ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Бескрылые птицы
ГЛАВА ПЕРВАЯ

На улице Путну потемнело: большая снеговая туча заслонила небо. Мокрый противный снег огромными мохнатыми хлопьями падал на землю, на ухабистый тротуар, осыпал редких прохожих, маленький киоск, стоявший на перекрестке, и полицейского, который одиноко скучал на посту, поигрывая выразительным символом своей власти — белой резиновой дубинкой, прозванной в народе «континентом»[74] «Континент» — фабрика резиновых изделий в Риге (в Задвинье), изготовлявшая, в частности, полицейские резиновые дубинки. В 30-х годах получила новое название — «Метеор», которое сохранилось и в послевоенные годы. В настоящее время — один из филиалов фирмы «Сарканайс квадратс».. Полицейскому было холодно. Мокрый снег оседал на его густых пышных усах, очень похожих на усы самого начальника полицейского участка. Таявший снег грозил уничтожить это почетное сходство — кончики усов намокли и уныло повисли книзу, а некоторые особенно непослушные волосинки топорщились в разные стороны, как иглы ежа.

Это тихий район. Только изредка торопливо прогромыхает по направлению к порту грузовик с бочками, ящиками, кипами льна или крепежом, и опять на улице пусто. Никто не мешает воробьям драться из-за лошадиного помета. Из труб домов вьется дым самых различных оттенков: совершенно черный, зеленовато-белый, прозрачно-голубой и даже пестрый, в зависимости от топлива. Полицейский знал, что черный дым дают уголь и брикеты, — наверное, какой-нибудь портовый рабочий жжет наворованное топливо. Зеленоватый дым шел от старых гнилушек — трухлявых железнодорожных шпал или от забора соседней мельницы, который доска за доской растаскивали по ночам. А чистый, почти прозрачный дым… он не успел определить источник этого сорта дыма, потому что на улице показался человек.

Пьяный человек… Запахло протоколом… Полицейский направился навстречу пьяному, внимательно приглядываясь к нему.

Впрочем, это было явление, не заслуживающее особого внимания: человек среднего роста, лет пятидесяти или немного старше, лицо и одежду которого покрывала белая пыль, — очевидно, он работал на местной мельнице. Безвольно кривился его рот, глаза бессмысленно следили за движением рук, тщетно нашаривавших что-то в карманах. У киоска он остановился. Полицейский следил за каждым его движением. Пусть только он позволит себе сказать что-нибудь такое, чего мужчины не говорят в присутствии женщин… А может быть, его занесет в подвернувшееся окно или он налетит на встречного прохожего… или по крайней мере заорет…

Но пьяный молчал. Обшарив карманы, он вывернул их наизнанку, пожал плечами и сплюнул. (Какая административная недальновидность — не запретить плевать на улице!)

— Забыл дома кошелек… — проворчал прохожий. — Вы, наверно, мне в долг не дадите? Мне нужна большая пачка «Спорта». Газету уже взял кто-нибудь?

— Да, только что приходила ваша супруга, — ответила старуха продавщица.

Пьяный улыбнулся: как можно его жену назвать супругой? Да и могла ли быть супруга у такой вечно выпачканной мукой образины?

— Значит, вы не дадите мне «Спорт»? — повторил он.

— А если вы потом забудете?..

— Вы мне напомните.

— Могу, конечно, но… Да ладно, ничего не поделаешь, ведь знакомый…

Рабочий взял папиросы, тут же открыл пачку и закурил. Он совсем не скандалил, не шумел, и полицейский разочарованно отвернулся. Опять целый день без протокола! Долго ли начальство будет с этим мириться? Заподозрят его в дружбе с населением… переведут в другой участок, куда-нибудь на окраину. Почему этот тип не кричал, не задевал прохожих? Полицейский остановился и оглянулся: пьяный медленно, слегка пошатываясь, осторожно шагал вперед. Придраться было решительно не к чему.

Но не одного полицейского одолевала забота… Походке пьяного рабочего придавала медлительность не столько усталость, пьяный угар или рассеянность, сколько инстинктивное беспокойство, которое все росло по мере того, как он подходил к желтой калитке своего дома. Он думал о жене, и это были далеко не утешительные мысли. Предвидя все, что его ждало, он трусил. Преувеличенное сознание виновности, свойственное слабовольным людям, заставляло его переоценивать значение своего проступка, — он чувствовал, что заслужил наказание, хотя, может быть, и не столь суровое, какое ему придется понести. Он опять выпил, хотя жена категорически запретила ему; он сделал себя посмешищем; истратил почти два лата; он заставил своих домашних ждать целых два часа и волноваться по поводу его продолжительного отсутствия! Мучимый страхом и укорами совести, он даже не думал о сопротивлении. Старый Гулбис был слишком податливым, бесхарактерным. Если бы его кто-то не подталкивал и не тянул, он бы всю жизнь просидел на месте, потому что был слишком робок.

Он не любил спорить или отстаивать свои выгоды и свою правоту, ему было незнакомо тщеславие, он не знал счастья быть первым, лучшим, не имел понятия о том, что такое сильная страсть к чему-нибудь. Без особого желания, подстрекаемый товарищами и знакомыми, он стал пить и превратился в завсегдатая пивных. Но алкоголь не открыл ему всех секретов своего очарования, и пил он не потому, что это ему нравилось, а лишь потому, что пили все его знакомые, его ближайшее начальство, — и это казалось ему признаком мужества. К тому же только в этом он чувствовал себя более опытным, чем жена, которая держала его под башмаком вот уже двадцатый год. То же самое было и с курением, — это настолько неотъемлемая привилегия мужчин, что бороться с ней не осмеливалась даже Гулбиене. Но если бы она когда-нибудь надумала запретить мужу курить, это, вероятно, вполне бы удалось ей, потому что Гулбис, как обычно, не стал бы сопротивляться.

Он долго не решался нажать щеколду калитки. Наконец осторожно, как вор, сделал это, просунул голову и, убедившись, что жены во дворе нет, поспешно прошмыгнул в калитку.

«Что мне сказать ей, как оправдаться? — силился придумать он, поднимаясь по полутемной лестнице. — Назвать мамусей или собраться с духом и припугнуть, как тогда?»

«Тогда» — было много лет назад. Гулбис в то время еще ни разу не пытался возражать жене, но однажды выпил с друзьями и, подученный плутоватым мастером, учинил дома первый и единственный за всю его жизнь скандал. Он топнул ногой на жену и закричал: «Кто здесь главный — ты или я?» А когда жена принялась бранить его, он стал бегать за ней вокруг стола. Она в испуге завизжала: «Вот сумасшедший, вот шальной! Совсем взбесился, дурак!»

Он в тот раз даже прибил жену. Не потому, что сердился на нее, а просто потому, что так делали другие, и это казалось ему признаком несомненного мужества. Как все трусы, он больше всего уважал отвагу и старался если не быть храбрым, то по крайней мере казаться таким! Правда, за вспышкой храбрости последовала реакция, и Гулбиене очень долго не могла простить ему этого дерзкого поступка, но воспоминания о тех ярких минутах были самыми приятными в жизни Гулбиса.

Сегодня он не чувствовал в себе достаточно отваги, чтобы позволить такой выпад.

«А если она примется бить меня? — мелькнула у него вдруг мысль, когда он поднялся наверх. — Попробую начать с мамуси».

И Гулбис нажал ручку двери.

***

В узкой, похожей на коридор, кухоньке царил полумрак. Маленькое помещение было наполнено паром, подымавшимся от лохани с бельем. Гулбиса охватила противная, душная сырость, но он к этому привык, как привык к обветшавшему кухонному столу, выкрашенному в коричневый цвет, к посудным полкам и зеленовато-серой табуретке с облупившимся эмалированным тазом для умывания. Давно не беленные стены густо пестрели пятнами сырости и следами мух. В углу, рядом с полкой, висела большая плетеница луку. На плите шумел чайник. Но все это ничуть не занимало Гулбиса. Он нерешительно посмотрел на окутанную облаками пара жену, стоявшую у лохани с бельем и с ожесточением стиравшую матросские рубашки и простыни. Кинув на мужа короткий угрюмый взгляд, пожилая женщина не обращала на него больше внимания и с еще большим ожесточением продолжала работать. Гулбис облегченно вздохнул: мамусе было не до него, мамуся осталась вполне равнодушной. Теперь скорей в комнату, с глаз долой! Потом ей уже будет неудобно отчитывать его. Но маневр старикана не удался: не успел он взяться за ручку двери, как жена бросила стирать и оглянулась на него через плечо.

— Ты что, совсем одурел? Весь в муке и прямиком в комнату. И так все в пыли и в копоти, не успеваешь вытирать, а ты еще с улицы грязь таскаешь!

Когда сбитый с толку муж нерешительно остановился, не зная, что делать, она окончательно рассердилась;

— Да закрой ты дверь, чтобы пар не шел в комнату! Что стоишь, как баран? Опять, наверно, наклюкался?

— Где уж там наклюкаться. Четвертинка на четверых. Мастер именинник… как откажешься, когда компания приглашает?

— Ври, ври, старый хрыч, знаю я ваши именины.

— Нет, я вправду…

— Не болтай. Который час?

— Да еще не поздно.

— Поздно или рано, а тебе и дела нет, что у меня обед сварен, перепрел и остыл.

— Ладно, съем и такой. Лучше остывший, чем горячим глотку обжигать.

— Ишь как заботится о глотке! А когда льешь в нее чистый спирт, так ничего, не обжигаешь?

— Ну, ну, будет, мамуся…

— Нечего лебезить, не задобришь. Ну, чего стоишь? Не можешь сам разуться, ждешь, чтобы я помогла?..

Рассерженная Гулбиене энергично повернулась к лохани и продолжала прерванную стирку. Гулбис сел на скамеечку для ног и пытался развязать шнурки ботинок. Это ему долго не удавалось. Изредка он лукаво, с усмешкой, посматривал на спину жены и вообще чувствовал себя прекрасно. По всему было видно, что голова у нее занята чем-то другим, иначе он бы так легко не отделался. Не пытаясь угадать, о чем могла думать жена, он старался вспомнить какую-нибудь новую, интересную, еще неслыханную новость, чтобы рассказать супруге и тем окончательно завоевать ее расположение. Свежие новости — старый испытанный способ, при помощи которого Гулбис не раз спасал свою шкуру. В прошлом году, когда поездом задавило ломового извозчика вместе с лошадью и Гулбис случайно оказался очевидцем, он спокойно просидел с друзьями три часа и без всякого страха явился на строгий суд своей супруги. Не успела жена поднять крик и замахать кулаками, как он ошеломил ее одним-единственным вопросом:

— Ты слышала, что извозчика задавило?

Сегодня не было никаких новостей. Плохо дело! Жена ожесточенно стирала белье, тяжело дыша, вся мокрая от пота, он, несчастный, не знал, о чем говорить. Молчать было неудобно и опасно: если предоставить инициативу жене, нельзя предусмотреть, на какую тему начнется разговор.

— Где же девчонка? — собравшись с духом, спросил наконец он.

— Спрашивает как маленький! — сухо засмеялась жена. — Где ж ей быть, как не в порту. Понесла норвежцам выстиранное белье.

— Откуда мне знать ваши дела.

— У тебя ни о чем заботы нет. Отец называется! — опять раздался ее сухой, презрительный смех.

Гулбис чувствовал себя неловко. Хотя упрек был, по его мнению, незаслуженный, он не пытался оправдаться. Налив в таз воды, он стал умываться. Жена продолжала стирать, полоскать и отжимать рубахи, кальсоны и простыни, лицо ее было серьезно и мрачно. Причиной этому был, однако, не муж, не эта тряпка. Нет… Этот тихий, смиренный человечек никак не мог по-настоящему рассердить ее или огорчить, и если она время от времени ворчала на него, то больше по привычке и для поддержания необходимой дисциплины.

Гулбиене была на шесть лет старше мужа. Насколько он был непредприимчив и пассивен, настолько она активна и властолюбива. Привыкшая всем распоряжаться и все делать по-своему, она не только раздумывала, но и действовала. Двадцать лет назад, уже довольно поблекшей старой девой, она женила на себе Гулбиса. Все последующие годы она занималась тем, что подыскивала мужу работу, устраивала его на место, договаривалась об оплате и заботилась о квартире. Решающее слово во всех делах их скромной жизни принадлежало Гулбиене; муж всегда и во всем подчинялся ей.

У них была дочь, восемнадцатилетняя Лаума, — предмет вечной тревоги и мрачных предчувствий матери. Лаума недолгое время работала на лесопильном заводе, наколола руку, попала в больницу и вышла оттуда калекой. Теперь она не ходила работать и лишь помогала матери носить белье. Был человек, который охотно женился бы на ней, только Лаума все не решалась выходить замуж. И вот эта сложная проблема лежала тяжелым камнем на сердце Гулбиене. Чем плох Эзеринь? Он молод, здоров, солиден. Разве он не зарабатывал вполне достаточно для того, чтобы содержать жену? Сплавщик по профессии, приличный молодой человек, уважающий не только свою невесту, но и ее родителей. На что еще могла надеяться Лаума со своей искалеченной рукой? Да ей бы радоваться, что такой порядочный парень согласен на ней жениться!

Гулбиене при этом старалась не вспоминать об одном: когда-то прежде она сама лелеяла заветную мечту о будущем Лаумы, надеялась, что дочери удастся обратить на себя внимание кого-нибудь получше. Что понималось под этим «получше» — образование, зажиточность или физические данные, — она и сама толком не знала. Несчастный случай с Лаумой разбил все ее мечты, и старуха чувствовала себя словно обманутой, — обманутом потому, что дочь не оправдала надежд и потеряла цену как невеста. Вот почему Гулбиене не слишком горячо любила дочь, а ее непонятное упрямство, ее холодность к Эзериню просто тревожили мать.

«Все равно ничего больше не придумаешь, — окончательно решила она. — Хочет Лаума или не хочет, она должна стать женой Эзериня».

Гулбиене считала совершенно непростительным равнодушие мужа к этому ее проекту. Неужели он не понимает, в чем дело, и не учитывает, насколько эта свадьба выгодна им всем: Лаума будет пристроена, выйдет за хорошего человека, родители могут переехать в дом, который зять получит в наследство после умершей тетки… отпадут расходы по найму квартиры…

На Гулбиса следовало воздействовать, поэтому жена сегодня была приветливее, чем обычно, хотя старик пришел пьяным и вполне заслужил головомойку. Когда Гулбис умылся, переоделся и сел к кухонному столу, жена зажгла огонь и поставила на стол ужин, потом села напротив мужа. Гулбис медленно, задумчиво жевал картофельное пюре, хотя оно давным-давно остыло, и слушал, что говорила ему жена.

— Помоги хоть ты уговорить девчонку, скажи ей ласковое слово. А то получается, что я одна этого добиваюсь… Чем плох Эзеринь? Где она найдет жениха лучше? Ведь не бог знает какая принцесса.

Гулбис, набив рот пюре, что-то невнятно бормотал, и из этих булькающих звуков нельзя было понять, согласен он или — что уже казалось совсем невероятным — отвергает предложение жены.

— Что ты скажешь об этом? — настаивала она.

И Гулбис почувствовал, что на сей раз ему никак не отвертеться от ответа.

— Откуда я знаю, что тут сказать… — буркнул он и поспешил снова наполнить рот картошкой.

— Кому же и знать, если родной отец не думает о судьбе своего единственного ребенка? Тебе, видать, все равно, что с ней ни случись. Пусть хоть по миру пойдет…

— И вовсе нет… Но разве я понимаю их дела? Пускай женятся, если хотят. Какое нам дело?

— Я тоже говорю, чтобы женились, а девчонка не согласна. Неизвестно, что у нее на уме, чего она еще дожидается. А вот случай подвернулся, может, и не будет больше никогда такой возможности. Упустишь, всю жизнь будешь каяться.

— Мм-да…

— Она о завтрашнем дне не думает. Какое ей дело? Старики обеспечат! А долго ли мы еще будем кормить взрослого человека? Пора самой подумать, как жить, Поговори ты, может, она тебя послушается.

— Можно попытаться. Но…

— Вот-вот, попытайся. Скажи, чтобы она дурь из головы выбросила, не девочка ведь.

Сквозь клубы пара тускло мерцал слабый свет лампы, и два человека сидели друг против друга, как призраки.

— Гм… да… может быть… — произнес муж. — Я поговорю.

Жена, успокоившись, встала и направилась к лохани. Она терла, полоскала, отжимала и складывала в кучку белье моряков. На улице становилось все темнее, на углах зажглись фонари…

***

В это время Лаума добралась до порта. Дневная вахта на пароходах закончилась, люди ужинали, отправляющиеся на берег переодевались. На улице была слякоть, и старые дырявые туфли девушки давно промокли насквозь. Сначала ноги зябли, потом начали гореть, и Лаума опять почувствовала себя хорошо. Через плечо у нее были перекинуты связанные вместе две большие корзины с выстиранным бельем. Веревка, связывавшая обе корзины, натирала плечо. Временами Лаума опускала их на землю, немного отдыхала, затем поднимала на другое плечо и несла дальше. Ей надо было пройти в самый конец порта — туда, где стоял небольшой норвежский пароход.

Под навесами портовых складов жались оборванные бродяги. На набережной расхаживали хмурые таможенные досмотрщики, наблюдая за сходившими на берег, моряками. В одном месте работали сверхурочно, и грузчики с мешками зерна сновали от парохода к вагонам. Это была десятки раз виданная, надоевшая картина. Девушка уже не обращала внимания на любопытные взгляды грузчиков и моряков; она их чувствовала повсюду, везде, где бы она ни появлялась, ее преследовали взгляды незнакомых людей. Вначале это было невыносимо оскорбительно, на лице каждого встречного Лаума читала немой вопрос. Всякий раз при этом она краснела до слез, — ведь не могла же она доказать этим незнакомым, двусмысленно улыбающимся людям, что она не такая, что она приходит на пароход не искать приключений, а заработать честным трудом кусок хлеба. И часто, когда Лауме приходилось идти в порт, она воспринимала эту необходимость как пытку. Но ничего нельзя было поделать, а говорить об этом матери казалось просто смешным.

Лаума уже третий месяц собирала и относила белье и стала привыкать к мелким, но болезненным уколам, неизбежным при ее теперешней работе. Самым большим ее желанием, о чем она постоянно думала, было уйти от родителей, стряхнуть с себя их опеку и начать самостоятельную жизнь. Но эта тяга к независимости все еще оставалась несбыточной дерзкой мечтой — мечтой о свободе заключенного пожизненно. Она даже не в состоянии была ясно представить себе, каким образом могло бы произойти это освобождение. Порой Лаума с затаенным восхищением и завистью наблюдала жизнь других, более счастливых девушек.

Иллюзий у нее было достаточно, она их черпала из книг. К счастью, Лаума убереглась от слепого увлечения фантазиями первого попавшегося писателя, что часто случается с девушками в ее возрасте. Руководствуясь собственным опытом и чутьем, она выработала свой вкус и умела отличить настоящее искусство от подделки.

В этом ей помог неизвестно откуда появившийся и так же внезапно исчезнувший Волдис Витол. Этот человек, возможно даже помимо своего желания, произвел на Лауму сильное, незабываемое впечатление. Их отношения продолжали оставаться сдержанно дружескими, и все же Волдис значил для девушки больше, чем просто дружески расположенный человек. Волдис выгодно отличался от Эзериня, который пользовался благосклонностью Гулбиене и уже вошел в роль будущего господина и повелителя Лаумы.

И вот Волдис исчез — внезапно, ничего ей не сказав. Лаума больше не встречала его по вечерам. Не зная, что случилось, она ломала голову: иногда ей казалось, что Волдис стал жертвой несчастного случая — в порту они происходили нередко; иногда в тоске думала, что надоела ему и он просто решил избавиться от нее. Только через месяц ей случайно, в лавке, удалось узнать правду: бывшая квартирная хозяйка Волдиса, Андерсониете, рассказывала всем, какой порядочный и вежливый был у нее жилец, а теперь вот ушел в плавание.

«Почему он уехал тайком, даже не попрощался?» — спрашивала себя Лаума. Ей вдруг стало горько и обидно. Ей казалось, что Волдис презирал ее, не счел нужным соблюсти даже ничтожную, ничего не стоящую вежливость. Но вскоре она успокоилась, так как в это время собственная ее судьба все больше осложнялась. Нужно было напрячь все силы, чтобы устоять против натиска, который готовила ей мать вместе с Эзеринем.

Лаума опустила корзины на землю и погладила саднящее плечо, натертое веревкой. Опять стало холодно ногам и заныли кончики пальцев. Немного отдышавшись, она продолжала путь. До парохода было недалеко.

По дороге Лаума встречала много молодых, сильно напудренных женщин с вызывающе накрашенными губами. Все они громко разговаривали и визгливо хохотали, поглядывая на пароходы. Моряки улыбались им и махали руками. Лаума, опустив глаза и покраснев, проходила мимо этих женщин. Она знала, кто они.

Вынужденная наблюдать все это, Лаума не могла не думать о виденном. Казалось ужасным, невероятным, чтобы люди могли так жить, что находились женщины, способные спокойно переносить такое унизительное существование. Лауме страстно хотелось уйти подальше от всего этого, не видеть больше этой жизни, вырваться из этого окружения. Но на лесопилку, где она искалечила руку, ее больше не приняли, поневоле приходилось заниматься сбором белья, все выслушивать, все наблюдать и молча переносить оскорбительные взгляды, какими ее встречали в порту.

Однажды она отнесла небольшой узелок с чистым бельем какому-то немецкому механику и ей пришлось возвращаться на берег с пустыми руками. На этот раз с ней не было корзинки, и какой-то негодяй, таможенный досмотрщик, заговорил с ней: он пригласил ее пойти с ним и осведомился, сколько это будет стоить. Оскорбленная бесстыдным предложением, девушка расплакалась и ускорила шаги, но досмотрщик не отставал от нее. Наконец она села в автобус и избавилась от преследователя. После этого она никогда больше не ходила в порт без корзинки.

Сейчас только один путь мог увести ее от этой жизни, но и он не вел к свободе, — нельзя же было назвать свободой жизнь с Эзеринем. Девушка терпела, надеялась, тосковала и отчаивалась. Она все еще не теряла надежды получить весточку от Волдиса. Что бы ни случилось, его письмо даст ей новые силы сопротивляться… Но Волдис не писал. Эзеринь приходил каждый вечер, а мать уже заговаривала о свадьбе…

«О боже, если ты есть, зачем ты допускаешь все это?» — в смятении кричала душа Лаумы. Но небо хранило молчание, и сильные, как всегда, унижали слабых.

***

Это было одно из тех грузовых судов, которые как будто бесцельно и без всякого плана блуждали вдоль берегов Европы: то они появлялись на севере, в России или в Финляндии, то грузились испанской рудой для бельгийских сталелитейных заводов, то вставали в Черном море у хлебного элеватора или везли каменный уголь в Исландию. Случайно, ради выгодного фрахта, они заходят в Ригу, но никому не известно, вернутся ли они еще когда-нибудь. Лаума обычно имела дело с такими случайными «бродягами», потому что пароходы, прибывавшие по расписанию, обслуживались старыми известными прачечными, агенты которых дожидались прихода судов вместе с лоцманами и опережали мелких конкурентов. Моряки, прибывавшие на случайных пароходах, не знали агентов и отдавали в стирку белье кому придется.

Грязное белье служило объектом ожесточенного соперничества: каждый сборщик спешил подняться на палубу раньше других, представиться, принять белье. Случалось, что возле одного парохода встречались представители четырех или пяти прачечных. Как ни претила эта голодная конкуренция Лауме, она все же не отставала от других, и иногда ей удавалось урвать чуть ли не из-под носа у старых специалистов полную корзину белья. Вначале она эти достижения объясняла собственной деловитостью и была очень довольна. И только спустя некоторое время Лаума сообразила, что причина успеха кроется совершенно в другом: морякам просто нравилась ее девическая свежесть, только поэтому они отдавали свои заношенные сорочки ей, а не какой-нибудь высохшей старухе или мужчине с лицом, изрытым оспой. Это открытие сперва возмутило Лауму, тем более что некоторые неудачливые и несдержанные конкуренты бросали ей этот упрек в глаза. Тогда она на некоторое время отошла от участия в конкуренции, пропуская вперед своих соперников и довольствуясь маленькими суденышками. Теперь Лаума часто возвращалась домой с полупустой или пустой корзиной, за что ей приходилось выслушивать попреки матери. Наконец она собралась с силами и, делая вид, что не слышит эпитетов, которыми ее награждали конкуренты, не видит ехидных улыбочек, стала сознательно пользоваться преимуществами, данными ей природой: молодостью, красотой и способностью быстро бегать. Моряки радушно встречали ее и охотно давали ей возможность заработать, а конкуренты завидовали.

Теперь она уже привыкла к окружающей ее обстановке и не краснела от каждой двусмысленности, однако по мере приближения к норвежскому пароходу ее все сильнее охватывало чувство неловкости: ее смущала излишняя любезность первого штурмана. В прошлый раз, когда она приходила сюда за бельем, он подарил ей флакон французских духов и коробочку пудры.

— Возьмите, вам пригодится, — сказал он. — Предполагалось, что судно пойдет в Осло, и я купил сестре… а теперь, оказывается, уходим совсем в другом направлении.

Он уверял Лауму, что в его подарке нет ничего особенного, — просто ему надоело прятать духи и пудру от таможенных чиновников, а за борт бросать по меньшей мере глупо. Это был мужчина лет за тридцать. Предлагая подарок, он сам, очевидно, чувствовал себя неловко и смущенно улыбался, как ребенок, стыдящийся проявления своих добрых чувств. В конце концов он уговорил Лауму принять подарок, но никакой радости это ей не доставило. Лаума понимала, что дома о подарке рассказывать нельзя: никто не поверит, что незнакомый человек так, ни с того ни с сего, подарил ей духи, которые, вероятно, стоили немалых денег. Пользоваться ими украдкой тоже не было возможности: всякий сразу почувствовал бы, насколько они отличаются по запаху от дешевеньких духов, которые она до сих пор употребляла.

Лаума была недовольна собой. Она упрекала и корила себя за уступчивость, за то, что приняла подарок от незнакомого человека. Почему она должна скрывать этот подарок, если знает, что приобрела его честным путем? Разве она не имела права принимать подарки? Разве мать не поедала приносимые Эзеринем конфеты и не пила купленное им фруктовое вино? Какая разница между Эзеринем и штурманом? Оба они мужчины, оба чужие ей, и намерения Эзериня вряд ли более возвышенны, чем намерения штурмана.

Не зная, как держать себя с незнакомым мужчиной, которому она обязана благодарностью, Лаума поднялась по трапу. Уже стемнело. Кок в камбузе мыл посуду и громко напевал незнакомую мелодию; из кают-компании доносился звон ножей и вилок; по шлюпочной палубе разгуливал радист, посасывая изогнутую трубку. Лаума поставила корзины на бункерный люк и стала оглядываться в поисках человека, который позвал бы матросов взять белье. В это время в салоне послышался сердитый голос: первый штурман что-то гневно выговаривал юнге, — насколько поняла Лаума, по поводу невычищенного лампового стекла и несвежей воды в графине. Мальчик робко пытался оправдаться, но тут раздался злой окрик: «Молчать!», за ним последовало известное скандинавское ругательство…

Лауме стало неудобно прислушиваться, она вернулась к сходням, громко кашлянула и, нарочито стуча каблуками, подошла к корзинам. Штурман вышел с сердитым и нахмуренным лицом, но, заметив Лауму, улыбнулся, и морщины на его лице исчезли.

— Здравствуйте, барышня, здравствуйте! Пожалуйста, проходите в салон! Гаральд! — крикнул он юнге. — Сходи на форпик и скажи людям, чтобы шли за бельем.

Улыбаясь и что-то весело болтая на ломаном немецком языке, он помог Лауме внести корзины в салон. Девушка открыла корзины и стала вынимать пачки белья с приколотыми к ним записками. Штурман уселся напротив и с нескрываемым удовольствием следил за ее движениями. Когда подходившие один за другим матросы стали получать белье и рассчитываться, он развернул датскую газету и сделал вид, что углубился в чтение. Но время от времени, переворачивая листы газеты, он незаметно поглядывал на стол, и его лицо освещалось ласковой, почти сочувственной улыбкой. При этом он не забывал заглянуть в корзины.

Занятая выдачей белья и получением денег, Лаума забыла о штурмане, пока наконец не дошла очередь до пакета с его бельем. Все уже ушли. Когда девушка вынула белье, штурман стал рыться в карманах.

— Я забыл в каюте кошелек, барышня. Сколько я вам должен?

Лаума назвала сумму и тут же покраснела. Она покраснела еще сильней, поняв причину своего смущения: разве он не расплатился с ней сделанным ей подарком? Вероятно, он так и считал. Она растерянно прошептала:

— Вы уже уплатили. Нет, нет, с вас ничего больше не причитается.

Он взглянул на нее и рассмеялся.

— Пожалуйста, пожалуйста, барышня! Это я не считаю. Все равно мне пришлось бы их выкинуть за борт…

Он взял белье и направился к двери, но потом, будто вспомнив что-то, остановился и сказал, безразлично глядя в сторону:

— Вы не зайдете ко мне в каюту? Я вам уплачу за белье.

Не дождавшись ответа, он вышел в коридор. Лаума сложила в корзины платки, которыми было прикрыто белье, и последовала за ним. Каюта штурмана помещалась в противоположном конце парохода. Ее освещала электрическая лампочка. Штурман отворил перед Лаумой дверь и, когда она переступила высокий порог, затворил ее и повернул ключ, незаметным движением задернул занавеску иллюминатора и предложил девушке сесть.

Маленькое помещение было загромождено мебелью и разными вещами. Вдоль одной стены стояла выкрашенная в коричневый цвет полированная койка с двумя выдвижными ящиками, у противоположной стены был прикреплен небольшой стол, на котором стояло несколько фотографий; рядом туалетный столик и узкий гардероб. Вдоль третьей стены тянулся черный кожаный диван, четвертую стену занимала дверь с несколькими полками по обеим сторонам.

Пока штурман открывал стол и доставал деньги, Лаума присела на диван и стала разглядывать картинки на стенах. Там была фотография какого-то судна и две репродукции: красивые полуобнаженные женщины весело смеялись, показывая белые зубы и стройные округлые формы. Лаума вдруг подумала, что штурман, вероятно, часто любуется этими картинками.

Бессознательно, движимая мгновенным импульсом, она взглянула в лицо штурмана, точно надеясь прочесть на нем ответ на свои тайные мысли. Штурман вынул деньги, но не отсчитал их. Положив на стол кошелек, в котором виднелось несколько десятилатовых бумажек и мелочь, он остановился в каком-то замешательстве. Бросив украдкой несколько быстрых взглядов на Лауму, он, наконец, решился и круто повернулся вместе с креслом к ней.

— Барышня… — начал он, но покраснел и, заметив свое смущение, рассердился на себя за это и продолжал уже раздраженно: — Сколько вам следует?

Удивленная Лаума назвала сумму, но лицо штурмана внушило ей тревогу: пристально глядя девушке в глаза, он открыто, недвусмысленно улыбнулся. Ей сразу стало понятно, почему у него не оказалось с собой денег, зачем он задернул занавеску иллюминатора и повернул ключ в дверях. Не считаясь с тем, что ничего еще не было сказано и она своим преждевременным возмущением может поставить себя в смешное положение, Лаума вскочила с дивана и кинулась к двери. Ключ был вынут из замка, она только теперь заметила это. Ее бросило в жар.

— Пустите меня, отворите дверь… — почему-то тихо, почти шепотом, произнесла она, судорожно хватаясь за дверную ручку.

Штурман видел, что девушка правильно истолковала его поведение и что она думает о том же, о чем думает и он.

— Пожалуйста, возьмите! — Он протянул кредитку, вопросительно глядя странно заблестевшими глазами Лауме в лицо.

Неясное, смутное сознание, что ее приняли за «такую», унижение, которое она ясно почувствовала, взглянув на протянутые деньги, испуг — все это взбудоражило девушку, и, не отдавая себе отчета, Лаума вдруг, выпустив дверную ручку, побежала к иллюминатору и открыла его.

— Отоприте дверь… — шептала она. — Я закричу.

Штурман, услышав угрозу девушки, внезапно помрачнел, с хмурым, злым лицом разыскал ключ и отпер дверь.

— Пожалуйста… — сказал он, но это больше походило на «убирайся вон!» Исчезла улыбка, ласковый взгляд, тихое любование. Он чувствовал себя обманутым.

Только ощутив под ногами ухабистую мостовую, Лаума успокоилась. Под впечатлением только что пережитого волнения она шагала быстрее, чем обычно, — это походило на бегство. Она думала о человеке, так резко захлопнувшем дверь каюты. Почему он рассердился? Вообще, какое право имеют люди сердиться, если кто-либо поступает не так, как они хотят? Или она обязана удовлетворять прихоть любого человека? В этот момент она подумала и о своей матери и об Эзерине: они тоже требовали от нее того, что было противно ее желанию, и если она не сделает так, как они хотят, они тоже рассердятся, возможно, возненавидят ее. Неужели она должна угождать этим чужим ей людям, подчиняться им, не считаясь с собой, со своими желаниями и интересами? И так ли уж будет плохо, если она не сделает этого?

Лаума давно знала ответ на все эти вопросы. Но для того, чтобы высказать его вслух, нужно было обладать большой внутренней силой и, главное, независимым положением в жизни, чего у нее пока еще не было.

«Духи и пудру я выброшу», — подумала она и уже заранее предвкушала удовольствие, которое при этом испытает.

Дома ее ждал Эзеринь.

***

Альфонсу Эзериню было шесть лет, когда он потерял отца, хорошо известного среди сплавщиков кормчего. Мальчик рано узнал нужду и заботы. Мать, правда, всячески баловала его, но все же не могла дать своему любимцу беззаботного детства: одиннадцатилетним мальчиком она отдала его в пастухи в дальнюю волость. Хозяин был скуп и считал всех городских ребят баловниками, лентяями, нахалами и воришками. Его слова как бы подтверждались тем обстоятельством, что маленький Эзеринь украдкой покуривал. Скупой хозяин охотно принял на себя отцовские обязанности — он частенько порол его. Однажды после особенно сильных побоев Эзеринь, оставив хозяину заработанные за половину лета деньги, убежал обратно в Ригу. С тех пор в нем укоренилась лютая ненависть ко всем хуторянам.

Через год Эзеринь устроился на небольшой лесопильный завод. Там он сразу пристал к компании развеселых парней, которые любили выпить. Шутки ради пьянчуги угощали мальчика водкой, и он сначала пил, чтобы повеселить взрослых, а позже — из-за глупого молодечества.

Началась война, и алкоголь стал нелегальным товаром. Но Эзеринь уже чувствовал потребность в нем и пятнадцатилетним подростком впервые купил бутылку самогонки. Это стало повторяться, конечно, когда у него появлялись деньги.

Эзеринь проучился несколько зим в начальной школе, а там пришлось начать работать, и он навсегда забросил учебники.

Позже, спустя много лет, Эзеринь не раз жалел, что ему не удалось получить образование, но, как многие его товарищи, он из самолюбия и гордости вышучивал каждого, кто знал больше него. Слово «интеллигент» он считал ругательством, выражавшим высшую степень презрения.

С литературой Эзеринь знакомился по многочисленным выпускам бульварных романов. «Шерлок Холмс», «Нат Пинкертон», «Ник Картер», а позже романы Эдгара Уоллеса показали ему незнакомый мир. Как бы пошло, неправдоподобно и наивно ни были написаны его любимые книги, как бы шаблонны и однообразны ни были приключения и подвиги героев — они захватывали Эзериня, он зачитывался до поздней ночи и ради какого-нибудь нового романа Уоллеса готов был отказаться даже от выпивки с товарищем. Днем, за работой, он мечтал о прочитанном накануне, представлял себя в роли героев, с трепетом переживал в мечтах все, что совершил знаменитый детектив или ловкий преступник. Понятия о нравственности и безнравственности, низменном и благородном спутались в его голове. Он считал положительными качествами смелость, физическую силу, умение драться, искусно обращаться с ножом, кастетом и револьвером.

Субботними вечерами и по воскресеньям Эзеринь в компании таких же жадных до приключений парней шатался из одного предместья в другое в поисках скандалов, ввязывался в драки и частенько попадал в арестантскую полицейского участка. Обычно причиной драки были девушки. Если какой-нибудь парень из другого района города встречался с одной из девушек района, находившегося в сфере влияния соответствующей шайки, все парни считали это не только нарушением обычая, но и личным оскорблением. Чужака преследовали до тех пор, пока тот не отступал или не заключал сепаратный мирный договор без ведома своих атаманов…

У них было принято, что уже лет в семнадцать каждый парень имел «невесту», чтобы было из-за кого соперничать, бороться и драться с другими. Обычно это были легкомысленные, распущенные девицы, пользовавшиеся щедростью своих кавалеров и при случае терпеливо переносившие их побои. Само собой разумеется, что и тут Эзеринь не отставал от других. Почему в самой деле не прибить девчонку, которая тайком дружит с другими парнями?

Так как девушки, дружившие с Эзеринем, позволяли это, а сам он зарабатывал достаточно, чтобы платить за кино и покупать конфеты, ему и в голову не приходило, чтобы какая-нибудь девушка его круга могла держаться иначе, презирать его, отказаться от близости с ним.

Вскоре он познакомился с Лаумой, вернее — с ее матерью, старой Гулбиене. Как-то ему пришлось быть на небольшом поминальном обеде у общего знакомого — товарища Гулбиса по работе. Эзеринь был не настолько пьян, чтобы позволить себе какой-нибудь хулиганский поступок, и держался почти прилично. Гулбиене понравился серьезный, на первый взгляд, рассудительный молодой человек, а ее стремление заполучить зятя было настолько неудержимым, что она тогда же пригласила Эзериня в гости. Через неделю, в дождливый день, когда у Эзериня не было настроения тащиться с приятелями куда-то на окраину города на вечеринку, он зашел к Гулбисам. Лаума сразу пленила его. Чем больше он к ней присматривался, тем неотразимее действовало на него это юное своеобразное существо.

Эзеринь почувствовал духовное превосходство Лаумы, но это нисколько не убавило его самоуверенности. Ее превосходство и духовное развитие странным образом притягивали Эзериня. Сразу поняв, что она не такая, как те девушки, с которыми он до этого встречался, и что их отношения ни в коем случае не станут похожими на отношения с его прежними подругами, он все же не мог остаться равнодушным. Возможно, что именно трудности, которые обещало ему это новое приключение, и заставили Эзериня на время отказаться от прежнего образа жизни.

Он стал ежедневным посетителем Гулбисов. Вначале, пока хулиганские манеры и типичный уличный жаргон не выдали его, он кое-как справлялся со своей новой ролью, но однажды вечером он пришел пьяным и за какой-нибудь час раскрыл весь свой убогий духовный багаж. Лаума, относившаяся к нему если не дружески, то по крайней мере терпимо, с того раза стала сдержанней, а порой и откровенно подсмеивалась над ним. Но Эзеринь не отступал. Превосходство девушки действовало на него, как приманка.

Он позволил одному из парней отбить у него девушку, с которой раньше проводил время, и был теперь совсем свободен. Все его мысли сосредоточились на Лауме. Когда ему казалось, что он уже близок к своей цели, неизвестно откуда появился неожиданный противник — Волдис Витол — и разом все испортил. Этот человек оказывал на Лауму несомненное влияние; она все очевиднее стала набегать Эзериня. Но через некоторое время Витол исчез.

Неудача Эзериня скоро стала известна его друзьям, и они безжалостно подтрунивали над ним:

— Тут у тебя ничего не выйдет, зря только тратишь время и силы. Если до сих пор ничего не добился, так брось всякую надежду. Она не из таких…

Эзеринь терпел все насмешки и не переставал надеяться на успех. Иногда, выпив лишнее, он откровенничал в кругу собутыльников. Однажды, когда зубоскалы особенно стали донимать его, он вышел из терпения и ударил кулаком по столу.

— Давайте поспорим, что я ее уломаю! Если захочу, она будет моей.

— Тогда ты должен сначала жениться на ней! — ответили приятели.

— Нет, без всякой женитьбы! — крикнул Эзеринь. — Я еще не сошел с ума, чтобы жениться, да еще на такой.

Они поспорили на три полштофа и дюжину пива. И Эзеринь стал действовать…

***

После заключения этого дерзкого пари действия Эзериня приняли определенное направление. Он тщательно, до мелочей, взвесил все обстоятельства, которые могли помешать достижению намеченной цели: в то время Волдис еще не уехал, и Эзеринь должен был считаться с соперником. Все несчастье заключалось в том, что он не знал подлинных намерений Волдиса: ограничится ли тот дружбой Лаумы, или пойдет дальше? Как бы то ни было, Волдис был самым главным препятствием, и Эзеринь не мог придумать, как устранить его. Обычными приемами — хорошим костюмом, билетами в кино и театры, подарками и угрозами — на Лауму не подействуешь. Запугать Волдиса казалось делом еще более невероятным: он был физически силен и знал кое-какие приемы борьбы. Оставался единственный путь, чтобы упрочить свое положение и завоевать доверие Лаумы, — попытаться влиять на ее родителей. Мать с самого начала благоволила к Эзериню, потому что он приносил ей иногда конфеты и фруктовое вино. Гулбиса Эзеринь если не целиком перетянул на свою сторону, то во всяком случае обезоруживал, распив с ним несколько бутылочек.

И все же этого было недостаточно. Нужно было добиться, чтобы его официально признали женихом.

В это время один из приятелей Эзериня получил в наследство от умершей в Саркандаугаве тетки дом и две тысячи латов. Счастье, выпавшее на долю приятеля, долго занимало ум Эзериня. Почему он не получил наследства? Он представил себя в положении своего приятеля, вжился в эту роль, наслаждался ею. Чего только нельзя было сделать, имея дом и две тысяча латов!

В результате этих размышлений ему пришла в голову мысль: а что если он скажет, что получил в наследство от умершей тетки дом и деньги? Не будет ли это достаточно веским доводом, чтобы заставить девушку, у которой ничего не было за душой, остановить свой выбор на нем?

Зная по опыту, что алкоголь помогает людям совершать всякие темные и грязные дела, Эзеринь выпил — не очень много, чтобы не стать излишне болтливым, но достаточно для того, чтобы не мямлить и не краснея говорить людям в глаза заведомую ложь. Однажды вечером, когда Лаумы не было дома, он будто между прочим намекнул старикам о том, какое счастье ему привалило. Гулбис, как всегда, выслушал сообщение с простодушным видом, вероятно, не оценив всей важности его, но на его жену эта весть произвела совсем иное впечатление: в первый момент она смутилась и весь вечер не могла скрыть охватившего ее волнения. Кое-как успокоившись, она принялась выспрашивать Эзериня, что он думает предпринять. Тот сдержанно ответил, что решил начать самостоятельную жизнь. Мать уже давно советует ему жениться, и, вероятно, придется решиться на это.

В тот вечер он больше не высказывался: от богатого наследника и нельзя было ожидать, чтобы он теперь кому-нибудь навязывался со своей любовью. Раньше он был охотником, а Лаума добычей, теперь же ей придется его считать добычей, притом добычей ценной.

Предположения Эзериня до некоторой степени оправдались: его акции заметно повысились. Гулбиене встречала его как сына, старалась угодить, заискивала перед ним, не позволяла Лауме уходить вечерами из дому; Гулбис называл Эзериня зятьком. Только Лаума оставалась по-прежнему такой же сдержанной, так же насмешливо разговаривала с ним, а когда хотела избавиться от его общества, брала книгу и принималась читать. Тогда Эзеринь стал намекать на свои планы, на женитьбу и на свое расположение к Лауме. Гулбиене сияла от счастья… Девушка упрямо молчала… Отец был само равнодушие…

Неделю спустя обстоятельства вдруг сложились благоприятно для Эзериня, и ему показалось, что он близок к цели. Гулбиене должна была поехать в Слоку к умирающей сестре, а Гулбис всю эту неделю работал в ночную смену, — целую ночь Лаума будет дома одна! Эзеринь придет к ней и останется до утра…

Но он не рассчитал, что Лаума может уйти. Когда в обычное время, в семь часов вечера, он постучал в дверь Гулбисов, ему не открыли. Постучав еще, он убедился, что никого дома нет, вышел на улицу и стал ждать. Проходил час за часом — девушки не было. Наступила ночь. Эзеринь прихватил с собой бутылку померанцевой, рассчитывая с ее помощью уговорить Лауму. Обозленный долгим ожиданием, он не удержался и сам выпил всю бутылку. Он сильно опьянел и чувствовал себя необычно смелым.

Наконец Лаума приехала из города с последним трамваем. Ее провожал Волдис Витол. Когда они подошли к калитке, Эзеринь, не владея собой, бросился на Волдиса. Но Волдис так сильно ударил, что у Эзериня начался припадок эпилепсии, от которого он пришел в себя только дома. Его противник, на которого он напал, сам принес его домой. Вот смехота. Это, должно быть, совсем бесхарактерный человек. Ведь Эзеринь и его друзья великодушие считали свойством слабых людей. Сам он испытывал такой стыд из-за полученных побоев, что несколько недель не показывался к Гулбисам. Выручила опять водка. Эзеринь выпил, чувство неловкости прошло, и он по-прежнему стал каждый вечер ходить к Гулбисам. Лаума сидела теперь по вечерам дома, мать не пускала ее никуда. Портовый рабочий не появлялся. А вскоре Эзеринь узнал, что Волдис Витол ушел в дальнее плавание.

Эзеринь успокоился, но не совсем. Может быть, Волдис уговорился с Лаумой? Может быть, они переписываются, и, вернувшись в Ригу, соперник предпримет решительный шаг? Эзериню надо было поспешить не только для того, чтобы выиграть пари, — ему эта трудная игра успела надоесть. Он хотел ускорить ее ход, чтобы покончить с ней раз навсегда.

***

В тот вечер, когда Лаума вернулась из порта, Эзеринь не стал долго задерживаться. По настороженному выражению его лица и лиц родителей Лаума сразу определила, что всех троих объединяло что-то общее и что она пока находится за пределами этого таинственного союза. Когда Эзеринь, посидев полчаса, собрался уходить, Лаума по многозначительным взглядам, которыми обменялась с ним Гулбиене, поняла: они что-то замышляли, и ей следовало приготовиться к самым неожиданным сюрпризам.

— Мне сегодня нужно уплатить в союз членские взносы, — сказал Эзеринь, отвечая на вопросительный взгляд Лаумы.

Простившись, он ушел. Гулбиене вышла за ним в коридор.

— Надо посветить, а то у нас на лестнице можно шею сломать, — сказала она.

Поругивая скупого и жадного домохозяина, который за квартиры дерет бог знает какие деньги, а об освещении лестницы не думает, она вышла. Лаума слышала тихий шепот, потом на лестнице раздались шаги, и мать вернулась в комнату.

«Что-то готовится», — подумала девушка и попыталась принять все это за шутку. Но она не могла найти в этом ничего смешного. Напрасно она старалась настроить себя иронически: таинственный вид матери, задумчивое кряхтенье отца, темные углы комнаты, безмолвие, царящее во всем доме, и монотонные трамвайные звонки на улице — все это наполняло ее сердце тревогой. Лауме казалось, что комната полна удушливыми испарениями. Она настолько живо вообразила себе это, что почувствовала сухость в горле, жар, а когда попыталась проглотить слюну, это ей не удалось, — горло отказалось сделать обычное движение.

Молчание затягивалось. Мать села за стол против Лаумы и, сложив руки на коленях, неуверенно поглядывала на дочь. Отец курил. Не вытерпев напряженного молчания, Лаума встала и взяла с подоконника книгу. Раскрыв ее на заложенной странице, она начала читать, не понимая ни слова, — буквы прыгали перед глазами, строчки сливались в сплошное черное пятно. Только слух жадно ловил каждый звук, каждый скрип стула, шорох платья, дыхание.

«Чего я боюсь? — думала она про себя. — Как это глупо. Пусть спрашивают, о чем хотят, — я отвечу, как найду нужным…» И тут же она внезапно почувствовала себя несчастной, одинокой, беззащитной. Так хотелось плакать.

Мать кашлянула и пошевелилась на стуле.

— Альфонс нам сегодня рассказывал… о себе… — начала она.

— Он всегда говорит о себе, это не новость! — Лаума нервно прервала мать, удивляясь своей резкости и неизвестно откуда взявшейся смелости.

— Он решил жениться, — продолжала мать.

Опять наступило молчание. Старый Гулбис вышел в кухню напиться. Пока он там громыхал кружкой и медленными шаркающими шагами возвращался в комнату, мать с дочерью сидели молча.

— Да, он хочет на рождество сыграть свадьбу, — снова начала мать, выждала немного, покашляла. — Что ты скажешь на это?

— Я? — спросила Лаума сухо и засмеялась. — Какое мне дело. Пусть женится.

— Да что ты притворяешься непонимающей? — рассердилась Гулбиене. — Ведь хорошо знаешь, что он хочет жениться на тебе.

— Вот как! Откуда же мне знать? — Лаума опять засмеялась и закусила губы; она машинально перелистывала книгу то от начала к концу, то от конца к началу.

— Разве вы с ним об этом не говорили? — не успокаивалась мать.

— Ничего я не знаю.

— Может, и не знаешь. Но сегодня вечером он спрашивал наше мнение на этот счет. — Затем, вдруг рассердившись, повернулась к мужу. — Да скажи и ты хоть слово! Говори, было так или не было? Сидит, как чурбан!

— Ну да, было… — испуганно пробубнил Гулбис. — Спрашивал, спрашивал… и велел нам поговорить с тобой, что ты скажешь…

— Ну вот, что ты скажешь? — настаивала мать.

— Я… — Лаума хотела сказать: «Я знать ничего не желаю», но неизвестно почему тихо пробормотала, опустив глаза в книгу: — Я ничего не знаю.

— А кто же, по-твоему, должен знать? — всплеснула руками Гулбиене. — Жить-то с ним придется тебе, значит, ты должна знать. Обдумай все, только не тяни очень долго. Альфонс и так уж долго ждал.

— Я не знаю… — опять только смогла прошептать Лаума.

«Рождество… — размышляла она. — Всего лишь несколько недель… Свадьба… Эзеринь… Какой он ничтожный и наглый. Только несколько недель… Норвежский штурман и флакон одеколона… «Сколько вам уплатить?..» Меня считают уличной девкой, делают гнусные предложения, а Эзеринь хочет жениться на мне… Где мне найти работу?.. Работу!.. Работу!.. Сейчас… завтра… тогда еще не будет поздно… Господи, почему они не оставляют меня в покое?»

— Он не какой-нибудь голодранец! Две тысячи латов и дом в Саркандаугаве. Мы с отцом стареем… Долго ли еще мне стоять у лохани с бельем? Пора бы тебе поумнеть. Да и рука у тебя…

Тихим монотонным голосом мать перечисляла свои доводы, и насколько они были просты и сами собой понятны, настолько же убийственны и неотразимы. Лаума старалась не думать, не вникать в слова матери — страшилась согласиться с тем, что мать была права. Она вздрогнула от одной мысли, что может убедить себя дать согласие.

— Я подумаю, только не сейчас. Подождите до завтра, нет, до воскресенья, тогда я дам ответ.

Она сжала голову руками и уставилась на страницы книги. А мать продолжала говорить еще с полчаса, потом замолкла.

«Почему они не оставят меня в покое? — думала девушка. — Я ничего для себя не прошу, только позвольте мне жить. Свою долю я заработаю, как и до этого. Буду ходить в порт, собирать белье, переносить обиды… Почему они мне не дают покоя? Что им от меня нужно?»

Думая так, она поняла, что ей нужно было сказать это во всеуслышание, таким должен быть настоящий, спасительный для нее ответ. И в то же время она сознавала, что никогда не будет в силах произнести эти слова. Это было мучительное сознание своей беспомощности, какое испытываешь иногда во сне, когда хочешь что-то сказать, а с губ не срывается ни звука.

В ту ночь Лаума долго не могла заснуть. Взбудораженный мозг безостановочно рисовал всевозможные положения, какие ожидали ее в будущем, в зависимости от того, какое решение она примет. Раньше она испытывала по отношению к Эзериню лишь насмешливое любопытство, а теперь вдруг увидела все его духовное и физическое убожество. А ее положение?.. Сборщица белья, девушка, подвергающаяся всяческим оскорблениям, к тому же с искалеченной рукой… В ее положении сватовство Эзериня нужно было принять как заманчивый выход: не придется заботиться о куске хлеба, не надо будет выслушивать ворчанье матери и заслуженные и незаслуженные упреки в дармоедстве… Она получит материальную независимость. Да, независимость… когда она будет связана с человеком, о котором не может подумать без чувства гадливости!.. Как ни стремилась Лаума вырваться из окружающей ее обстановки, как ни тяжела была ей назойливая, мелочная опека родителей, она понимала, что путь, предлагаемый Эзеринем, не даст ей свободу. Она только сменит оковы и тюрьму: вместо матери ее надсмотрщиком и повелителем будет Эзеринь, чужой человек, нисколько не лучше любого другого незнакомого мужчины, а может быть, во много раз хуже. Да, но что же делать?..

Она опять вспомнила Волдиса. Почему он ни разу не написал? Неужели он так никогда и не напишет? Неужели это так трудно? Или… она ничего для него не значила, и Волдис забыл о ней, как о случайной знакомой?

Лаума ломала голову, не находя ответа на эти вопросы, и чувствовала, что тупеет. Засыпая, она ощущала почти физическую усталость и вместе с ней — готовность уступить злу, которое нависло над ней, как дамоклов меч…

А утром она мучилась сомнениями и не могла сделать выбор. И не было ни одного человека, у которого она могла бы попросить совета…

***

Надежды Лаумы на письмо от Волдиса не имели под собой ни малейшего основания, и все же, стыдясь признаться в этом даже себе самой, она ждала его с тех пор, как узнала, что Волдис ушел в море. Она чувствовала мучительную горечь оттого, что проходила неделя за неделей, а письма все не было. Если бы совершилось чудо и почтальон вдруг в самом деле принес письмо, у нее не хватило бы даже сил порадоваться этому, так как вся радость ожидания растворилась в тоске и унизительных сомнениях.

Эзеринь приходил, сидел до полуночи, иногда приглашал в кино, и по настоянию матери Лаума шла с ним. Она ждала, что Эзеринь сам заговорит о своих намерениях, и хотела, чтобы это случилось поскорей: рано или поздно ей придется решать этот вопрос, — так уж чем скорей, тем лучше. Но Эзеринь молчал. Он не говорил ясно и прямо о своих планах, а проявлял свои чувства к Лауме так, как выражают свое влечение животные: он искал тесной близости с девушкой, старался сесть поближе к ней, сжимал ее руку, обнимал и, многозначительно умолкая, выражал этим свое волнение. И Лаума намеренно делала вид, что не понимает намеков. Иногда, когда она старалась представить себе, над чем работает сейчас мозг Эзериня, у нее в душе возникало сочувствие, похожее на жалость, которую испытывает здоровый, сильный человек при виде страданий калеки.

И в то же время ей стала невыносима физическая близость Эзериня. Она высвобождалась из его объятий и энергично противилась всякой попытке повторить их. Иногда, прощаясь с ней у калитки, Эзеринь пытался поцеловать ее.

— Перестань дурачиться… — уклонялась она.

— Ишь, какая недотрога! — восклицал он сердито и обиженно, отнюдь не считая поцелуй событием большой важности.

Он не раз целовал равнодушных, почти незнакомых, продажных и задобренных подарками женщин, оставаясь при этом безразличным, и был уверен, что поцелуй — это что-то вроде рукопожатия, не более чем простая формальность. Если девушка разрешает иногда обнять себя, почему ее нельзя поцеловать? Отказ Лаумы его задел. Если бы намерения Эзериня были настолько серьезны и искренни, какими он старался их представить, он бы всерьез обиделся на неподатливость девушки, но, зная истинное положение дел, он лишь подосадовал и полушутя упрекнул ее: она, вероятно, боится, что ее убудет!

В следующую субботу вечером Эзеринь заявился к Гулбисам в сопровождении двух приятелей; они были нагружены бутылками и заметно под хмельком. Чтобы показать приятелям, какое положение он занимает в доме, Эзеринь держался подчеркнуто фамильярно, выходил из комнаты в кухню, садился где попало — то на кровать, то на край стола, курил, смеялся и, разговаривая с Лаумой, старался показать, насколько близки их отношения; слегка дерзил, говорил непристойности и, уверенный, что в присутствии посторонних Лаума не оттолкнет его, несколько раз обнимал ее.

Напитки он принес с таким расчетом, чтобы хватило на всех: кроме бутылки спирта были померанцевая, вишневый ликер и слабое фруктовое вино. По распоряжению Эзериня все это поставили на стол. Гулбиене, притворно ворча по поводу его расточительности, приготовила закуску, Лаума помогла накрыть на стол, и скоро все сели за него. Эзеринь занял место рядом с Лаумой. Гости быстро захмелели, разговорились, старый Гулбис рассказывал им о работе на мельнице. А Эзеринь улыбался и не спускал глаз с Лаумы.

Все смотрели на Эзериня и Лауму с веселым любопытством и многозначительно посмеивались. Лаума видела и чувствовала эти взгляды, понимала их значение, знала, о чем думают эти люди, и сознавала свое бессилие. Где-то в глубине души она еще ощущала последние вспышки протестующей воли, но, заглушаемые звоном посуды, разговорами, смехом, они становились все слабее и, наконец, угасли совсем.

Как могло случиться, что она сидела рядом с Эзеринем, смеялась, когда смеялись другие, отвечала на вопросы, переносила его прикосновения, откровенно любопытные и хищные взгляды чужих ей людей, как могла позволить им так думать? Она ничего не понимала. Только позже, когда все ушли, Лаума вспомнила, что после настойчивых уговоров она выпила несколько рюмок померанцевой и ликера. Всего лишь несколько рюмок, но они на нее сильно подействовали. Ей стало непривычно легко, она вдруг почувствовала себя беззаботной, веселой, доброй. В таком состоянии человек не может никого огорчить, отказать, если его о чем-нибудь попросят.

— Лаума! — продолжали ее уговаривать приятели Эзериня. — Пожалуйста, теперь ваш черед. Берите рюмку. Ну, ну, не надо морщиться, это ведь не яд, не отравитесь!

Ликер был сладкий. Лаума пила и не стеснялась этого — все ведь пили, даже мать. От разговоров в комнате стоял гул. Лаума глядела на всех, и при виде улыбающихся лиц ей тоже хотелось улыбаться. Не понимая, о чем ее спрашивает Эзеринь, мать и гости, она, улыбаясь, только радостно кивала головой. Все были довольны. Затем стаканы опять наполнили вином, все подняли их и встали; пошатываясь от опьянения, чокнулись друг с другом. Старая Гулбиене заговорила рыдающим голосом, заплакала, утирала слезы. Потом стал говорить один из приятелей Эзериня; он все время смотрел на Эзериня и Лауму и, кончив говорить, запел заздравную песню. Все подхватили ее и запели каждый по-своему, фальшивя и путая слова. Кончив петь, все стали пожимать руки Эзериню и Лауме, еще раз поздравили и, утихомирившись, сели за стол. Мать почему-то была очень ласкова и приветлива — несколько раз подходила к Лауме и, поглаживая ее плечи, заботливо спрашивала, не холодно ли ей, хотя в комнате было жарко как в бане.

Вдруг один из приятелей Эзериня поморщился, принюхиваясь к налитому в стакан пиву:

— Горько. Надо бы подсластить немного.

Все засмеялись и взглянули на Эзериня. Он покраснел, потом, будто решившись, обнял Лауму и притянул к себе. В момент, когда Лаума увидела вблизи эти полусонные глаза, бледное худощавое лицо, влажный рот, обдавший ее запахом водки, она словно очнулась. Как сквозь туман, до ее сознания дошло значение всего происходящего — произнесенных тостов, песен, улыбок, поздравлений, материнской приветливости и этого приближающегося к ней чужого влажного рта. Опять где-то в глубине души вяло шевельнулся протест: девушка хотела встать, крикнуть, что это неправда, что она совсем об этом не думает, — но вместо этого неловко качнулась в сторону Эзериня, и все поняли это движение как ответное, активно проявленное согласие. И в следующий момент она почувствовала, как к ее губам присосалось что-то скользкое, влажное… Все были очень довольны. Вытерев губы, Лаума задумалась. Глядя в пространство, она старалась сосредоточиться, но это ей не удавалось: ликер горячил кровь, жег мозг и притуплял чувства. Не заметив, как простились гости, как Эзеринь, пожав ей руку, обещал прийти на другой вечер, она задремала, склонившись на залитый вином стол.

***

Когда Лаума проснулась, вокруг было совсем темно. На улице стояла тишина. От противоположной стены комнаты доносилось храпенье отца, изредка стонала во сне мать. Болела голова, во рту было невыносимо сухо, хотелось пить. Девушка встала, не зажигая огня, вышла в кухню и выпила кружку воды. Вдруг у нее закружилась голова. Она ухватилась за косяк и переждала, пока прошло головокружение, затем вернулась, легла на кровать и укрылась до подбородка теплым одеялом.

Что же произошло? Что с ней? Лаума силилась припомнить. Сознание мало-помалу прояснилось. Она вспомнила ликер, поздравления, поцелуи… Сердце взволнованно застучало, ее охватил жгучий, невыносимый стыд и чувство гадливости.

«Как я могла допустить это? — спрашивала она себя, и чувство стыда все росло в ней. — Все смотрели, видели, что он меня целует, все знают об этом!»

Лаума отбросила одеяло и села. Комната остыла, но девушка не чувствовала холода, от которого тело покрылось гусиной кожей. И вдруг неясная догадка превратилась в уверенность: она поняла, что произошло.

«Я дала слово… Ему, человеку, который меня целовал… Предложение… официальное… при свидетелях… Я дала слово! Дала слово!»

Только теперь дошло до сознания Лаумы, какую страшную ошибку она совершила. Эзеринь получил ее согласие. Она должна будет теперь выйти за него замуж, провести всю жизнь — во всяком случае часть ее — рядом с ним. Лаума не могла даже представить себе этого, — так это было страшно, так отвратительно и вместе с тем неизбежно. Ей казалось, что она попала в болото: жадные подземные силы трясины засасывают ее, пытаются поглотить, она не в силах сопротивляться, не в силах вырваться. А кругом непроглядная тьма, такая же, как в этой комнате.

Лауме не к кому было обратиться за помощью, за поддержкой в эту трудную минуту. Никто бы ее не понял, не захотел бы понять, а те, кого сама природа дала ей как самых близких людей — ее родители, — оказались самыми чужими, равнодушными. Что им нужно от нее? Почему они не оставляют ее в покое? И почему… почему не пишет Волдис?

Представив себе, как бы отнесся к этому Волдис, Лаума почувствовала себя такой униженной, что заплакала, вцепившись зубами в подушку. И опять ей было непонятно, почему она не может заплакать громко, почему не может открыто проявить свое отчаяние. Зачем нужно лгать и притворяться? Или она щадила людей, которых могло оскорбить ее горе, или, возможно, это просто-напросто был страх: запоздалое отчаянное признание могло только оттолкнуть людей, благосклонность которых она купила своей покорностью.

Наконец она обессилела и сквозь тихие всхлипывания услышала, как проснулись родители. Думая, что Лаума спит, они заговорили между собой. Их довольные голоса окончательно убедили девушку, что все решено, — она дала слово и обратно его не вернешь.

Родители говорили о доме в Саркандаугаве.

— Говорят, дом довольно большой. Нам не придется больше скитаться по чужим углам. Интересно, будет он с нас брать квартирную плату? Неужели зять окажется таким скрягой по отношению к тестю…

Они беседовали о будущем, о счастье, которое ожидало их дочь, по-ребячески мечтали о разных мелочах, всплывавших в связи с новым положением, которое они готовились теперь занять в жизни.

Лаума натянула одеяло на голову. Ей больше не о чем было мечтать, все уже было взвешено и решено.

***

На следующий вечер Эзеринь явился один. Старики скоро вышли в кухню, и Лаума осталась вдвоем с ним. Он сел рядом с ней, обнял ее и поцеловал.

Лаума молчала.

Они сидели в темноте, не зажигая огня, и Эзеринь слегка коснулся своих планов на будущее. Он собирается открыть в своем доме бакалейную лавку, и Лаума будет там хозяйничать. Если ей это не по душе, они наймут приказчика, тогда ей будет легче.

Лаума молчала.

Решив, что Лауму не интересуют такие отдаленные перспективы, Эзеринь перешел к обсуждению ближайших: какую мебель ей хотелось бы — светлую, под орех, или черную? У них будет квартира из трех комнат, не считая лавки. Дом трехэтажный. Хорошо бы как-нибудь походить по мебельным магазинам и выбрать себе обстановку по вкусу и по деньгам. Может быть, послезавтра? Кстати, он свободен в этот день.

Лаума продолжала молчать…

В комнате было темно, поэтому Эзеринь не видел выражении отчаяния на лице девушки, он только чувствовал, как она неопределенно пожимала плечами, — и это было единственным ответом на все его вопросы. Тогда он замолчал и, тесно прижавшись к Лауме, сидел несколько минут не двигаясь. Потом, будто вспомнив что-то, он крепко обнял девушку, отыскал в темноте ее губы и стал целовать их. Рот у него был влажный и горячий. Лаума слабо вздрогнула, подавляя гадливость, но промолчала…

Из кухни доносился тихий разговор старых Гулбисов. Мать временами звенела посудой, показывая, что она занята и не подслушивает. Эзеринь понял этот знак и взвесил обстановку. Склонившись к Лауме, он обдавал ее своим горячим дыханием, девушка почувствовала неуверенное прикосновение его пальцев… Оттолкнув Эзериня, она вскочила.

— Перестань!

Лаума подошла к окну и долго смотрела на улицу, на крыши домов, покрытые снегом, который мерцал в красноватом свете восходящей луны. На сердце у нее сделалось тяжело-тяжело… Она готова была заплакать, но старалась сдержаться. Она старалась думать о постороннем, безразличном, и, когда Эзеринь опять подошел к ней, взял ее за руку и взглянул в лицо, она уже нашла в себе достаточно сил, чтобы улыбнуться. Он обрадованно спросил:

— Когда пойдем регистрироваться?

— Мне все равно, — ответила Лаума, продолжая улыбаться и глядя мимо него, куда-то в темноту. Через некоторое время Эзеринь заметил, что эта улыбка словно застыла на ее лице. Он понял, что мысли девушки где-то далеко и эта тревожная улыбка предназначена не ему.

— Значит, послезавтра? — повторил он. — Заодно и мебель выберем.

— Мне все равно, — произнесла она и отошла от окна.

Вскоре Эзеринь ушел, поняв, что сегодня всякие дальнейшие попытки будут напрасны. Его неожиданный уход обеспокоил Гулбиене.

— Что у вас нынче случилось? — допытывалась она у Лаумы, когда Эзеринь ушел. — Уж не поссорились ли? Ты у меня смотри, не оскандалься.

Лаума лишний раз убедилась, что пути отступления отрезаны и сопротивления ей не простят.

— Послезавтра мы регистрируемся, — промолвила она.

Старики успокоились.

— Зачем тогда это скрывать? — недоумевала мать. — В этом нет ничего дурного. Иди ужинать…

***

Через два дня Эзеринь появился опять, одетый в свой лучший костюм. Он побывал у парикмахера, подстригся, побрился и от него сильно пахло одеколоном.

Лаума быстро надела темное шерстяное платье, повязала голову голубым шелковым шарфом и накинула поношенное, сшитое два года назад и совсем уже немодное пальто. Мать стояла рядом и грустно смотрела, как она одевается. Когда Лаума собралась уходить, мать вдруг громко заплакала; закрыв лицо фартуком, она всхлипывала, вздрагивая всем телом. Увидав жену плачущей, Гулбис тоже взгрустнул, и по его щекам; одна за другой покатились, неизвестно какими чувствами вызванные, редкие тяжелые слезы, которые, добравшись до усов, застревали в них. Пришлось доставать носовой платок.

Лаума молча смотрела на плачущих родителей, ожидая, когда кончится этот традиционный обряд проявления печали. Она знала, что все это одно лицемерие. Точно так же плакали они, когда Лауму конфирмировали; так же лицемерно плачут и во многих других семьях, когда происходит что-нибудь подобное. Слезы родителей, всхлипывания, прощальные поцелуи и объятия не трогали Лауму, а, наоборот, вызывали в ней чувство неприязни. О чем они могли грустить и плакать? Не о том ли, что она теперь для них как бы потеряна, стала собственностью другого, чужого человека? Но ведь именно к этому они больше всего и стремились! Или где-то в глубине души они все же чувствовали свою вину, сознавали, что поступают неправильно, выталкивая свою дочь из родной семьи к чужим людям, в жизнь, полную неизвестности, быть может, обрекая ее на страдания?.. В таком случае они в своем лицемерии напоминали злую хозяйку, которая продавала чужим людям выращенную ею самою и не раз в сердцах нещадно битую корову и, расставаясь с нею, причитала над бедной скотинкой, которой неизвестно как теперь придется.

Поплакав, сколько требовали приличия, старые Гулбисы утерли слезы, высморкались и, пожелав счастья Лауме и Альфонсу, проводили их.

В бюро регистрации браков быстро покончили со всеми формальностями предварительной регистрации. Потом они пошли бродить по городу, заходя в мебельные магазины, узнавая цены и условия выплаты. Всем этим занимался Эзеринь. Лаума даже не пыталась скрыть свое равнодушие. Напрасно Эзеринь прельщал ее пестрым турецким диваном, безуспешно расхваливал ей дорогую спальню, которую был не в состоянии приобрести, если бы даже она и понравилась Лауме, — ее не заинтересовали ни зеркальный шкаф, ни буфет, ни трюмо, ни дубовые стулья с обивкой.

— Присмотрись и запомни, — предупреждал ее Эзеринь у входа в магазин. — Потом посоветуемся, где и что купить.

Продавцам он говорил: «Мы зайдем в другой раз». И он и продавцы знали, что этого «другого раза» не будет никогда, но Эзеринь держался солидно и серьезно, и продавцы делали вид, что верят его словам. Вежливо лицемеря, он обходил магазин за магазином.

Лауме надоело это хождение, но когда она представила себе вечер дома в обществе родителей, обсуждающих все подробности предстоящей свадьбы, и требовательно ласкового Эзериня, по отношению к которому она теперь должна быть уступчивее, — она готова была ходить без конца.

У какой-то столовой Эзеринь почувствовал, что проголодался, но он ничего не сказал, столовая ему чем-то не понравилась, и повел Лауму на другую улицу и остановился у дверей маленькой гостиницы.

— Пойдем перекусим немного, — предложил он.

— Мне все равно, — ответила Лаума, бросив равнодушный взгляд на вывеску гостиницы; прочитав название, она тут же забыла его и пошла за Эзеринем.

***

В нижнем этаже гостиницы находился ресторан с буфетом. У буфета скучало несколько официантов в залоснившихся смокингах, с прилизанными волосами и застывшими лицами. Один из них поспешил навстречу Эзериню, и они о чем-то заговорили вполголоса. Эзеринь спрашивал, официант утвердительно кивал головой, с любопытством искоса поглядывая на Лауму. Потом Эзеринь подошел к буфету.

— Пойдем наверх, — сказал он Лауме, заказав обед. — Там спокойнее. Здесь, внизу, все пялят глаза, тебе это будет неприятно.

Они поднялись на второй этаж. Официант поспешил вперед, открыл двери, поклонился и отдал ключи Эзериню.

Это был обычный номер дешевой гостиницы. Небольшое зеркало на стене, потертый плюшевый диван, два старых стула, стол, покрытый скатертью в пятнах, еще мокрой от пролитого вина, умывальник с большим кувшином для воды под ним и широкая деревянная кровать, прикрытая тонким изношенным одеялом. В комнате было тепло. Эзеринь чувствовал себя свободно и непринужденно, сразу снял пальто и предложил Лауме последовать его примеру…

— Тебе здесь нравится? — улыбаясь, спросил он и, не дождавшись ответа, подошел к окну и опустил штору. Лаума села на диван и посмотрела на Эзериня странно заблестевшими глазами.

— Я знаю, зачем ты меня сюда привел… — сказала она; в ее дрожащем голосе слышалась холодная насмешка.

Эзеринь покраснел и попробовал засмеяться, но смех получился принужденным и неестественным.

— Тем лучше, если знаешь… — И, подойдя ближе, он спросил нерешительно и тихо: — Ну, и что ты скажешь?

Лаума сделала вид, что не слышит. Сложив руки на коленях, она сидела притихшая, отчаявшаяся, по временам беспокойно вздрагивая. Вошел официант с закусками и вином, и Эзеринь рассчитался с ним. Лаума все время не спускала глаз с официанта. Увидев, что он старается избежать ее взгляда, Лаума поняла, что этот человек все знает.

Официант вышел, и Эзеринь, заперев дверь на ключ, сел рядом с Лаумой.

— Итак, отметим этот знаменательный день маленьким торжеством, — засмеялся он, наполняя стаканы вишневым ликером. В то же время его все время мучила мысль, что эта затея обойдется довольно дорого. Он припомнил все сделанные им подношения — сладости, вино… даже подсолнухи. Не считая мелочей, общая сумма расхода значительно превышала стоимость предстоящего вознаграждения! Эзеринь в основу своих расчетов брал цену, которую обычно платил уличным девицам.

— За что же мы будем пить? — опять обратился он к Лауме.

Она взглянула на Эзериня. Бесконечную усталость и апатию выражал этот грустный взгляд, но Эзеринь не понял его.

— Ты опять хочешь напоить меня, как тогда? — спросила она, скривив губы в горькой усмешке. — Не нужно… Совсем не нужно.

— Да что ты! Разве я что-нибудь такое сказал? — пробормотал Эзеринь. — Вообще нам уже теперь не к чему притворяться. Еще каких-нибудь две недели — и мы будем мужем и женой.

Она рассмеялась прямо ему в лицо.

— Притворяться не к чему, а ты все-таки притворяешься! Ну скажи откровенно, зачем ты меня сюда привел? Пообедать? Отметить знаменательное (она резко подчеркнула это слово) событие? Ты же сам этому не веришь,

— Что ты в самом деле думаешь! — воскликнул он, смущенно отодвигаясь от Лаумы и взяв стакан. — Пока мы тут с тобой болтаем, вино выдыхается, жаркое стынет…

— И аппетит проходит… — насмешливо добавила Лаума. — Пей ты, я не буду.

— Но как же так?

— Да просто не хочу и не буду пить.

— Как хочешь, а я выпью! — сказал Эзеринь.

Он демонстративно опустошил стакан, налил его и выпил опять.

— Но есть-то ты будешь? — спросил он Лауму.

— Если захочу, поем, — усмехнулась она. Эзеринь принял это как шутку.

— Смотри, как бы все не оказалось съеденным, когда ты вздумаешь поесть… — И он с напускной жадностью стал отправлять в рот большие куски жареной свинины, намазывая их горчицей и посыпая солью.

Он не переставал смеяться, хотя не понимал, шутит Лаума или насмехается над ним. Ему понравился ликер. Он пил и становился все смелее и беззастенчивее.

— Значит, ты боишься, что я тебя напою? — спросил он. — Чего ты боишься? Ведь ты не в лесу, а в городе. На каждом шагу полиция. Неужели я кажусь таким страшным?

Наконец он подошел к Лауме вплотную. Она, продолжая наблюдать за ним, думала: «Я буду принадлежать этому человеку. Он получит власть надо мной, и я должна буду во всем ему подчиняться… Какие у него тонкие губы, выпачканный жиром подбородок, длинный нос… Он будет меня целовать, и я должна буду переносить его ласки, его близость, не посмею сказать ему, что он мне гадок, не смогу оттолкнуть его, уйти от него…»

Она представила все подробности своей жизни с ним и испугалась того равнодушия, с каким могла обо всем этом думать.

«Это всего лишь сделка, расчетливая сделка. Он покупает, я продаюсь. Ему не стыдно покупать, мне — продаваться. Как он не замечает этого? Чего он ждет от меня? Что я полюблю его, буду послушной, вещью? Возможно, надеется спустя некоторое время, когда все надоест, избавиться от меня?»

А Эзеринь пил, ел и ни о чем не думал.

На мгновение в душе Лаумы вспыхнула искра протеста.

«Если бы найти работу!» — еще раз страстно подумала она о свободе. Но эта отчаянная мысль как внезапно возникла, так же быстро и угасла, — она была лишь короткой зарницей, похожей на вспышки маяка ночью над необозримой морской пучиной.

Кончив есть, Эзеринь вытер рот носовым платком и, подавив отрыжку, взглянул на девушку.

— Ну, так как же?

Безразлично, ни о чем не думая, но ясно сознавая все, она отдалась ему.

***

Добившись близости, Эзеринь при каждом удобном случае стремился подчеркнуть это. Он больше не чувствовал превосходства Лаумы над собой и своего ничтожества, что его всегда так угнетало. Она ведь была такая же, как все, и он стал теперь ее полным хозяином! Эта победа значительно подняла его самомнение, и он не замедлил сообщить о своих успехах друзьям.

Те две недели, которые оставались в его распоряжении до срока записи брака, он приходил каждый вечер, но с собой уже ничего не приносил. Гулбисы эту внезапную бережливость должны были расценить как заботу о будущем хозяйстве, устройство которого требовало немало средств. Да в конце концов ему было безразлично, как это истолкуют другие.

В отношениях с Лаумой он сделался более требовательным, беззастенчивым, иногда даже грубым.

— Ты заказал себе костюм? — спросила она однажды.

Эзеринь смутился, но быстро нашелся:

— Нет, я куплю готовый. Это обойдется дешевле.

Она больше ничего не спрашивала, но Эзеринь стал осторожнее. Оставалась только неделя…

***

Прошла и эта последняя неделя. Эзеринь еще ничего не готовил к свадьбе, и Гулбиене становилась все нетерпеливее. Однажды вечером Гулбис не работал в ночную смену, и старики, к большому неудовольствию Эзериня, не ушли на кухню, а зажгли в комнате огонь и уселись за стол. Эзеринь понял, что на этот раз от объяснений ему не уйти. С одной стороны, он испытывал некоторую неловкость и боязнь, предстоящее объяснение тревожило его, он не чувствовал себя к нему достаточно подготовленным, но, с другой стороны, сам хотел ускорить развязку. Рано или поздно эту горькую пилюлю ему все равно придется проглотить. Сознавая это, Эзеринь размышлял, как все обставить поудобнее. Цель достигнута, пари выиграно, и его ущемленное самолюбие удовлетворено. Продолжать начатое — безрассудно: жениться он никогда не собирался, и теперь, когда его прихоть исполнена, он по-настоящему почувствовал преимущество своего свободного, независимого положения.

«Если нельзя будет иначе, заплачу за аборт, и пусть они оставят меня в покое!..»

Мысленно подсчитав, сколько может стоить аборт, он с сожалением подумал о предстоящих расходах.

Гулбиене откашлялась и нерешительно, точно ожидая помощи, взглянула сначала на мужа, затем на дочь, но они оба были заняты своими мыслями.

— Ну, Альфонс, как ты думаешь — устраивать свадьбу или так, без всякого шума?

— Мне все равно, — процедил сквозь зубы Эзеринь.

— Это как же так? Если хотите что-нибудь устраивать, надо приготовиться заранее. Мы думаем, хоть небольшой ужин, а нужно устроить. Пришли бы твоя мать, близкие друзья, посидели бы, поговорили и этим бы обошлись. Большие расходы мы не можем себе позволить. Сами сварим пиво, напечем пирогов и булок, и если ты прихватишь бутылочку-другую вина, так и достаточно будет. Это мы можем. Устраивать танцы, нанимать музыкантов и приглашать гостей — обойдется очень дорого. Лучше на эти деньги купить какую-нибудь вещь, нужную в хозяйстве. Как ты думаешь? Нам-то все равно, как сами хотите, так и делайте.

Подчеркнутое слово «сами» заставило Лауму покраснеть, а Эзериня вздрогнуть. Он понял, что зашел слишком далеко, если эти люди уже не могли и представить его отдельно от их дочери. Он чувствовал, что попал в западню. Дверца еще не захлопнулась, но это могло произойти каждую минуту.

— Мне все равно, делайте, как считаете лучше, — промолвил он, с беспокойством глядя на людей, которые становились так опасны для него. Эта практичная, озабоченная мать при других обстоятельствах развеселила бы его, над наивно-доверчивым отцом он и сейчас был готов посмеяться, но Лаума, тихо сидевшая возле него и глядевшая большими задумчивыми глазами куда-то мимо, как будто ее не касались все эти разговоры, — она на короткий миг вызвала в нем нечто вроде сочувствия. На мгновение Эзеринь невольно представил себе положение Лаумы и все, что ее ожидало, и ему стало жаль девушку. Испугавшись своего мягкосердечия, он сейчас же отогнал от себя эти мысли и постарался думать только о своих собственных интересах, своих неудачах, насмешках Лаумы, — да, его долго презирали, он долго терпел унижения. «Отплатить, насмеяться, рассчитаться за все!» — подбадривал он себя.

Гулбиене не переставала говорить, но Эзеринь почти ничего не слышал; временами он поглядывал на Лауму.

«К чему бы мне придраться? — думал он, покусывая губы. — Какую бы найти причину?»

Вдруг он улыбнулся своим мыслям. Вздохнув с облегчением, он удивился своей недогадливости: как можно забыть об искалеченной руке Лаумы? Несмотря на длинные рукава и косынку на плечах, которую Гулбиене заставляла носить Лауму, Эзеринь давно знал об ее уродстве. От людей этого не скроешь. Прежде всего об этом узнали на лесопильном заводе, затем подруги рассказали своим матерям, матери — знакомым, и, проделав известный путь, секрет достиг ушей Эзериня.

Никогда не питая серьезных намерений, он этому обстоятельству вначале не придал особого значения, а впоследствии даже забыл о нем. Только сегодня вечером, попав в затруднительное положение, он понял, что именно изуродованная рука Лаумы могла спасти его!

Но скрывая довольной улыбки, он придвинул свой стул ближе к Лауме и обнял ее за плечи.

— А ты что думаешь об этом? — спросил он, скользя рукой вниз по боку Лаумы, крепко прижимая к себе ее плечи. — Почему ты ничего не говоришь? Не держи так руку. Ты хочешь показать свою силу? Думаешь, я не согну ее? Я не такой слабый, — и, как бы играя, он схватил Лауму за руки, стараясь разогнуть их. — Что это? Почему ты не выпрямляешь эту руку? А, ты думаешь, я не разогну ее? Ну, попробуем!

Вскочив со стула, он схватил обеими руками больную руку Лаумы. Нажимая одной рукой на локоть, он другой тянул за кисть вбок, навалившись на плечо девушки.

Старые Гулбисы испуганно переглянулись, а Лаума, краснея от стыда и боли, стиснув зубы, пыталась вырваться.

— Пусти… — вскрикнула она; на глазах ее показались слезы. — Отпусти, не ломай! — Лаума вдруг застонала от боли и вырвалась. Прижав к груди изувеченную руку, она склонилась на стол, опираясь на другую руку и еле сдерживая рыдания.

Эзеринь выпрямился во весь свой маленький рост, состроил зверскую физиономию, точь-в-точь как герои гангстерских кинофильмов, и, заставив себя порывисто дышать (что должно было означать высшую степень взволнованности), стиснув зубы, прошептал:

— Вот, значит, как? Ах, вот как? Калеку хотели подсунуть?

— Успокойся же, Альфонс! — Гулбиене вскочила и, поглаживая плечи Эзериня, пыталась усадить его. — Ничего особенного нет, немного задето сухожилие. Она все может делать. Понемногу совсем поправится. Врач сказал, что рука будет сгибаться.

— Ах, ничего особенного? — передразнил он ее. — Только немного не гнется? Для вас это, конечно, ничего не значит, а мне?.. Подумайте сами — мне, которому придется прожить с ней всю жизнь! — Он затопал ногами и закричал: — Вы меня хотели обмануть! Сухорукую сосватать! На что она мне нужна? Что у меня, богадельня, что ли? Оставьте меня в покое, не подходите! — Он сердито оттолкнул Гулбиене. — Вы меня больше не задобрите! Я увидел, я понял, почему вы меня так уговаривали жениться! Но я теперь этого ни за что не сделаю!

Он, как безумный, схватил с вешалки пальто и шапку и, не надевая их, выбежал из комнаты. В несколько прыжков он сбежал с лестницы, и за ним сердито громыхнула захлопнутая калитка. На улице он сразу успокоился. Улыбаясь, надел пальто, шляпу, ощупал карманы — не выронил ли чего, и направился к трамвайной остановке.

«Теперь в город, к друзьям. Вот потеха-то будет!..»

Он заранее веселился, представлял себе, как друзья посмеются над забавным приключением, и даже заторопился от нетерпения.

Ему стало легко и приятно, будто он избежал большой опасности.

«Завтра откажусь от регистрации брака. Вот смеху-то будет!..»

И он засмеялся, но не очень громко, потому что вблизи расхаживал полицейский, — еще примет за пьяного…

***

Первое время после происшедшей катастрофы Лаума чувствовала себя счастливой. Ее не покидала радостная мысль, что ее миновало что-то гадкое и опасное. Даже не верилось, что ей не надо связывать свою жизнь, свою судьбу с чужим, отталкивающим человеком. Она чувствовала себя как муха, каким-то чудом вырвавшаяся из паутины, в которой она запуталась. Во время переполоха, поднявшегося сразу после ухода Эзериня, Лаума не в силах была скрыть свою радость. В ее мозгу мелькали веселые, даже чуть легкомысленные мечты, жизнь снова стала светлее и легче, в будущем опять виделось что-то прекрасное и радостное. Даже ее теперешняя работа — сбор белья на пароходах — казалась легче и приятнее. Пусть! Она уже не станет терзаться от подозрений посторонних людей, спокойно и безразлично будет переносить двусмысленные шутки моряков и приставания какого-нибудь нахала. Что значили эти мелочи в сравнении с тем страшным, унизительным положением, которого ей так неожиданно удалось избегнуть!

Эзеринь, уходя, назвал ее калекой. Пусть! Как хорошо, что у нее не сгибается рука! Именно ей она обязана своей свободой. Лица родителей были мрачны. Из-за чего они волнуются и кричат? Из-за несостоявшейся сделки…

Волнение Гулбиене достигло той степени, когда человек не может обойтись без энергичных движений и громких криков. Первым, на кого излился ее гнев, оказался муж.

— Ты тряпка! Ты теленок! У тебя что, язык отсох? Не мог сказать этому лоботрясу, чтобы он еще не считал себя свободным! Если бы я была мужчиной, я бы его не выпустила. Встала бы в дверях и сказала: «Потише, молодчик! Не спеши!..» Поговорили бы с ним часик-другой — уломала бы! А ты что? Теленок теленком! Еще отец называется!

— А что же я мог сделать? Удерживать насильно? Потом стыда не оберешься; скажут, жениха силком ловили.

Сообразив, в каком она оказалась смешном положении, Гулбиене почувствовала жгучий стыд, и из ее глаз неудержимо полились слезы. Плача, она не переставала кого-то бранить и обвинять. Вспомнив о прямой виновнице всех неудач — изуродованной руке Лаумы, она снова загорелась злобой. Заливаясь слезами, она визжала:

— А ты, дрянь такая, не смогла скрыть свое уродство! Зачем тебе нужно было затевать с ним возню? Где тебе устоять против мужской силы? Ну, теперь насидишься в девках. Жди, когда тебя кто-нибудь захочет взять.

И вдруг Гулбиене завыла, как волчица, на самых высоких нотах.

— Что ты комедию ломаешь?! — вышел из терпения Гулбис. — Соседи услышат, невесть что подумают.

— И-и-и-и! — выла старуха. — Какой стыд! Какой позор! Жених сбежал от невесты! И-и-и-и! Вот до чего тебя довели книги! Читай, доченька, читай…

В приступе внезапной злобы она схватила лежавшую на столе библиотечную книгу и кинула в Лауму. Книга пролетела мимо и упала на пол, так что разорвалась обложка. Лаума молча подняла ее. Несмотря на происходящее, она чувствовала себя хорошо…

И весь долгий вечер, пока раздавались крики и вой старой фурии, девушка мысленно торжествовала. Пусть мать пошумит. Если придется перенести только это — можно сказать, что ей дешево досталась свобода.

***

Эзеринь у Гулбисов больше не показывался. Вездесущие, всеведущие соседи некоторое время пошептались, посмеялись и мало-помалу забыли случай со сватовством Лаумы. Происходили новые события: люди разводились, мужчины обольщали чужих жен, кто-то повесился, какой-то бродяга отравился денатуратом, автомашина задавила любимую собаку домовладельца Клейна… В центре внимания оказались бродяга и собака.

Гулбиене целыми днями простаивала у лохани с бельем, Лаума ходила в порт, отец таскал на мельнице мешки и по вечерам выпивал с приятелями. Дома вечерами было тоскливо; разговаривали мало, в молчании Гулбиене чувствовался непрестанный упрек.

Прошло несколько недель, и Лаума с тревогой почувствовала, что вся эта история будет иметь и другие последствия. Она ничем не выдавала своего беспокойства, только иногда задумывалась о своем положении: а что, если это произойдет? С новой силой вспыхнула ненависть к Эзериню. Но она еще надеялась…

Прошел еще месяц… Полная тревоги и забот, выполняла Лаума свою повседневную работу, а соседи думали, что она не может примириться с утратой… счастья.

Она не знала, что делать. Кое-что она слышала о всяких медицинских средствах. Знакомые девушки, сплетничая друг про друга, упоминали иногда имена каких-то женщин, которые помогали в таких случаях, но Лауму эти разговоры не интересовали. Теперь она пожалела о своем равнодушии. Знать хоть бы одну такую женщину… Сколько это могло стоить? Вероятно, не мало. Денег у нее не было, да и просить не у кого. Обратиться к Эзериню, еще раз унизиться перед ним Лаума была не в состоянии.

Так жила она, не находя выхода, понимая, что каждый лишний день все больше усложняет положение.

В это время ей стали приходить в голову мысли о смерти. Эти страшные, пугающие мысли все больше овладевали ею. Вот выход, в котором не было ничего унизительного, — наоборот, она бы посмеялась над всеми превратностями судьбы. Ночами, натянув одеяло на голову, она испытывала какое-то жуткое удовольствие от страшных мыслей. Она представляла себя мертвой. Как все сочувствовали ее несчастной судьбе! Даже мать плакала, поняв свою вину. Но в тот момент, когда ее опускали в могилу, появлялся Волдис… И… и… тогда ей хотелось жить! Она чувствовала себя глубоко несчастной и украдкой плакала, стиснув зубами подушку…

А время шло. Ее мучили приступы тошноты, еда казалась противней. Иногда Лаума смотрелась в зеркало, не заметны ли какие-нибудь признаки. Долго ли ей удастся скрывать свое положение? Она дрожала при мысли о неизбежном объяснении с матерью и обо всем остальном. Она ломала голову над тем, как сообщить обо всем матери, но не в силах была что-нибудь придумать,

Все произошло иначе, чем предполагала Лаума. Однажды, когда она вернулась из порта с полной корзиной белья, мать, только что кончившая полоскать, сняла фартук, села на стул, странным, испытующим взглядом посмотрела на дочь и сухо засмеялась:

— Так вот как далеко зашло!..

Лаума молчала. Мать вспылила. Она схватила Лауму за локоть.

— Говори, когда это случилось? Давно?

Лаума рассказала все. Расспросив обо всех подробностях, мать сказала:

— Почему ты мне раньше не говорила? Я бы его так не выпустила. Какой позор, какой позор!..

Не владея собой, Гулбиене, вскочив с места, ударила Лауму по спине, по голове, обзывая ее развратницей, уличной девкой. Лаума, втянув голову в плечи, молчала. Ей казалось, что с каждым ударом уменьшалась тяжесть ее вины.

Утомившись, Гулбиене повязала голову белым ситцевым платком и накинула на плечи большую шаль. Уходя, она заявила:

— Я с ним поговорю об этом деле! Он еще не успел никуда улизнуть!

И ушла.

***

Мать Эзериня только что отправилась в продуктовую лавку. Альфонс, весь день провалявшийся в кровати с романом Уоллеса, собрался уходить, когда раздался стук в дверь. Эзеринь небрежно откликнулся:

— Да-да!

Вошла Гулбиене.

— Добрый вечер! — довольно приветливо сказала она. — Как хорошо, что ты дома. Не надеялась застать тебя.

Эзеринь, почувствовав, что попал в затруднительное положение, что-то невнятно промычал, подал было Гулбиене стул, но вдруг, спохватившись, отодвинул его назад к столу.

— Очень сожалею, что не имею времени сейчас побеседовать с вами. («Как бы отделаться от этой старухи, пока не вернулась мать?» — подумал он.) Видите ли, я тороплюсь в союз уплатить членские взносы. («Что ей нужно от меня? Пусть только попробует приставать!») У вас какое-нибудь дело ко мне?

— Да, есть дело. Ты, наверно, сам понимаешь, что это за дело?

— Говорите скорее. Мне некогда.

Чтобы показать, как он занят, Эзеринь вытащил карманные часы и, взглянув на них, стал поспешно одеваться.

— Разве это так спешно, зятек? — слащаво улыбаясь, спросила Гулбиене, подвигая к себе стул. — Разве нельзя уплатить в другой раз? У меня к тебе неотложное дело.

Эзеринь переминался с ноги на ногу, словно стоял на горячих угольях. («Теперь она не уйдет, пока всего не выскажет. Как бы ее выпроводить?») Положение становилось угрожающим. Мать Эзериня ничего не знала о проделках сына и считала его самым лучшим парнем в мире. Что, если сейчас обе матери встретятся?.. Ух!..

— Говорите поскорей, я не могу откладывать. Сегодня последний срок. Если я не уплачу, меня исключат из союза.

— Ну, если уж так, я тебя не стану задерживать. Лучше всего зайди потом к нам сам.

(«Ишь, чего захотела! Нет, нет, старушка, в свою западню ты меня больше не заманишь!»)

— Не знаю, как и быть…

— Ну да, ну да, если не можешь, не ходи. Только… — Гулбиене состроила такое умильное лицо и заговорила таким сладким голосом, что Эзериню стало тошно. — Придется все же вам пожениться. Ничего не поделаешь.

— Что вы болтаете? Кому жениться? Почему я должен жениться на… сухорукой!..

— Потише, потише, зятек. Что ж поделаешь, если она… ждет…

— Кого ждет?

— Ребенка.

Эзеринь засмеялся, но голос у него дрожал. Он злился на себя за смущение. Чтобы скрыть его, он расхаживал по комнате, но малейший шум на лестнице заставлял его вздрагивать. Он уже перестал надеяться на то, что Гулбиене уйдет до прихода матери. Поняв, что попался, он злился, как крыса, попавшая в ловушку.

— Значит, у нее будет ребенок? — внезапно воскликнул он и остановился. — А какое мне до этого дело?

Эта наглость смутила даже Гулбиене. От изумления она только моргала глазами и долгое время не могла произнести ни слова.

— Как… как… как? — воскликнула она, вскакивая со стула. Эзеринь на всякий случай отошел за стол. — Тебе нет дела? Значит, ты не знаешь? Ты что же думаешь, мы были глухие и слепые? Стыдись ты… ты… пес эдакий!

— Попрошу немного потише, это мой дом, и я не глухой! — расхрабрился наконец Эзеринь. — Криком вы меня не испугаете, не младенец. Если ваша дочка ожидает ребенка, то ей самой лучше знать, от кого он и как с ним быть, Спросите прежде, со сколькими она встречалась.

— Постыдись! Говоришь, будто ни в чем не повинен. У нас же есть свидетели, которые все видали. Нет, ты не отделаешься. Не хочешь по-хорошему, мы заставим через суд.

Эзеринь нервно засмеялся.

— Пожалуйста, кто вам запрещает. Я об этих делах ничего не знаю. Теперь только я вижу, какую вы воспитали невесту для всего света… И вообще, знаете, мне некогда. Я ухожу, Может быть, вас здесь запереть?

Эзеринь рассмеялся в глаза взбешенной женщине.

— Бог тебе отплатит за это, греховодник! Попомни мои слова! — кричала Гулбиене уже в прихожей.

Эзеринь повернулся к ней спиной и запер дверь на ключ, потом поспешил к окну и проследил, как разъяренная старуха вышла на улицу и исчезла в вечернем сумраке. Минуту спустя на противоположной стороне улицы показалась маленькая, сгорбленная женщина, она несла какие-то свертки и полкаравая хлеба.

— Слава богу! — с облегчением вздохнул Эзеринь и отер со лба пот. — Если бы они встретились…

Гулбиене встретила дома взгляд больших, застывших в боязливом вопросе глаз дочери.

— Тебе надо кончать с этим делом, — заявила мать. — Я не допущу такого бесчестья.

Она села рядом с Лаумой и долго что-то вполголоса ей внушала. Лаума краснела и бледнела. К приходу Гулбиса они уже обо всем договорились.

***

С этим было покончено.

Все прошло удачно, без тяжелых последствий. И хотя ни домашние, ни те несколько посторонних людей, которые были замешаны в этом деле, ничего не говорили и держались так, будто все происшедшее было им совершенно неизвестно, Лауме в каждом взгляде чудилась насмешка, почти презрение, в каждом слове слышалась плохо скрытая двусмысленность. Ей казалось, что она стоит голая на виду у целого света и все знают о ее позоре.

Мучительные переживания, насилие над природой, внезапный конфликт со своими собственными понятиями о морали — все это безжалостно калечило еще почти детскую душу Лаумы. Ее страдания выразились не в самобичевании или приступах тоски, ее просто охватило полное равнодушие к своей судьбе и ко всему на свете. Она ни о чем не могла думать, никакие происшествия в жизни окружающих людей не в состоянии были ее тронуть, вызвать в ней сочувствие. Книги ее больше не захватывали, все яркие и возвышенные места в них казались ей искусственными и фальшивыми. После того она долгое время не плакала. Ожесточившись, она, казалось, выжидала, что будет дальше.

Все произошло тайно и без всяких осложнений, но коварные соседки все же кое-что пронюхали. Прежде всего их удивило исчезновение Эзериня. Это вызвало много пересудов, а самые любопытные прямо спрашивали Гулбиене, что случилось. Немного спустя они безошибочно определили состояние, в котором находилась Лаума. А после того как она несколько дней не выходила на улицу, а потом появилась побледневшая и осунувшаяся, все, знавшие толк в таких вещах, догадались, что именно произошло. И теперь это уже не было плодом болезненного воображения Лаумы, — нет, она повсюду — во дворе, на лестнице, в лавке, на улице — чувствовала на себе нескромные, испытующие взгляды.

Как-то утром, направляясь в порт с корзиной чистого белья, Лаума встретила двух девушек, с которыми прежде работала на лесопильном заводе. Они оглядывали Лауму с таким интересом, как будто она вышла в новом пальто.

— Ну, как ты теперь себя чувствуешь? — спросила одна из них. — Ты, говорят, влипла?

— Не понимаю, о чем это ты? — сказала Лаума, покраснев.

— Да уж чего притворяешься? Думаешь, мы не знаем? — рассмеялись девушки. — Дорого тебе эти обошлось?

Лаума, не ответив им, свернула в сторону, и девушки, иронически фыркнув, пошли дальше.

«Пусть, пусть… — успокаивала себя Лаума, но на сердце у нее было горько, и корзина с бельем казалась еще тяжелее. — Пусть они думают, что хотят. Поговорят, поговорят и забудут».

А через минуту она уже не надеялась, что люди забудут ее позор. И при мысли, что ей придется жить среди этих людей на этой улице долгие мрачные годы, ее охватывала еще большая усталость. Но у нее не было жалости к себе, и поэтому она не плакала.

***

Несмотря на то что Гулбисы много лет жили в одном доме и жители этого района отлично знали всех соседей, у Лаумы не было ни одной близкой подруги, а из молодых людей она знала только Эзериня и Волдиса. Трудно сказать, кто в этом был виноват. Возможно, Лаума не была достаточно общительна, она никогда не ходила к знакомым девушкам в гости и не приглашала их к себе. Молодых людей, вероятно, удерживало то, что она не походила на тех девушек, с которыми можно было завести ни к чему не обязывающий роман. Многих отпугивала ее серьезность, ее считали, может быть, даже гордой и поэтому не осмеливались выражать свои симпатии.

Лаума убедилась, что случившееся с ней ни для кого не является секретом, но она надеялась, что ее оставят в покое, не будут вспоминать о происшедшем, дадут ей забыть и сами забудут об этом. Случилось иначе. Люди по-иному стали относиться к Лауме, они считали, что Лаума уже не имела права разыгрывать из себя недоступную, невинную девушку, — она была такая же, как многие другие. И окружающие не замедлили проявить свое новое отношение к ней.

В том же доме жил недавно вернувшийся с военной службы одинокий парень Арвид Крастынь. Он снимал небольшую комнатку в нижнем этаже и слесарничал в механической мастерской. Встречаясь с Лаумой, он обычно вежливо здоровался, но никогда не делал попыток заговорить с ней. Но однажды вечером, когда Лаума возвращалась домой из порта с полным мешком белья, Крастынь встретил ее у железнодорожного переезда. Лаума ответила на его торопливый поклон и хотела пройти мимо.

— Мешок у вас, наверно, довольно тяжелый? — спросил Крастынь, улыбаясь. — Дайте я помогу вам нести. Нам ведь по пути.

Он почти насильно взял у Лаумы ее ношу. Молча они направились к дому; Лаума чувствовала себя неловко, так как не привыкла пользоваться услугами незнакомых людей. На улице Путну на них изо всех углов уставились любопытные. У калитки Крастынь отдал мешок Лауме, с улыбкой протестуя против обычных выражений благодарности, затем направился к трамвайной остановке и уехал в город.

На следующий день Лаума вернулась домой раньше и не знала, что Крастынь после этого целый час напрасно ждал ее у переезда. Вернувшись домой, он вертелся во дворе, пока девушка не вышла из дому. Крастынь заговорил с ней. И так как он вчера помог нести мешок Лауме, она не могла уйти, не обменявшись с ним несколькими словами. Но этот человек слишком высоко ценил свою маленькую услугу и слишком низко — девушку, которая совершила в своей жизни ошибку.

— Не зайдете ли ко мне? — спросил он, ухмыляясь. — Никто об этом не узнает. — И робкий, вежливый юноша взял руку Лаумы и крепко сжал ее, оглянувшись украдкой.

Во дворе, кроме них, не было ни души. Крастынь наклонился к ней и засмеялся. Он все время смеялся.

— Почему не можете? Ведь никто не узнает.

Он назвал сумму, сначала небольшую, потом набавил…

Оскорбленная до слез Лаума вырвала руку из пальцев Крастыня и вбежала в коридор. Он пошел за ней.

— Но почему же нет? Разве другие были лучше меня?

— Как вам не стыдно… вы… вы… — лепетала Лаума дрожащим от волнения и негодования голосом.

А он смеялся и набавил еще немного.

Лаума весь вечер думала об этом новом унижении. Это было первое, но — она знала — за ним последуют другие, более болезненные и тяжелые. Ее считали продажной. И не без основания. Здесь она никогда не сможет вернуть уважение к себе…

Лаума еще больше замкнулась. Завидев на улице знакомых, она переходила на противоположную сторону или без всякой нужды сворачивала в первый же переулок. В порт она ходила окольным путем, по незнакомым улицам, чтобы не смотреть в глаза людям, знавшим о ней все. И все-таки она не могла избежать мелких оскорблений, ожидавших ее на каждом шагу. Крастынь продолжал ее преследовать, временами становился грубым и даже сердился на Лауму, когда она его отталкивала. Знакомые и незнакомые молодые мужчины то и дело приставали к ней, и ей приходилось молча переносить оскорбительные замечания и вольные шутки.

Под влиянием этих мелких уколов Лаума все больше тосковала об иной жизни, о других условиях и другой среде. Ей хотелось уйти от этих людей, знавших ее и так жестоко относившихся к ней. Отправляясь в порт, она ежедневно старалась узнать что-нибудь о работе. Две недели она ходила окрыленная — ей обещали место кондуктора в автобусе. В конце концов Лауме отказали, потому что к управляющему фирмой приехала дальняя родственница, выразившая желание жить и работать в Риге.

— Наведывайтесь время от времени, — посоветовала Лауме. — Если будут нужны люди, мы вас примем.

Когда она спустя некоторое время зашла в контору, ее уже не узнали и забыли о своем обещании:

— К нам каждый день ходит столько народу. Где же всех запомнить…

Она попытала счастья на конфетной фабрике и в типографии, дававших объявления в газетах. По объявлению явилось около ста девушек. Приняли тех, у кого были лучшие рекомендации.

С каждым днем Лаума яснее понимала причины своих неудач: она не имела никакой специальности. У нее была единственная возможность получить заработок — это пойти прислугой в какую-нибудь зажиточную семью, но к такой работе она испытывала непреодолимое отвращение и решила искать ее лишь в том случае, если больше ничего не найдется.

Гавань замерзла, пароходов стало меньше — Гулбиене нечего было стирать. И опять на Лауму посыпались упреки за то, что она ничего не зарабатывает.

— Читай, читай романы! Ими сыта не будешь! — ворчала она каждый раз, как только дочь брала в руки книгу.

Чтобы не сердить мать, Лаума читала мало. Но зимние вечера были такие длинные и скучные, иногда в квартире Гулбисов даже не зажигали огня. В такие вечера Лаума сидела в темноте у окна, смотрела на дверь и грустно думала о будущем, от которого она уже ничего не ждала.

***

В тот год была очень суровая зима. Сильный мороз, ударивший около рождества, не спадал до самой весны. Залив застыл, порт замер. Многие рабочие потеряли работу; они голодали и испытывали жестокую нужду. Время от времени толпы голодных рабочих начинали угрожающе роптать, и тогда недовольных усмиряли плетками; самых отчаянных сажали в тюрьмы, робких разгоняли. Но зима от этого не становилась мягче и короче.

Чтобы веселее провести это скучное время, так называемое «общество» устраивало разные балы, чаепития и официальные торжества. Новое государство и его граждане еще не могли похвастаться установившимися традициями, поэтому «общество» превращало в традицию каждое сборище, вечеринку или просто случайное событие, если только оно время от времени повторялось. Так рождались традиции. Юноша, нацепив накладные усы, казался себе зрелым мужчиной.

Безработица, нужда и голод тоже повторялись каждую зиму. «Общество» привыкло к ним и возмущалось этим ровно настолько, чтобы известные «деятели» высказали в печати свое мнение и стали еще более известными. Они не говорили: «Наши традиционные нужда и голод!» Нет, этого они не говорили. Но традиционные плетки, пускаемые в ход в одних и тех же традиционных случаях, «общество» и его известные «деятели» помещали в разряд вещей интимного порядка, о которых можно думать, но неприлично говорить. И все молчали.

Не молчали только голодные желудки, и мрачным огнем горели глаза голодных людей. Резиновая фабрика работала дни и ночи, изготовляя плети и дубинки. И их пускали в ход…

Пока залив был покрыт льдом, не имело смысла ходить в порт. Гулбиене иногда сама обходила знакомые семьи, набирая корзину белья, и зарабатывала лат-другой. Мельница Гулбиса работала по-прежнему, и он мог даже разрешить себе по вечерам выпить четвертинку пополам с приятелем.

Прежде он распивал четвертинку со старым Сильманом. Когда тот уехал в деревню к замужней дочери, Гулбис нашел нового партнера в лице некоего Айзпуриета. Айзпуриет был значительно моложе Гулбиса, ему было лет сорок, но пристрастие к вину как бы сгладило разницу в летах, и они хорошо; понимали друг друга. Только одну перемену внес новый партнер: Айзпуриет не любил пить на улице, скрываясь в разных закоулках, как это привыкли делать Гулбис с Сильманом. Одинокий холостяк, он уводил Гулбиса к себе.

Через некоторое время Гулбис решил отплатить гостеприимством за гостеприимство: не подумав, как к этому отнесется жена, он пригласил Айзпуриета к себе.

Айзпуриет сначала ворчал и всячески отговаривался:

— Чего я туда пойду. Женщинам, может быть, это вовсе не понравится. Чем у меня плохо?

Но в конце концов сдался и как-то вечером, весь в мучной пыли, усталый, пошел за Гулбисом. Они уселись в кухне и распили свою четвертинку.

Как ни странно, Гулбиене приняла довольно спокойно эту дерзость мужа, без ее ведома и согласия приведшего в дом постороннего человека. Когда Айзпуриет опорожнил последний стаканчик и ушел, она подробно расспросила мужа о новом знакомом. Взвесив, насколько этот холостой мужчина может пригодиться (человек в летах, пожил, перебесился!), она разрешила мужу и в дальнейшем приводить Айзпуриета. В следующий раз она сама приготовила им закуску и велела Лауме накрыть кухонный столик чистой скатертью. Она нарочно несколько раз посылала Лауму на кухню с разными поручениями, чтобы Айзпуриет мог ее хорошенько разглядеть. Вечером она спросила Лауму:

— Как он тебе понравился?

Лаума упрямо молчала. Она знала мать и сразу поняла ее новые планы. По всему было видно, что Айзпуриет теперь ее очередной жених. Но Лаума уже не ощущала того страха, который ее мучил раньше, при Эзерине. Она твердо знала, что больше не поддастся ничьему влиянию, будь что будет!

Айзпуриет не был уродом. Многие бы нашли его даже приятным. Он был краснощек, круглолиц, с коротко подстриженными усиками, строен и очень подвижен. Безусловно приятнее Эзериня. Но он слишком много говорил, считая себя очень умным. О каждом предмете у него было свое собственное мнение, причем всегда отличное от мнения других. Хуже всего было то, что он брался судить о вещах, которых совсем не знал. Хвастливо и самонадеянно отвергал он все возражения, выдвигая со своей стороны в качестве доводов всякую чепуху. Лауме он показался жалким, ограниченным человеком.

Айзпуриет стал приходить и по воскресеньям, уже лучше одетый и поэтому еще более самоуверенный и самодовольный. Гулбиене всеми силами способствовала его сближению с Лаумой. Он приходил вечером и сидел до полуночи. Старики Гулбисы уходили спать, а Лауме приходилось весь вечер скучать с чужим человеком.

Дни тянулись невыносимо долго. До весны было еще далеко. Лаума терпеливо выслушивала дешевые остроты Айзпуриета, а мать внимательно следила за каждым ее словом и движением. Когда Айзпуриет собирался идти в кино, Лауме разрешалось сопровождать его. Ему, так же как Эзериню, нравились лишь трюковые и приключенческие фильмы.

Потом случилось несчастье. Как-то вечером Гулбис опять выпил у Айзпуриета, на этот раз больше, чем четвертинку на двоих. Угощал Айзпуриет и шутя называл Гулбиса тестем, что тому очень льстило. Далеко за полночь так называемый зять выпроводил так называемого тестя. Был сильный мороз. Снег пронзительно скрипел под ногами. Сильно охмелевший Гулбис кое-как доплелся до своей калитки, спотыкаясь вошел во двор и присел на пороге, чтобы собраться с силами, перед тем как предстать пред лицом грозного домашнего судьи.

Так хорошо было, сидеть, спокойно отдыхая! И он все сидел… и заснул… Закоченел на пороге своей квартиры!.. Утром его нашли уже мертвым.

Гулбиене всегда жаловалась на больное сердце. Неожиданная смерть мужа чуть не стоила ей жизни, целый день она рыдала и металась. Лаума успокаивала ее, как могла. Когда к ней присоединился и Айзпуриет, женщина приутихла.

— Что мы теперь станем делать, как жить станем, две одинокие женщины? — повторяла она без конца.

— Как-нибудь проживем, мама. Другим еще хуже живется.

— Того уж не будет, что было…

— Ну и пусть. Что будет, тем и обойдемся.

Гулбис состоял членом какой-то похоронной кассы, и его похороны не вызвали особых затруднений, Айзпуриет, чувствуя себя в какой-то мере виноватым в смерти Гулбиса, счел своим долгом разделить одиночество осиротевшей семьи. Он приходил каждый вечер, разговаривал с матерью, болтал с Лаумой, а по воскресеньям приглашал обеих в кино. Гулбиене не помнила, чтобы она встречала лучшего человека. Иногда, когда Лаумы не было дома, она беседовала с Айзпуриетом о более серьезных вещах.

Они отлично понимали друг друга.

Вскоре после пасхи, которая в тот год была ранней, Гулбиене сказала Лауме:

— Долго ты думаешь так таскаться?

Лаума удивленно взглянула на мать.

— Как… таскаться?

— Не притворяйся глупенькой! Айзпуриет хочет на троицу устроить свадьбу.

— Пусть устраивает. Какое нам дело! — строптиво отрезала Лаума и вышла на кухню. Там она подошла к окну и забарабанила по подоконнику. Ей слышно было, как мать последовала за ней, остановилась в нескольких шагах. — Пусть… Пусть… — Этого момента она ждала и именно сегодня чувствовала себя достаточно упрямой и отчаянной, чтобы сопротивляться. На сей раз этот номер не пройдет ни в коем случае!

— Чего ты ломаешься, глупая? — заговорила Гулбиене, но ее голос прозвучал нерешительно. — Ты, поди, думаешь, что Айзпуриет для тебя слишком прост?

— Дело не в том, прост или не прост. Он стар и скорее подойдет тебе, чем мне.

— Вот ненормальная! Бывает, что молодые девушки выходят еще и не за таких стариков. Что тут особенного, если муж на каких-нибудь двадцать лет старше. Это ничего не значит.

— Нет, это кое-что значит. И поэтому я не хочу больше ни слова слышать о твоем Айзпуриете.

Лаума сама дивилась своей внезапной смелости и, чтобы не потерять ее, старалась искусственно злить себя. Она припомнила все то, что мать делала ей плохого. Во всех подробностях она представила себе унизительную сцену, когда мать на глазах у Волдиса била ее на улице. Мысленно она поставила Айзпуриета рядом с Волдисом и громко расхохоталась. Гулбиене не могла понять, что с ней.

— Ненормальная и есть! Еще приходится удивляться, как Айзпуриет хочет жениться на такой.

— Ну и удивляйся, а я буду смеяться.

— Айзпуриет…

Лаума зажала уши.

Этого Гулбиене не могла перенести, Побагровев, она с минуту стояла, не веря своим глазам: Лаума осмелилась!..

— Я тебя выдеру, как щенка! — закричала она и бросилась к Лауме.

Лаума отскочила в сторону и вбежала в комнату. Мать за ней. Лаума зашла за стол, лицо ее стало серьезным, глаза загорелись недобрым огоньком.

— Зря стараешься! — крикнула она. — На этот раз ничего у тебя не выйдет.

— Заткни рот, бессовестная! Если ты так говоришь, тогда убирайся вон из дома! Не хочешь принять в дом человека, который согласен тебя обеспечить, заботься о себе сама. Я тебя кормить не стану.

— Ты этого и не делала. Я сама себя содержала.

— Не перечь, бесстыдница! Ты выйдешь за Айзпуриета!

— Нет, не выйду. Почему ты не вышла за старика, а выбрала молодого парня? Отец ведь был гораздо моложе тебя.

Это было слишком. Лаума почувствовала мстительную радость, увидев, как лицо матери покрылось белыми и красными пятнами. Старуха начала всхлипывать, но Лауме ничуть не было жаль ее.

Гулбиене плакала, закрыв лицо руками; по временам она поглядывала украдкой на Лауму, но та сохраняла невозмутимость, и тогда мать принималась рыдать еще громче. Лаума оставалась непреклонной, и Гулбиене чувствовала, как в ее душе опять закипает злоба.

Наконец Гулбиене отняла от лица руки, затопала ногами и исступленно закричала:

— Я на тебе живого места не оставлю… ты, подлая! Я забочусь, чтобы тебе лучше было, стараюсь изо всех сил, а ты… собака… насмехаешься над родной матерью. Смейся, смейся!.. — И она опять заплакала от жалости к себе.

Когда она попыталась, обойдя стол, подойти к Лауме, та сразу перешла на противоположную сторону.

— Перестань ломаться, мать! — воскликнула Лаума. — Не тебе бы следовало плакать, а мне. Тебе никто ничего дурного не делает, а если я не позволяю издеваться надо мной — рыдать тут нечего. Самое большое, ты бы могла удивиться, что я отказалась от такого большого счастья, какое ты мне навязываешь… Имей в виду: если твой Айзпуриет еще явится сюда, я с ним и разговаривать не буду. В угоду тебе я терпела его всю зиму, я ходила с ним в кино. Теперь довольно. Я не товар, который можно продать, когда вздумается. А если я товар, то сама себя продам, когда захочу или когда будет нужно.

Гулбиене не плакала. Неожиданная смелость девушки озадачила ее. Она не знала, что ей делать: ни слезы, ни крики, ни угрозы уже не помогали. Она почувствовала страшную усталость и села, опустив голову на грудь.

Некоторое время и мать и дочь молчали, избегая смотреть друг на друга. Лаума подошла к окну, взглянула на улицу и снова вернулась к столу. Когда она снова заговорила, ее голос был спокоен и ясен.

— Кажется, мне лучше всего сейчас уйти. Тебе так трудно меня содержать…

Мать тихо всхлипывала, не поднимая глаз. Лаума взяла пальто, надела его и вышла, торопливо закрыв за собой дверь, чтобы мать не заметила слез, безудержно, крупными каплями катившихся по ее щекам.

— Я не поддамся, ни за что, — повторяла она про себя, но сердце у нее замирало.

Выйдя на улицу, она вдруг почувствовала себя совсем одинокой и никому не нужной. Прохожие изумленно смотрели ей в лицо, оборачивались вслед. Полицейский с интересом подошел поближе к киоску, мимо которого проходила Лаума, и подозрительно посмотрел на покрасневшие глаза и мокрое лицо девушки.

— Гм… — произнес он, покачав головой.

Улица Путну была удивлена, женщины после этого весь день говорили о девушке, которая плакала на улице.

Потом все удивились еще больше, когда девушка, вдруг остановившись посреди мостовой, помедлила, затем бросилась обратно. Никто не понимал, что с ней.

Лаума вернулась домой. Она подумала о том, какой одинокой и покинутой чувствовала себя мать, какая жуткая тишина окружала ее в пустой квартире, — и она забыла всю злобу, все обиды, незаслуженные страдания и нелады. Ей стало жаль матери.

«Я не могу так уйти. Мы должны расстаться по-хорошему, — думала она. — Она должна понять меня и согласиться с моим решением».

Расстаться враждебно, уйти и не вернуться — означало навсегда обречь себя на одиночество, — на одиночество в этой враждебной черной ночи, окружившей со всех сторон ее маленькую жизнь, как колючая изгородь!

Без горечи, не стыдясь своей уступчивости, Лаума направилась домой. На лестнице она остановилась, прислушалась. Кругом царило безмолвие. Вытерев слезы, она пошла в кухню. Огонь в плите погас, потому что никто не подложил дров. В комнате царила напряженная тишина. Под впечатлением этой тишины и Лаума старалась двигаться как можно тише. На цыпочках подошла она к двери и приоткрыла ее. Резкий скрип петель заставил ее вздрогнуть.

Мать сидела на том же месте, где Лаума ее оставила, в том же положении, опустив голову на грудь. Она казалась совсем спокойной и была бледна — подозрительно бледна… Отекшие руки, лицо, шею, затылок покрывали капли холодного пота. Она не пошевелилась, и с ее губ не сорвалось ни звука при появлении Лаумы…

Больное сердце Гулбиене не выдержало последнего удара: оно перестало биться, очевидно, в тот момент, когда Лаума надела пальто. Она умирала на глазах дочери, а та и не знала этого…

Лаума осталась теперь одна, совсем одна. Внешне бесчувственная и равнодушная, она делала все, что от нее требовалось. Люди считали ее бессердечной, но никто не знал, как сильно страдала она, особенно по вечерам, когда заботы, связанные с похоронами, были позади. Она считала себя виновной в смерти матери, думала, что ее резкие слова разбили слабое старое сердце. Каждый угол, каждое окно пустой квартиры напоминали о прошлом…

Айзпуриет помог Лауме во всех хлопотах, да и после похорон продолжал играть роль великодушного покровителя, надеясь на заслуженную награду. Ему казалось, что теперь девушка должна с благодарностью принять его предложение. Но когда однажды он заикнулся о своих планах, Лаума попросила его больше не приходить к ней: она сама знает, как устроить свою дальнейшую жизнь. Айзпуриет был возмущен ее неблагодарностью.

Лаума продала соседям за смехотворную цену оставшийся после родителей хлам и заявила домовладельцу, что живет в квартире последний месяц. Она думала о будущем. Пришли долгожданная самостоятельность и свобода, но они теперь не доставляли ей ни малейшей радости.

Она ежедневно ходила в город.

***

Лаума бродила по улицам без какой-либо определенной цели и без всяких намерений. Она не хотела возвращаться домой, в эту невыносимо тесную клетку, душившую ее своей холодной пустотой, — дома ее никто больше не ожидал. Но и впереди, в новой жизни, все было незнакомым и чуждым. Она не знала, что с ней будет через неделю, через месяц. И опять она стала находить утешение в мыслях о смерти. Темные холодные воды Даугавы… пыхтящие грязные паровозы… сладкие капли яда… Она думала о самоубийстве, но без того жгучего ощущения, которое охватывает человека, как лихорадка, не давая осознать свои действия. Она только думала, но не хотела этого…

Улицу заливало весеннее солнце. В ветвях деревьев на бульваре чирикали воробьи, а на скамейках сидели влюбленные… Молодые женщины уже кое-где показывались в легких весенних пальто, светлых шляпах, с зонтиками. Комнатные собачки гуляли без теплых попон, белоснежные пудели пачкали свои чистые лапки в лужах и конском навозе. Мимо мчались на большой скорости автобусы, обдавая брызгами чулки и брюки прохожих; прохожие проклинали шоферов. Гигантская рекламная фигура негра в белой поварской одежде разгуливала по улицам, рекомендуя есть горячие пирожки. В витринах магазинов были выставлены плакаты: «Покупайте латвийские изделия». Рядом афиши Оперного театра извещали о приезде знаменитого французского пианиста…

На одном перекрестке Лаума увидела людей, толпившихся возле конторы какой-то газеты в ожидании выхода очередного номера. Хотя это были люди различного возраста и по-разному одетые, но их общественное положение было одинаково — все они ходили без работы и надеялись ее получить.

Лаума остановилась в толпе и стала ждать. Болтовня окружающих вывела ее из состояния смятения, она слышала разговоры незнакомых ей людей, но ничего не понимала, относилась к ним без всякого интереса.

Через некоторое время на улице показались мальчишки, нагруженные связками газет. Толпа всколыхнулась, задвигалась и окружила мальчика. Газеты раскрывались, как зонтики в дождливую погоду, люди поспешно, нервно пожирали глазами строчки. Некоторые, небрежно сложив газету и сунув ее в карман, сразу шли дальше; другие, обманувшись в своих надеждах, становились грустными и задумчивыми; иные, плюнув, уходили. Лаума тоже купила газету и, зайдя в один из переулков, развернула ее. Она стала читать объявления.

Прислуга, прислуга, прислуга! Прислуга к ребенку и прислуга к бездетным супругам. Умеющие готовить и с рекомендациями! «Исполнительные… тихие… в маленькую семью за небольшое вознаграждение… Ученики без оплаты и ученики за небольшую плату… Чулочницы и экономки. Дамы для провинциальных баров…»

Работодатели ставили своим будущим наемникам самые странные условия: одному требовались честные, другому — непьющие, тот искал тихих, смирных, этот — вежливых, послушных или добронравных.

Одной хозяйке требовалась «молодая симпатичная девушка».

«Почему именно симпатичная? — думала Лаума. — Какое значение имеет для этой «интеллигентной бездетной семьи», симпатична или несимпатична прислуга? Возможно, это поклонники красоты? Возможно, они просто хотят, чтобы их прислуга не была отталкивающей, уродливой? К ним, вероятно, приходят разные важные господа, — неприятно, если прислуживает им безобразное существо. Но если эти интеллигентные бездетные супруги действительно так требовательны к красоте других людей, значит, они и сами должны быть приличными и приветливыми? Интересно, признают ли они меня симпатичной?»

Лаума оглядела себя с головы до ног. Пальто слишком истрепалось, и сама она казалась такой невзрачной — узкие плечи, маленькая грудь. «Вероятно, мне откажут…» — подумала она. Потом она еще раз прочла объявление, и ей все больше стало казаться, что оно предназначено для нее.

Лаума решилась.

«Интеллигентная бездетная семья» жила в одном из прилегающих к центру тихих кварталов, через которые не проходит ни трамвайная, ни автобусная линия. Торжественным, аристократическим покоем веяло от изящных маленьких балконов и красивых, украшенных кариатидами и атлантами фасадов. Здесь не было магазинов. Люди шли не спеша, с достоинством. Мимо них так же неслышно и незаметно скользили и останавливались у подъездов лимузины. В прежние времена здесь обитало дворянство, а теперь в этот аристократический район стала проникать избранная часть латышских граждан.

На третьем этаже Лаума позвонила. Массивную дубовую дверь украшала блестящая медная дощечка. Изнутри послышался собачий лай, щелкнула задвижка; дверь приоткрылась и показалась красивая женщина. Она недоверчиво, но с любопытством глядела на Лауму.

— Что вам угодно? — спросила женщина; у нее был приятный голос.

— Я пришла… в газете было объявление…

— Ах, вот что! Тогда заходите.

Лауму впустили в маленькую полутемную переднюю. Большой доберман с недоверием посмотрел на нее и заворчал.

— Смирно, Лео! — прикрикнула женщина на собаку, и та улеглась в глубине передней, беспокойно рыча и враждебно поглядывая на Лауму.

Только теперь Лаума заметила, как красива и нарядна молодая женщина. На ее лице не было ни единой морщинки, руки с миндалевидными крашеными ногтями были изящны и нежны. Это было в высшей степени женственное существо, только глаза казались чуточку наглыми и взгляд их — почти бесстыдным. Она окинула внимательным взглядом лицо, шею, всю фигуру Лаумы с головы до ног, и Лаума покраснела под этим беззастенчивым взглядом. Женщина заметила смущение Лаумы, улыбнулась и сказала, глядя на собаку:

— Значит, вы хотите, служить у нас?

— Да.

— Вы уже служили?

— До сих пор еще нет.

— Чем вы до этого занимались?

— Помогала дома по хозяйству, стирала белье… работала на заводе…

— Да, да. Значит, у господ не служили. Но может быть, вы мне подойдете. Сегодня до вас уже приходили. Мне пришлось им отказать.

Взгляд красивой женщины еще раз оценивающе скользнул по фигуре девушки. Они продолжали стоять в передней. Как только Лаума делала какое-нибудь движение, собака рычала.

— Когда вы можете начать работать? — спросила женщина.

Радостная дрожь пробежала по телу Лаумы. «Я принята! У меня будет работа! Я буду зарабатывать! Я симпатичная!»

От радости она не слышала, что говорила ей хозяйка об ее обязанностях и жалованье. На все она отвечала без раздумья:

— Хорошо, я согласна, я думаю, что сумею!

— Значит, завтра вы придете, — сказала женщина, выпуская Лауму.

Какой у нее приятный, ласковый голос! Спустившись в нижний этаж, Лаума вспомнила, что не знает фамилии своих будущих хозяев. Она вернулась наверх и прочла на медной дощечке:

Я. М. ПУРВМИКЕЛЬ

КАНД. ФИЛ.

«Я так и думала, что это интеллигентные люди».

На улице радостное возбуждение улеглось: Лаума вспомнила, что нужно идти домой, — еще раз домой, в холодное одиночество. Еще один вечер придется провести в этих мрачных стенах. Какая теплая и уютная передняя у Пурвмикелей… Как хорошо жить в таком комфорте!

Чтобы возвратиться домой как можно позже, Лаума решила походить по городу, полюбоваться витринами магазинов и улицами. В витрине книжного магазина были выставлены фотографии писателей и общественных деятелей. Среди них она заметила портрет молодого длинноволосого человека. «Я. М. Пурвмикель» — было написано под карточкой. Тут же рядом, среди выставленных в витрине книг, Лаума увидела большого формата брошюру, в обложке, украшенной старинной гравюрой на дереве, — это была поэма Пурвмикеля, о которой Лаума когда-то читала в газетах. Она не могла вспомнить, что именно, так как не интересовалась в то время произведениями Пурвмикеля, но она припоминала, что поэму очень хвалили.

Так Лаума коротала время, не замечая, что проголодалась, и когда наступил вечер, направилась домой, полная спокойной уверенности. Завтрашний день уже не казался ей страшным. Она нашла работу…


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть