Вера опомнилась. Перед ней был пустой камин, куда она смотрела, как в жестоком романе, сидя на стуле посреди этой гостиной, где когда-то проживал французский вельможа XVIII века. На черном экране камина была опущена лента этого детства, о котором так-таки некому было рассказать. Слезы высохли у нее на лице и оно слегка одеревенело.
— Наконец-то! — воскликнула Людмила, когда Вера вошла на кухню. — Куда это вы ходили? Тут без вас уж и слезы были, и крики, и капризы.
Ее быстрые, острые глаза обежали Верино лицо. И Вера в ответ будто в первый раз, внимательно посмотрела на нее.
Усталое, хмурое лицо, черные глаза. Расплакавшийся раз навсегда рот. Этой худой смуглой женщине давно — всегда — сорок лет. «Что же делать! — подумала Вера. — Может быть, где-нибудь раньше она бы сошла за красавицу, не ее вина, что в Париже, в двадцатых годах вышли из моды такие лица; усики, сросшиеся брови, жгучий взгляд, нос с горбинкой. Теперь в моде курносые, большеротые, круглолицые. Что делать…» — Удивительно, как совершенно ни во что теперь ценится женский плач — не дороже китового уса или страусового пера. Этот товар просто никому не нужен, — сказала сама Людмила однажды.
— Откуда вы это взяли? — спросил тогда задумчиво Александр Альбертович. — Какие глупости!
Но Людмила твердо стояла на своем. Года три тому назад ее бросил муж, прожив с ней восемнадцать лет. Мужа ее, когда о нем заходил разговор, всегда почему-то жалели.
— Куда это вы ходили? — спросила она опять. — Мне иногда кажется, что вы так уходите неизвестно куда, что вы и не вернетесь больше.
Вера улыбнулась широкой улыбкой.
— Если я не вернусь, то вы непременно — и очень скоро выйдете замуж за Александра Альбертовича. Только я вернусь.
Людмила засверкала глазами.
— Как вам не стыдно! Как вам не стыдно так меня пугать. Я вас с полицией верну.
— Да я же говорю, что уходить никуда не собираюсь, — опять улыбнулась Вера. — Мне и здесь хорошо.
— Это неправда.
Вера присела у двери.
— У меня умер друг детства, — сказала она, опустив глаза. — Он покончил с собой.
Людмила молчала.
— Я его с Петербурга не видела, мы были очень дружны. Он вспомнил обо мне.
Молчание. «Надо поскорее, а то она не успеет».
— Он скрипач, он приехал в Париж из Америки.
— Вера! — крикнул Александр Альбертович из спальни.
— Он повесился? — спросила Людмила жадно.
— Нет, он застрелился.
— Вера, — снова крикнул Александр Альбертович и она вскочила. — Что же ты не идешь? Да где же ты? Где была? С кем? Гуляла? А мне ничего не сказала. Бросила… А я проснулся, тебя нет, двенадцатый час. Людмила говорит: не знаю. Я кашлял сильно. Вот, — и он протянул Вере фаянсовый тазик с мокротой.
Она посмотрела на тазик, на него.
— Пожалуйста, не волнуйтесь, дорогой, милый, — и она, взяв его за плечи, заставила лечь обратно в постель. — Ничего не случилось. — Нет, она все еще не может молчать. — Случилось одно горе, не пугайтесь, не у вас, у меня. Помните, я вам когда-то говорила про Адлера.
— Ну хорошо, вот про Адлера. Расскажешь мне сейчас. А я совсем болен. Я кашлял. И я разбил градусник, я уронил его.
Она послала Людмилу за градусником в аптеку, помогла ему умыться, оправила постель. И принесла из кухни бульон и овсянку. Фаянсовый тазик она вынесла сама. — Людмиле он не позволял приближаться.
Ему было тридцать лет. Глаза его были огромны и совершенно лишены жизни — будто глаза слепого от рождения; невозможно было поверить, что он смотрит ими. Было похоже, что он ими слушает. На тонком длинном лице они были как два светлых пятна, и в их громадности и прозрачности было что-то вместе, и женственное, и мертвое. Он был худ, как призрак и красив, как те больные и, вероятно, безумные дети короля Эдуарда, которые изображены в кружевах и бархате на известной картине Деляроша. После бульона и овсянки он закашлялся и выплюнул кровь. Вера тепло укрыла его и отворила окно.
— Мои ножки, — пробормотал он, задремывая. Она принесла ему грелку.
И тогда потекли часы — часы ее жизни. Их было много, этих часов. Наведя глянец на кухонный кран, уходила Людмила. На дворе был май, был декабрь, — но Вера ведь все любила, так раз навсегда ей вздумалось отнестись к жизни. И не все ли равно, какая на дворе погода, и кто здесь, рядом с ней, и что ждет ее за срывом вон того глубоко сидящего календарного листика, когда она любила все, любила всех.
— «Ты все понимаешь». — «Ты всем нравишься». — «Ты всегда всем довольна», — говорили ей. Но продолжим, продолжим (просыпаясь ночью твердила она в страхе), продолжим еще эту преступную, эту железную любовь к жизни, другого ведь ничего у нас нет, одна она не уйдет, не изменит, умрет с нами вместе… И мертвою зыбью качалось за окнами этого дома время.
«А за окном цветочного магазина цветы обещали такую огромную, такую счастливую жизнь…»
Откуда это?
Это она сама сочинила в тот день, когда стояла над Саминым телом. Это было год тому назад, нет больше. Помнится, Полина приехала (одна — без мужа, без детей), помнится, они вместе ходили подготавливать мадам Адлер в больницу для нервно больных; на похоронах было так мало народу. Это было, кажется, весной. Не той, предыдущей. А сейчас — декабрь.
Это было полтора года тому назад.
Людмила полощет белье, Александр Альбертович смотрит огромными, полными слез глазами; Вера стоит посреди комнаты с фаянсовым тазиком в руках.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления