Тень Крысолова

Он встал над самой бездной — так близко к краю

никогда не осмеливался приблизиться никто из

горожан Гамельна. Он стоял над самой пропастью,

и казалось, что он разговаривает с ней — с этой

любовницей самоубийц. Бездна явно влекла,

притягивала Крысолова; он стоял над ней

задумчивый и одинокий. Жителям Гамельна

не понравилось бы выражение его глаз —

в них была не просто пропасть, там было

целых две пропасти сразу.

Виктор Дык. Крысолов

Предисловие

Уважаемый Читатель!


Если ты ищешь чтения легкого, приятного и оптимистичного, немедленно отложи эту книгу в сторону… Ведь эта горькая, мрачная и хищная повесть поставит перед тобой новые, трагические вопросы.

Действие “Серости”, или “Тени Крысолова” (я до сих пор в сомнениях — какое из этих названий выбрать?), начинает разворачиваться в том месте и в тот момент, когда герой моей предыдущей повести — Старый Самец, лишенный глаз, умирает в портовых каналах, а потрясенная его кончиной молодая крыса встречает на своем пути Крысолова…

Я воспользовался здесь мотивами широко известной немецкой легенды о Крысолове, сюжет которой отображен на старом витраже в соборе города Гамельна. Эту легенду использовали в своих произведениях Арним и Брентано, Иоганн Вольфганг Гете, братья Гримм, Роберт Браунинг, Виктор Дык, Бертольт Брехт… Следы легенды о Крысолове можно обнаружить в творчестве многих писателей, как древних, так и современных,— всех их завораживали и влекли яркая убедительность и нестареющая актуальность, с которой этот сюжет вписывается в происходящие вокруг нас исторические и политические события. Достаточно вспомнить Генрика Ибсена, который в своей пьесе “Маленький Эльф” создал женский вариант образа Крысолова, или испанского писателя Мигуэля Делиба, описавшего в своей повести “Крысы” судьбу деревенского ловца грызунов.

Легенда о Крысолове датируется 1284 годом, когда в нижнесаксонском городке Гамельне, расположенном в нескольких десятках километров от Ганновера, крысы расплодились так, что практически завладели городом и никто не знал, как с ними справиться. Обнаглевшие грызуны нападали даже на кошек и собак, таскали еду прямо с тарелок в гостиницах и трактирах, распугивая постояльцев, их писк неотступно преследовал достойных горожан даже во время заседаний Городского Совета. Крысы хозяйничали в домах, в амбарах, в лавках и портовых складах. Они были вездесущи, и почтенные горожане Гамельна — члены магистрата, купцы, ремесленники, торговцы и лавочники — чувствовали себя все более неуютно. А когда все традиционные способы борьбы с грызунами не дали никакого результата, было объявлено, что тот, кто сумеет справиться с этой страшной напастью, получит очень щедрое вознаграждение. И тогда в город прибыл Крысолов — флейтист и волшебник, которого за пестрый наряд прозвали Бунтинг,— и предложил Городскому Совету свои услуги. Бургомистр и члены магистрата сразу же согласились и пообещали Крысолову сто рейнских гульденов награды, а в те времена это была огромная сумма.

Крысолов честно и добросовестно приступил к выполнению своих обязательств. Он вышел на середину рыночной площади и заиграл на флейте. Его музыка выманивала крыс из нор и укрытий, из подвалов и кладовок, из погребов и складов, и вскоре вокруг музыканта собралось живое, серое, попискивающее море грызунов, которых он повел за собой на берег Везера и утопил в реке.

Все было сделано очень быстро, ловко и слишком уж просто. И, вероятно, именно по этой причине Крысолова ждало разочарование: когда он пришел к бургомистру за обещанной наградой — Городской Совет постановил, что сумма в сто рейнских гульденов слишком велика для такого маленького городка и что она совершенно несоразмерна тем минимальным затратам труда, которые потребовались Крысолову для уничтожения крыс, ведь они же просто сами собой пошли за звуками его дудочки…

Крысолов отказался принять сильно урезанное по сравнению с первоначальной договоренностью вознаграждение. Он долго убеждал и просил купцов, предостерегал и угрожал…

Но все было напрасно! Купцы твердо стояли на своем. А вскоре они выдвинули против Крысолова ещё и другие аргументы: во-первых… договор объявлялся недействительным, потому что невозможно установить личность исполнителя, и, во-вторых, текст договора не начинается с традиционной фразы “И да поможет мне Бог”, а значит, не имеет юридической силы.

Иначе говоря, Крысолову вообще не полагается никаких денег!

И вместо слов благодарности на Крысолова посыпались презрительные шутки, насмешки и издевательства. Над ним смеялись, его не пускали даже на порог. Горожанам он стал казаться подозрительным непрошеным чужаком. Наверное, единственным сочувствующим ему человеком в городе была дочь бургомистра, которая, похоже, влюбилась в бродячего музыканта… А вскоре городские власти потребовали, чтобы дудочник как можно скорее убрался прочь из Гамельна, иначе его могут ждать здесь крупные неприятности. И Крысолов, оскорбленный и униженный, покинул негостеприимный город…

26 июня 1284 года в семь часов утра Крысолов снова появился в городе. Но на этот раз на нем были мундир стрелка и ярко-красная шляпа, украшенная пестрыми перьями.

В это время все верующие жители Гамельна были в соборе Святой Троицы на заутрене. На очищенных от крыс улицах города беззаботно играли дети.

Крысолов вышел на рыночную площадь и заиграл на флейте. Но теперь вместо крыс вокруг него собрались дети, и он повел их за собой — всего 130 детей в возрасте старше четырех лет вместе со взрослой дочерью бургомистра отвел он на гору Коппель (437м), в пропасть… И здесь все следы обрываются. Детей так никогда и не нашли ни живыми, ни мертвыми.

Когда жители Гамельна вышли из собора, вместо смеха играющих детей их встретила ужасающая тишина.

Обо веек этих событиях рассказали взрослым трое случайно уцелевших ребятишек. Они не разделили судьбы остальных лишь потому, что не успели присоединиться к процессии Крысолова — Немой ребенок вел Слепого, а Третий выбежал в одной сорочке и, застеснявшись, вернулся домой, чтобы одеться.

Именно от них взрослые обо всем и узнали. Как знать, может, Крысолову просто не захотелось тащить за собой эту больную нерасторопную троицу?

Так гласит легенда, в которой утонченная месть тесно соседствует с одним из вариантов коллективной ответственности, перенесенной с родителей на потомство.

Вскоре появились многочисленные интерпретации, пересказы, попытки объяснения случившегося. Так, некоторые связывают события в Гамельне со значительно более ранним Крестовым походом 1212 года, который также называют Крестовым походом детей. Как известно, он закончился позорной и скомпрометировавшей папу продажей детей множества народов Европы работорговцам из арабских портов Северной Африки. Может быть, и детям, уведенным из Гамельна 72 года спустя после этих событий, тоже была уготована похожая судьба?

Вполне правдоподобно выглядит гипотеза коллективного похищения детей с целью заселения ими какого-нибудь дикого уголка, к примеру, в Трансильвании. В этом случае кто-нибудь из похищенных в Гамельне детей мог стать предком румынского супервампира — знаменитого Дракулы. Эти гипотезы никогда уже не будут ни подтверждены, ни опровергнуты, хотя широко известно, что по всей средневековой Европе охотно принимали работящих, аккуратных, честных мещан, ремесленников и крестьян из Саксонии и других немецких земель.

Наряду с этими, достаточно логичными, попытками объяснить легенду о Крысолове из Гамельна существуют также и другие — подсказанные буйным воображением, предрассудками и верой. Якобы Крысолов — жестокий извращенец, колдун, посланец Друидов, черт, дьявол в человеческом обличье… Того и гляди появится ещё и гипотеза, усматривающая в тех давних событиях вмешательство внешних сил, контакты с внеземной цивилизацией, посланники которой прибыли из глубин Космоса и именно в Гамельне совершили массовое похищение детей.

Мне впервые довелось услышать эту волнующую легенду в 1944 году, во время гитлеровской оккупации. В Варшаве на Саской Кемпе, где мы тогда жили, квартировали немецкие солдаты. Одного из них называли Крысенком, потому что он был из Гамельна и очень скучал по своему городу. Именно он и рассказал эту легенду ребятишкам во дворе и их перепуганным матерям, сопровождая свой рассказ выразительной мимикой и жестами. Кажется, он был сапером и занимался минированием варшавских мостов перед приближавшимся с востока наступлением Красной Армии. А вскоре наш дом оказался на линии фронта, и я до сих пор отлично помню свист пролетавших над нами снарядов…

На западном берегу Вислы горела восставшая Варшава, а в подвале при слабом свете карбидной лампы моя мать рассказывала советским и польским солдатам таинственную сказку о Крысолове, услышанную от предчувствовавшего поражение немца. Голодные, невыспавшиеся, а нередко и раненые воины добавляли к рассказу свои комментарии, соответствовавшие той, военной ситуации… Как некогда крысы и дети отправились вслед за Крысоловом, так шесть с половиной веков спустя восторженные, дисциплинированные немцы маршировали за Гитлером, неся в мир ненависть и страдания, пожары и убийства… И как раз в этот момент за ковриком, закрывавшим влажную, покрытую плесенью стену, зашуршала первая в моей жизни крыса, приводя в ужас мою мать и бабушку.

В июне 1945 года мы переехали в Гданьск. Из окон нашей квартиры в Новом Порту я смотрел на проплывавшие мимо корабли и на Вестерплятте. И там я как-то выиграл в лотерею невзрачную книжонку Виктора Дыка под названием “Крысолов”. А в те времена Гданьск был городом крыс, которые покинули разбомбленный, сожженный Старый город и переселились в окрестные районы — в основном, в Новый Порт, где находились склады и элеваторы.

Таково было стечение обстоятельств, приведших меня сначала к написанию повести “Крыса”, а затем и этой книги, которую ты, Уважаемый Читатель, как раз взял в руки и которая представляет собой исключительно мою субъективную попытку интерпретации удивительной легенды. Я писал её не спеша, с многочисленными перерывами, в период с 1979-го по 1994 год. За время этой моей работы мир вокруг вдруг изменился и совершенно преобразился. Произошедшие в нем изменения столь глубоки, что их значение для наших судеб невозможно предвидеть и сегодня… Социализм решили заменить капитализмом, веря в то, что одну утопию можно заменить другой… Во многих странах обретшие форму государственного устройства идеи коммунизма и социализма потерпели разрушительное поражение… Советский Союз распался на множество суверенных государств… То же самое случилось и с Югославией… Рухнула разделявшая Берлин стена, и произошло объединение Германии…

Нам всем тогда казалось, что мир вдруг стал лучше, свободнее и безопаснее… Но как же быстро развеялись эти иллюзии/

Новые войны, трагедии, конфликты на национальной, религиозной и социальной почве, безграничность нищеты и бессилия — все это уже ждало нас у самого порога наших тщетных надежд. Мы пережили и продолжаем переживать огромное разочарование. Мы чувствуем себя разочарованными и обманутыми, причем обманутыми нередко самими собой, а оттого — ещё более беспомощными.

Следы этих событий можно обнаружить и в моей повести, где беснующаяся толпа сносит разделяющую город стену, а военный Апокалипсис крыс превращается в Апокалипсис человечества.

Здесь много символов и сюжетных нитей… К примеру, описывая выпотрошенных зверюшек и гротескные, отлакированные пирамиды из этих мертвых созданий, я хотел выразить мое личное отношение к псевдосовременным, ужасающим методам создания псевдопроизведений искусства путем убийства и препарирования животных.

Но больше всего в легенде о дудочнике из Гамельна меня потряс открыто поставленный Крысоловом знак равенства между миром людей и миром крыс. И, видимо, наряду с испытанной от утраты детей болью больше всего задело жителей Гамельна именно это ощущение деградации и принижения их человеческой сущности. Самоуверенные и заносчивые мещане вдруг узнали правду о себе — они точно такие же звери, как и крысы, они всего лишь млекопитающие несколько большего размера, которых, несмотря на всю их самоуверенность, цивилизацию и знания, можно околдовать звуками все той же самой флейты. Один и тот же голос сначала ведет за собой крыс, а потом — наших детей, а иной раз и нас, зрелых и опытных, охватывают тоска и непреодолимое желание следовать за ним, пусть даже прямо в пропасть.

Да… Каждый из нас такая же крыса, которая охотно преклоняется перед идеями, религией, иллюзиями ничем не ограниченной свободы, прекрасного завтра и светлого пути в будущее, которая поддается пустым лозунгам и надеждам. Ведь каждый идет к той утопии, в которую верит. А потом расплачивается за это, и цена нередко бывает невероятно высока.

Надеюсь, Уважаемый Читатель, ты не обиделся на меня за это горькое сравнение? На рубеже XXI века дудочка Крысолова, а точнее — флейты многих Крысоловов зовут нас, манят, торопят, а нередко и ведут…


Автор


---

Он прижимается окровавленной головой к холодной бетонной стене, напрягает спину, переворачивается на бок. Раскрывает и сжимает веки, как будто не веря, что его ослепили. Мои ноздри заполняет запах приближающейся смерти. Я сомневаюсь и отступаю — я боюсь, потому что никогда ещё не дотрагивался до умирающего. Подхожу ближе, а умирающий старик дрожит от страха, ожидая, что я вцеплюсь ему в глотку. Я осторожно ощупываю его вибриссами. Его конечности судорожно дергаются, коготки скребут землю. Я обнюхиваю его, обхожу вокруг, слизываю текущие по морде слезы. Ведь мы с ним — из одной и той же крысиной семьи, живущей между портовыми каналами и городом.

Выбрасывая лапки вперед и назад, он пищит от страха и боли. Из окровавленных пустых ям все ещё стекают соленые капли. Глаз нет — только раны, над которыми то опускаются, то поднимаются веки.

Писк слабеет, и мне вновь становится страшно.

Там, в ясном свете дня, ему выкололи глаза, обрекая на медленную смерть. Неужели человек всегда убивает?

Пробегающая мимо нас молодая самка будит в нем последнюю надежду. Он встает и, качаясь на дрожащих лапах, бредет за ней, не отрывая своего носа от её хвоста.

Они вместе доходят до потока, но только самка способна перепрыгнуть его. Безглазый Старик теряет след, пытается встать на задние лапки, трясет головой, падает.

Я убегаю, отдаляюсь — быстрее, быстрее.

Со взъерошенной шерстью, с торчащими в стороны кончиками усов, я перескакиваю через пороги, ступеньки, плиты. Дальше, дальше — лишь бы не слышать отзвуков его писка, лишь бы не поддаться панике, не запомнить эту смерть навсегда.

Я уже не слышу царапанья когтей о каменный пол, не слышу учащенного дыхания и все же продолжаю бежать дальше. Я бегу, потому что он остался позади, бегу, потому что знаю, что он умирает, что он падает на бок, извиваясь от слепой неизбежной боли. Его смерть преследует меня…

Безглазый Старик — член моей семьи, крыса с таким же запахом, как и я…

Он умирает, а я хочу жить дальше, хочу выжить.

Он стоял, покачиваясь, над открытым люком ведущего в подземные каналы сточного колодца, и его башмаки на мягкой резиновой подошве казались огромными и далекими. А ведь он был так близко, что я чувствовал запах вина и крысиный запах, которым он был пропитан насквозь. Крысы бегали прямо по нему, взбирались по рукавам, мочились на его одежду, метя её как свою собственную, принадлежащую семье территорию. Это были его крысы — прирученные, откормленные, с красивой, лоснящейся шерстью.

Он поднес к губам деревянную дудочку, и её пронзительный голос пронзил меня насквозь. На мгновение я забыл о страхе перед людьми и уже хотел было вылезти из темноты, протиснуться сквозь стальные прутья и оказаться рядом с большими черными башмаками.

Он перестал играть, нагнулся за жестяным ведром и рассыпал вокруг вареную картошку, заправленную свиным салом. На это лакомство сразу же сбежались крысы. Они терлись о его ноги и радостно подпрыгивали, как будто он был не человеком, а просто очень большой крысой, принадлежащей к той же, что и мы, семье.

Я уже собирался вылезти наверх, когда заметил Большого Взъерошенного Самца, съежившегося в углу от страха и ненависти. Он скрежетал зубами, плевался, а его вибриссы тряслись от возбуждения. Он всматривался в стоящего над входом в канал человека, наблюдал за его жестами, слушал звуки дудочки и оставался на месте — настороженный и недоверчивый.

Я уже знал этого самца с облезшей на спине шерстью, со шрамами на ушах и хвосте, слегка хромающего и чаще всего держащегося позади любопытных молодых крыс.

Если он не хотел выходить, если его не удалось приманить ни картошкой, ни приятными звуками, ни доверчивым поведением других крыс, значит, нам угрожала серьезная опасность.

Я уже видел, как он избегал ловушек — даже тех, от которых так ароматно пахло копченостями, сыром и рыбой, как осторожно он обходил рассыпанное на дорожках отравленное зерно, как останавливался перед освещенным пространством, где могли подкараулить кошки или собаки.

Он знал что этот человек — не друг и что ароматная картошка, ручные крысы и писк дудочки — всего лишь видимость, которая должна вызвать наше доверие.

Я остановился перед самым краем стального люка, пошевелил ноздрями и отступил в тень ведущей вниз лестницы.

Человек наклонился, и прямо над собой я увидел большие серые глаза, всматривающиеся в темноту, частью которой был и я.

Он не заметил меня, потому что я почти распластался по бетонной стене, перепуганный огромными размерами этого широкого светлого лица и резким, одуряющим запахом вина.

Большой Самец ещё сильнее взъерошился, а его зубы застучали от злости. Он стоял в темноте, выгнув спину так, как будто готовился к прыжку и драке. Вдруг он повернулся и исчез во тьме.

Человек поднял голову, заиграл на дудочке и медленно пошел вперед. За ним побежали доверчивые, радостные крысы.

Подземные каналы расходились далеко за пределы порта, отделенного от жилых районов высокой бетонной стеной. Как и все остальные крысы, жившие в подземельях портовых сооружений — набережной, складов, элеваторов и доков,— я любил ходить туда, где живут люди — в городские подвалы, кладовки и квартиры. Я внимательно прислушивался к храпу спящих, зная, что они совершенно не опасны, пока лежат в постелях и храпят.

Однако здесь, в городе, на нас часто нападали коты, которые там, в порту, мне почти не встречались. Тихо, почти бесшумно они ждали с прищуренными глазами, притворяясь спящими. Эти глаза следили за нашими передвижениями, безошибочно оценивая расстояние до будущей жертвы.

Когти и зубы обрушивались внезапно — выцарапывали глаза, ломали позвоночник, вырывали внутренности. У крысы, которая попадалась в лапы кошке, было мало шансов выжить. Хищник хватал её за шкирку и тащил в свое укромное местечко.

Кошки, в основном, жили в подвалах, но многие все же спали в квартирах, рядом с людьми. Я избегал таких квартир, сразу узнавая их по резкому запаху мочи, которой кошки метили свою территорию.

В дома я проникал по канализационным трубам, сквозь щели в полу, неплотно закрытые двери, разбитые подвальные окна.

Еда здесь была очень разнообразная, не такая монотонная, как на складах. В помойках, на свалках, в мусорных бачках всегда можно было найти вкусные куски.

В тот день над портом пронеслась внезапная буря. Сточные канавы и каналы наполнились водой, которая залила норы и проходы. Наша мать торопливо перетащила свой очередной выводок слепых крысят в расположенную выше других нишу.

Дождь лил как из ведра, и вода в колодцах с грозным ворчанием поднималась все выше и выше.

Промокший и замерзший, я бродил по каналам и переходам, чихая, фыркая, кашляя. Я мечтал о том, чтобы спокойно обсохнуть в теплом тихом месте. Напуганный пробравшим меня до самых костей холодом, я громко стучал зубами. Я чувствовал, что должен выбраться наружу, должен найти сухую уютную нору, должен выспаться, согреться и переждать непогоду.

Ведущий в сторону города канал превратился в бушующий поток. В сточных колодцах шумели водопады.

Только под складами пока ещё было безопасно, хотя и сюда уже вторглась влага и на стенах быстро разрастались черные пятна плесени. Забираясь все выше, я оказался на широкой платформе, от которой отъезжали груженые машины.

Я знал, что они едут в город, в согретые уютные жилища людей. Я перебежал через освещенное пространство и вскочил в прицеп, бывший ниже и меньше других. Внутри стояли ведра, веревки и стальные баллоны.

Все здесь пахло знакомо, по-свойски — крысами.

Я заполз в кучу тряпок и мешков. Машина тронулась с места, разбрызгивая колесами лужи. Я слушал, как дождь стучит по брезенту и хлюпает вода под колесами. Машина остановилась, заскрипели портовые ворота. Снова заворчал мотор. Мы едем прямо, сворачиваем, потом сворачиваем ещё раз. Колеса подпрыгивают на булыжниках мостовой.

Город. Несмотря на льющиеся сверху потоки воды, я чувствую его присутствие. Сворачиваем в грязную улочку со множеством выбоин и ям. Машина разворачивается, подскакивает на пороге гаража и останавливается. Здесь не идет дождь, а шум ветра слышится как бы издалека.

Человек открывает дверцу, вылезает из машины. Я моментально покидаю свое укрытие и спрыгиваю в щель между стоящими у стены канистрами.

Человек копается в машине — в том месте, откуда я только что удрал. Я слышу, как он пыхтит, поднимается, выходит, спотыкаясь и мурлыча.

Я не чувствую здесь ни запаха кошки, ни запаха собаки.

Ощущаю тошнотворный запах вина, запах крыс и какой-то новый запах, которого я пока ещё не знаю.

Я прыгаю со ступеньки на ступеньку и попадаю в подвал, находящийся прямо под гаражом. Здесь нет крыс, но их запах чувствуется ещё сильнее. Кажется, он проникает сверху, из помещения рядом с гаражом. На полках стоят банки, до которых я не могу дотянуться. Вдоль стен сложены картошка, свекла, лук…

Сверху доносятся пронзительное шипение, писк, скрежет… Я взбираюсь вверх по шершавой стене и проползаю по карнизу к щели. В комнате за толстыми стеклами лежат змеи. По углам прячутся перепуганные крысы, которых ещё не успели сожрать. В отчаянии они неподвижно сидят среди камней, полагая, что, уподобившись им формой и серостью, они, возможно, станут незаметными для змей. От ужаса я щелкаю зубами и прячусь в углу помещения.

Раздается скрип. Дверь открывается. На плечах человека сидят прирученные крысы. Ноги в ботинках на толстых резиновых подошвах ступают тихо и мягко. Это он — человек, качавшийся тогда на краю железного люка. Крысолов. Крысоубийца.

Крысы следуют за звуками дудочки, которую он держит у своих губ. Они доверчиво собираются у его ног, взбираются на башмаки, лижут брючины, а некоторые даже пытаются забраться по брюкам наверх. Он стряхивает их осторожными движениями ног и изо всех сил дует в деревянную трубочку, стараясь, чтобы звук был громче и привлек как можно больше серых созданий.

Он осматривается вокруг, проверяет, сколько крыс собралось вокруг него, отмечает взглядом тех, кого уже видел, и продолжает играть, заманивая все новых и новых.

Ручные, подружившиеся с ним зверьки помогают человеку сломить недоверие и страх остальных, а именно это ему и нужно. Он дует в дудочку и ждет, пока вокруг него в ожидании пищи не соберется серая толпа. Разве человек не приучил крыс к тому, что, играя на дудочке, он всегда разбрасывает вокруг зерно и картошку?

Крысы знают, что их накормят. Они не раз уже в этом убеждались. Они верят человеку и бегут за ним, как за вождем.

Но не все. Я остался. Остался, потому что рядом притаился Большой Самец. Он не верит человеку, потому что сколько раз человек предлагал ему еду, столько же раз он намеревался поймать или убить. Он не верит, потому что видел крыс, размозженных ударами оловянных гирек в тот самый момент, когда они пытались подобраться к еде. Он не хочет бежать рядом с ногой человека, потому что помнит, как эти ноги ломали хребты и растаптывали по полу крысиные выводки.

Не только он и не только я не верим человеку. Тощий самец с черной полосой на спине следит из своего укрытия под лестницей за каждым движением человека. Он тоже знает, что человеку доверять нельзя, что человека нужно бояться.

Старая самка с отвисшим от бесконечных родов брюхом, кормящая очередной выводок новорожденных крысят, поддается искушению сладостных нот, при звуке которых она уже столько раз получала еду. Она бежит за человеком, подхваченная серой волной своих соплеменников. Она уже не вернется. Малыши уже умеют грызть. Может, сумеют прокормиться сами? А может, их раздавит пружина мышеловки или они погибнут в муках, наевшись отравленного зерна? А если выживут, то забудут, и когда однажды снова появится человек, который кормит крыс под мелодичные звуки дудочки, они тоже пойдут за ним, призванные чарующей мелодией.

Мы остаемся. Вместе с Большим Самцом и с тем вторым, с Темной Полосой на Спине, мы ждем у выхода из норы, пока нас не минует подпрыгивающая, попискивающая серая толпа.

Звуки понемногу затихают.

Последние крысы покидают свои норы, чтобы догнать уходящих. Самец с Темной Полосой на Спине встает на задние ноги и, опираясь на хвост, равнодушно вылавливает блох из облезшей шкуры.

Я тоже разгребаю коготками шерсть на брюхе и зубами отрываю впившихся в шкуру насекомых. Чувствую, как они лопаются. Пью свою собственную кровь.

Самец с Темной Полосой осторожно высовывает голову наружу и прислушивается. Стены ещё хранят отдаленное эхо звуков дудочки.

Мы оба внимательно вслушиваемся в этот замирающий вдали голос, которым Крысолов привязал к себе крыс, населявших огромное помещение портового склада.

Он ведет их к подземелью, откуда воняет гарью, паленым жиром и дымом.

Там есть старая печь, в которой давно уже ничего не жгли. Она уже рядом. Человек неторопливо, пританцовывая, кружит у входа — поджидает отставших. Потом снова подносит к губам флейту, перебирает пальцами по отверстиям и заводит в печь послушную, доверчивую серую массу.

Он осторожно ставит ноги, чтобы не затоптать, не напугать грызунов. Ведь крысы до сих пор все ещё думают, что он — их друг, человек-крыса, просто крыса большего, чем они, размера.

Они входят прямо в печь и начинают спокойно есть, как уже делали это во стольких разных местах под звуки все той же дудочки.

Крысолов на цыпочках отходит назад и, оказавшись за пределами последних рядов крыс, подбегает к стене, хватает стальной баллон и направляет струю прямо на серую массу.

Пламя обрушивается на зверьков, как раскаленный ветер. Даже воздух горит. А человек все продолжает поливать огнем и вылавливает отдельных крыс, которые пытаются выбраться из пекла. Они пытаются бежать, но впереди у них — только камни, а позади — стена огня.

Больше не слышно звуков дудочки. Слышен лишь доносящийся издалека писк.

Этот самец кусал и отгонял всех, кто осмеливался приблизиться к его жилищу. Вход в его нору был проделан в мягкой глине и замаскирован насыпью из листьев, веток, пучков травы.

Он притаскивал кусочки коры, шерсти, полотна, кости и укладывал в большую кучу с узким туннелем внутри, переходящим под землей в глубокий разветвленный лабиринт ходов.

Его движения казались несколько тяжеловатыми — как будто он скорее скользил, чем ходил. Но это впечатление было обманчивым — он был быстрее и ловчее других сородичей, и когда хотел догнать или наказать кого-то из них, то делал это молниеносно, совершая удивительно далекие прыжки благодаря своим мощным, пружинистым ногам.

Барахтаясь и извиваясь всем телом, я плюхнулся прямо в кучу бумаг и ветвей, развалив устланный перьями и шерстью туннель. Остальные крысята разбежались, а я стоял и с удивлением наблюдал за тем, как сверху осыпаются все новые и новые куски сооружения.

И тут я почувствовал резкий удар и укус в ухо.

Я по инерции пролетел над только что разрушенной мною конструкцией и, слегка ушибившись, приземлился с противоположной её стороны. Почуяв опасного противника, больше похожего на кота, чем на крысу, я попытался бежать, но он догнал меня, и я обернулся, оскалив зубы. Он на секунду остановился, и это мгновение задержки дало мне шанс — я соскользнул на дно подвала и удрал. И с той поры больше не приближался к его укрытию, опасаясь нового нападения.

Его избегали все здешние крысы. Заметив, как он — большой и грузный — идет по краю канала, все побыстрее прятались под стенами или прыгали в воду. Уже поседевший Большой Самец знал, что его все боятся, и я никогда не видел, чтобы он прятался, таился или спасался бегством. Его боялись даже некоторые кошки, и, когда он выходил наверх, они гневно фыркали и убегали, рассерженно махая хвостами.

Люди тоже выделяли его из массы других крыс, и, как мне кажется, последний приход Крысолова был связан с участившимися визитами Большого в их жилища, откуда он притаскивал разнообразные, не известные нам лакомства.

Он старался вести себя равнодушно, как будто не слышал звуков дудочки и не чувствовал ароматов приманки. Крысолов был для него необычной — поучительной, живой — разновидностью ловушки, стоящей в одном ряду со всеми прочими клетками, силками, капканами, захлопывающимися ящиками, хитро падающими гирьками и удушающими стальными петлями… Да, но он был самой опасной ловушкой, потому что его действия никогда нельзя было точно предвидеть до конца. Это он раскладывал в углах подвалов и прямо на наших тропинках пахнущие миндалем утиные яйца, рассыпал кучки пропитанного отравой зерна, разбрасывал ничем не пахнущие, но мгновенно убивающие куски сахара.

Крысолов пользовался теперь самыми разнообразными способами крысоубийства: закачивал в подземные проходы отравляющие газы и жидкости, выжигал подземелья огнем из огнеметов, затапливал норы водой из шлангов, замазывал цементным раствором подвальные дыры, закладывал кирпичом щели и ниши, перегораживал каналы калечащими тело острыми сетками, стрелял, душил горячим паром…

Крысолова надо было избегать и в то же самое время делать вид, что ты не обращаешь на него внимания точно так же, как на придуманные человеком ловушки иного рода.

Большой Седой Самец слышал дудочку врага, но не слушал её. Он слышал шорох рассыпаемого вокруг входа в каналы зерна, но не поддавался искушению. И хотя Крысолову удалось выманить из нор и уничтожить великое множество крыс, Большой Седой Самец был вне пределов его досягаемости.

Этот маленький крысеныш рос среди нас, ничем не выделяясь. Может, только шерстка у него была чуть более гладкой и блестящей, и, когда он перебирался через поток сточных вод, его спина прямо сверкала — вся в мелких каплях.

Лоснящийся был немножко меньше меня, спокойнее и тише. Я никогда не слышал, чтобы он пищал. Даже когда его кусали или отталкивали, он не издавал ни звука, ну, самое большее — скрипел зубами.

Мы опять оказались в опасной близости от насыпи. Я в последнюю секунду притормозил, почуяв границу, при пересечении которой чужаком Седой выскакивал из укрытия и бросался в атаку на нарушителя.

Я остановился, но Лоснящийся подошел к насыпи и стал карабкаться на нее, разгребая и ломая ветки.

Шерсть на мне встала дыбом, и я отступил к стене, ожидая молниеносного нападения Седого.

Он выскочил, бросился на Лоснящегося, перевернул его на спину, обнюхал… Тот не шевелился — он лежал тихо и спокойно и ждал, что же намерен сделать с ним разъяренный самец.

Вдруг Седой начал вылизывать ему мордочку и глаза, чесать зубами и когтями блестящую шелковистую шерстку, тереться и прижиматься. Лоснящийся встал, встряхнулся и стал лизать морду Седого, неожиданно превратившегося из укротителя в ухажера.

Седой вскарабкался Лоснящемуся на спину и, придерживая его зубами за шиворот, ритмично двигался до полного удовлетворения. Лоснящийся не протестовал, напротив — он покорно стоял, полностью покорившись и отдавшись Большому Седому Самцу.

Они поселились вместе, вместе стали таскать обрывки тряпок и бумаг, очистки и куриные кости, рыбьи хребты и шкурки.

Когда я встречал Лоснящегося, я отлично знал, что тут же за ним высунется и широкая морда Седого. Я избегал таких встреч, потому что ревнивый влюбленный самец кусал всех, кто приближался к Лоснящемуся. Он боялся, что кто-нибудь переманит его и молодой крысеныш уйдет с другим самцом или самкой. Поэтому Седой поспешно загонял его в нору и стерег, притаившись поблизости. А когда Лоснящийся выскальзывал из отверстия, полагая, что его опекуна нет поблизости, тот вдруг выскакивал из своего укрытия, хватал его зубами за шиворот, за хвост или за ухо и тащил обратно в гнездо.

Но Лоснящийся вовсе не собирался бежать, наоборот — он привязался к своему опекуну и старался везде сопровождать его. Правда, Седой ходил слишком далеко, и, зная, как опасны бывают эти путешествия, он перед каждым выходом загонял Лоснящегося в нору и забрасывал выход ветками и бумагой.

Нора находилась неподалеку от свалки, куда люди то и дело высыпали песок и глину. В ямках и углублениях на поверхности собиралась вода, в которой плавали личинки комаров и головастики.

Почти тотчас же после ухода Седого Лоснящийся разгребал изнутри насыпанную кучу и вылезал на поверхность. Он усаживался на краю ближайшей лужи и вглядывался в тянувшегося к нему из воды крысеныша. Он нагибался ниже, трогал его лапками, щупал вибриссами, пытаясь разрешить странную загадку непонятного сородича, прячущегося по ту сторону водной глади.

Я подошел поближе, и в воде вдруг появилась крыса точно таких же размеров, что и я. Лоснящийся занервничал — он не привык к тому, чтобы вокруг было так много крыс. Я отскочил в сторону, и мое отражение исчезло, а он остался один на один со своим подводным двойником.

Он часто бегал от лужи к луже и терпеливо склонялся над водой в ожидании того, похожего на него, крысеныша, с которым ему ужасно хотелось пообщаться.

Проржавевшие мусорные бачки стояли у кирпичных стен покинутых людьми построек. Смеркалось. Высоко над нами свистел ветер, но ближе к земле воздух был почти неподвижен. Лоснящийся все сидел над большой лужей, всматриваясь в свое уже нечеткое в сумерках отражение.

Он смотрел, смотрел, вертел головой, но видел все меньше и меньше, потому что быстро приближалась ночь. Из-за кучи гниющих кочанов капусты я видел, как он крутит шеей, дрыгает хвостом, встает на задние лапки.

Неожиданно от построек оторвалась длинная тень и бесшумно двинулась к сидящему на краю лужи Лоснящемуся. Человек в сером плаще с капюшоном был очень похож на крысу. Мыслил и чувствовал он, видимо, тоже по-крысиному — иначе как бы ему удалось учуять или заметить покрытую серой шерстью спину на фоне такой же серой воды?

Крысолов подобрался незаметно и неожиданно нагнулся над Лоснящимся, который, наверное, увидев его отражение, подумал, что это Седой вернулся с прогулки и собирается тащить его зубами за ухо обратно в гнездо.

Крысолов молниеносно схватил Лоснящегося за шкирку, задушил двумя пальцами и бросил в висевшую на поясе сумку.

Мне показалось, что я уловил едва слышный писк. Может, это был единственный звук, который за всю свою жизнь издал Лоснящийся?

Крысолов удалился, длинными шагами пересекая пустынную свалку. И тут я заметил Большого Седого Самца, сидевшего неподалеку от меня. Сжавшись в комок, он скрипел зубами от ярости.

Он бросился к луже, потом побежал в нору. Вернулся и снова обежал лужу кругом. Он бегал так всю ночь, пища и призывая Лоснящегося. А ведь он видел, как Крысолов схватил его и бросил в свою сумку!

Вскоре Седой исчез. Может, он пошел за Крысоловом, который таскался со своей дудочкой по складам и свалкам? А может, просто ушел подальше отсюда и где-то строит новую насыпь из мусора?

Кучу собранной им рухляди, маскировавшей скрытую в подвале нору, вскоре разрушили весенняя буря и ливень.

Еще долгое время, приближаясь к тому месту, где жил Седой, я останавливался опасении, что он вот-вот выскочит, бросится на меня и прогонит прочь.

По ночам я странствовал по городу — не столько в поисках еды, которой в огромных складских зданиях и на свалках всегда было вдоволь, сколько подгоняемый любопытством.

Я не мог вынести постоянного топтания по одним и тем же подвалам, каналам и постройкам, я чувствовал непреодолимую жажду познания, меня манили открытия, я хотел знать — что же там дальше, за пределами этих прибрежных улочек и подземелий большого, шумного порта.

Мне нужны были эти путешествия. Я спускался в каналы и бежал по туннелям, не обращая внимания на льющиеся отовсюду потоки воды и грязи. И я бродил так до тех пор, пока не выматывался окончательно и пока у меня не оставалось одного-единственного желания — заснуть.

Тогда я отдыхал, прижавшись к холодной каменной стене и возвращался обратно или шел дальше, вперед и вперед, в погоне за тем, чего я ещё не знал.

Меня гнало в непрерывные скитания сознание того, что жизнь существует и там, где я ещё не был; что там, за теми подвалами, которые я только что миновал, есть следующие, которых я ещё не видел, может быть, опасные, но главное — другие, и только от меня одного, от силы моих крысиных лапок зависит, смогу ли я познать их.

В этих своих скитаниях я не одинок. Мне нередко встречаются крысы, кружащие, как и я, по самым границам наших семейных территорий.

Я встречал и крыс совсем иной окраски, с совсем другим запахом — чужих, неуверенных, не знающих, что их ждет здесь: найдут ли они себе новое гнездо или будут изгнаны отсюда.

Встречались и крысы, блуждающие группами и целыми семьями в поисках неизвестной, иллюзорной цели, в которую мы верим, не зная даже, существует л” она.

Встречались одиночки, быстро перебегающие улицу в страхе перед хищными птицами и кошками, и я знал, что ничто не заставит их свернуть в сторону или повернуть назад.

Но я не бегу вслепую — лишь бы вперед, вперед и дальше… Я иду, потому что предчувствую, мыслю, ощущаю, потому что жажду этих скитаний, жажду самостоятельно выбирать себе путь.

И этой путеводной мысли я заставляю служить свои деликатные, хрупкие конечности, чувствительные пластинки моих ушей, мой острый, видящий даже в темноте взгляд, вылавливающее мельчайшие оттенки запахов обоняние — все мое тело, от вибриссов, предупреждающих о препятствиях на пути, до чувствительного к холоду кончика хвоста.

Куда?

Между скользкими стальными решетками, прикрывающими вход в подземные каналы, и жилищами спящих людей я вдруг неожиданно открыл для себя незнакомое пространство — ночь, первые вопросы жизни и шум лениво текущей воды.

Страх — это сила жизни. Он объединяет, как сеть подземных тоннелей. Страх постоянно сидит в нас и лишь иногда выползает наружу, пищит, стонет, воет, заставляет спасаться бегством. Началом самосознания живых становится страх за собственную жизнь.

Здесь, в портовом городе, который, как мне кажется, я познавал подвал за подвалом, дом за домом, ещё остались места, куда не ступала моя нога. Почему я обходил их стороной? Ведь достаточно свернуть вон в тот канал или пролезть вот в этот ведущий наверх колодец. А может, я обходил эти места стороной только потому, что большинство местных крыс избегают их? Потому что все другие ходят своими, давным-давно протоптанными путями?

Мы всегда добегаем до обвалившейся стены и сворачиваем в сторону лишь у этих развалин.

А если бы я свернул, не доходя до этого места? Или за этой вот кучей камней пошел прямо, не обращая внимания на то, что все остальные крысы здесь поворачивают?

Но я продолжаю идти среди других крыс, сворачиваю вместе с ними, вместе с ними обхожу препятствия на пути. И все же почему меня, как магнитом, влечет вон тот льющийся с высоты мутный поток смешанной с перьями крови, разбавленной горячей водой? Он льется, растекается по сторонам, распространяя вокруг запах страха смерти, запах, который предостерегает — не ходи туда! Не лезь в это отверстие! Любопытство может убить тебя, любопытство опасно…

Ведь мои самые любопытные братья и сестры погибли первыми. Да я и сам довольно долго не искал, не входил, не сворачивал, если этого до меня не делали другие крысы.

Но теперь меня влекут незнакомые коридоры, льющиеся потоки, неведомо куда ведущие лестницы и тропы. Крысы проходят мимо них, не глядя, как будто не замечая, они ничего не ищут. Их жизнь, как вытоптанная раз и навсегда тропинка — знакомая, размеченная заранее, неизменная.

Некоторые здесь родились и здесь же умрут. Они никогда не видели ни дневного света, ни лунного блеска, да и не хотят их увидеть. Им знакомы только такие люди, каких можно встретить внизу, в каналах, с масками на лицах, в тяжелых резиновых сапогах. Эти крысы счастливы здесь. Они счастливее, чем я, бредущий неведомо куда.

Любопытство? Тоска? Беспокойство? Что заставляет меня покинуть теплое гнездо, семью, дружественно настроенных крыс, ждущую потомства самку?

Пространство заполнено крупными, жирными, толстоногими птицами. Они сильно бьют крыльями, но не взлетают — стоят, вытянув шеи, беспокойные и напуганные. Из раскрытых клювов высовываются извивающиеся, подергивающиеся язычки. Птицы хотят пить, хотят есть, но вокруг них лишь огороженная площадка и смешанный с пометом песок. Они смотрят друг на друга и время от времени бьют друг друга клювами по головам, шеям, крыльям.

Они перебирают ногами, кричат, становятся все более раздраженными и неуверенными. Проходят к раздвижной стене, откуда доносятся отзвуки убивания.

Птицы знают, что они скоро умрут, что им не удастся сбежать, ускользнуть, преодолеть барьеры, сетки, стены. Они знают, но все ещё хотят жить, и это желание будет теплиться в них даже тогда, когда их станут убивать.

Очередную партию птиц вталкивают в раздвижную дверь, и они исчезают в помещении, которого я ещё не видел. Я смотрю на них сверху, устроившись на тонкой трубе. Если бы я упал отсюда, птицы заклевали бы меня насмерть, забили бы ударами мощных ног, задавили, разорвали. Может, от злости, а может, и от страха перед поджидающей их за этой стеной смертью, запах которой чувствуется даже здесь…

Я тоже начинаю бояться, хотя смерть здесь ждет не меня, хотя я мог бы отступить, мог бы вернуться в каналы. Я боюсь, но все равно продолжаю сидеть на тонкой трубе, внутри которой булькает горячая вода.

Беги, удирай отсюда, отступи… Люди толстыми палками подгоняют слишком медленно идущих птиц. Быстрее, быстрее за раздвижную стену. Снова движется вперед беспокойная, одуревшая от страха масса.

Спасайся, пока не поздно!

Я дрогнул, покачнулся и только благодаря точным движениям хвоста сумел удержать равновесие.

Я останусь. Я хочу видеть, хочу знать, хочу понять. Прижимаюсь к шумящей горячей трубе. Пространство вокруг кажется необозримым, его освещают продолговатые лампы. Меня, ползущего под потолком, видно со всех сторон. Птицы уже заметили мое появление и тянут вверх свои трясущиеся клювы. Я осторожно продвигаюсь вперед, широко расставляя лапки, прижимаясь брюхом к теплой гипсовой оплетке трубы. Далеко ли до противоположной стены?

Подо мной — следующая партия птиц. Перепуганная толпа послушно движется вперед.

Уже близко. Труба соединяется здесь с другими коммуникациями, с проводами, идущими по стене сбоку и снизу. Я оборачиваюсь назад и ещё раз смотрю вниз, на ожидающую смерти птичью массу.

Сейчас они пройдут туда. Мне уже незачем сохранять равновесие — я иду дальше по толстой связке труб и проводов, протянутых сквозь круглое, выбитое в стене окошко. Я пролезаю в узкий просвет. Внимательно обнюхиваю влажные от пара края отверстия. Как же ярко горят лампы с той стороны!

Вокруг меня дрожат в воздухе приглушенные шумом машин голоса птиц. Люди в окровавленных халатах хватают птиц и насаживают на движущиеся крюки. Истекая кровью, они отъезжают вдаль по стальному тросу. Отрезанные гильотиной головы падают в металлические баки. В глазах с полуопущенными пленками век ещё не погасли отблески ламп.

Всматриваюсь в мутнеющие, заволакивающиеся мглой глаза. У всех живых созданий, которых я видел, глаза очень похожие. Все они одинаково смотрят, видят и умирают. Глаза птиц, крыс, людей, собак, кошек — они ничем не отличаются.

Подо мной лежат головы птиц — слой за слоем, рядом друг с другом, сваленные в кучу, смятые, спрессованные, неподвижные. Еще недавно они были живыми, они клевали, кричали, шипели, гоготали, боялись, щипались, целовались, касались друг друга, поворачивались, смотрели, искали выход…

От запахов крови и птичьего страха у меня кружится голова. Живые существа, которые предчувствуют смерть, которые боятся, которые знают, что их ждет острие ножа, выделяют особый запах — исключительный, единственный в своем роде.

Головы в баке издают именно этот запах, и меня вдруг охватывает страх, мне хочется сбежать отсюда, сбежать немедленно! Я с трудом беру себя в руки.

Перья на мертвых головах взъерошены, стоят дыбом, лишь кое-где их склеила и пригладила кровь. Меня качает, и я хвостом помогаю себе сохранить равновесие — мне страшно, что и я могу упасть в бак с этими мертвыми клювами, которые ещё недавно запросто заклевали бы меня.

Снова шеренги живых, и снова шеренги мертвых. Подвешивание, гильотина, горячая вода, ощипывание. Головы сыплются, как перезрелые фрукты.

Беги отсюда, крыса, ведь твоя голова тоже может пасть, отрубленная острым лезвием гильотины. Ну что ты стоишь и смотришь? Ведь ты же сыт, твое брюхо набито зерном и куриной кровью.

Я спрыгиваю на забрызганный кровью кафель и втискиваюсь под металлический лист. Среди проводов и труб пролезаю к ведущей вниз шахте. Здесь тоже пахнет кровью и птичьим страхом, и в этом запахе я все ещё чувствую угрозу. Как можно быстрее я удаляюсь от гой линии, где убивают. Я смотрю вперед — в глубокую серую челюсть плохо освещенной бетонной пропасти.

Я сползаю вниз уверенно и спокойно — отлично зная, что здесь человек не сможет до меня добраться. Отверстие впереди расширяется, и вот передо мной широкий, шумящий водой, пульсирующий жизнью канал.

Крысиный писк, стрекотание сверчков, шуршание тараканов и медведок, отзвуки всасывания, втягивания, проплывания, падения, бульканье, хлюпанье, плеск, брызги, водовороты — волны звуков проплывают в моих ушах мягким, знакомым ритмом.

Здесь я чувствую себя в безопасности. Я знаю, что здесь — мой дом, что тут со мной не справиться ни человеку, ни собаке, ни кошке. Я переплываю на другой берег канала и, не таясь, возвращаюсь к себе в нору. Но иногда мне все ещё мерещится, что со стен на меня глядят те сваленные в металлический бак куриные головы, и тогда я прибавляю шагу, подпрыгиваю и, то и дело налетая на идущих навстречу мне крыс, отшвыриваю их лапами или кусаю за шкуру.

Я снова в теплом, шумящем множеством разных звуков канале Сытая и смелая крыса на каменном берегу.

Я осознал, что тоже могу погибнуть. Окоченею под стеной подвала, проплыву раздутым трупом в потоке нечистот, высохну и рассыплюсь в пыль где-нибудь на чердаке, сгнию под мусорной кучей, а может, меня раздавит колесами на асфальте мостовой — то есть я перестану быть, спать, чувствовать, видеть, знать.

Маленькие крысята никогда не понимали этого и погибали, вылезая из гнезда с ещё не успевшими толком раскрыться глазами, выбираясь в жилые помещения или прямо на улицу на нетвердо стоящих лапках.

Я уже знаю, что смерть — это не просто страшное зрелище, мимо которого лучше пробежать побыстрее или подойти и уйти, как будто меня все это не касается.

Я понял, что точно такая же смерть сидит во мне самом, в усталости моих лапок, в моих слипающихся глазах, что смерть — вокруг, что она в каждой поднявшей камень людской руке, в каждом блеске когтей живущей в башне морского маяка совы. Понял, что я тоже когда-нибудь стану таким же холодным, вонючим и безголосым, как крысы, выброшенные волной на берег. Я понял это, и меня охватил ужас, мне захотелось найти другое место — более безопасное, чем лабиринт подземных коридоров за бетонными стенами набережной.

Отсюда я мог, не выходя на поверхность, добраться до складов, набитых мешками спелого зерна, сушеных фруктов, орехов, бочками жидко-сладкой массы. Эти запахи подсказывали, что есть и другие места, казавшиеся мне более спокойными, чем берег, о который постоянно бьются волны, поднятые проплывающими судами и ветрами.

Теперь рев вспененной воды, обрушивающейся на каменные стены, за которыми я прятался в кругу семьи среди клочков бумаги, тряпья и перьев, стал страшить меня, он мешал мне спать, обрекая на беспокойство и страдания.

Раньше я смело спускался на бетонный карниз, нависший прямо над водой, или прыгал с камня на камень, не обращая внимания на то, что они скользкие и шатаются. Я спускался низко, очень низко и пил солоноватую воду, которая заливала мне мордочку и глаза. Я даже плавал у берега, поднимаясь и опускаясь вместе с ленивыми волнами. Я был толстым, откормленным, полным сил и самоуверенным.

И вдруг, влезая на скользкий камень, я неожиданно почувствовал всю тяжесть своего тела. Я растолстел…

Мой вес тянул меня вниз, к воде. Лапки скользили, коготки не выдерживали избыточного веса тела, хвост уже не помогал удержать равновесие. Привычная прогулка к воде могла стать для меня последним в жизни приключением. Теперь, когда я начал бояться, я больше не спускаюсь вниз по поросшим водорослями ступенькам, не соскальзываю прямо к воде по усеянным ракушками деревянным опорам. Мне больше не нужно напрягать зрение, высматривая, не проскользнула ли где-то рядом светлая тень чайки.

Я кружу то туда, то обратно между закованной в бетон норой и складом, заполненным регулярно сменяющейся едой.

Зерна — сладкие, пахнущие медом, сухие и хрустящие, мягкие и терпкие, кислые и горчащие той горечью, которой жаждешь, пахнущие незнакомой землей, дымом и огнем, скрытые в толстой оболочке и обнаженные, целиком состоящие из мякоти…

Я давил их лапками, вползая в прорытый мною туннель, закапывался в них с головой, высунув наружу лишь глаза и ноздри. Мое тело со всех сторон окружали зерна, они охраняли меня с боков и все время сыпались мне прямо в рот. Я лежал без движения, отдыхая и пожирая падающие в рог зернышки и одновременно освобождаясь с другого конца от уже переваренной пищи. Но теперь такое лежание в зерне тоже стало казаться мне небезопасным.

Я как раз собирался спрыгнуть вниз, когда заметил там крысу, вокруг которой поверхность зерна вдруг заволновалась, завертелась волчком и стала засасывать зверька все глубже и глубже, пока не поглотила окончательно…

Еще какое-то время зерно над этим местом продолжало шевелиться, а снизу доносился шорох угасающей борьбы за жизнь. Я знал, что это молодая крыса тщетно пытается разгрести зерно лапками, открывая рот, давясь и задыхаясь. Я знал, что она старается выкарабкаться, выбраться, освободиться от сковывающей движения зернистой массы. Затем поверхность снова успокоилась, а я с ужасом понял, что это слишком торопливые движения крысенка стали причиной его гибели под грудой дышащего зерна. А ведь я уже готов был прыгнуть как раз в это самое место.

Теперь я чувствовал себя в безопасности только внутри подземного лабиринта. Тянувшиеся под бетонными и каменными плитами туннели и щели, норы и коридоры имели выходы к жилым домам, а дальше разветвленной сетью каналов можно было пробраться в город. Некоторые крысы так никогда и не покидали этих лабиринтов, пребывая в постоянно господствующих здесь темноте и полумраке. Они знали солнце лишь по светлым, скользящим по стенам пятнам и проникающему под землю теплу.

Там же в каналах — в том месте, где легче было спуститься к воде,— лежали самые старые, умирающие, доживающие последние дни и мгновения крысы. Меня пугало их пассивное ожидание смерти, и я не любил ходить в ту сторону.

Я свернул с привычной тропинки, надеясь сократить таким образом путь к моему гнезду, и тут меня со всех сторон обволокла струя отвратительного запаха. В то же мгновение я увидел студнеобразную массу на крысиных ногах, с крысиной мордой и деформированным хвостом. Я всем телом вжался в камень и уже собрался отпрыгнуть назад, как вдруг почувствовал, что точно такой же запах приближается ко мне и с другой стороны. Со вставшей дыбом шерстью я наблюдал за медленно приближавшимися ко мне существами.

Ослабленные, больные крысы — скелеты, поросшие кусками ещё живого и кровоточащего вонючего мяса — не могли напасть на меня. Похоже, они даже не замечали моего присутствия, потому что их собственная вонь забивала все другие запахи.

В слабом свете, сочившемся сквозь щели в крышке люка, я видел студнеобразные наросты на бредущей мимо меня, попискивающей от боли самке. Ее вытаращенное, выпадающее из глазницы глазное яблоко смотрело прямо на меня невидящим взглядом.

Монотонный, тихий писк перепугал меня окончательно. Я проскочил мимо превратившихся в чудища крыс и понесся вперед, мечтая побыстрее добраться до своего гнезда. Но чем дальше я бежал, тем чаще на моем пути попадались точно такие же полусгнившие, но в большинстве ещё живые трупы.

Я искал знакомые мне повороты, ступеньки, плиты, ведь я же думал, что этот проход соединяет старую, знакомую крысиную тропу с ведущим к набережной туннелем. И вдруг я понял, что свернул намного раньше, чем надо. Ведь тот туннель был извилистый и запутанный, к тому же он проходил под улицей, откуда постоянно доносились шум и отзвуки голосов. А здесь господствовала тишина, которую прерывали лишь писки крысиной боли, журчание медленно текущего потока нечистот и скрежет моих собственных коготков о растрескавшиеся кирпичи и камни.

Кое-где туннель расширялся и снова становился уже. Вдоль осыпающихся стен тянулась опасная полоса развалин. Наконец мне преградила путь стена, полурассыпавшаяся от старости и сырости. Кругом лежали трупы крыс, которые добрались сюда и уже не имели сил на то, чтобы вернуться. Я внимательно осмотрел стену в поисках хоть какой-то щели среди узких продолговатых кирпичей, но не нашел ни малейшего отверстия. Сточные воды образовали в этом месте мутное стоячее озерко, потому что даже вода не могла просочиться на другую сторону.

Я оказался в ловушке. Мне оставалось только отступить назад по туннелю, вдоль которого я несся вслепую, и отыскать другой проход или же вернуться назад до того места, где я так неудачно свернул, и оттуда знакомой дорогой добраться до порта. Я повернул обратно.

Я бежал, все время чуя носом гниющие тела мертвых и умирающих крыс.

Передо мной открылся вход в длинные узкие туннели. И я машинально свернул туда, где вода текла быстрее, с громким журчанием. Я снова бежал вдоль бетонной стены в поисках хоть какого-нибудь поворота, который вывел бы меня из опасного лабиринта.

Туннель пошел вверх — со всех сторон в стенах открываются отверстия, ведущие в незнакомые мне канаты. Мое сердце колотится от страха. Когда-то я верил, что знаю в этом городе каждый камень, и вот — заблудился и никак не могу попасть в собственную нору.

Вдруг вся шерсть встала на мне дыбом — посередине туннеля шел огромный кот с ярко горящими красными огнями в глазах. Я бросился в ближайшее отверстие в стене и изо всех сил побежал вперед.

За спиной я слышал скрежет кошачьих когтей по бетону. Я бежал, чувствуя хвостом его дыхание. Меня гнал вперед страх. Вдруг я споткнулся — сил уже почти не осталось. И тут услышал рев бурного потока. Я вжался в нишу, и волна пронеслась мимо, отбросив преследовавшего меня кота.

Я должен возвратиться в свою нору. Должен найти склад со сладким зерном и фруктами. Должен выбраться на набережную, где слышны удары прибрежных волн. Должен вернуться…

Все вокруг стало чужим, незнакомым, неизвестным, как будто я сплю. Задыхаясь, я бегу дальше. Стараюсь отыскать хоть какие-то знакомые следы, камни, стены, норы, запахи или звуки, отголоски птичьих криков и проплывающих мимо кораблей.

Но меня окружают совсем иные, сочащиеся сверху одуряющие запахи. Со всех сторон стены, покрытые белым налетом, они берут меня в кольцо, я чувствую, что попал в ловушку.

Я снова сворачиваю в темную, незнакомую дыру — и снова оказываюсь на той же тропе, по которой я, кажется, уже недавно проходил. Я опять бегу вдоль стены до очередной развилки в бетоне, опять слышу угрожающее мяуканье вышедшего на охоту кота, опять удираю мыльным коридором. Вверх? Вниз? Внутрь? Куда?

Когда я, уже совсем измотанный и перепуганный, увидел наконец ясное пятно света в конце туннеля, я быстро протиснулся сквозь проржавевшие прутья решетки и, не раздумывая, нырнул в холодные белые волны полотна, заполнявшие незнакомое мне помещение.

В этой прачечной — в кипах постельного белья, полотенец, рубашек, среди запахов пота, молока, крови, спермы и многих других неизвестных мне ароматов — царило иллюзорное ощущение свободы и безопасности.

Раздражало здесь отсутствие еды, за которой нужно было отправляться во двор на помойку или пробираться по трубам в лабиринт каналов, однако с кратковременным чувством голода крысы знакомятся и осваиваются с первых же дней своей жизни, так что из-за этого я не стал бы покидать спокойное, тихое пристанище, тем более что пропитанные высохшими жидкостями волокна шерсти, хлопка, льна и шелка можно было разгрызать, перетирать зубами и съедать.

Крысы бежали из прачечной, потому что не могли стерпеть шума, вибрации и грохота работающих здесь машин. В огромные, пахнущие мылом емкости люди загружали горы тканей и потом смотрели в стеклянные окошечки.

Случалось, что неосторожные крысы, неосмотрительно уснувшие в уютной куче белья, погибали, ошпаренные кипятком, а люди потом выбрасывали их, взяв за хвост, прямо на помойку.

В выложенном со всех сторон кафелем большом помещении, куда я попал, выбравшись из туннеля, я тут же заснул и лишь в последний момент успел выскочить из корзины, которую уже подносили к открытому окошку машины. Молодые женщины в широких белых халатах бросали мне вслед тряпки и полотенца. Я удирал от них, а они бежали за мной, крича и топая ногами. Высоко на вешалках висели пальто, костюмы, платья, а под стенами лежали свернутые рулонами ковры и половики, сложенные стопкой бархатные портьеры и занавески.

Я подпрыгнул к свисавшему прямо над полом парчовому платью с блестками и спрятался в длинном узком рукаве.

Они вошли. До меня донесся запах пота, крови и возбуждения погоней. Они бы убили меня — разорвали, раздавили, сожрали, затоптали. Я слышал, как шаги и дыхание преследователей миновали мое укрытие. Я сидел, страшась ударов собственного сердца. Слабый слух человека не различал этих звуков, так же как их обоняние не улавливало запаха вспотевшей, парализованной страхом крысы. Я ждал, когда же они уйдут, когда наконец устанут искать, когда забудут обо мне? Но они долго шныряли по всему помещению, проверяя все укромные местечки, заглядывая в углы, передвигая вешалки, разворачивая и скатывая обратно ковры и шторы. Они уже ушли, а я все сидел, не шевелясь, вцепившись в тонкую, гладкую ткань.

Я протиснулся вниз и выглянул наружу. В помещении никого больше не было. Остался только запах их тел. С высунутой наружу головой и все ещё остающимся внутри рукава телом, я пребывал в очень уязвимом положении. Сужающийся книзу рукав платья не давал возможности свободно двигаться и, что ещё хуже, не позволял мне вытащить наружу мое пушистое откормленное тело. Я так и висел с торчащей из рукава головой и тщетно барахтающимся в матерчатой трубе корпусом. Я пытался перевернуться, отодвинуться назад, выбраться хотя бы задом наперед. Я старался, напрягал все свои мышцы, сжимался в комок, вытягивался в струну — все напрасно. Я попытался схватиться зубами за золотистые пуговки, соединявшие разрез на рукаве,— и тут перед глазами у меня завертелись вешалки, платья, пол, потолок… Я блевал, свисая головой вниз в узкой кишке. Меня душил кашель, мне не хватало воздуха.

Красные и черные хлопья опадали вниз, как снег, закрывая от меня крутящийся волчком, скользящий, как по волнам, мир. Я закрыл глаза и повис неподвижно, собирая силы для следующей попытки высвободиться из рукава.

А если попробовать высунуть наружу лапки? Невозможно. А если втянуть голову обратно в рукав и попытаться выбраться с другой стороны или прогрызть дыру? Не получается. Я тщетно пытался освободиться из пут платья, которое я никогда не заподозрил бы в том, что оно может превратиться в коварную ловушку, не оставляющую мне никаких шансов на освобождение.

Я висел головой вниз, барахтаясь лапками и хвостом в тесном рукаве, а перед глазами у меня кружились красно-серые пятна, тени, блики. Прилившая к голове кровь бешено стучала в черепной коробке, ноздри дрожали, а изо рта медленно стекали слюна и кисловато-горькое содержимое желудка.

Я не слышал, как открылась дверь.

Она появилась рядом со мной, одетая в белый, прилегающий к телу халат. Меня отрезвил и привел в чувство запах потного женского тела.

Это она недавно преследовала меня, и поэтому сейчас я всем телом ощущаю внезапный страх. Я боюсь, потею, дрожу от ужаса, отчаянными рывками пытаюсь выбраться.

Она снимает платье с вешалки, задевая при этом меня своими крепкими розовыми округлостями. Я ощущаю её тепло, жар человеческого лона, чувствую запах самки, жаждущей самца.

Как выглядит смерть?

Просвечивает полным телом сквозь тонкую белую ткань? Заманивает запахом?

Она несет платье, а вместе с ним меня, к шумящим, пульсирующим машинам. Я верчусь, кручусь, рвусь, дрыгаюсь, вырываюсь… Но все напрасно!

Она останавливается, поднимает вешалку с платьем, и её огромные серые глаза смотрят прямо на меня. И вдруг я вижу, как её пальцы быстро приближаются к моей голове.

Коснется? Проткнет насквозь? Раздавит? Я яростно выворачиваюсь всем телом и вонзаю зубы в мягкую белую кожу. Чувствую кровь на языке.

Испугавшись, она бросает платье на пол. Я чувствую под лапками твердый пол и молниеносно выбираюсь из рукава. Отскакиваю в сторону и заползаю между рулонами свернутых ковров.

Будет ли она искать меня? Будет ли гоняться за мной? Захочет ли отомстить за укус? Я протискиваюсь к куче сложенных в углу корзин и залезаю внутрь в самую верхнюю из них. Сквозь решетку высохших переплетенных прутьев вижу, как женщина внимательно озирается по сторонам среди всех этих платьев и ковров, засунув в рот укушенный палец.

Бело-розовая великанша, сероглазая и светловолосая

Снова скрипит дверь, и она лениво оборачивается в ожидании. Входят вразвалочку мощные, сильные, большие и маленькие, пахнущие уличной пылью, водкой и дымом. Ведь она же ждала их и только поэтому не стала меня разыскивать! Она торопливо расстегивает пуговки халата, ложится на ковер на спину и раздвигает ноги.

Сквозь щели между ивовыми прутьями я вижу широкое розовое пятно её тела. Ее окружают, мурлычут, посвистывают, шепчут, пыхтят, гладят, щупают, тискают, нюхают.

Плечистый, хромоногий, темноглазый залезает на округлое, раскидистое тело. Когда он склоняется над её плечом, мне вдруг кажется, что он похож на Крысолова.

Они все по очереди залезают на нее, сопят, пыхтят, кряхтят, постанывают.

Женщина принимает их с радостью — так же, как меня принимают крысы-самки.

Запах спермы и пота доносится и сюда, в мою корзину. Я втягиваю в ноздри запахи мужских желаний, запах возбуждения и удовлетворения.

Ах, если бы я был не крысой, а одним из них!

Я прижимаюсь брюхом к ивовым прутьям и начинаю тереться, касаться, ритмично двигаться, пока наконец мое семя не брызжет на сухие ивовые веточки.

Бело-розовое тело будто плывет по волнам, приподнимается и опадает, вскрикивает и стонет.

Я сижу в корзине и возбуждаюсь, я жажду её, мне нужна самка — все равно, крыса она или человек. Рядом с белеющими на ковре раздвинутыми коленями валяется измятое платье-ловушка.

Я сижу в корзине, почти теряя сознание от желания, и жду, когда же наконец они перестанут заползать на неё и дергаться в этом волнообразном, быстром ритме. Я жду, когда же они выйдут и закроют за собой дверь.

Она встает, массирует пальцами живот и ноги, ополаскивается под краном и набрасывает на себя белый, облегающий тело халат. Поднимает с пола серебристое платье, несет его к шумящей машине, полной пенящейся воды, открывает стеклянное окошко и бросает его внутрь.

Крысолов беспрестанно идет по моим следам. Я слышу зловещий звук его дудочки в каналах, в подвалах, на помойках, в кладовках, на складах. Крысы пропадают целыми семьями. Норы, к которым я некогда приближался с опаской, остерегаясь острых зубов охраняющих свое потомство самок, опустели. Исчезли грозные самцы, ревниво стерегущие свои гнезда, исчезли молодые, неопытные крысята, которых можно было прогнать, напугать, укусить. Я бежал по опустевшим лабиринтам коридоров в поисках свежих знаков присутствия хоть какой-нибудь крысы.

Ничего. Ни писков, ни следов, ни шуршания. Только на старых тропах ещё чувствуется слабеющий запах мочи и кала.

Я и он. Мне казалось, что во всем портовом городе остались только мы двое. Крысоубийца и последняя крыса, которая не пошла за ним.

В ту ночь я выбрался на улицу и по сточной канаве побежал в сторону рыночной площади, где между прилавками всегда оставалось много вкусных отбросов. Я как раз закончил жевать ароматную ветчинную шкурку, когда услышал знакомые звуки.

Он шел вдоль горящих тусклым светом фонарей и дул в свою дудочку, время от времени оборачиваясь, чтобы проверить, бегут ли за ним очередные обманутые крысы. Но местных крыс здесь больше не было — за ним шли только те, которых он сам приручил, воспитал и приучил вести на смерть других крыс.

Я видел, как он идет, оглядываясь назад и осматривая решетки сточных колодцев и подвальные окошки.

Вдруг он остановился. Перестал играть. Сплюнул, вытер рот ладонью, нагнулся и протянул руки. Дрессированные крысы быстро прыгали ему на руки, а он складывал их в большую кожаную сумку. Он больше не играл, только что-то тихо бормотал себе под нос. Он спрятал дудочку, поднял сумку и большими шагами двинулся вперед.

Мне надо было бежать подальше отсюда, но я пошел за ним. Мне нужно было бояться, но я не чувствовал страха. Мне следовало спрятаться в сточной канаве, а я бежал по мостовой, поблескивавшей в тусклом свете уличных фонарей.

Он остановился перед белым фасадом дома, на котором четко вырисовывалась деревянная дверь. Он уже собирался войти, когда вдруг обернулся и, видимо, заметил сзади меня, прижавшегося к серым камням булыжной мостовой. Он вздрогнул, как будто его ударил порыв ветра, и сунул руку в карман. Я отскочил на тротуар и спрятался за толстым стволом дерева.

Он не погнался за мной… Повернул ручку и вошел в дом.

Осторожно, все ещё опасаясь, что он неожиданно выскочит из-за двери, я приблизился к дому в поисках какой-нибудь щели, которая позволила бы мне пробраться внутрь.

Все старые крысиные норы и проходы были зацементированы. Только в подвальном окошке призывно зияло разбитое стекло.

Мне бы надо было повернуть назад, но я протиснулся между острыми осколками стекла и спрыгнул вниз. Здесь были слышны шаги и голоса Крысолова и ещё одного человека.

В этом доме жила его самка. Он приходил к ней отдохнуть, наесться и напиться вина.

Я слушал её мягкий, шуршащий голос, втягивал в ноздри запах, почти не отличавшийся от запаха моих самок. Крысолов ел, громко стучал ложкой по тарелке, чавкал, сопел, шмыгал носом, икал. Он пил вино, много вина. Я слушал их дыхание, стоны, шепот, шорохи. Когда он наконец ушел, я отважился пойти осмотреть дом. Из подвала я пробрался на кухню, где пахло жареным мясом.

Я боялся, что Крысолов вернется. Сердце прыгало в груди от страха, потому что очень не просто быть крысой в доме Крысолова. Он преследовал меня с самого моего рождения, а я сейчас хозяйничаю прямо у него в норе, бегаю среди платьев его самки, обнюхиваю тарелки, с которых он ест, и рюмки, из которых он пьет.

Я карабкаюсь и запрыгиваю на полки и полочки, в шкафы и шкафчики, комоды и серванты, ящики и сундуки, корзины, коробки и картонки…

Мне не везде удается забраться — мешают замки и засовы, крючки и задвижки. Я нигде не пытаюсь прогрызть дыру, потому что скрежет зубов может обнаружить мое присутствие.

Надо затаиться и притвориться, что меня нет. Надо вести себя тихо и не оставлять следов.

Слышу храп — значит, можно двигаться смелее.

Я уже в комнате. На полке лежат бумажные пакеты, а в них ароматное, хрустящее печенье. Это те пакеты, которые принес в своем рюкзаке Крысолов. Я щупаю печенье вибриссами, трогаю его носом и понимаю, что оно отравлено. Точно такое же отравленное печенье я видел разбросанным во многих подвалах. Молодые крысы пожирали его, а потом корчились от боли и умирали.

Я разрываю зубами бумагу. Пододвигаю пакет к краю, опрокидываю вниз. Печенье сыплется из пакета и падает на стоящую внизу деревянную скамью. Раздаются стук, треск… Я прижимаюсь к стене и трясусь от страха.

Храп не прекращается. Самка Крысолова спит, громко втягивая в легкие воздух. Крысолов, наверное, охотится за мной в ночной темноте спящего города.

Я просыпаюсь высоко на полке, среди книг, где меня трудно обнаружить. Женщина больше не храпит, она лежит на кровати, бело-розовая, сонная, и размеренно дышит.

Почему я уснул в её комнате? Теперь уже поздно возвращаться в подвал. Крысолов ещё не вернулся. Может, ему удалось найти хоть пару крыс, и теперь он сжигает или топит их? От мыслей об этом меня пробирает дрожь.

Она потягивается, зевает, поворачивается на бок — огромный кусок обтянутого гладкой кожей бледно-розового мяса. Только на голове, под мышками и внизу живота торчат светло-рыжие кудряшки.

Она смотрит в закрытое занавеской окно, протирает глаза, поднимается, спускает ноги с кровати и протягивает вперед руки.

Я втискиваюсь как можно глубже между книжными обложками, но она смотрит ниже — прямо перед собой, вокруг себя. Она встает и стоит на блестящих досках пола — сияющая, освещенная утренними лучами.

Крупная, тяжелая, с ногами, которые без труда могли бы растоптать меня. Я трясусь от страха, что она меня заметит. Но она не смотрит вверх — она смотрит на широкую скамью рядом с полками. На ней стоят бутылка и тарелка, из которой ел Крысолов. А рядом с тарелкой лежит печенье, что я рассыпал, лазая ночью по полкам.

Она подбегает ближе. Хищно облизывает губы, жадно хватает печенье и пожирает его. Сухое тесто хрустит у неё на зубах, чавкает во рту.

Она съедает все. Пальцами собирает крошки и запихивает себе в рот. Садится на стул и запивает вином из бутылки. Вытирает рот тыльной стороной ладони. Когда она выходит из комнаты и до меня доносится шум воды в ванной, я спрыгиваю с полки и спускаюсь в подвал.

Я знал, что она умирает. Слух и обоняние подсказывали мне, что её тело наполняется смертью. Она умирала на белых простынях среди подушек, набитых гусиным пухом.

Лицо с большими глазами и жадно хватающим воздух ртом напоминает живую рыбу, которую я недавно видел на берегу. И разинутый рот рыбы, и эти губы так и притягивают — подойди ближе, загляни в эту пульсирующую дыру.

Я жду среди сваленных кучей в углу комнаты газет и книг. Она заметила меня. Расширенные зрачки внимательно следят за каждым моим движением, изо рта вырывается хрип. Она боится.

И мне становится ясно, что это именно я привожу её в ужас. Не подвластная ей рука дернулась к стоящим на столике предметам, как будто она хотела чем-нибудь в меня бросить. Я уселся на золотистый корешок книжки и стал расчесывать и приглаживать языком свою шерсть.

Тем временем её рука все же добралась до столика. Она с трудом сжала в пальцах стакан, но на то, чтобы бросить его в меня, сил у неё уже не было, и рука безвольно упала. Сброшенное со столика стекло разлетелось по полу острыми серебристыми осколками.

Я все так же сидел на куче книг, расчесывая мех и вылавливая блох. Ведь она все равно уже не могла встать и прогнать так высоко забравшуюся крысу.

Я спрыгнул вниз, пробежал по полу и забрался на кровать, прямо рядом с белым, как простыня, лицом. Слезящиеся глаза округлились, вылезли из орбит. Рот раскрылся, обнажая вход в огромный, окруженный зубами туннель, в котором дрожал налитый кровью длинный язык. В горле забулькали крик, стон, вой… Она почувствовала опасность и — последним усилием умирающего тела пыталась отогнать меня.

Я заглянул ей в лицо, вытянул мордочку к векам и, притворяясь спокойным, обнюхал её.

Стон, визг, скулеж. Женщина задрожала, руки и ноги напряглись, затряслись в судороге. Изо рта со свистом вырвался воздух. Она сдохла, как отравленная крыса.

Ее внезапная смерть застала меня врасплох, и вдруг я услышал сзади скрип досок Я молниеносно спрятался среди книг.

Заскрежетала дверная ручка, дверь открылась, и вошел Крысолов.

Я замер. Он подошел к кровати, сел рядом с мертвой, схватил её за руку. Некоторое время он сидел без движения, но вдруг резким движением руки стряхнул с постели оставленные мною длинные палочки испражнений. Крысолов вскочил на ноги, и я увидел его пронзительные, сузившиеся глаза, в которых полыхало гневное, мстительное пламя.

Он искал меня, высматривал среди книг и фарфоровых фигурок, как будто зная, что я совсем близко и что он вполне может достать меня. Я сжался, жалея, что не могу вдруг уменьшиться в размерах.

Он отвернулся и снова склонился над мертвой женщиной. Сел, положил голову ей на грудь и застонал. Я сидел без движения, опасаясь, что он снова начнет искать меня. Но он обнимал лежавшее перед ним тело, прижимал его к себе, гладил по лицу и по голове.

Потом он отскочил от кровати и подбежал к полке, на которой лежала приготовленная им отрава, осмотрел разгрызенные пакеты из-под печенья. И нашел мои следы.

Я видел его узкое, выдающееся вперед лицо, его белый лоб с залысинами, красные глазки, скрежещущие зубы.

Крысолов выбежал из комнаты, и вскоре я услышал отчаянный писк. Он убивал тех ручных крыс, которые служили ему для приманивания других.

Я не стал ждать, когда он вернется,— взобрался по занавеске на подоконник и спрыгнул на ухоженный, подстриженный газон.

Длинношерстный, лохматый пес с тупой мордой и глазами навыкате бежит за мной, угрожающе гавкая. Он протягивает ко мне свой тупой нос и хочет придавить меня лапой. Раздувает ноздри, щелкает зубами. Я поворачиваюсь и проезжаю своими резцами по черной подушечке. Я едва задел его, но шерсть у него сразу встала дыбом и лай стал ещё более злобным. Он боится схватить меня зубами, потому что тогда я могу ещё раз укусить его за этот черный скользкий нос. Он боится, а чем больше в нем страха, тем сильнее он меня ненавидит.

Он обегает меня кругом, заходит то спереди, то сзади, то сбоку в попытке не дать мне удрать. А я буду чувствовать себя в безопасности лишь в том случае, если мне удастся перебежать через улицу и проскользнуть в щель под крыльцом. Поэтому я наклоняю голову то в одну, то в другую сторону, обнажая острые желтые зубы. Пес подпрыгивает, подскакивает поближе, отскакивает в сторону, лает, скулит, визжит. Озирается по сторонам, желая привлечь внимание людей, которые расправились бы со мной.

Я проскакиваю мимо него, проскальзываю между короткими мохнатыми лапами. Он догоняет меня сзади, наступает на хвост, хватает зубами за ногу.

Мне больно. Я поворачиваюсь и, не глядя, кусаю. Потом бросаюсь на него. Пес не знает, что делать,— он удивлен и ошарашен. В конце концов он поджимает хвост и убегает.

Спасительная щель уже близко, ещё два прыжка — и я исчезаю между обломками штукатурки.

Слышу, как пес возвращается, пытается просунуть нос в щель, нюхает, со злостью втягивая воздух. Лает, скребет когтями.

Я спускаюсь ниже и жду, пока лай не стихнет. Здесь полно сороконожек и длинноногих черных пауков. Я уже видел покусанных ими крыс, лежавших в лихорадке, потных, с расширенными от страха зрачками. Яд, попадающий в кровь при укусах пауков, вызывает временный паралич, слепоту, а иной раз и смерть.

Сверху сочится вода. Я пью мелкими глотками. Внутри разливается приятный холод. Рядом со мной утоляет жажду маленький крысенок, от которого ещё пахнет материнским молоком. Он тычется мне носом в бок и нюхает. Меня раздражает его любопытство. Я кусаю его за ухо. Он пищит и убегает. Напившись холодной дождевой воды, я тяжелею. Меня клонит в сон.

Я возвращаюсь на поверхность сквозь хорошо знакомую мне Щель под крыльцом. Перед входом теснее прижимаюсь к земле: не слышны ли с улицы звуки разнюхивания, скулеж собаки?

Осторожно высовываю наружу вибриссы, ноздри, потом слегка вытянутую вперед голову. Я не чувствую опасности, не слышу собачьего лая. Только нога болит все сильнее.

Чуть дальше отсюда в радостном изнеможении сопят собаки — запах суки и спермы проникает мне в ноздри. Я осторожно выхожу из находящегося в тени отверстия.

Сцепившийся с сукой кобель тяжело дышит. Из пасти течет слюна, а широко раскрытые глаза обоих смотрят на меня без всякой ненависти.

Опираясь на основание хвоста, я встаю на задние лапы и вытягиваю нос в их сторону. Запах пота, слизи, мочи, спермы притягивает, возбуждает, как будто это не собаки, а моя крыса-самка с поднятым хвостом ждет меня у стены.

Я падаю брюхом на освещенный солнцем тротуар и пытаюсь вообразить, что подо мной — она. Я почти чувствую разогретую трением теплую кожу и слышу быстрые удары её сердца. Это моя собственная кровь так бьется, это мое подрагивающее брюхо так разогрело каменную плиту.

Готово — наступило мгновение счастья и облегчения. Жидкость разливается, брюхо намокает…

Собаки скулят, воют, визжат. Люди тащат их на стальных петлях, накинутых им на шеи. Шипение, бульканье, квакающие звуки. Собачьи глаза выскакивают из орбит от страха и боли. Люди дергают упирающихся собак, пинают, душат. Испугавшись, что меня увидят и тоже накинут петлю, я прыгаю обратно в щель — в приятный, безопасный подвальный полумрак.

Раненая лапа кровоточит. Я не могу долго ходить. Нога пухнет, синеет. Пес схватил меня за ступню и раздробил пальцы. Я хромаю, стараясь избегать тех мест, где могут прятаться кошки. А они могут подкараулить везде — под машиной, в подвале, на дереве.

Я с трудом удерживаюсь на ногах.

Здесь, где я нахожусь, нет разветвленной сети каналов, по которым можно пробираться в другие районы города. Кружу вокруг домов, окаймленных газонами… Забиваюсь в глубь, клумб и живых изгородей, стараясь найти тихую, спокойную нору, где можно было бы переждать боль.

Кошки и собаки лениво спят на верандах, куры и утки копошатся в своих кормушках. Между деревьями протянуты веревки, на них сушится белье. Грядки фасоли и огурцов окружают дряхлеющий дом. Я сразу же ощущаю его старость — запах трухлявой древесины, шорох древоточцев, запах их личинок…

Этот дом очень стар, а под такими домами часто встречаются разветвленные лабиринты переходов, тихие подвалы, спокойные углы.

Старая собака давно уже потеряла нюх и почти ослепла. Она вылеживается на газоне, подставляя солнцу откормленное голое брюхо. Я подхожу к её миске и краду картофелину, с которой капает жир. Она дергает носом, как будто почуяв мое присутствие, однако тяжелые веки на полузакрытых глазах остаются неподвижны.

Ей не хочется гнаться за крысой из-за картофелины, ведь миска полна до краев. Старая, ленивая собака не в состоянии все это съесть. Она потягивается и укладывается поудобнее, вытягивая лапы на солнце.

Хромая, с картофелиной в зубах, я ковыляю к кирпичной кладке фундамента.

В норе под кустом крыжовника когда-то давно жили крысы. Я залезаю внутрь вместе с великолепной, сбрызнутой растопленным свиным салом картофелиной. Добираюсь до опустевшего гнезда, устланного клочками шерсти и перьями. Отсюда расходится несколько выходов, но у меня нет сил сразу же проверить их — слишком уж сильно я устал и хочу спать, да к тому же ещё чувствую себя совершенно больным.

Я проваливаюсь в какой-то лихорадочный сон. Пес держит меня за ногу. Я вырываюсь, поворачиваюсь, кусаю. Просыпаюсь от своего собственного писка — пищу от боли и страха.

Мимо меня проходят крысы. Обнюхали и прошли дальше. Я тяжело дышу, шкура на боках ходит ходуном.

Пить, пить! Вибриссами чувствую движение соков в свисающем сверху корне. Вгрызаюсь в древесину — прохладная жидкость капля за каплей сочится мне в рот. Я засыпаю. Во сне меня преследует пес, он все время лает.

Я просыпаюсь. Идет дождь. Шкура пробегающих мимо меня крыс намокла и выделяет резкий запах, который совсем не похож на мой. Они трогают меня, толкают мордочками, топчут лапками, перепрыгивают через меня и оставляют в покое. Когда я просыпаюсь в следующий раз, они проходят мимо, даже не обращая на меня внимания. Я стал частью их лабиринта, такой же, как корни яблони и крыжовника, как вросший в землю валун или щель, ведущая прямо в подпол деревянного дома.

Чувствую голод и боль в челюстях — что случилось? Неужели мои резцы начали расти быстрее, чем обычно? Ведь так же и десны порвать можно!

Нога больше не кровоточит, но пальцы на ней синие и опухшие. Срываю зубами повисший на узкой полоске кожи коготь. Зализываю раны, слизываю собственную лимфу.

Меня сильно мучает голод, и челюсти сами инстинктивно сжимаются, даже если в рот попадает просто комочек земли. Нора расположена под травянистой лужайкой, неподалеку от построенной на фундаменте из красного кирпича веранды. Слышится птичий гам — я различаю голоса голубей, воробьев, ласточек, скворцов. Подползаю ближе к выходу, и меня ослепляет полуденное солнце…

Собака, точно так же как и раньше, лежит без движения, а перед верандой шумят птицы — здесь разбросаны куски размоченного хлеба, остатки картошки, свеклы, фасоль. Больная, голодная крыса вылезает из своего укрытия, на своих ослабевших, нетвердо стоящих на земле лапках подбегает, не обращая никакого внимания на когти, клювы и крылья, к разбросанному для птиц корму и быстро проглатывает несколько зерен фасоли, хватает кусок размоченной булки и, чуть не подавившись им, снова прячется в темной норе. Украденный у птиц хлеб не приносит чувства полного насыщения. Я выхожу снова, хватаю кусок пареной репы и, переполошив разъяренных воробьев, тороплюсь обратно в нору. Набиваю брюхо студнеобразной мякотью.

Время идет, и вот опять мне не дает уснуть чувство голода.

Голод пробуждает меня от боли, лихорадки, слабости, бреда, страха. Голод заставляет меня жить и искать пищу, не обращая внимания ни на птиц, ни на спящую собаку, ни на кошачьи тени на крыше, ни на булькающие голоса людей.

Перед глазами рассыпаются неровные красные круги. И среди них один постепенно становится все более и более четким. Это Он… Отощавший Старик с кровавыми дырами на месте вырванных людьми глаз все идет следом за маленькой серой самочкой. Тщетно пытается схватить её зубами за хвост… Спотыкается… Да это же я, ведь это я, та старая крыса, которой выкололи глаза… Во сне я стал этим Старым Самцом… Но это же невозможно! Ведь я же вижу… Мне надо только открыть глаза… И я просыпаюсь…

Нога прямо-таки пульсирует в лихорадке. Болит сорванный коготь. И снова голод раскрывает мне глаза, удлиняет и заостряет резцы, снова он гонит меня туда, где есть пища,— во двор, залитый лунным светом.

Я подползаю к жестяной миске и, не обращая внимания на сонное ворчание старой собаки, краду кусок вареной гусиной шейки.

У живущих в окрестных подвалах крыс конечности несколько длиннее, а головы меньше. Они запросто могли бы прогнать меня, но они сыты и знают, что еды здесь хватит на всех.

Пульсация в ноге понемногу затухает, острая боль постепенно сменяется более слабой. Сильно болит только то место, с которого сорван коготь, и, когда я пытаюсь встать на больную ногу, мне сначала кажется, что пес все ещё продолжает держать её в зубах…

Живущие в доме старики каждый день кормят птиц. За домом находится небольшой садик, там есть фруктовые деревья, кусты и грядки с овощами.

Кот, которого я видел на крыше, такой же старый, облезший и слепой, как и собака. Он не ловит даже забегающих из сада мышей. Голуби и воробьи скачут прямо над его головой, но он только время от времени фыркает и потягивается, демонстрируя крупные, острые когти на лапах.

Под крышей дома гнездятся ласточки, а в теплые дни из чердачного окошка вылетает пара летучих мышей. Опасность здесь представляют собой лишь совы, бесшумно проносящиеся над грядками и газонами. Они способны схватить крысу раньше, чем она вообще сумеет заметить, что сверху её уже засекли блестящие всевидящие очи.

Каждый вечер по двору прохаживается молодой рыжий кот. Он останавливается рядом с крыльцом и своими желтыми глазищами рассматривает отверстия наших нор! Тогда старая собака начинает предостерегающе рычать, а здешний облезлый кот поднимается, фыркает и чихает, делая вид, что вот-вот кинется на пришельца. Тот рассерженно машет хвостом, мяукает и, перепрыгнув через забор, удирает. Кот и собака засыпают, громким храпом и сопением утверждая свою победу.

Боль прошла, опухоль понемногу спадает, коготь начинает отрастать снова. Я пока ещё хромаю. Спрыгивая с канализационной трубы, чувствую острую, колющую боль. Боюсь долгих, далеких прогулок.

Я набираюсь сил и постепенно выздоравливаю. Раны заживают, и шрамы зарастают мягким пушком новой шерсти.

Живущие в доме крысы привыкли ко мне, и я могу теперь свободно передвигаться по всей их территории.

Я частенько задумываюсь — а не остаться ли мне здесь навсегда?

В норе тепло и тихо. Люди, животные и здешние крысы дружелюбны. Еду искать не надо: её и так всегда больше, чем можно съесть. И все же мне снится гнездо под портовой набережной, снятся недавние скитания. Я подхожу к краю сада и из-под плетей фасоли разглядываю тротуары ведущих в сторону порта улиц.

Вернуться? Остаться? Во мне борются два желания — уйти или остаться на месте…

Я знакомлюсь с близлежащими домами, изучаю ближайшие окрестности. За стальной сеткой забора нет уже ни фруктовых деревьев, ни розовых кустов, ни грядок с овощами…

Крысы, которых я здесь встречаю, ходят неровным шагом, качаются, подпрыгивают, падают, опрокидываются на спину, перебирая в воздухе лапками, пристают и кусаются, притворившись разозленными, а уже в следующее мгновение готовы в полном согласии заснуть рядом с тобой в куче рассохшихся бочек, пыльных ящиков или пластмассовых контейнеров.

Их голоса тоже звучат иначе, все в них какое-то не такое, все искаженное, хотя они и выражают хорошо знакомые мне чувства.

Писк-предостережение не настораживает, писк страха не пугает, призыв к бегству не вызывает ощущения тревоги, и крысы словно совсем его не слышат. Писк желания, который я только что слышал, был адресован не самке, а мне. А старая самка, спящая в куче газетных обрывков, всасывает в себя воздух, как слепой крысенок в поисках наполненного молоком материнского соска.

Распространяемый здешними крысами запах обеспокоил меня, но одновременно он же заинтересовал и вызвал любопытство. Они проходят мимо меня — спотыкаясь, качаясь, падая, как маленькие крысята в раннем детстве, а ведь все они уже взрослые, зрелые, старые, растолстевшие, опытные.

Обалдевшие, одуревшие, теряющие сознание. Их широко распахнутые глаза отсвечивают каким-то своим внутренним блеском, шерсть взъерошена, волоски спутаны. Они бегут вперед, разбегаются во все стороны, засыпают где попало… Спят по подвалам, в подпольях, тяжело дыша, со вздутыми животами и полураскрытыми глазами. Они спят, и им снятся сны. Они перебирают во сне лапками, точно от кого-то убегают. Пищат так, точно вдруг оказались в пасти змеи. Вертятся вокруг своей оси, точно им только что раздробило хвост в мышеловке. Скребут когтями стену, точно стараясь проделать в ней проход. Скрежещут зубами, точно грызут древесину или перегрызают оловянную обшивку электрокабеля.

Чаще всего они не обращают на меня никакого внимания. Лишь когда я тычусь в них носом, нюхая идущий у них изо ртов запах, они переворачиваются на спину, недовольно урчат и продолжают спать дальше.

Они блюют, выбрасывая из себя густую жижу. Я нюхаю, проверяю содержимое их желудков, но там слишком мало следов пищи и куда больше переваренной жидкости. Я осторожно обхожу блюющую крысу с круглыми вытаращенными глазами. Она смотрит на меня невидящим взглядом.

Хочешь добраться до того места, откуда распространяется этот одурманивающий запах?

Большое здание из красного кирпича.

Крысы вываливаются из ведущего внутрь прохода, истекая слюной и мочась прямо на ходу. Я иду туда за такой же молодой, как и я, крысой, которая радостно спешит, подпрыгивая на бегу.

Огромные емкости с бродящей светло-коричневой жидкостью, Я вспрыгиваю на бетонное основание и по трубе быстро добираюсь до металлического края большой бочки.

Испарения налитой в неё жидкости ошеломляют меня, и я боюсь упасть. Сильнее хватаюсь коготками, чтобы не рухнуть в пучину. Сверху, как в тумане, вижу плавающую на поверхности утонувшую крысу с торчащими наружу белыми клыками. Она как будто смотрит прямо на меня… Я отворачиваюсь и спрыгиваю вниз, на пол…

Сбоку из бочки, из небольшого крана сочится пахучая жидкость. Я подбегаю поближе и, встав прямо под кран, жду, когда капля упадет прямо мне в рот.

Я глотаю каплю за каплей, пробую… Сладковато-кисловатый приятный вкус, чувствуются мелкие пузырьки воздуха. Капли падают прямо в рот, в ноздри, стекают в горло, в пищевод. Жидкость начинает мне нравиться — в ней есть что-то такое… какая-то скрытая сила, которая мне пока ещё неведома. Она позволяет забыты обо всех неприятностях, о мучительных скитаниях, о Крысолове…

Зал с висящими под потолком лампами, булькающие трубы, виднеющиеся вдалеке фигуры людей — все это вдруг начинает казаться близким и родным.

Чего мне бояться? Я сильный, быстрый самец. Я всегда успею удрать, ускользнуть, выбраться из любой западни.

Я пью, пью, пью, а жидкость капает непрерывной струйкой прямо в рот и скатывается с губ, языка, десен прямо в желудок. Часть капель попала мне на спину, шерсть слипается и пропитывается тем самым запахом, который так заинтриговал меня у здешних крыс.

Они не нападают друг на друга, не отпихивают, не дерутся. Золотистая жидкость примирила все семьи, пропитала всех запахом перебродившего солода, ячменя, хмеля, дрожжей. Крысы здесь уверены в своей безопасности, брюхо у них раздуто, потому что их внутренности переполнены бродящим пивом, они спокойны, веки у них тяжелеют и глаза закрываются сами собой. Каждый пьет до одурения…

И вот я снова — молодой отважный крысенок, который только-только вступает в жизнь, который чувствует силу и остроту своих клыков, который ничего не боится и переполнен доверчивостью ко всему, что его окружает.

Надо мной раздаются громкий всплеск и писк. Это в бочку упала ещё одна неосторожная крыса. Но я все продолжаю ловить ртом сочащиеся из крана капли.

Я ухожу лишь тогда, когда висящие под потолком лампы начинают кружиться и плыть, как по волнам, сталкиваться друг с другом и разбегаться в стороны, падать вниз и снова взмывать ввысь.

Я пытаюсь идти прямо, но лапы, как я ни стараюсь ставить их твердо и уверенно, разъезжаются на кафельных плитках, заплетаются, спотыкаются.

Мне все же удается добраться до забора, пролезть через металлическую сетку, и вот я уже в тихом подвале. Засыпаю глубоким сном среди точно таких же, как я, напившихся, одуревших крыс, лежащих рядом, а нередко и прямо вповалку друг на друге.

На следующий день я просыпаюсь с головной болью и сильным сердцебиением. Что случилось? Где я? Быстро вспоминаю вчерашние события, и меня сразу же охватывает желание напиться снова, погрузить усы в сладко-кислую жидкость, после которой становишься таким смелым, таким непобедимым…

И вдруг я слышу голос деревянной дудочки. Протискиваюсь в щель под дверью и вижу Крысолова, который разбрасывает зерно. Дрожь ужаса пронизывает меня до самого кончика хвоста.

Я удаляюсь, обходя стороной ещё не протрезвевших крыс, сгрудившихся вокруг резиновых сапожищ. Останавливаюсь лишь у самого крана, из которого сочится жидкость, приносящая одурение и счастье, жидкость, позволяющая забыть о Крысолове.

Одурев от выпитого пива, я часто отправлялся на прогулку.

Стоящая наискосок постройка с покатой крышей, почти целиком поросшей чахлой высохшей травой, глубоко вросла в землю…

Я давно уже пытаюсь проникнуть внутрь. Но как же неприступно это странное здание без дверей и окон, без щелей и отверстий. Я безуспешно шныряю вокруг, бегаю, ищу. В конце концов лезу вверх по голой покатой поверхности крыши.

Местами чувствую под лапами шероховатости покрытого тонким слоем земли цемента. Добираюсь до бетонной башенки с прямоугольными отверстиями, и в этот момент мимо меня с шумом проносится птичья стая. И хотя под покровом темноты птицы для меня не опасны, я инстинктивно прыгаю в черную квадратную дыру. Приземляюсь на бетонную полку. Усаживаюсь и осматриваюсь вокруг.

Здесь пахнет дымом и горелым жиром. Стены покрыты слоем ещё теплой сажи. Снизу, из черной пропасти шахты, доносится порыв горячего, вонючего воздуха. Этот теплый, пропитанный гарью ветер попадает мне в ноздри, в горло, в глаза, заполняет легкие… На языке и деснах я чувствую странный сладковатый привкус дыма.

Я зажмуриваю глаза, сжимаюсь в комочек, меня охватывает слабость…

Стены вокруг меня кружатся как в водовороте, я падаю.

Пробуждаюсь от пронзительного, удушающего запаха крови. Одурманенный этой вонью, я открываю глаза. Я лежу между лапами мертвого кота. Его покрытые сажей когти касаются моего брюха. Я перевожу взгляд выше и вместо сверкающих глаз вижу пустоту.

Придавивший меня своим телом кот — это всего лишь шкура, из которой вырвали внутренности.

Рядом лежат выпотрошенная собака и коза, у которой нет половины тела. Но основную часть лежащих вокруг трупов составляют все же крысы — серые, черные, рыжеватые, черно-белые, разрезанные на части, искалеченные.

Над головой слышу громкий шум воздушного потока… Вытяжная труба…

Я смотрю наверх — туда, откуда я свалился.

Из темнеющей высоко над головой дыры доносится отдаленное карканье птиц. Стены вокруг покрыты черной скользкой сажей. По этому жирному налету наверх не заберешься… Лапки скользят, зацепиться не за что… Запах гари, вонь сожженных трупов, жара. Этим путем я, уж точно, никак не смогу выбраться. Слышу грубые голоса людей, отзвуки умерщвления… и все понимаю. Я упал прямо на подготовленную к сожжению кучу убитых зверей, и единственный выход отсюда — это ещё не захлопнутая железная дверца передо мной. Голоса и шаги приближаются. Удастся ли мне выскочить из печи, насквозь пропитанной вонью паленого жира?

Я выскочил. И почти в ту же минуту железная дверца за моей спиной захлопнулась.

Притаившись между полными трупов мешками, я смотрю, как дверца печи раскаляется до красноты. Сажусь на задние лапы и слюной промываю высохшие от жары и сухого воздуха глаза.

Люди открывают дверцу и лопатой выгребают обугленные останки. Как мало пепла осталось от огромной кучи мяса, жира, костей, шкур, шерсти…

Приносят новые корзины, полные мертвых зверей. Некоторые крысы ещё дергаются, дышат, попискивают. Сейчас печь сожрет и их. Они превратятся в пламя, в дым, в бьющий от бетонных стен жар, в вонючую сажу, в пепел.

Беги, пока тебя не заметили. Беги из этого царства мертвых. Ты жив и хочешь остаться среди живых.

Я пробираюсь вдоль стены все дальше и дальше от печи для сжигания трупов… Там должен быть выход.

Темный цвет пола у стены и слабый свет забранных решетками лампочек помогают мне оставаться незамеченным.

Я то и дело останавливаюсь. Прижимаюсь к ящику с песком. В стене нет отверстий, где могли бы жить крысы. Но их запах, смешанный с запахами других зверей, все же явно доносится из помещения, которое находится за стеклянным коридором.

Я снова промываю глаза слюной и смываю с себя следы кошачьей крови.

На ящике сидят люди и едят хлеб с салом. Они глотают слюну, ворочают языками, я слышу, как у них бурчит в животах. Падают крошки.

Они едят не торопясь — булькают, шипят, потрескивают. Я терпеливо жду, когда они наконец уйдут. Оброненная на пол корка хлеба пахнет маслом. Ноздрями, мордочкой, вебриссами я чувствую её мягкость, вкус и аромат. Может, подбежать, схватить хлеб и удрать? А если заметят и растопчут сапогами? Я уже высунул мордочку из-за ящика и выгнул спину перед прыжком. Люди встают и уходят, толкая перед собой тележку, нагруженную корзинами из-под трупов. Еще мгновение — и хлеб будет мой.

Я выбегаю, съедаю несколько крошек, хватаю хлеб и прячусь обратно за ящик. Крошки и корка помогают на время утолить голод.

Я опять иду вперед в поисках неизвестного мне выхода и добираюсь до того места, где коридор разветвляется на несколько проходов за неплотно прикрытыми дверями.

Из-за одной двери слышны мяуканье и собачий лай. Из-за другой — кудахтанье, шипение и ещё какие-то непонятные звуки. Прямо передо мной ещё одна дверь — оттуда доносится приглушенный писк. Сверху, из вентиляционных отверстий, слышны голоса людей. Все звуки насыщены страхом — нх издают звери, которых убивают.

Я выгибаю спину, открываю пасть, взьерошиваю шерсть, чтобы казаться больше, чем я есть.

Я пойду туда, хотя именно там убивают крыс, хотя там я могу погибнуть. Я могу погибнуть, но мне хочется знать, что же происходит за этой широкой стеклянной дверью.

Не ходи. Вернись, спрячься под ящиком с песком. Люди часто приходят сюда. Они будут есть и всегда оставят для тебя какие-нибудь крошки — а значит, ты сможешь спокойно жить здесь, совсем рядом с теми, кого тут убивают. Но долго ли?

Действительно ли я хочу выбраться отсюда? Хочу ли убежать? И можно ли вообще жить рядом с печью, в которой сжигают трупы?

Дверь приоткрывается, люди проходят мимо меня. От доносящихся из помещения звериных голосов веет ужасом и смертью.

Я весь превращаюсь в слух, зрение, обоняние, предчувствия, страх…

Дверь распахивается настежь — люди вталкивают тележку на резиновых колесах.

Мне с пола виден приглушенный свет горящих с той стороны ламп. Я бегу зигзагами, укрывшись между колес тележки, которые то и дело задевают за мои бока.

Я останавливаюсь, ослепленный ярким светом. Склонившиеся над столами люди не замечают меня, не смотрят в мою сторону. Тянущаяся вдоль стены связка труб кажется мне безопасным укрытием. Отваливающаяся пластами, растрескавшаяся серая краска позволяет мне забраться повыше и увидеть, что же делается там, на столах.

Крысы с открытыми сердцами, бьющимися в свете ламп. Крысы без внутренностей, выпотрошенные, разодранные, разрезанные, распластанные на досках, столах, подносах, пришпиленные к стеклянным пластинам, распятые на стенах. Крысы, с которых содрана шкура, сгустки обнаженных живых тканей, мышц, костей, жил, с глазами без век, с розовыми деснами и скрежещущими зубами. Крысы с сердцами и легкими, пульсирующими отдельно от них — в банках, соединенных с ними проводами и трубками, по которым течет кровь. Крысиные головы, пытающиеся пищать, дышать, спать…

Крысиные мозги с глазными яблоками, блеск которых говорит о том, что они живут и видят, хотя и остаются неподвижными. Крысиные кишки, двигающие перевариваемую пищу от гортани к заднему проходу.

Крысы без голов, со странно подергивающимися хвостами. Крысы с двумя, с тремя головами. Крысы, сросшиеся друг с другом спинами, не видящие и ненавидящие друг друга, но обреченные до конца своей жизни быть вместе.

Крысы, сросшиеся боками, рвущиеся каждая в другом направлении…

Крысы, часами плавающие в стеклянных емкостях, от стены до стены и обратно…

Крысы с воткнутыми в шею иглами. Крысы обескровленные, заполненные вместо крови какой-то бесцветной жидкостью. Крысы спящие и страдающие от бессонницы, бьющиеся головами о стеклянные стены.

Крысы, разрезанные на части, крысы, которых кормят через трубки. Одуревшие и безразличные ко всему крысиные самки.

С поднявшейся дыбом шерстью я пробираюсь по холодным белым помещениям среди крыс и людей в белых халатах, мимо колб, шприцев, пробирок, ампул, банок.

Когда люди подходят ближе, тела зверьков напрягаются, скрючиваются, сжимаются от ужаса. Лишь те, что плавают в стеклянных ваннах, поднимают головы и пищат в надежде, что смертельные враги помогут им выбраться из пучины.

Одни подходят к распятым тельцам со скальпелем в руках или вкалывают в них иглы, другие наполняют зерном и водой опустевшие кормушки и поилки.

Они проходят совсем рядом, задевая своими белыми халатами мои выставленные наружу любопытные ноздри. Я прижимаюсь к холодным кафельным плиткам — стараюсь не дышать, не существовать, не быть…

Сердце колотится все быстрее… Может, я умираю от страха? Но можно ли от страха умереть?

Вокруг меня шкафы, столы, стулья, трубы и провода. Здесь так мало мест, где можно спрятаться… Прижавшись боком к вибрирующему прибору, я жду, пока люди отойдут подальше.

Вижу впившиеся в меня глаза самки, плавающей в стеклянной емкости. Она уже тонет, уже наглоталась воды, у неё больше не осталось сил. Зрачки от напряжения расширены, налитые кровью глазные яблоки вот-вот выскочат наружу из черно-белой головы. Мелкие волны, вызванные беспрерывными движениями её лапок, заливают ей мордочку. Она доплывает до противоположной стенки, царапает коготками стекло, делает ещё один круг, ещё раз смотрит на меня и с головой уходит под воду. Лапки её отчаянно дергаются, она кашляет, выныривает на поверхность, снова погружается в воду и в судорогах опускается на дно. Сквозь стеклянную стенку я совсем рядом с собой вижу её раскрытый рот и неподвижные вытаращенные глаза.

Люди вытаскивают её щипцами за хвост из стеклянной ванны, поднимают вверх, рассматривают, трогают, издают гортанные звуки, распластывают на стекле и режут сверкающим лезвием.

Уже принесли следующую жертву — темного самца. Он отчаянно пищит. Люди бросают его в воду. Монотонно булькая и свистя, они рисуют на белых карточках черные точки и линии.

Темный самец быстро плавает вдоль стенок, тщетно пытаясь выбраться.

Он так перепуган, что даже не видит меня. Я сижу между стопками бумаг — сжавшись в комок и не смея даже шевельнуться.

… Меня они тоже бросили бы в воду, где я плавал бы до тех пор, пока не утонул, или оставили бы медленно умирать, распятого на одном из этих блестящих стекол…

Быстро плавающий самец движениями лапок поднимает все более сильную волну и вдруг захлебывается залившей мордочку водой. Он отчаянно пищит, и от его голоса мне становится все страшнее, я чувствую, как меня охватывает паника. Я больше ни минуты не смогу вынести этот писк.

Соскальзываю вниз по трубам — на пол, покрытый коричневым кафелем.

Меня снова ослепляет блеск ламп. Кругом — белые халаты, забрызганные кровью. Они стоят у столов и сверкающими лезвиями режут на части вырывающихся зверьков. Чтобы заглушить крики, мордочки несчастных заклеены широким пластырем.

Я смотрю на распластанные тела, на вываливающиеся из животов кишки, на вытащенных из животов матерей недоразвитых крысят, на выпотрошенные туловища, которые ещё продолжают жить, содрогаются, трясутся, но уже не могут вырваться, отскочить, убежать…

Я боюсь, что в любой момент кто-нибудь из этих белых халатов подойдет ко мне и я окончу свои дни на одном из этих столов с заклеенной мордочкой и выпотрошенными внутренностями.

Ножи в руках людей отблескивают отраженным в свете ламп красным цветом крови.

Я осторожно выбираюсь из своего укрытия. Кратчайшая дорога к выходу идет под столом — надо пробраться к дверям в следующую камеру пыток.

Успею ли я преодолеть это расстояние? Или лучше пойти более длинным, но безопасным путем вдоль стены?

Стоящий рядом с металлическим столом человек в белом халате раскачивается на широко расставленных ногах. Я слышу приглушенный писк разрезаемой скальпелем крысы. Высовываю вперед мордочку, осматриваюсь, прыгаю между расставленными ногами. Человек повернулся, его тяжелая нога в шлепанце на пластиковой подошве скользнула прямо над моей спиной. Каблуком он прищемил мне хвост. Я поворачиваю голову и вонзаю зубы в белую полоску тела над краем носка. Дергаю головой и вырываю кусок кожи. Человек кричит и яростно топает ногами.

Но я уже далеко — бегу вдоль металлического сточного желоба. Запыхавшись, останавливаюсь у стальной ножки следующего стола. Сзади доносились шум, крики, топот. Укус должен был быть болезненным. Я вижу, как под стол заглядывают разгневанные лица, как меня ищут огромные глаза, вижу шипящие рты… Я застываю рядом с серебристыми контейнерами, зная, что на их фоне меня почти не видно. Лица исчезли. Только белизна мелькающих халатов и дребезжание голосов напоминают о том, что люди все ещё продолжают разыскивать меня. Я останавливаюсь у прижатой к стене створки распашной двери. Что делать дальше? В какую сторону бежать?

Кто-то берется за ручку двери. Раздаются булькающие звуки голосов, мне становится страшно, и я делаю рывок в незнакомый коридор.

Клетки, битком набитые крысами… Они кусают друг друга, дрожат от страха, бьются о стенки… или лежат неподвижно, сонные и ленивые… Знают ли они, что ждет их за той дверью?

Я бегу мимо клеток. Не останавливаюсь, хотя резкий запах самок и привлекает меня. Чуть дальше на стенах замечаю зацементированные следы старых крысиных нор. Проползаю под сеткой, преграждающей проход в следующее помещение. Здесь в тесных клетках мяукают кошки, лают собаки, кудахчут куры. Стонут, жалуются, воют, грызут прутья, рвут металлические сетки, царапают, клюют…

Отсюда нет выхода, нет никакой возможности бежать, нет никаких шансов.

Бетонные стены, яркие лампы, решетки. Темные лохматые фигуры длинноруких людей с сильными мускулистыми руками и горящими глазами. Волосатая рука сквозь прутья пытается схватить меня.

Еще одно помещение без окон, залитое ярким, режущим глаза светом.

В бетонных норах за толстыми прутьями сидят люди в серых одеждах с нашитыми спереди заплатами. Их покрасневшие глаза смотрят на меня равнодушно, как будто не замечая. Они стонут, кашляют, тяжело, со свистом дышат… Выбраться бы…

Сток! Где-то здесь должно быть отверстие для смыва человеческих отходов. Заполненная водой раковина, в которую достаточно нырнуть — и окажешься внутри трубы, по которой, цепляясь за стенки, можно спуститься вниз, в каналы.

Но только где оно? Где это отверстие надежды? Как мне к нему пробраться? Высокие, крепкие люди в тяжелых сапогах, с палками в руках ведут голых, согбенных, босых. Бросают их в клетки и норы.

Шарканье тяжелых сапог подгоняет меня. Я бегу серединой коридора… И вдруг слышу доносящийся из-за стены шум. Знакомый шум смывающей человеческие испражнения воды — голос моего шанса на выживание. Я бегу туда, откуда раздался этот звук, и сердце готово выпрыгнуть у меня из груди.

Вот оно! Коридор заканчивается дверью, из-под которой сочится слабый свет. Дверь закрыта.

Я мечусь у порога. Грызу, царапаю, бросаюсь всем телом на гладкие, пахнущие краской доски. Из-за двери доносится сначала шум водопада, а затем мелодичное журчание наполняющегося резервуара. Яростно грызу косяк двери, вонзаю коготки в краску.

Вдруг над моей головой дергается блестящая ручка. Дверь открывается. Я отскакиваю в сторону. Высокая тень заслоняет свет. Я отталкиваюсь от стены и бросаюсь вперед. Это мой последний шанс…

Черно-белая шахматная доска пола, высокая булькающая раковина унитаза. Я кидаюсь головой вниз, разгребаю лапками воду. Свет остается далеко позади.

Я уже на другой стороне, в полого уходящей вниз короткой металлической трубе. Вокруг полная темнота. На ощупь, с помощью слуха и торчащих в стороны вибриссов подбираюсь к краю широкой, уходящей вертикально вниз трубы, стенки которой покрыты слизью и ржавчиной.

И тут меня подхватывает рвущийся сверху бурный поток…

Я слышу тихий шум волн, накатывающих на песчаный берег, и отдаленный крик бекаса. Открываю глаза и вижу туман, сквозь который с трудом пробивается непонятный свет.

Что это? Луна? Фонарь?

Ночь без теней, темное море, тишина, которую нарушают лишь шум волн и доносящийся издалека голос птицы.

Я встаю и на дрожащих, подгибающихся подо мной лапах плетусь к воде.

Волна захлестывает песок вокруг меня, накатывает сзади, заливает хвост, брюхо, лапки. Вода проходит подо мной, унося с собой песчинки и сталкивая меня все ниже к морю. Солоновато-горький вкус врывается в рот, в желудок. Еще более сильная волна окатывает меня с головой. Капли попадают в глаза, на усы, в ноздри. Я чувствую жжение и боль, встаю на задние лапки и стряхиваю воду.

Неожиданно накатывается ещё более сильная волна, чем все предшествующие. Я чувствую, как песок уходит у меня из-под лап, делаю резкий рывок прочь с мелководья и. покачиваясь из стороны в сторону, ковыляю к дюнам. Лапки глубоко вязнут в песке. Сзади слышу шум крыльев и от страха почти целиком зарываюсь в мелкие песчинки.

Я пытаюсь вспомнить — где я? Как я попал сюда, на этот берег, которого никогда в жизни не видел? И все же бреду вперед и вперед, с трудом передвигая ноющие от боли лапки. Вскоре я утыкаюсь прямо в каменную стену.

Я кружу внизу под этой стеной, поглядывая вверх и размышляя: удастся ли мне забраться или запрыгнуть на нее? Ведь я же не знаю, высокая она или нет,— верх стены закрыт от моих глаз густой пеленой тумана. Но сейчас я чувствую себя слишком усталым даже для того, чтобы просто попытаться. И все же я упорно иду вперед в надежде найти какую-нибудь щель, дыру или нишу, где можно укрыться хотя бы на время.

Мимо меня снова пролетела птица, и я вздрогнул, потому что вспомнил вдруг все, что со мной случилось, вспомнил крик скворцов и падение в темную пропасть трубы, вспомнил печь, коридоры и залы, где убивали зверей, вспомнил бегство и спасительный нырок в отверстие канализационной трубы…

Я пищу, пищу так громко, как только могу,— в надежде, что мне ответит хоть какая-нибудь крыса. Тишина. Я совсем один…

Я понемногу вспоминаю мельчайшие детали всего, что со мной случилось перед тем, как я попал сюда…

Кожу все ещё продолжает щипать от соленой морской воды. Может, я ободрал себе бок, падая в пахнущую трупным дымом пропасть?

Распухший кончик хвоста посинел. Кто наступил на него? Тот человек, который резал живую крысу?

А может, мне все это приснилось? Лучше бы все это было сном…

Я лежу, глядя в заслонившую горизонт темноту. Страх судорогой сводит горло. Песок подо мной сухой, мягкий, прохладный. Голова падает на лапки. Дыхание раздувает песчинки вокруг мордочки. В подшерсток мне набиваются маленькие ракообразные и песчаные блохи.

Я засыпаю против своей воли. Я боюсь сна — ведь он может оказаться куда опаснее и страшнее, чем этот незнакомый берег моря, над которым кружат хищные птицы.

Утро. Серый край неба розовеет, я слышу крики рассевшихся на каменной стене чаек. Они не замечают меня, потому что легкий ветерок присыпал песком мой хвост и большую часть туловища.

Птичий гомон заставляет меня поглубже зарыться в песок. Наконец чайки улетели на берег. Я отряхиваю шерсть от песка и прозрачных рачков, которые высоко подпрыгивают и сверкают, как искорки. Быстро бегу вдоль стены, пытаясь найти хоть какую-нибудь дыру.

Лестница — гладкие серые плиты — была совсем рядом, и если бы ночью я не падал от усталости, я уже давно был бы далеко отсюда.

Я перепрыгиваю со ступеньки на ступеньку, не обращая внимания на крик воробьев, которые пытаются привлечь ко мне внимание чаек. Лестница заканчивается широкой, посыпанной гравием площадкой. Я бегу по тротуару вдоль балюстрады, сворачиваю к кустам, растущим на другой стороне. Разъяренные воробьи летают прямо надо мной, рвут из моей спины клочки шерсти.

Прячусь в гуще колючих веток розового куста.

Здесь я в безопасности. Птицы избегают таких мест, где можно лишиться перьев. Меня манят разбросанные под каменной скамейкой ароматные рыбьи косточки с оставшимся на них копченым мясом. Я выбегаю из-под куста, хватаю рыбу и утаскиваю её в в самую гущу колючих веток. Немножко жира, шкурка, хвост…

Съедаю заодно и ползущую по зеленой ветке мягкую улитку.

Но желудок требует еще. Слышу жужжание… Нахожу узкий туннель в земле среди листвы. Нора! Я удираю со всех ног подальше от нее, потому что там устроили свое гнездо осы. Когда-то в этой норе, определенно, жили крысы — значит, поблизости могут жить и другие грызуны…

Полоса розовых кустов неожиданно обрывается. Внизу навалены друг на друга растрескавшиеся бетонные блоки. Обрыв невысокий. Я прыгаю и приземляюсь на поросшие серым мхом плиты. Переворачиваюсь и вдруг вижу уставившиеся прямо на меня крысиные глаза.

Крыса насторожила ушки и шевелит вибриссами. Я подхожу к ней, а она, хотя и обеспокоенная, не уходит. Наоборот — пододвигается ближе и тычется в меня носом… Сосредоточенно обнюхивает мою голову, спину, бока…

Усталость отступает, страх уже не лишает меня сил, царапины и ушибы не болят. Я лижу её мордочку, забираюсь ей на спину, хватаю зубами за шею и придерживаю с боков лапками. Ее теплый голый хвост ещё больше возбуждает меня. Я резким рывком вхожу в неё и быстрыми движениями стараюсь ускорить извержение.

Возбуждение не спадает. Я двигаюсь толчками вперед и назад, сжимаю крепче зубы — скорее, скорее бы освободиться от внутренней тяжести и напряжения.

С выгнутой спиной и затуманившимся взглядом она старается удержать равновесие. Я чувствую, как быстро колотится её сердце. Слегка покусываю ей ухо и шею. Счастливая, покорная, она покоряется мне и отдается… Все…

Я слезаю с неё довольный и удовлетворенный. Она трется о меня всем своим телом.

Мы вместе спускаемся в темный влажный лабиринт.

Я уже не помышляю о возвращении в старую нору, к той самке, в те коридоры и каналы… Она ведет меня знакомыми ей тропами, а я иду за ней, опустив нос ей под брюхо, втягивая в ноздри её запах, чувствуя, как во мне растет желание владеть ею и только ею…

Одурманенный чувством удовлетворении и запахом моей самки, я нежно прихватываю зубами кончик её хвоста. Она ведет меня к укрытой за бетонной стеной норе, к своим запасам еды, ведет гуда, где тепло, туда, где устроено уютное гнездо, где я смогу разлечься на спине или на боку, потягиваясь и зевая. Но я шел за ней не только в поисках безопасного жилища. Мне нужно было спокойно выспаться, чтобы мой сон не прерывали ни крики, ни грохот, ни страх, ни погоня… Ведь постоянное ощущение страха тоже может убивать — так же, как яд, как капкан, как сжимающаяся вокруг шеи стальная петля. Я хотел освободиться именно от этого давящего страха, от ужаса, который был не только вне, но и внутри меня, который переполнял все мои мысли, чувства, желания…

Ведь совсем недавно я видел одиноких, отупевших от боли крыс, дергающихся в судорогах, крыс, в чьих зрачках уже не оставалось ничего, кроме этого страха, страха, который способен лишить не только сил идти дальше и стремления добывать пропитание… Парализующий страх уничтожил в них желание защищаться, потому что он разрушил надежду на то, что защититься возможно.

Насколько далек был я сам от такого состояния? Скоро ли и я превращусь в исхудавшую, взъерошенную, бесполую, не чувствительную даже к голоду крысу, издыхающую у подвальной стены?

Я чувствовал, что именно эта самка с длинным розовым хвостом может спасти меня.

Она кокетливо оглядывается, проверяя, иду ли я за ней. Я знаю, что она мной довольна.

По бетонным ступенькам мы спускаемся вниз, на влажные плиты пола. На стенах видны известковые наплывы. Белые сталактиты сверкают в слабых лучах падающего сверху света. Тяжелая, неприступная стена, к которой она подводит меня, кажется концом нашего путешествия.

Исчезла? Провалилась? Еще секунду назад я дотрагивался вибриссами до её хвоста. Ее нет. Я удивленно проверяю все вокруг, опасаясь, что могу попасть в незнакомую мне западню…

Слышу доносящийся снизу писк и снова чувствую резкий запах её желез.

Она высовывает голову из-под известкового наплыва. Рядом с ней кусок проржавевшей решетки отходит в сторону, открывая вход в узкий туннель.

Она юркнула туда, значит, знает дорогу. Я снова иду за ней, стараясь держаться поближе, чтобы опять не потерять её.

Мы доходим до длинного ряда подземных залов, заполненных инструментами и машинами. Она идет посередине уверенно, не прячась, не скрываясь за ящиками. Люди здесь давным-давно не появлялись.

Я вдыхаю запах еды, смешанный с вонью плесени и тухлятины. Ящики с сухарями, мешки с мукой и крупами, банки с мясом и жиром, сочащимся из проеденных ржавчиной дыр, пакеты с листьями чая, зернами кофе, картонные коробки с подмокшим сухим молоком. За этими забитыми до потолка помещениями следуют все новые и новые, как будто это невероятное обилие пищи бесконечно…

Наверное, поэтому молодая самочка так привлекла меня своей блестящей, пушистой шерсткой и исключительно сильным, восхитительным запахом. Она никогда не голодала, ей никогда не приходилось искать еду, драться за каждый кусок, защищать или отбирать пищу у более сильного или слабого.

Наевшаяся, сытая, спокойная и уверенная в том, что всегда найдет гору еды на том же самом месте, она тыкалась в меня носом и осторожно щипала за бока, кокетничая и требуя удовлетворения. А я хотел только есть, есть, есть…

Ну разве имеет значение то, что вся эта еда залежавшаяся, подгнившая, заветрившаяся, заплесневелая, если она здесь, рядом, громоздится огромными кучами прямо перед оголодавшей, отощавшей, облезлой, больной, блохастой и перепуганной крысой?

Я устраиваюсь на мешке с сахаром и пожираю его так, точно готов съесть целую гору, переместить её сразу всю целиком в свои кишки.

Самка едва трогает зубами сахарную поверхность и продолжает толкать меня, щипать, прижиматься, склонять голову мне на плечо, хватать лапками за хвост в попытках привлечь мое внимание.

Я жру, глотаю, набиваю брюхо едой. Я пока не в состоянии поверить в то, что её может быть так много и что мне совершенно не нужно тратить силы на то, чтобы добывать её.

Она ждет, когда же я наемся, нетерпеливо трогая меня лапкой, носом, вибриссами. Я чувствую, что в ней растут недовольство и обеспокоенность моим равнодушием к её запахам, формам, гладкости, мягкости хвоста и животика. В конце концов она щиплет меня за ухо. Мне больно, но я не перестаю есть, хотя мое брюхо уже округлилось и затвердело. Разозлившись, она снова вонзает зубы мне в ухо. Я пищу от боли и с силой отпихиваю её лапками так, что она падает между мешками. Я продолжаю жевать, а она стоит рядом, сопя от злости и возбуждения.

И вдруг я почувствовал, что не могу больше есть, хотя мне хотелось съесть сразу все, до последней крошки, до последнего зернышка.

Молодая Самка желает быть счастлива со мной…

Она поднимает хвост, вертится волчком, ползает по полу, переворачивается на спину. Но я, нажравшийся и удовлетворенный, хочу только одного — спать.

И вскоре я перестаю ощущать прикосновения её вибриссов и влажный язычок, который лижет мою мордочку…

Я просыпаюсь. Самка чистит зубками шерсть у себя на брюхе. Разгребает волоски в разные стороны и промывает языком соски. Принадлежащие к её семье крысы разглядывают меня, щиплют, трогают, проверяют.

Я боюсь, потому что с переполненным желудком у меня нет никаких шансов спастись бегством. Тем более что я пришел сюда, уткнувшись носом в хвост молодой самки, и не запомнил дороги, так что теперь не смог бы даже убежать отсюда. Я замираю, напрягаю мышцы и жду. Крысы рассматривают меня, лижут и лениво ложатся вокруг. Я встаю, зеваю, потягиваюсь и снова ложусь спать.

Время идет, а я сижу в этой огромной куче еды и не собираюсь даже выходить отсюда. Выйти? А зачем, если здесь, в полумраке и серости старого бункера, я нашел все, что только может понадобиться крысе?

Там, снаружи, остались собаки, кошки, совы, вороны, ястребы, лисы, куницы и Крысолов…

Ты лежишь на спине с набитым едой ртом и вспоминаешь недавние головокружительные путешествия в поисках жалкой засохшей корочки хлеба. Там ты жрал даже мыло, свечи и капающее из моторов машинное масло. Там люди убивали крыс, лошадей, кур и друг друга. Каждый новый день приносил лишь неуверенность и беспокойство.

Тут ты живешь спокойно, без страха, живешь медленно и сонно, не ожидая никаких перемен, потому что все перемены могут быть только к худшему.

Лишь теперь, когда тебе ничего не угрожает, ты понимаешь, чем был тот страх, который никогда не оставлял тебя, который жил в тебе, расплывался по всему телу вместе с кровью в жилах.

Ты не тоскуешь по дневному свету, не скучаешь без солнца… Здесь царят серость, полумрак, иной раз близкий к полной тьме.

Ты привык к темноте и огибаешь ящики и предметы, даже не видя их — просто зная, что они здесь находятся. Кроме крыс и летучих мышей, висящих высоко под потолком и вылетающих отсюда лишь им одним известными дырами, здесь больше никого нет.

Ты стараешься забыть о людях, но у тебя ничего не получается.

Далекие содрогания земли, сильные и слабые сотрясения, от которых дрожат металлические банки,— все это явно дело рук человека. Крысы знают об этом и ненадолго замирают, подняв усы кверху,— прислушиваются, не приближается ли этот отдаленный пока грохот. Но беспокойство проходит, как только прекращают вибрировать бетон, стекло и металл. Тогда крысы снова падают на передние лапки и возвращаются к своей привычной жизни в тепле, сытости и лености.

Лишь теперь я замечаю, что крысы отсюда совсем не выходят на поверхность. Они слишком толсты, чтобы протиснуться по узкому желобу туннеля, соединяющего подземный лабиринт бункеров с внешним миром.

Когда-то они вошли сюда так же, как и я,— ведомые любопытством и надеждой набить свой вечно пустой желудок, а нажравшись и познав наслаждение постоянного насыщения, прекратили дальнейшие поиски и скитания. И даже если после долгого периода такой жизни в них снова вдруг просыпалось желание ещё хоть раз увидеть солнечный свет и черноту ночи, ощутить нежное дуновение ветерка, они уже были слишком толсты, а может, и слишком ленивы, чтобы протиснуться обратно… Они останутся тут до самой старости и смерти. Слабые и немощные, раздутые от постоянного обжорства и недостатка движения, старики одиноко доживают здесь свои дни между банками с салом и мешками с мукой.

Другие, разбитые параличом, который так часто нападает на старых крыс, предостерегающе попискивая, таскают за собой разжиревшие животы и неподвижные задние лапы. За ними тянутся полосы мочи, кала и крови, сочащейся из стертых до живого мяса животов.

Когда я раньше вместе с молодой самкой пробегал мимо них, мне были непонятны эти полные зависти и боли взгляды.

Она меньше размером, тоньше и изящнее, с более длинным, чем у остальных, корпусом. Наверное, именно поэтому она с такой легкостью преодолевает узкое отверстие туннеля. Вот опять она юркнула в него и пропала из виду, а я, шедший за ней, застрял на полпути. Теперь я с трудом, пятясь задом, выползаю обратно, оставляя на острых выступах стен клочки шерсти.

Я с нетерпением жду — вернется ли она? Бегаю от стены к стене. Обгрызаю краску с широкой стальной двери, рядом с которой навалены горы ящиков и коробок.

Она возвращается. Прижимается ко мне. От неё пахнет прибрежным песком, розами и копченой рыбой. Эти запахи пробуждают воспоминания…

Я тоскую… Как бы мне хотелось вернуться в дом, окруженный садом, в нору между корнями деревьев, к шумящей от ветра траве. Я бы ел свежий хлеб и согретые солнцем фрукты, хрустящие косточки… А может, мне удалось бы отыскать дорогу к портовой набережной? Я обжираюсь шоколадом, сухим молоком, прогрызаю картонку с сухарями.

Напряженность… Жажда, желание. Железы под хвостом вновь наливаются соками, набухают… Почему она сбрасывает меня со спины? Почему не дает обхватить себя лапками? Неужели она ждет потомства?

Я бегу за ней, преследую, загоняю под ящики.

Из проржавевших жестянок сочится жир, лапки становятся липкими.

Самка падает, переворачивается на спину. Измазанная салом, скользкая, липкая, она быстро бежит к выходу… Хочет выкупаться в песке или в воде, вычистить испачканную, жирную шерстку, чтобы она снова стала блестящей и шелковистой.

Я уже догоняю ее… Она протискивается с трудом, лишь благодаря скользкому слою налипшего на шерсть жира. Меня не пускает огромное, раздувшееся брюхо.

Я пищу от ярости.

Следы её запаха становятся все слабее и слабее. Я царапаю когтями, грызу выпирающий из стены камень, отчаянно рвусь вперед.

Вдруг чувствую ужасную боль в хвосте… Сзади меня кусает крыса. Укусы болезненные — в подбрюшье, в мошонку… Я продолжаю пытаться протиснуться дальше, хотя и понимаю, что это невозможно. Отступаю, упираюсь лапками, обороняюсь. Следующий укус — в основание хвоста — ещё больнее, чем предыдущие. Я задом напираю на кусающую меня крысу и отбрасываю её лапами. Разворачиваюсь в тесном проходе — покрытый взъерошенной шерстью шар разъяренного мяса.

Но обидчик уже исчез. Он нападал на меня, отлично зная, что я не могу повернуться, и удрал, испугавшись моих зубов. Это был старый толстый самец, обреченный оставаться здесь до самой смерти. Он кусал меня от злости, от ревности, от зависти…

А ты? Протиснешься ли ты когда-нибудь на ту сторону? Сердце бешено колотится в груди, бока дрожат, зубы стучат друг о друга. Ты тоже останешься здесь до конца!

Я жду, жду её возвращения. Отхожу только за тем, чтобы наесться. Возвращаюсь. Стачиваю зубы о подгнившую доску. Просовываю голову в отверстие. Ловлю ноздрями доносящиеся снаружи слабые запахи. Бегу обратно к ящикам, нажираюсь шоколада. Брожу вдоль стен, бегаю кругами. Возвращаюсь. Сую нос в туннель и вдруг чувствую её запах, сильный запах моей самки. Слышу её писк, слышу, как она мечется, чувствую её страх и раздражение. Я уже понял, что она не может протиснуться обратно. Она слишком растолстела. Наелась влажного зерна прямо с колосьев, смыла с шерстки жир и теперь, наевшаяся, пушистая, беременная, уже не может вернуться.

Мы сидим по обе стороны от прохода, пищим, злимся, снова и снова пытаемся протиснуться друг к другу.

У меня же есть огромное количество пищи и безветренная прохлада старого бункера… Сверху доносятся попискивания летучих мышей, но туда, под потолок, по гладким скользким стенам никогда не смогла бы вскарабкаться ни одна крыса. А мою самку ждет с той стороны мир опасностей, мир затаившихся в ожидании хищников, мир ловушек, голода и страха…

Я грызу стены, бегаю от ящика к ящику, от стены к стене, от злосчастного туннеля к набитым пищей залам.

Она уходит. Но скоро вернется и, слыша скрежет моих зубов и мой отчаянный писк, тщетно будет пытаться проскользнуть по узкому туннелю.

Я толстею, увеличиваюсь в размерах, разрастаюсь вширь, расплываюсь. Я становлюсь толстой, неповоротливой, разжиревшей крысой.

Я боюсь точно так же, как боялся тогда, когда видел, как зверей резали на столах, когда видел вывалившиеся внутренности, когда видел смерть, в кругу которой я оставался последним живым существом. Не для того же я выжил, чтобы войти в бетонную западню, в которой нажравшийся, насытившийся, отяжелевший — я буду торчать до последнего удара своего сердца?

Я слышу голоса летучих мышей и стук капель, которые время от времени срываются с потолка и падают вниз. Снова и снова пытаюсь взобраться по гладким стенам и снова падаю…

Если бы я только мог, я бы покинул это спокойное, безопасное, заполненное пищей пространство. Покинул бы ради бесконечных городских сточных каналов, ради норы, ветвящейся под плитами портовой набережной, ради норы, в которой есть множество ведущих в разные стороны выходов.

Я хожу по одним и тем же тропам, брожу под одними и теми же стенами — безумным маршем по кругу, по своим же следам…

Я даже не знаю, светит ли солнце. Идет ли дождь? Тепло сейчас или холодно? Только в сильную бурю слышится эхо громовых раскатов от ударяющих в приморский лесок молний.

Скоро ты перестанешь бегать, подпрыгивать, карабкаться, метаться, как серый живой маятник. Перестанешь вставать на задние лапы, задирать голову вверх, туда, откуда сочатся серые отблески света, перестанешь слушать отзвуки, доносящиеся из отверстия, сквозь которое ты когда-то проник сюда.

Ты перестаешь верить, что сможешь когда-нибудь выбраться отсюда.

Шум моторов, рев отбойных молотков, скрежет проржавевших дверных петель, скрип железных засовов, стук, удары, звуки пилы, дрели…

Бункер дрожит, трясется… Тяжелая дверь, под которой я лежал в полудреме, распахивается, и её подавшаяся внутрь створка скрипит и падает под тяжестью собственного веса.

Внутрь врываются свет электрических фонариков, запах осеннего дождя, шелестящие голоса людей.

Входят кряжистые, крепкие люди в касках, освещая себе путь фонарями. Наступают на умирающую под стеной крысу и останавливаются на мгновение, удивленные её отчаянным писком.

Полуослепший от света, обалдевший от свежего воздуха, я проскакиваю между тяжелыми сапожищами, перепрыгиваю через стальной порог — быстрее, быстрее бы вырваться из замкнутого круга бетонных стен и узких проходов, по которым нельзя вернуться обратно.

Крысы здесь крупнее и сильнее, чем я. Их густая шерсть длиннее моей и не так блестит. Кривые, желтые резцы грозно поблескивают в полумраке — они и растут быстрее, и вообще они тверже и крепче, чем мои зубы. Местные крысы постоянно точат и шлифуют их. Даже когда они спят, я слышу приглушенные отзвуки скрежета зубов.

Оловянные оплетки превращаются в блестящие стружки и опилки. Я тоже сжимаю челюсти на мягкой металлической поверхности, прогрызаю очередные слои толстого кабеля до последних, медных проволок, прикосновение к которым вызывает жжение в деснах. Хватит! Я боюсь, что мои зубы раскрошатся или сломаются… Рядом со мной выгнутые, темные спины крыс, продолжающих яростно грызть и рвать оловянные трубки.

Большие и сильные, они равнодушно взирают на то, что я хожу по их каналам и улицам. Я всего лишь пришелец — чужая крыса значительно меньшего размера, а значит, и не имеющая никакого значения. Они так уверены в себе, что иногда позволяют мне даже заглядывать к ним в норы. Но я предпочитаю держаться от них подальше… Они без труда могли бы загрызть меня, и им это отлично известно. Им достаточно этого сознания собственной силы и моего страха. Довольные и сытые, время от времени они трогают своими вибриссами мои спину и хвост. Хотят ли они, чтобы я их боялся?

Я стараюсь вести себя естественно. Резкий выпад самообороны или попытка броситься в бегство могут быть сочтены проявлением моей слабости, могут заставить их перейти в нападение. Эти крысы не боятся даже человека. И часто средь бела дня гуляют прямо по улицам.

Блохи с этих крупных крыс, привыкшие прокусывать более толстую и грубую шкуру, давно уже расплодились в моей шерсти, и, как я ни стараюсь, мне никак не удается переловить их. Больнее всего они кусают меня в спину, там, куда я не могу дотянуться зубами и коготками. А как же чешутся эти их укусы в том месте, где кончается спина… Я сворачиваюсь в кольцо, пытаясь схватить себя зубами за хвост.

Блохи ползают вокруг основания хвоста, переползают ниже, в пах, на внутреннюю поверхность бедра, бегают по брюху.

Я высовываю язык и разделяю зубами спутанные волоски. Блохи снова перебираются выше, прячутся в шерсти на боках и на загривке. Я пытаюсь чесаться… Прогоняю их нервными движениями задней ноги. Расчесываю коготками слипшиеся волоски до тех пор, пока зуд не проходит. Но все напрасно. Блохи скачут с места на место. У меня чешется уже все тело. Я терпеливо сижу, выгрызаю их, расчесываю шерсть, хватаю, чешусь… Засыпая, чувствую, как насекомые ходят по моей коже.

Из подвалов, складов, сточных каналов продолжает доноситься скрежет прочных зубов и когтей, прокладывающих в земле и стенах очередные туннели, проходы, норы, лабиринты. А у меня болят покалеченные десны, из которых торчат спиленные, затупившиеся зубы.

Вместе с крупными крысами я обследую окрестности. Сквозь дыру в заборе мы пробираемся в большой сад. Воздух, солнце, пение птиц, журчание ручья…

Перед нами стены такой ослепительной белизны, что мне страшно даже приблизиться к ним. Но остальные крысы спокойно идут дальше. По освещенной солнцем террасе ходят люди. Мы подбираемся к ним бесшумно, проскальзываем сквозь щели в каменной балюстраде. Перед каждым из сидящих за низкими столами стариков человек в белом халате ставит полную тарелку еды.

От запаха теплой, жирной пищи судорогой сводит кишки. Ноздри нервно подергиваются. Поднятые кверху носы жадно вздрагивают.

Люди едят медленно, пробуют, наслаждаются, лениво пережевывают каждый кусок.

Разносивший еду человек уже ушел, и теперь крысы молниеносно выскакивают из своих укрытий и прыгают прямо на столы и скамейки.

Старики действуют неуклюже и не могут помешать нам. Они машут руками в воздухе, стучат ложками по столу, сбрасывают тарелки на пол. Неужели они не видят, как крысы хозяйничают на столах и на террасе? Я тоже хватаю в зубы картофелину и жадно глотаю большими кусками.

Надо мной склоняется сморщенное лицо с глазами без зрачков. Эти глаза тусклые, в них нет света.

Люди здесь слепые, больные, старые. Их кожа пожелтела и посерела, сморщилась и высохла, как пергамент.

Перепуганные, беззубые, нервные, заплаканные. Я вижу их невидящие глаза, слюнявые рты, растопыренные, скрюченные пальцы и понимаю, что они беззащитны, что у них можно вырвать кусок, отобрать еду, что они больше боятся моего писка, чем я — их криков и битья наугад ложками по столу.

Тарелка падает, разбивается, и я спрыгиваю со стола, чтобы среди черепков осторожно доесть клейкую, разваренную кашу.

Крупные крысы совсем не боятся крика стариков. Они прыгают людям прямо на спины, на плечи, залезают им на колени, карабкаются на головы. Люди отдергивают руки, боясь укусов и прикосновений крыс.

К тому времени, как прибегает разносивший еду человек, тарелки пусты, а мы уже в лопухах, под верандой, в кустах роз и жасмина, среди цветущих на клумбе тюльпанов, гвоздик и настурций пожираем украденные со столов картошины, макароны, куски мяса, печенья, хлеба. Теперь большие, толстые крысы дерутся друг с другом за куски повкуснее, отгоняя тех, кто послабее, вырывая изо рта и выхватывая лакомства прямо из-под носа. Они уже наелись, но хотят съесть ещё больше, хотят есть все время, хотят нажраться до полного, окончательного насыщения.

Сквозь дыры в заборе, перебежав через улицу, мы возвращаемся в свои гнезда в каналах. Ночью я снова буду слушать скрежет их зубов, грызущих металлические оплетки кабелей и трубы.

Мне казалось, что кража еды прямо со столов долго продолжаться не сможет. Люди потеряют терпение и захотят нас переловить. Слепые позовут на помощь зрячих, безногим придут на помощь быстрые и ловкие.

Следующий день, следующее кормление развеяло мои опасения. Мы снова вторглись прямо на накрытые вдоль края веранды столы и бросились хватать и пожирать все, что подвернется. Перепуганные старики били ложками куда попало, выли, стонали, плевались.

Я как раз бежал от балюстрады к тарелке, полной обильно политой свиным салом дымящейся картошки, когда ко мне вдруг покатились светло-голубые стеклянные глаза. Они выпали из глазниц наклонившегося над тарелкой старца. Его руки рыскают по столу, шарят на ощупь по клеенке и по тарелке — ищут пропажу. Я взглянул вверх и увидел пустые дыры глазниц.

Руки старика тщетно кружили по столу, пытаясь схватить нас, раздавить, отогнать. Голодные, разозленные люди жадно хватали все, чего мы не успели сожрать и украсть. Ладонями хватали ещё теплые картофелины, чтобы тут же запихнуть в рот раздавленную, разваливающуюся массу. Люди давились, задыхались, кашляли, стараясь проглотить как можно больше и как можно быстрее.

Сморщенные, лысые, трясущиеся старики вытаскивали свои вставные челюсти и, разминая картошку прямо деснами, сопели от бессильной ненависти. Я отодвигаюсь в сторону, и сжатые в кулак пальцы бьют по доске, а я по поручню кресла спускаюсь под стол, где топают ноги, обрубки, протезы, а между ними валяется так много сброшенной со столов на пол еды.

Мы убегаем сквозь отверстия в балюстраде, минуем клумбу с цветами, перепрыгиваем через ручей и исчезаем в своих сточных канавах, канализационных трубах, помойках, подвалах. Все крысы радостно подпрыгивают, гоняются друг за другом — они беззаботно наслаждаются насыщением, радуются обилию пищи, отобранной у медлительных, неловких людей.

Завтра наступит следующий день и следующий поход за едой.

Мои страхи отступают, исчезают дурные предчувствия, сны становятся спокойными, и только в самых отдаленных закоулках памяти я ещё чувствую тихое присутствие Старого Самца, которому выкололи глаза железным прутом, и Крысолова, который где-то существует, где-то убивает — может, близко, а может, и далеко отсюда, но я все ещё боюсь встречи с ним.

В стае мы ведем себя уверенно, мы смелы и чувствуем себя в полной безопасности. Тихая масса бегущих к террасе крыс — тени среди стеблей, тени на тропинках, как будто катятся серые камни… Все идут, значит, так надо, значит, тоже надо идти вместе со всеми. Все знают, что эти люди старые, слабые и слепые, значит, надо отобрать у них, вырвать, украсть ароматную, теплую, вкусную еду.

Они не опасны, хотя кричат и пытаются бороться за то, что им принадлежит. Их злость тебя не пугает. Л что тебя пугает, крыса, идущая вперед в толпе жадных и знающих, чего они хотят, других крыс? Крысы и спереди, и сзади, и по бокам. Они идут перед гобой и за тобой, а ты надеешься на их осторожность, наблюдательность, нюх, опыт.

Уже пройден ручей, впереди клумба, с которой видны темные отверстия в белой балюстраде.

Люди с палками, лопатами, пиками вдруг выскакивают, из-за деревьев, преграждают путь. Они бьют, колотят, давят, топчут, колют. Здесь же и собаки — они лают, кусают, загрызают, рвут на части.

Бежать, бежать куда-нибудь. Скрыться, спрятаться, замаскироваться, втиснуться в щель, в ямку, в нишу…

Газон гладкий, и я только сейчас замечаю, что его подстригли, что трава на нем сегодня короче, чем была вчера. На зеленой лужайке наши серые шкуры заметны издалека. И их отлично видят бьющие палками люди и захлебывающиеся ненавистью собаки.

Бросаюсь бежать, лишь бы уйти живым. Опустившаяся прямо за моей спиной дубина раздробила мне хвост. Боль пронзает все тело. Бегу. Перепрыгиваю через жаждущий раздавить меня сапог. Прыгаю прямо в ручей и покоряюсь течению быстро несущегося вперед мутного потока. Вылезаю на берег, перепуганный, замерзший, мокрый, вылизываю посиневшую, налившуюся кровью шкуру.

Закончились походы в белый дом, населенный людьми, неспособными защитить себя от крыс. Закончилась теплая картошка, политая свиным салом с хрустящими шкварками.

И все же на следующий день масса крыс снова направляется к знакомому забору. Они пролезают сквозь щели и осторожно подбираются к ручью и простирающемуся за ним зелено-желтому пространству газона.

Я останавливаюсь, втягиваю ноздрями воздух, настораживаю уши. Люди стоят за деревьями, я слышу их дыхание и приглушенное ворчание пса. Несколько молодых крыс все же перепрыгивают через ручей. Они бегут по траве к виднеющейся за кустами белой балюстраде.

Но люди тоже уже бегут. Кроваво-серые пятна подергиваются в траве. Я поворачиваю назад. Ночью мне снится Крысолов, у которого я краду с тарелки деревянную дудочку.

На следующий день в привычное время кормления людей мне становится не по себе. Я так привык к этим походам, и теперь, когда знаю, что слепцы спокойно поедают там свою политую растопленным салом картошку, а мне не удастся отобрать её, я чувствую злость и сосущий в брюхе голод.

На улице вдоль стен тоже сидят слепые, безногие, безрукие, стонущие, гниющие заживо, умирающие, глухие. Я ищу взглядом еду на стоящих перед ними тарелках. Но там лежат лишь круглые бляшки и продолговатые бумажки.

Длинноволосый нищий с узкими бледными губами, в скрывающих глаза темных очках жует кусок хлеба.

Он кладет булку на полотняную суму. Я подбегаю и с булкой во рту исчезаю в разбитом подвальном окне.

Узкий туннель переходит в широкую галерею, посередине которой плывет бурый поток нечистот. Я бегу по краю, стараясь не потерять равновесия. Становится светлее, совсем светло, и вдруг я слышу монотонный плеск волн о камни.

Мимо меня пробегают вслед за матерью несколько молодых крысят.

Может, вернуться? Я останавливаюсь на залитом солнцем краю и, встав на задние лапки, поднимаю голову к нависшим над выходом из туннеля кустам. Солнечный свет пробивается сквозь листья растущей на откосе зелени. По скользкой, покрытой бурой плесенью стене бегают солнечные зайчики. Я сижу на камнях у выхода. Закрываю глаза и чувствую, как солнце проникает сквозь шерсть, сквозь кожу, согревает кровь, кости. Меня охватывает лень.

Я больше не боюсь, я чувствую себя в безопасности, хотя тот, лишенный глаз Старый Самец снова встает перед глазами и я снова слышу его зов… Старик со взъерошенной, спутанной шерстью смотрит вокруг пустыми глазницами. Вдруг он расплывается, растворяется в мерцающих лучах света, исчезает.

Я не двигаюсь, вслушиваюсь в шепот плывущей внизу реки.

За время, которое проходит между тем, как я закрываю глаза и снова открываю их, я хожу, бегаю, дерусь, убиваю, добываю, обдумываю, переплываю, кусаю, раскапываю и снова возвращаюсь на то же самое — безопасное — место.

За время, которое проходит между тем, как я закрываю глаза и снова открываю их, я успеваю побывать тем, кто я есть, кем я был и кем ещё стану.

Я — маленький крысенок, дрожащий при виде грозных челюстей отца. Прижимаюсь к пахнущему молоком материнскому брюху.

Вибрирующий звук… Это уже наяву! Голос дудочки доносится сверху, из-за просвечивающих неподвижных листьев. Упавший из-под ноги камень будит беспокойное эхо в темном туннеле.

Вдруг тяжелый, сброшенный сверху валун ударяется в стену прямо рядом со мной… Падает дальше… Он чуть не раздавил меня.

Шорох листьев, движение воздуха… Лапки скользят по мокрому краю, и я падаю в быстро текущий мощный поток.

Меня несет к безбрежному, слепящему глаза водному пространству. Я барахтаюсь, тщетно пытаясь вернуться к каменному берегу. Плыву по течению. Перебираю лапками. Надоедливые волны заливают мне глаза и ноздри.

Я глотаю капли, пытаюсь выбраться, но только все глубже и глубже погружаюсь в воду. Отчаянно барахтаюсь, подталкиваемый предчувствием смерти, которая ждет меня там, на серебристо-сером дне.

Стараюсь держать голову повыше. Рулю хвостом, пытаясь высмотреть хоть какое-нибудь место, где можно было бы остановиться, за что-то зацепиться.

Я плыву, плыву, плыву, не видя ничего, кроме серо-зеленой поверхности. Меня подхватывает водоворот. Выплываю полуживой, наглотавшись воды.

Меня накрывает тень. Она опускается все ниже и ниже. Следит за моими нервными, хаотичными движениями. Она уже совсем рядом. Белая птица с блестящим клювом очень хочет схватить меня. Быстрое течение утаскивает меня прямо у неё из-под носа. Я плыву, а птица садится передо мной на волнах и вытягивает ко мне красный, хищно хлопающий клюв.

Сбоку краем глаза замечаю мокрый, длинный, отливающий чернотой предмет. Из последних сил поворачиваю к нему и впиваюсь когтями, зубами, цепляюсь хвостом. Выползаю на толстый, шершавый канат, который то погружается в воду, то опять выпрыгивает из волн на поверхность. Я машинально пускаюсь бежать по канату в том направлении, где он поднимается все круче и круче вверх над водой.

Птица хватается клювом за канат, как будто стараясь сбросить меня обратно в реку. Канат натягивается, с силой ударяет по поверхности воды. Птица кружит, высматривая что-то в глубине… Несется вниз.

Канат идет здесь уже почти вертикально вверх. Птица улетает прочь с серебристой рыбешкой в клюве. Передо мной — темная стена с блестящими отверстиями. Прыгаю. Весь мокрый, приземляюсь на освещенных солнцем досках среди ящиков.

Я прячусь в ближайшую щель, прижимаюсь к доскам, фыркаю, отряхиваюсь, отплевываюсь. Баржа покачивается, а я, втиснувшись между ящиком и канатами, тоскую по уютному полумраку, который ещё так недавно окружал меня. Меня пугают широкое пространство, яркий свет и крикливые белые птицы.

Может, я ещё не открыл глаз? Может, я снова проснусь в темном туннеле, среди рыскающих в поисках пищи крыс?

Но я напрасно закрываю и открываю глаза в слепящем солнечном свете.

Растянувшись на голубиных перьях и рваной бумаге, я всматриваюсь во тьму. Высоко надо мной падает снег, завывает ветер, а пробирающий до костей холод лишает сил все живые существа. А здесь, вдали от убийственного холода, я спокойно лежу и чувствую себя в безопасности. Я счастлив. Мне не надо никуда выходить, не надо бегать, искать еду, не надо драться с другими крысами за высохшее свиное ухо, черствый хлеб или рыбью шкурку.

В норе под огромными корнями давным-давно спиленных людьми деревьев тихо и уютно — здесь так хорошо спать. Сюда не проникает ветер, лишь тела движущихся по проходам крыс вызывают легкие движения воздуха. Шкурки, кости, высохшие хрящи, а неподалеку к тому же ещё и забитые доверху подвалы и кладовки… Еды хватает, а о мертвые дубовые корни я каждый день стачиваю свои зубы.

Достаточно спуститься пониже вдоль уходящего в глубину корня, чтобы добраться до пробивающегося сквозь толщу песка холодного потока. Именно отсюда шумевший некогда на этом месте лес черпал жизненные соки.

Только мы знаем об этом источнике и только мы утоляем здесь жажду. Вокруг вырос большой город. Фундаменты, стены, трубы, кабели, туннели проникают так же глубоко, как и корни старых деревьев, от которых на поверхности уже не осталось и следа. Но вода здесь вкуснее, она не оставляет на языке горького или кисловатого осадка, что так трудно забить даже вкусом зерна, хлеба или моркови.

Там, в городе, над мертвыми корнями проносятся машины… Я уже привык к их постоянному шуму. Ночью они ездят реже или не ездят вовсе, и именно по отсутствию шума мы узнаем, что на поверхности царит ночь.

Серебристая лежит рядом со мной на спине, удобно развалившись среди рваного тряпья, перьев, обрывков бумаги. На ближайшей помойке каждый день появляется мусор такого рода, а мы приносим его в нору и укладываем в нашем гнезде.

Корни дерева — это самое безопасное место из всех, которые я знаю, потому что здесь совершенно не ощущается присутствие человека. Там, наверху, людьми пахнет все — их запахом пропитаны пороги, стены, сточные канавы, кирпичи, подвалы, лестницы, кладовки, помойки. Кисловатый дождь и стекающая в сточные канавы вода тоже напоминают о них. Производимый ими мусор и отходы становятся частью нашей крысиной жизни.

И только здесь, в щелях и норах вокруг разросшихся во все стороны корней, я не ощущаю их зловещего присутствия. Сюда они не добрались… Они не знают, что от большого леса остались корни, остались тайные подземные крысиные укрытия, куда ещё не проник человек и о которых он никогда не узнает.

Я вылеживаюсь в гнезде, потягиваюсь, зеваю, щупаю вибриссами голову Серебристой и жду, когда наконец стихнет шум машин на поверхности.

Тогда мы отправимся пополнить наши запасы.

Этот погруженный во мрак лабиринт, где лишь изредка фосфоресцирующей искоркой свернет кое-где выделяющийся при гниении газ, я нашел вскоре после того, как баржа пристала к берегу.

Может, меня преследовали звуки деревянной дудочки? Или за мной гналась кошка? Или я просто чувствовал повисшую в воздухе опасность? Не помню. Я бежал, искал — и вдруг прямо под носом увидел отверстие в серой поверхности асфальта. Это могла быть нора, но могла быть и просто трещина, расширенная стекающей вниз водой.

Я спускался вниз почти вертикально сквозь слои бетона, щебня, песка и вдруг почувствовал под ногами твердую древесину. Появились толстые корни и мелкие корешки, разросшиеся вглубь и вширь, а вокруг них проходы, коридоры, туннели — сходящиеся друг с другом и расходящиеся в разные стороны, сплетающиеся и перегороженные массой осыпавшейся земли, а кое-где и расширяющиеся в удобные галереи. Место показалось мне исключительно удобным для устройства гнезда.

Я услышал знакомый звук — скрежет вгрызающихся в твердое дерево крысиных зубов. Это Серебристая усердно грызла мертвый дубовый корень. Она грызла древесину значительно чаще, чем я. Ее зубы росли быстрее, и ей приходилось стачивать их почти беспрерывно, однообразно двигая сильными челюстями.

Кроме Серебристой под корнями жила ещё Слепая, которая никогда не выходила из-под земли на поверхность, питалась опилками, личинками, дождевыми червями и остатками того, что притаскивали сюда другие крысы. В темноте — там, где она знала каждый проход, каждый поворот — зрение было ей не нужно. Обычно она только спускалась к источнику, а потом медленно, с трудом карабкалась обратно.

Лишь однажды, когда она подобралась поближе к дыре в асфальте, я увидел её глаза — они были бело-серые, мутные, без всякого блеска. Их мертвенность ещё сильнее подчеркивали ободки облезшей, как будто выжженной кожи. И мне тут же вспомнился дрожащий от холода тот Старый Самец с кровавыми дырами вместо глаз.

Я отвернулся и побежал вниз, а Слепая медленно поплелась вслед за мной. Серебристая не кусала Слепую, а Слепая вообще не обращала на нас внимания.

Большая нора Серебристой ещё хранила запах предыдущего самца. Может, он недавно бросил ее? Может, попался в ловушку или пошел за Крысоловом? А может, просто отправился куда глаза глядят? Его запах постепенно становился все слабее и слабее, пока не исчез окончательно.

Мы вместе вгрызались в твердую древесину… Издалека до нас доносились скрежет зубов Слепой и шум проезжавших над нами машин. Вскоре я нашел ещё один выход из подземелья — он вел в подвал ближайшего дома, в фундаменте которого кое-где раскрошились кирпичи. Мы пользовались этим выходом чаще, чем дырой в асфальте, где кругом ревели моторы и лаяли собаки.

Вскоре среди доносящихся до нас звуков стало не хватать скрежета зубов и свистящего дыхания Слепой. В ведущем к её норе проходе я почувствовал запах гниения… Слепая лежала на боку, и это была уже не Слепая, а разлагающийся кусок мяса. Скоро жуки и черви обглодали тело, и от Слепой остался один скелет.

Среди переплетенных корней встречались скелеты собак, птиц, людей, змей. Скелет огромного человека, одетого в проржавевший железный панцирь, свисал рядом, почти над самым гнездом, и, когда Серебристая беспокойно ворочалась во сне, она иногда задевала когтями металл, вызывая звон, скрежет, звяканье. Я не боялся скелета-великана и иной раз даже грыз его истлевшие кости. Но все же этот случайный звук скребущих по металлу когтей раздражал меня, напоминая о преследованиях, ловушках и погонях. Мне казалось, что этот звук возник не здесь, под корнями, что он доносится извне — оттуда, где жил и все ещё продолжал искать меня Крысолов. Я сжимался в комок, по спине пробегала дрожь, а лапки судорожно подергивались. Изъеденные ржавчиной железные доспехи были опасны своими острыми, тонкими краями, о которые нетрудно было задеть и порезаться, поэтому я старался спать подальше от той стенки, часть которой представлял собой панцирь лежащего несколько выше нашей норы скелета.

Из города в подземный лес забредали другие крысы. Чаще всего они оставались здесь, довольные тем, что нашли такое прекрасное укрытие. Корни простирались далеко и вглубь, и вширь, так что разные крысиные семьи устраивались на разных уровнях, в разных ответвлениях, не мешая, а иной раз даже и не подозревая о существовании друг друга.

Вскоре первый выводок нашего с Серебристой потомства подрос и покинул гнездо.

Я был спокойным, неагрессивным самцом и не нападал на других. На ближайшей к нам помойке, которую я посещал чаще всего, было полно еды. Я открывал все новые и новые выходы на поверхность и старательно расширял их. Вдоль трубы с горячей водой я пробирался в подвалы и гаражи.

В самом дальнем от нас конце — там, где расходились в стороны лишь тонкие отростки корней, я обнаружил промытую водой щель, выходившую на большую площадь. Я высунул наружу мордочку и увидел вокруг человеческие ноги — очень много ног. Я пошевелил вибриссами, вдыхая роскошные ароматы. Десны аж заболели от пронзившего меня желания. Неподалеку лежала вафля, заполненная холодной, расплывающейся начинкой. Я чуял запах сахара, яиц, молока. Я вылез, схватил в зубы размякшую вафлю, втащил её в нору и долго слизывал сладкую, ароматную жижу…

Мы с Серебристой любили приходить сюда в сумерках, когда цвет наших шкур позволял нам оставаться незамеченными.

Однажды ночью я выглянул из-под каменной плиты и уже совсем было собрался выйти, как вдруг услышал знакомый тихий звук дудочки.

Я замер, поднял уши кверху и стал слушать.

Он все ещё искал меня…

Серебристая не знала этих звуков. Она была к ним так же равнодушна, как и к булькающим голосам прогуливающихся людей, к реву моторов и шуму ветра.

Она быстро выбежала наружу, подскочила к блестящей серебристой бумажке и, жмурясь от удовольствия, начала слизывать остатки сладкой жидкости.

Я беспокойно огляделся по сторонам. Голос дудочки доносился одновременно со всех сторон, он звучал рядом и доносился издалека… Я с ужасом подумал, что сразу появилось множество Крысоловов и что они нас окружают. Да может ли быть такое?

Голос дудочки звучал монотонно, не приближался и не удалялся. Значит, он играет и высматривает меня… Эхо этих звуков накладывалось волнами друг на друга, пронзало насквозь, стихая в каменных и бетонных туннелях. Неужели Крысолов не движется? Не ходит? Разве может он находиться одновременно в нескольких местах?

Ближайшие ко мне звуки доносились с того места, где никого не было. Серебристая побежала в ту сторону, а я, хотя и с опаской, двинулся вслед за ней. Звук стал более четким. Он доносился сверху, со столба. Я не видел Крысолова, мне был виден только темный ящик, из которого разносились звуки. Серебристая спокойно бегала кругом, разыскивая сладкие лакомства. Звук отдалился, а когда мы приблизились к следующему столбу, снова стал громче.

Я не видел Крысолова, но слышал голос дудочки. Он что, хотел напугать меня? И только ли меня? А может, Серебристую? А может, он хотел напугать всех остальных крыс, которые выбегают по ночам на площади и улицы в поисках брошенных людьми сладостей?

Серебристая остановилась и вонзила зубы в липкий леденец. От него ещё пахло ртом человека.

Со времени той прогулки по площади я уже не боялся звуков дудочки, зная, что сам по себе голос не может ни схватить меня, ни убить, ни заставить пойти за собой к подвалам, каналам и домам, где, возможно, прячется Крысолов. Я поверил в то, что настал конец моим скитаниям, что вековые раскидистые корни, забетонированные, закрытые сверху, стали моим домом и я никогда больше не буду никуда убегать. Ведь это место казалось мне самым безопасным из всех, которые я знал, и даже скрип ржавых доспехов огромного скелета больше не пугал меня. Только во время сильных дождей земля оседала, песок осыпался, капли просачивались вглубь и в норе становилось влажновато.

Иногда, проходя по туннелю, я чувствовал подвижки грунта, движение земли под моим брюхом и над головой. Я останавливался, прислушивался и, успокоенный, шел дальше — ведь под землей постоянно происходят какие-то подвижки и перемещения, грунт оседает, вспучивается и опадает. Крысы знают об этом, различают отзвуки и дрожь этих движений земли и сохраняют спокойствие до тех пор, пока не появится реальная опасность.

Доспехи скелета подрагивали, звенели, стучали, гнулись, ломались, распадались на части, и, разбуженный их треском, я иногда начинал бояться.

Я открывал глаза, а звуки утихали, слабели, исчезали. Вместе с ними исчезал и мой страх, и я засыпал снова, а когда просыпался, мне казалось, что все это был лишь беспокойный сон. Старый вырубленный лес — заваленный сверху щебенкой и золой, забросанный камнями, зацементированный и залитый асфальтом — казался нам, крысам, самым надежным и спокойным местом на свете, потому что люди забыли о его существовании.

Толстые корни связывали друг с другом слои почвы, укрепляли грунт с прорытыми в нем многоуровневыми лабиринтами нор, прорастали прямо в наши крысиные гнезда. Подземные стволы, сучья, ветви, пучки одеревеневших волокон, сложные, запутанные узлы, толстые и тонкие, вьющиеся во все стороны побеги, узловатые сети отростков, из которых всегда можно было насосаться влаги,— все это связывало друг с другом глину и песок, гравий и золу, торфяные прослойки и темную, сыпучую землю. Еще ниже, под этой запутанной сетью древесных корней, покоились огромные валуны, медленно опускавшиеся все ниже и ниже под тяжестью своего веса. Крысы редко добирались до них, потому что эти валуны своей нижней частью уходили в водянистый, подвижный песок. Бывало и так, что крысы, отважившиеся забраться так низко, не возвращались оттуда и все их следы навсегда исчезали в подмокшем грунте.

Я заблудился, спускаясь все ниже и ниже вдоль толстого корня. И вдруг оказался под холодной металлической плитой или ящиком. Носом, вибриссами, лапками я пытался определить — куда же это я попал?

И тут неожиданно нащупал выгнутую дугой, неподвижно застывшую крысиную или мышиную спину и удлиненную мордочку грызуна. Я быстро отскочил в сторону, но вскоре опять подобрался поближе, чтобы обнюхать, обследовать…

Что это? Большая мышь или маленькая крыса, вырезанная из мягкого металла? Я коснулся её зубами и, вдруг. испугавшись, что забрался слишком низко — так низко, как никогда ещё не спускался, повернулся, прижал уши к спине и что было сил бросился бежать обратно в нору.

А когда потом я захотел снова разыскать это место, все щели вокруг корня уже были заполнены песком — видимо, опять сдвинулась земля.

Большинство крыс никогда не интересовались тем, что же находится там — ниже уходящих в глубину корней и тяжелых скальных обломков,— довольствуясь спокойствием жизни под слоем асфальта и бетона. О том, что рядом с нами живут люди, напоминали лишь доносящиеся сверху отзвуки городского шума.

Я привык к дребезжащему звону доспехов скелета-великана и перестал бояться, спокойно спал, не обращая внимания на все чаще просачивающиеся в нору капли воды, на осыпающиеся стены и проваливающиеся вниз камни.

Серебристая выкормила очередной выводок, который разбрелся по городу, сточным каналам и подвалам. Я растолстел, как тогда в бункере, и мне стало труднее подниматься наверх. Некоторые проходы стали для меня тесноваты, и мне приходилось постоянно расширять их. Я протискивался вперед, чувствуя, как мое брюхо вязнет в песке или глине. Серебристая кусала меня за хвост, и я с писком протискивался дальше, оставляя на стенках клочья выдранной шерсти.

Запасов, принесенных с площади, из котельной и из подвалов, скапливалось все больше, и я чувствовал себя в полной безопасности с таким количеством насушенной пищи. Я поверил в то, что навсегда останусь в этом подземном лесу.

Дожди и громовые раскаты не вызывали желания часто вылезать наружу, и я сидел в норе, чистил шерсть, расчесывал волоски, ловил блох, барахтался в гнезде с Серебристой и малышами.

И вдруг однажды я услышал скрип, стон, скрежет. Земля задрожала, как будто лопаясь, и в нору между обнаженными корнями ворвался холодный, ^влажный воздух. Гнездо тряслось, дрожало, двигалось, нас начало засыпать землей, а мы метались, не зная, куда бежать.

От нового мощного толчка рассыпалась боковая стенка, и я увидел, как сверху на нас падают каменные плиты, которыми была вымощена площадь. С высоты лил дождь, врывался ветер и доносился городской шум. Серебристая скрылась с крысятами в самом широком туннеле, ведущем к сточному каналу.

Мокрые пласты глины, скользя, падали прямо на меня. Я отскочил в сторону и по шероховатым поверхностям каменных плит и обломков упрямо пополз вверх, не обращая внимания на струи воды и грязи.

Я выбрался на площадь. Неровная, волнистая поверхность, глубокие расщелины, провалы. Я бежал со всех ног в сторону ближайших, светящихся желтоватыми огнями домов. Часть мостовой обвалилась. Черные нагромождения обломков асфальта торчали внизу, как широко раскрытая пасть неведомого зверя.

Я перебежал через улицу, на которой прекратилось всякое движение, и, стуча зубами, спрятался в первом же подвале. Обвал на площади похоронил мечты о спокойной, не заметной людям жизни.

Я заполз в кучу слежавшихся мешков и заснул.

Проснувшись, я решил вернуться. Но вход в подвал был засыпан землей, а щели превратились в огромные глинистые воронки. Вокруг копошились люди, закачивая в расщелины огромные количества жидкого цемента и гравия.

Совершенно разбитый, будто меня прогнали более сильные, чем я, крысы, я отправился на другую сторону площади, где находился пожарный кран, а под ним, рядом с трубами,— ведущий вниз проход. Но теперь пожарный кран накренился, частично провалившись вниз, а люди кирками дробили асфальт вокруг него.

Время шло, а я, хоть и хотел, никак не мог вернуться.

Осиротевший и злой, я неожиданно наткнулся в подвале соседнего дома на Серебристую. Радуясь встрече, я побежал к ней, и тут в меня врезалась мощная серая фигура и отбросила в угол. Серебристая села на задние лапки и вытянула вперед мордочку, глядя, как её новый приятель вырывает у меня клочья шерсти и рвет уши.

Я понял, что Серебристая больше не принадлежит мне, что она перестала быть моей самкой. Я униженно ретировался, слыша позади победные писки более сильного самца.

В растерянности я бродил по туннелям и подвалам, размышляя: что же делать дальше? Я много раз возвращался на площадь, но дыр и щелей на ней больше не было. Люди засыпали и забетонировали не только большую яму, но и все остальные, даже самые маленькие отверстия, в которые могла бы просочиться вода или пролезть крыса.

Дыры в мостовой залили асфальтом, трубы покрыли слоем скользкой изоляции, зазоры между каменными плитами забетонировали и замазали смолой. Я тщетно кружил в поисках хоть какого-нибудь лаза, ведущего в скрытый под городом забытый лес, от которого обязательно должны были ещё остаться расположенные поглубже корни.

Наступил очередной одинокий, холодный вечер… Вдруг со всех сторон, со всех стальных мачт на площади и на соседних улицах раздался призывный звук дудочки.

Я прижался брюхом к каменной плите и слушал. Мне становилось все страшнее и страшнее. Голос проникал отовсюду… Крысолов искал, преследовал меня.

Звук оборвался, и, пусть в темноте не видно было ни одного человека, я в панике перебежал через площадь и скользнул в первую попавшуюся сточную канаву.

Под покровом ночи вдоль высоких тротуаров я бежал, бежал, бежал…

Я бегу за толстым светло-серым хвостом в темных пятнышках. Рыжеватая, чуть облезшая спина возвышается над раздутыми боками, в которых спрятано будущее потомство. Рыжая упрямо идет вперед, зная, что я рядом. Тепло моего дыхания на её почти безволосом хвосте дарит ей ощущение безопасности.

Мы всегда ходим вместе, и, хотя лишь мне известны направление и конечная цель путешествия, она не боится — спокойно преодолевает преграды, перепрыгивает через пороги, преодолевает бетонные и каменные ступени, пролезает в трубы и туннели. Ее брюхо вздрагивает, подпрыгивает, трясется. Я тоже чувствую себя увереннее, зная, что самка, которая мне доверяет, бежит так близко от меня. Я радуюсь, вдыхая её запах. Ведь она могла остаться в своей норе, как большинство ожидающих потомство самок. Обеспокоенная охватывающей меня потребностью уйти, она своими черными выпуклыми глазами внимательно следила за каждым моим движением.

Я больше не хотел здесь оставаться, не мог больше выдержать в этом лабиринте узких проходов, ведущих в одни и те же места, где всегда была одна и та же еда, которую пожирали все те же самые крысы, а сверху доносились голоса все тех же самых людей. Она с волнением наблюдала, как я сначала перестал таскать в гнездо обрывки газет, куриные перья и тряпки… А ведь это большое гнездо на растрескавшемся дне бетонного подземелья она готовила для нашего потомства. Она видела, что я стал возвращаться ненадолго, ложился чаще всего у входа, спал беспокойно, замечала, что я начал бросаться на других крыс, давно уже принявших меня как своего.

Она видела, как я нервно поднимал голову, прислушиваясь, хотя ниоткуда не доносилось никаких вызывающих опасения звуков. Казалось, что из этой безопасной тишины ко мне шел какой-то сигнал, призыв, доносящийся издалека — оттуда, куда я хотел попасть.

Она тоже поднимала голову и настораживала уши, чтобы уловить эти голоса, пробуждающие во мне лихорадочную жажду странствий. Она слушала, вертела головой, втягивала в ноздри воздух, вставала на задние лапы…

Но она ничего не слышала. До неё не доходил этот далекий зов крови. Ее мозг не буравило это непреодолимое любопытство. Она смотрела на меня своими слегка вытаращенными глазами со все усиливающимся страхом — что же будет дальше?

Я заметил её беспокойство, хотя, озабоченный растущей потребностью пуститься в путь, редко обращал внимание на взгляды и поведение других самок. Ведь зовущие меня голоса раздаются только во мне, внутри меня, а все, что творится вокруг, рядом, перестает иметь какое-либо значение.

Я хочу идти вперед, догонять, искать, бежать. Куда? Куда угодно, лишь бы не оставаться тут, где я есть, где местная крысиная семья приняла меня как своего, а я так охотно стал одним из них. Теперь я снова стал самим собой и хочу уйти.

Крысиные пути ведут вдоль стальных рельсов, асфальтированных мостовых, каналов и набережных. Они часто сталкиваются и пересекаются друг с другом. И часто крысы, которые шли в одну сторону, встречаясь с массой движущихся в другом направлении сородичей, подчиняются большинству и сворачивают с избранного ранее пути или даже поворачивают обратно.

Ты-то знаешь об этом, но идущая рядом самка с огромным брюхом пустилась в путь лишь ради того, чтобы быть рядом с тобой.

День, ночь, день, ночь, день, ночь… Ты — её самец, она — твоя самка. Она пошла вслед за тобой, и её цель идти вместе с тобой. Широко раскрытый, тяжело дышащий рот и вытаращенные сверкающие глаза снова позади тебя. Она устала, и теперь ей удобнее идти, касаясь вибриссами твоего хвоста, эти прикосновения как будто добавляют ей сил. Ты идешь, перескакиваешь через преграды, бежишь дальше и вдруг замечаешь, что больше не слышишь её дыхания, не чувствуешь её присутствия рядом с тобой. Ты оглядываешься — она исчезла. Наверное, осталась стоять перед одной из тех преград, на которые ты, сильный и ловкий, даже не обратил внимания.

Я поворачиваю назад. Лужа, через которую я перепрыгиваю, оставляет на моей шерсти липкие грязные капли. Высокий порог, каменный колодец лестничной клетки. Трава. Куча картонных коробок из-под бананов и апельсинов. Она здесь. Я пересекаю освещенный ртутными лампами тротуар.

Рыжая лежит в картонке, а под её брюхом копошатся пищащие розовые козявки. Она родила. Малыши уже прилепились к соскам и сосут молоко.

Запах крови, пота, мочи, слизи.

Я подбегаю к ней, обнюхиваю запавшие бока, обвисшую кожу, засохшую на хвосте кровь. Лижу ей глаза, ноздри, уши.

Она садится. На брюхе, к которому присосались розовые пиявки, напрягаются мышцы.

По улице проезжает машина. Поднимается ветер, с неба льет дождь. Слышны лай и мяуканье. Я обнюхиваю розовый пищащий шарик — он не пытается отогнать меня, не скалит зубов.

Ты хочешь идти дальше, ты должен идти дальше. Отбегаешь от коробки в сторону освещенной мостовой. Возвращаешься. Она вопросительно смотрит на тебя и на свое брюхо, где резко обозначились темные точки сосков. Голод. Она тоже голодна, ведь она упрямо шла за тобой, подбирая в рот только то, что попадалось под ноги.

Ты хочешь уйти. Рыжая вонзает зубы в пищащий комок мяса. Пожирает его, придерживая коготками дрожащее тельце. Ты поворачиваешь обратно и, схватив лежащего рядом, заглатываешь его большими кусками. Она опять отрывает от соска прилепившийся к нему шарик. Слизывает остатки стекающего по животу молока. Надкусанные, перегрызенные пополам, покалеченные крысята лежат вокруг, тихие и неподвижные.

Один, который заполз под почерневшую банановую кожуру, пищит в поисках соска. Рыжая подтаскивает его к себе.

Мы сидим, чистим шерсть, шлифуем коготки, вылавливаем блох из ушей и основания хвоста, потягиваемся, зевая от сытости и усталости. Свистит ветер в картонных коробках, лает собака, где-то далеко мяукает кот, малыш присосался к брюху и сосет.

Мы идем по асфальту. Писк крысенка, которого мать тащит в зубах, подгоняет, торопит нас, заставляет бежать быстрее.

Рельсы. Шум несущегося поезда заставляет меня вжаться всем телом в камень. Рыжая прикрывает малыша своим отвисшим брюхом. Когда поезд уносится вдаль, она ждет, пока крысенок оторвется от соска, берет его в зубы и несет дальше.

Мы оказались между гладкими бетонными стенами, освещенными ярким белым светом прожекторов. Бежим по краю туннеля, в котором проложены провода, трубы, кабель. Прыгаем вниз…

Грязь! Цементный желоб полон грязи. Мы вылезаем наверх. Рельсы разветвляются, расходятся в стороны. Над путями видны силуэты далеких зданий. Мы поворачиваем. Стальные рельсы покрыты ржавчиной, как будто по ним уже давным-давно не ездят поезда. Деревянные шпалы истлели и обветшали. Только бетонные стены сверкают ослепительной серостью в отраженном свете прожекторов.

Неожиданно рельсы обрываются. Я стою между высокими бетонными стенами. Дождь кончился. Вокруг тишина. Нет ни машин, ни шума моторов, ни людских голосов, не слышно лая и мяуканья.

Мы подходим ближе к огромной стене, ищем в ней хоть какую-нибудь щель. Мимо нас прямо в ярком свете прожекторов беззаботно прыгают кролики.

Крысенок в зубах у Рыжей совсем побелел — он давно уже мертв.

Между плитами внизу я замечаю продолговатую дыру, в которую без труда может проскользнуть крыса. Я осторожно залезаю туда, за мной протискивается Рыжая с мертвым малышом в зубах.

Проход расширяется, разветвляется в обширный подземный лабиринт.

Я чую, что здесь, под бетонной плитой, когда-то жили крысы. Рыжая ложится на спину и засыпает. Мертвый крысенок, холодный и посиневший, лежит рядом с ней.

Сверху доносятся шаги тяжелых сапог. Они проходят мимо, удаляются и затихают.

Толстые, монолитные стены рассекают город, закрывают собой горизонт. Но мы пролезаем под стеной — по трубам, норам, туннелям, коридорам, прорытым нашими лапками, прогрызенным нашими зубами.

Разделяющая город Зона Тишины оказалась не таким уж безопасным местом. Ласки, еноты, куницы, лисы охотились здесь на крыс, мышей, хомяков и гнездящихся в траве птиц. И хотя им тоже случалось иной раз гибнуть в силках и капканах, все равно они предпочитали жить здесь, а не в городских парках, садах и на кладбищах, где им постоянно угрожали люди.

И только мой злейший враг — человек — не преследовал меня здесь, не травил, не прогонял. Он занимался здесь выслеживанием и убиванием других людей.

Когда сверху доносились выстрелы, я знал, что это люди охотятся друг на друга. Очень скоро на узкой тропинке под стеной я познал вкус и запах человеческой крови, которая ничем не отличалась от крови других живых существ.

Тень огромной собаки, темнеющая на освещенной стене, почуяла меня и завыла, но люди, занятые преследованием, не заметили серой, как бетон, крысы.

Самым грозным моим врагом здесь была старая линяющая лиса, питавшаяся, в основном, молодыми кроликами, яйцами и только что вылупившимися птенцами гнездившихся в траве и кустах птиц. Она быстро обнаружила наше семейство и, затаившись неподалеку, упорно наблюдала за входом в нору в ожидании какой-нибудь неосторожной крысы.

Вскоре хитрая лисица сожрала все мое потомство. Я сам несколько раз чудом ускользал от нее, прячась в щелях и ямках, откуда ей никак не удавалось достать меня. Разъяренная лиса скребла когтями траву и камни, а я, сжавшись от страха, терпеливо ждал, когда она наконец уйдет.

Вскоре лиса погибла в капкане.

Пойманная стальными челюстями, она металась, выла, скулила. Приближались люди. Лиса рвалась, пытаясь выбраться из причиняющих боль железных тисков. Собаки ещё долго злобно лаяли на поводках, после того как люди прикладами перебили лисице позвоночник.

В разделенный Зоной Тишины город я ходил за едой. Достаточно было спуститься в ближайшую сточную трубу, в полуразрушенный подвал или пройти по туннелю среди проводов, чтобы перебраться на ту или на другую сторону, наесться досыта и вернуться, неся в зубах что-нибудь про запас.

Я возвращался в темноте по подземному лабиринту, чуя вокруг лишь крысиные запахи. Рядом было кладбище, точно так же перерезанное полосой тишины. Стекавшая оттуда вода несла с собой запах гнили, а разраставшиеся корни деревьев пробивались сквозь обветшавшие стенки гробов.

С некоторых пор птицы в Зоне Тишины стали вести себя нервно и беспокойно. Многие из них покинули удобные теплые гнезда и пустились на поиски новых мест.

Из-за бетонных стен доносились отголоски шумов, шорохов, шелеста. Я ощущал нарастающую опасность, хотя и не знал, что именно мне угрожает. Я чувствовал: что-то приближается, но не представлял себе, когда и откуда оно придет.

Я понимал, что мне снова придется бежать, хотя и не знал почему. Рыжая снова родила. Голенькие, слепые крысята тянулись к её соскам. Она шире раздвигала лапки, стремясь прикрыть их своим телом.

В норе было полно рыбьих голов, шкурок, хвостов, высохших хлебных корок, кожуры от бананов и яблок, обрезков мяса.

Рыжая с малышами лежала среди обрывков бумаги, тряпок, перьев, которые успели натащить сюда несколько поколений крыс. Здесь тепло, уютно, клонит в сон.

Но почему из соседнего гнезда больше не доносятся скрежет крысиных зубов и попискивание молодых самочек, преследуемых старыми самцами? То семейство ещё вчера покинуло тихую нору под бетонной плитой…

Если бы не новорожденные крысята, нас бы тоже уже здесь не было. Но Рыжая не хочет расставаться с голенькими теплыми комочками, которые начинают попискивать, как только высунут нос из-под материнского брюха. И хотя я обеспокоен отдаленным грохотом, скрежетом, дрожанием земли, свистами и шумами, я засыпаю рядом с Рыжей и малышами, прислушиваясь к их дыханию и движениям.

Грохот. Сначала с одной, потом с обеих сторон бетонной границы. Люди приближаются к самым стенам. Всегда спокойная Зона Тишины теперь наполняется криком, топотом, приходит в движение. Земля над нашими головами дрожит, трясется под натиском тяжелых грохочущих машин.

Люди напирают на стены, бьют, колотят, стучат, крушат, разбивают. Бетонная плита над нами качается, того и гляди рухнет.

Рыжая хватает лежащих ближе к ней крысят и тащит их в безопасное место. Я хватаю ещё пару и бегу за ней. Оставшиеся малыши отчаянно пищат, пытаясь спрятаться в обрывках бумаги.

Земля трясется, плита приходит в движение — бетонная глыба медленно наклоняется и падает, засыпая песком и обломками мою спасающуюся бегством самку. Тяжелый обломок цемента выбивает из моих зубов голого крысенка.

Невероятно яркий, слепящий глаза свет. Крики, гул, грохот врываются в уши. Страх парализует. Трубы, свистульки, флейты, свирели. Слышится ли среди них голос Крысолова? А может, мне все это кажется?

Толпа со всех сторон врывается на упавшие бетонные блоки, разбивает их, крушит, выламывает куски, делит на мелкие кусочки.

Их ноги везде — и спереди, и сзади, и там, и тут… Отступать мне некуда. Лабиринт нор вокруг гнезда уже разрушен, затоптан, уничтожен.

Вой, свист, рев, грохот вонзаются в мозг, пронизывают все тело насквозь, подавляют, угнетают. Подошвы людей поднимаются и опускаются прямо над моей головой, спиной, хвостом.

Они вот-вот растопчут меня, разорвут, сотрут в порошок, уничтожат…

Оглушенный, ослепленный, ошеломленный, я отхожу ближе к краю перевернутой плиты. Большой плоский блок в свете прожекторов поднимается на стальных тросах все выше и выше. Я теснее прижимаюсь к плывущей над головами кричащих что-то людей бетонной поверхности. Спрыгиваю, посильнее оттолкнувшись, в сторону заграждений из колючей проволоки. Там людей не видно, там можно скрыться.

Задеваю о стальной шип, разрывающий мне кожу на боку. Соскальзываю вниз, стараясь не зацепиться за острые концы проволоки, которые хищно ощетинились со всех сторон. Ноздри чуют запах дыма, гари, огня. В небе кружатся пурпурные снопы искр, пепел сыплется прямо мне на шкуру.

Здесь, среди колючей проволоки, прячутся захваченные врасплох неожиданным появлением людей звери. Заяц с разорванным брюхом тяжело дышит, его вытаращенные, полные отчаяния глаза с ужасом следят за толпящимися кругом людьми. Я бегу к отверстию, ведущему в подземный туннель.

Позади меня переворачиваются, трясутся, падают высокие бетонные стены, которые казались нам, крысам, вечными, которые дарили нам иллюзорное ощущение спокойствия и безопасности. Ослепительный блеск прожекторов выхватывает из тьмы трескающийся, распадающийся на куски серый монолит.

Лучи света разрезают темное небо. Кругом крики, шум, грохот.

Я прыгаю вниз, туда, где в сточном колодце поблескивает вода, отражая освещенное прожекторами небо.

Я был не способен найти новое гнездо, присоединиться к другой семье, выждать…

Зона Тишины больше не разделяла город. Напротив, она объединила его в одно целое, наполнилась шорохом шагов и голосами гуляющих. Бетонная твердь крошилась, рассыпалась под ударами машин и людей. Даже спуск в сточные каналы и прятанье в подвалах больше не гарантировали безопасности, потому что тот грохот, крики, шум, треск прочно застряли в моем мозгу.

Жившие в Зоне Тишины крысы в панике переселялись в другие районы, вступая там в борьбу за территории с местными крысиными семьями. Я скитался, кружил по своим собственным следам, искал, возвращался.

Я видел, как Рыжую засыпало песком, и все же верил, что здесь смогу обрести её вновь. Я видел, как камень раздавил моих крысят, и все же надеялся услышать их пронзительный писк — требование еды и тепла, жаждал почувствовать мягкость их голеньких телец и исходящий от них запах молока.

Да, Зона Тишины все ещё существовала — существовала во мне, в моей памяти, и потому я вновь и вновь пытался в неё вернуться. Неужели у меня действительно уже нет своего гнезда? Неужели и вправду уже нет Рыжей, с которой я пережил столько радости и наслаждения, для которой я охотился и добывал пищу, тащил её по лабиринтам подземных нор в теплое, уютное гнездо под бетонной плитой? Мог ли я смириться с этой утратой? Неужели я снова должен от всего отказаться?

Я продолжал разыскивать куски сыра, ветчинные шкурки, рыбьи головы и тащил все это туда, где раньше была Зона Тишины. Я тащил еду, как будто ничего не изменилось, как будто все осталось по-прежнему, пока, испуганный ревом и грохотом, не выпускал кусок изо рта и не удирал в панике.

Рыжую засыпало песком и гравием, малышей затоптали и раздавили башмаками люди, но я все пытался вернуться и верил, что это возможно.

Ночь была темной и холодной, шел дождь, и казалось, что Тишина вновь воцарилась среди бетонных плит и что юрод снова разделился на две части. Меня ждут маленькие голенькие крысята и теплое мягкое тело Рыжей. Я удобно разлягусь на газетных обрывках, повернусь брюхом кверху, отдохну…

С мокрой шерстью, взъерошенной от мелких капель моросящего дождя, с куском засохшего сыра в зубах, шевеля ноздрями, усами, вибриссами, я подбираюсь по подземному туннелю все ближе и ближе к моей бывшей норе. Вылезаю наверх из сточного колодца как раз в том месте, где тянутся заграждения из спутанных рядов колючей проволоки…

Нет никаких заграждений.

Сырая туманная ночь дает ощущение безопасности, и я иду дальше вдоль мелкого бетонного желоба. Тяжелые капли бьют меня по спине, заливают глаза и нос. Но я все же упорно тащу засохший кусочек сыра, чтобы разделить его с Рыжей, чтобы снова быть в гнезде. Желоб подходит прямо к расселине между плитами. Я втискиваюсь внутрь, но подземный проход засыпан песком. Вылезаю на поверхность рядом со стеной, но стены юже уже нет.

Не замечая ни сырого ветра, ни барабанящих по тротуару дождевых капель, я зову её. Пищу, надеясь, что она меня услышит.

И тогда появляется тень. Кто это — крыса, просто отозвавшаяся на мой призыв, или именно та крыса, которую я жду?

Я радостно пищу, надеясь, что это Рыжая. Но это мой сосед из гнезда, которое было рядом с нашим. Он тоже вернулся, он тоже ищет. Когда-то я гнал его подальше ударами задних лап и укусами зубов за шею. Теперь же и он, и я настолько ошарашены отсутствием бетонной стены, что мы проходим мимо друг друга и расходимся в разные стороны — каждый в поисках своей норы.

И я опять попытаюсь пролезть в щель, и опять буду вынужден отступить, и снова встречу бывшего соседа, и, хотя раньше такого никогда не бывало, пойду за ним, а он пойдет за мной, потому что только я и он, только мы двое будем напоминать друг другу о тепле наших гнезд, о запахе наших самок и попискивании потомства о том, чего уже нет…

В том месте, где стояла стена, теперь пустота, песок, щебень, гравий — ничто… Не осталось даже следа тех запахов, той жизни. Я брожу кругами, пораженный ощущением, что вновь открываю то, что уже прожил, уже видел, то, от чего я бежал всю свою жизнь…

Я буду искать, сам себя не понимая, сам себе не веря. Буду тыкаться в нору, наполовину засыпанную песком, и вдруг услышу сзади полный ужаса писк. Обернусь и увижу, как самца из соседней норы уносит в когтях большая, белая, как снег, сова. Ее бесшумные крылья будут четко выделяться на фоне тумана и серости — серости, в которой так хочется спрятаться, зарыться поглубже… И я побегу вдоль бетонного желоба, прислушиваясь к затихающему вдали писку.

Засохший кусочек сыра останется там, позади, среди песка и гравия.

Я думал, вспоминал, что же меня больше всего поразило. Кто меня напугал? Толпы топающих, орущих, кричащих, колотящих по стене молотками и кулаками людей? Но разве я не мог бы поселиться с любой стороны от этой стены, которую они разбили, развалили, растащили?

Стена пала, но город-то по обе стороны от неё остался таким же, каким и был. Так почему же я убегаю, даже не оборачиваясь назад и не помышляя больше о возвращении? Почему?

Мое гнездо разорили, моих малышей убили, моя самка погибла, задохнувшись под грудой песка и бетона.

Но я — то выжил, я дышу, я существую, я есть! А кругом полно подвалов, нор, подземных проходов, труб, каналов, складов… Достаточно перебраться ближе к набережной и там устроить себе новое гнездо — надежное, укрытое, недоступное.

Так почему же я хочу уйти и никогда больше сюда не возвращаться, словно этот город смертельно обидел меня?

Незадолго до того, как пришли рушить стену, ещё до того, как люди прибежали, ворвались в Зону Тишины, до того, как раздался лязг гусениц, рев бульдозеров, удары ломов и молотков, буквально за несколько дней до этого я слышал во сне знакомый, пугающий звук — голос, который я помнил по другому городу, голос, который я слышал в другом гнезде.

Откуда он доносился? Из-за стены? Но с какой стороны? Может, его усилило отраженное от стен эхо, и потому казалось, что голоса деревянных дудочек доносятся одновременно из разных мест, что на них играют сразу много людей?

Я вспомнил тот далекий звук сначала над сточным колодцем в порту и потом, в доме Крысолова — когда он кормил змей крысами, котятами, щенками, голубями. Я заскрежетал зубами, зашевелил ноздрями, чтобы лучше чувствовать, откуда доносится голос дудочки, а он все приближался, обволакивал меня, усиливал мой страх, несся сверху, как будто падал с неба.

Он пел об убийстве, смерти и бегстве. Не о возможности — о необходимости спасаться бегством. Я слушал этот звук то ли во сне, то ли наяву, и меня все сильнее охватывал ужас. Я боролся с терзающим меня страхом, подумывал: а не переселиться ли в другую нору? Но Рыжая спокойно спала рядом со мной, точно не слышала зловещих звуков дудочки.

Прибежали люди, толпы людей. Неужели они сбежались на зов Крысолова? Неужели их призвал назойливый звук инструмента? Отовсюду, с обеих сторон стены, сбежались толпы людей, и голос дудочки растворился в шуме, гвалте, суматохе. Да его все равно никто не смог бы различить, потому что все кричали, колотили в барабаны и тарелки, трубили, стучали. И только мне на мгновение показалось, что я слышу этот голос, но это могла быть просто иллюзия…

Теперь я знаю… Крысолов искал и нашел меня. Крысолов снова победил. Это он привел сюда всех этих людей, которые разрушили всю мою прошлую жизнь. Задрожал бетон, закачались вышки часовых, заскрежетали бульдозеры — и стена рухнула, а я, испуганный и взъерошенный, думаю теперь только о том, как бы выжить.

Неужели я возвращался с верой в то, что здесь могло что-то уцелеть?

Остались лишь обломки разрушенной стены и затоптанное, разорванное пространство. Я сел рядом с тем местом, где была моя нора, и запищал так, точно хотел созвать всех живших здесь не так давно крыс.

Пытаясь раскопать нору в песке и гравии, я до крови содрал себе когти.

Неужели я и вправду надеюсь докопаться до своих детей, до своей самки? Чего я жду? Чего ищу — усталый, испуганный, запыхавшийся,— всматриваясь в бегающие по сторонам лучи фонариков?

Болят окровавленные лапки, из ноздрей капает слизь, глаза режет от набившейся в них бетонно-кирпичной пыли.

Преодолевшие стену люди не видят меня, не замечают, они смотрят выше и дальше. Для них я не существовал и не существую. Пока…

И тут я слышу стон деревянной дудочки и вижу тень играющего на ней человека, который добрался до меня и здесь. А может, мне все это только мерещится?

Я слышу его лишь какое-то мгновение, потому что этот слабый звук дудочки тут же заглушает рев музыки из окон близлежащих домов. Я поворачиваюсь и бегу к ближайшему островку тени, к ближайшей темноте.

На свалку меня привезли вместе со строительным мусором, сбросили и оставили. Здесь я больше всего боюсь нападающих сверху птиц. Достаточно крысе отойти чуть подальше от укрытия, как они замечают её и сразу же начинают охоту. Они знают, что мы живем здесь, знают, что мы не можем защититься от ударов их клювов и когтей. Они падают сверху, оглушая хлопаньем крыльев, впиваются когтями в спину, ломают позвоночник и бьют, бьют клювом по голове.

Если им сразу не удается вонзить когти в спину, у крысы ещё есть шанс спастись бегством. Почти всегда поблизости есть какое-нибудь укрытие — кусок картона, обрывок рубероида или плита, под которую можно втиснуться, труба или бутылка с отбитым горлышком, черепки от разбитого горшка, ржавый таз. Ради того, чтобы выжить, крыса способна пролезть везде.

Если птица нападала в одиночку, шансов на спасение оставалось больше. Если они нападали вместе, окружая со всех сторон, удрать было почти невозможно. Некоторые пытались замирать и сидеть неподвижно, притворившись, что они и так давно уже всего лишь падаль, но при этом забывали, что для большинства птиц падаль — столь же желанная пища, как и живое мясо.

Иной раз птица первым делом пыталась выклевать жертве глаза. Если ей это удавалось, ослепшая крыса металась по кругу, а птица, все сильнее возбуждаясь от беззащитности своей добычи, дергала её то за хвост, то за лапы, то за уши. Лишь когда крыса наконец падала на спину и начинала биться в судорогах, птица садилась на неё и добивала клювом.

Большие и сильные птицы сразу утаскивали добычу в гнезда или на верхушки деревьев. Те, что поменьше размером — грачи, сойки, сороки,— для которых взрослая крыса была слишком большой тяжестью, рвали и делили добычу на месте, унося оторванную голову или части разорванного когтями и клювами тела.

Среди птиц, слетавшихся на добычу, часто возникали драки за лакомый кусок. Побитый, отогнанный от жертвы победитель кружил поблизости, крича от злости, а хитрый соперник на его глазах рвал на части убитую крысу. В первую очередь все птицы обычно выклевывали и съедали глаза, ноздри и мозг…

Часто птица вырывала у жертвы сердце и внутренности, выжирая из них все то, что крыса успела съесть перед смертью. Когда большие птицы улетали, слетались более мелкие и склевывали все, что осталось, не трогая лишь кожу и кости.

Недоеденную добычу птицы закапывали под камнями или прямо в земле, чтобы доесть остатки на следующий день.

Когда меня выбросили здесь вместе с кучей строительного мусора, уже вечерело и большинство птиц успели разлететься по своим гнездам. Приближалась дождливая ночь, и я спрятался от холода в разбитом горшке. Я решил переждать в этом укрытии до рассвета.

В этой неизвестной мне местности меня в темноте тут же поймала бы кошка или разорвала когтями сова, охотничье уханье которой как раз слышалось поблизости.

Я заснул. Проснулся. Высунул голову из-под гладкого черепка. Светало…

Ветер, дождь, кругом — открытое пространство. Выросший в подземных каналах и подвалах, я всегда боялся широких плоских равнин.

Я старался рассмотреть ближайшие ко мне предметы, пытаясь понять, куда же я попал. Я знал, что, если хочу вернуться, мне надо понять, откуда меня привезли сюда.

Я стоял на куче мусора и чувствовал, как легкий ветерок прочесывает мою шерстку. Мне нужно было, чтобы рядом был кто-то еще, нужно было, чтобы здесь оказалась другая крыса, которая пошла бы за мной или я пошел бы за ней — касаясь её, предостерегая, предупреждая, напоминая… Я осмотрелся по сторонам, но в полумраке не заметил, не услышал, не унюхал никого…

Ветер изменил свое направление. Я вдохнул сладковатый запах гниющей тыквы. Тыквенные семечки всегда были моим любимым лакомством. От голода кишки вдруг свело судорогой. Я пошел в ту сторону, откуда доносится запах, почти распластавшись по земле, чтобы быть менее заметным для летающих хищников. Огромная куча гниющих овощей и фруктов потихоньку расползалась в стороны. Вокруг суетились маленькие мыши-полевки, суслики, хомяки. Перезрелая тыква, засохшая морковка, подгнившая картошка, корни сельдерея манили своими ароматами. Я наелся так, что желудок только что не лопался… Вот теперь я уже был способен думать. Легче всего выбраться отсюда тем же путем, каким я сюда прибыл. Влезу в пустой контейнер и вернусь в город… В разделенный город… Зачем? Ведь в нем больше нет стены.

Пережить ночь. Остаться в живых. Не дать никому убить меня. Избежать неизвестного. Найти то место, откуда я смогу вернуться… Куда?

Я поднял голову, втянул в ноздри воздух. Запах выхлопных газов и бензина — это он сопутствовал мне во время незапланированного путешествия на свалку. Едва слышный, далекий…

Я быстро бежал по этому едва заметному следу, который уже почти исчез под действием дождя и ветра. Вымокший и замерзший, я добрался до края свалки и скатился вниз по откосу. Запах бензина здесь был значительно сильнее, чем наверху.

Я переплыл широкий, заполненный жирной жижей вонючий ров, взобрался на земляной вал, миновал луг, перепрыгнул через узкий грязноватый ручей и перебежал асфальтированную дорогу.

Сильный запах бензина доносился из-за металлической сетки. Я проскользнул под проволокой и очутился среди тяжелых резиновых колец. Я хотел найти хоть какой-нибудь ещё близкий, знакомый мне запах. Ветер усилился. Резкий порыв его швырнул мне в глаза песком. Мой нос чувствовал запахи мыла, жира, гнилья, помоев — множество разных запахов, ни один из которых никак не мог помочь мне найти дорогу обратно. Я лазал среди шин, взбирался на них, нюхал, искал.

С разбегу запрыгиваю на ближайшую ко мне шероховатую шину, а с неё карабкаюсь выше. Залезаю под брезент и устраиваюсь между ящиками и бочками. Здесь тепло. По брезенту стучит дождь. Я прижимаюсь мордочкой к сухим доскам пола, дрожа от холода и неизвестности. Закрываю глаза. Просыпаюсь от сильных толчков. Огромные, тяжелые колеса дрожат, трясутся. От мотора идет тепло. Пахнет выхлопными газами. Дно машины накреняется и подпрыгивает на выбоинах. Я еду…

Крысолов исчез. Его нигде нет. Спрятался? Ушел?

Я уже привык к его тени, которая всегда поблизости, всегда рядом со мной, впереди, сзади, надо мной, подо мной. Поэтому его неожиданное отсутствие нервирует меня и пробуждает подозрения. Когда он был рядом, я знал, что мне грозит, знал, что он хочет убить меня, а я должен бежать, знал, что он охотится, а я — прячусь. Проснувшись, я втягиваю в ноздри воздух — не слышно ли его запаха? Настораживаю уши — не слышно ли его шагов? Выходя из норы, думаю — с какой стороны и каким способом он попытается подобраться ко мне?

Он всегда поджидал меня — а вернее, ждал, что я совершу ошибку, споткнусь, устану, заболею. Он ждал, а я привык к этой постоянно висящей надо мной угрозе — к этому серому человеку, который со временем становился все больше похож на огромную серую крысу.

Я высунул нос из норы, чтобы быстро пробежать по коридору, где мне так часто слышались его шаги. Крысолов не ждал меня. Его не было ни на помойках, ни на площади, ни у сточных колодцев, ни на базаре. Он не таился в прибрежных зарослях, не кружил вокруг рынков, не заглядывал в подсобки магазинов и столовых, не просиживал за маленьким столиком над чашкой кофе, всматриваясь в темнеющие под ближайшей стеной дыры.

Крысолова не было нигде. И со временем это его отсутствие стало значительно более обременительным, раздражающим и мучительным, чем его прошлые преследования, погони и хитроумные ловушки.

Может ли быть такое, что он наконец смирился? Не мог же он просто уйти? Не мог вдруг забыть обо всем? Как жить без того страха, в котором я жил почти со дня своего рождения? Без страха, ставшего моим образом жизни…

Крысолов существовал всегда, а вместе с ним существовал и мой страх. Теперь Крысолов исчез, а страх остался. И все же этот страх стал иным — более мучительным, потому что он рождается во мне самом, потому что этот страх создаю я сам, а не скрывающаяся в полумраке сгорбленная, почти крысиная тень Крысолова. И хотя Крысолова нет, я стараюсь вести себя так, будто он всегда рядом, за порогом, у ближайшей лужи или входа в нору.

Я давно его знаю и не доверяю его неожиданному отсутствию. Мне кажется, он наблюдает за мной — за тем, что я делаю, куда хожу. Он надеется, что сможет перехитрить меня, думает, что я стану беззаботным и неосторожным и тогда он поймает и убьет меня.

Помнишь, как это было? Когда в городе больше не осталось крыс, Крысолов вскрыл полы в старом, уже давно покинутом людьми доме…

Под досками сидела Большая Самка, закрывая широким телом выводок своих крысят. Захваченная врасплох, она схватила в зубы подвижный розовый комочек и побежала прочь.

Внезапно лишенные теплого прикрытия малыши стали расползаться в стороны…

Крысолов стоял над дырой в полу — так, что проскочить мимо него было невозможно — и убивал. Он давил кирпичами, камнями, разбивал в лепешку цепью, ведром, подковой, хлестал ремнем, топтал сапогами, бил палкой. Самка-мать в отчаянии металась от уже убитых крысят к ещё живым. Хватала в зубы изуродованные куски мяса, как будто они ещё могли воскреснуть, и таскала их вдоль стен, пытаясь найти хоть какое-нибудь укрытие.

Неужели Крысолов вернулся только ради нее? Ведь он уже выманил из нор и сточных каналов всех здешних крыс, вывел их к реке и утопил. Откуда было ему знать, что именно эту большую умную самку удержит в гнезде привязанность к своему голому и слепому потомству?

Она чувствовала себя в безопасности. Она успела поверить в то, что он ей больше не угрожает, ведь Крысолову нечего делать в городе, где уже не осталось крыс. Разве не следовало бы ему переместиться туда, где ещё есть грызуны и где он сможет и дальше убивать их? Большая Самка даже предположить не могла, что он знает о её существовании, знает, что она живет под полом опустевшего дома. Она и не подозревала, что он может прийти, сорвать доски и перебить всех её детей.

Она корчится от боли, ползает вокруг его тяжелых резиновых сапог — огромная, с отвисшими розовыми сосками — и ждет последнего удара.

Шерсть встает на мне дыбом, когда я вспоминаю ту смерть на рассвете и согбенную фигуру Крысолова — Крысоубийцы,— высматривающего, не заметно ли ещё каких-то признаков жизни среди кроваво-розовых останков.

Спрятавшись под самым потолком за широкой балкой, я скрежетал зубами от страха.

Крысолов стоял над Большой Самкой, которая ползала у его ног, а мне казалось, что он ждет моего движения, что он знает о моем существовании и хочет, чтобы я нечаянно раскрыл свое убежище.

Не меня ли он искал? Не за мной ли следил? Не меня ли преследовал?

Я ждал, притаившись неподвижно, хотя внутри у меня все тряслось от ужаса, а сердце колотилось так же громко, как камни, которые он бросал в крысят…

Крысолов ждал меня уже давно, но ждал напрасно. Я не шевельнулся, не дрогнул. И даже зубы мои скрежетали. так тихо, что он не мог меня услышать. Знал ли он, что я смотрю на то, как он убивает Большую Самку? Может, он надеялся напугать, поразить меня этой смертью так, чтобы я наконец сдался, покорился обманчивому очарованию голоса его дудочки и позволил ему убить себя — как позволяют все остальные?

Тот, кто хочет убить, всегда ждет подходящего момента. Но у преследуемого, которому грозит смерть, есть все же возможность скрыться, спрятаться, переждать. И если жертва терпелива, хитра и обстоятельства ей благоприятствуют, она может остаться в живых. А выжить — это иной раз важнее, чем победить…

Крысолов знал, что ему никогда не очистить город так, чтобы в нем не осталось ни одной крысы, ведь эта последняя крыса знает его насквозь, она способна предвидеть все его действия, умеет избегать расставленных ловушек, способна перехитрить охотника и улизнуть от него. Крысолов отлично знает об этом, и его это задевает и мучает, ведь так обидно сознавать, что крыса может оказаться умнее Крысолова.

Срывая половицы в том старом доме, он, видимо, надеялся, что именно там скрывается эта последняя — самая умная в городе — крыса. Неожиданно обнаружив Большую Самку с малышами, он был обескуражен и испуган — он наконец понял: бывает, что крысы не выходят из своих нор, чтобы откликнуться на его зов и последовать за ним, хотя бы потому, что кормят своих детей и не покинут их ради горсти ячменя и писка деревянной дудочки.

Он заскрипел зубами от ненависти и уже занес свой тяжелый резиновый сапог, чтобы растоптать Большую Самку… Но она исчезла.

Лишь серый камень, похожий по форме на тело крупной крысы, лежал на забрызганной кровью земле.

Крысолов застыл над ним с занесенной для удара ногой, не понимая, что же случилось с только что ползавшей у его ног матерью крысят. Он наклонился, протер глаза, пытаясь понять: куда же она все-таки делась?

Он осмотрел все вокруг, обвел взглядом даже толстую балку, распластавшись на которой, лежал я, но так и не нашел никакой лазейки, куда могла бы втиснуться крыса.

Крысолов поставил ногу на место, присел на корточки и потрогал камень рукой. Это был самый обыкновенный тяжелый камень, какие часто встречаются в фундаментах старых домов. Он поднял камень и заглянул под него, надеясь хоть там найти ту дыру, в которую ускользнула Большая Самка. Но под камнем никакой дыры не было. Не было и Большой Самки.

Продолговатый серый камень выпал из руки Крысолова.

Я вздрогнул и встряхнулся… Эти события разыгрались в моей памяти… Все это было давно, может быть, даже очень давно…

Сегодня Крысолова опять нет здесь, но я боюсь, что он вернется. Ведь Крысолов всегда возвращается, и я — крыса — должен помнить об этом. Крыса, которая забывает о Крысолове, погибает.

Меня всегда привлекали эти высокие кирпичные стены, под которыми укрылись обширные подземелья и подвалы. Но раньше я не приходил сюда, потому что меня сдерживало и парализовало присутствие Крысолова.

Теперь, хотя меня все ещё терзают сомнения, я чувствую себя свободным — как некогда в разделенном Зоной Тишины городе. И эта призрачная свобода позволяет мне отправиться туда, где я никогда раньше не бывал.

Сквозь приоткрытое полуподвальное окошко я пролезаю в просторное, светлое, чистое помещение. Я настороже — как всегда в новых, незнакомых мне местах. Ведь здесь можно встретить и кошку, и ласку, и куницу, и енота, можно попасться в силок или в капкан. А может, здесь прячется Крысолов в ожидании того, что мне захочется прийти именно сюда?

Холодный каменный пол, высокие потолки, белые стены, широкие коридоры. Кое-где у распахнутых настежь дверей стоят стулья. Есть здесь совершенно нечего — нигде нет ни пищи, ни воды.

Я бегу, уткнувшись носом в гладкие каменные плиты под ногами. Здесь нет даже сороконожек и тараканов, изредка встречаются лишь мелкие паучки, которые прячутся в перистых комочках пыли.

Я бегу вдоль длинных широких залов и вдруг замедляю ход — каменные люди, каменные звери, камни разной формы стоят в центре зала и под стенами, на которых резко выделяются цветные пятна в деревянных рамах. Яркие, светлые, темные, контрастные, нейтральные…

Я бегу дальше, и мне все больше не нравятся эта пустота и холод стен, где нет ничего, ну, совершенно ничего съедобного. Надо выбираться отсюда, возвращаться в темные тихие подвалы, каналы, сточные канавы. Залы и коридоры ведут меня все дальше — вперед и вперед, и я надеюсь, что в конце концов они приведут туда, откуда началось мое путешествие.

Еще один поворот, следующий зал. Столько света! Вот это неожиданность… Странные звери. Я пробегаю сквозь разрезанную вдоль корову — через её мозг, пищевод, позвоночник, сердце, легкие, желудок, печень, почки, кишки. Быстрее, быстрее бы выбраться из этих мертвых внутренностей.

Перепуганный, я останавливаюсь перед яркой, блестящей группой зверей, которых никогда раньше не видел вместе.

На корове стоит коза, на козе — лиса, на лисе — голубь. Все они мертвы…

Это человек сначала убил их, а потом водрузил друг на друга, вставив в пустые глазницы блестящие стеклянные шарики…

А рядом — ещё одна пирамида смерти. Конь, на нем — собака, на собаке — кошка, на кошке — петух. Чуть подальше — кабан, на нем — овца, на овце — индюк, на индюке — крыса. Крыса стоит на задних лапах, из широко раскрытой пасти торчат вперед острые резцы.

От ужаса я вжимаюсь в пол.

Ведь я совсем недавно видел этого самца — он бегал за самочками, прыгал через подземные ручьи, рыл нору в глинистой почве.

А теперь он стоит здесь — неподвижный, застывший… И только свет множества ламп отражается в его глядящих в потолок стеклянных глазах.

Я подбегаю к коню и рассматриваю ноги, копыта, шерсть.

Лак. Все покрыто лаком. Отлакированные трупы зверей, и среди них я — одинокая крыса — в холодном, неуютном, чужом интерьере.

Стеклянные глаза глядят на меня отраженным светом…

Я отступаю назад. Прыгаю в неплотно прикрытое окошко.

На ближайшей помойке нахожу размякшую капустную кочерыжку и поспешно набиваю себе желудок. Я всегда так жадно ем, когда что-то выводит меня из равновесия…

В норе я мгновенно засыпаю. Во сне снова вижу покрытого лаком коня, на нем — собаку, кошку и петуха. Их ведет за собой, а точнее — тащит за уздечку Крысолов… Тоже набитый опилками и покрытый лаком. Серый, сгорбленный, он шарит глазами по всем углам, как будто высматривает там меня.

Может ли быть такое, что Крысолов прячется в моих снах? И может ли он подстроить мне там ловушку? Может ли оттуда снова напасть на меня?

Я упорно, с жадным любопытством путешествую по незнакомым мне местам. Узнаю жилища людей, которые становятся и моими жилищами, потому что везде — под полами, в фундаментах, в подвалах, среди труб и коммуникаций живут крысы.

Мой взгляд с трудом пробивается туда, откуда разносятся голоса. Люди совсем недалеко от меня — они в залитом ярким, слепящим светом большом зале с высокими потолками. Я пытаюсь наблюдать за ними.

На улице гаснут огни, и постепенно наступает ночь. А тут все ещё светло. Холодный, серебристый или желтый свет падает сверху, с боков и даже струится снизу. Для нас — крыс — безопаснее всего здесь бывает ночью, когда изнуренные ожиданием, уставшие, измученные люди засыпают на скамейках, у стен или прямо на полу.

И тогда выходим мы. Проскальзываем между спящими телами, перепрыгиваем через лица, ноги, руки. Добираемся до сумок, чемоданов, свертков.

Если меня вдруг пугает случайный стон или крик во сне, я не бросаюсь бежать со всех ног, лишь поднимаю вверх прозрачные кончики ушей, шевелю вибриссами, проверяю, есть ли опасность.

Люди становятся опасны только тогда, когда они просыпаются, вскакивают, приближаются… Опасны их шаги — ведь ноги могут растоптать — и жесты швыряющих тяжелые предметы рук. Куда опаснее людей рыскающие здесь тощие собаки, которые лают, рычат, яростно нападают, и ещё кошки — быстрые, зоркие, подкрадывающийся без малейшего шороха.

Я уже достаточно хорошо знаю этот вокзал и расходящиеся отсюда коридоры, проходы, каналы, по ним можно добраться даже на далекие городские окраины. Здешние — вокзальные — крысы уже успели привыкнуть к таким, как я, пришельцам, которые внезапно появляются и так же внезапно исчезают.

В последнее время отношение к нам людей изменилось… Еще недавно, когда я, пробегая мимо, случайно задевал их лица и руки, они вскакивали, гонялись за мной, кричали, плакали… Теперь так поступают лишь немногие…

Я отражаюсь в его зрачках. Смотрю в темный глаз, который я только что задел вибриссами. Человек лежит неподвижно — точно спит. Но ведь он не спит. И не ловит меня… Лежит, уставившись в горящие на потолке лампы. Может, потому, что крыс стало так много, у некоторых людей больше нет сил прогонять нас? Они не делают этого, зная, что вместо нас все равно тут же прибегут другие.

Я высовываю свой нос из щели между каменными плитами и вижу серую массу людей, над ними повисло туманное облако выдыхаемого из легких пара, сигаретного дыма, влаги от сохнущей одежды и вспотевших тел. Я жду звуков, которые подскажут мне, что люди засыпают или уже уснули и я могу приблизиться к ним в поисках хлеба, сыра и других лакомств.

Сначала мы несмело и осторожно выползаем из щелей, нор, укрытий. Наша серость среди их одежды, одеял, свертков, узлов, сумок, мешков, коробок сливается с чернотой и линялыми расцветками одежды, с заплатами, дырами, швами… Я задеваю лежащие тела, пробираюсь под полами пальто, которыми они прикрываются от холода, заглядываю в полузакрытые глаза, в раскрытые рты…

Они лежат — неподвижные, бесчувственные, ни на что не реагирующие,— и только шорох струящейся в жилах крови и исходящее от тел тепло свидетельствуют о том, что они живы.

Прикрытый газетой, перевязанный веревкой мешок горкой возвышается прямо надо мной. Я подлезаю под него и начинаю грызть, стараясь приглушать скрежет моих зубов о пропитанное жиром полотно. Не торопясь, прогрызаю плохо поддающуюся ткань. Двигаю зубами все быстрее и быстрее. Заползаю внутрь. Пожираю крошки засохшего хлеба. Протискиваюсь поглубже и нахожу мешочек с кукурузой… Сушеная рыба! Запах доносится сверху. Разрываю полиэтиленовый пакет и промасленную бумагу. Рыба лежит передо мной — ароматная, хрустящая. Вгрызаюсь в жабры, продвигаюсь к голове. По запаху нахожу высохшие глаза и наслаждаюсь их вкусом.

Я наелся. Разворачиваюсь и ползу обратно… Скоро люди проснутся, а с набитым брюхом удирать труднее, чем с пустым. Если меня поймают — обязательно убьют, растопчут, раздавят, ослепят…

Я вспоминаю взъерошенного Старика с кровавыми глазницами, как он сидел у стены в подземном туннеле, а потом побрел за молодой самочкой. Помню, как он шел, прилепившись носом к её хвосту,— едва живой, испуганный тем, что вдруг лишился своего мира, утратил его контуры, очертания, фигуры, цвета, тени, оттенки, прозрачность, бесцветность, серость…

Неужели темнота становится другой, когда тебе выкалывают глаза?

Меня пробирает дрожь. Я вдруг чувствую себя в этом рюкзаке, как в ловушке, откуда надо удирать, и побыстрее. Не получается. Зерна под весом моего тела просыпались вниз, и теперь дорогу мне преграждает полиэтиленовый пакет. Нужно развернуться, разгрести лапками кукурузу и отыскать прогрызенное отверстие, иначе снова придется продираться через плотный материал, выгрызая новую дыру.

Упираюсь ногами в порванную бумагу и обглоданный рыбий скелет. Сворачиваюсь в клубок, так что кончик хвоста задевает мне мордочку. Хватаю зубами мешающий мне пакет и разрываю его. Вылезаю из рюкзака сытый и счастливый.

Сидящий рядом с рюкзаком человек спит. Из широко открытого беззубого рта доносятся шумы и свисты, похожие на те, которые издает врывающийся в туннели ветер.

Я перескакиваю через ноги в грязных сапожищах и бегу к щели под стеной. Перед тем, как юркнуть в нору, замечаю, что люди как раз начинают просыпаться.

Они лежат в темной одежде, в начищенных до блеска башмаках, друг рядом с другом, в ряд, со сложенными на груди или на животе руками. Головы перевязаны белыми ленточками. Глаза закрыты, полуоткрыты или вытаращены. Лица оловянные, бледные той бледностью, которая напоминает о матовой белизне простыни.

Все они мертвы. Я чувствую сладковато-кислый запах трупного газа, раздувающего тела изнутри, с приглушенным шипением просачивающегося сквозь кишки. Множество неподвижных тел и я, распластавшийся на пороге. Сзади за мной слюнявая морда охотничьего пса, топот ног.

Серая линия тел, которые уже начали разлагаться, кажется мне шансом на спасение. Возможно, эти люди когда-то убивали крыс, но сейчас они могут помочь мне. Я забираюсь на труп и ищу, куда бы заползти. В панике бегаю от покойника к покойнику и наконец втискиваюсь под оттопырившуюся полу пиджака. Подтягиваю хвост, чтобы он не свисал наружу, высовываю голову и настороженно шевелю вибриссами.

В дверях появляются собака и человек.

Собака с поджатым хвостом и вставшей дыбом шерстью остановилась на пороге. Она скулит, отступает назад, дрожит. Она боится лежащих ровными рядами из конца в конец помещения мертвецов.

Человек прикрывает лицо рукой, зажимает пальцами нос, оттаскивает собаку и закрывает дверь.

Я сижу под мягкой шерстяной полой пиджака, прижавшись к холодному, окоченевшему телу. Я жду, опасаясь, что преследователи не ушли, что они все ещё стоят за дверью.

Собаки, кошки, люди, сороки, совы умеют ждать, ждать и ждать до тех пор, пока поверившая в то, что опасность миновала, крыса перестанет бояться и покинет свое укрытие. Они ждут терпеливо и упорно.

Но подозрительная, недоверчивая, чуткая, чрезмерно впечатлительная, трусливая, осторожная крыса тоже ждет. Прикрывает глаза, дремлет, зевает, засыпает, потягивается, принюхивается, отрывает торчащую нитку и ждет.

Она дышит насыщенным смертью воздухом, прижимается к твердым ребрам, которые холодят даже сквозь тонкую ткань рубашки, и ждет.

Мы ждем по обе стороны двери. Человек и собака там, а я здесь. Кто первым перестанет ждать? Откажутся ли от добычи человек и собака? Покинет ли крыса неудобное, но пока безопасное место?

Может, человек и собака уже ушли?

Не высовывай наружу даже усов! Наберись терпения и жди. Будь терпелив и недоверчив, недоверчив и терпелив. Потому что иначе ты будешь лежать среди этих людей — мертвый среди мертвых.

До одурения… До тошноты… До тех пор, пока голод не станет сильнее страха и ты не начнешь хватать зубами кончик собственного хвоста.

Иногда я забываю, где я, и тогда холодная грудь человеческого трупа кажется мне норой — вонючей и холодной, но все же достаточно просторной.

Наступает отрезвление. Я широко открываю глаза, втягиваю в ноздри воздух и тут же вспоминаю, что я под пиджаком, надетым на окоченевшего покойника. Пора уходить. Я высовываю нос, поднимаю кверху уши, шевелю вибриссами. А это ещё что за звук? Гудок проходящего мимо корабля.

Там, где я впервые понял, что такое жизнь, понял, что я живу, там, где я осознал, что существую,— там я тоже слышал голоса корабельных гудков… Я был ещё слеп, когда эти голоса пронзили меня насквозь, врезались в мозг, в память. Они сопутствовали первым каплям молока и первому наслаждению теплом под мягким материнским брюхом. Корабельные гудки вернулись. Я слышу их все четче и все ближе. Неужели здесь, рядом с этой покойницкой, мог причалить корабль?

Я высовываю наружу голову. Собаки нет. Нет человека. Я вылезаю. Забираюсь мертвецу на грудь. Хочу посмотреть, откуда могут доноситься звуки корабельной сирены. Вскакиваю на уже посиневшее лицо и лишь отсюда замечаю, как далеко в глубь зала тянутся окоченевшие ряды. Им не видно конца — они сливаются с серостью стен.

Гудок все громче. Я поворачиваюсь в ту сторону и вижу раздвигающуюся стену, а за ней портовую набережную и подплывающий к ней широкий борт.

Значит, морг находится в порту? А может, это мой порт?

Вдруг в дверях снова промелькнули фигуры собаки и человека. Я прячусь в ближайшем кармане. Под хвостом мне в тело врезается холодный, твердый металлический кружок.

Борт корабля ударяется о берег. Скрежещут якорные цепи. Скрипит трап. Я слышу шаги, которые раньше уже где-то слышал. Осторожно высовываю голову.

Тень Крысолова и голос его дудочки. Тот самый Крысолов, что сжигал крыс в бетонной печи, кормил ими змей, топил в реке.

Он проходит мимо меня, играя на своей дудочке. Значит, меня преследовал ещё и он, а не только тот человек с собакой. Крысолов проходит мимо меня, идет дальше. Я вижу старческую, сгорбленную спину.

Трещат суставы, скрипят зубы, шипят выходящие газы. Расширенные, вылезающие из орбит глаза следят за каждым движением флейты. Мертвый человек шевелится, кряхтит, садится, встает и, шатаясь, идет за Крысоловом.

Мертвецы идут рядами, следуя за голосом дудочки, маршируют в сторону белого корабля. Человек с лающей собакой кружит вокруг них — следит, чтобы никто не повернул обратно.

Мертвецы идут неуверенными шагами, ритмично покачиваясь в такт мелодии, которую наигрывает дудочка Крысолова. Они идут туда, куда он ведет их, идут вперед вслед за его дудочкой, а я трясусь от страха, потому что не знаю, куда он ведет их: в огонь или на дно?

Они строятся рядами, распрямляют спины, трещат, стучат, скрипят, шуршат, позвякивают.

Крысолов остановился на набережной, влез на железный ящик и продолжает играть. Мертвецы маршируют рядами прямо к ведущему на серебристый борт трапу.

Я высовываю голову и думаю: как же удрать отсюда? Войти вместе с покойниками на корабль и уплыть вместе с ними? Мой мертвец приближается к лесенке. Теперь баржа загораживает мне весь горизонт. Рядом со скрипучим трапом Седой Старик собирает металлические кружки. Я слышу, как они звенят в его протянутой ладони. И даже заставляющая шагать вперед музыка Крысолова не может заглушить этого звона.

Угрожающее ворчание собаки. Неужели она унюхала меня? Что делать? Остаться в кармане? Выскочить? Соскользнуть вниз по окоченевшим ногам и осторожно — чтобы мертвецы меня не растоптали — втиснуться в любую нору на этой незнакомой мне набережной?

Сердце колотится, во рту пересохло.

Ледяная рука вползает в карман, не обращая на меня внимания. Пальцы хватают металлический кружок, вытаскивают его и бросают прямо в раскрытую ладонь Старца, от которого разит водкой. Тот хватает монету, внимательно рассматривает её на свет — так, что глазам становится больно.

Выскочить из кармана? Остаться на берегу? Уплыть с мертвецами неведомо куда? Убежать, чтобы постоянно спасаться бегством? Как жить, если вся жизнь — бегство?

Я медленно продвигаюсь к выходу из кармана мертвеца, который уже поднимается по трапу. Он шатается, с трудом удерживая равновесие. Под нами плещется покрытая маслянистой пленкой вода. Сбоку налетает сильный порыв морского ветра. Меня охватывает страх — вот сейчас мы упадем, и корпусом корабля меня расплющит всмятку о каменный причал.

Я удивляюсь тому, что вблизи борта серые; лишь издалека они казались такими ослепительно белыми.

Крысолов все продолжает играть — жмурит глаза, завороженный своей собственной музыкой… В конце концов и он бросает в старческую ладонь блестящую монетку и быстро взбегает вверх по качающемуся трапу. Еще какое-то время я вижу, как на набережной, у железнодорожного полотна, человек с собакой стережет колонну узников. Собака принюхивается и скалит зубы.

Старик внимательно осматривается вокруг — проверяет, нет ли опоздавших. Входит на корабль, ждет ещё довольно долго, а потом поднимает трап. Гудок…

Корабль отплывает — вместе со мной и Крысоловом.

Холодный туман проникает сквозь шерсть, врывается в горло, в легкие. Моросящий дождь глухо барабанит о брезент. Сыро. От покойника все сильнее веет леденящим холодом. На его лице оседает белый иней. Корабль качается на волнах. Кругом блюют мертвецы.

Я вылезаю из кармана. По ящикам и свернутым канатам пробираюсь в рубку, где за деревянным штурвалом стоит все тот же Старик, который у входа собирал у мертвецов монетки. Я пролезаю под дверью и прячусь в старом трухлявом ящике, набитом книгами и разноцветными листами бумаги. Здесь сухо, тихо, тепло.

Я засыпаю… Мне снится, что я остался на берегу… Сон необыкновенно четок, насыщен деталями, и я время от времени даже начинаю бояться, что это вовсе и не сон.

На вымощенную гранитными плитами площадь, к освещенным, распахнутым настежь воротам подъезжают вагоны. Люди входят в них ряд за рядом. Их подгоняют человек с палкой и лай собаки. Я едва держусь на ногах от усталости и беспокойства, а тут ещё этот моросящий дождь, от которого слипаются все волоски на спине, боках, голове. Я стряхиваю холодные капли. Люди тащат узелки, чемоданы, мешки. Я влезаю в обвязанную веревкой картонку и прячусь поглубже, зарываюсь в рубашки и свитера, ещё хранящие запах покинутого людьми дома…

И вот я уже в вагоне, который катится вперед по рельсам. Голод. Жажда. Запертые наглухо двери. Грохот железных колес. Высасываю влагу из промокших волокон, растираю их зубами, глотаю. Люди спят с открытыми ртами. Это не сон, это — смерть… Некоторые уже мертвы.

Просыпаюсь от ударов о причал. Борта скрипят и трещат так, как будто корабль вот-вот рассыплется. Выбегаю на палубу, спрыгиваю на полого спускающийся вниз канат и съезжаю по нему на берег. Крысолов уже играет на своей дудочке. Мертвецы сходят по трапу на темный болотистый берег. Стены, железные ворота, колючая проволока, шлагбаумы, барьеры, тени людей, собак, кошек, крыс, птиц, змей… Мертвые чайки жмутся к лицам повешенных. Тени ворон, грачей, сорок выклевывают глаза людским теням.

Молчание. Только Крысолов все продолжает играть для тех, кто сходит с корабля. Тут все немы — лишь он дует в свою дудочку и лишь этот голос флейты слышен здесь… То быстрее, то медленнее, в такт шагам.

Я громко пищу — так громко, как только могу. Пищу, чтобы удостовериться, что я ещё могу извлекать звуки из своего горла, мордочки, ноздрей… Пищу, чтобы тени на берегу услышали меня. Мой писк и голос дудочки Крысолова отражаются от стен и камней, эхом плывут по маслянистой воде, длятся, звенят…

Неужели мертвецы не видят живых? Неужели тени людей, зверей, птиц нас не замечают? Я иду все смелее, все увереннее, ведь никто меня не задерживает, никто за мной не гонится, никто меня не преследует. По берегам растут бело-голубые цветы.

Их едят люди, клюют птицы, щиплют крысы.

Благодаря этим цветам они забывают, кем были и кем стали.

По болотам, трясинам, лугам расползаются туманы, испарения, ползут струи, белые язычки пламени, пульсирующие во тьме тени. И лишь те, что прибыли сюда недавно и сохранили ещё телесность, силу, тяжесть, к кому ещё можно прикоснуться, напоминают мне о существовании того мира, в котором они когда-то жили и из которого я так опрометчиво бежал.

Глаза стараются увидеть как можно больше, пытаются уловить неведомую опасность, заметить предостережение. Уши вылавливают писки, хрипы, скрежет, стоны, которые заглушают эхо и плеск волн о камни.

Чем дольше я здесь, тем сильнее угнетают меня царящие на этих берегах тьма и полумрак. Можно ли жить на границе, в этой постоянной светотени?

То, что я поначалу принял за тишину, это всего лишь приглушенное, тихое, тишайшее из возможных существование звуков, которых там, в своем мире, я просто не замечал, потому что их подавляли другие, более сильные, резкие, громкие, заглушающие. А здесь даже тени вызывают отзвуки, они звенят, оставляя за собой след в моих ушах. Точно так же и свет, что я до сих пор считал совершенно бесшумным, издает свои специфические звуки, оставляет за собой шорохи и эхо. Кончики ушей поднимаются кверху, поглощают звуки, доносящиеся с болот, равнин, прудов, каменных порогов, дорог, из пещер и гротов.

Крысолов внимательно озирается по сторонам, как будто кого-то ищет. Но кого здесь можно найти?

Крысолов и я все ещё живы, и лишь меня и его охватывает страх от мысли, что мы останемся здесь навсегда.

Я хочу выбраться, а значит, должен идти за ним. Может, он знает дорогу и выведет меня отсюда?

Тени змей, летучих мышей, чаек, сов, кошек, лис не пугают меня. Они бессильны — легкие, струящиеся, туманные. Подгоняемая страхом кровь стучит, пульсирует в моем мозгу, сердце, внутренностях, она придает мне сил, заставляет искать выход.

Крысолов играет. Он смотрит дальше, выше, шире. Он не замечает меня, хотя я бегу за ним по пятам, спотыкаясь о мелкие комья замерзшей земли и корни деревьев.

Дороги расходятся в разные стороны. Крысолов останавливается, не переставая играть, переступает с ноги на ногу, и вдруг до меня доносится визг собак, а скорее, собачьих теней, которые гонятся в темноте за тенью человека. А может, это его крик? Или его страх? Звук, который тише самого тихого крысиного писка…

Крысолов перестает играть, поднимает дрожащую руку и вытирает пот со лба… Устало опускается на лежащий у дороги камень.

У дороги, рядом с вырытой в глинистом грунте ямой, вижу знакомую тень… Может ли быть такое? Неужели это и вправду он? Безглазый Старик — его окровавленные, выжженные Людьми пустые глазницы я навсегда запомнил в портовых каналах. Он грызет бело-голубые цветы…

Пожирает лепесток за лепестком… Соцветие за соцветием. Я пищу, хочу предостеречь его от Крысолова.

— Беги!

Но он даже не вздрогнул. И вдруг я понимаю, что это только тень, которая уже ничего не боится, которой уже ни от кого не надо спасаться бегством. Неужели? А стон человеческой тени, какой я только что услышал? Я лишь на мгновение отворачиваюсь, а когда снова смотрю туда, где только что видел Безглазого Старика, его уже нет… Остался только сиротливо торчащий обглоданный стебелек…

Я прижимаюсь к камню. Погружаюсь в дрему и снова оказываюсь там, в поезде, мчащемся по обледеневшим равнинам. Вагон скрежещет, тарахтит, стучит, трясется, дрожит. Ритмичные покачивания, удары, толчки, тряска — они внутри меня, они изнуряют и отупляют. Мозг, кишки, легкие, кровь — все поднимается и опадает, переливается и волнуется в этой живой, обросшей шерстью пропасти, которую я собой представляю. Я боюсь, что меня обнаружат и убьют, и тогда я стану всего лишь высохшей вонючей шкуркой, гниющей на железнодорожных путях или в сточной канаве.

Жить, во что бы то ни стало жить, выжить, продержаться…

Теперь у меня осталась только эта, единственная цель… Остаться самим собой и вернуться. И проснуться, проснуться, проснуться…

Я протираю лапками заспанные глаза. Где я? Вспомнил. Не могу выбраться с этих лугов, болот и равнин. Крысолов встает, вздыхает, оглядывается вокруг. Значит, я должен идти за ним, должен слушать болезненный кашель и плач дудочки, от которого у меня страшно болит голова. Но ведь Крысолов тоже не знает, куда идти! Я чувствую его колебания и неуверенность. Он то и дело сворачивает то в одну, то в другую сторону, возвращается обратно, останавливается, топчется на месте и снова пытается найти дорогу…

Дудочка дрожит у него в руках, и её звуки столь же нерешительны, как и его шаги. Кого он так упорно зовет?

Он вытирает губы, фыркает, чихает так, что капельки влаги оседают на моей любопытной голове. И он, и я внимательно всматриваемся в окружающую нас серость.

Если бы я был Крысоловом, я бы ни за что не пошел в сторону той черной стены, откуда доносятся стоны и писк летучих мышей. Не пошел бы я и в противоположную сторону — там только трясина и толпы теней, многие из которых уже потеряли свои былые формы, и теперь невозможно понять, то ли это были люди, то ли свиньи, то ли коровы, то ли собаки, а может, кошки, змеи или птицы… Я не повернул бы и в сторону мерцающего на горизонте кроваво-красного зарева, повисшего над кипящим лавой огненным потоком.

Крысолов все ещё раздумывает и чего-то ждет. Вытряхивает слюну из дудочки и беспомощно оглядывается по сторонам.

Как направить его в ту сторону, которую избрала бы привычная к скитаниям крыса?

Он поворачивает туда, где полыхает огонь, жар и дым от которого я чувствую даже здесь! Что он делает?! Я прыгаю прямо в пыль и пепел расходящихся на перепутье дорог.

Отбегаю в сторону — так, чтобы он меня заметил. Громко пищу — так громко, как только могу… Смотрю в его расширенные зрачки… Увидел ли он меня? И не почудилось ли мне, что он заморгал от изумления?

Я сворачиваю на дорогу, ведущую наверх, к сухим равнинам, над которыми пролетают тени птиц. Поворачиваю голову назад… Он смотрит на меня, но не идет. Я останавливаюсь, пищу и снова иду вперед.

Ты должен пойти за мной! Крысолов, ты обязан пойти за единственной живой крысой, сумевшей пробраться даже сюда. И ты должен понять, что, хотя мы с тобой люто ненавидим друг друга, мы все же друг другу нужны и спастись сможем только вместе. Дальше… Быстрее… Иди…

Он медленно трогается с места и идет за мной.

Мои глаза привыкают к темноте, а точнее говоря — к затаившемуся в земле, в скалах, в болотах, трясинах, рощах, поймах рек приглушенному свету.

Неверный свет — яркость, присыпанная слоями пепла, пробивающаяся мерцанием, светотенями, отблесками в осколках разбитого стекла, красным отсветом тлеющего жара, который давным-давно должен был погаснуть. Я не знаю, то ли это иллюзия, то ли сон, то ли действительность? Серость продолжается, и в этой обманчивой темноте я вижу больше, чем мог увидеть там, откуда прибыл сюда.

Устало закрываю глаза.

Мой крысиный глаз видит теперь дальше, захватывает шире, проникает глубже. Если это и вправду то, что видит мой глаз, а не пейзаж снов в мозгу запертой в вагоне, выгрызающей дыры в мешках крысы. Крысы, которая надеется, что её не найдут и что она доедет туда, куда несется сонный поезд…

Крысолов споткнулся о трухлявый корень и отступил на шаг. Дудочка замолкла. Я оглядываюсь, и поначалу мне кажется, что он сбежал.

Позади меня лишь стена темноты. Неужели мой злейший враг бросил меня здесь? Повернул обратно? Выбрал другую тропинку и как раз в этот момент карабкается по откосу наверх — к выходу?

Может, я слишком далеко забежал? Дальше, чем могут увидеть его глаза? Возможно ли, чтобы Крысолов бросил живую крысу и ушел? Разве ему без меня не так же одиноко, как мне без него?

Я внимательно осматриваюсь по сторонам. Вон он! Там, под высохшим деревом с ободранной корой. Бледный, сгорбленный, перепуганный… И лишь теперь я .замечаю тени крыс и людей.

Тени — плоские, как будто вырезанные из бумаги, картона, фольги. Из глубины мерцающего света они катят перед собой камни, обломки, куски, крошки. Катят, толкают, подталкивают, подвигают, подбрасывают — вперед, вверх, дальше по склону, к невидимой границе, где они наконец оставят свой багаж, отдохнут, уснут…

Изо всех сил, помогая себе движениями спин, голов, животов, плеч, рук, ног, сгорбленные от усилий, спотыкаясь и падая, они бредут вперед со своим грузом, обломками, бревнами, щитами, тачками, колясками… Некоторые не толкают перед собой ничего, кроме пустоты, серости, иллюзий, а ведь ведут себя при этом так, как будто всем телом напирают на настоящую тяжесть, что может упасть, раздавить, уничтожить.

Они катят перед собой свои представления, свои мысли. Продвигаются вперед тяжело, с трудом, с болью. Я понимаю страх Крысолова и тоже начинаю бояться. Ведь эти валуны, камни, обломки могут упасть, скатиться прямо на меня, завалить, раздавить, задушить.

Падающий вниз камень пролетает надо мной, катится, исчезает во тьме, и только эхо гремит в мозгу. Падает ещё один валун, и я лишь в самый последний момент успеваю отскочить.

Катятся бревна, шары гниющего навоза, большие и маленькие обломки, крошки, обрывки жести, куски бетона, памятники, обломки стен, шины, рельсы. Крысы и люди бегут за ними, пытаются поймать, подхватить, догнать. Падают, сталкиваются друг с другом… Как же все это близко от меня — я, маленькое, все ещё живое обиталище теплых мышц, костей, крови.

Я в ужасе разыскиваю взглядом Крысолова.

Он стоит позади меня с дудочкой в трясущейся руке. Он боится точно так же, как и я. И этот страх объединяет нас сильнее, чем поиски выхода из этого лабиринта смерти. Он отступает назад, отскакивает от падающего мусора, от бегающих теней, от собственного страха. Кто я такой для него? Живая крыса или такая же тень? А может — случайный временный шанс понять самого себя?

Он поднимает дудочку, подносит её к губам и дует в неё изо всех сил. Быстро приближается широкими шагами, проходит прямо надо мной, как будто не замечая.

Я снова отскакиваю от катящегося вниз камня. Сгорбленные от постоянного толкания груза фигуры карабкаются в гору и спускаются обратно. Камни, глыбы, комья, шары, цилиндры — большие и маленькие, светлые, темные, блестящие и матовые — катятся, трескаются, рассыпаются, взрываются. И только мы — Крысолов и крыса — продолжаем думать о спасении, пытаемся выбраться, отойти, отскочить, обогнуть, избежать, отклониться, спастись.

На мгновение мне в голову приходит мысль — а не схватить ли в зубы падающий обломок и не отправиться ли в гору, толкая его перед собой? Крысолов закусил губу. Он смотрит на падающие вниз камни так, словно думает о том же самом… А может, упрямое толкание тяжестей в гору — это единственный для нас шанс выжить? Может, так и надо существовать?

Ну нет! Это была бы смерть! Это и есть смерть! Взгляни…

Сутулые, сгорбленные, ползущие, бредущие тени удаляются, уходят в небытие, толкая и катя свои камни.

Надо залезть повыше и встать под стеной, чтобы лавина не могла до нас добраться. Может, спрятаться под той скалой, откуда доносится шум проплывающей воды? Я бегу впереди идущего широким, тяжелым шагом Крысолова. Место под скалой кажется мне безопасным. Только эта полутень-получеловек, прибитая к скрещенным доскам прямо над журчащим потоком, которая тщетно пытается напиться воды, которая все ускользает от узких побелевших губ. Выше качаются ветки с висящими на них апельсинами, яблоками, сливами — их никто никогда не сорвет и не съест. Крысолов играет. И мне на какое-то мгновение кажется, что несколько капель воды все же попадает в рот распятого человека.

Черная скала над потоком качается, дрожит — того и гляди рухнет. Я спасаюсь бегством. Слышу позади шарканье ног Крысолова.

Я уже научился распознавать нерешительность и неуверенность его шагов. Он играет на дудочке, все время оглядываясь, останавливаясь, то и дело поворачивая обратно, кружа на одном месте, издавая пронзительные, гортанные звуки. Он зовет, ждет, ищет кого-то близкого…

На его темном длинном пальто с широкими прямыми рукавами четко выделяются отстающие края карманов, засаленные от постоянного засовывания в них рук. Растянутые, обвисшие мешки, в которые мне бы хотелось забраться. Полы пальто колышутся, подметая дорожную пыль. Я забегаю вперед, а когда он подходит ближе, вцепляюсь коготками в шерстяную ткань и быстро карабкаюсь наверх, удерживая равновесие с помощью хвоста. Долезаю до обшитого по краю тесьмой кармана. Заползаю внутрь, трясясь от страха, что Крысолов вытащит меня отсюда и убьет.

Он даже не почувствовал, что я здесь. Он идет вперед и дует в свою дудочку…

Я выглядываю из кармана, обеспокоенный тем, что Крысолов остановился и явно не осознает, какая опасность ему грозит. Я узнаю кружащие вокруг нас тени, подмокшие луга, горизонты без солнца, запахи гниения, клонящиеся вниз скалы, пронизывающий холод подземных рек. Мне страшно, что я могу остаться здесь навсегда, стать каплей тумана на берегу неизвестного озера.

Крысолов встает у высокой белой скалы, вертит в руках свою дудочку. Он зовет, молит, жалуется… Видимо, он не знает, откуда может появиться тот, ради кого он забрался аж сюда…

Вдруг он глухо закашлялся, и я услышал, как этот кашель гулко грохочет в его легких — совсем как камни, летящие по откосу в пропасть…

Я увидел тень, бывшую чуть светлее других, с длинными волосами. Она двигалась медленно — точно плыла над землей. Крысолов сильнее дунул в дудочку. Фигура приблизилась и оперлась на его руку. Высохшая серая ладонь, лицо… Кажется, оно мне знакомо?

Она похожа на женщину, которую я видел в его доме… Не она ли умерла тогда, съев предназначавшееся мне отравленное печенье? Разве я не заглядывал ей в глаза, когда она умирала? Я втиснулся поглубже в карман, опасаясь, что она может заметить меня.

Сердце колотилось все быстрее, уши старались улавливать мельчайшие шорохи, ноздри чуяли опасность…

Крысолов поспешно двинулся вперед. Теперь его шаги стали решительнее, тверже, увереннее — как будто он знал, куда идти.

Я превозмог страх и осторожно высунул наружу вибриссы. Легкий ветерок дул с той стороны, куда шел Крысолов. Мы преодолевали пустынные равнины, каменистые завалы и мосты, продвигаясь все дальше и дальше, в глубь бесконечного на первый взгляд плоскогорья. Тьма поседела, и только из стен ущелья сочилась бледная краснота — словно давно пролитая кровь. Серый матовый пруд свисал над нами вместо неба. Высохшее дно, где вырисовывались очертания дороги, по которой он шел все увереннее и все быстрее. Рядом — серебристая, как паутина, длинноволосая женская тень клонилась, двигаясь против ветра, а вместе с ней… кто-то еще. Незнакомец, появившийся неожиданно… Пониже ростом, поплотнее, со скрытой под шлемом головой. Три слитка серебра на равнине серости. Мне страшно, но я не перестаю смотреть. Они шагают вперед, а я крепче вцепляюсь в ткань кармана, чтобы случайно не вывалиться на каменистом уступе.

Нюх и слух подсказывают мне, что мы возвращаемся в мир живых. Те, что позади нас, тоже идут туда по нашим следам, но их поступь легче, чем отраженное стенами эхо шагов Крысолова. Рука об руку они идут рядом с нами, но все же не так близко, чтобы я мог заглянуть в их лица и удовлетворить свое крысиное любопытство — узнать: это все ещё тени или уже живые люди?

Голос дудочки становится радостным, безмятежным, счастливым… Значит, ты и так умеешь играть, Крысолов?

Все ближе… Ветер дует сильнее, серость постепенно светлеет, шаги становятся тверже. Только мое сердце колотится все так же, а страх и голод все ещё определяют сознание. Страх и голод делают меня крысой. Я уже вижу выход — мерцающее пятно света. Там я буду в безопасности. И я, и Крысолов. И даже если он захочет меня убить — принес меня сюда в своем кармане тоже он.

Я слышу его крик — призыв к тем, кто идет за нами, шагать быстрее. Как прекрасно он сейчас играет…

Он преодолел границу ночи. Стоит, зачарованный, залитый светом, и вдруг оборачивается назад, протягивает руку в темноту, к своей женщине и незнакомцу…

Две тени останавливаются, отступают назад, поворачивают обратно. Уходят.

Солнце ослепляет меня, опаляет своим жаром. На мгновение меня охватывают сомнения — а не вернуться ли, не скрыться ли в прохладном сером полумраке?

Крысолов в отчаянии бьет кулаками по скале, а я незаметно выбираюсь из его кармана… Выпрыгиваю на свет, качусь по залитому солнцем склону, как камень среди других камней. Вдруг — сильный удар в затылок… Как будто я засыпаю…

И снова я там, в вагоне из моего сна.

Поезд резко останавливается. Люди падают, кричат, бьют кулаками по доскам. Двери с громким скрежетом распахиваются, и я — разбитый, обессиленный, беспомощный падаю…

Предо мной распахивается пропасть — беспредельное пространство пожирающей свет черноты.

Я просыпаюсь без всяких воспоминаний — точно не было никакого прошлого. Я не знаю, кто я и как попал сюда.

Откуда и куда я иду? А может, я здесь с самого начала? То ли я раньше не знал об этом, то ли просто не хотел знать?

Память растворилась, пропала. А как жить без памяти в мире, который помнит? Разве не память учит нас, как жить? Я смотрю на серую стену, на мутную воду канала и пытаюсь вспомнить хоть что-нибудь.

Любопытство! Значит, я был любопытен? Скитался? Искал? Любопытство осталось в моем опустошенном от всего остального нутре. Как будто ветер высосал из моего мозга все подробности, детали, события, воспоминания. Осталось лишь ощущение пустоты, недостатка всего того, что когда-то заполняло меня, того, что я видел и знал, чего желал и искал.

Я — кто? Я — откуда взялся? Я — как сюда попал? Я — почему?

И все же ветер забрал не все. Он оставил мне сознание момента, боль внезапно заполнившей меня пустоты, страх незнания, который я испытываю, сидя на кирпичной стенке над бетонным желобом.

Сверху падает луч света и освещает покрытые желтоватым налетом стены, черные пятна плесени и быстро бегающих крыс. Я — один из них. Сильные зубы, цепкие пальцы с острыми коготками, мясистый голый хвост, спрятавшаяся в шерсти блоха кусает в загривок, голод… Это все я.

Есть ещё доносящиеся сверху шумы и свисты, писк резвящихся неподалеку крыс, плеск льющейся с уступа воды и скрежет моих собственных зубов, запахи дыма, плесени, мочи, дождя, испражнений и гнилья, гулкие содрогания почвы от проезжающих над нами машин, едва слышный стук людских шагов, доходящие из глубины земли отдаленные сотрясения. Почему они так пугают меня?

Я просыпаюсь без памяти, без прошлого, без воспоминаний, но окружающий меня мир мгновенно заполняет мой мозг ощущениями, заботами, желаниями, осколками действительности. И даже если мне никогда не суждено восстановить свою память, я все равно буду существовать благодаря моим глазам, ушам, ноздрям, вибриссам, зубам, чувствительности лапок, подбрюшья, хвоста.

Бегущие подо мной вдоль желоба крысы не замечают меня, проходят мимо, как будто я — пятно черной плесени или свисающий на ниточке паук. Они возбуждены, их манит резкий запах любви.

Они бегут за призывно поднявшей хвост самкой. За самкой, жаждущей самца. Я даже здесь улавливаю ноздрями магнетический аромат её набрякших желез. Крысы нюхают, трогают, лижут. Кусают и отгоняют друг друга. А она с поощряющей их покорностью наблюдает за тычками, драками, пинками, бегством. Внезапно появляется её самец и мгновенно разгоняет более молодых и неопытных соперников. Забирается на неё сзади, входит в нее, удовлетворенно пищит, обхватив лапками поблескивающую в полумраке спину.

Я хочу пить. Сползаю вниз по скользкой поверхности кирпичной стенки. Наклоняюсь над узким ручейком нечистот… Собранные воедино запахи бензина, кислот, мыла, мочи, жира, молока. Я улавливаю, узнаю их, разделяю. В желудке разливается прохлада выпитой жидкости.

Пара влюбленных крыс удалилась.

Я думаю — куда идти? Стою без воспоминаний, без памяти и прошлого над лениво текущим потоком. Мои органы чувств ощущают, замечают, познают, но сам я как в тумане, сквозь который так тяжело пробиться.

Я очутился на тропе бегущих мимо крыс, которым здесь известен каждый поворот, каждый закоулок, каждая ступенька. Они не замечали меня, пока я лежал на кирпичной полке, но теперь, когда я, взъерошенный, уселся у них на пути, они перестали быть ко мне равнодушны. Они видят меня, я среди них, и они хотят знать обо мне как можно больше.

Я двигаюсь неуверенно, как будто боюсь их. Ведь я же не знаю этих мест, и это сразу можно понять. Да, крысы ведут себя так, словно я не такой, как они,— незнакомый, вызывающий отвращение. Шерсть встает у них дыбом на головах, спинах, боках. Они скрипят зубами, напрягают спины, их хвосты нервно подрагивают.

Они знают, что я нездешний.

Я — чужой.

Они толкают меня, напирают, сбрасывают в теплый неглубокий поток. Я плыву, отталкиваясь от дна задними лапками. Доплываю до более широкой трубы, отряхиваю шерсть, вылезаю на каменный берег подземного канала.

Это не мой город, не мой канал. Я не отсюда и должен как можно скорее найти дорогу к себе. К себе? Но куда?

И где эта дорога? И как я её узнаю, если я все забыл? Крысы снова прогоняют меня, а я — испуганный и не знающий, где я даже не пытаюсь защищаться.

Вылавливаю огрызок яблока, тащу в угол, съедаю. Жду на самом краю потока, глядя на воду. Ловлю ещё кусок моркови. Скоро я стану сильнее и буду чувствовать себя увереннее в этом канале, запахом которого постепенно пропитывается моя шерсть.

Возвращаюсь на кирпичную стенку, где я очнулся. Засыпаю, а как только просыпаюсь, сразу узнаю, что я уже когда-то здесь просыпался, что я уже был здесь.

И так понемногу рождается новое прошлое, где бетонная труба, плывущий поток нечистот и кирпичная стенка — это те точки, которые я узнаю все лучше и благодаря которым ориентируюсь все более уверенно. И только когда я пытаюсь вернуться в прошлое, в воспоминания, когда пытаюсь преодолеть порог памяти, передо мной вдруг встают стена, туман, темнота. И тогда я чувствую себя побежденным и покоренным, и ужас сжимает меня за горло. Я должен знать все, а не знаю ничего…

Ночью я выхожу на улицу, но сточные канавы, колодцы, ворота, лестницы, подвальные окна незнакомы мне, и я так и не знаю, откуда я пришел сюда, куда шел и почему я ничего не помню.

Я привыкаю к ежедневному беганью по одним и тем же бетонным тропам, по берегам одних и тех же потоков. Я осваиваюсь и с крысами, в конце концов перестающими преследовать меня. Теперь, встречая молодую крысу, я иной раз сам скидываю её в воду.

Я уже перестал бояться. Я обследовал и изучил ближайшие окрестности — от речки до прачечной, от пекарни до аптеки,— а также обитые жестью фабричные постройки и вытекающий из-под них ручей, полный косточек и скорлупы.

Я передвигаюсь на этом ограниченном пространстве, будто знаю его с первых дней жизни. Все реже думаю о том, что могло быть со мной раньше, до того, как я впервые проснулся на кирпичной стенке. Каждое мгновение, сон и пробуждение становятся моей новой жизнью, новым прошлым, позволяющим мне забыть, что раньше происходило что-то такое, о чем я не знаю.

Я уже вырыл себе нору, выстлал её соломой, перьями птиц и клочками бумаги. Моя самка ходит с огромным брюхом, в котором растет наше потомство. Я уже различаю доносящиеся сверху голоса людей. Я расширяю свои знания о том, кто я, а точнее — о том, кем я стал здесь. Я знаю, на каких помойках можно найти высохшие ветчинные шкурки, а где — заплесневелый хлеб, хребты от сушеной рыбы с хрустящими головами или засохший сыр.

Я уже знаю всех здешних крыс и людей, кота, который выходит по вечерам на охоту, и хищную сову, бесшумно пикирующую с башни на неосторожных грызунов.

Дневной свет снова начнет свое привычное путешествие по бетонным стенкам колодца. Я, как всегда, влезу на кирпичную стенку, потому что мне нравится наблюдать за проходящими под ней крысами, признавшими меня своим — так же, как и я стал считать их своей семьей. Лягу поудобнее, сытый и счастливый оттого, что я у себя дома — в этом сером, спокойном подземном проходе.

И тогда я услышу доносящийся сверху голос флейты. И меня вдруг охватит ужас — такой же, как в тот момент, когда я здесь очнулся, когда я ничего, совершенно ничего не помнил. И в кругу света увижу тень играющего на флейте человека, тень, которая заставит меня вспомнить все.

Он становился все более похож на нас. В сером комбинезоне, в сером плаще — он шел за нами или среди нас, как будто сам был крысой. А ведь так легко было догадаться, что он — человек, хотя бы по тому, как он двигался — всегда на двух ногах, или по резкому запаху вина, который распространялся от его дыхания.

И даже когда он снимал с головы капюшон, приглушавший звуки его дудочки, сходство не пропадало. Серебристо-серые волосы, острый нос и прищуренные глаза стального цвета придавали его землистому лицу сходство с крысиной мордой. Крысы, видевшие его издалека и ничего не знавшие о том, что его профессия убивать их, иногда принимали его за очень большую, переросшую крысу. Достаточно было рассыпанного им зерна и ручных грызунов, которые лазали по его одежде и ели у него из рук, чтобы у большинства крыс сразу же возникало доверие к нему, они позволяли ему кормить их, касаться, гладить.

Он двигался среди них, как большая, очень большая крыса, как крыса, выросшая крупнее всех остальных сородичей, а поскольку появлялся он часто и надолго, то его переставали бояться, он больше не вызывал сомнений и подозрений. Молодые и недавно прибывшие крысы, видя окружающие его толпы, подходили без страха, с верой в то, что его можно не бояться. Ведь он разбрасывал такое вкусное, питательное зерно и вяленые рыбьи головы с хрустящими высохшими глазами.

Иной раз и я был близок к тому, чтобы довериться ему, поверить в то, что он тоже — крыса или близкий родственник крыс, ведь он такой же серый, как мы, и от него так же пахнет подземными туннелями. В то время, как он стоял над решеткой сточного колодца, сыпал вокруг золотистую пшеницу и, призывая крыс пойти за ним, извлекал из своей дудочки пискливые звуки, я тоже был готов выйти из своего укрытия. Это продолжалось всего лишь мгновение, но то было самое опасное мгновение в моей жизни, и даже теперь я дрожу от страха, вспоминая об этом…

Если бы не тот скрежетавший зубами от ненависти Большой Взъерошенный Старик — крыса, которая обо всем знала,— меня бы не было сегодня в этом городе. Крысолов, кормивший крысами змей, сжигавший их в бетонных подземельях, топивший в ямах с водой, сбрасывавший в заполненные известью рвы,— этот Крысолов-убийца, за которым следуют толпы доверчивых самцов и самок, живет теперь надо мной в комнате с заплесневевшими стенами.

Я слышу его тяжелые шаги. Он ходит по комнате туда и обратно, глухо кашляет, вытирает нос. Крысолов болен, как и большинство людей в городе. Почему он живет именно здесь, над подвалом, под которым я вырыл себе нору? Почему, куда бы я ни прибыл, туда же следует за мной и он?

А ведь он мог убить меня там, в тех подземельях, столь обширных и глубоких, что я до сих пор не знаю, существовали они в действительности или были всего лишь сном. Мог, но тогда он вел за собой людские тени и, скорее всего, даже не думал о спрятавшейся в его кармане крысе. Может, он был так поглощен поисками своей женщины, что просто забыл обо мне? Или принял меня за обман зрения своих переутомленных глаз? Он давно преследует меня, ищет, наблюдает, идет по следу, приманивает, как будто я — самая важная крыса в его жизни. Он уже стольких убил и ещё стольких убьет — почему же именно я так много для него значу? Почему он так упорно преследует меня, загоняет в угол?

Приехав в город, он поселился именно в этом доме, хотя здесь полно таких же домов, под которыми живут крысиные семьи. И все же он так упрямо ищет меня, словно я его самый злейший враг. Крысолов знает, что я видел, как он убивал, что я ни разу не поддался искушению пойти за ним, что я не ел разбросанного им зерна и не бежал за голосом его дудочки…

Я не сомневаюсь, что он запомнил меня тогда — в том доме, где жила его самка… Она съела рассыпанное мною отравленное печенье. Он преследует меня, чтобы отомстить за её смерть? Может, поэтому он счел меня самым опасным противником? Может, он меня боится? Но способен ли Крысолов бояться крысы?

Я разгрызаю зеленую, сочную скорлупку ореха, сорванного с ветки ветром во время последней бури. Я слышу шаги над собой. Неужели он услышал скрежет моих зубов о твердую скорлупу? Я перестаю грызть…

Он снова играет, дует в свою дудочку изо всех сил, стремясь выманить меня из-под фундамента. Зря старается — я не выйду. Он знает это и потому ненавидит меня так же сильно, как я ненавижу его.

Я не обращаю внимания на звуки, хватаю скорлупку в зубы и грызу, грызу, грызу. Скрежет зубов заглушает доносящуюся сверху мелодию. Кажется, услышал? Перестал играть. Прислушивается.

Я продолжаю грызть — до тех пор, пока из-под скорлупы не показывается сладкая влажная мякоть.

Крысолов внимательно прислушивается к моему шуршанию, скрежету зубов, царапанью коготков. Он слушает, сжимая кулаки, потому что понял — я больше не обращаю внимания на его флейту.

Рвать бумагу, раздирать зубами картон — все это не может приглушить чувство голода. Но, нажравшийся, насытившийся молоком и медом, набивший брюхо зерном подсолнечника и сизаля, я вернусь в темную комнату, заберусь на стеллаж, втиснусь в щель между стоящими в ряд книгами и доской верхней полки и начну нюхать, пробовать, выбирать. (Сизаль (правильнее сисаль) — грубое волокно, получаемое из листьев агавы. Иногда так называют само растение.).

Бумага в разных местах пахнет по-разному. Краской, клеем, коноплей, костями, крахмалом, кислотой, жиром, маслом, тальком. Толстая и тонкая, твердая и мягкая, почти расползающаяся во рту, клейкая, облепляющая десны и жесткая, способная повредить слизистую пищевода.

Есть бумага однородная, ровная, одинаковой плотности и толщины. Но встречается и волокнистая, состоящая из отдельных полосок, которые можно вырывать по отдельности резким движением челюстей. Вот и сейчас я держу в зубах такую узкую полоску, которую легко разгрызать, постепенно втягивая в рот.

Я прихожу сюда не затем, чтобы наесться, потому что набивать брюхо целлюлозой скучно и невкусно, к тому же от неё бывают вздутия и колики.

Я прихожу, чтобы сточить зубы и утащить в гнездо добычу — обрывки бумаги для подстилки. Желание собирать эти маленькие и большие клочки говорит о потребности иметь семью, об ожидании потомства, которое хочешь выкормить и согреть, о предусмотрительности и заботе.

Выстланная бумажной массой нора становится уютной. Она становится тем местом, куда хочется возвращаться, где хочется жить, тогда как в других местах можно лишь бывать, проходить, пробираться, протискиваться. Обрывки бумаги с безопасными, обработанными зубами неровными краями — их легко переносить, передвигать и укладывать, они скоро становятся слежавшимися, мягкими, уютными. Я ложусь на них брюхом вверх и махаю лапками. Маленькие крысята забираются прямо на меня, бегают, хватают зубами за маленькие соски, щекочут наполненные спермой железы и восставшую из розовых складок кожи струну наслаждения.

Часто, когда я лежу и сплю или не сплю, а просто хочу выбросить, избавиться от давящего изнутри избытка семени, я прижимаюсь теснее к этим согретым телом обрывкам бумаги и представляю себе, что подо мной самка. Их мягкость, покорность, податливость, эластичность приносят мне облегчение и удовлетворение. Я слегка приподнимаюсь и опускаюсь, и снова поднимаюсь все быстрее и быстрее. Выброс. Сперма разливается по бумаге. Я трогаю языком жидкость, которая ещё недавно была внутри меня. Она солоноватая и теплая. Когда возвращается моя самка, она тут же поедает эту пропитанную мною бумагу. Маленькие крысята тоже любят есть эти обрывки.

Я переворачиваюсь на брюхо, накрываюсь бумажками. Спокойно, тихо, сонно, скучно. Я расслабляюсь. Я маленький неуклюжий крысенок, который заблудился в первый же свой выход из гнезда и всю жизнь, испуганный, ищет дорогу обратно.

Я перебираю лапками, пищу, почесываюсь, осматриваюсь в этом сонном пейзаже в поисках выхода.

Меня будит шелест бумаги. Рядом стоят крысята, подрастающие самочки — у Смуглой до сих пор кровоточит ноздря после недавнего удара мышеловкой. Все трогают меня вибриссами, щупают, щекочут. Они сбежались, обеспокоенные моим писком. Зубами и лапками я набрасываю на себя клочки бумаги до тех пор, пока не скрываюсь под ними полностью, не исчезаю, не прячусь.

Я лежу так под грудой бумаги, которую сам нашвырял на себя, которую сам вырвал из книг и газет, сам притащил в гнездо, спотыкаясь о слишком большие, путающиеся под ногами обрывки страниц.

В мыслях, в мозгу таится страх смерти. Ты боишься, крыса,— боишься той минуты, которая когда-нибудь наступит. Ты живешь достаточно долго, чтобы знать, что этот момент придет… Он придет — и вдруг ты не увидишь игры света на темных стенах, не устроишься поудобнее на полке с книгами, не заснешь в комнате, куда люди давно уже не заходят…

Ты — стареющая крыса, которая странствует, ищет, блуждает, возвращается. Ты уже знаешь, что все имеет свое начало и свой конец. В каждом месте ты бываешь в первый раз и в последний. Ты приходишь и уходишь, потому что окружающий мир не позволяет тебе остановиться — даже тогда, когда ты хочешь остаться.

Это уютное помещение есть, оно существует, но в следующее мгновение тебя могут выгнать отсюда, вышвырнуть, убить. Всякое постоянство и уверенность в себе лишь иллюзии, которым ты боишься поверить. Ты лежишь среди книг, стачиваешь зубы о бумагу, пережевываешь кисловатую массу и радуешься, что ты все ещё здесь, что ты можешь быть — и грызть, рвать, разгрызать.

Я поднимаю голову и слушаю, открываю глаза и оглядываюсь вокруг, не приближается ли враг — огонь, газ, Крысолов, кошка, змея, ласка.

Тишина… Тишина — это передышка, покой, отдых, полусон.

Шепот ветра и приглушенный голос ночной птицы не мешают — наоборот, они связывают меня с этим креслом, с письменным столом, со шкафами, полными книг, которые я пожираю и перевариваю. Как долго ещё это будет продолжаться? Ведь я же знаю, что все кончится и тогда мне останется лишь во сне мечтать об этом чудесном месте — так же, как я мечтаю о норе под плитами портовой набережной, о домике в саду, где я подгрызал корни розовых кустов, о гнезде под высокой бетонной стеной, которая делила далекий город и однажды холодной ночью была разрушена до основания.

Крыса, ты так боишься потерять хоть какое-то из тех мгновений, что тебе ещё остались… Поэтому ты так часто сюда приходишь. И уходишь лишь затем, чтобы в подвале или на помойке наесться досыта и вернуться обратно.

Твоя крысиная семья ничего не знает об этом месте. Людей здесь мало, нет ни кошки, ни собаки, так что можно передвигаться совершенно свободно.

Все вокруг покрыто тонким пушистым осадком. Пыль падает с потолка, со стен, с крылышек летающих вокруг бабочек моли, с моей шерсти, проникает снаружи сквозь щели в окнах и дверях. Комната заперта, никто её не открывает и не проветривает, и пыль все оседает и оседает на открытых местах. Она растет, как мох или плесень — без корней и влаги. В углу прячутся охотящиеся на моль пауки. Темные пятна паутины оплели щель неплотно закрытого ящика письменного стола.

Я не хочу уходить отсюда, хочу остаться и жить только в этой серой комнате, звукоизолированной толстым ковром, занавесками и портьерами, где даже крики людей за окном кажутся всего лишь ничего не значащим эхом.

Я трогаю толстые золоченые переплеты, втягиваю в ноздри запах и пыль старых страниц, стараясь найти самое удобное для первого рывка зубами место. Торчащая закладка пахнет пальцами человека. Я трогаю её языком. Зубы разрывают тонкий слой и вырывают первый кусок бумаги. Теперь очередь за обложкой. Я начинаю с позолоченного угла толстого тома. Грызу, рву, раздираю, выплевываю. Вокруг растет куча бумажной массы. Я вгрызаюсь в книгу, отрываю углы отдельных страниц. Я боюсь, как бы скрежет моих зубов не услышали люди. Я знаю, что этот звук привлекает и людей, и кошек. Поэтому время от времени останавливаюсь и слушаю, не идет ли кто-нибудь.

На шторах колышутся тени ветвей. Слышен далекий шум ветра. Жуки-древоточцы точат древесину старых полок. Моль взлетает со свалявшегося ковра.

Кругом полно обрывков, клочков, крошек. Все эти книги — мои, они пахнут моей мочой и продолговатыми кучками, которые я оставляю за собой.

Я раздумываю, не спрыгнуть ли мне на пол и не отнести ли хоть несколько обрывков в нору. Игра теней и световых пятен на стеклах, занавесках и портьерах успокаивает и останавливает меня. Я остаюсь здесь дольше обычного, я по-настоящему счастлив.

Я застываю без движения, выплевываю мокрые от слюны клочки бумаги, поднимаю голову и наблюдаю за полетом золотистой моли на фоне темнеющего неба.

Я отправился по каналам к подземному озерку, в котором плавают личинки комаров и головастики. Меня заинтересовали доносящиеся сверху, с улицы, запахи базара. Надо мной рыночная площадь, где всегда есть рыба, сыр, зерно, мясо. Я быстро выскакиваю на площадь, хватаю кусок свиного сала, возвращаюсь и тут же на берегу съедаю его целиком. Мне сейчас требуется побольше жира, потому что от частого поедания бумаги бока мои ввалились, а шерсть потеряла блеск и вываливается клочьями. Тем же самым путем я возвращаюсь в нору, где меня встречают попискивания молодых крысят, которые явно готовятся пуститься в самостоятельные странствия.

Я не понимаю их возбуждения, торопливости и страха, ведь мне-то кажется, что вокруг ничего не меняется, что все остается таким же, каким было и раньше. И я тут же отправляюсь вдоль канализационных труб к шахте кухонного лифта и дальше, к коридору и библиотеке.

Я не замечаю перемен. Тот же самый вытертый половичок, те же самые темные доски пола, на которых я в любой момент могу притаиться и стать незаметным… Пролезаю в щель под знакомой дверью.

И мне тут же хочется повернуть обратно. Комната без занавесок и портьер, с широко распахнутыми окнами, без шкафов, полок, книг, дубового письменного стола и ковра пугает меня.

Я отползаю назад, под дверь, чтобы войти ещё раз. Может, все это сон, который сейчас кончится, и я снова смогу залезть на полку с любимыми книгами и порвать очередную обложку?

Но это не сон.

Меня обволакивает резкий запах стоящих посреди комнаты красок и растворителей. Слышу противный крик человека и чувствую, как сверху, со стремянки, на меня падает кисть, с которой капает краска. Она задевает мое бедро, не причинив никакого вреда, и я молниеносно бросаюсь в спасительную щель между дверью и полом. Я спасаюсь бегством, я бегу все дальше и дальше, до самой норы, в которой уже нет ни моей самки, ни моих крысят.

Я ложусь на подстилку из клочков бумаги и пытаюсь заснуть, переждать — в надежде, что меня разбудят щекочущие прикосновения и радостное подпрыгивание малышей. Но тут я чувствую резкий кошачий запах — вонь ненависти и ярости. Это уже не запах ленивого котенка, который вылеживается на креслах и перилах,— это пот жаждущего крови кота, который убивает не для того, чтобы есть, а из чистой потребности убивать.

Жернова крутятся, катятся, давят, мелют. Неосторожная крыса, упавшая между каменными валами, может спастись лишь высоким прыжком вверх, иначе её разотрет, сметет, расплющит, смешает с мучной пылью, которая лишь слегка потемнеет от крысиной крови. Раздробленные кости, мясо, шкура превратятся в крошки, в мелкие частицы, в пыль и исчезнут в заглатывающем муку мешке.

Вот как раз молодая любопытная крыса забралась на доску, чтобы оттуда понаблюдать за движениями ворочающих жернова зубчатых колес. Ее напугали птицы — их крикливая стая тучей опустилась на крышу,— и она упала прямо под вал. Короткий писк, и поток крови хлынул изо рта, глаз, ушей. Осталось лишь пурпурно-серое пятно, которое с каждым оборотом становилось все меньше и меньше, пока не исчезло окончательно…

Я затрясся от страха. Смерть, которую видишь своими глазами, всегда заставляет бояться за собственную жизнь. В такой момент всегда кажется, что это твоя жизнь раздавлена, перемолота, стерта — так, что от неё не осталось и следа.

Шерсть встала дыбом на спине, зубы скрипят, и я боюсь вылезти из своего укрытия, потому что ведь и меня тоже могут напугать садящиеся или взлетающие птицы.

Здешних крыс такая смерть не пугает. Они привыкли, что некоторые из них гибнут, раздавленные каменными жерновами. Они родились здесь и здесь живут всю свою жизнь — до самого конца.

Однообразное питание мукой и живущими в ней насекомыми вызывает тошноту. Толстые белые черви извиваются в лапках, когда тащишь их в рот.

Ветряные мельницы стоят на горке. Я издалека обратил внимание на скрип их крыльев — он показался мне удивительно похожим на крысиный писк.

Здешние крысы меньше размером, у них удлиненные черепа и большие серые глаза, часто мутные и гноящиеся. Хвосты у них тонкие и короткие, а кончики ушей потрепанные и разорванные в частых драках, которые они ведут между собой, преследуя друг друга и нападая без всякого повода, цели и смысла. Они вдруг без причины начинают носиться за кем-то из своих сородичей, загоняют его в угол и там рвут и кусают до тех пор, пока он не издыхает, катаясь в мучной пыли, раненый, истекающий кровью.

Почему они не бросаются на меня? Я крупнее, у меня более острые зубы, я прыгаю выше и дальше, чем они.

Они пытались… Окружили меня среди мешков, навалились злобно пищащей кучей. Если бы не густая длинная шерсть на шее и защитившие меня с боков мешки с зерном, меня бы уже не было в живых. Они порвали мне ухо, поранили хвост, чей-то зуб зацепил мордочку, чуть не попав прямо в глаз.

Я впился зубами в облезшую спину старой самки, сжал покрепче, рванул. Она отскочила с залитым кровью хребтом и теперь обходит меня подальше на трясущихся, неуверенно стоящих ногах.

Того, кто порывался оставить меня без глаза, я отшвырнул ударом лап. Он плюхнулся в развязанный мешок с мукой и подавился, наглотавшись белой пыли. Он бежал с поля боя, кашляя и отплевываясь.

Со времени того нападения я соблюдаю особую осторожность, хотя мне и удалось разогнать злобную банду. Стараюсь спать только там, где на меня невозможно напасть сбоку или сверху.

Они слабые, хилые, болезненные. Их оживляют только голод и внезапная ненависть, когда они атакуют, убивают и пожирают кого-то из своей собственной стаи или истощенного чужака, не способного защитить себя.

Потом они снова сидят, сжавшись в комочки, и сонными взглядами лениво выискивают очередную жертву или пищу, отличную от ежедневного пыльного зерна.

Они кашляют, хрипят, свистят, стонут, задыхаются, плюют кровью. Дышат, тяжело двигая боками. Из ноздрей течет серая слизь.

В воздухе, на стенах, на ступеньках — везде оседает серебристая пыль. Она ложится тонким, едва заметным слоем, но все же крысиные следы отпечатываются на нем достаточно четко — маленькие углубления от лапок с растопыренными когтистыми пальцами, за которыми тащится полоса от хвоста. Передвигаясь по помещению, крысы сдувают эту пыль и вместе с воздухом вдыхают взвесь в свои легкие. Вибриссы, брови, усы, уши кажутся сверкающими от муки.

Но оседающая из воздуха пыль — это не только мука. Иногда её вкус бывает жгучим и острым, а иной раз — кисловатым. От этой пыли болят глаза, чешутся десны и язык. Я чувствую, что эта пыль опасна, что она куда опаснее внезапно бросающихся в атаку крыс, опаснее каменных жерновов и здешних людей — таких же вялых и кашляющих, как и крысы. Тех опасностей можно избежать, а эта невидимая пыль оседает на тебя даже тогда, когда ты спишь. Она проникает в организм вместе с воздухом и водой, которую мы пьем из деревянных бочек.

Я начинаю кашлять, задыхаться, с трудом глотаю слюну. Меня пугает этот внезапный удушающий кашель во сне. После него мне тяжелее дышится, а выдыхаемый воздух хрипит в горле и в легких.

Пора уходить отсюда. Надо отыскать тот город, из которого я когда-то пустился в странствия и в который все ещё хочу вернуться.

Спящий неподалеку от меня самец горит в лихорадке — он вдруг срывается с места и в бессознательном состоянии выбегает прямо под ноги людям. Тяжелые резиновые сапоги громко топают. Этот самец никогда уже не вернется под доски пола, где его малыши высасывают молоко из исхудавшей самки. Я могу занять его место — место у неё под боком. Кашель, стоны, чиханье. Я боюсь войти в нору, оставшуюся после него.

Как сквозь какой-то туман я вспоминаю Крысолова. Я потерял его. Оставил позади, там, в городке, во время очередного бегства. Я даже не помню, как и где это случилось. Если бы я оставался там дольше, он бы в конце концов убил меня, потому что он ведь всегда убивает крыс — даже самых хитрых и смелых. Обманывает их своей крысоподобной серостью, настигает, когда они не ждут нападения, и убивает. Действительно ли в тех подземельях я видел именно Крысолова? Ехал ли я и вправду в том вагоне, трясся ли среди багажа и узлов, дрожа от страха, что люди обнаружат меня и съедят? Катился ли вниз по каменной насыпи? Или по склону у выхода из глубокого подземелья? Где же я все-таки был? А может, все это только сны?

Меня терзают ненадежность, сомнительность тех дорог… Так же, как нагоняет ужас несомненность того, что я здесь, под полом скрипучей ветряной мельницы с расшатанными грохочущими крыльями, на которых оседает ядовитая пыль, вызывающая лихорадку, кашель и кровоточивость десен.

Люди больше не свозят сюда мешки, наполненные зрелым зерном. Нет зерна — нет и муки. Крылья ветряной мельницы со свистом рассекают воздух, а остановленные каменные жернова лишь вздрагивают.

Люди ходят сонные, голодные, пьяные, они кричат друг на друга и дерутся. Люди похожи на живущих вокруг них крыс, и вскоре они начнут атаковать, убивать и пожирать друг друга.

Вечером они садятся вокруг ящика, вливают в себя водку и жадно съедают все, что удалось добыть за день. Они воют, булькают, блюют, кашляют, плюют кровью — так же, как мы.

Я бы давно уже сбежал отсюда, если бы не боялся кружащих над холмом птиц. Я уйду, когда подуют сильные ветры или пойдет дождь, который мешает сорокам, скворцам и пустельгам вылетать на охоту.

Вопли, стоны, удары кулаков, грохот падающего под ударами ножа тела. Убитого выносят в вырытый под каменным фундаментом ветряной мельницы погреб и заваливают сверху камнями. Они не съедают его, оставляют… Столько пищи. Мы ждем, пока они уйдут, и добираемся до лежащего. Тело ещё хранит тепло жизни.

Уже несколько дней вокруг ветряной мельницы собираются люди. Они пытаются войти или хотя бы заглянуть внутрь. Те, которые внутри, прогоняют их, отпихивают, сбрасывают с каменной лестницы, толкают, бьют.

Полдень. Тепло. Клонит в сон. Я лежу на боку и смотрю сквозь щель в досках на скользящие тени.

И вдруг… Со стороны города… По доносящимся до меня запахам я понимаю, что именно в той стороне находится город. Оттуда движется тень, опасность, черта.

Она приближается, и я вижу, что это толпа людей подходит к стоящим на горе ветряным мельницам. Их ведет бородач, едущий на отощавшей кляче. Он вырывается вперед, подъезжает совсем близко, колотя пятками по бокам своей лошади. Поднимает вверх заостренную палку и несется к вертящимся на ветру крыльям — врезается в них, вцепляется, хватает руками. Под его тяжестью крылья трещат, стонут и уносят его все выше и выше.

Сквозь отверстие между досками я вижу длинное лицо, окруженное слипшимися от пота клочьями седых волос. Глубоко посаженные глаза блестят тусклым стеклянным блеском — как зеркальца воды, замерзающей ранней весной на полевой дороге. Неужели это Крысолов? Могло ли так сильно измениться его лицо? Крысолов тоже казался мне высоким и тощим, но он же никогда раньше не ездил верхом?

Глухой удар тела о землю. Он упал. Это он так стонет или скрипят расшатанные крылья ветряной мельницы? Толпа грозно гудит. Крутая лестница. Я удираю сквозь щель в фундаменте. Иду по высохшей, бесплодной борозде в затвердевшей пыльной земле.

Втиснувшись между полотняными мешками, я засыпаю, расслабившись под действием тепла и неподвижности.

Она трется о меня, прижимается, напирает, пододвигается поближе, возбуждает. Она здесь.

Кто? Которая? Откуда? Серебристая? Рыжая? Смуглая? Молодая? Незнакомая? Брошенная? Та, из подземного леса? Или та, первая, из-под портовой набережной? А может, наоборот, последняя?

Это они, все мои самки. Ублажающие, радующие, близкие, доверчивые. Они все рядом со мной…

Ты здесь? Здесь. Я хочу тебя, войди в меня. Я обнимаю её, подминаю под себя, вжимаюсь в её тепло и мягкость.

Все ближе момент свершения, все ближе счастье, все ближе…

Я рядом с ней, я внутри нее. Ну, ну, ну… Наконец!

Толчок, раскачивание, треск. Мешки сдвигаются с места, придавливают сверху. Открываю глаза. Ее — нет. Нет стен и света, которого я не боялся. Я лежу, придушенный мешками, с мокрым пятном под брюхом, испуганный навалившейся на меня тяжестью и шумом в ушах.

Гул, грохот, шатание. Давление все усиливается, нарастает. Я выползаю из-под придавившей меня тяжести и с трудом залезаю повыше, на свертки.

Мой вес все возрастает. Ошеломленный, не уверенный в собственном теле, я стою на широко расставленных лапках, упираюсь хвостом и чувствую, как что-то сжимает мне виски, ноздри, горло. Дышать становится все труднее.

Шум нарастает. Вибрируют стены, трясутся мешки, дрожат ящики. Мы падаем вниз. Я становлюсь тяжелым, бессильным, безвольным. Прижимаюсь к мешку, становлюсь его частью. Мне мешает мой собственный вес. Я боюсь, что меня вот-вот раздавит. Смежение век уже не переносит меня в иной мир. Кровь разрывает мозг. Болят глаза и уши. В горле сухо. Я чувствую себя летящим по инерции камнем.

Снова вниз, все ниже и ниже. Лапы разъезжаются, я вцепляюсь коготками в ткань мешка. Вокруг с бешеной скоростью кружится тьма. Я становлюсь все тяжелее.

Удар, ещё удар, подскок, удар, подъем. Боль исчезает, мышцы расслабляются, сухость во рту проходит. Шум все ещё продолжается. Мы медленно движемся — уже без качки и тряски. Останавливаемся. Из-за стены доносятся скрип, рев, эхо, вой пролетающих в воздухе машин. Я предчувствую, что вокруг таится неизвестная мне опасность.

Стена раздвигается, и внутрь проникает мягкий вечерний свет. Люди выносят ящики и мешки.

Они берут ящик, в который я вцепился своими коготками. Он лежал высоко, они несут его над головами и потому не замечают меня. Спускаются по ступенькам. Наклоняют ящик. Я теряю равновесие и соскальзываю вниз…

Бегу по бетонной полосе к темнеющему пятну зелени.

Трава. Лопухи. Я врываюсь в зеленую тень огромных листьев. Ложусь на холодную землю. Голоса здесь почти не слышны. С той стороны, откуда я бежал, доносятся шипение, скрип, хруст, треск. Я улавливаю отвратительную вонь бензина.

Усталость, беспокойство, сон, обморок.

Я просыпаюсь в том же самом темно-зеленом углублении рядом с бетонной полосой, по которой ползет огромная серебристая птица.

Я высасываю сок из стеблей травы и пускаюсь в путь вдоль бетонного края. Наступают сумерки. Надо мной зажигаются и гаснут падающие звезды.

Шум хлопающих, улавливающих ветер крыльев врывается вслед за мной в глубину темного туннеля. Я останавливаюсь, потому что опасность миновала. Над мутной водой мерцает, угасая, серебристо-серое свечение.

По шершавой влажной стене я снова забираюсь наверх и высовываю нос сквозь проржавевшие прутья железной решетки.

Вокруг куска размоченного хлеба спокойно воркуют голуби. Смотри на них внимательно. Понаблюдай, как они ведут себя. Ведь они раньше заметят кошку и сразу взлетят, внезапно захлопав крыльями.

Пока они не вызывают у меня беспокойства. Они ссорятся и дерутся за размоченные куски булки. Я тоже, как им кажется, не представляю для них опасности. Они угрожающе крутят головами, поднимают крылья, как для удара, отталкивают и отпихивают друг друга.

Подбежать к миске, схватить кусок хлеба и сбежать с ним в нору.

С размокшей коркой в лапках лечь поудобнее и, поедая хлеб, прислушиваться к доносящимся сверху отзвукам.

Голуби улетели, затих шум их крыльев. Я завидую им, Я завидую всем птицам. Они могут мгновенно взлетать в воздух, взвиваться почти вертикально и уходить от преследования. Они могут делать это, когда хотят, улетая так далеко, что ни кошка, ни собака, ни человек не могут до них добраться.

Я всего лишь крыса, а хотел бы быть птицей. Почему? Я с тоской поднимаю голову и слушаю удаляющийся шум крыльев. Со злостью собираю перья, чтобы выстлать ими свою нору. Мое бегство — это всегда риск, потому что оно длится куда дольше, чем стремительный полет птицы.

Лапки с трудом отрываются от липкой, глинистой почвы, тонут в грязи, увязают. Птицы улетели, и грозившая опасность больше не страшна им. Я им завидую…

Я крыса, а хотел бы стать птицей.

Я пытаюсь уйти, ускользнуть, стать незаметным для людей, кошек, ласок, ворон, сорок. Я уже понял, что незаметная жизнь — это жизнь безопасная.

Я хочу существовать так, как будто меня не существует, хочу быть незаметным, невидимым, хочу быть всегда в тени, в полумраке, в черных, коричневых, серых тонах. Хочу существовать не существуя.

Хочу быть комком штукатурки между бетонными плитами, хочу быть камнем мостовой. Быть, как бесцветный вечерний воздух, как темная заплата на пальто.

Хочу слиться с толпой, быть фоном, не выделяться, хочу по крайней мере стать хотя бы одним из массы крыс, стать таким же, как все.

Я знаю, что мне никогда не стать птицей, но все равно мне часто кажется, что у меня есть крылья и я лечу, взлетаю, поднимаюсь — даже не зная куда. И эти мгновения — самые счастливые в моей жизни.

И теперь — спускаясь, падая, убегая в страхе перед дымом, огнем, разрушениями, в страхе, что меня может раздавить, убить,— я тоже думаю о них, о птицах, для которых спасение всегда в крыльях, так же как для меня — в серости, в слиянии с фоном, в незаметном проскальзывании по земле, по мостовой, по тротуарам. И вдруг я осознаю, кто я и насколько же расходится с тем, чего я жажду, мое присутствие здесь, сейчас… Я хочу жить иначе, чем живу…

Я останавливаюсь на каменном карнизе, по которому струится подземный ручеек, прижимаюсь к камню брюхом и пью. Касаюсь зубами своих лапок со стершимися от бега коготками. Провожу мордочкой вдоль тела, ощупывая оставшиеся от боев с другими крысами шрамы, дотрагиваюсь до сильного чешуйчатого хвоста. Чувствую утолщение в том месте, где была рана — моя первая боль, мой первый страх.

Сердце колотится — как те крылья, о которых я мечтаю, как крылья, уносящие ввысь — к тем местам, каких мне никогда не узнать и каких я не могу себе даже представить.

Я трогаю себя в темноте, щупаю вибриссами, носом, зубами. Я касаюсь себя иначе, чем раньше,— так, как будто хочу запомнить, как будто хочу познать себя самого.

Лишь здесь, во мраке, спасаясь от мира, в котором все чаще жгут и убивают, только оставив позади последний отблеск и последний удар голубиных крыльев, лишь здесь я начинаю узнавать и понимать о себе больше, чем раньше. Я не могу перестать быть собой и не могу быть тем, кем я не являюсь… Я всего лишь крыса, даже если сон все ещё напоминает мне о крыльях и я лечу, дрожа от восторга над тем мгновением, которое и начинается, и кончается в моем собственном мозгу.

Я хочу большего, чем могу добыть, прогрызть, пожрать, украсть, утащить, схватить. Я хочу большего, чем другие крысы — те, загнанные, забегавшиеся, проскальзывающие бочком, настороженные, агрессивные, завистливые, запуганные… Я хочу не только есть и видеть… Я хочу ещё и знать…

Но что ты, собственно говоря, знаешь о других крысах, если даже о самом себе знаешь так мало?

Помнишь тех засыпанных песком золотых крыс, золотых мышей вокруг истлевшей шкатулки в подземном лесу под большой площадью? Ты тронул зубом мягкий холодный металл. Они были совсем как ты, но только мертвые, невидящие, неслышащие, нечувствующие, неподвижные. Они сидели, поджав под себя хвосты, безусые и безглазые, а ты на мгновение поверил, что они живы, что они могут кусать, совокупляться, гнаться, убегать. Крысы, крысо-мыши, металлические мыше-крысы — совсем как комки глины, обломки кирпича из разрушенной стены, разбитое стекло…

Мгновение прошло, лишь на золотом ухе остались следы твоих зубов.

Когда это было? Где это было? До или после? До чего и после чего? Откуда и куда я тогда направлялся, прельстившись целью, о которой сегодня уже и не помню?

Меня мучает воспоминание о том мгновении, когда я отскочил, почувствовав, что мой зуб встретил сопротивление мягкого металла — сопротивление, которого я не ожидал.

Сверху доносится гул. Удар, ещё удар, земля дрожит, слышится приглушенный слоями почвы грохот.

Я ложусь на бок, окруженный со всех сторон темнотой. Кругом спасаются бегством крысы — испуганные, больные, раненые, пахнущие огнем и дымом.

Я предчувствовал, что этот спокойный, тихий дом не выстоит… Он расположился у дороги, ведущей с аэродрома в город. В нем жили люди, которые кормили птиц, содержали больных собак и ленивых кошек…

В то время как я по ночам гонялся за молодыми самочками или охотился с местными крысами, меня охватывал страх. Я побывал уже во многих городах, во многих домах, казавшихся спокойными и безопасными. И именно тогда, когда я чувствовал себя в наибольшей безопасности, весь мой мир неожиданно рушился.

Рушилась разделявшая город бетонная стена. Приходили люди, появлялись кошки” хищные птицы, пыль, огонь, вода, град.

Я бежал, оставляя позади себя норы, самок, гнезда в подземельях, потомство, дружественно относившихся ко мне крыс, полные еды кормушки. Я бросал все, зная, что кончилось время сытости и покоя и для того, чтобы выжить, нужно спасаться бегством.

Вот и теперь я знаю, что этот дом, до которого не доходит сеть городских подземных каналов, а значит, его обходят стороной живущие в этих подземельях изголодавшиеся крысы,— это остров и над ним нависла угроза. Я ещё не знаю, что это за опасность, но я предчувствую её.

Я проверяю балки, стропила, доски. Древоточцы давным-давно точат их, вызывая потрескивание, расшатывание, постанывание древесины. Я вгрызаюсь в дерево, испытывая его на твердость, гибкость, влажность. Во многих местах древесина истлела, прогнила, и люди заменили некоторые доски. Дом мог бы простоять ещё долго. Он не должен был рухнуть, хотя деревянные ступеньки скрипели и постанывали, когда кто-нибудь из людей поднимался по ним на чердак.

Земля в подвале была твердой и утоптанной, хотя во время дождей она иногда подмокала и сложенная в мешках картошка гнила или порастала плесенью.

И все же дом не мог рухнуть, рассыпаться, упасть, сровняться с землей. Дом был крепок, а грунт под ним тверд и прочен.

Этот осмотр успокоил меня, но не надолго.

Я не был голоден, Крысолов давно уже не преследовал меня, и все же я боялся. Неужели я боялся без причины? Остальные крысы тоже стали какими-то нервными. Они бегали, взъерошенные, на негнущихся лапках, с поднятыми кверху хвостами, стараясь съесть как можно больше. Я знал, что они боятся так же, как и я, и так же, как и я, не знают почему.

Люди из старого дома были по-прежнему спокойны и равнодушны. Они выходили редко и ненадолго. Просиживали в большой комнате на первом этаже, уставившись в стеклянный экран большого ящика, издававшего разные звуки, шумы, шорохи. Здесь было тепло и уютно, а так как одна из дыр находилась за шкафом, я любил забираться по стенке наверх и наблюдать за бегающими по потолку тенями.

Люди сидели и всматривались в то светлеющий, то темнеющий ящик, прислушивались к доносящимся из него звукам. Наконец-то я мог без страха и риска, спокойно понаблюдать за их жизнью.

Издаваемые ими звуки были тихими, кроткими, шипящими, булькающими. Они носили теплую одежду, которую снимали перед сном, чтобы спрятаться в своих мягких белых норах.

Однажды я заполз в такое нагретое человеком место и сразу же затосковал по моей старой норе на набережной, поблизости от портовых складов. Там было так же тепло, мягко, уютно. Лежащий человек не почувствовал моего присутствия, хотя я и прижался к его ноге. Лишь кот, который устроился на одеяле, учуял меня, взъерошился и начал фыркать. Я удрал, хотя он за мной даже не погнался. В общем, населявшие дом люди и звери не вызывали у меня беспокойства. Напротив, взаимное нежелание замечать присутствие друг друга должно было бы развеять все остатки моих опасений, и все же страх не уходил и шерсть вставала на мне дыбом при каждом доносящемся с улицы незнакомом звуке.

Время шло, и я привык к жизни в постоянном, на первый взгляд совершенно необоснованном страхе. Я продолжал бояться, но сердце уже так не колотилось, спина и хвост не выгибались в напряжении, а доносящиеся снаружи отзвуки не прерывали моего сна.

Мой страх стал будничным, как это бывало всегда, когда я долго боялся.

В ту ночь я не покидал дома. Сильный ветер, несший с собой тучи пыли, не проникал в наши подземные норы — он лишь глухо завывал в водосточных желобах и печных трубах, врываясь в дом сквозь щели в крыше, оконных рамах и дверях.

Я съел принесенный прошлой ночью хлеб, удобно разлегся на спине и заснул.

Треск веток, шум мотора, вой собаки. Крик, звон разбитого стекла. Падающие на пол камни.

Я вскочил на ноги и почувствовал запах дыма. Дом горел. Жильцы пытались выбраться из огня на улицу.

Я выскочил прямо на лужайку перед домом, но там стояли нападавшие. Они стреляли в выбегавших из дома людей и бросали в окна зажженные факелы. Я молниеносно бросился обратно в нору и через подвал пробрался в соседний сад.

Выглянув наружу, я сразу почувствовал запах гари и сквозь стебли и ветки увидел позади пульсирующее красным светом огненное пятно.

Я брел под дождем по холодным мокрым канавам, вокруг свистел ветер. Я не видел людей, как будто их вовсе и не было здесь, хотя рядом проезжали тяжелые стальные машины. Перепуганные собаки пробегали мимо с поджатыми хвостами. Немногочисленные ошалевшие крысы крутились на месте, встряхивались, чесались, попискивали.

Усталый, я спрятался в подвале без окон, куда не проникал ветер, устроился в покинутом крысами гнезде: среди перьев, клочков бумаги и тряпок.

Проснулся я от болезненного зуда у основания хвоста, за ушами, вокруг мошонки. Я прочесал зубами шерсть на брюхе, давя мелких насекомых. Насосавшиеся крови, они лопались под моими резцами.

Вши. Я ощутил вокруг мягкую шевелящуюся массу изголодавшихся насекомых, сползавшихся ко мне из всех подвальных закоулков, с перьев, с клочков шерсти. Они залезали на меня, прицеплялись к шерсти, к бровям, к вибриссам, облепляли хвост, впиваясь в чешуйчатую кожу.

Так вот почему крысы покинули удобную, просторную нору. Они предпочли бегство постоянному вычесыванию насекомых из шерсти, выгрызанию их с подбрюшья и из подмышек, непрерывному промыванию глаз и ушей.

Но я, уставший и измученный, продолжал спать, вертясь и крутясь от зуда и боли. Меня точно поливали кипятком, жгли огнем, точно птицы клевали мне шкуру…

Я проснулся, встряхнулся, выскочил из норы. На лапках, в ноздрях, на веках, на ушах сидели вши, пили мою кровь, выжирали мои мышцы. Я тщетно пытался вычесать их, оторвать, отодрать, выгрызть. Они впивались в складки кожи, залезали в поры и волосяные сумки, вцеплялись в соски и уши. Они были похожи на струпья, темные пятна, утолщения, комки, зудящие болячки, шрамы. К шерсти уже успели приклеиться продолговатые белые гниды.

Я начинаю погоню за собственным хвостом, покрытым темными прыщами. Переворачиваюсь на спину, кручусь, извиваюсь, чешусь, царапаюсь, трусь о камни, пытаясь избавиться от назойливых наглецов. Но все напрасно…

Я бегу в подвал соседнего дома. Под окном лежит мертвая крыса. Они выползают из нее… Отпадают от кожи, падают с волосков. Покидают стынущую падаль. Они знают, что крыса мертва и что их тоже может убить начавшийся процесс гниения. Сколько же вшей на такой маленькой крысе!

Они ищут новую пищу, новую крысу! Чуют мое присутствие, тепло моего тела. Ко мне ползет бело-серо-коричневое голодное пятно. У мертвой крысы широко раскрыты глаза, коченеющие лапки растопырены в стороны, уши насторожены, как будто прислушиваются к чему-то. Шкура в пятнах дочиста выеденной шерсти, лишь кое-где торчат взъерошенные клочки волосков, видны засохшие кровоподтеки, из ран течет гной…

Вши въелись даже в кожу век, в уголки губ, в кончики ушей. Они падают с вибриссов, с усов, с бровей, соскальзывают на землю, чтобы двинуться в мою сторону. На темном полу они напоминают живую лужу, которая обтекает меня своими многочисленными щупальцами, разливается, разбрызгивается во все стороны.

Они приближаются, проползают между частицами пыли и паутиной. Я прыгаю на ступеньку и по лестнице бегу наверх, в покинутый людьми дом. Кругом лежат мертвые крысы, а изголодавшиеся вши таятся в щелях полов, в складках штор и занавесок, в опилках и вате, в подушках и коврах. Крысы, которые пока ещё живы, не замечают меня, занятые борьбой с пожирающими их живьем насекомыми.

Я перехожу из дома в дом, из подвала в подвал, залезаю на чердаки, заглядываю в кладовки и гаражи.

Встречаю крыс, покрытых вшами от кончика хвоста до усов,— крыс измученных, отчаявшихся, которые даже уже и не стряхивают кровососов, влезающих им в глаза и уши, затыкающих ноздри, так что становится невозможно дышать. Израненная самка умирает рядом со своими малышами, с которых вши полностью объели нежную, безволосую шкурку.

Я тащусь дальше, чешусь и трусь боками о мебель и кирпичи. Это не помогает, это не может помочь, потому что на меня бросаются все новые и новые насекомые. От укусов кожа болит, чешется, зудит, горит… Они режут, рвут, кусают, душат меня.

Не успеваешь почесать брюхо, как они уже на шее, на ногах, на хвосте, на загривке и на спине. Они передвигаются вдоль позвоночника, словно знают, что там их зубами не достанешь, что там с ними ничего невозможно сделать.

До сих пор страх был другим… Я знал, что такое бояться человека, кошку, куницу, ласку, сову. Я спасался бегством, уверенный, что можно убежать. А теперь противник обосновался прямо на мне, овладел мною, стал частью моего тела, перемещается вместе со мной, а я не могу избавиться от него.

Тени заслоняют глаза. Я протираю мордочку лапками, очищаю вибриссы. Надолго ли у меня хватит сил сопротивляться? Когда наступит момент полного отчаяния? Когда — совсем одуревший, измученный бессонницей, с пятнами совершенно сожранной кожи — я, взъерошенный, присяду где-нибудь под стеной и стану ждать конца?

Из соседней комнаты доносится громкий храп, который кажется мне знакомым. Пролезаю в щель под дверью.

Пустые бутылки, запах вина, пронзающая до самых внутренностей кислая вонь человеческого дыхания…

Я знаю это лицо! Он спит с широко раскрытым — как вход в крысиную нору — ртом, с приоткрытыми глазами, выдыхая густые, насыщенные алкоголем пары. Длинные пальцы вздрагивают, будто он и во сне продолжает играть. Дудочка лежит на тумбочке, рядом со стаканом недопитого вина. Вши ходят по волосам, губам, векам, ладоням, сыплются с усов и бороды, как каша.

С минуту я, совершенно ошеломленный, сижу совсем рядом с его широким лицом. С каким удовольствием я укусил бы его, но боюсь, что он меня схватит.

Из любопытства перескакиваю на тумбочку и засовываю голову в стакан. Ну и вонища! Я чуть не теряю сознания.

Крысолов громко отрыгивает. Я соскальзываю на пол и обхожу кровать вокруг. Крысолов храпит и хрипит. Он напивается от отчаяния, потому что в городе больше нет крыс, которых он мог бы повести за собой и убить. Здесь это сделали за него вши.

Я залезаю в лежащую рядом открытую сумку. В ней пусто. Только в боковом кармане лежат продолговатые, разглаженные, сложенные толстой пачкой листочки бумаги. Они издают сильный запах краски и людских рук, запах пота, слюны, жира, табака. Я отгрызаю уголок от жесткой бумажки и с отвращением выплевываю.

Крысолов продолжает храпеть, и мне даже отсюда слышны эти громкие хриплые звуки. Пора бежать. Ведь Крысолов в любую минуту может проснуться и закрыть меня в сумке.

Я вылезаю. Крысолов потягивается, распрямляя ноги и руки.

Ползающие по нему вши падают на серую, всю в пятнах простыню.

В испуге я вскакиваю на тумбочку и задеваю хвостом дудочку — она катится к краю. К тому моменту, как дудочка падает, я успеваю спрыгнуть на пол. Храп прекращается. Крысолов приподнимается на локте и протирает заспанные глаза. Наверное, он успел заметить мою тень, когда я протискивался в щель под дверью.

От страха я даже не чувствую больше укусов вшей, не ощущаю зуда и жжения. Я хочу поскорее оказаться вне пределов досягаемости Крысолова, там, где не слышны звуки его дудочки.

Я бегу по улице, по асфальту, под яркими солнечными лучами. Вдоль сточной канавы — вперед, лишь бы подальше от человека, которого все крысы боятся и ненавидят, а встречая его на своем пути, часто не знают, что это именно он. Лишь смерть других позволяет нам понять, какая угроза над нами нависла.

Я боюсь его взгляда, боюсь рук, которые убивают, поджигают, топят, режут, боюсь его дудочки, боюсь тяжелых башмаков, боюсь коварства, с каким он может ввести меня в заблуждение, и той хитрости, которой он у меня же и научился.

Я перепрыгиваю через железные решетки сточных колодцев, через кучи мусора, перебегаю через улицы. Слышу позади грохот тяжелых шагов… Нет. Это всего лишь стучит мое собственное сердце.

На мостовой стоит пыхтящая, дымящая машина. Я с размаху влетаю прямо в лужу густой темной жидкости с резким запахом. Она облепляет меня со всех сторон, впитывается в шерсть и кожу, склеивает волоски в жесткие, торчащие во все стороны пучки. Лапки скользят, я спотыкаюсь, отряхиваюсь, скольжу на брюхе по гладкой поверхности — лишь бы поскорее оказаться как можно дальше отсюда…

Вокруг сгущаются сумерки. Приближается ночь.

Вибриссами и лапками я чувствую, что это уже другой город. Солома, конский навоз, дым горящей травы. Кажется, здесь Крысолов мне уже не угрожает? Ведь он же остался там — в завшивленной, провонявшей запахами вина и сна комнате?

Я сворачиваю в кусты. Заползаю в самую гущу засохших ветвей. Укусы вшей больше не болят, не чешутся. Только от шерсти очень сильно пахнет. Я поворачиваюсь на бок и погружаюсь во мрак. Вокруг шелестят сухие листья.

Высокие дома стоят на холмистой окраине города. Здесь заканчиваются городские подземные коммуникации — трубы, туннели, провода, водопровод. Крысы неохотно посещают это место, ведь здесь меньше отбросов и сточных вод, а на голой поверхности труднее спрятаться. В центре города — у каменных набережных, у реки, рядом с рынком, в густо застроенных районах — крыса практически невидима. А здесь все наоборот. На зеленых газонах и гладком тротуаре меня можно заметить издалека.

Я начал приходить сюда, когда чаще стали звучать взрывы, а запах гари стал все глубже проникать в подземные норы. Здесь пока ещё царила тишина, которую нарушали лишь журчание воды, эхо далеких колоколов, писк и шорохи. Из городской канализации я пролез в бетонный туннель, по нему уходили наверх связки толстых и тонких труб.

Я пробирался все выше и выше, с этажа на этаж огромного здания. Там, где щели были достаточно широкими для того, чтобы вылезти наружу, я осторожно высовывал мордочку, вынюхивая, нет ли поблизости кошки или собаки.

На некоторые этажи проникнуть было совершений невозможно — все было заделано, загипсовано намертво. Но я упорно полз наверх, чувствуя доносящийся оттуда запах крысы-самки. Поначалу слабый, трудноуловимый, он становился все более сильным, призывным, манящим.

Под действием этого запаха я забыл об усталости и старости, о Крысолове и о всех тех крысоубийцах и крысопожирателях, которых в последнее время так много появилось в городе. Я терпеливо поднимался вверх по трубе, упираясь хвостом в её шершавую изогнутую поверхность. Самка была все ближе. Я чувствовал её ноздрями, вибриссами, всем телом. Я чуял и жаждал её.

Последний этаж. Сквозь трещину в деревянной перегородке я пробираюсь прямо на кухню. Дверь открыта. Меня опьяняет близкий запах самки.

У окна в кресле на колесиках сидит Седой Старик. Он гладит большую старую самку с белой, чуть пожелтевшей шерстью. Его рука ласкает её спину, скользит от головы к длинному розовому хвосту…

Белая крыса жмурит от удовольствия красноватые глаза, лижет его руку. Человек поворачивает голову. Крыса тоже настораживается и поворачивается. Они смотрят на меня без всякого удивления. Я не шевелюсь. Стою изумленный, не зная то ли удрать, то ли остаться?

По подоконнику широко открытого окна разгуливает белый воркующий голубь и клюет рассыпанные зерна. Корка хлеба падает под кресло. Я раздумываю, потом подбегаю ближе, хватаю и ем… Мне хочется здесь остаться…

Растолстевшая от ранней беременности Белая поднимает длинную, слегка приплюснутую мордочку, тычется носом мне в глаза, лижет своим узким языком. Она давно уже совсем обленилась и даже не вылезает из картонной коробки. Она счастлива оттого, что её каждый день кормят. Она не знает ни голода, ни скитаний, ни борьбы, ни болезней…

Самка радостно вытягивает ко мне острый холодный нос, прислушиваясь к шорохам, ожидая моего писка, надеясь на то, что я приду, коснусь её, растворюсь в ней до полного удовлетворения.

Старик в кресле на колесиках наклоняется над картонкой и трясущейся рукой кладет перед нами кусочек сыра. Белая едва прикасается к сыру кончиком зуба, а я тут же подбегаю, счастливый оттого, что могу есть и есть и ни одна чужая крыса не выдирает у меня добычу.

Белая всматривается в меня своими темно-красными блестящими глазами. Она знает, что это ради нее, ради этих мгновений любовного удовлетворения я каждый день преодолеваю лабиринты подземных туннелей, каналов и труб.

Она радостно пищит, трется о меня, ожидая, что я залезу на нее, схвачу зубами за шерсть на загривке, прижмусь к ней, прильну…

Брюхо Белой растет, раздувается, набухает.

Она ждет моего потомства. Она жаждет моего потомства. Она уже стара, а я — единственный самец, который был у неё в жизни.

Я ложусь, прижимаясь головой к её брюху. Мне хочется услышать доносящиеся оттуда звуки…

Тишина. Малыши не двигаются, не шевелятся. Это повторяется каждый раз, когда я прихожу.

Белая все ждет родов, но не рожает. Почему? Она ждет маленьких крысят, но их все нет. Только брюхо остается все таким же огромным, раздутым и тихим.

Но Белая все ждет, ждет, ждет и верит, что все-таки родит.

Она состарилась, облезла, передвигается с трудом, но все ещё надеется, все ещё хочет родить, хочет стать матерью, хочет заботиться о потомстве, кормить его.

Наконец-то. Я чувствую схватки. Брюхо мерно колышется, как при родах. Напряжение мышц, спазм, вода теплая, столько дней наполнявшая её жидкость.

Масса воды выливается из Белой, впитывается в бумагу и картон. Вода и только вода… В ней никогда не было потомства…

Человек ставит перед ней мисочку с молоком. Глаза Белой застилает серый туман, совсем как у тех крыс, что издыхают в тупиках туннелей там, в городе.

Белой уже нет в живых… Ты видел её — неподвижную, холодную, окоченевшую. Человек завернул её в газету и бросил в мусоропровод рядом с кухней.

Ты тоже предчувствуешь смерть. Наблюдаешь за тем, как она медленно разрастается в тебе, проникая все глубже в жилы, мышцы, суставы, кости. Представляешь ли ты себе тот момент, когда она убьет тебя? Когда схватит за горло, закроет глаза, свалит с ног и ты ещё какое-то время будешь дергаться, не вполне понимая, что подошел к концу период твоего бытия, а точнее твоего долгого умирания.

Ты уже знаешь, что большая часть жизни позади, что тебя уже мало что ждет, потому что закончились скитания, странствия, поиски…

Впереди у тебя подползание украдкой к помойкам и пожирание того, на что не польстились другие крысы. Теперь ты — раньше такой сильный и неуступчивый — начнешь отступать, убегать даже от слабых, станешь избегать, отрекаться. Все больше слабея, ты будешь прятаться в нору и дрожать там, охваченный непонятным страхом. Ты уже не будешь той-самой крысой, которой был, ты станешь совсем иным — преображенным, незнакомым даже самому себе зверем… Ты с ужасом мотаешь головой. По спине пробегает дрожь. Может, это все-таки наступит не так скоро?

Из своего кресла на колесиках Старик трясущейся рукой протягивает мне заветренный кусок сухаря. Я сижу на поручне кресла и медленно, придерживая коготками, ем хрустящее лакомство.

Он гладит меня по голове, по спине, пальцем почесывает за ушами, а я зажмуриваю глаза, потому что солоноватый вкус сухаря вместе с его прикосновениями дарит мне счастье и наслаждение, каких я никогда раньше не испытывал.

Этот Седой Старик так же, как и я, предчувствует свою смерть. Его руки дрожат, ноги парализованы, как это часто бывает у крыс, которые, таская за собой животы и задние лапы, стараются продолжать жить так же, как жили раньше, добывать пищу и даже плодить потомство.

Ну и что с того, что каждый носит в себе страх, предчувствие смерти?

Человек тоже знает, что умирает, и, может быть, именно поэтому он старается подружиться, сблизиться со мной. Старый Человек ищет общества старой крысы…

Мы оба предчувствуем в себе смерть и поэтому уже можем понять друг друга. Я — не кусаю его за пальцы, а он — не хочет убить меня. Я не убегаю, а он старается не спугнуть меня.

Картонка, в которой жила Белая, стоит пустая. Я поднимаюсь на задние лапки и вдыхаю следы её присутствия, остатки запахов её шерсти, желез, мочи. Человек подъезжает к картонке на своей коляске и на открытой ладони протягивает мне кусочек черствого хлеба. Я прыгаю ему на плечо и по руке сползаю вниз, к ладони. Лапками ощущаю исходящее от него тепло.

Я снова ем, а он наблюдает за мной, боясь вздохнуть поглубже. Он наклоняется, его лицо сводит болью. Он тихонько кашляет, пытаясь подавить приступ сухого кашля. Заслоняет ладонью рот, стараясь не шевелиться. Я сижу на задних лапках и ем хлеб.

Из глаз Старика стекают прозрачные, сверкающие в свете электрической лампочки капли. Я прыгаю в коробку, в которой жила Белая. Закрываю глаза среди обрывков бумаги и тряпок, и мне кажется, что она трогает меня своими вибриссами, прижимается, ласкается — что она есть…

Седой Человек смотрит на нас со своего кресла. Мною овладевает желание, я обхватываю её лапками — хочу удовлетворить и её, и себя. Лежу, зарывшись в клочки ваты, газет, шерсти. Вместо Белой прижимаю к себе примятые её телом бумажки.

Свет гаснет. Вокруг царит тишина, какой я давно уже не помню в этом городе пожаров, взрывов, толчков. А ведь в темноте все голоса звучат громче, четче, яснее…

По краю коробки перебираюсь на стол, к миске. Мелкими глотками пью холодную вкусную воду.

В окно вижу зарево — приглушенные отсветы расположенного в котловине города. Я встаю на столе, опираясь о вазу, и съедаю несколько зернышек с засушенного букета цветов и трав. В темноте слышу биение человеческого сердца.

Страх смерти, предчувствие опасности, неуверенность вызывают у многих крыс желание покинуть осажденный город. Они чувствуют, какая судьба их может ждать и какова будет судьба живущих здесь людей. Они знают о том, что приближаются голод, пожары, болезни, война. Им говорят об этом и солнце, и порывы ветра, и носящиеся в воздухе запахи, и гул земли, и вкус воды, и даже уличная пыль… Скоро они двинутся в путь — от города к городу,— приводя в ужас людей и сея панику среди зверей. В конце концов дойдет до того, что безопасных мест больше не останется нигде, а голоса, знаки, сигналы будут вызывать только страх и ужас. И тогда крысы прервут свое путешествие и останутся там, где у них будет хоть какой-нибудь, хоть малейший шанс выжить. Они найдут место, где будут чувствовать себя свободными, хотя это и будет свобода под постоянной угрозой смерти. Раскаленный воздух врывается в подземелья, вибрирует над помойками, режет легкие. Воздух предупреждает, предостерегает…

Вода, затопившая подвалы после сильного дождя, пахнет дымом далеких пожарищ. Эта вода обжигает горло и лишь усиливает жажду, утолить которую невозможно. Вода предостерегает…

Нас будят подземные толчки — едва слышные голоса земли, которая что-то кричит нам. Земля предупреждает… Порывы ветра бьют с невиданной силой, ветер воет в водосточных трубах, в вентиляционных шахтах. Ветер несет с собой горькую, обжигающую пыль, которая въедается глубоко в кожу. Ветры предостерегают…

Я остался, хотя все вокруг — вода, воздух, земля — подталкивало к бегству, к бесконечным странствиям. Я остался у Старого Человека в высоком бетонном блоке, у Человека, которому я стал доверять, который своими касаниями, поглаживаниями, лаской заставил меня поверить ему.

У страха нет имени, но он принуждает спасаться бегством или искать хоть какую-то возможность выжить. А все крысы верят в то, что им все же удастся выжить,— и те, что, несмотря на страх, выходят на поверхность, и те, что остаются под землей, в укрытиях, надеясь на то, что здесь безопаснее.

Нервные, раздражительные, сварливые — мы все стараемся набраться сил, ищем еду и пожираем больше, чем раньше, наедаемся до полного обжорства. Мы поглощаем все, пригодное для пищи, что нам только удается найти, поедаем даже то, чего никогда раньше есть бы не стали.

Я все время возвращаюсь к Человеку в кресле на колесиках, который когда-то кормил меня сыром, ветчиной, печеньем…

Я прихожу, меня с непреодолимой силой тянет встречаться с ним, потому что я знаю: он никогда меня не ударит, не прогонит, не убьет.

Я пробегаю по каменному полу между кухонным шкафчиком и стеной до металлического порожка, бегу дальше по коридору в комнату, где на полу лежит ковер.

Он уже услышал шорох, тихий шелест моих коготков. Медленно поворачивает голову.

Я подбегаю к нему, забираюсь на ступеньку, потом на прикрытые пледом колени. Он протягивает руку. Я лижу его ладонь, прижимаюсь к теплым ловким пальцам. Он чешет мне шею и за ушами, гладит нос и те места, откуда растут вибриссы, касается брюшка и хвоста.

Он не боится меня, а я не боюсь его. Между нами нет страха. Я мечтаю о том, что вот сейчас он протянет ко мне руку со сладкой печениной, даст на ладони кусочек творога со сметаной.

Я умываюсь, сидя у него на коленях, расчесываю зубами шерсть. Он смотрит на меня. Я вопросительно смотрю на него. Он протягивает руку с куском твердого, высохшего хлеба. Я хватаю сухарь, придерживаю лапками, разгрызаю и съедаю крошку за крошкой. Чувствую в хлебе опилки.

Еще недавно моя нора была полна черствых корок хлеба, принесенного из разных районов города. Теперь нора пуста, съедено все, до последней крошки. Старый Человек всегда кормил меня лакомствами, как будто хотел, чтобы я сюда возвращался. И я возвращался в ожидании, что здесь смогу наполнить до краев мой крысиный желудок.

Но сейчас он протягивает мне лишь высушенный кусочек хлеба, в котором полно опилок. Знак. Такой же, как другие знаки — голоса земли, свет дня и ночи, сухость ветра, кислый дождь. Знак грозящей опасности, знак из рук Человека, ставшего моим другом.

В городе не хватает хлеба. Его нет даже в пекарнях. Исчезли огромные кучи мешков с зерном, крупами, мукой. Склады пустые, их покинули и люди, и крысы. Голод — это тоже знак, который велит идти вперед, идти и добывать, идти и бороться.

Я сжимаю в лапках кусочек хлеба с такой же жадностью, с какой некогда съедал ароматный творог.

Человек гладит меня по голове — от подергивающихся ноздрей до чувствительной кожи за ушами.

Эти прикосновения электризуют, я жажду их, они нужны мне. Я хочу, чтобы этот человек вечно касался меня, погружал свои ладони в мою шерсть, прижимал к моей коже кончики своих пальцев.

Я кручу в лапках высохшую корку и дрожу от счастья, от радости, какой я никогда раньше не испытывал.

Я засыпаю у него на коленях. Он сидит без движения. Не мешает мне спать. Проснувшись, я подползаю к старому лицу, вытягиваю мордочку и слизываю соленые, теплые капли.

Из глубины его тела, как из глубины земли, я слышу эхо ударов — пульсирующие, ритмичные отзвуки.

Я лижу его подбородок, касаюсь его кожи… Но доносящиеся из нутра живого Человека звуки тоже пугают меня, они предостерегают так же, как и другие знаки.

Я поворачиваюсь, и его пальцы медленно скользят по моему хвосту. Он заснул. Я спускаюсь к нему на колени, хватаю в зубы последнюю крошку, спрыгиваю на ковер. Бегу на кухню, к щели между стеной и плитой, и дальше — по дороге, ведущей в город.

Каждая крыса — иная, непохожая, чем-то обязательно отличающаяся от других. И я, и ты, и он, и она, и та, и эта. Мы различны по форме, по размеру, у нас разная окраска, длина хвоста, мы отличаемся друг от друга ловкостью, скоростью, высотой прыжка, выносливостью к жаре, холоду, боли…

Глаза видят у кого ближе, у кого дальше, взгляд скользит по поверхности предмета или проникает внутрь, кто-то лучше видит в полумраке, а кто-то — на свету.

Каждая крыса по-своему пахнет, по-своему пищит, каждая выбирает свои дороги. Шерсть может быть жесткой или мягкой, гладкой, скользящей вдоль всех углов и неровностей. Вибриссы тоже разные: длинные, прочные, твердые и хрупкие, ломкие, опадающие вниз или стоящие торчком. Уши могут быть маленькими, прилегающими к черепу или торчащими кверху, настороженно ловящими все звуки, удлиненными или округлыми. У одной крысы спина изогнута дугой, у другой — прямая, стелющаяся параллельно земле. Различна и форма глаз: они бывают плоскими, глубоко посаженными или выпуклыми, большими и маленькими, полукруглыми, продолговатыми…

Даже крысята из одного помета не похожи друг на друга, и эти различия со временем только возрастают. И когда я смотрю на проходящих мимо меня крыс, в моих глазах они никогда не сливаются в однородную серую массу. Напротив — и в самой огромной толпе каждая крыса все равно остается самой собой.

Я стар и знаю, что когда-то видел иначе и не замечал этих различий, и, уж во всяком случае, не осознал их сразу. Для этого понадобились время, наблюдательность, опыт… Раньше, встречая крысу, я всегда задавался вопросами. Встречал ли я уже её, а если встречал, то где и когда? Как она настроена — дружелюбно или, может быть, враждебно? Здешняя она или странник? И откуда и куда пролегает путь её странствий? Испытывала ли она когда-нибудь чувство голода? И если она пойдет за мной, то не покинет ли вдруг без предупреждения, заметив притаившуюся в стороне куницу?

Теперь я смотрю на пробегающих мимо меня крыс, приглядываюсь к ним повнимательнее, вдыхаю их запах — и уже знаю о них все.

Вот этот самец никогда не покидал здешних мест. Он провел жизнь в сети близлежащих туннелей, и лишь недавно голод впервые заставил его выйти на поверхность. В подземных каналах он питался отбросами, очистками, листьями, косточками, отходами из людских кухонь. Еды всегда хватало. И лишь теперь он узнал, что такое настоящий голод. Он вышел наружу и увидел там людей, которые едят крыс. Он искал пищу и вместе с другими крысами нашел лежащий у стены труп. Мясо было ещё теплым, а кровь даже не успела свернуться. И с той ночи он питается падалью, пожирает трупы людей, коз, собак, птиц — даже те, что уже начали разлагаться, а их вкус и запах вызывают тошноту.

Вон тот, перепрыгивающий через ручеек сточных вод, тоже здешний. Вчера, оглушенный страшным грохотом, он, как мертвый, лежал в канаве. Он и сейчас ничего не слышит, иначе не лез бы наверх, к выходу на поверхность, откуда доносится мяуканье изголодавшегося кота — наверное, последнего оставшегося в живых в этом городе.

Эта изголодавшаяся самка беспрестанно лижет свои переполненные молоком соски. Ее детей недавно сожрали другие крысы, но она ведет себя так, как будто малыши все ещё ждут в норе её возвращения.

Вот этот ширококостный, толстый самец с покрытым шрамами хвостом, который кусает всех, кто попадается ему на пути, явно не отсюда. Он, как и я, прибыл издалека и думает только о том, как бы побыстрее вырваться из города. Он кружит поблизости от вокзала, залезает в пустые вагоны и ждет, когда они поедут. Но с того времени, как вокзал сгорел вместе с находившимися рядом с ним складами, поезда больше не ходят. Он об этом не знает, а может, просто не умеет сопоставлять события и потому терпеливо ждет своего поезда. Его спугивают люди, гоняют исхудавшие собаки и кошки, каких люди ещё не успели съесть. И он возвращается в подземелья и снова бесцельно слоняется по туннелям. Вот и сейчас он бежит к зарешеченному выходу подземного канала к реке. Он будет стоять и думать: а не броситься ли ему в плывущий мимо него поток, который понесет его дальше — прочь из города. Но вода очень холодна, по реке плывет ледяная каша. Мимо проплывают трупы крыс, собак, людей, лошадей, и он боится, что вместо спасения найдет в реке смерть. Он колеблется. Сидит, сжавшись, на железных прутьях и скрипит зубами.

Вон тот, со светлой блестящей шерстью, не выходит из подземелий на поверхность. Он осматривается, то и дело останавливается, заглядывает во все норы и закоулки.

Я насторожился, напружинил мышцы, как для прыжка, уперся хвостом в стену. Этот быстрый, проворный самец питается исключительно крысами. Он подкрадывается к рожающим самкам и крадет у них крысят. Загрызает стариков, доживающих свой век во тьме туннелей. Иной раз он просто садится рядом и ждет того момента, когда у умирающей крысы уже не останется сил защищаться.

Вот и сейчас он идет вслед за больной, слабеющей от горячки самкой, ищущей спокойного места, где можно поспать. Если бы она обернулась, то заметила бы, как он за ней крадется. Но только способны ли ещё её усталые, старые глаза что-то разглядеть во тьме? Она медленно поворачивает в высохшее, полузасыпанное щебнем ответвление тоннеля. Там спокойно, там нет крыс, потому что там нечего есть. Ее длинный пятнистый хвост исчезает за углом. Самец со светлой блестящей шерстью останавливается, осматривается, разнюхивает и идет за ней.

Нет одинаковых крыс, как нет и одинаковых людей. Иногда может показаться, что все они похожи, как две капли воды, но это всего лишь обман зрения.

Они проходят, уходят, движутся, исчезают — всегда разные.

Этой молодой самки с гладкой, плотно прилегающей к коже короткой шерстью я раньше здесь не видел. Может, она нездешняя? Может, пришла из деревни, с полей или прибрежных лугов, где в земляных насыпях полно крысиных нор?

Она поднимает кверху свой острый подвижный нос, втягивает ноздрями запахи. Очевидно, она здесь недавно, потому что при каждом более менее громком взрыве припадает брюхом к земле. Голова у неё удлиненная, мордочка узкая, с большими серыми глазами, пронизанными сеткой красноватых жилок. Я вижу — она заметила, что я притаился в нише, и теперь с любопытством и беспокойством ждет, что я буду делать.

Я чувствую, как подергиваются, пульсируют её ноздри. Она маленькая — меньше, чем большинство здешних крыс. В сочащемся сверху свете я вижу её серебристо-пепельную гибкую спину. Она остановилась и все ещё смотрит на меня, а скорее — в окружающий меня полумрак. Может, она ищет укромное местечко? Неужели пойдет сюда? Я вдыхаю её запах и вдруг возбуждаюсь так, как уже давным-давно не возбуждался… Я снова самец, жаждущий самки.

Она вытягивает шею, встает на задние лапки. Таращит круглые выпуклые глаза.

Сзади неожиданно появляется молодой самец и нервно обнюхивает её хвост. Он все это время стоял прямо за ней, завороженный её гибким телом, а я только сейчас заметил его. Сильный, уверенный в себе Юноша с гладкой шерстью, он совсем недавно почувствовал себя самцом и теперь, охваченный желанием, старается склонить её к покорности. Он машет хвостом, крутится волчком, дрожит. Гибкая отпихивает его ногами, угрожающе скалит зубы, плюется, фыркает, а он покорно отскакивает и снова пододвигает нос поближе.

Гибкая все продолжает всматриваться в маскирующий меня полумрак. Она вытягивает шею, подходит ближе, наши носы соприкасаются. Меня заливает волна восхитительного аромата, я чувствую тепло её ноздрей. Я нежно покусываю зубами её вибриссы, лижу языком мордочку. Она застывает, как будто ожидая продолжения ласк. Молодой самец отпихивает её и проталкивается ко мне. Мы становимся друг перед другом со взъерошенной на спинах шерстью, открываем пасть, демонстрируем острые зубы.

Даже когда голод скручивает кишки и исчезает надежда добыть пищу, самцы все равно продолжают драться за самок. Даже в клетках, когда впереди у них — смерть на освещенном людьми столе. Даже в идущей за Крысоловом толпе крысы забираются на спины своих самок. И здесь, в этом городе, где отовсюду грозит смерть, я — старый самец — грозно смотрю на Юношу, пришедшего сюда за Гибкой. За моей Гибкой!

Если бы он знал, насколько я стар, болен, голоден. Если бы знал, что нередко я приволакиваю за собой задние ноги, а глаза мои видят все хуже. Если бы он знал, что мой желудок раздут и его распирает от съеденного гнилого мяса, что я часто слабею и мне требуется все больше и больше сна. Если бы он сумел распознать, что л, так же как и он, нездешний и что я тоже чувствую себя здесь в опасности, в окружении, чувствую себя чужим в этом влажном, полном блох укрытии. Если бы он знал, что я давно уже избегаю стычек с другими крысами и предпочитаю спасаться бегством, лишь бы не пришлось драться и кусаться.

Но Юноша ничего не знает ни обо мне, ни о мире. И пока он ещё ничего не знает о своей силе и ловкости.

Ничего обо мне и ничего о себе. Поэтому он боится, моих челюстей и когтей, хотя без труда мог бы выкинуть меня отсюда и прогнать подальше.

Если он прыгнет на меня, я удеру.

Мы смотрим друг на друга, скаля зубы. Я притворяюсь, делаю вид — а он всему верит.

Юноша не способен даже представить себе, что я его обманываю и все, что он видит, свидетельствует вовсе не о моей силе, а лишь о моем понимании того, что он чувствует, о понимании его страха перед силой, которой он не знает, не умеет предусмотреть.

Гибкая тоже восхищена моими обнаженными клыками. Взъерошенная шерсть создает впечатление, что я крупнее, чем Юноша. А может, я напоминаю ей отца, которого она помнит по своему уютному гнезду в прибрежной земляной дамбе? Она ушла оттуда вместе с Юношей — он последовал бы за ней даже в огонь.

Я показываюсь из темноты.

Я выгляжу более сильным, чем есть в действительности, и я знаю, что Юноша именно таким меня и считает.

И хотя он легко мог бы прогнать меня, спихнуть вниз, он беспомощно стоит и позволяет трогать и обнюхивать себя. Он дрожит от страха, что я могу покусать, прогнать его.

Гибкая с любопытством приглядывается к моей взъерошенной коренастой фигуре, рассматривает сильные челюсти, шрамы на ушах, ноздрях, хвосте. Она подходит ближе и теплыми ноздрями тычется в набухающие у меня под хвостом железы. Юноша отступает — он сдался. Гибкая с отвращением смотрит на него, подскакивает и кусает за ухо. Юноша отпрыгивает к стене и смотрит, как Гибкая трется о меня спиной.

Она будет бросаться на него и кусать всегда, когда я буду рядом. Если бы я сам отгонял его, Юноша мог бы заметить, что я слабее, что я боюсь ничуть не меньше, чем он.

Гибкая заползает в мою нору, вдыхает мой запах. Она моя. Юноша наблюдает за нашим спариванием из-под потрескавшейся бетонной стены. Он не смирился. Когда мы выходим, он следует за нами, вглядываясь в светлую полосу на спине Гибкой, за которой он пришел сюда.

Он будет ходить за нами, спать рядом с нашей норой, ждать нашего пробуждения, точно мы — его семья. И, несмотря на то, что его будут кусать и прогонять, он не отойдет настолько далеко, чтобы не слышать нас, не чуять нашего запаха.

Как только я приближаюсь к нему, он сразу же занимает оборонительную позицию или демонстрирует свою покорность. Садится на задние лапки, опираясь на хвост, слегка склоняет голову. Он защищает глаза и горло на случай, если я вдруг соберусь броситься на него.

Он ещё очень молод, но я знаю, что вскоре он возмужает и тогда оценит мою старость и слабость. И немедленно прогонит меня, отберет мою нору, а вместе с ней и Гибкую.

Мы подозрительно посматриваем друг на друга, и я замечаю, что Юноша начинает внимательнее, чем раньше, присматриваться к моим челюстям, глазам, когтям. Я надуваюсь, нахохливаюсь, взъерошиваю шерсть, фыркаю, скалю зубы, а он все ещё в это верит. Надеюсь, что верит…

Меня долго не было… Я таскался по разветвленной сети туннелей, выходил на поверхность в поисках хоть чего-нибудь, пригодного для пищи. Мне ужасно хотелось подсолнечника, гороха, фасоли, орехов, картошки, свеклы…

Счастливый, с высохшей картофелиной в зубах я возвращаюсь в нору, к Гибкой.

У входа чую сильный, резкий запах. Слышу учащенное дыхание и писки.

Гибкая отдавалась Юноше в нашей норе. Я яростно бросился на него, искусал, прогнал.

Гибкая равнодушно смотрела на нас, а потом жадно съела принесенную мною картофелину.

Шум поднявшейся в реке воды слышен издалека.

Гибкая идет за моим хвостом, а за нами на безопасном расстоянии прыгает Юноша. Когда река спокойна и мелка, из неё можно выловить фрукты, полные зерен колосья, капустные листья, кукурузные початки, мертвых птиц и рыб, падаль — кошек, собак, людей.

Сегодня течение слишком быстрое, и я не собираюсь искать еду на каменном берегу. Украдкой оглядываюсь — идет ли за нами Юноша?

Мы приближаемся… Шум переходит в грохот. Вода поднялась высоко — доходит до самого края. Старая решетка из толстых прутьев стала мокрой и скользкой. Я взбираюсь по металлическому краю, а за мной доверчиво следует Гибкая.

Я знаю здесь каждую ямку, каждую трещинку, каждый желобок… Чуть выше нас наводнением вырвало несколько камней и образовалась ниша, в которой мы с Гибкой удобно устраиваемся.

Юноша удивленно осматривается. Мы так неожиданно исчезли… Только что он ещё видел нас здесь, над бушующим внизу потоком.

Я жду его. И вот он появился. По нашим следам вступает на опасную, скользкую дорожку. А может, в последнюю минуту отступит?

Шум потока заглушает все остальные звуки, иначе я бы уже услышал скрежет коготков по железу.

Вот он. Встал на проржавевшую железную перекладину. С отвращением стряхивает с шерсти капельки водяной пыли.

Он не видит нас, таращится испуганными глазами на мутный, со множеством водоворотов поток. Прижимается брюхом к металлу, балансируя хвостом среди мокрых от воды железных прутьев.

Он все ещё не замечает нас, хотя мы очень близко от него. Его охватывает все усиливающийся страх. Он думает, как бы слезть отсюда? Еще секунда — и он повернется и прыгнет обратно в безопасную темную пропасть туннеля.

Гибкая прижимается ко мне. Она тоже боится…

Пора. Я прыгаю прямо на перекладину — туда, где мои когти привычно цепляются за выеденные ржавчиной трещинки. Ударяю всем телом и сталкиваю Юношу вниз, в реку.

Он падает. Желтые волны подхватывают его, накрывают с головой. Он выплывает, пытается выбраться, попадает в водоворот, вода засасывает его, уносит… Может, он выплывет где-нибудь далеко отсюда и очнется на незнакомом берегу? А может, и не выплывет…

Мое потомство живет. Я охранял нору, отгонял питающуюся мясом сородичей крысу, постоянно крутившуюся поблизости. Я тащил в гнездо все, что только годилось в пищу — даже бумагу и принесенные рекой тонкие веточки, падаль, окровавленные бинты и вату, оглушенную взрывами рыбу, улиток, личинки насекомых, дождевых червей…

Гибкая облизывала малышей, слизывала их испражнения, носом тыкалась им в брюшка, заставляя переваривать пищу. Вскоре кожа крысят покрылась нежным пушком. Глаза открылись и стали привыкать ко всем оттенкам темноты. Они неуклюже ползали, забирались на Гибкую и на меня, скатывались вниз, падали. Любопытство, как всегда, подталкивало их к выходу.

Они учились кусать, грызть, рвать, есть. Гибкая не отгоняла их от своих наполненных молоком сосков, и они с каждым днем становились все сильнее, подвижнее, увереннее в себе.

Если малыши пытались вылезти из норы, она наказывала их — хватала за шкуру и тащила обратно, укладывая поближе к себе. Но они все чаще пытались удрать — в основном, когда Гибкая засыпала. Они боролись друг с другом, возились, барахтались. Мир за пределами норы казался им таким же безопасным, как и этот, подземный, рядом с теплым материнским брюхом. Гибкая просыпалась и видела, что их становится все меньше. Они выползали на проходящую вдоль подземного стока крысиную тропу и обратно больше не возвращались.

Я привык к грохоту, треску, к внезапным сотрясениям почвы, неожиданным проблескам огня, взрывам…

В подземных лабиринтах эхо той жизни уже не вызывало паники. Я привык даже к проникающему под землю дыму.

Крысы маются в лихорадке, болеют, тяжело дышат, конвульсивно дергают лапками. Изо ртов течет кровь. Страх не позволяет им вырваться из подземных туннелей. Страх обрекает на выжидание.

И все же приходит момент, когда изголодавшаяся, перепуганная крыса покидает свое укрытие и отправляется искать пищу. Ею руководят лишь голод и страх смерти. Я выхожу, зная, что моя жизнь зависит лишь от моей хитрости, ловкости, силы, быстроты.

Люди тоже голодны. Они тоже ищут пищу — так же, как и мы. Они тоже хотят сохранить свое потомство.

Уже не видно кошек и собак. Все меньше становится ворон, грачей, голубей, воробьев. Их съели люди, которым часто не хватает сил двигаться.

Они лежат, тихие, неподвижные, с блестящими глазами. Я подхожу ближе, и их глаза раскрываются шире, руки хватаются за камень.

Человек ловит крысу, отрезает ей голову, сдирает шкуру, бросает мясо в кастрюлю с кипятком. С жадностью молодого пса пожирает кусок за куском.

Крысы поедают покойников, вгрызаются в мягкие одутловатые ткани.

Люди пожирают крыс. Ставят на них капканы, забрасывают камнями, ловят, хараулят у крысиных нор…

Люди пожирают людей. Съедают своих умерших детей. Вырезают ножами куски мяса, пекут их в огне и жуют, грызут, поглощают. Крысы хотят выжить. Люди хотят продержаться.

Крысы и люди борются за жизнь. Они прячутся в домах и подвалах.

Крысам теперь безопаснее бегать по сточным канавам и даже посреди улицы, чем подвергать себя опасности быть схваченными людьми, которые прячутся в погребах и подвалах.

Вода воняет, у неё сладковатый привкус, и лишь когда идет дождь, каналы очищаются и вода на некоторое время становится прозрачной и вкусной. Дождь кончается, потоки мелеют, а мы выходим искать пищу, чтобы продолжать жить дальше.

Крысы хотят бежать отсюда.

Люди тоже мечтают отсюда выбраться. Они падают, убитые, на улицах, на площадях, у колодцев. Крысы тоже гибнут, разорванные взрывами и осколками.

Надо выжить, но только как покинуть умирающий город? Я пытался, но все напрасно. За каждым углом караулят изглодавшиеся лица. Я поворачивал обратно, испуганный пожарами, газами, взрывами. Я прятался под телами убитых, в воронках от снарядов, в развалинах.

В тот день прошел сильный дождь. Капли стучали по бетону, по камням, по земле. Шум ливня был слышен даже в самых глубоких крысиных лабиринтах.

Волны ворвались в туннели, сдвинули со своих мест разлагающиеся тела и потащили их к реке. Раздутые трупы забили зарешеченные выходы.

Не обращая внимания на льющуюся сверху воду и скользкие края колодцев, я вылез наверх и пошел вперед прямо под потоками дождя по испаряющему воду асфальту, над которым повисло туманное облако. Время от времени я останавливался и стряхивал с шерсти капли теплого дождя.

Я шел вперед все дальше и дальше, веря в то, что город наконец останется позади, что он не будет преследовать меня — горящий, умирающий, голодающий.

Ты не спрашиваешь, куда? Не спрашиваешь, в какую сторону? Не спрашиваешь, в каком направлении?

Я бегу от смерти, спасаюсь от неуверенности и страха, насыщающих каждый мой день, проведенный в городских туннелях — среди охотящихся друг за другом людей, людей, которые пожирают и друг друга, и крыс, среди крыс, у которых больше нет сил и которые не знают, как выбраться из этого кошмара.

Серая, мокрая, веретенообразная фигура упрямо бежит вперед вдоль мокрого асфальтированного шоссе — невидимая, незаметная. Огибает бомбовые воронки и шарахается от неожиданных вспышек огня. Эта тень бродит среди руин, ходит по кругу, чтобы снова вернуться в то же самое место, которое она так хотела покинуть.

Вонь гниющего мяса. Я боюсь этого смрада, как и все другие крысы, но чувство голода гонит меня вперед, и я проскальзываю между слоями слежавшегося полотна, пропитанного кровью и гноем, втискиваюсь между пульсирующим в лихорадке телом и холодной стеной и рву зубами живую ткань.

Крик ужаса и боли говорит о том, что это мясо все ещё живо. Ладони бьют, колотят кругом, ищут меня, но я уже по другую сторону матраца. Затаиваюсь в раскрошенном сене, ещё хранящем старые луговые запахи, и жду, когда прекратится суматоха.

Как только с постели доносится тихий прерывистый стон, я удираю со всех ног, стараясь не выбегать на открытые, освещенные места, где меня может настичь железка или камень.

Крысы, гниющие в туннелях, и люди, гниющие в кроватях, пахнут одинаково, распространяют вокруг одну и ту же вонь смерти и ужаса. Их ткани, их кости, их кровь ничем не отличаются. И крысы, и люди одинаково боятся и смерти, и разложения. Так что нас объединяют не только биение сердец и ненависть, но и страх.

Мы не можем существовать друг без друга, мы не смогли бы жить друг без друга.

Человек научил меня бояться, научил осторожности, хитрости, смелости. У меня человек научился реагировать на скрежет зубов, научился предугадывать пожары, наводнения, землетрясения.

Человек знает, что, когда болеют крысы, ему тоже грозит опасность. Человек понимает, что мое бегство — это прелюдия к его бегству, потому что я всегда рядом с ним, а он постоянно преследует меня.

Понимаю ли я человека? А может, я понимаю его совсем не так, как он сам себя понимает? Я знаю его по своим серым будням и знаю, что благодаря этой борьбе, этой ненависти я стал крысой с острым взглядом и сильными зубами и научился предугадывать будущее.

Только благодаря человеку я стал самим собой. Я сплю с открытыми глазами, с настороженными ушами, мои ноздри все время вылавливают даже самые слабые запахи, язык способен почувствовать даже вкус ветра.

Я лежу на боку в подвале разрушенного дома.

В доме без опасных ловушек с рыбьими головами, без отравленного ячменя, рассыпанного по углам, без фальшивой тишины, в которой некогда таились кошки и собаки.

Я лежу со вздутым брюхом, погрузив лапки в пыль, оставшуюся от лежавшей тут когда-то кучи картошки. В теплом влажном углу картофель выпускал сладковатые побеги, они высыхали, они были настоящие. Я ел их вместе с другими крысами в течение долгих зимних дней — до тех пор, пока не осталось ничего, даже шелухи, даже пропитанной картофельным запахом земли.

Я прихожу сюда, замученный лихорадкой, злой, хищный, доведенный до бешенства запахом и вкусом мяса, которое я вынужден есть, потому что ничего другого нет. Я прихожу сюда, как будто тешу себя иллюзией, что картошка снова вдруг появится на том же самом месте.

Я лежу, вялый, ослабевший, меня кусают блохи, которые становятся все наглее и проворнее. То и дело впадаю в оцепенение, проваливаюсь в дремоту, в сон.

Я в городе, где пахнет виноградом, помидорами, сливами, персиками… в деревянном доме неподалеку от струящегося по каменистому руслу потока. Вода здесь вкусная, холодная, мягкая. В подвалах, кладовках, конюшнях, хлевах, сараях, амбарах полно еды. Достаточно заползти или запрыгнуть через окно, вентилятор, трубу, щель, чтобы оказаться среди мешков с зерном и мукой, фасолью, горохом, рисом, макаронами, сахаром. Я чавкаю, крошу пищу зубами, глотаю слюну.

Но что же это за еда без запаха и вкуса?

Открываю глаза и вижу рядом тяжело сопящего самца, который ищет в подвальной пыли остатки своих давних воспоминаний. Его глаза горят голодным блеском, запавшие бока болезненно вздымаются, а облезшая спина дрожит, словно он вдруг оказался на морозе. Он с ненавистью бросается на меня, будто это я сожрал лежавший здесь когда-то картофель. Он бьет меня ногами, пытается схватить за шерсть на загривке…

Я протискиваюсь в соседний подвал. Мне снова снятся люди, рядом с которыми мне так сытно жилось.

Нет тех людей. Дома стоят пустые, а я каждой клеточкой ощущаю вокруг опасность — во вспышках пламени, вони пожарищ, в оседающем кругом пепле…

Но самая страшная опасность — это все-таки голод, отнимающий у меня возможность соображать, не дающий думать о том, как же найти выход из этого умирающего города.

Нет людей, нет пищи. Только страх и постоянная угроза смерти разрослись и царят повсюду. Я закрываю глаза, но голод больше не дает мне спать, я могу лишь бредить в полусне, видеть сны наяву, видеть сны и вспоминать…

Почему в этом сне с открытыми глазами ко мне постоянно, упорно возвращается то время, проведенное под бетонной плитой стены?

Почему я покинул тот, некогда разделенный стеной город? Я оставил его, веря в то, что найду другое место — более удобное, безопасное, доброжелательное. Люди, которые разрушили тогда стену, которые крушили её, ломали, сверлили, дробили, отковыривали, царапали, скрежетали, колотили,— эти люди разрушили мой покой, растоптали мою прошлую жизнь. И Крысолов был среди них, Крысолов шел за мной по пятам. Это он привел тех людей, и они шли за ним, как крысы. Они напугали меня, привели в ужас своим шумом, криками, своими барабанами и трубами… И я удрал, пустился в новые странствия… А теперь везде, куда я попадаю, люди преследуют друг друга, убивают, уничтожают себе подобных, поджигают свои дома, убивают своих детей…

А что сейчас делает Крысолов? Где он и кого теперь убивает?

И не была ли та, делившая некогда город стена — стена разрушенная и стертая с лица земли — ещё одной его ловушкой? Ловушкой самой коварной и опасной? Западней для крыс и для людей? Западней, которая стала ещё более опасна теперь, когда она исчезла? А может, хитрый флейтист не только знал, что случится со стеной, но предвидел и все более поздние события? Может, Крысолов только притворялся, что охотится на крыс, а в действительности ему нужны были только люди? И разве с тех пор, как рухнула стена, мир вокруг меня не стал более хищным, жестоким и полным смерти?

Так для кого же все-таки звучал голос его дудочки?

Я возвращаюсь в бараки, полные гниющих людей — живых и мертвых. Мне снится Добрый Человек, который давал мне черствые корки и кусочки сыра.

Все мои мысли — снова о Белой.

Но ведь я же знаю, что её нет в живых. Вскоре после мнимых родов, которых она так ждала, её тело затряслось, судорожно распрямилось и из ноздрей потекла кровь. Она перевернулась на бок и застыла с неподвижно раскрытыми глазами.

Белая мертва, а я хочу вернуться. Взобраться высоко над городом по жерлу металлической трубы — подняться туда, где летают голуби, и хотя бы на мгновение оказаться рядом с выстланной газетами картонной коробкой. Зачем?

Он смотрел на нас из своего кресла на колесиках, а я впервые в жизни не боялся Человека. Без страха забирался к нему на руки и брал хлеб с его ладоней.

Я сижу под полом барака до тех пор, пока не темнеет. Потом выхожу, перебегаю через площадь и спрыгиваю в канаву, по которой можно добраться до улицы.

Встречаю здесь множество крыс — одни уходят, другие возвращаются.

Все они такие же голодные, как и я, такие же злые, испуганные и так же, как я, идут вперед, веря в спасение.

Я бегу, прячусь и снова бегу к полыхающим на горизонте красным отблескам. Там стоит высокий бетонный дом, где Старый Человек в кресле на колесиках смотрел, как мы с Белой любили друг друга, гладил и кормил меня. Я возвращаюсь к тем мгновениям в надежде, что возвращение возможно.

Коготки скребут по асфальту. Я не обращаю внимания даже на крики ночных птиц.

У меня болит голова, я чувствую неприятное пульсирование над глазами. Бывает, что боль проходит, а бывает, что она все длится и длится, и тогда я не знаю, что мне с этим делать. Я брожу из туннеля в туннель, из подвала в подвал, с помойки на помойку. Избегаю встреч с другими крысами. Хочу остаться один на один со своей болью. Отгоняю даже самок и маленьких крысят, отпугиваю их когтями и зубами.

Засыпаю с верой в то, что боль под черепом пройдет, и иногда действительно просыпаюсь бодрым, как молодая крыса.

Но иной раз боль только усиливается, разрастается. И тогда я, проснувшись, двигаюсь неуверенно, меня шатает из стороны в сторону, и я с трудом сохраняю равновесие. Спотыкаюсь, покачиваюсь, и все вокруг меня кружится и мерцает, хотя кругом царит темнота или полумрак. Я знаю, что этих огней не существует, и все же вижу их, они во мне, внутри меня — эти серые круги, серебристые туманы, кровавые пятна, черный снег, рваные куски кожи, клочки бумаги…

Я ложусь на бок, закрываю глаза. Кровавые листья опали, под веками снова воцарилась приятная тьма. Я открываю глаза, встаю. Поднимаюсь сначала на передние лапки, потом на задние. Чувствую пульсирующие удары крови, но стены больше не падают на меня, не кружатся, не распадаются на части.

Я иду вперед без всякой цели. Я не ищу общества других крыс, ничто не вызывает моего любопытства. Я иду, чтобы идти. Иду, потому что боюсь того холода, который заполняет мои лапки и хвост, когда я лежу слишком долго. Я иду, как будто чего-то хочу, чего-то жажду, но я ведь ничего не хочу… Проходящие мимо меня крысы — те, которые знают меня, а меня здесь знают почти все — замечают мою взъерошенную шерсть и быстро подрагивающие ноздри. И потому не подходят близко, а отступают назад, отскакивают в сторону, уступают мне дорогу.

Я иду, чтобы идти. Раньше я обратил бы внимание на самку с призывно поднятым хвостом — от неё доносится самый прекрасный из всех известных зрелым самцам ароматов. Бросился бы на крысенка, который тащит засохшую корку, и отобрал бы её, как лучшее в мире лакомство. Подобрал бы голубиное перо, занесенное сюда ветром сквозь решетку сточного колодца. Спрыгнул бы вниз, на высыхающее, почти обезвоженное дно туннеля, чтобы отыскать в скопившихся там отбросах непереваренные зерна кукурузы, фасоли, гороха. Догнал бы убегающего прочь таракана, чтобы сожрать вкусное жирное тело и услышать, как потрескивают на зубах его хитиновые покровы.

Я иду, потому что так надо. Равнодушно, не останавливаясь, не ускоряя шага, не ища ничего, никого не преследуя… По прямой или по кругу, внутри своего обычного, крысиного мира.

Под лапками сменяются камешки, гравий, бетон, ил, песок, липкая жижа, грязь, растрескавшиеся кирпичи, трухлявые доски — все, что я знаю и по чему давным-давно хожу. Земля возвращает мне ощущение силы и желание жить.

Я уже у входа в нору. Слышу писк живущих вместе со мной крыс. Я не вхожу — жду, пока они выйдут или заснут, и лишь тогда проскальзываю внутрь и укладываюсь в самом дальнем углу. Я хочу стать незаметным, невидимым, хочу остаться в одиночестве.

Меня мучает болезненное вздутие живота.

Подгнившее мясо, каким я питаюсь, расширяется, набухает, давит на стенки кишечника. Я похож на наполненный воздухом рыбий плавательный пузырь, которые мне так нравится протыкать зубами.

Живот становится твердым, а желудок давит на сердце. Во рту кисловатый привкус, меня подташнивает. Я ложусь на спину, выпячиваю брюхо кверху. Мясо путешествует во мне, ферментирует, проскальзывает по узким коридорам кишечника.

Я всегда предпочитал есть зерно, а не мясо, но зерна нет. И я лежу больной, брюхо медленно опадает. Я с облегчением избавляюсь от переваренного мяса. Вскоре я снова встану на лапки и пойду грызть и есть.

Мое зрение тоже ослабело, и я уже не вижу противоположной стены подвала, где ещё недавно в окошко были видны зеленые виноградные листья. Теперь вместо листьев — лишь покрасневшие, закопченные стебли. Стоящие под окном банки и бутылки покрылись серой паутиной.

Слух тоже подводит меня. Я стал хуже слышать — как будто с очень большого расстояния. Я с трудом улавливаю отраженное от кирпичной стены эхо своего собственного писка.

Коготки стали хрупкими, они быстро стираются и легко ломаются. Когда я расширяю вход в нору и разгребаю землю, чувствую, что лапки ослабели, движения стали замедленными, а вокруг когтей кожа надрывается и болит. Облизывая стертые, покалеченные пальцы, чувствую вкус и запах собственной крови.

Я стал старой больной крысой — такой же, как те, сжавшиеся в комочек под стенами туннеля, сидящие в темноте в ожидании темноты. Но только я не хочу умирать!

Я встряхиваюсь, поднимаюсь на ноги и, качаясь, бегу к свету, который сочится сквозь промытую водой щель.

Еды становилось все меньше, но крысы все продолжали со всех сторон прибывать в город, веря, что здесь им удастся выжить.

С полей, с хуторов, из деревень их выгнали пожары, зарева которых я часто видел по ночам, а принесенные оттуда ветром пепел и дым щипали мне глаза и забивались в ноздри.

Я пожирал древесину, траву, ткани, бинты, газеты, книги, засохшие листья, личинок, куколок, гусениц, дождевых червей, даже пауков и сороконожек, которыми раньше всегда пренебрегал. Трупы собак, кошек, людей съедали немедленно, их обгладывали до костей, а самые сильные крысы прогрызали кости и выедали из них костный мозг. Оставалось лишь то, чего не могли разгрызть даже наши прочные челюсти. Люди тоже стали более хищными и опасными. Съев всех коз, собак, кошек, голубей, лебедей и зверей, сидевших в клетках, они начали охотиться на крыс. Люди сдирали с крыс шкуру, насаживали мясо на палки и пекли в огне горевших прямо на улицах костров. В туннелях, кладовках, подвалах они ставили проволочные ловушки, из которых не было выхода и в которые могли попасться сразу несколько изголодавшихся крыс. Внутри ловушек торчали сушеные рыбьи головы, манившие крыс, ещё не успевших познать применяемых человеком методов убийства.

Теперь я боялся ещё сильнее, чем раньше. Я видел, как гибли мои приятели — крысы, которые не могли протиснуться между стальными прутьями ловушки.

Но нам грозили не только ловушки. Люди стреляли в крыс точно так же, как раньше стреляли в птиц. Теперь, изведя уже птиц, они стреляли в нас с той же яростью, что и друг в друга. Нередко после такого выстрела от крысы оставался только подергивающийся хвост, разорванные кишки или голова с вытаращенными глазами. Люди собирали эти останки, поджаривали на огне и ели.

Мы, крысы, не умеем жить без людей. Их жизнь была, есть и будет частью нашей жизни. И потому, хоть я и боялся людей и выстрелов, я все же поселился под бараком, в котором всегда стояли шум, крик, треск, грохот. Скрежет, шлифовка, очистка, мойка, погрузка… Железа было полно, а еды поразительно мало. Я выходил исключительно по ночам, зная, что меня скрывает моя серость, сливающаяся с тьмой затемненного города. Я шел уверенно, вылавливая ноздрями запахи и следы запахов всего, что годилось в пищу.

Огромная луна горела между домами, и в её свете я видел других крыс, которые, так же как и я, бегали в поисках хоть какой-нибудь еды.

Луна, отражавшееся в окнах домов зарево пожаров, светящиеся следы трассирующих снарядов больше не занимали моего внимания, потому что сильный голод подавил все остальные чувства. Я двигался через площадь короткими перебежками, озираясь по сторонам и прислушиваясь, останавливаясь и поднимая голову кверху. И вдруг до меня донеслись знакомый, хотя как будто приглушенный голос деревянной дудочки, топот множества ног и тихие голоса. Невысокие фигурки маленьких людей… Дети плотной толпой окружили высокого человека…

Я остолбенел. Горло сжал спазм, мышцы напряглись, как для прыжка…

Крысолов!

Крысолов здесь? Да! Я помню его чуть сгорбленную фигуру, тяжеловатую поступь и этот голос, этот звук — стон выманивающей крыс дудочки. Это он!

Ветер доносит запах пота, крови, гноящихся ран, поноса.

Неужели Крысолов ведет за собой детей — так же, как столько раз уводил за собой крыс?

На нем такой же плащ, такая же одежда, как и на тех, которые стреляют. Башмаки тяжелые, подкованные, массивные. За спиной автомат. Я чувствую запах металла и пороха, который я так ненавижу. Они проходят мимо меня, а я, невидимый, в темноте, не убегаю — напротив, иду за ними, зная, что после людей всегда можно найти какие-нибудь съедобные отбросы.

Крысолов и дети бормочут, шепчут, сопят. Они уже перешли через площадь, миновали мост, сворачивают в улочку, ведущую под железнодорожный виадук, туда, где когда-то были склады древесины, а теперь ветер приносит все новые слои пыли и песка.

Крысолов давится, кашляет. Он простужен, тяжело дышит… Идет медленно, плетется, шаркает ногами, точно пытается подстроить свой размашистый шаг под короткие детские шаги.

Он играет на дудочке, но как-то не так… Дети окружают его плотной толпой, и мне временами кажется, что это не он ведет детей, а дети ведут его и следят, чтобы он не убежал.

Под виадуком горят наполненные смолой бочки.

Здесь тоже кругом дети. Они бегут к тем, которые подходят. Подпрыгивают, хлопают в ладоши, топают ногами. Все вместе приближаются к костру, и лишь теперь я вижу, что это они привели сюда Крысолова.

Вывернутые назад руки прикручены веревкой к дулу и прикладу автомата. В залепленный пластырем рот ему воткнули дудочку, сквозь которую он вынужден дышать. От этого он и кашляет, давится, задыхается. Дудочка, видимо, застряла у него глубоко в горле, потому что она кажется мне намного короче той, что я помню.

Дети ведут скрученного цепями и веревками Крысолова к костру, выводят в круг света. Они толкают его, валят на землю, облепляют — так же, как мы, крысы, со всех сторон облепляем трупы.

Дудочка ещё некоторое время продолжает стонать.

В руках сверкают ножи, топоры, ножницы, бритвы, шила, лезвия. Они вонзаются в Крысолова раз, другой, третий. Дудочка замолкает…

Ребятишки режут тело на куски. Накалывают на острия, подходят к огню. Запах жареного мяса разносится во все стороны, привлекая живущих в подземельях крыс.

Дети пожирают Крысолова, заглатывают полусырые куски, рвут зубами жилы, связки, хрящи, жадно обгладывают кости.

Кишки скручивает от голода. Дети дерутся за каждый кусок, бьют друг друга, пинают ногами… Может, и мне что-нибудь останется?

В темноте — у бордюрных камней, под арками виадука — собирается все больше изголодавшихся крыс. Со всех сторон слышится скрежет зубов.

Дети уже все сожрали. Поглаживают себя по животам, рыгают, вытирают рты. Остатки одежды Крысолова запихивают под бетонную опору моста. Расходятся… Садятся под виадуком, засыпают…

Мы несемся вперед. Разгребаем песок и пепел, доедаем закопченные, обугленные остатки. Я хватаю в зубы бело-серый глаз и убегаю в тень.

Дудочка играет… Но как это может быть? Ведь Крысолов мертв! Кто поднял его дудочку? Я бросаю остатки глаза и торопливо возвращаюсь.

В свете угасающего костра вижу мальчика с коротко остриженными рыжими волосами и светло-голубыми глазами… Это он играет на дудочке… Внимательно рассматривает её, щупает, снова играет… Играет все лучше, все увереннее. Быстро перебирает пальцами по отверстиям. Страх сжимает меня за горло, потому что я уже знаю — появился новый Крысолов, молодой и сильный, у которого впереди ещё целая длинная жизнь. У него есть время… Когда-нибудь он найдет меня — старого, уставшего — и настигнет…

Безлюдный город. Я наверху вместе с другими крысами. Они осмелели, перестали бояться, потому что людей здесь больше нет.

Исчез человек — исчез и страх. Только старые крысы, такие, как я, бегают по улицам осторожно и недоверчиво. Молодые без страха ходят по мостовым и тротуарам.

Выломанные двери магазинов, разбитые окна подвалов. Крысы сегодня везде. Но спрятанной, оставленной людьми пищи очень мало, и изголодавшиеся крысы охотятся друг на друга, загрызают и пожирают себе подобных.

Я выбегаю из магазина и чуть не попадаю прямо под движущуюся стальную гору, которая своей раскраской сливается с цветами улицы. Она урчит, сопит, дымит, фыркает…

Раздавленная, окровавленная крыса. Хвост ещё вздрагивает, подпрыгивает. Голова размазана по асфальту… Она перебегала улицу прямо передо мной.

Я настораживаюсь, все чувства обостряются. Я уже не молод и не так ловок, как раньше, и потому должен бояться, должен уметь предвидеть. Я знаю больше, чем молодые крысы, но при этом остаюсь все тем же — стареющим телом. И только мой страх охраняет и предостерегает меня.

Я перебегаю от дерева к дереву, останавливаюсь у каждого ствола и бегу дальше, дальше. Я помню дорогу, потому что именно здесь я когда-то пробирался к высокому дому моего Друга…

Дом все ближе.

Тротуары засыпаны осколками стекла, тряпками. Кругом валяются останки разбитых машин, трупы — мертвые люди, мертвые крысы.

Да ведь это же живая собака! Тощая псина с высунутым языком пробегает мимо меня… Я отступаю, но она не нападает, хотя я вижу свое отражение в её блестящих испуганных глазах. Тяжело дышащая собака с поджатым хвостом и запавшими боками бежит посреди улицы… Она слепая.

Рев усиливается. Снова темные железные колонны проезжают по городу. Треск автоматных выстрелов. Собака скулит и падает, разорванная надвое. Люди едут дальше. Я знаю, что они там, внутри…

На высохших, выгоревших, замусоренных газонах я чувствую себя в безопасности. Еще чуть-чуть — и я снова буду рядом с моим Другом, рядом со Старым Седым Человеком, позволявшим мне лизать ему руки, забираться на плечи, обнюхивать глаза и губы. Он прикасался к моей голове, к спине, а я не боялся. Осталось совсем немного…

Бетонный блок, ступени,— светло-серые стены — блестящие, гладкие… Я лезу вверх между связками проводов, труб, скоб, стальной проволоки… По следам моих собственных зубов, по запаху засохших испражнений, по плесени, которая разрастается черными пятнами, я узнаю, что уже совсем близко.

Я увижу Его, коснусь, прижмусь, положу голову на теплую ладонь и, слушая шум его текущей по жилам крови, буду ждать его прикосновений — чудеснейшего, пронизывающего восторгом поглаживания, почесывания, ласки.

Щель рядом с канализационной трубой. Я расширяю зубами отверстие в панели, сделанной из опилок. Запах кухонных приправ, луговых трав, его запах…

Нет запаха хлеба, который я когда-то улавливал здесь. Не слышу звуков дыхания, которые дарили мне ощущение безопасности. А этой пыли раньше не было. Падавший в окна свет был ярче…

В ноздри врывается резкий, пугающий смрад. Я оглядываюсь по сторонам, исследую, высматриваю… Прохожу в коридор, из коридора — в комнату.

Он сидит в кресле на колесиках, спиной ко мне.

Я взбираюсь на поручень, прыгаю на спинку кресла и прижимаюсь к седым волосам.

Холодное тело, холодная кожа.

Не слышу шороха струящейся по венам крови и тех внутренних ударов, по которым отличают живых от мертвых. Гнилостный, затхлый запах.

Я спрыгиваю вниз, на сложенные на коленях руки… Вижу глубоко запавшие остекленевшие глаза, высохшее лицо. Он смотрит, но не видит…

Я пищу, тычусь носом, прижимаюсь… Жду сухаря, ореха в тонкой скорлупке, корочки хлеба. Неподвижная, холодная, тихая, прикрытая пледом фигура. Запах смерти.

Я обхожу все знакомые углы, кружу под креслом, взбираюсь на мебель.

Он сидит, глядя в окно, с глазами, которые, как мне кажется, стали больше, чем были раньше, и обнажившимися между высохших губ белыми зубами.

Шум, грохот, тряска, скрежет. Все больше дыма. В окно струей врывается запах гари. Бело-розовый голубь взлетает с карниза и взмывает в небо, нервно хлопая крыльями. Я тычусь носом в завернутые в плед ноги мертвого Друга и торопливо удираю в скрытую за кухонной плитой дыру.

Я скольжу вниз, прыгаю, падаю все ниже и ниже. Я убегаю от опасности, от запаха гари, проникающего даже сюда, от вибрирующего шума, пронзающего меня насквозь — от усов до кончика хвоста.

Вокруг меня все больше серых теней, писка, панического страха. Старые, молодые-, здоровые, больные, исхудавшие, шатающиеся на отощавших лапках и едва научившиеся ходить. Матери тащат в зубах ещё слепое потомство. Все крысы убегают, их гонят вперед неизбежность, потребность, призыв, предчувствие. Быстрее, скорее, вниз, в подземелья и ещё ниже — в спрятанные в глубине пещеры, гроты, реки.

Я выглядываю сквозь подвальное окошко на улицу, туда, где находятся знакомые мне щели. Там толпятся крысы — раздраженные, злые, кусают друг друга. Пробиться поближе к дыре, поближе к спасительному колодцу. Страх заставляет нас драться, отпихивать друг друга, кусать. Страх толкает меня вниз. Сверху на город опускается угрожающий, яркий, белый свет…

Воздух дрожит, земля трясется…

Стены рассыпаются с оглушительным грохотом. Я уже внизу, среди ошеломленных, в ужасе удирающих со всех ног крыс.

Глубже, ниже. Серая масса заполнила туннели и коридоры. Каменные своды дрожат над нами от падающих бетонных блоков, перекрытий, стен. Я переплываю через грязный поток смешанной с пеплом воды, вылезаю на каменный край на противоположной стороне. Все дрожит, трясется, рушится. Но отверстие, которое я ищу, пока ещё цело…

Крысы, тоже знающие эту дорогу, ныряют под каменную плиту.

Вниз, в лабиринт, в коридоры, промытые в камне подпочвенными водами,— к подземной реке, несущей свои воды под фундаментами убитого города.

Вниз. Между стенами, которые некогда здесь стояли, между растрескавшимися камнями проходит тропа нашего бегства от разбуженной людьми стихии, от гибели города, принадлежавшего не только людям, но и нам.

Вернутся ли крысы, как возвращались всегда? Выйдут ли из подземелий, пещер, засыпанных городов, зацементированных лесов, со свалок и кладбищ? Найдут ли в себе силы вновь расселиться по оставленным людьми пепелищам?

Мы из будущего, в том числе и я. Может, и я тоже.


Варшава 1979 — 1994



Читать далее

Тень Крысолова

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть