осталась одна, она почувствовала себя такой несчастной, такой униженной, что слегла в постель, — она и в самом деле заболела; противоречивые чувства рвали на части ее сердце, ей показалось, что она умирает, и она велела позвать врача, но в то же время послала Ла Пальферину следующее письмо, в котором с какой-то яростью мстила Каллисту:

«Друг мой, приезжайте ко мне, я в отчаянии. Антуан отказал Вам в тот момент, когда Ваше появление могло положить конец самому страшному кошмару моей жизни; Вы могли освободить меня от человека, которого я ненавижу и с которым, надеюсь, никогда больше не встречусь. Я люблю и буду любить только Вас одного, хотя и знаю, что, к несчастью, не нравлюсь Вам так, как мне того бы хотелось...»

Засим следовало еще четыре страницы. Письмо заканчивалось восторженными излияниями, слишком поэтическими, чтобы их можно было привести здесь, а последние строчки бесповоротно скомпрометировали обезумевшую женщину: «Я вся в твоей власти! Ах, я не остановлюсь ни перед чем, лишь бы доказать тебе, как ты любим». И она подписалась полным именем, чего никогда еще не делала ни для Каллиста, ни для Конти.

На следующий день, когда юный граф явился к маркизе, она принимала ванну. Антуан попросил гостя подождать. Теперь уже Ла Пальферин распорядился отказать Каллисту, который с сердцем, жаждавшим любви, примчался пораньше к Беатрисе, и Шарль-Эдуард смотрел из окна, как несчастный дю Геник в отчаянии садится в карету.

— Ах, Шарль, — воскликнула маркиза, входя в гостиную, — вы погубили меня!

— Я это знаю, сударыня, — спокойно ответил Ла Пальферин. — Вы клялись, что любите только меня, вы даже выразили желание вручить мне письмо, где вы изложили бы причины, побудившие вас к самоубийству, дабы в случае неверности я мог вас отравить, не боясь людского правосудия, как будто людям незаурядным требуется яд, чтобы отомстить. Вы написали мне: «Я не остановлюсь ни перед чем, лишь бы доказать тебе, как ты любим!..» Не находите ли вы, что эти слова противоречат вашему восклицанию: «Вы погубили меня!» Теперь я узнаю, хватит ли у вас мужества порвать с Каллистом...

— Ну что ж, ты отомстил ему заранее, — воскликнула Беатриса, бросаясь графу на шею. — И отныне мы с тобой связаны навек...

— Сударыня, — холодно ответил принц богемы, — если вы желаете принимать меня в качестве друга, я к вашим услугам, но при условии...

— Условии?

— Да, и вот при каком. Вы помиритесь с господином де Рошфидом, вы вернете себе прежнее положение, вы переедете в ваш прекрасный особняк на улице д'Анжу, вы будете там одной из королев Парижа; и вам это удастся, если вы заставите Рошфида заняться политикой и если вы сумеете повести свои дела так же искусно и настойчиво, как госпожа д'Эспар. Вот положение, какого я желаю для женщины, удостоенной моего внимания...

— Но вы забываете, что для этого необходимо согласие господина де Рошфида.

— Дорогое дитя мое, — ответил Ла Пальферин, — он подготовлен, я дал ему честное слово, что вы стоите в тысячу раз больше, чем все Орели из квартала Сен-Жорж, и теперь моя честь в ваших руках.

В течение недели Каллист каждый день являлся к Беатрисе и всякий раз выслушивал отказ Антуана, который с печальной миной сообщал: «Маркиза опасно больны». Тогда Каллист мчался к Ла Пальферину, но его лакей заявлял: «Граф уехали на охоту». И каждый раз бретонец оставлял Ла Пальферину письмо.

На девятый день Каллист получил от Ла Пальферина приглашение явиться для переговоров и застал у него Максима де Трай, — очевидно, юный авантюрист решил сделать своего наставника свидетелем этой сцены с целью показать, каких успехов он достиг.

— Послушайте, барон, — спокойно начал Шарль-Эдуард, — вот шесть писем, которые я имел честь от вас получить; они целы и даже не распечатаны, я и так знал их содержание, знал, что вы повсюду ищете меня с того самого дня, как я из окна увидел вас у дверей известного вам дома, у которого накануне вы из того же окна видели меня стоящим у дверей. Я решил, что моя обязанность игнорировать ваше непристойное и вызывающее поведение. Между нами говоря, вы человек слишком хорошего вкуса, чтобы таить злобу против женщины, которая разлюбила вас. Смею вас заверить, что вы становитесь на ложный путь, — никогда не пытайтесь вернуть себе расположение женщины, затеяв ссору с более счастливым соперником. Но в нынешних обстоятельствах ваши письма ко мне страдают одним коренным пороком, — они «недействительны», как говорят адвокаты. Вы человек здравомыслящий и не можете пенять на мужа, который решил вернуть себе жену. Господин де Рошфид понял, что маркиза очутилась в положении, ее недостойном. Вы не застанете больше госпожу де Рошфид на улице Шартр; через полгода, следующей зимой, можете посетить ее в особняке Рошфидов. Вы слишком опрометчиво вторглись в отношения супругов в тот момент, когда они пошли на примирение, которому вы сами же способствовали, допустив унизительную сцену в Итальянской опере. При выходе из театра Беатриса, которой я еще до того передавал дружественные предложения ее мужа, усадила меня в свою карету, и первые слова ее были: «Разыщите поскорее Артура».

— О, боже мой!.. — воскликнул Каллист. — Она права, я не проявил достаточно преданности...

— К сожалению, сударь, несчастный Артур жил с одной из этих ужасных женщин, с некоей Шонтц, которая уже давно понимала, что он вот-вот ее покинет. Надеясь на болезненное состояние Беатрисы, госпожа Шонтц рассчитывала стать в один прекрасный день маркизой де Рошфид. Вообразите же ее ярость, когда она увидела, что эти мечты рухнули; понятно, она захотела отомстить и мужу и жене! Подобные женщины, сударь, способны выколоть себе глаз, лишь бы выколоть оба глаза своему врагу, а Шонтц, которая сейчас, должно быть, уже за пределами Парижа, выколола бы целых три пары глаз!.. А если бы я имел неосторожность полюбить Беатрису, эта женщина выколола бы четыре пары глаз. Вам следовало бы своевременно понять, что вы нуждаетесь в окулисте...

Максим не мог удержать улыбки, следя за переменами в лице Каллиста: уразумев свое положение, он весь залился краской, а потом вдруг побледнел как мертвец.

— А знаете ли вы, барон, что эта гнусная женщина вышла замуж за человека, который обещался помочь ей в ее мстительных замыслах?.. О, женщины!.. Теперь, надеюсь, вы поймете, почему Беатриса удалилась с Артуром на несколько месяцев в Ножан-Сюр-Марн; там у них очаровательный домик, и там они окончательно прозреют. Тем временем особняк Рошфидов отделают заново, и Беатриса будет жить в княжеской роскоши. Когда искренне любишь такую благородную, такую незаурядную, такую очаровательную женщину, жертву супружеской любви, — обязанность тех, кто ее обожает, подобно вам, и уважает, подобно мне, остаться ее другом, и только другом, в тот решительный час, когда она нашла в себе мужество вернуться к своим священным обязанностям... Надеюсь, вы извините меня, что я попросил графа де Трай быть свидетелем нашего объяснения, но для меня крайне важно внести полную ясность в эту историю. Кстати, хочу сообщить вам, что я восхищаюсь незаурядным умом госпожи де Рошфид, но как женщина она мне решительно не нравится.

— Вот как кончаются самые прекрасные наши мечты, наша небесная любовь! — воскликнул Каллист, которого ошеломил этот поток разочаровывающих открытий.

— Они кончаются фарсом, — сказал Максим, — или, того хуже, пузырьком с ядом! Я не знаю ни одной первой любви, которая не кончалась бы глупо. Ах, барон, все, что есть в человеке небесного, может найти себе достойную пищу лишь на небесах!.. Вот почему правы мы, повесы. Я лично долго размышлял над этим вопросом и, как видите, вчера вступил в законный брак. Я буду верен своей жене, и я советую вам вернуться к госпоже дю Геник... Но не сейчас... месяца через три. Не жалейте о Беатрисе — это натура тщеславная, вялая. Если хотите — это вторая госпожа д'Эспар, только без ее политичности; женщина без сердца и без головы, кокетство ее самое мелкое, а легкомыслие ее всегда во зло. Госпожа де Рошфид любит только самое себя. Она окончательно поссорила бы вас с женой, а потом бросила бы без зазрения совести, — одним словом, это ни рыба, ни мясо. У нее нет силы ни в чем — ни в пороке, ни в добродетели.

— Я не согласен с тобой, Максим, — возразил Ла Пальферин, — Беатриса будет самой очаровательной хозяйкой лучшего из парижских салонов.

Каллист ушел, дружески пожав руку Шарлю-Эдуарду и Максиму де Трай, он даже поблагодарил их за то, что они рассеяли его иллюзии.

Через три дня герцогиня де Гранлье, которая не видалась с дочерью с того самого дня, когда произошел описанный выше разговор, приехала к дю Геникам рано утром. Каллист был еще в халате, а Сабина, сидя возле него, вышивала распашонки для будущего отпрыска дю Геников.

— Что с вами, дети мои? — спросила добрая герцогиня.

— Все хорошо, дорогая маменька, — ответила Сабина, подняв на мать сияющие счастьем глаза, — мы разыграли басню «Два голубка»[71] «Два голубка» — басня Лафонтена, в которой говорится о злоключениях голубя. Натерпевшись всяких бед, он возвращается в свое родное гнездо., — вот и все.

Каллист подошел к Сабине и нежно пожал ее руку.


1838—1844


Читать далее

Третья часть. ЗАПОЗДАЛЫЙ РОМАН

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть