ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Бескрылые птицы
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дядя Биркмана раньше много лет служил на пароходах боцманом и научился смешивать краски и орудовать кистью. В Америку он попал в первые годы мировой войны, и ему удалось избегнуть всех ужасов и лишений, связанных с войной, с которыми пришлось познакомиться его товарищам, оставшимся в европейских водах. Некоторое время он работал на больших судостроительных верфях в Балтиморе, красил новые пароходы. Потом земляки, с которыми он вместе плавал, уговорили его перебраться в Нью-Йорк. Он поселился в Бруклине и опять стал работать маляром, — эта профессия оказалась на суше самой подходящей для моряка. Освоившись немного, он познакомился с одним подрядчиком-латышом, эмигрировавшим в 1905 году в Америку. Биркман основал свою малярную артель и стал выполнять различные мелкие заказы. Иногда в разгар строительного сезона ему с товарищами удавалось получить даже малярную работу на строительстве небоскребов, хотя обычно туда принимали только членов профессионального союза, вступить в который Биркману, к сожалению, до сих пор не удавалось.

Они работали на головокружительной высоте над землей, внизу зияла бездонная пропасть улицы. Не каждый мог это выдержать; маляры должны были иметь железные нервы, и тогда им удавалось заработать пять, шесть, иногда даже десять долларов в день.

Несмотря на сравнительно хорошие заработки, материальное положение Биркмана и его товарищей было незавидным. У Биркмана действительно была собственная автомашина, в существовании которой его скептически настроенный племянник напрасно сомневался. Однако старая фордовская коробка, продемонстрированная гостям «строительным подрядчиком» Биркманом, совершенно не походила на бесшумно скользящие лимузины, подобно муравьям шныряющие по Бродвею и Пятой авеню. Автомашины подобной конструкции, возможно, были в моде до войны, но сейчас она со своим широким кузовом, поставленным на несоразмерно узкие колеса, походила на Клеопатру с ногами аиста.

Квартира Биркмана с ванной и электрической кухней во всех мелочах напоминала квартиры соседей. Шаблон был достигнут в совершенстве. Самая ничтожная мелочь напоминала такую же принадлежность у соседей. Если бы кому-нибудь пришло в голову украсть или обменять свой шкаф на шкаф соседей и он бы перетащил его через коридор в свою квартиру, никто бы не смог доказать, что это не его собственность. Так как трафарет царил и в распланировке комнат, мог произойти и такой курьез, что Биркман, зайдя по ошибке в квартиру своего товарища по работе, Брувелиса, в первый момент даже не заметил бы этого.

Устроив свою жизнь, Биркман выписал себе из Латвии жену. Несмотря на то что они прежде не были знакомы и в день свадьбы встретились впервые, они привыкли друг к другу и, живя вместе, стали во всем повторять образ жизни своих соседей. У них был старый «форд», был патефон; иногда они ходили в кино или к знакомым и знакомые приходили к ним. В этом заключалась вся их общественная жизнь, стоившая им притом довольно дорого. Кроме того, они имели сберегательную книжку, которую перелистывали по воскресным утрам. Они были сыты, не ходили оборванными, отложили и кое-какие сбережения на черный день. К большему они и не стремились.

***

После ухода с «Виестура» Волдис с маленьким Биркманом временно поселились у его дяди. Им на двоих дали небольшую комнату, в окно которой виднелся тесный двор жилой казармы. Здесь им предстояло провести неделю, пока артель готовилась к отъезду на юг.

Знакомый Биркмана, подрядчик, заканчивал еще кое-какие дела в Нью-Йорке, поэтому маляры пока были без работы.

Узнав о появлении новых земляков, к Биркману один за другим наведывались его товарищи, и Волдису приходилось рассказывать все, что он знал о жизни на родине. Все эти люди выехали из Латвии в годы мировой войны и не потеряли еще связь с родными и друзьями.

Первый, с кем Волдис познакомился поближе, был серьезный, сдержанный Брувелис. Его квартира из двух комнат находилась в том же доме, где жил Биркман, только этажом ниже. Брувелис был маленький подвижной человек, лет тридцати. Он больше других интересовался тем, что происходило за пределами его домашнего круга, — читал газеты и книги, следил за международными событиями. Вместе со своим шурином-каменщиком, уроженцем Лиепаи, он приобрел подержанную автомашину, не очень шикарную, но и не такую жалкую, как «форд» Биркмана.

Как-то утром он поднялся наверх и пригласил Волдиса прокатиться по городу. Волдис охотно согласился. Они несколько часов ездили с умеренной скоростью по широким улицам, разглядывая гигантские небоскребы. В одном месте они обратили внимание на стальной каркас строящегося двенадцатиэтажного здания.

— Через месяц в нем будут жить люди, — сказал Брувелис. — Здесь любое здание строят в несколько месяцев. С этой стройкой немного запоздали, потому что строительный сезон близится к концу.

— На этих стройках, вероятно, хорошо зарабатывают? — спросил Волдис.

— Да, во время сезона можно сорвать доллар-другой. Тогда работа идет дьявольскими темпами, ежедневно приходится работать сверхурочно. Но не каждого допускают на эти стройки. Все подобные работы захвачены профсоюзом.

— Почему вы не вступаете в союз?

Брувелис рассмеялся:

— Вы думаете, туда так легко попасть? Туда принимают не всякого, кто захочет вступить в союз. Приезжим, вроде нас, почти невозможно стать членом союза, вступительные взносы так велики, что не каждому по карману. Кроме того, необходимо, чтобы соответствующий отдел союза согласился принять вас. Мой шурин — первоклассный каменщик. Несколько лет назад он решил вступить в союз, но сколько ему пришлось помучиться! Он давал взятки и секретарю, и отдельным влиятельным членам союза, истратил все свои сбережения, — и его приняли только потому, что в тот момент был большой спрос на каменщиков.

— А окупилось все это?

— Конечно. За одну и ту же работу член союза получает вдвое больше, чем сутсайдер, то есть неорганизованный рабочий. Это настоящая рабочая аристократия; Мы, оставшиеся за бортом, можем рассчитывать лишь на такую работу, которая не по вкусу членам союза или которую они в сезонной горячке не в состоянии выполнить.

Волдис понял, что и ему грозит перспектива стать парием и довольствоваться объедками со стола рабочих-аристократов.

— Как же эти союзы могут сколько-нибудь улучшить положение рабочих или по крайней мере сохранить теперешний уровень, если они избегают приема новых членов? — спросил он немного погодя, когда на каком-то перекрестке им пришлось обождать несколько минут.

— Задача здешних профсоюзов — не враждовать с предпринимателями, а полюбовно договариваться с ними.

Брувелис привел несколько примеров. Организоваться — означало избежать нежелательной конкуренции. Сравнительно немногие избранные замыкались в профсоюзах, они ограничивали прием новых членов и тогда, на основе известного компромисса с капиталистами, хлопотали о привилегиях для своих членов — о преимущественном праве на получение работы и заработка. Эти союзы, так сказать, снимали сливки заработков: выгодную работу забирали себе, а невыгодную оставляли прочему пролетариату.

Волдис увидел этот прочий пролетариат в тот же день. Проехав роскошные авеню Манхаттана, они очутились в отталкивающих трущобах, где жили парии большого города. Мрачной чередой перед глазами Волдиса Витола промелькнули негритянские, итальянские, еврейские, китайские кварталы, один другого беднее, грязнее и несчастнее. Трудно было себе представить, что где-нибудь в мире можно одновременно увидеть столько лохмотьев, истощенных детей и униженных людей, как здесь. Там было негритянское гетто — Гарлем. В этой стране комнатная собачка белокожей дамы имела больше прав, чем человек, которого природа наделила черным цветом кожи. Каждый негодяй мог его оскорбить, поколотить или убить; самый последний идиот и садист, если только у него была белая кожа, мог себе позволить все что угодно по отношению к негру, и любую подлость белого человека закон брал под свою защиту. Это называлось демократией. Такова была свобода во вкусе и понимании янки, которой они кичились перед всем миром. В шестистах церквах Нью-Йорка, где гнездилось мракобесие всех оттенков, продажные священники на всех языках мира прославляли эту демократию и эту свободу, пахнущую потом и кровью. И все порядочные люди страны краснели за эту ложь.

Какое счастье мог найти в этой стране приезжий, если он хотел остаться порядочным человеком?

Все виденное смущало Волдиса. Понемногу проходило чувство изумления, охватившее его при виде роскошных ресторанов, клубов и дворцов магнатов, и к нему вернулась способность правильно оценивать действительность. Но контрасты, с которыми он сталкивался в течение одного дня, были так велики и невероятны, что разум не в состоянии был их сразу постигнуть. Право хищника и божественная власть доллара, возросшая до безумия алчность власть имущих — и бездна унижения и бесправия для тех, кто не имел золота.

Волдис понял, что его ожидает: или он должен стать зверем и в кровавой схватке, по трупам других людей пробиться наверх — или остаться внизу и превратиться в бесправного пария, которого хозяева жизни, издеваясь, будут топтать грязными ногами.

Жизнь в современном Вавилоне бурлила, как океан. Звонкая, ослепительная, титаническая — и одновременно мелкая, серая, мелочная жизнь… жестокая и злобная.

Одурев от массы впечатлений, Волдис к вечеру вернулся на квартиру.

В этот день он познакомился с другим товарищем Биркмана — Граудынем, или, как он теперь называл себя и подписывался, Джоном М. Гравдингсом. Когда Волдис вернулся, Граудынь сидел за столом в комнате Биркмана, втянув в плечи бычью шею и выпятив грудь. Ростом он был выше шести футов, светловолосый, немного веснушчатый, широкоплечий и статный. Но в его статности было что-то неестественное, деланное, напыщенное. На вид ему было не больше сорока лет. Покусывая полупотухшую сигарету, он пытливо, с нескрываемым чувством превосходства посмотрел на Волдиса. На столе стояла большая бутылка темного стекла и два стакана. Биркман познакомил Волдиса с Граудынем:

— Джон Граудынь, наш товарищ по работе. Волдис Витол… из Риги.

— Good afternoon[66]Добрый день! (англ.)., — ответил Граудынь на латышское приветствие Волдиса. — How long will you stay here? You don’t know? That’s no good. You certainly are for first time in New-York?[67]Сколько времени вы пробудете здесь? Не знаете? Это нехорошо. Вы, вероятно, впервые в Нью-Йорке? (англ.).

— Да, в первый раз, — ответил Волдис.

— Very well, that’s all right![68]Очень хорошо, вот это ладно! (англ.). — Граудынь спешил продемонстрировать свои лингвистические способности и продолжал говорить по-английски. — Как вам нравится наш Нью-Йорк и Бруклин? Кем вы были на пароходе, кочегаром или матросом?

— Как когда — то кочегаром, то матросом, — ответил Волдис, которого забавляла неудержимая тяга Граудыня к английскому языку.

— Oh, that’s all right![69]Вот это хорошо! (англ.). А что вы думаете предпринять здесь?

— Это будет видно, когда удастся устроиться.

— Will you drink any whisky?[70]Не выпьете ли виски? (англ.). — переменил неожиданно тему Граудынь и указал на бутылку.

— Нет, благодарю вас, — уклонился Волдис.

— Of course, prohibition’s friend?[71]Наверно, сторонник сухого закона? (англ.). — поморщился Граудынь и кивнул Биркману. Они чокнулись и с жадностью осушили стаканы запретного напитка.

Только теперь Волдис заметил, что из всех карманов Граудыня торчат бутылки. Пока двое коллег мирно нарушали «сухой закон», он незаметно выскользнул из комнаты. Жена Биркмана, чем-то занятая на кухне, сделала ему знак.

— Просто горе с этим скотом, — тихо сказала она, кивнув в сторону Граудыня. — Вечно является с полными карманами контрабандных напитков и спаивает Биркмана. Теперь они не успокоятся, пока не вылакают всего. А я знаю, Граудынь принес четыре бутылки.

— Где только он достает?

— Этого добра хватает! Бери хоть целыми ящиками. Пьют без всякого соображения. Посмотрите, что кругом творится. Пьют, пожалуй, больше, чем в Европе.

В справедливости этих слов Волдис впоследствии имел возможность неоднократно убеждаться. Сухой закон не оправдал себя. Наперекор угрозам всех судов, Америка утопала в алкоголе, с той разницей, что это стоило ей гораздо дороже, чем любой другой стране, потому что сухой закон открыл широкие возможности для сказочной наживы новому виду спекулянтов — контрабандистам.

Кроме пьянства в рабочих казармах существовало другое зло — азартные карточные игры. Каждый раз, когда Граудынь появлялся у Биркмана, оповещали соседей, и квартира наполнялась самыми разными людьми. Иногда кроме товарищей Биркмана по работе приходили знакомые итальянцы, ирландцы и норвежцы. Тогда игра шла всю ночь напролет, до следующего полудня. За карточным столом в одну ночь проигрывались доллары, накопленные за долгие месяцы, со сберегательных книжек брали все до последнего цента.

Теперь Волдису стало ясно, почему в квартире Биркмана стоял старый, потертый диван, а на окнах висели пожелтевшие, ветхие занавески и почему Джон Граудынь, или как он себя называл, Джон М. Гравдингс, холостяк, имевший хороший заработок, никогда не расплачивался вовремя с долгами и уже много лет ходил в одном и том же сером клетчатом костюме.

— Во всем виноват этот негодяй Граудынь, — плакалась жена Биркмана Волдису. — Если бы он не таскался сюда и не совращал Биркмана, нам бы неплохо жилось. Можно бы скопить несколько сот долларов, приобрести новую мебель…

В шумные вечера, когда в квартире Биркмана пьянствовали и играли в карты, жена одиноко сидела на кухне или спускалась вниз к Брувелисам. Брувелис не был пьяницей и картежником, — хотя его нельзя было назвать и трезвенником, но он знал во всем меру. Граудынь его терпеть не мог.

— Баптист! Скряга! Разве это человек!

Все это он произносил, конечно, по-английски.

Но Брувелис не принимал его всерьез.

— Дрянной человечишка…

Пристрастие Граудыня к английскому языку было настолько нелепым, что все его высмеивали. Забавнее всего было то, что он неважно говорил по-английски.

— Когда я приехала в Нью-Йорк, — рассказывала жена Биркмана Волдису, — я очень плохо понимала английский язык. Граудынь приходил сюда ежедневно и разговаривал со мной не иначе как по-английски — словно в насмешку над моим невежеством. Он и в письмах в Латвию к родным так же ломается, хотя пишет по-английски совсем неправильно. Он, видите ли, пять лет плавал на английском судне среди чистокровных англичан и совсем забыл латышский язык! Своим домашним он пишет разные небылицы: что он богач, чуть ли не миллионер, что ему незачем работать. А когда родители, бедные рабочие, стали просить, чтобы он прислал им что-нибудь, Джон М. Гравдингс не отвечал им целый год. Кажется, однажды он послал в письме целый доллар. Вот и все за восемь лет.

— Он женат?

— Нет. Кто за такого пойдет и на что он будет кормить жену? Он и без того ухитрился залезть по уши в долги. Прошлой зимой занял у Биркмана семьдесят долларов. Нечего и думать, что он их когда-нибудь отдаст.

Так жили земляки Волдиса в этом далеком краю… Так жило большинство обитателей бруклинских казарм.

***

Всю зиму Волдис проработал на юге, где артель Биркмана красила дачи богачей, — конечно, только снаружи; внутри работали живописцы и декораторы. Это были по большей части новые постройки или пустовавшие несколько лет дома, в которых намеревались опять поселиться их владельцы после длительных путешествий по Европе. В то время как на севере завывали студеные ветры, поля и леса прятались под снежным покровом, здесь, на побережье, ласкаемом Гольфстримом, бурлила веселая летняя жизнь — беззаботная, бездумная, богатая развлечениями, и только развлечениями. Волдис издали, насколько это позволяли его общественное положение и условия работы, заглянул в эту жизнь, и бессмысленность ее вызвала у него отвращение.

Молодые и пожилые люди, один другого богаче, состязались здесь в остроумии, в придумывании новых игр и забав, до того бессмысленных, что всякий здравомыслящий человек должен был бы стыдиться участвовать в них. Все эти люди слегка баловались спортом. Дряхлые, сморщенные старики считали себя ловкими игроками в гольф, молодые бездельники с бешеной скоростью мчались на спортивных автомобилях по дорогам и вдоль побережья, давя на своем пути собак, а иногда и людей: они были богаты и могли заплатить штраф, поэтому никто их не сажал в тюрьму. Они ходили полуголыми или в белых фланелевых штанах, много купались, были общительны и поглощали в среднем пять тысяч калорий в день. Когда им угрожало ожирение, они применяли электрический массаж, а когда у них расстраивались половые функции, им прививали обезьяньи железы. И вот, наполовину наэлектризованные, наполовину обезьяны, они вновь обретали жизнерадостность и со скотской ненасытностью пользовались всем, что им давала за доллары жизнь. В заливе сверкали их белоснежные яхты, на берегу воняли бензином их лимузины. Они ездили в гости, принимали гостей у себя и были заняты с утра до вечера. У некоторых были свои музыкальные капеллы, другие выписывали на один вечер из Нью-Йорка целые театральные труппы. Несмотря на «сухой закон», они ни одного дня не обходились без шампанского и других европейских вин.

И над этим вихрем удовольствий раскинулось синее южное небо — небо Флориды. Над пальмовыми аллеями и синим заливом скользили белые облака.

По ночам Волдис часто выходил из своего скромного жилья, нанятого артелью на окраине города. Он наблюдал, как сверкают окна отелей, как в темноту льются заблудившиеся мелодии купленных скрипок и флейт, — да, заблудившиеся, потому что эти звуки предназначались для сердец, искали сердца, а натыкались на звон фарфора и хихиканье флиртующих дам.

Где-то в Сьерра-Неваде дымили угольные копи, грохотали и гудели гигантские фабрики в Питтсбурге, множество судов плавало по Атлантике, по всему континенту раскинулась сеть железных дорог, — а здесь веселились те, для кого все это дымило и грохотало.

Время шло. Работа спорилась, и сбережения Волдиса понемногу увеличивались. Но к тому времени, как он собрался обратно в Нью-Йорк, в мире назрели неожиданные перемены. Надвигалось что-то темное и леденящее, как зимняя ночь. Этот леденящий мрак, подобно волне заморозков, охватил Европу. Его холодное дыхание внезапно почувствовалось и в солнечной Флориде.

В двери капиталистического мира стучался великий кризис. Постучался он и в двери богатой Америки…

***

Вернувшись в Нью-Йорк, Волдис опять остановился у Биркмана. Маленький Биркман, у которого на строительных лесах от большой высоты кружилась голова, избрал менее опасную, хотя и не столь выгодную профессию — мытье посуды в одной из больших гостиниц, где третьим поваром был дядин старый товарищ, тоже бывший моряк. По протекции этого мистера Паркмана приняли Биркмана на работу, на которую, в связи с начавшимся кризисом, находилось много желающих.

Один раз в неделю Волдис ходил в кино, иногда по воскресеньям выезжал за город и проводил несколько часов на берегу озера или в глухом уголке леса. В остальное время он сильно скучал. Знакомые рассказывали ему о каком-то латышском обществе в Нью-Йорке, но, расспросив о нем Брувелиса, Волдис услышал не очень одобрительные отзывы: это гнездо местных латышей-обывателей, латышские рабочие туда не ходят. Волдис тоже не пошел.

Несколько месяцев спустя после возвращения из Флориды произошло единственное интересное событие в однообразной жизни их узкого, маленького мирка: женился Джон М. Гравдингс. Вернее сказать, его женили, и мотивы, побудившие сватов к энергичным действиям, были далеко не бескорыстны. Чету Биркманов, подыскавшую ему невесту, беспокоило не столько то, что за Граудынем некому присмотреть, сколько одолженные ему семьдесят долларов, на которые не оставалось уже ни малейшей надежды. А среди нью-йоркских латышек была дама лет под пятьдесят, скорее уродливая, чем красивая, но зато обладавшая солидными сбережениями, которые она скопила за долгие годы работы в какой-то конторе. Решающим было то немаловажное обстоятельство, что мисс Корпней (прежде Курпниек) была близкой знакомой жены Биркмана и, несмотря на свой почтенный возраст, страстно мечтала о замужестве и семейной жизни. Граудынь импонировал ей своей мощной фигурой и физической силой, а главным образом своим независимым видом. Она восторгалась этим статным мужчиной, а когда познакомилась с ним ближе, к восторгу присоединилось и возвышенное желание осчастливить Граудыня, наставить его на путь истинный, выполнить благородную миссию. Мисс Корпней соглашалась уплатить долги Граудыня, лишь бы Биркманы помогли ей пленить его. Почему бы Биркманам не сделать этого? Зачем отказываться от получения своих почти уже потерянных денег да еще с процентами? Граудыню расставили сети. Каждый раз, когда он забегал к Биркманам, ему внушали:

— Долго ли ты будешь жить бобылем? Тебе, Джон, давно пора жениться. Такой солидный мужчина… да если найти подходящую жену — какая пара будет! Кстати, мисс Корпней как раз и по росту тебе подходит.

Затем следовали прямые и косвенные намеки на богатство Корпней и ее ангельский характер:

— Она бы тебя на руках носила!

Нельзя сказать, что Граудынь поддался так уж легко. Он привык к независимой холостяцкой жизни, и эта располневшая крупная женщина, которая к тому же была старше его на восемь лет, не очень прельщала его. Но доллары!.. Кончилось все это тем, что однажды вечером, когда они вдвоем с Биркманом опустошали уже четвертую бутылку, рядом с Граудынем усадили за стол жаждавшую замужества даму. Все пили за их здоровье и счастье, а на следующий день они сочетались законным браком.

Биркманы получили сто долларов, Джон М. Гравдингс — новый костюм и старую жену, а мисс Корпней — новое имя: она стала госпожой Гравдингс. Теперь сослуживцы называли ее миссис Гравдингс. Это звучало чудесно! А Граудынь стал пить теперь еще больше и через месяц после свадьбы впервые поколотил свою «молодую» жену. Силы у него хватало!

***

В это лето артель Биркмана часто оставалась без работы, потому что после большого краха на Уоллстрите янки стали гораздо сдержаннее. Призрак кризиса витал над континентом. Спрос на изделия американской промышленности уменьшился, внешнеторговый баланс грозил стать пассивным. Все это заметно влияло на промышленность. Все спекулятивные сделки этого периода отличались большой осторожностью. Строительная лихорадка внезапно прекратилась, фабрики уменьшили выпуск продукции, везде сокращали рабочих. В обращении появилось слово, звучавшее в этой стране еще несколько непривычно: безработица! Очень скоро Волдис, часто остававшийся теперь без работы и проводивший свободное время в бесцельных скитаниях по улицам огромного города, заметил новое явление, которое он до этого в Америке не наблюдал: улицы, как и прежде, были всегда полны людей, но люди эти уже не спешили, как раньше. Жизнерадостные, гордые янки ходили вялой, развинченной походкой. Те, что еще накануне были уверены в своем благополучии, сегодня заговорили о классовой борьбе. Толпы безработных слонялись по улицам и толковали о голоде. Такие разговоры были не по душе властителям страны.

Из газет, которые скупо и осмотрительно писали о великом недуге, можно было понять, что семена растущей тревоги распространились по всей стране. Каждый день полиция прибегала где-нибудь к насилию. Флегматики, довольствовавшиеся до сих пор своими сберегательными книжками, вдруг сделались строптивыми, непослушными и дерзкими.

Но, как и прежде, вечерами сверкал и шумел Манхаттан. Переливались огнями небоскребы, над улицами бесновались оргии реклам. Театры — вернее, пародия на театры — ревю, где герлс, королевы красоты, женщины с длинными ногами и женщины с идеальнейшими ягодицами показывали себя за деньги; дождь жемчугов осыпал красивое женское тело; Вандербильд строил самую большую и дорогую в мире яхту; Армия спасения била в барабаны; президент Гувер как будто обещал отменить «сухой закон»; в Чикаго никто не мог сказать, какая разница между полицией и преступниками, так как полицейские инспекторы были бандитами, а главари бандитов являлись в то же время ответственными правительственными чиновниками…

При наличии такой своеобразной гармонии в этой стране начался кризис, или, как его сначала деликатно называли, депрессия. Читатели газет на одно ученое слово стали умнее.

Тяжелые жизненные условия имели и свою положительную сторону: люди сделались серьезнее, осмотрительнее, стали наблюдать за тем, что происходит в мире, и осмысливать увиденное. После безумной погони за долларом наступил период переоценки ценностей.

В гостиной Биркмана на некоторое время совсем прекратилось хлопанье пробок, и игре в карты уже не посвящались целые ночи. Это отнюдь не означало, что о таких вещах совсем забыли: пили и теперь, но только вне дома, без ведома жен; продолжали и играть, только реже и осторожнее, так как нельзя было забывать о завтрашнем дне, который казался уже далеко не таким многообещающим, как раньше.

Иногда у Биркмана собирались его товарищи по артели и «всухую», без единой капли виски, проводили время в серьезных разговорах о тяжелом положении.

— Во всем виновны машины, — утверждал Биркман во время одной из таких бесед. — Они делают нас лишними и ненужными. Ежедневно изобретают все новые и новые усовершенствования. Скоро из тысячи рабочих понадобится только один — чтобы обслуживать машину. Остальным придется околевать с голоду.

— И что же, по-вашему, нужно делать? — спросил у него Волдис.

— Во-первых, разбить все на свете машины, — ответил Биркман. — Потом всех изобретателей объявить умалишенными, а тех, кто еще осмелится изобретать новые машины, вешать, потому что их изобретения обрекают на голодную смерть тысячи людей. Вот тогда не будет больше безработицы и перепроизводства.

— Well, that’s you’ve spoken very well![72]Хорошо, то есть хорошо сказано! (англ.). — воскликнул восхищенный Граудынь.

— Вы говорите: надо уничтожить все машины, — улыбнулся Волдис. — А как вам понравится, если вдруг перестанет гореть электричество, не будет железных дорог и вам придется шагать пешком пять-шесть миль на работу? Как вы отнесетесь к тому, что не будет больше кино, утренних и вечерних газет с последними известиями со всех концов света, что груз на пароходы придется поднимать старыми ручными лебедками и из нашей жизни вдруг исчезнет все, к чему вы привыкли и без чего, я твердо убежден, вы не можете себе представить жизни?

Вопросы Волдиса слегка смутили собравшихся. Граудынь сердито покусывал сигарету. Биркман обдумывал ответ.

— Уничтожать следует не все машины, — сказал он наконец, но уже менее уверенно. — Те, которые служат для нашего удобства, производят нужные нам предметы, можно оставить, они всем полезны. Следовало бы взорвать только те, которые производят товары на мировой рынок, которые порождают перепроизводство и делают ненужным человеческий труд.

— Но, друзья, — сказал Волдис, — перепроизводство само по себе не такая уж плохая вещь, это далеко еще не означает голод и нищету. Если мир переживает экономический кризис из-за перепроизводства, это вовсе не значит, что он стал худосочным, малокровным. Как раз наоборот — он страдает от ожирения. Надо уничтожать не машины и тех, кто их изобрел, а тех, кто эти машины присвоил как частную собственность. Частная собственность на машины — это преступление, подлое ограбление остальных людей. Надо сделать машину достоянием всего народа, чтобы она выпускала продукцию для всего народа, — тогда она не будет золотым дном для немногих и причиной обнищания и голода многих. Ведь именно так и поступили в Советском Союзе: все заводы и фабрики там принадлежат государству, народу, работают для народа — и там не знают безработицы. Значит, дело не в машинах и не в том, что их слишком много, а в том, кому принадлежат эти машины и на кого они работают, — дело в общественном и государственном устройстве.

Единственным ответом Волдису было неопределенное бормотание. Пораженный Биркман испуганно смотрел на земляка, но ничего не говорил. Не привыкли к таким речам эти люди, идеалом которых была сберегательная книжка и мещанское благополучие.

…Как ни плохо было в это время с работой, Волдис все же зарабатывал столько, что ему хватало на жизнь и не нужно было трогать старые сбережения, которые позволяли ему сравнительно спокойно думать о ближайшем будущем. Все надеялись, что кризис минует, что это лишь небольшое испытание, туча, ненадолго заслонившая небосклон, после чего опять выглянет солнышко и всем будет хорошо. Как бы в подтверждение этих предположений, примерно в середине лета знакомому подрядчику Биркмана подвернулся подряд на ремонт нескольких домов с дешевыми квартирами. Предвиделась работа месяца на два. Люди облегченно вздохнули. Джон М. Гравдингс даже нашел возможным позволить себе некоторую расточительность: опять он разгуливал с полными карманами бутылок, а заодно и поколачивал миссис Гравдингс.

Затем произошла неприятность с маленьким Биркманом — мойщиком посуды в гостинице. Из-за снижения оборота дирекция гостиницы сократила штат служащих. Уволили и нескольких мойщиков посуды. Маленького Биркмана пока еще оставили, так как за него замолвил слово третий повар. Но среди уволенных было несколько коренных американцев, и кто-то из них послал донос в полицейский участок с просьбой проверить, по каким документам проживает и каким путем попал в Соединенные Штаты мистер Биркман.

Товарищи Волдиса Витола по работе или уже приняли американское подданство, или во всяком случае получили так называемые «первые документы», поэтому их не трогали и им не угрожала высылка из Соединенных Штатов. До сих пор иммигранты пользовались льготой: они могли годами жить без разрешения на въезд, достаточно было удостоверения с места работы. В Нью-Йорке проживало немало таких «нелегальных». Если ничего не случалось и им удавалось прожить необходимые три года, тогда нечего было бояться высылки, — по крайней мере такое положение существовало до этого времени, — по прошествии трех лет выдавали «первые документы», и их владелец считался кандидатом на американское подданство.

Полицейские власти знали, что в Соединенных Штатах много «нелегальных». До тех пор, пока такой человек не сталкивался с законом, его не преследовали, но стоило ему совершить малейший проступок, который карался штрафом в один доллар — сказать неосторожное слово или по незнанию нарушить правила уличного движения, — и ему приходилось с первым же пароходом покидать Новый Свет. Теперь, по мере углубления кризиса, власти запретили въезд и следили за всеми подозрительными и нежелательными элементами. С бруклинских улиц один за другим исчезали знакомые моряки.

Однажды вечером на квартире Биркмана появилось четверо полицейских, они искали маленького Биркмана и Волдиса Витола, — очевидно, какой-то усердный сосед донес и на Волдиса. Он ожидал этого и не очень удивился, увидев на пороге комнаты полицейских.

— Соберите свои вещи, — сказал полицейский сержант, — и следуйте за нами. В вашем распоряжении полчаса, поторопитесь.

— Все брать с собой? — спросил Волдис. — Или мы еще вернемся сюда?

— Вряд ли… — цинично ухмыльнулся сержант.

Маленький Биркман побледнел.

— Господа! Вероятно, это какое-то недоразумение… — бормотал он. — За что же меня-то… Я ведь честно работал, ни с какими левыми и социалистами не путался…

— Как тебе не стыдно! — крикнул ему по-латышски Волдис. — Нечего упрашивать этих молодчиков. Ты же ничего не теряешь.

Полицейский сержант, будто в шутку, ударил Биркмана по плечу резиновой дубинкой. Хотя удар казался совершенно пустячным, плечо онемело и заныло.

— Поторопитесь, молодой человек, прекратите болтовню. Мы люди занятые.

— И совсем незачем драться… — пробубнил Биркман. — Я человек честный…

— Ах так? — сказал сержант. Подмигнув своим приятелям, он с добродушной улыбкой несколько раз основательно ударил Биркмана дубинкой. — Как вам это нравится, молодой человек? Очень хорошее средство против лишней болтовни. Вот видите, помогло… Сразу замолчали. А если вы не уйметесь и после этого, тогда могу отпустить вам более солидную порцию, ха-ха-ха!

— Хо-хо-хо! — заржали, как жеребцы, остальные полицейские.

Четыре пары глаз внимательно следили за каждым предметом, которые Волдис и маленький Биркман укладывали в чемоданы. Когда наступил момент прощания Биркмана с родственниками, полицейские не отходили ни на шаг и с нескрываемым презрением наблюдали за ними.

— Скорее, скорее… — торопил сержант, подталкивая их дубинкой в спину. — Радоваться надо, а не хныкать, вы теперь скоро попадете на родину.

— Я и радуюсь, — вызывающе произнес Волдис.

— Ах, ты радуешься, бродяга? — прошипел сержант. — Так порадуйся еще.

И резиновая дубинка тяжело опустилась на плечо Волдиса.

Жена Биркмана заплакала. Выйдя на лестницу, Волдис с Биркманом еще слышали рыдания маленькой женщины. Долго звучали они в ушах Волдиса… до самой Европы, — словно голос угнетенной и униженной Америки.

…Двое суток провели они взаперти вместе с другими высылаемыми. Там были итальянцы, норвежцы, шведы, венгры, французы. На третий день маленького Биркмана назначили младшим матросом на какой-то румынский пароход, и он ушел в море. Днем позже Волдиса послали кочегаром на старую бельгийскую торговую посудину.

В теплый летний вечер, когда пурпурное солнце пылало за корпусами небоскребов, пароход проходил мимо статуи Свободы. Волдис угрюмо усмехнулся, представив себе, какую свободу символизировала эта гигантская фигура. Это была бесчестная и преступная свобода хищников и вечное поругание человека, его человеческого достоинства и права на жизнь. Долго ли народ этой страны будет переносить это?

Он признательно взглянул на море, грудь которого мерно дышала здесь, на просторе. Не прошло и полугода, как он приехал в Новый Свет. Так и не нашел здесь Волдис свою обетованную землю.

Где же она? Где искать ее?


Читать далее

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть