Часть III. Свершилось!

Онлайн чтение книги Назад к Мафусаилу Back to Methuselah (A Metabiological Pentateuch)
Часть III. Свершилось!

Год 2170 н. э., летний день. Служебный кабинет президента Британских островов. Во всю ширину комнаты стол для заседаний. С обеих его сторон по три кресла; на одном конце председательское кресло, на другом — простой стул. На столе, перед каждым креслом, небольшой коммутатор со шкалой. Камина нет. Задняя стена представляет собой серебристый экран размером приблизительно в две створчатые двери. Слева от зрителей дверь; рядом с нею, на стене, ряд массивных крюков для одежды, подбитых и обтянутых бархатом.

Входит плотный, интересный, жизнерадостный мужчина средних лет. Он в шелковой тунике, чулках, сандалиях с красивым узором; на лбу у него золотой обруч. Он похож и на Джойса Берджа, и на Лубина, словно природа сделала из обоих один фотомонтаж. Мужчина снимает обруч, вешает на крюк и садится в председательское кресло на дальнем, считая от двери, конце стола. Затем вставляет штепсельную вилку в коммутатор, передвигает стрелку шкалы и нажимает кнопку. Серебряный экран темнеет, на нем появляется как бы зеркально отраженное изображение другого кабинета с точно такой же меблировкой и сидящего в нем худощавого неприветливого человека в такой же одежде, но менее яркой расцветки. Его золотой обруч висит на таком же крюке около двери. Человек перебирает бумаги на столе. Он сильно напоминает Конрада Барнабаса, только лицо у него гораздо моложавей и заурядней.

Бердж-Лубин. Алло! Барнабас?

Барнабас (не поворачивая головы) . Какой номер?

Бердж-Лубин. Пять — двойной икс — тридцать два — гамма. Бердж-Лубин.

Барнабас вставляет вилку в гнездо 5, переводит стрелку шкалы на двойной икс, вставляет вторую вилку в гнездо 32, нажимает кнопку и поворачивается к Бердж-Лубину, которого теперь и видит, и слышит.

Барнабас (отрывисто) . А, это вы, президент!

Бердж-Лубин. Да. Мне передали, что вы просили позвонить. Что случилось?

Барнабас (резко и ворчливо) . Я хочу выразить протест.

Бердж-Лубин (добродушно и насмешливо) . Как! Снова протест? Чем вы недовольны на этот раз?

Барнабас. Будь вам известно, сколько раз я воздерживался от протеста, вы изумились бы моему терпению. Вы постоянно выказываете мне подчеркнутое неуважение.

Бердж-Лубин. В чем же оно выразилось теперь?

Барнабас. Вы распорядились, чтобы я принял в государственном архиве этого субъекта из Америки и лично присутствовал на демонстрации какого-то дурацкого фильма. Это дело президента, а не верховного статистика. Вы самым недостойным образом расточаете мое время и незаконно перекладываете на меня собственные обязанности. Я отказываюсь быть на приеме. Идите на него сами.

Бердж-Лубин. Дорогой мой, я с величайшим удовольствием снял бы с вас это бремя…

Барнабас. Вот и снимите. О большем я не прошу. (Хочет выключить связь.)

Бердж-Лубин. Не выключайтесь. Выслушайте меня. Этот американец разработал метод, позволяющий дышать под водой.

Барнабас. А я при чем? Мне дышать под водой ни к чему.

Бердж-Лубин. Как знать, дорогой Барнабас! Такое умение никому не вредит. Вы, например, никогда не смотрите себе под ноги, когда погружены в свои выкладки, и в один прекрасный день обязательно угодите в Серпентайн{189}. А метод этого американца может спасти вам жизнь.

Барнабас (раздраженно) . Не объясните ли мне, какое все это имеет отношение к вашей привычке сваливать на меня свои должностные обязанности? Я не позволю себя третировать.

Изображение исчезает, экран светлеет.

Бердж-Лубин (негодующе надавливая на кнопку) . Попрошу не разъединять: разговор не кончен. Я, президент, вызываю верховного статистика. Вы что там — заснули?

Женский голос. Извините.

На экране снова появляется Барнабас.

Бердж-Лубин. Ну что ж, если вы так это воспринимаете, я заменю вас. А напрасно: американец считает вас крупнейшим современным авторитетом в вопросе о продолжительности жизни и…

Барнабас (перебивая) . Считает? Это еще что за новости? Я и есть крупнейший современный авторитет в вопросе о продолжительности жизни. Кто рискнет это оспаривать?

Бердж-Лубин. Никто, милейший, никто. Не придирайтесь к словам. Но вы, очевидно, не читали книгу этого американца?

Барнабас. Только не рассказывайте мне, что сами читали ее или что за последние двадцать лет прочли хоть одну книгу, кроме романов. Я вам все равно не поверю.

Бердж-Лубин. Вы правы, дружище, я ее не читал. Зато прочел отзыв о ней в литературном приложении к «Таймс».

Барнабас. Этот отзыв интересует меня, как прошлогодний снег. Я там упомянут?

Бердж-Лубин. Да.

Барнабас. Неужели? И в какой же связи?

Бердж-Лубин. Там говорится, что за последние два столетия утонуло множество выдающихся людей вроде вас и меня и что, если этот метод дыхания под водой оправдает себя, ваша оценка средней продолжительности человеческой жизни окажется несостоятельной.

Барнабас (встревоженно) . Несостоятельной? Моя оценка? Боже правый, да понимает ли этот осел, чем это грозит? И понимаете ли вы сами?

Бердж-Лубин. По-моему, это грозит нам пересмотром Акта.

Барнабас. Что? Пересмотреть мой Акт? Чудовищно!

Бердж-Лубин. И все-таки его придется пересмотреть. Заставлять людей работать до сорока трех лет мы можем лишь при условии, что наши цифры непререкаемы. Вы же помните, какой сыр-бор загорелся из-за этих дополнительных трех лет и с каким трудом мы справились со сторонниками сорокалетнего возрастного предела.

Барнабас. Их победа означала бы разорение Британских островов. Вас-то, впрочем, это не беспокоит. У вас одна забота — собственная популярность.

Бердж-Лубин. Мне кажется, вы напрасно волнуетесь. Большинство людей жалуются на недостаток работы. Они были бы счастливы трудиться и после сорока трех лет. Надо только не принуждать их, а попросить об этом, как об одолжении.

Барнабас. Благодарю, но я не нуждаюсь в утешениях. (Решительно встает и надевает обруч.)

Бердж-Лубин. Куда это вы собрались?

Барнабас. На вашу киночепуху, куда же еще? Я поставлю на место этого американского шарлатана. (Уходит.)

Бердж-Лубин (вдогонку) . Бог помочь, старина! (Ухмыляется и выдергивает вилку; экран опять светлеет. Бердж-Лубин нажимает кнопку и, не отпуская ее, говорит.) Алло!

Женский голос. Алло!

Бердж-Лубин (официальным тоном) . Президент почтительно просит премьер-министра удостоить его беседы и целиком предоставляет себя в его высочайшее распоряжение.

Голос с китайским акцентом. Премьер-министр уже идет.

Бердж-Лубин. А, это вы, Конфуций? Вы сама любезность. Прошу. (Отпускает кнопку.)

Входит человек в желтом одеянии, напоминающий внешностью китайского мудреца.

(Шутливо.) Ну-с, ваша луковая премудрость, как ваши бедные больные ноги?

Конфуций (невозмутимо) . Благодарю за столь лестное внимание. Я здоров.

Бердж-Лубин. Тем лучше. Садитесь и устраивайтесь поудобней. Есть у вас дела ко мне?

Конфуций (усаживаясь в первое кресло справа от президента) . Нет.

Бердж-Лубин. Вам уже известны результаты дополнительных выборов?

Конфуций. Ничего существенного. Всего один кандидат.

Бердж-Лубин. Стоящий человек?

Конфуций. Недели две как выписан из местного сумасшедшего дома. Недостаточно безумен для принудительного усыпления; недостаточно нормален для любого места, кроме парламентских кулуаров. Весьма популярный оратор.

Бердж-Лубин. Как жаль, что народ так несерьезно относится к политике!

Конфуций. А я об этом не сожалею. Англичане не способны к ней от природы. С тех же пор как должностные функции возложены на китайцев, страной правят умело и честно. Что вам еще нужно?

Бердж-Лубин. Тогда я не понимаю, почему Китай — одно из самых дурно управляемых государств на свете.

Конфуций. Не согласен. Так было еще лет двадцать назад, но с тех пор мы запретили китайцам участвовать в государственных делах, ввезли для управления нами уроженцев Шотландии, и все наладилось. Ваша информация, как всегда, запаздывает на двадцать лет.

Бердж-Лубин. Вероятно, ни один народ не способен управлять сам собой. Не знаю только — почему.

Конфуций. Справедливость — это беспристрастие. А беспристрастны лишь иностранцы.

Бердж-Лубин. Как бы то ни было, должностные функции отправляются настолько успешно, что правительству нечего делать — ему остается только думать.

Конфуций. Будь это не так, оно вообще не могло бы думать — у него было бы слишком много дела.

Бердж-Лубин. Но разве это извиняет англичан? Что за страсть выбирать в парламент помешанных?

Конфуций. Англичане всегда так поступали. Но какое это имеет значение, коль скоро ваши несменяемые чиновники честны и дельны?

Бердж-Лубин. Вы просто незнакомы с историей нашей страны. Что сказали бы мои предки об этом скопище дегенератов, об этой кунсткамере, поныне именуемой палатой общин? Вы не поверите, Конфуций, — и я не осуждаю вас за это, — но ведь именно Англия спасла когда-то свободу во всем мире, создав парламентский строй, ставший ее гордостью и отличительной особенностью.

Конфуций. Я прекрасно знаком с историей вашей страны. Она доказывает как раз противоположное.

Бердж-Лубин. С чего вы взяли?

Конфуций. Единственным правом, которым когда-либо пользовался ваш парламент, было право отказывать королю в субсидиях.

Бердж-Лубин. Правильно. Великий сын Англии Симон де Монфор{190}

Конфуций. Он был не англичанин, а француз. Идею парламента он вывез из Франции.

Бердж-Лубин (растерянно) . Быть не может!

Конфуций. Король и его верные подданные убили Симона за то, что он навязал им парламент по своему, французскому образцу. Первой заботой британского парламента всегда было вотировать пожизненное содержание королю — и притом с восторженными изъявлениями преданности. Парламент поступал так из боязни, как бы ему не дали реальной власти и не потребовали, чтобы он хоть что-нибудь делал.

Бердж-Лубин. Послушайте, Конфуций, вы, разумеется, знаете историю лучше, чем я. Однако демократия…

Конфуций. Это типично китайский институт. Но даже у нас он, по существу, не оправдал себя.

Бердж-Лубин. Ну, а как же наш habeas corpus act{191}?

Конфуций. Англичане приостанавливали его действие всякий раз, когда он грозил принести хоть какую-то пользу.

Бердж-Лубин. Ну, а суд присяжных? Вы же не станете отрицать, что это наше детище?

Конфуций. Все дела, опасные для правящих классов, рассматривались либо Звездной палатой{192}, либо военным судом, кроме тех случаев, когда обвиняемого вовсе не судили, а просто казнили, предварительно осыпав бранью и опорочив в глазах общества.

Бердж-Лубин. Полно! Вы, может быть, и правы во всех этих частностях, но в целом мы сохранили себя как великую нацию. Согласитесь, это никогда не удалось бы народу, который ничего не умеет.

Конфуций. Я не сказал, что вы ничего не умеете. Вы умели драться. Умели есть. Умели пить. Вплоть до двадцатого века умели плодить детей. Умели играть в разные игры и работать, когда вас принуждали. Но управлять своей страной вы не умели.

Бердж-Лубин. Чему же тогда обязаны мы своей репутацией первых поборников свободы?

Конфуций. Вашему упорному нежеланию подчиняться какому бы то ни было порядку. Лошадь, лягающая каждого, кто пытается ее взнуздать и править ею, тоже может считаться поборницей свободы. Но отнюдь не поборницей порядка. В Китае ее живо пристрелили бы.

Бердж-Лубин. Чепуха! Уж не хотите ли вы сказать, что власть, которую возглавляю я, президент, вовсе не есть правительство?

Конфуций. Совершенно верно. Правительство — это я.

Бердж-Лубин. Вы? Вы, жирная, желтая, самодовольная туша?

Конфуций. Только англичанин способен на такое невежество в вопросе о власти, как мысль о том, что талантливый государственный деятель может не быть жирным, желтым и самодовольным. Мало ли среди вас, англичан, людей тощих, красноносых и скромных? Посадите такого на мое место, и не пройдет года, как вы снова погрузитесь в хаос и анархию девятнадцатого — двадцатого веков.

Бердж-Лубин. Ну, раз уж вы ссылаетесь на темное прошлое, нам больше не о чем спорить. И все-таки мы не погибли. Мы вырвались из этого хаоса, и теперь у нас лучший в мире образ правления. Как же могли добиться этого такие дураки, какими вы нас выставляете?

Конфуций. Вы добились этого лишь тогда, когда взаимоистребление и разруха, порожденные анархией, вынудили вас признать два неоспоримых факта. Во-первых, что правительство — первое условие цивилизации и что для сохранения цивилизации мало поприжать, как вы изволили выражаться, соседей и отсечь голову собственному королю, если тот случайно оказался не чуждым логике шотландцем{193} и принял свой сан всерьез. Во-вторых, что управление страной есть искусство, органически вам недоступное. В соответствии с этим вы ввезли образованных негритянок и китайцев и поручили им править вами. С тех пор вы процветаете.

Бердж-Лубин. Вы, старый мошенник, — тоже. Но я все равно не понимаю, как вы выдерживаете такую работу. Мне положительно кажется, что вам нравится общественная деятельность. Почему вы отказываетесь поехать со мной куда-нибудь на побережье? Я поучил бы вас играть в морской гольф.

Конфуций. Это меня не интересует. Я не варвар.

Бердж-Лубин. А я, по-вашему, варвар?

Конфуций. Вне всякого сомнения.

Бердж-Лубин. Почему?

Конфуций. Потому что вас любят. Люди любят жизнерадостных, добродушных варваров. Вас переизбрали президентом уже на пятый срок. И еще пять раз переизберут. Я тоже вас люблю. Общаться с вами приятней, чем с собакой или лошадью: у вас есть дар речи.

Бердж-Лубин. Выходит, я варвар потому, что вы любите меня?

Конфуций. Безусловно. Меня, например, никто не любит — предо мной трепещут. Талантливых людей никогда не любят. Я неприятен, но необходим.

Бердж-Лубин. Не расстраивайтесь, старина, в вас нет ничего особенно отталкивающего. Я отнюдь не испытываю к вам отвращения. А если вы полагаете, что я вас боюсь, значит, вы плохо знаете Берджа-Лубина, вот и все.

Конфуций. Да, в вас есть смелость. Это разновидность глупости.

Бердж-Лубин. Вы можете позволить себе не быть храбрым — этого и нельзя требовать от китаезы. Зато вы чертовски наглы.

Конфуций. Нет, я просто тверд и уверен в себе, как человек, который видит и знает. Ваше веселое бахвальство и беспечная самонадеянность приятны, как чистый воздух. Но они слепы и необоснованны. Вы вроде большой собаки, которая радостно лает и виляет хвостом. Но стоит ей отстать от меня хотя бы на шаг, и она пропала.

Бердж-Лубин. Благодарю за любезность. У меня есть большая собака, и я не знаю товарища лучше. Будь вам известно, насколько вы безобразней любой дворняги, вы не отважились бы на такие сравнения. (Поднимаясь.) Ну, если у вас нет ко мне дела, на сегодня расстанемся — я собираюсь развлечься. Чем вы порекомендуете мне заняться?

Конфуций. Отдайтесь размышлениям, и вас осенят великие мысли.

Бердж-Лубин. Да ну? Нет, вы ошибаетесь, если думаете, что в такую погоду я буду сидеть тут, поджав ноги и ожидая, пока меня осенят великие мысли. Я не так уж к этому стремлюсь. Предпочитаю морской гольф. (Спохватываясь.) Да, кстати, мне надо переговорить с министром здравоохранения. (Снова садится в кресло.)

Конфуций. Ее номер…

Бердж-Лубин. Я помню.

Конфуций (поднимаясь) . Не понимаю, что вас в ней привлекает. Женщина, если она не желтая, для меня просто не существует — разве что как должностное лицо. (Уходит.)

Бердж-Лубин повторяет манипуляцию с коммутатором. Экран темнеет, на нем появляется элегантная спальня, постель, гардероб, туалет и коммутатор на нем. За туалетом сидит красивая негритянка, примеряющая на голову яркий шарф. Пеньюар у нее соскользнул с плеч на табурет. Она в корсете, панталонах и шелковых чулках.

Бердж-Лубин (в панике) . Тысячу извинений!..

Негритянка вздрагивает и выдергивает вилку, изображение исчезает.

Голос негритянки. Кто это?

Бердж-Лубин. Это я, президент Бердж-Лубин. Я не знал, что ваша спальня включена. Еще раз извините.

Изображение появляется снова. Негритянка наспех натянула на плечи пеньюар и продолжает без всякого стеснения экспериментировать с шарфом. Чопорность Бердж-Лубина отнюдь не смутила ее, а скорее забавляет.

Негритянка. Ужасно глупо получилось: утром звонила одной даме, а вилку так и не вынула.

Бердж-Лубин. Извините, ради бога.

Негритянка (ослепительно улыбаясь и продолжая примерять шарф) . Полно! Я сама виновата.

Бердж-Лубин (сконфуженно) . Д-да, конечно… Вы у себя в Африке, наверно, привыкли к таким вещам.

Негритянка. Я тронута вашей деликатностью, господин президент. Она даже позабавила бы меня, если бы не была так огорчительна: как всегда у белых, она совершенно неуместна. Как вы находите мой шарф? Он мне к лицу?

Бердж-Лубин. Может ли быть иначе? Яркое всегда гармонирует с черной атласной кожей. Только нашим болезненно бледным женщинам нужно подбирать цвета, чтобы лицо не казалось блеклым. К вашему идет все.

Негритянка. Вы правы. Жаль, что у ваших белых красавиц всегда все одинаково — пепельно-серые лица, тусклая одежда, даже возраст. Зато какие хорошенькие у, них носики и маленькие губки! Собой они нехороши, любить их не за что, но сколько изящества!

Бердж-Лубин. Не заедете ли ко мне под каким-нибудь официальным предлогом? Прямо смешно, что мы еще ни разу не встречались! Мне так тяжело видеть вас, говорить с вами и постоянно помнить, что нас разделяют двести миль, что я даже не могу прикоснуться к вам.

Негритянка. Я не могу жить на восточном побережье — я и здесь-то вечно зябну. Кроме того, это рискованно, друг мой. А такой флирт на расстоянии просто очарователен: он приучает к сдержанности.

Бердж-Лубин. К черту сдержанность! Я хочу сжимать вас в объятиях, я…

Негритянка выдергивает вилку, изображение исчезает, слышен только ее смех.

Чертовка черномазая! (Яростно выдергивает вилку, смех смолкает.) О, этот зов пола! Почему я не могу подавить его? Какой позор!

Конфуций возвращается.

Конфуций. Забыл сказать: сегодня для вас есть дело. Вам надлежит проследовать в государственный архив и принять там американского варвара.

Бердж-Лубин. Запомните раз навсегда, Конфуций: я не потерплю вашей китайской привычки называть всех белых варварами.

Конфуций (почтительно складывая руки и останавливаясь у дальнего конца стола) . Постараюсь запечатлеть в памяти, что вы не потерпите, чтобы американцев называли варварами.

Бердж-Лубин. Ничего подобного. Американцы действительно варвары. А вот мы — нет… Насколько я понял, упомянутый вами варвар — это американец, разработавший метод дыхания под водой.

Конфуций. Да, он говорит, что это ему удалось. По каким-то непостижимым для нас, китайцев, причинам англичане неизменно принимают на веру любые утверждения любого американского изобретателя, особенно такого, который ничего не изобрел. Вот почему вы поверили этому человеку и устроили официальный прием в его честь. Сегодня государственный архив показывает кинохронику о смерти всех выдающихся англичан, утонувших после появления кино. Сходите посмотреть — вам же все равно нечего делать.

Бердж-Лубин. Какой мне интерес смотреть ленту, на которую сняли целую кучу людей по той лишь причине, что они утонули? Будь у них хоть капля здравого смысла, они наверняка не поступили бы так.

Конфуций. Вы не правы. Недавно архив сделал крупное открытие, подметив за талантливыми государственными деятелями и деятельницами прошлого века две особенности, на которые еще никто не обратил внимания. Во-первых, они до весьма преклонного возраста выглядели на редкость моложаво; во-вторых, все они утонули.

Бердж-Лубин. Слышал. Как вы это объясняете?

Конфуций. Это необъяснимо, ибо неразумно. Следовательно, я в это не верю.

Врывается мертвенно-бледный верховный статистик и неверными шагами добирается до середины стола.

Бердж-Лубин. Что случилось? Вы заболели?

Барнабас (задыхаясь) . Нет. Я… (Падает в среднее кресло.) Я должен поговорить с вами наедине.

Конфуций невозмутимо удаляется.

Бердж-Лубин. Да что это с вами? Подышите кислородом.

Барнабас. Уже дышал. Ступайте сами в архив и поглядите там, как люди грохаются в обморок и как их приводят в чувство кислородом. Так было и со мной, когда я своими глазами увидел то, что видят они.

Бердж-Лубин. Что же именно?

Барнабас. Архиепископа Йоркского.

Бердж-Лубин. А почему бы им его не видеть? И с какой стати падать от этого в обморок? Разве он убит?

Барнабас. Нет, утонул.

Бердж-Лубин. Боже правый! Как? Где? Когда? Бедняга!

Барнабас. Бедняга? Нет, бедный вор, бедный обманщик, бедный казнокрад! Ну, погодите, я до него доберусь!

Бердж-Лубин. Да вы рехнулись! Как можно добраться до него, если он мертв?

Барнабас. Мертв? Кто вам это сказал?

Бердж-Лубин. Вы сами. Он же утонул.

Барнабас (в бешенстве) . Выслушайте меня наконец! Что стало со стариком Хэзлемом, четвертым по счету предшественником нынешнего архиепископа? Утонул он или нет?

Бердж-Лубин. Почем я знаю? Посмотрите «Британскую энциклопедию».

Барнабас. Да?.. А с архиепископом Стикитом, автором книги «Стикит о псалмах»? Утонул он или нет?

Бердж-Лубин. Слава богу, да. И поделом!

Барнабас. А с президентом Дикинсоном? А с генералом Балибоем? Утонули они или нет?

Бердж-Лубин. Кто же это оспаривает?

Барнабас. Так вот, когда сегодня американцу показали на экране всех этих четверых покойников, выяснилось, что они и архиепископ — одно и то же лицо. Вы и теперь скажете, что я помешанный?

Бердж-Лубин. Да, и притом буйный.

Барнабас. Верить мне своим глазам или нет?

Бердж-Лубин. А это уж как вам угодно. Могу сказать одно: если ваши глаза не видят разницы между одним живым архиепископом и двумя мертвыми, я таким глазам не верю.

Звонок на коммутаторе. Бердж-Лубин нажимает кнопку.

Слушаю.

Женский голос. Архиепископ Йоркский просит президента принять его.

Барнабас (хриплым от бешенства голосом) . Тащите его сюда! Я потолкую с этим негодяем!

Бердж-Лубин. Только не в теперешнем вашем состоянии.

Барнабас (дотянувшись до кнопки и яростно нажимая ее) . Немедленно впустить архиепископа!

Бердж-Лубин. Помните, Барнабас: если вы потеряете самообладание, нас будет двое против одного.

Входит архиепископ. На шее у него, под черным галстуком, белая повязка. Одет он в нечто вроде шотландской юбочки из черных лент, мягкие черные сапоги с застежками до колен. Костюм его выглядит почти так же, как у президента и верховного статистика, только выдержан в черно-белых тонах. Это, несомненно, преподобный Билл Хэзлем, хотя он старше того молодого человека, который когда-то ухаживал за Сэвви Барнабас. На вид ему не больше пятидесяти, но и для этого возраста он сохранился на редкость хорошо. Правда, былые мальчишеские замашки исчезли: теперь он — воплощенная респектабельность. Заметно, что президент его немного побаивается: поэтому вполне естественно и неизбежно, что архиепископ первым начинает разговор.

Архиепископ. Добрый день, господин президент!

Бердж-Лубин. Добрый день, господин архиепископ! Садитесь, пожалуйста.

Архиепископ (усаживаясь между Бердж-Лубином и Барнабасом) . Добрый день, господин верховный статистик!

Барнабас (злобно) . Добрый день! Не возражаете, если я задам вам один вопрос?

Архиепископ (изумленный его недружелюбным тоном, с любопытством глядит на него) . Нисколько. Что вас интересует?

Барнабас. Что такое, по-вашему, вор?

Архиепископ. По-моему, изрядно устаревшее слово.

Барнабас. В моем ведомстве оно еще имеет официальное хождение.

Архиепископ. В наших ведомствах полно пережитков. Посмотрите на мой галстук, передник, башмаки. Явные пережитки, но без них я, вероятно, не был бы подлинным архиепископом.

Барнабас. Еще бы!.. Так вот, слово «вор» по-прежнему имеет хождение в моем ведомстве, потому что в обществе по-прежнему имеет место такое явление, как воровство. Явление весьма мерзкое и позорное.

Архиепископ (холодно) . Безусловно.

Барнабас. Для моего ведомства, сэр, вор — это человек, который превышает установленный для него законом срок жизни и получает народные деньги даже тогда, когда любой честный человек на его месте давно был бы покойником.

Архиепископ. В таком случае, сэр, позволю себе заметить, что ваше ведомство плохо знает свои функции. Если вы ошиблись в исчислении продолжительности человеческой жизни, вина за это ложится не на тех, кому вы неправильно исчислили срок жизни. А когда они к тому же продолжают трудиться и производить, их существование окупается даже в том случае, если они проживут несколько столетий.

Барнабас. Меня не интересует, как они трудятся и что производят. Это не дело моего ведомства. Меня касается одно — продолжительность их жизни, и я повторяю, что никто не имеет права жить и получать деньги, коль скоро ему положено умереть.

Архиепископ. Вы не понимаете взаимосвязи дохода и производительности.

Барнабас. Зато я понимаю, в чем состоят обязанности моего ведомства.

Архиепископ. Этого мало. Ваше ведомство лишь часть синтеза всех ведомств.

Бердж-Лубин. Синтез? Это отвлеченное понятие; следовательно, дело Конфуция. На днях я слышал от него это слово и еще тогда спросил себя, что за чертовщину оно означает. (Вставляет вилку.) Алло! Соедините меня с премьер-министром.

Голос Конфуция. Премьер-министр у аппарата.

Бердж-Лубин. Старина, тут нам попалось одно отвлеченное понятие. Никак не можем разобраться. Зайдите и растолкуйте.

Архиепископ. Позволено ли мне спросить, в какой связи встал этот вопрос?

Барнабас. А-а, теперь вы, кажется, почуяли, чем тут пахнет? Вы-то, конечно, считали себя в полной безопасности. Вы…

Бердж-Лубин. Спокойно, Барнабас! Не спешите.

Входит Конфуций.

Архиепископ (вставая) . Здравствуйте, господин премьер-министр!

Бердж-Лубин (непроизвольно подражая архиепископу, также встает) . Удостойте нас чести присесть, о мудрый!

Конфуций. Церемонии излишни. (Кланяется собравшимся и садится на конце стола.)

Президент и архиепископ занимают свои места.

Бердж-Лубин. Мы хотим просить вас, Конфуций, рассмотреть один казус. Допустите, что человек, не считаясь с официально установленным для него сроком жизни, прожил больше, чем два с половиной столетия. Имеет ли в данном случае верховный статистик право назвать его вором?

Конфуций. Нет. Но он имеет право назвать его обманщиком.

Архиепископ. Не нахожу, господин премьер-министр. Сколько, по-вашему, мне лет?

Конфуций. Пятьдесят.

Бердж-Лубин. Нет, меньше. Вам сорок пять, но на вид вы еще моложе.

Архиепископ. Мне двести восемьдесят три.

Барнабас (с мрачным торжеством) . Ну? Я — помешанный?

Бердж-Лубин. Вы оба помешанные. Прошу прощения, архиепископ, но это уж… э-э… слишком.

Архиепископ (Конфуцию) . Господин премьер-министр, сделайте одолжение, допустите, что я действительно прожил около трех столетий. Допустите чисто гипотетически.

Бердж-Лубин. Гипотетически? Что это значит?

Конфуций. Неважно. Я понимаю. (Архиепископу.) Что́ я должен допустить — что вы жили в ваших предках или с помощью метампсихоза{194}?

Бердж-Лубин. Ме-там-пси… Боже правый! Ну и голова у вас, Конфуций, ну и голова!

Архиепископ. Ничего подобного. Допустите, что я в самом прямом смысле слова родился в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году и с тысяча девятьсот десятого непрерывно работал в разных профессиях. Вор я или нет?

Конфуций. Не знаю. Воровство также было одной из ваших профессий?

Архиепископ. Нет. Я был всего-навсего архиепископом, президентом и генералом.

Барнабас. Обворовал он казну или нет, получив полдюжины доходов, хотя имел право всего на один? Вот на что вы мне ответьте.

Конфуций. Безусловно, нет. Мы допустили, что с тысяча девятьсот десятого года он непрерывно работает. Сейчас две тысячи семидесятый год. Какова официальная продолжительность жизни?

Барнабас. Семьдесят восемь лет. Разумеется, это средняя цифра, и мы не возражаем, если человек иногда доживает до девяноста или, в качестве курьеза, даже до ста. Но повторяю: тот, кто превышает этот предел, — мошенник.

Конфуций. Двести восемьдесят три, деленные на семьдесят восемь, составляют больше, чем три с половиной. Ваше ведомство должно архиепископу две с половиной стоимости воспитания и три с половиной пенсии по возрасту.

Барнабас. Чепуха! Это еще почему?

Конфуций. С какого возраста люди у вас начинают работать на общество?

Бердж-Лубин. С трех лет. Начиная с трех лет они каждый день уже что-то делают. Просто так, чтобы втянуться. А самоокупаются или почти самоокупаются они с тринадцати.

Конфуций. А когда они выходят на пенсию?

Барнабас. В сорок три года.

Конфуций. Следовательно, они трудятся тридцать лет и за это, не работая, тринадцать лет получают стоимость воспитания в детстве и тридцать пять лет пенсию по старости, что составляет в сумме сорок восемь лет. Архиепископ проработал двести шестьдесят лет, а получил только одну стоимость воспитания и ни одной пенсии. Ему причитается с вас пенсия за триста лет и примерно восемь стоимостей воспитания. Таким образом, вы сильно ему задолжали. Иными словами, его долголетие принесло нации огромную экономию, а вы, живя всего семьдесят восемь лет, существуете за его счет. Он — ваш благодетель, а вы — вор. (Привстав.) Смею ли я теперь удалиться и вернуться к своим серьезным обязанностям, тем более что мой лично срок жизни сравнительно краток?

Бердж-Лубин. Погодите, старина.

Конфуций садится.

Вопрос поставлен не гипнотически или как вы там выражаетесь, а вполне серьезно. Я не верю, что все это правда, но если архиепископ и верховный статистик настаивают на своем, нам придется либо упрятать обоих в сумасшедший дом, либо основательно разобраться в деле.

Барнабас. Со мной вся эта китайщина ни к чему. Я — человек простой, метафизики не понимаю и не верю в нее, но умею обращаться с цифрами. Если архиепископ имеет право на семьдесят восемь лет, а получил деньги за двести восемьдесят три года, я утверждаю, что он получил больше, чем справе получить. Попробуйте доказать, что это не так.

Архиепископ. Я получил деньги не за двести восемьдесят три года, а всего за двадцать три, хотя сам проработал двести шестьдесят лет.

Конфуций. А что показывают ваши счетные книги — недостачу или излишки?

Барнабас. Излишки. Вот это мне и непонятно. До чего же хитры такие люди!

Бердж-Лубин. Итак, все ясно, спорить больше не о чем. Китаец говорит, что вы не правы; значит, и дело с концом.

Барнабас. Я не оспариваю доводы китайца. Но что вы скажете насчет приведенных мною фактов?

Конфуций. Если к числу их относится и утверждение, будто человек может прожить двести восемьдесят три года, я рекомендую вам отправиться на побережье и отдохнуть там неделю-другую.

Барнабас. Хватит вам намекать на мое помешательство. Пойдите и посмотрите кинохронику. Повторяю вам: этот субъект — архиепископ Хэзлем, архиепископ Стикит, президент Дикинсон, генерал Балибой и, сверх того, он сам; короче, пять человек в одном лице.

Архиепископ. Не отрицаю. И никогда не отрицал. Просто меня никто об этом не спрашивал.

Бердж-Лубин. Но черт вас… Извините, архиепископ, но это в самом деле… э-э…

Архиепископ. Не стесняйтесь. Так что вы хотели сказать?

Бердж-Лубин. Но вы действительно утонули четыре раза — вы же не так живучи, как кошка.

Архиепископ. Все очень просто. Представьте себе, в каком положении я оказался, сделав наконец поразительное открытие, что мне предстоит прожить триста лет. Я…

Конфуций (перебивая) . Простите. Такое открытие невозможно. Вы и сейчас его не сделали. Коль скоро вы прожили двести лет, вы можете прожить еще хоть миллион. При чем же здесь цифра триста? Вы допустили промах уже в самом начале своей сказки, господин архиепископ.

Бердж-Лубин. Ловко, Конфуций! (Архиепископу.) Он вас поймал. Не представляю, как вы теперь выкрутитесь.

Архиепископ. Да, ход действительно ловкий. Но если верховный статистик зайдет в библиотеку Британского музея и пороется в каталоге, он обнаружит там весьма любопытную, хотя и забытую ныне книгу, опубликованную под его фамилией в тысяча девятьсот двадцать четвертом году и озаглавленную «Евангелие от братьев Барнабас». Это Евангелие гласило, что для спасения цивилизации человек должен жить триста лет. Оно доказывало, что такое долгожительство вполне возможно, и учило, как этого достичь. Кстати, я был женат на дочери одного из этих братьев.

Барнабас. Вы хотите сказать, что притязаете на родство со мной?

Архиепископ. Я ни на что не притязаю. Поскольку сейчас у меня, вероятно, уже три-четыре миллиона родственников разных степеней, я перестал поддерживать семейные связи.

Бердж-Лубин. Боже милостивый! Четыре миллиона родственников? Это реальная цифра, Конфуций?

Конфуций. В Китае она могла бы составить и сорок миллионов, не будь там ограничена рождаемость.

Бердж-Лубин. Сногсшибательно! Это доказывает… (Спохватываясь.) Нет, это исключено. Не будем терять голову.

Конфуций (архиепископу) . Вы хотите сказать, что прославленные предки верховного статистика открыли вам секрет, как прожить три столетия?

Архиепископ. Отнюдь нет. Они просто были убеждены, что человек может жить столько, сколько сочтет безусловно необходимым для спасения цивилизации. Я не разделял их убеждений, во всяком случае, не сознавал, что разделяю. Их теории казались мне тогда смешными. Я считал своего тестя и его брата умными чудаками, которые внушили друг другу навязчивую идею, перешедшую затем в манию. И только на восьмом десятке, когда у меня случились серьезные осложнения с пенсионными учреждениями, я стал догадываться, что это — истина.

Конфуций. Истина?

Архиепископ. Да, господин премьер-министр, истина. Как это обычно бывает с революционными истинами, все началось с шутки. После сорока пяти лет я перестал обнаруживать какие-либо признаки постарения, и моя жена частенько подсмеивалась надо мною, уверяя, что я обязательно проживу триста лет. Сама она умерла шестидесяти восьми. Последние слова, которые я от нее услышал, сидя у постели и держа ее за руку, были: «Билл, тебе действительно не дашь и пятидесяти. Я думаю…» Тут она умолкла, задумалась и навсегда заснула. После этого стал задумываться и я. Вот вам объяснение моих трехсот лет, господин премьер-министр.

Конфуций. Очень остроумное объяснение, господин архиепископ. И очень красноречивое.

Бердж-Лубин. Вы, конечно, понимаете, архиепископ, что я лично ни на минуту не позволил себе усомниться в вашей правдивости. Вы ведь понимаете это, не так ли?

Архиепископ. Разумеется, господин президент. Вы только мне не верите, вот и все. Впрочем, я этого и не жду. На вашем месте я тоже не поверил бы. Поэтому посмотрите-ка лучше кинохронику. (Указывая на верховного статистика.) Вот он поверил.

Бердж-Лубин. Но вы же утонули! Как с этим-то быть? Человек может утонуть раз, от силы два, если он крайне неосторожен. Но четыре раза!.. Да у него, как у бешеной собаки, водобоязнь сделается!

Архиепископ. Может быть, господин премьер-министр объяснит вам, в чем тут дело.

Конфуций. Чтобы сохранить свою тайну, архиепископу надо было умереть.

Бердж-Лубин. Но ведь он жив, черт вас побери!

Конфуций. В социальном плане человек не может не делать того, что делают все. Поэтому ему приходится умирать в положенное время.

Барнабас. Разумеется. Это просто вопрос чести.

Конфуций. Отнюдь. Просто необходимость.

Бердж-Лубин. Пусть меня повесят, если я что-нибудь понимаю! Я, например, с удовольствием жил бы вечно, если бы мог.

Архиепископ. Это не так просто, как вам кажется. Вы, господин премьер-министр, сразу оценили всю затруднительность положения. А вам, господин президент, позвольте напомнить, что в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году, когда закон о перераспределении доходов дал мне право на приличную пенсию по старости, я уже перевалил за восемьдесят. Я попробовал истребовать свою пенсию, но меня, ввиду моей моложавости, привлекли к ответственности за попытку получить народные деньги обманным путем. Документов у меня не было: мое свидетельство о рождении погибло задолго до этого, во время первой из великих современных войн, при взрыве бомбы, угодившей в сельскую церковь. Меня сочли сорокалетним и снова заставили работать целых пятнадцать лет: пенсионный возраст равнялся тогда пятидесяти пяти.

Бердж-Лубин. Неужели? Как только люди терпели это?

Архиепископ. Но и по истечении этого срока мне все равно не дали пенсии: я по-прежнему выглядел слишком молодо. Неприятности тянулись несколько лет. Меня то и дело таскали в промышленную полицию: там никак не хотели поверить, что я достиг возрастного предела. Меня уже прозвали Вечным жидом. Представляете себе, насколько невыносимо стало мое положение? Я предвидел, что лет через двадцать, когда по документам мне исполнится семьдесят пять, а на самом деле будет сто семнадцать, мне, по внешности, опять дадут не больше сорока пяти. Что оставалось делать? Искусственно поседеть? Взгромоздиться на костыли? Подражать голосу столетнего старика? Нет, решил я, лучше уж покончить с собой.

Барнабас. Вы обязаны были покончить с собой. Как порядочный человек вы не имели права превышать срок жизни, положенный порядочному человеку.

Архиепископ. Я и покончил с собой. Это оказалось совсем несложно. Во время купального сезона я отправился на море, положил в карман документы, удостоверяющие мою личность, и оставил одежду на берегу. Затем перебрался в другой город и сделал вид, что утратил память и не помню ни как меня зовут, ни сколько мне лет, словом, ничего о себе не знаю. Меня лечили, я выздоровел, но память не восстановилась. Так я вступил на путь постоянного чередования жизни и смерти. С тех пор я сделал несколько разных карьер. Трижды был архиепископом. Затем убедил правительство снести все наши города и выстроить их заново от фундаментов до крыш или перенести на другое место. После этого меня зачислили в артиллерию и произвели в генералы. Был я и президентом.

Бердж-Лубин. Дикинсоном?

Архиепископ. Да.

Бердж-Лубин. Но ведь тело Дикинсона было найдено и прах его погребен в соборе святого Павла{195}.

Архиепископ. Тело почти всегда находят: во время купального сезона тонет куча людей. Меня неоднократно кремировали. Сначала я, переодетый, обязательно присутствовал на своих похоронах — когда-то я читал про одного человека, который поступал именно так. Это описано в романе старинного писателя по фамилии Беннет{196}, у которого я, помнится, занял пять фунтов в тысяча девятьсот двенадцатом году. Потом мне это надоело. Сейчас я даже не дам себе труд перейти через улицу, чтобы прочесть собственную эпитафию.

Президент и премьер-министр явственно мрачнеют: их недоверчивость наконец побеждена.

Бердж-Лубин. Да понимаете ли вы, друзья, как это ужасно? Мы спокойно сидим рядом с человеком, на два столетия опоздавшим умереть. В любой момент тут же, при нас, он может рассыпаться в прах.

Барнабас. Этот не рассыпется. Этот будет получать свою пенсию до самого светопреставления.

Архиепископ. Вы преувеличиваете. Срок моей жизни — всего триста лет.

Барнабас. Меня вы, во всяком случае, переживете. Этого уже довольно.

Архиепископ (холодно) . Откуда вам это известно?

Барнабас (озадаченный) . Откуда мне это известно?

Архиепископ. Да, откуда? Я сам начал догадываться, что со мной, когда мне было уже под семьдесят: раньше я только гордился своей моложавостью. И лишь после девяноста я отнесся к делу с подобающей серьезностью. Даже теперь я иногда сомневаюсь, правда ли все это, хотя уже изложил вам обстоятельства, побуждающие меня полагать, что я неумышленно обрек себя на триста лет жизни.

Бердж-Лубин. Но каким образом вы этого добились? Ели лимоны? Или соевые бобы? Или…

Архиепископ. Ничего я не делал. Все получилось само по себе. И может случиться с кем угодно. С вами тоже.

Бердж-Лубин (уразумев все значение сказанного) . Выходит, мы трое, сами того не подозревая, можем оказаться в вашем положении?

Архиепископ. Можете. Поэтому рекомендую хотя бы из осторожности не предпринимать никаких шагов, которые осложнили бы мое положение.

Бердж-Лубин. Черт возьми! Еще сегодня утром один из моих секретарей заметил, что я выгляжу на редкость хорошо и молодо. Барнабас, я абсолютно убежден, что я один… э-э… скажем, одна из жертв этого странного каприза судьбы.

Архиепископ. Ваш прапрапрапрадед пришел к тому же убеждению на седьмом десятке. Я его знавал.

Бердж-Лубин (уныло) . Да-а, но ведь он умер.

Архиепископ. Нет.

Бердж-Лубин (воспрянув духом) . Вы хотите сказать, что он жив и поныне?

Архиепископ. Нет. Его расстреляли. Уверовав в то, что жизнь его продлится триста лет, он стал совершенно другим человеком. Начал говорить людям правду и так им этим досадил, что они воспользовались кое-какими пунктами парламентского акта, который он сам же провел во время первой мировой войны, а затем умышленно позабыл отменить. Его посадили в лондонский Тауэр и расстреляли.

Звонок на коммутаторе.

Конфуций (отвечает) . Да. (Слушает.)

Женский голос. Министр внутренних дел просит приема.

Бердж-Лубин (не расслышав) . Что она говорит? Кто просит приема?

Конфуций. Министр внутренних дел.

Барнабас. О, черт побери! Опять эта ужасная женщина!

Бердж-Лубин. В ней действительно есть что-то отталкивающее, хоть я и не пойму, в чем тут дело. Собой она совсем недурна.

Барнабас (взрываясь) . Оставьте фривольный тон, бога ради!

Архиепископ. Это выше его сил, господин верховный статистик: трое из его шестнадцати предков по мужской линии были женаты на урожденных Лубин.

Бердж-Лубин. Полно, полно! Я и не думал фривольничать. Эту даму пригласил не я. Может быть, кто-нибудь из вас?

Конфуций. Ее служебный долг — раз в три месяца являться на личный доклад к президенту.

Бердж-Лубин. Ах, вот как! В таком случае полагаю, что мой служебный долг — принять ее. Лучше всего попросим ее сюда. Она вернет нас к реальной жизни. Не знаю, как вы, друзья мои, а я совершенно одурел.

Конфуций (в аппарат) . Президент готов немедленно принять министра внутренних дел.

Присутствующие молча смотрят на дверь, откуда должен появиться министр внутренних дел.

Бердж-Лубин (неожиданно, архиепископу) . Вы, наверно, много раз были женаты?

Архиепископ. Всего один. Нельзя давать обет быть верным до смерти, когда ее приходится ждать триста лет.

Снова неловкое молчание. Входит министр внутренних дел. Это красивая женщина в цвете лет: сильное тело, стройный стан, безупречная осанка, поступь богини. Выражение лица и манеры обличают в ней серьезность, быстроту, решительность, суровость, непреклонность. Вместо блузы на ней туника, как у Дианы; вместо золотого обруча на лбу — небольшая серебряная корона. В остальном одета она почти так же, как мужчины, которые при ее появлении встают и с невольным уважением склоняют головы. Она подходит к свободному креслу между Барнабасом и Конфуцием.

Бердж-Лубин (с наигранной веселостью и любезностью) . Счастлив видеть вас, миссис Лутстринг.

Конфуций. Ваше небесное присутствие — великая честь для нас.

Барнабас. Добрый день, сударыня.

Архиепископ. К сожалению, не имел удовольствия встречаться с вами раньше. Я — архиепископ Йоркский.

Миссис Лутстринг. Мы, несомненно, где-то встречались, господин архиепископ: ваше лицо мне знакомо. Мы… (Неожиданно обрывает фразу.) Ах нет, вспомнила: это были не вы. (Садится.)

Мужчины садятся.

Архиепископ (также в замешательстве) . Вы уверены, что не ошиблись, миссис Лутстринг? Когда я гляжу на ваше лицо, у меня возникают странные ассоциации. Передо мной словно открывается дверь, вы стоите на пороге, узнаете меня и приветливо улыбаетесь. Не случалось ли вам когда-нибудь отпирать мне дверь?

Миссис Лутстринг. Я часто отпирала ее человеку, которого вы мне напомнили. Но он давно умер.

Мужчины, за исключением архиепископа, быстро переглядываются.

Конфуций. Осмелюсь спросить — как давно?

Миссис Лутстринг (изумленная его тоном, недовольно смотрит на него и, помолчав, отвечает) . Неважно. Очень давно.

Бердж-Лубин. Не спешите с выводами насчет архиепископа, миссис Лутстринг. Он куда старше, чем кажется. Во всяком случае, старше вас.

Миссис Лутстринг (печально улыбаясь) . Не думаю, господин президент. Но это деликатная тема, и я предпочла бы не углубляться в нее.

Конфуций. Тут возникает еще один вопрос.

Миссис Лутстринг (безапелляционно) . Если это вопрос о моем возрасте, вам лучше воздержаться от него, господин премьер-министр. Все сведения о моей личной жизни, которые могут вас интересовать, вы найдете в книгах верховного статистика.

Конфуций. Вопрос, о котором я думал, адресован не вам. Осмелюсь, однако, заметить, что подобная чувствительность чрезвычайно удивляет меня в женщине, стоящей, по нашему общему мнению, бесконечно выше обычных человеческих слабостей.

Миссис Лутстринг. У меня могут быть причины, которые не имеют ничего общего с обычными человеческими слабостями, господин премьер-министр. Надеюсь, это будет принято во внимание?

Конфуций (кланяясь в знак согласия) . Итак, задаю свой вопрос. Имеете ли вы, господин архиепископ, основания полагать, — а, по всей видимости, так оно и есть, — что случившееся с вами не случилось ни с кем другим?

Бердж-Лубин. Верно, черт побери! Я об этом даже не подумал.

Архиепископ. Я никогда не встречал человека с такой же судьбой, как моя.

Конфуций. Откуда вам это известно?

Архиепископ. Мне никто не рассказывал, что находится в столь же необычном положении.

Конфуций. Это ничего не доказывает. Разве сами вы говорили кому-нибудь о своем положении? Нам, во всяком случае, нет. А почему?

Архиепископ. Меня поражает, что я слышу такой вопрос из уст столь проницательного человека, господин премьер-министр. Когда мне стало наконец ясно, что со мной произошло, я был уже достаточно стар, чтобы знать, как жестоки двуногие и как надо опасаться ненависти, с которой они, подобно остальным животным, преследуют своего собрата, имеющего несчастье хоть в чем-нибудь отличаться от них, быть, как они выражаются, ненормальным. В числе сочинений классика двадцатого столетия Уэллса есть роман о породе людей, чей рост вдвое превышал обычный, а также рассказ о человеке, попавшем в руки племени слепорожденных.{197} Гигантам пришлось с боем отстаивать свою жизнь от малорослых, а зрячему слепцы выкололи бы глаза, не сбеги он от них в пустыню, где и погиб самым жалким образом. И в этом, и в других случаях поучения Уэллса не прошли для меня даром. Кстати, однажды я занял у него пять фунтов, которые так и не отдал, что поныне лежит бременем на моей совести.

Конфуций. Разве Уэллса читали вы один? Разве у людей в вашем положении, если таковые существуют, не было тех же оснований хранить тайну?

Архиепископ. Вы правы. Но я бы знал о них. Вы, недолгожители, все очень ребячливы. Встреться мне человек моего возраста, я сразу догадался бы. Но такого я не встречал.

Миссис Лутстринг. А женщину ваших лет вы узнали бы?

Архиепископ. Я… (Обрывает фразу, поворачивается и, пораженный намеком, подозрительно всматривается в собеседницу.)

Миссис Лутстринг. Сколько вам лет, господин архиепископ?

Бердж-Лубин. Он уверяет, что двести восемьдесят три. Не правда ли, милая шутка? Знаете, миссис Лутстринг, он уже почти убедил нас, но тут появились вы, и ваш несокрушимый здравый смысл очистил атмосферу.

Миссис Лутстринг. Вы вполне искренни, господин президент? Я слышу в вашем голосе бодрые утвердительные нотки, но не слышу убежденности.

Бердж-Лубин (вскакивая) . Ну вот что, довольно с меня разговоров об этой чертовщине! Извините за невежливость, но они действуют мне на нервы. Даже самая лучшая шутка хороша лишь до известного предела. Мы его перешли. Я… Сегодня я очень занят. У всех нас дел выше головы. Конфуций подтвердит вам, что мне предстоит тяжелый день.

Барнабас. Разве у вас может быть дело важнее, если только все это правда?

Бердж-Лубин. Вот именно — если это правда! А это неправда.

Барнабас. И разве у вас вообще есть дела?

Бердж-Лубин. Есть ли у меня дела? Вы, кажется, забыли, Барнабас, что я все-таки президент и несу на своих плечах все бремя государственных обязанностей.

Барнабас. Есть у него обязанности, Конфуций?

Конфуций. Только одна — быть президентом.

Барнабас. Значит, ему нечего делать.

Бердж-Лубин (мрачно) . Отлично, Барнабас! Дурачьтесь и дальше. (Садится.) Ну, продолжайте.

Барнабас. Я не уйду отсюда, пока мы до конца не распутаем это мошенничество.

Миссис Лутстринг (угрожающе поворачиваясь к верховному статистику) . Что такое? Что вы сказали?

Конфуций (Барнабасу) . Ваше утверждение ничем не подкреплено. Не употребляйте терминов, затемняющих существо вопроса.

Барнабас (довольный тем, что может обратиться к Конфуцию и тем самым избежать взгляда миссис Лутстринг) . Ну, скажем иначе: эти противоестественные ужасы. Вы удовлетворены?

Конфуций. Более или менее. Однако слово «ужасы» допускает слишком много толкований.

Архиепископ. Под словом «ужасы» верховный статистик разумеет лишь нечто необычное.

Конфуций. Я замечаю, что уважаемый министр внутренних дел не выказал никаких признаков изумления и недоверия, узнав о преклонном возрасте досточтимого прелата.

Бердж-Лубин. Она просто не приняла это всерьез. Да и кто принял бы? Не правда ли, миссис Лутстринг?

Миссис Лутстринг. Нет, я приняла это всерьез, господин президент. Теперь я вижу, что ошиблась. Мы с архиепископом уже встречались.

Архиепископ. А я и не сомневался. Я не случайно вообразил себе отпираемую дверь и улыбающееся мне женское лицо. Это воспоминание о чем-то, что действительно было, хотя теперь мне кажется, что я видел ангела, распахивающего предо мной райские врата.

Миссис Лутстринг. А может быть, горничную, открывающую дверь дома, где жила любимая вами девушка?

Архиепископ (с разочарованной миной) . Вот оно что! Как чудесно меняется действительность в нашем воображении! Смею, однако, заметить, миссис Лутстринг, что превращение горничной в ангела отнюдь не более удивительно, чем превращение ее в весьма достойного и способного министра внутренних дел, с которым я сейчас беседую. Ангела я в вас узнаю, а вот горничную, по правде сказать, нет.

Бердж-Лубин. Что такое «горничная»?

Миссис Лутстринг. Вымерший вид. Женщина в черном платье и белом переднике, которая открывала двери на стук или звонок и была либо вашим тираном, либо вашей рабыней. Я служила горничной в доме одного из отдаленных предков верховного статистика. (Конфуцию.) Вы интересовались моим возрастом, господин премьер-министр. Мне двести семьдесят четыре года.

Бердж-Лубин (галантно) . Вам их не дашь. Ни за что не дашь.

Миссис Лутстринг (повернув к нему лицо, серьезным тоном) . А вы присмотритесь получше, господин президент.

Бердж-Лубин (смело глядит на нее, затем улыбка его гаснет, и он неожиданно закрывает глаза руками) . Да, вам их можно дать. Теперь я убедился: это правда. Конфуций, позвоните в сумасшедший дом и распорядитесь, чтобы за мной прислали санитарную карету.

Миссис Лутстринг (архиепископу) . Зачем вы открыли им свою тайну? Нашу тайну!

Архиепископ. Они сами до нее докопались. Меня выдала кинохроника. Но я даже не подозревал, что я не один такой. А вы?

Миссис Лутстринг. Я знавала еще одну. Она была кухаркой. Потом ей надоело жить, и она покончила с собой.

Архиепископ. Боже правый!.. Впрочем, смерть ее упрощает ситуацию. Мне ведь удалось убедить этих господ, что инцидент лучше сохранить в тайне.

Миссис Лутстринг. Что? В тайне? Теперь, когда президент в курсе дела? Да не пройдет и недели, как об этом будет знать весь город.

Бердж-Лубин (обиженно) . Это уж чересчур, миссис Лутстринг! Вы говорите так, словно я заведомый болтун. Барнабас, неужели у меня действительно такая репутация?

Барнабас (безнадежно) . Что поделаешь. Это у вас конституция такая.

Конфуций. Это в высшей степени неконституционно. Но тут уж, как вы справедливо заметили, ничего не поделаешь.

Бердж-Лубин (торжественно) . Заверяю, что ни одна государственная тайна не была разглашена мною кому бы то ни было, кроме, разве что, министра здравоохранения. Но она — олицетворенная сдержанность. Многие думают, что раз она негритянка…

Миссис Лутстринг. Сейчас уже не важно, промолчите вы или все разболтаете. Когда-то это имело бы большое значение. Но дети мои умерли.

Архиепископ. Да, дети, наверно, страшно осложняли вашу жизнь. У меня их, к счастью, не было.

Миссис Лутстринг. Одна из дочерей была моей любимицей. Через несколько лет после того, как я утонула в первый раз, мне стало известно, что она потеряла зрение. Я поехала к ней. Она была уже слепой девяностошестилетней старухой. Она попросила меня посидеть и поговорить с ней: мой голос напомнил ей голос покойной матери.

Бердж-Лубин. Да, все это, без сомнения, ужасно сложно. Честное слово, сам не знаю, хотелось ли бы мне жить дольше, чем остальные!

Миссис Лутстринг. Вы в любой момент можете покончить с собой, как та кухарка. Правда, она болела инфлюэнцей. Долго жить — сложно, страшно и все-таки замечательно. Я не поменялась бы судьбой с обычной женщиной, как не поменяюсь с майской мухой, живущей всего один час.

Архиепископ. Что натолкнуло вас на мысль о долгожительстве?

Миссис Лутстринг. Книга Конрада Барнабаса. Ваша будущая жена уверила меня, что это куда интересней «Наполеонова оракула» и «Альманаха старого Мура»{198}, которыми зачитывались мы с кухаркой. Я была тогда совершенно невежественна и, в отличие от любой образованной женщины, сочла, что долгожительство не такая уж немыслимая вещь. Но вскоре я об этом начисто забыла, вышла замуж за бедняка, работала день и ночь, растила детей и выглядела лет на двадцать старше, чем была. В один прекрасный день, когда муж мой давно уже умер, а дети стали самостоятельны и разъехались по всему свету, я заметила, что выгляжу на двадцать лет моложе, чем мне полагалось бы. И тут меня осенило.

Бердж-Лубин. Упоительная минута! Ваши тогдашние ощущения, вероятно, не поддаются описанию. Что вы прежде всего почувствовали?

Миссис Лутстринг. Глубокий ужас. Я понимала, что моих крошечных сбережений хватит ненадолго, а значит, придется опять идти в люди и работать. Чем была в то время так называемая пенсия по старости? Жалкой подачкой, обрекавшей обессилевшего старого труженика на медленную смерть. К тому же я боялась, что попадусь, если стану получать ее слишком долго. Я думала только об одном — как ужасна предстоящая мне вторая жизнь: снова работать день и ночь, потерять заслуженный таким трудом отдых, лишиться ничтожных сбережений. Вы, живущие теперь, даже не представляете себе, как гнела нас вечная боязнь нищеты, как выматывали нескончаемый сорокалетний труд и тщетные попытки выкроить фунт из шиллинга.

Архиепископ. Удивляюсь, как вы не наложили на себя руки. Я вообще часто удивляюсь, почему в то недоброе старое время бедняки не кончали с собой. И даже не убивали других.

Миссис Лутстринг. С собой не кончаешь потому, что думаешь: и завтра успеется. А на то, чтобы убивать других, не хватает энергии и убежденности в своем праве. Да и как осуждать других, если на их месте стал бы делать то же самое?

Бердж-Лубин. Чертовски слабое утешение!

Миссис Лутстринг. В те времена люди вроде меня утешались другим способом — пили алкогольные напитки, ослаблявшие житейское напряжение и дававшие иллюзию счастья.

(одновременно, с гримасой отвращения) Бердж-Лубин. Алкоголь? / Конфуций. Фу! / Барнабас. Экая мерзость!

Миссис Лутстринг. Вам, господин верховный статистик, капелька алкоголя пошла бы только на пользу: характер и манеры стали бы у вас помягче и общаться с вами было бы приятней.

Бердж-Лубин (со смехом) . Верно, черт побери! Попробуйте, Барнабас!

Конфуций. Не надо. Попробуйте лучше чай. Это тоже яд, но более культурный.

Миссис Лутстринг. Вы, господин президент, родились на свет уже пьяным от избытка здоровья и сил. Вы не в состоянии понять, чем был алкоголь для бедной, постоянно недоедавшей женщины. Я экономила каждый грош, чтобы хоть раз в неделю напиться, как тогда выражались. Предвкушение этой маленькой пирушки было моей единственной радостью. Оно-то и уберегло меня от самоубийства: я была не в состоянии отказаться от очередной порции. Но когда я прекратила работу и начала жить на пенсию, усталость от каторжной жизни стала понемногу проходить: я ведь, в сущности, не была старой. Я набиралась сил, все больше молодела и, в конце концов, настолько отдохнула, что обрела решимость и силы начать жизнь сначала. Помогли мне и политические перемены: девяти десятым народа, уделом которых был раньше беспросветный труд, жить стало немного легче. С тех пор я уже не возвращалась к старому и не сворачивала с избранной дороги. Сейчас я жалею об одном — что все-таки умру, когда мне исполнится триста или около того. Даже то единственное обстоятельство, которое омрачало мою жизнь, теперь исчезло.

Конфуций. Смею ли я спросить, какое именно?

Миссис Лутстринг. Боюсь, что обижу вас, если отвечу.

Бердж-Лубин. Обидите? Нас? Неужели вы не видите, милая леди, что после таких сногсшибательных откровений нас уже ничто не проберет — разве что удар молотом по голове.

Миссис Лутстринг. Что ж, извольте. Меня ужасно угнетала невозможность общаться со взрослыми людьми: вы-то ведь все — сущие дети. А детей я никогда особенно не любила, если не считать той моей дочери, которая пробудила во мне материнские чувства. Иногда мне бывало так одиноко!

Бердж-Лубин (обретал прежнюю галантность) . Ну, это уж только ваша вина, миссис Лутстринг. Смею заметить, что такой привлекательной особе одиночество просто не может угрожать.

Миссис Лутстринг. Почему?

Бердж-Лубин. Почему? Ну… Ну, как бы это… Ну, словом… (Умолкает.)

Архиепископ. Он хочет сказать, что вы могли бы выйти замуж. Забавно все-таки, до чего они плохо представляют себе наше положение!

Миссис Лутстринг. Я это и сделала. В сто первый день своего рождения я вторично вышла замуж. Выбрать мне, понятно, пришлось человека пожилого — ему шел уже седьмой десяток. Он был большой художник. На смертном одре он сказал мне: «Я убил пятьдесят лет на то, чтобы изучить свое ремесло и намалевать все, что надо намалевать и выкинуть, прежде чем этой ценой подойдешь к тому великому, что тебе надлежит написать. А теперь, когда я ступил на порог храма, оказывается, что это и край могилы». Проживи этот человек столько же, сколько я, он был бы величайшим художником всех времен. А он умер от старости, оставшись, по собственному признанию, лишь дилетантом, как все современные художники.

Бердж-Лубин. Но зачем вы пошли за пожилого? Почему вам было не выбрать человека молодого или, скажем, средних лет? Если бы мое сердце не было уже отдано и если бы вы, признаюсь честно, не внушали мне известный страх — мы же все понимаем, какая выдающаяся вы женщина, — я был бы счастлив…

Миссис Лутстринг. Господин президент, вам случалось злоупотреблять невинностью ребенка для того, чтобы удовлетворить свою чувственность?

Бердж-Лубин. Побойтесь бога, сударыня! За кого вы меня принимаете? И какое вы имеете право задавать мне подобный вопрос?

Миссис Лутстринг. Сейчас мне двести семьдесят пятый год. А вы рекомендуете мне воспользоваться неопытностью тридцатилетнего младенца и женить его на себе.

Архиепископ. Как вы, недолгожители, не понимаете, что неразумие, незрелость и примитивная животность, столь свойственные человеку в первые сто лет жизни, сказываются в вопросах пола еще сильнее, чем в любых других, и что в этом отношении вы для нас совершенно невыносимы?

Бердж-Лубин. Уж не хотите ли вы сказать, миссис Лутстринг, что смотрите на меня, как на ребенка?

Миссис Лутстринг. А вы хотели бы, чтоб я считала вас духовно зрелым человеком? Да, вы недаром боитесь меня. Бывают минуты, когда меня так тошнит от вашего легкомыслия, неблагодарности и пустого оптимизма, что, не напоминай я себе, какой вы, в сущности, ребенок, я непременно усомнилась бы, имеете ли вы вообще право жить.

Конфуций. Как! Вы, которой дано жить триста лет, решились бы отнять у нас даже немногие отпущенные нам годы?

Бердж-Лубин. Вы обвиняете меня в легкомыслии. Меня! Неужели я должен напоминать вам, сударыня, что я — президент, а вы лишь возглавляете одно из министерств.

Барнабас. И в неблагодарности! Сами триста лет получаете пенсию, хотя должны вам ее всего за семьдесят восемь лет, и мы же еще неблагодарные!

Миссис Лутстринг. Да, неблагодарные. Я думаю о благах, которые посыпались на вас, и сравниваю их с нищетой, унижениями, вечным страхом, сердечными муками, игом наглости и деспотизма, которые были повседневным уделом человечества в дни, когда я училась страдать вместо того, чтобы учиться жить; я вижу, что вы принимаете все это как должное, что вы брюзжите, если лепестки на вашем ложе из роз чуть-чуть примяты, что вы привередничаете в работе, перекладываете ее на негритянок и китайцев, если она кажется вам неинтересной или неприятной, и я спрашиваю себя, могут ли даже триста лет раздумий и опыта спасти вас от той силы, которая создала вас, а теперь испытывает?

Бердж-Лубин. Милая леди, наши китайцы и наши черные приятельницы совершенно счастливы. Здесь им в двадцать раз лучше, чем в Китае и Либерии. Они превосходно делают свое дело и тем самым освобождают нас для более возвышенных занятий.

Архиепископ (заражаясь негодованием миссис Лутстринг) . Да разве способны вы к возвышенным занятиям, вы, дряхлеющие в семьдесят и умирающие в восемьдесят лет?

Миссис Лутстринг. Да нет у вас никаких возвышенных занятий. Считается, что вы принимаете решения и отдаете приказы, но решения вам внушают, а приказы подсказывают негритянки и китайцы, точно так же, как в былые дни мой брат, сержант гвардии, вертел своими офицерами. Когда мне что-нибудь нужно от министерства здравоохранения, я иду не к вам, а к чернокожей даме, потому что с последнего вашего переизбрания настоящий президент — она, или к Конфуцию, который несменяем, как бы быстро ни менялись президенты.

Бердж-Лубин. Это возмутительно! Это измена белой расе! Смею заметить, сударыня, что я ни разу в жизни не встречался с министром здравоохранения и протестую против ваших попыток преуменьшить ее таланты и выдающиеся заслуги перед государством, попыток, внушенных вам вульгарным предубеждением против цветных. Наши с ней отношения носят чисто телефонный, граммофонный, фотофонический и, позволю себе добавить, платонический характер.

Архиепископ. У вас нет никаких оснований стыдиться их, господин президент. Но давайте разберемся в положении безотносительно к личностям. Можете ли вы отрицать, что английский народ превратился в акционерную компанию, держателями бумаг которой являются также азиаты и африканцы?

Барнабас. Ничего подобного. Мне известно все, что касается прежних акционерных компаний. Держатели бумаг в них не работали.

Архиепископ. Верно. Но мы, как и они, получаем дивиденды независимо от того, работаем или нет. А работаем мы отчасти потому, что знаем: не будешь работать — не будет дивидендов; отчасти же потому, что за отказ от работы нас сочтут умственно неполноценными и принудительно усыпят. Но как мы работаем? До тех незначительных реформ, пойти на которые нас вынудили революции, последовавшие за первой мировой войной, наши правящие классы были так богаты, как тогда выражались, что они превратились в самых интеллектуально ленивых и ожиревших людей на земле. Изрядный слой этого жира покрывает нас и поныне.

Бердж-Лубин. Мне, как президенту, не подобает выслушивать такую непатриотическую критику нашего национального характера, господин архиепископ.

Архиепископ. А меня, как архиепископа, служебный долг обязывает без обиняков критиковать национальный характер, господин президент. Во время канонизации святого Генрика Ибсена вы сами сдернули покрывало с памятника, на цоколе которого высечены благородные слова: «Я пришел призвать не грешников, но праведников к покаянию»{199}. И вот вам доказательство моей правоты: англичане все чаще стремятся к рутинным формам труда, к тому, что я назвал бы чисто орнаментальной и номинальной работой, а мыслят, организуют, рассчитывают и руководят желтые, коричневые, черные головы, подобно тому как в дни моей юности это делали головы евреев, шотландцев, итальянцев и немцев. Среди белых же серьезной работой заняты лишь те, кто, как верховный статистик, не умеют радоваться жизни и лишены каких бы то ни было светских талантов, благодаря которым с ними было бы приятно общаться вне службы.

Барнабас. Идите вы к черту с вашей наглостью! Во всяком случае, у меня довольно талантов, чтобы вывести вас на чистую воду.

Архиепископ (не обращая внимания на эту вспышку) . Убейте меня, и вам придется назначить моим преемником индийца. Сегодня преимущественное право на эту должность принадлежит мне не потому, что я англичанин, а потому, что я опытный человек, у которого за плечами полтораста с лишним лет зрелой жизни. Мы постепенно передаем власть в руки цветных. Не пройдет и столетия, как мы станем всего-навсего их балованными домашними животными.

Бердж-Лубин (бурно протестуя) . На такую опасность нет даже намека. Не спорю, мы перекладываем на цветных самую хлопотливую часть государственных дел. Тем лучше — зачем нам надрываться? Зато вспомните, как насыщен наш досуг! Где на земле приятнее жить, чем в Англии в неприсутственные дни? Но кому мы этим обязаны? Черномазым? Нет, самим себе. Черномазые и китаезы хороши со вторника до пятницы, но с пятницы до вторника они ровно ничего не значат. А именно с пятницы до вторника Англия и живет по-настоящему.

Архиепископ. Это до ужаса верно. Наш английский народ — форменное чудо света по части умения изобретать идиотские забавы и предаваться им с огромной энергией, увлечением и серьезностью. Так было всегда. И очень хорошо: в противном случае чувственность англичан приобрела бы болезненный характер и погубила бы их. Меня пугает другое — что эти забавы в самом деле забавляют нас. Ведь это же развлечения для мальчиков и девочек. Лет до пятидесяти-шестидесяти они еще извинительны, позже — просто смешны. Повторяю вам: самое скверное в нас то, что мы — народ недорослей. Ирландцы, шотландцы, черномазые и китаезы, как вы выражаетесь, все-таки успевают до смерти немного повзрослеть, хотя живут столько же, сколько мы, а то и меньше. Мы же умираем в отрочестве; зрелость, которая могла бы превратить нас в величайший народ мира, лежит для нас уже за могилой. Одно из двух: или мы научимся жить дольше, или будем умирать седобородыми младенцами с клюшками для гольфа в руках.

Миссис Лутстринг. Именно так. Мне самой не выразить бы это словами, но вы сделали это за меня. Даже будучи темной домашней рабыней, я чувствовала, что в нас заложены задатки великой нации, но наши ошибки и глупости довели меня до цинизма и отчаяния. В те времена мы все этим кончали. Медленнее всего созревают высшие существа, и они же наиболее беспомощны в период незрелости. Теперь я знаю, что мне потребовалось целое столетие, чтобы стать взрослой. Настоящая жизнь началась для меня в сто двадцать лет. Мною азиаты не командуют: в отличие от вас, господин президент, я не ребенок в их руках. Уверена, что архиепископ — тоже. Азиаты уважают меня. А вы недостаточно взрослы даже для этого, хотя любезно уверили меня, что я пугаю вас.

Бердж-Лубин. По правде говоря, так оно и есть. Не сочтите за грубость, но я скажу, что, будь я поставлен перед выбором между белой женщиной, годящейся мне в прабабушки, и негритянкой моих лет, я, вероятнее всего, счел бы последнюю более привлекательной.

Миссис Лутстринг. Даже в смысле цвета кожи?

Бердж-Лубин. Раз уж вы спрашиваете — да. Не то чтобы привлекательней — я не отрицаю, цвет лица у вас великолепный; она, я бы сказал, ярче. В ней больше венецианского, тропического.

Не презирай меня за черноту:

Ливреей темной я обязан солнцу. {200}

Миссис Лутстринг. Наши женщины и любимые их романисты уже поговаривают насчет золотолицых мужчин.

Конфуций (и лицом, и телом расплываясь в улыбке) . А-а-а!

Бердж-Лубин. Ну и что тут плохого, сударыня? Вы не читали чрезвычайно интересную книгу библиотекаря биологического общества, который утверждает, что будущее мира — это метисы?

Миссис Лутстринг (поднимаясь) . Господин архиепископ, если белой расе суждено выжить, наш долг совершенно ясен.

Архиепископ. Вполне.

Миссис Лутстринг. Не найдете ли время заехать сейчас ко мне и обсудить вопрос?

Архиепископ (поднимаясь) . С удовольствием.

Барнабас (тоже вскакивает, обгоняет миссис Лутстринг и останавливается у двери, загораживая проход) . Нет, вы не поедете. Бердж, вы понимаете, чем тут пахнет?

Бердж-Лубин. Нет. Что вас тревожит?

Барнабас. Да то, что эта парочка собирается пожениться.

Бердж-Лубин. А почему бы и нет, если им так хочется?

Барнабас. Вовсе им не хочется. Они делают это по холодному расчету — ведь их дети будут жить триста лет. И этого нельзя допустить.

Конфуций. Этому нельзя помешать: закон не дает вам такого права.

Барнабас. Если они меня вынудят, я добьюсь закона о запрещении брака после семидесяти восьми лет.

Архиепископ. Вы не успеете его провести, прежде чем мы поженимся, господин верховный статистик. Потрудитесь пропустить даму.

Барнабас. Не забывайте: прежде чем из вашего брака что-нибудь получится, мы вполне успеем отправить эту даму на принудительное усыпление.

Миссис Лутстринг. Какой вздор, господин верховный статистик! До свиданья, господин президент! До свиданья, господин премьер-министр!

Бердж-Лубин и Конфуций встают и кланяются. Миссис Лутстринг идет прямо на верховного статистика, тот инстинктивно отступает и дает ей выйти.

Архиепископ. Поражаюсь вам, господин верховный статистик! Ваш тон показался мне отголоском былых мрачных времен. (Следует за министром внутренних дел.)

Конфуций, покачав головой и прищелкнув языком в знак сожаления о прискорбном инциденте, подходит к покинутому архиепископом креслу, становится позади него и, сложив ладони, смотрит на президента. Верховный статистик машет кулаком вдогонку ушедшим и разражается неистовой бранью.

Барнабас. Воры! Проклятые воры! Вампиры! Что вы намерены предпринять, Бердж?

Бердж-Лубин. Предпринять?

Барнабас. Да, предпринять. На свете наверняка есть десятки подобных людей. Неужели вы позволите им проделать то, что задумали эти двое? Они же сметут нас с лица земли!

Бердж-Лубин (усаживаясь) . Ну-ну, спокойнее, Барнабас! Что дурного в их намерениях? Неужели вас не заинтересовала их судьба? И разве они вам не понравились?

Барнабас. Понравились? Они мне отвратительны. Это чудовища, форменные чудовища! Они для меня хуже всякого яда.

Бердж-Лубин. Какие у вас причины возражать против того, чтоб они жили, сколько могут? Разве их долголетие укорачивает нашу жизнь?

Барнабас. Раз мне суждено умереть в семьдесят восемь лет, я не понимаю, почему другим дается привилегия жить на два столетия дольше. Это, пусть относительно, укорачивает мою жизнь. Это превращает нас в посмешище. Рядом с людьми ростом в двенадцать футов мы все покажемся карликами. Эти двое говорили с нами, как с детьми. Какая между нами может быть любовь? Они сразу же выказали свою ненависть к нам. Вы слышали, что говорила эта женщина и как архиепископ поддерживал ее?

Бердж-Лубин. Но что мы можем с ними сделать?

Барнабас. Убить.

Бердж-Лубин. Вздор!

Барнабас. Упрятать за решетку, стерилизовать любым способом.

Бердж-Лубин. На каком основании?

Барнабас. На каком основании истребляют змей? Так велит природа.

Бердж-Лубин. Вы помешались, милейший Барнабас.

Барнабас. Вам не кажется, что вы сегодня слишком повторяетесь?

Бердж-Лубин. По-моему, вас никто не поддержит.

Барнабас. Понятно. Я ведь вас знаю. Вы надеетесь, что вы и сами из таких.

Конфуций. Вы тоже можете оказаться одним из таких, господин верховный статистик.

Барнабас. Как вы смеете бросать мне подобные обвинения? Я порядочный человек, а не чудовище. Я завоевал себе место в обществе, доказав, что истинная продолжительность человеческой жизни — семьдесят восемь целых и шесть десятых года. И если понадобится, я до последней капли крови буду бороться против любой попытки опровергнуть или пересмотреть эту цифру.

Бердж-Лубин. Ну, тише, тише! Возьмите себя в руки. К лицу ли такие нелепые заявления вам, потомку великого Конрада Барнабаса, человека, поныне памятного потомкам своим мастерским «Жизнеописанием черного таракана»?

Барнабас. А вот вам было бы очень к лицу сочинить автобиографию осла. Я подниму всю страну против этой мерзости и против вас лично, Бердж, если вы проявите здесь хоть малейшую слабость.

Конфуций (подчеркнуто) . Вы раскаетесь, если сделаете это.

Барнабас. Раскаюсь? Это еще почему?

Конфуций. Потому что все смертные — и мужчины, и женщины — возымеют надежду прожить триста лет. Произойдет такое, чего вы не предвидите, и это будет нечто страшное. Семья распадется; родители и дети потеряют представление о том, кто старший и кто младший; братья и сестры, после столетней разлуки, будут встречаться друг с другом, как чужие; узы крови утратят в глазах людей всякую святость. Человеческое воображение, спущенное с цепи перспективой трехсотлетней жизни, выродится в безумие и разрушит общество. Сегодняшнее наше открытие надлежит хранить в глубочайшей тайне. (Садится.)

Барнабас. А если я откажусь хранить ее?

Конфуций. Попробуйте проболтаться, и я на другой же день засажу вас в сумасшедший дом.

Барнабас. Не забывайте, что я могу сослаться на архиепископа — он подтвердит мои показания.

Конфуций. Я тоже. Как вы полагаете, кого он поддержит, если я объясню ему, что вы разглашаете его возраст для того, чтобы его убили?

Барнабас (в отчаянии) . Бердж, неужели и вы против меня, заодно с этой желтой образиной? Кто мы — государственные деятели и члены правительства или отпетые негодяи?

Конфуций (невозмутимо) . А вы слышали хоть об одном государственном деятеле, которого злые языки не обозвали бы отпетым негодяем, как только кто-нибудь неосмотрительно рассказывал о нем больше, чем следовало?

Барнабас. Помолчите, нахальный язычник! Я говорю с вами, Бердж.

Бердж-Лубин. Видите ли, милейший Барнабас, Конфуций — очень неглупый малый. Я понимаю его позицию.

Барнабас. Понимаете? Тогда знайте, что я никогда больше не заговорю с вами кроме как по служебным делам. Слышите, никогда!

Бердж-Лубин (беззаботно) . Заговорите, заговорите!

Барнабас. И вы тоже не смейте ко мне обращаться. Слышите? (Идет к двери.)

Бердж-Лубин. А я буду. Да, буду. До свиданья, Барнабас! И да хранит вас бог!

Барнабас. А вы живите вечно и будьте посмешищем для всего мира! (В бешенстве вылетает из кабинета.)

Бердж-Лубин (снисходительно посмеиваясь) . Ничего, он сохранит тайну. Я его знаю. Словом, беспокоиться не о чем.

Конфуций (встревоженно и серьезно) . Тайна лишь тогда тайна, когда сама хранит себя. Подумайте хорошенько. Государственный архив располагает кинохроникой. Мы не в состоянии воспрепятствовать главному архивариусу опубликовать открытие, сделанное его учреждением. Мы не заставим молчать ни американца, — разве можно вообще заткнуть рот американцу? — ни тех, кто принимал его сегодня. К счастью, кинопленка доказывает лишь одно — внешнее сходство.

Бердж-Лубин. Совершенно справедливо. К тому же все это сущий вздор, верно?

Конфуций (поднимая голову и пристально глядя на него) . Теперь, когда вы осознали всю сложность положения, вы решили ничему не верить? Чисто английский метод. Но в данном случае вряд ли применимый.

Бердж-Лубин. Какие, к черту, здесь английские методы? Это просто здравый смысл. Понимаете, эта парочка нас загипнотизировала. Тут не может быть сомнения. Они наверняка водили нас за нос. Скажете — нет?

Конфуций. Однако, всмотревшись женщине в лицо, вы поверили ей.

Бердж-Лубин. Вот именно. Этим-то она меня и взяла. Повернись она ко мне спиной, я ни за что не поверил бы.

Конфуций медленно качает головой.

Вы в самом деле считаете… (Обрывает фразу.)

Конфуций. Архиепископ всегда казался мне загадкой. Как только я научился отличать одного англичанина от другого, я подметил в них ту же особенность, что и эта женщина: лицо у англичанина — не как у взрослого человека, ум — тоже.

Бердж-Лубин. Бросьте, китаеза! Если на свете существует нация, которая самим провидением предназначена опекать незрелые народы, руководить ими, воспитывать и охранять их, пока они не вырастут и не переймут наши институты, то эта нация — мы, англичане. И в этом наше отличие от других наций. Вот так-то.

Конфуций. Это выдумка ребенка, который нянчит куклу. Но еще во сто раз ребячливей с вашей стороны оспаривать самый лестный комплимент, какой вам когда-либо делали.

Бердж-Лубин. Вы обзываете нас взрослыми детьми и считаете это комплиментом?

Конфуций. Вы — дети, но не взрослые, а просто пятидесяти-, шестидесяти- и семидесятилетние. Зрелость у вас наступает так поздно, что вы не успеваете ее достичь. Вами должны управлять расы, созревающие к сорока годам. Это значит, что в потенции вы самая высокоразвитая нация мира и были бы ею в действительности, если бы жили достаточно долго и успевали созреть.

Бердж-Лубин (схватив наконец его мысль) . Конфуций, а вы ведь, ей-богу, правы! Мне это в голову не приходило, а это все объясняет. Мы действительно школьники — тут не поспоришь. Заведите с англичанином серьезный разговор — с минуту он будет слушать не без любопытства, как слушают классическую музыку, а затем, словно резина, которую растянули и отпустили, вернется к своему морскому гольфу, автомобилям, самолетам и женщинам. (Увлекаясь.) Да, вы совершенно правы. Мы все еще не вышли из младенчества. Мне, например, место в детской колясочке; и еще мне нужна няня, которая бы ее катала. Это верно, это безусловно верно. Но в один прекрасный день мы вырастем и тогда уж, клянусь всеми святыми, покажем себя.

Конфуций. А вот архиепископ — взрослый. Ребенком я подчинялся людям, которые, как мне теперь известно, были слабей и глупее меня. Я боялся их потому, что в самом их возрастном превосходстве таилось для меня нечто мистическое. Не стану лгать, я и теперь побаиваюсь архиепископа, хотя, конечно, этого не показываю.

Бердж-Лубин. Между нами, Конфуций, я — тоже.

Конфуций. Именно это убедило меня. Именно это убедило и вас, когда вы посмотрели женщине в лицо. Их новая роль в истории человечества — не шарлатанство. Я даже не удивляюсь ей.

Бердж-Лубин. Даже не удивляетесь? Полно! Никогда ничему не удивляться — ваша обычная поза, Конфуций. Но если вас не удивляет и это, вы — не человек.

Конфуций. Это потрясло меня, как взрыв потрясает того, кто заложил заряд и поджег шнур. Потрясло, но не удивило, потому что, занимаясь философией и эволюционной биологией, я пришел к выводу о неизбежности подобного развития. Не подготовь я себя к тому, чтобы уверовать, никакие кинохроники, никакие красивые речи ничего бы мне не доказали. А теперь я верю.

Бердж-Лубин. А дальше что, черт побери? Каков наш следующий шаг?

Конфуций. Следующий шаг делать не нам. Его сделают архиепископ и женщина.

Бердж-Лубин. Вы имеете в виду их брак?

Конфуций. Кое-что поважнее. Они совершили колоссальное открытие, установив, что они не одни такие на свете.

Бердж-Лубин. По-вашему, есть и другие?

Конфуций. Должны быть. Каждый из них считает, что чудо произошло только с ним. Но теперь архиепископ узнал правду. Он поведает ее долгожителям в выражениях, понятных только им. Он объединит их и организует. Они стекутся к нему со всех концов земли. И станут огромной силой.

Бердж-Лубин (слегка встревоженный) . Неужели? Впрочем, вполне вероятно. Пожалуй, Барнабас был прав, и нам следует вмешаться.

Конфуций. Мы не властны этому помешать. Да в глубине души и не хотим: Жизненная сила, породившая эту перемену, парализует наше сопротивление, если мы окажемся настолько безумны, что попробуем сопротивляться. Но мы не попробуем: ведь и вы, и я тоже можем оказаться в числе избранных.

Бердж-Лубин. Да, это нас остановит. Но как же быть, черт побери? Сделать-то ведь что-нибудь надо.

Конфуций. Посидим, помолчим и подумаем, какие у нас перспективы.

Бердж-Лубин. Честное слово, вы правы! Давайте подумаем.

Сидят и думают. У китайца это получается естественно, у президента — нарочито и с видимым усилием: он словно впивается глазами в будущее. Внезапно раздается голос негритянки.

Негритянка. Господин президент?

Бердж-Лубин (радостно) . Да, да. (Хватает вилку.) Вы из дому?

Негритянка. Нет. Омега, ноль, икс в квадрате.

Президент торопливо сует вилку в коммутатор, поворачивает стрелку шкалы и нажимает кнопку. Экран темнеет, появляется изображение негритянки в роскошном туалете. Она стоит на чем-то, напоминающем мостик паровой яхты; вокруг в лучах солнца сверкает море. Коммутатор, через который она говорит, установлен рядом с нактоузом.

Конфуций (оглядывается и, вздрогнув от отвращения, вскрикивает) . Ах! Прочь! Прочь! (Выбегает из кабинета.)

Бердж-Лубин. В каком вы месте побережья?

Негритянка. В бухте Фишгард. Почему бы вам не приехать сюда и не провести со мной вечер? Я решила наконец не быть такой недоступной.

Бердж-Лубин. Но ведь это же Фишгард! Двести семьдесят миль!

Негритянка. К вашим услугам экспресс Ирландской воздушной линии. Отправление в шестнадцать тридцать. В бухту вас парашютируют. Купание пойдет вам только на пользу. А я выловлю вас, обсушу, и мы замечательно проведем время.

Бердж-Лубин. Великолепно. Хотя и чуточку рискованно, правда?

Негритянка. Рискованно? Мне казалось, что вы ничего не боитесь.

Бердж-Лубин. Разумеется, не боюсь, но…

Негритянка (обиженно) . Но это вас не слишком привлекает. Ну что ж!.. (Протягивает руку, собираясь выдернуть вилку из коммутатора.)

Бердж-Лубин (умоляюще) . Нет, нет, подождите! Я вам все объясню. Не разъединяйтесь. Ну пожалуйста!

Негритянка (выжидательно держа руку на вилке) . Я слушаю.

Бердж-Лубин. Понимаете, до последнего времени я вел себя крайне легкомысленно, так как полагал, что при такой короткой жизни, как у меня, не стоит ни о чем беспокоиться. Но сегодня я узнал, что могу прожить… Ну, в общем, дольше, чем рассчитывал. Убежден, что ваш здравый смысл подскажет вам, насколько это меняет положение. Я…

Негритянка (с плохо скрытым бешенством) . Я все поняла. Пожалуйста, не рискуйте ради меня своей драгоценной жизнью. Простите, что потревожила. Всего наилучшего! (Выдергивает вилку, экран гаснет.)

Бердж-Лубин (настойчиво) . Нет, пожалуйста, не разъединяйтесь. Поверьте, я…

Долгие гудки.

Занято! Кому она теперь звонит? (Нажимает кнопку и командует.) Вызовите премьер-министра. Передайте, чтоб он вернулся и заглянул ко мне.

Голос Конфуция. Женщины нет?

Бердж-Лубин. Нет, нет, все в порядке. Зайдите на минутку, если…

Конфуций возвращается.

Конфуций, у меня важное дело в бухте Фишгард. Ирландская воздушная линия может парашютировать меня прямо на воду. Надеюсь, это абсолютно безопасно?

Конфуций. Абсолютной безопасности не бывает. Воздушная линия столь же безопасна, как любое другое средство сообщения. Парашют тоже. А вот море — нет.

Бердж-Лубин. Но почему? Разве меня не снабдят непотопляемым костюмом?

Конфуций. Вы не утонете. Но вода слишком холодна, и вы можете заработать ревматизм на всю жизнь.

Бердж-Лубин. На всю жизнь? Это меняет дело. Я отказываюсь рисковать.

Конфуций. Вот и прекрасно. Вы наконец приучаетесь к осторожности. Теперь вы уже не спортсмен, как у вас принято выражаться, а благоразумный трус. То есть почти взрослый человек. Поздравляю.

Бердж-Лубин (решительно) . Пусть я трус, но даже ради прекраснейшей женщины на земле не обреку себя на вечный ревматизм. (Встает и снимает с крюка свой золотой обруч.) Я передумал. Еду домой. (Надевает обруч, лихо сдвинув его набок.) Всего хорошего!

Конфуций. Так рано? А что сказать министру здравоохранения, если она позвонит?

Бердж-Лубин. Скажите, пусть идет к черту! (Уходит.)

Конфуций (скандализованный грубостью президента, качает головой) . Нет, нет и еще раз нет! Ох уж эти англичане! Вот она, примитивная юная цивилизация! Что за манеры! Свиньи! Форменные свиньи!


Читать далее

Часть III. Свершилось!

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть