Праздник безрассудства

Онлайн чтение книги Горькие лимоны Bitter Lemons
Праздник безрассудства

"Апельсина ветки белые в цвету;

Семь подружек на невесту платье шили.

Два соловушки в невестин дом влетели,

Английских ей иголок принесли".

(Свадебная песня греков-киприотов)

"Там, где свобода вступает в противоречие со справедливостью, опасность, как мне кажется, угрожает и той, и другой".

Эдмунд Берк

По чистой ли случайности выбор пал на первое апреля? Я не знаю. Дата оказалась не совсем неуместной. Мы провели долгий тихий вечер, гуляя по крепостным стенам старой Никосии, глядя, как колышутся пальмы в сумеречном ветре, прилетающем с вечерней мглой со стороны каменистой Месаории. Устало крича, вороны потянулись на ночлег, к высоким деревьям возле Турецкой атлетической ассоциации — места, где никто никогда не улыбается.

Мой брат собрался уезжать, и, дабы почтить его самого и весь тот шумный зверинец, что он увозил с собой, мы созвали друзей выпить за его здоровье и заглянуть в последний раз (как следует зажав нос) в те клетки и картонные коробки, по которым был рассован весь его улов, и которые на время оккупировали мою гостевую спальню. Потом мы поужинали и поговорили и уже совсем было собрались отходить ко сну, когда стоявшая над маленьким городком тишина взорвалась и подернулась рябью сразу с нескольких сторон. С неба на каменную мостовую, казалось, стали падать ящики с железными тарелками, в окна ударили сгустки твердого воздуха, стекла задребезжали. Нам показалось, что по садовой дорожке прошествовала и навалилась на входную дверь какая-то огромная и невероятно тяжелая тварь — может быть, мамонт. Дверь распахнулась, и нам открылся темный сад и головки цветов, покачивающиеся под ленивым ночным ветерком. Потом у нас изо рта как будто кто-то выдернул затычку.

— У меня такое впечатление, что ты решил отметить мой отъезд на широкую ногу, — сказал мой братец. — Честное слово, я польщен.

Засим последовала череда глухих хлопков, одновременно в разных районах города — как будто под стенами старой крепости начали сами собой открываться маленькие геологические каверны. Мы побежали вниз по ступенькам и дальше, по темной посыпанной гравием дорожке, до того места, где она вливалась в улицу. В тени деревьев с ошарашенным видом застыли несколько случайных прохожих.

— Вон там, смотрите, — сказал какой-то мужчина. Он ткнул пальцем в сторону стоявшего примерно в двухстах ярдах о нас здания Секретариата. Фонарей на улице было мало, и мы неслись по обочине дороги (тротуаров здесь не было), ныряя в густые озера тьмы и опять выныривая на освещенные участки. Но вот, наконец, мы свернули за последний поворот и тут же окунулись в пелену густого желтого тумана с сильным специфическим запахом: кажется, кордит[79]Бездымный порох.? Вокруг с вялым любопытством бесцельно бродили едва различимые фигуры, видимо, раздумывая, уйти или остаться. Делать им здесь, судя по всему, было совершенно нечего, так же как и нам. В стене Секретариата зияло аккуратное отверстие, из которого, как из паровозной трубы, валил густой дым.

— Пыль, — мрачно возвестил мой братец, — из-под чиновничьих стульев.

Но шутки шутить было некогда; где-то в той стороне, где была расположена штаб-квартира Рена, завыла сирена. Из желтых клубов дыма материализовался набитый полицейскими грузовик. Затем — последовала новая серия одиночных взрывов и, недолгое время спустя, более густой и раскатистый удар грома, от которого по воздуху снова пошла рябь.

— Вот все и накрылось, — раздраженным тоном сказал мой брат; весь вечер он капризничал из-за того, что съемки его фильма сорвались из-за внезапной, как он выразился, волны саботажа, которая возникла буквально на пустом месте после того, как с его актерами пообщался местный священник.

— Куда ни сунешься в последнее время, обязательно начнется какая-нибудь чертова революция.

Он только что вернулся из Парагвая, где восстание началось, так сказать, прямо у него под носом. Следующий взрыв, прозвучавший где-то совсем неподалеку, вернул ему способность принимать решения.

— Я должен попасть домой, к животным, — сказал он. — Пора кормить сов.

Меня, однако, ждали совсем другие дела. Дома я взял машину и, не обращая внимания на телефон, отчаянно трезвонивший где-то в глубине холла, заваленного книгами и освещенного оплывающими свечами, помчался к Пафосским воротам, в штаб-квартиру полиции. В здании царила атмосфера запустения и, насколько я мог судить, никто его не охранял, если не считать одного-единственного дежурного сержанта, заспанного и безоружного. В конференц-зале на верхнем этаже сидел за столом колониальный секретарь и постукивал карандашом по зубам; поверх пижамы на нем были надеты брюки, университетский блейзер и шелковый шарф. У него за спиной, в нише, два клерка скрючились над телетайпом, который выстукивал на дорическом английском бесконечную череду срочных сообщений. "Фамагуста… бомба в саду… Ларнака, нападение на… взрыв бомбы в доме в Лимасоле…". Он просматривал сложенные перед ним стопкой листы с наклеенными телеграфными ленточками: стопка быстро пополнялась свежими листами. Он составлял докладную записку министру[80]Имеется в виду, естественно, британский министр иностранных дел и по делам Содружества.. Потом медленно поднял голову и сказал:

— Мне кажется, вы имели в виду нечто подобное?

— Так точно, сэр.

— Пока самое худшее случилось на радиостанции. Пятеро в масках связали охранника, а станцию подняли на воздух, взорвали.

В узких коридорах уже начали тесниться журналисты, я увел их во внешний зал и постарался ответить на все вопросы настолько искренне, насколько позволяли обстоятельства; но полицейские отчеты безнадежно запаздывали, и очень часто информационные агентства узнавали о случившемся на несколько часов раньше нас. (Так продолжалось еще долгие и долгие месяцы).

Радиостанция и впрямь пострадала весьма серьезно, но, к счастью, наша саперная служба уже давно ждала возможности проявить себя; к двум часам ночи саперы обследовали развалины, установили размеры ущерба и представили подробный отчет, из которого стало понятно, что один передатчик уцелел, и это позволило нам на следующий день возобновить вещание, пускай и не на полную мощность.

К тому времени я вернулся домой к надрывающемуся телефону — теперь он принимался трезвонить с интервалом примерно в шесть минут, днем и ночью, — картина более или менее прояснилась, и ее отдельные части сложились в некое целое. Нападения произошли синхронно и по всему острову. Листовки, разбросанные в столице, свидетельствовали о существовании некой организации, называющей себя ЭОКА (ETHNIKIORGANOSIS KYPRION AGONISTON[81]Народная Организация Борцов (за свободу) Кипра (греч.).), которая решила начать "борьбу за свободу". Подписаны они были ДИГЕНИС[82]' Кипрский фольклорный герой, чей образ широко эксплуатировался эносистами сперва во время террористической войны против англичан, а потом в гражданской войне против турок-киприотов.: имя само по себе было достаточно значимым, ибо для грека оно звучит примерно так же, как для нашего школьника имя Робина Гуда. Это герой средневекового цикла народных песен; он был великим воином и не боялся никого, даже старика Харона, то есть самой смерти. Во время одного из своих знаменитых сражений он из Малой Азии лихо перепрыгнул через морской пролив и оставил отпечаток ладони на Пентадактилосе, на Кипре и, ни секунды не передохнув, прыгнул обратно.

На следующее утро первые полосы главных мировых газет украсились неимоверного размера заголовками, а телетайпные линии извергали целые потоки вопросов и ответов, срочных телеграмм и сообщений: в лобных долях всемирного головного мозга сработал сигнал тревоги, и приписанный к острову журналистский корпус начал расти на глазах.

Однако утро, словно некий идеально задуманный и выполненный сценический обман, выдалось на удивление ясным, и ни единый человек, пройдясь по тихим городским улочкам, посмотрев, как владельцы магазинчиков поднимают ставни и потягивают свой утренний кофе, не сказал бы, что ночью в этом самом городе случилось нечто чрезвычайно важное и непоправимое; от суши оторвался большой кусок земли и беззвучно ушел в море. В каком-то смысле размышлять теперь было уже не над чем, да и незачем. Мы очутились на линии фронта. Отныне нужно было стиснуть зубы и держаться изо всех сил. Все те предполагаемые решения проблемы, о которых мы мечтали, можно было смело тащить на свалку, поскольку совсем близко замаячил уродливый призрак надвигающегося восстания. А между тем, все пребывали в нерешительности. Простые киприоты, вполне дружелюбно настроенные, отправились на работу: многие были возмущены действиями "экстремистов" и с благодарностью восприняли слова губернатора, который назвал их "законопослушными". Отсюда я сделал вывод, что ЭОКА представляет собой маленькую группу революционеров, неизвестных широкой публике. Рен, однако, не разделял этой точки зрения.

— Что бы ты сказал, — сухо спросил он, — если бы каждый английский шестиклассник поставил свою подпись под такой вот клятвой?

Его агенты принесли ему новый документ.

Клятва

Именем Святой Троицы я клянусь, что:

1. Я отдам все силы, а если потребуется, — то и саму жизнь за дело освобождения Кипра от английского ига.

2. Ни о чем не расспрашивая, я выполню любые задания, порученные мне организацией, и не откажусь от их выполнения, какими бы трудными и опасными они ни были.

3. Я не оставлю борьбы до тех пор, пока не получу приказа от руководителя организации, и пока наша конечная цель не будет достигнута.

4. Я никогда и никому не выдам ни секретов нашей организации, ни имен моих руководителей или других членов организации, даже если меня поймают и станут пытать.

5. Я не стану рассказывать о заданиях, которые будут мне даны, даже моим товарищам по борьбе.

Если я нарушу эту клятву, то пусть меня, как предателя, постигнет заслуженная кара, а имя мое будет навечно покрыто позором.

Подпись

ЭОКА

— Кроме того, — продолжал Рен, — они успели наделать чертову уйму бомб, — мы сейчас находим эту дрянь по всему острову. По большей части они самодельные; судя по всему, деревенские кузницы в последнее время работали до ночи. Так что ваша теория относительно безобидных старых деревенских олухов с соломой в волосах, которые поднимают тосты за здоровье королевы, разваливается на глазах. Понимаете ли, такое за два дня не подготовишь.

Он, конечно, был прав, и дальнейшие события послужили тому подтверждением. Каждая ночь теперь сотрясалась и грохотала от взрывов гранат, и постепенно стало ясно, что, хотя действовали, конечно, любители (поначалу дело в основном ограничивалось выбитыми стеклами), за всем этим стоял единый продуманный план. Оказавшись в непрочном центре паутины, мы всякий раз задерживали дыхание и благодарили небеса за то, что эти комариные укусы до сих пор не нанесли серьезного вреда. Они, однако, весьма успешно достигли другой цели — подорвать общественную мораль. Кроме того, наряду с сотнями по-детски беспомощных попыток что-нибудь взорвать, то здесь, то там происходили настоящие теракты, явно свидетельствовавшие о проблеме куда более страшной: в них чувствовалась рука профессионала. Начали приходить сведения о том, что киприоты обучаются вести партизанскую войну за пределами острова, в Греции. Начали циркулировать слухи о "фазовых" операциях, которые в первую очередь будут направлены против полиции; тут рассказчик шепотом, еле слышно, добавлял: "как в Палестине".

К ночным тревогам и взрывам добавились непрерывные демонстрации и беспорядки, организованные школьниками, с ними теперь церемонились гораздо меньше, но всем было ясно, что полиция не сможет долго работать в круглосуточном режиме, гоняясь по ночам за бомбистами, а днем — за хулиганами. Само поле боя помогало экстремистам изматывать противника, поскольку в лабиринтах старого города можно было спрятать целую армию бомбометателей — даже по оценкам военных для того, чтобы как следует прочесать этот район в рамках одной операции, потребовалось бы никак не меньше бригады. Когда же трущобы прочесывали по квадратам, участок за участком, злоумышленники за считанные минуты могли пробраться от Фамагустских ворот к Турецкому кона-ку и уйти восвояси.

Население же, и в обычные-то времена достаточно запуганное, а при нынешних обстоятельствах откровенно сочувствующее организаторам беспорядков, ослепло и оглохло, препятствуя своим молчанием сколько-нибудь эффективной работе по восстановлению правопорядка— что в конечном счете могло привести только к еще более жестким мерам со стороны властей, от которых прежде всего приходилось страдать самому же населению. С точки зрения властей, нежелание помочь правосудию было, пожалуй, наиболее опасным фактором; Рен считал положительно невозможным выдвигать обвинения против кого бы то ни было, если его не застали inflagrante delicto[83]На месте преступления (лат.). К тому же, террористы становились все моложе и моложе, и это не могло не вызывать у нас тревоги. Вдобавок ко всему, было очевидным моральное давление со стороны афинского радио, выражавшего восторг всякий раз, как происходило что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее открытое вооруженное восстание; эту позицию неизменно поддерживали местные священники, от чьих публичных выступлений в последнее время буквально кровь застывала в жилах. Правоохранительной системе пришлось столкнуться с целым набором новых и весьма неоднозначных с юридической точки зрения формулировок. Нужно было принимать карательные меры; но в каком свете представит все это мировая пресса, и без того уже достаточно критично настроенная по отношению к нашим способам решать проблемы?

Ну, и полиция, конечно — куда же от нее денешься; спокойные и взвешенные оценки Рена были изложены на бумаге и отправлены в вышестоящие инстанции; но как, спрашивается, можно было "провести их в жизнь" — даже при всем нашем желании? А если ситуация ухудшится, не выйдет ли так, что и этих мер, которые на данный момент представляются ему необходимыми, окажется уже недостаточно?

Ночи теперь тянулись мучительно долго, время от времени слышалось зловещее эхо взрывающихся гранат и рычание полицейских грузовиков: люди Рена мчались на место происшествия в тщетной надежде схватить виновников. К обычным самодельным гранатам и коктейлям Молотова теперь добавились новая напасть: бомбы замедленного действия — чудовищное изобретение, оказывающее колоссальное воздействие на моральное состояние мирных граждан. Уж эти-то машинки точно не были самодельными.

"За свободу всегда приходится платить кровью", — надрывалось афинское радио. Но только чьей кровью? Бомба, заложенная в почтовый ящику входа в центральное отделение полиции в Никосии, взорвалась в тот момент, когда на улице было еще полным-полно людей, пришедших на рынок за покупками, и убила на месте оказавшегося рядом грека; на тротуаре, среди обломков, остались лежать тринадцать раненых турок и армян. После того как лидер Турецкой национальной партии предупредил греков о недопустимости нарушений закона в турецком квартале, над островом нависла угроза межобщинного противостояния. Бары, частные дома, рестораны, кладбища, — ошеломляющий список объектов, подвергшихся бессмысленным атакам, рос на глазах. Военные стали высылать по ночам дополнительные патрули в помощь Рену; на главных улицах появились блокпосты, начались обыски. Терпеливые и неразговорчивые солдаты начали останавливать на дорогах грузовики и легковые автомобили — искали оружие…

Эхо городских беспорядков докатилось и до привычно сонной сельской местности: деревни тоже начали просыпаться, и то, что там происходило, свидетельствовало о вполне решительном настрое жителей. Тут действовали люди, значительно лучше информированные и подготовленные, чем городские подростки. Вскоре стало ясно, что мы имеем дело с двумя врагами: с огромной аморфной массой школьников, в чьи задачи входило бросать бомбы, расклеивать листовки и организовывать общественные беспорядки, и с отрядами горных разбойников, которые нападали на полицейские заставы, устраивали засады и выводили из строя дороги и телеграфные линии — нервную систему административного аппарата. Рен сухо классифицировал их так: "Младшая и Старшая Лиги". Позже к этим двум добавилась третья, последняя категория — "Убийцы". Этих на острове было не более двадцати-тридцати человек, если судить по результатам баллистических экспертиз, которые говорили о том, что из одного и того же оружия совершали не менее десятка уличных убийств. Впрочем, пока все это только смутно виделось где-то вдалеке, скрытое обманчивой маской великолепной весны, окутанной покровами полевых цветов и долгими часами полного покоя: кто угодно мог поверить в то, что кошмар остался позади — за исключением сатрапов. После очередного взрыва рынки примерно полдня стояли пустыми; затем понемногу начинали опять собираться люди, втягивая ноздрями воздух — как животные, ловящие в ветерке тревожный запах; удостоверившись в том, что непосредственной угрозы нет, они опять принимались за сотни тривиальных обыденных дел, которые автоматизм повседневности делает такими понятными и приятными — ведь в них отсутствует элемент риска. И вот они открывали ставни, расставляли стулья, вытирали пыль, так и этак перекраивая привычные жизненные схемы, или же просто вздыхали, склоняя хитрые лисьи физиономии над любимым и привычным турецким кофе, который сам собой прибывал из ниоткуда в маленьких чашечках, что позвякивали и покачивались на подносах официантов. И в эти же самые дневные часы русые и светловолосые солдаты ходили по городу, перебрасывались шутками со знакомыми горожанами — а их жены катили перед собой по рынку коляски с розовыми младенцами, и со всех сторон на них сыпались пожелания счастья и улыбки. Все это вызывало ощущение нереальности. Вот так иногда видишь, как кролики, бросившись врассыпную при звуке выстрела, через полчаса возвращаются, робко и настороженно, на ту же самую лужайку — даже не подозревая, что охотник все еще здесь и подстерегает их. У гражданских короткая память. Каждое новое событие является им на свежей волне времени, нетронутое, впервые увидевшее свет солнца, со всем букетом чувств, вызываемых новизной, — от радостного удивления до испуга. И только в унылых конторах, где круглосуточно горят электрические лампочки, сидят истинные искатели, они упрямо выстраивают события по порядку, чтобы выявить в них закономерность, чтобы соотнести прошлое и настоящее, и чтобы в конечном счете получить возможность, пусть ненадолго и недалеко, заглянуть в густые сумерки будущего.

Деревня была ничуть не менее обманчива в своем безграничном приветливом спокойствии: цвел цикламен, распустились куртины великолепных роз, за которыми столь трепетно ухаживал Коллис; и снова, совсем как прежде, как только заглохнет мотор и меня окутает тишина, от плотных групп сидящих под огромным деревом любителей кофе один за другим отделяются мои друзья, принося мне привычные известия из этого милого и гармоничного мира, существующего по заведенному от века порядку, который Никосия мало-помалу уже принялась ломать и развеивать по ветру; мои соседи вели разговоры о рожковом дереве, о лимонах, о шелковичных червях, о молодом вине. О кризисе никто, как правило, вообще не говорил ни слова, за исключением муктара над которым настолько тяготели его обязанности, что он считал себя вправе нарушать законы гостеприимства.

— Вы не боитесь сюда приезжать? — спросил он.

— А чего мне бояться?

— А оружие у вас есть?

— Нет.

Он вздохнул.

— Я дам вам ружье.

— И в кого я стану стрелять — в Андреаса и в мистера Мёда?

Он рассмеялся от души.

— Нет, конечно. Никто из нас вам никакого вреда не причинит. Но иногда сюда приезжают чужие люди, по ночам, на машинах. Вот, смотрите!

На стене под самым Деревом Безделья синей краской было написано: "Рабы, разбейте ваши цепи: свобода или смерть". Место для призывного пункта вербовщики революции выбрали явно не самое удачное, если судить по застывшим под деревом поклонникам dolce far niente, которые тихо сидели под деревом, погрузившись в профессиональное безделье.

— Они приехали сюда на машине, осветили стену фарами и написали этот лозунг. Я их слышал. А сын Михаэлиса видел их: говорит, все они были в масках.

Дома все было тихо, если не считать пыхтящей и сопящей Ксену: она устроила генеральную уборку после отъезда всех моих родственников. У колонки стоял старик Мораис и набирал воду во флягу; заметив меня, он тут же кинулся мне навстречу, а потом долго и горячо тряс мою руку.

— Видит бог, — сказал он, — я не хотел, чтобы все так обернулось.

— Я тоже.

Он долго стоял, мучительно пытаясь подобрать еще какие-то слова — но все уже и так было сказано; никто этого не хотел, но именно так все и обернулось. И сразу рассыпалось все, чему могло бы стать фундаментом крепкое, суровое рукопожатие старика. Он развернулся резко, почти сердито, и, что-то бормоча себе под нос, пошел вверх по склону к своему маленькому дому.

С каждой неделей я все реже и реже выбирался в деревню, хотя с большим удовольствием жил бы именно там, если бы мне только удалось заставить местные власти установить в кафе у Дмитрия телефон; впрочем, следует упомянуть еще об одном обстоятельстве. К обычным часам повседневной конторской рутины мне теперь пришлось добавить еще и сверхурочные часы непрерывных ночных бдений, когда приходилось отвечать по телефону на сыплющиеся со всех сторон вопросы прессы. Журналистов стало больше, работы прибавилось, но была у этого наплыва и своя положительная сторона, поскольку среди прочих начали приезжать старые друзья, и многих из них я не видел уже сто лет; за моим обеденным столом едва ли не каждый день оказывались один-два человека, о которых приятно вспомнить: Ральф Иззард, неизменно деликатный и весьма светский человек, Стивен Барбер, шумливый, но при этом серьезный, Ричард Уильямс, чей заразительный смех и острый язык заставляли время течь незаметно. И юный Ричард Ламли, который приехал на выходные, а остался на пол года, деля со мной кров и все, что к этому прилагалось; внезапные нашествия друзей и посетителей, телефонные звонки, ночные тревоги и благословенный дружеский смех (Шан Седжвик как-то вваливался к нам, хохоча во все горло и неся под мышкой живую индейку). Благодаря кризису мне удалось свидеться с теми, кого, при более спокойной ситуации, я не встретил бы еще долгие годы.

Миры, в которых я теперь обитал, были похожи на огромные льдины, медленно дрейфующие в Гольфстриме постепенно удаляющиеся друг от друга; мир Дома правительства или особняка колониального секретаря — мир китайских фонариков, подсвечивающих ухоженные клумбы под огромными каменными статуями льва и единорога; мир, где ухоженные мужчины и женщины под медленную музыку причащались рационально организованных радостей, дарованных их жизнью: они прохаживались по свежей, словно только что выстиранной, траве, совсем как в Англии, вне пространства и времени. Затем — мир повседневных служебных обязанностей, с обычными чиновничьими заботами и тревогами. И, наконец, деревня, выстроенная вокруг аббатства, словно вокруг эха от строк Вергилия: здесь урезанного настоящего хватало с лихвой, а до будущего и вовсе никому дела не было. Раз или два мне показалось, что в отношении соседей ко мне проскальзывает какой-то едва заметный холодок, возможно, свидетельствующий об общем изменении тональности нашего общения; но я ошибался. К чужакам они теперь относились не хуже, а даже лучше, чем прежде. За всем этим теперь стояло нечто другое — как ноющая боль от раны, которую они постоянно несли в себе, и которая тяготила их. Если общая ситуация и вызывала у них какой-то отклик, то это проскальзывало разве что в укоризненных взглядах стариков. Они перестали по-молодецки вскидываться мне навстречу со своим неизменным "привет, англичанин", но от слова "сосед" так и не отказались, хотя теперь оно звучало несколько тяжелее, с оттенком горечи. В подобных вопросах трудно как следует разобраться.

Ощущение кризиса нарастало и нарастало, но тут пришла обнадеживающая новость из Лондона — о созыве трехсторонних переговоров для изучения "политических и военных вопросов, влияющих на ситуацию в восточной части Средиземноморья": впервые появилась возможность предложить киприотам если и не выход из положения, то хоть какую-то спасительную отдушину. Будучи настроен, как обычно, на оптимистический лад, я увидел в этом долгожданное решение, способное пресечь смертельно опасное развитие событий на острове. (К сожалению, передышка оказалась весьма недолгой). К этому времени мы, конечно же, уже успели привыкнуть к еженощной пытке разрывами гранат и к беглому огню телефонных звонков; тем не менее, новость была хорошая, и стало казаться, что после затянувшегося ожидания события начинают принимать благоприятный для нас оборот.

Точечные удары боевиков, конечно же, не прекратились; греков нельзя просто повернуть и закрыть, как водопроводный кран. В мае губернатор чудом избежал смерти, когда взорвалась бомба с часовым механизмом — спасли его буквально несколько лишних секунд, потому что бомба, заложенная в кинотеатре, должна была сработать во время благотворительного концерта, но сдетонировала тогда, когда зал уже опустел, хотя в фойе было еще полным-полно народу. Продолжались и нападения на полицейские участки, несмотря на то, что полиция теперь почти ежедневно обнаруживала все новые и новые тайники с оружием и боеприпасами.

За обманчивым хладнокровием Рена скрывалось многое — и не в последнюю очередь то обстоятельство, что задача, поставленная им перед самим собой, была невыполнима: поскольку полиция это не просто некое количеств во человеческих рук и ног, ее нельзя пересчитать поштучно, как кабачки в мешке. Ее движущая сила — информация, а именно здесь-то и зияла брешь, и никакими математическими действиями заполнить ее было нельзя. Для острова, на котором все в той или иной степени доводятся друг другу родней, который описан вдоль и поперек, разведывательной информации к нам поступало фантастически мало. В обычные времена на Кипре сплетни распространяются со скоростью звука; если вы шумно высморкались, садясь в машину в Ларнаке, и помчались на полной скорости в Лимасол, то по прибытии вы непременно встретите человека, который уже наслышан об этом факте. Отчасти этот заговор молчания был следствием страха перед карательными мерами со стороны подпольщиков; но в первую очередь причиной служила всеобщая симпатия к ним, ведь даже если человек никак не участвовал в сопротивлении, дверь его дома была всегда открыта для очередного бомбиста. Падди Ли Фермор, рассуждая о том, насколько успех подрывных операций зависит от симпатий местного населения, обронил мимоходом:

— В конце концов, на Крите нас было всего пять человек, и у каждого по крошечному отряду, и при этом мы много лет держали на острове несколько немецких дивизий, которые никуда не могли оттуда дернуться и постоянно пребывали в состоянии крайнего напряжения.

Неужели и на Кипре начнется то же самое? Разве можно было сказать наверняка? Ведь, судя по всему, сами же киприоты были попросту не готовы к долгому существованию в режиме осадного положения. Я бы охотно согласился с этой мыслью, если бы не отдавал себе отчета в том, что Греция в любой момент может восполнить недостаток в людях и средствах, а также оказать моральную поддержку; а еще я знал, что остров ни с воздуха, ни с моря полностью отгородить от внешнего мира невозможно.

Со мной соглашались немногие, особенно если речь шла не о коренных жителях. Общее мнение склонялось к тому, что жесткие меры и экономические санкции могут оказаться весьма эффективным средством воздействия на средний класс Кипра, который не сможет долго мириться с прямой угрозой собственному карману и, при достаточно серьезном давлении, рано или поздно выдаст немногих активно действующих террористов — уроженцев острова. Этот вывод свидетельствовал о пугающей политической близорукости — как относительно природы революций вообще, так и относительно основных движущих сил нынешних беспорядков. К тому времени уже стало ясно, что у кипрских интеллектуалов сложилось мнение, будто за ЭОКА стоит непреодолимая логика развития новейшей греческой истории; Кипр в этом смысле был простым повторением Македонии. В конце концов, удалось же освободить Крит именно этим путем; и единственное трагическое обстоятельств во нынешней войны заключалось в том, что велась она против традиционного и близкого друга, который необъяснимым образом никак не мог понять простейших исторических закономерностей…

Легко было рассуждать за стойкой бара о жесткой тактике ("Один взмах кнута, старина, и все: мне уже и раньше доводилось видеть нечто подобное" или "Этих шипров надо давить, пока не запищат"), но толку от подобных разговоров не было ровным счетом никакого; ведь удар кнута мог обрушиться на плечи невиновного и вызвать чувство возмущения, которое скорее привело бы обиженного в ряды ЭОКА, чем в ряды добровольных осведомителей правительства. У деревенских была такая поговорка: "Мула он поймать не смог, вот и выпорол седло". И развитие событий все чаще и чаще вынуждало нас именно к подобной линии поведения: хотя, с другой стороны, в те далекие дни, когда все ожидали начала трехсторонних переговоров, на которых появится возможность по крайней мере высказать вслух все эти проблемы, нам казалось, что лишних поводов д ля беспокойства лучше не создавать. Во всяком случае, широкая публика, насколько можно было судить, испытывала едва ли не всеобщее чувство облегчения: по Кипру, наконец, будут приняты какие-то взвешенные решения, и ему больше не придется тихо гнить изнутри, как гангренозной руке или ноге.

Наконец, мне улыбнулась удача: я получил предложение съездить на три дня в Афины и в Лондон для консультаций по вопросам, касающимся моих прямых должностных обязанностей, и с готовностью ухватился за эту возможность. Кроме того, когда ненадолго спало политическое напряжение, мне удалось в одиночестве вырваться на ночь в Беллапаис, чтобы радостно и неспешно вспомнить, как я жил всего год назад — теперь это казалось невероятно далеким и невозвратимым; то есть, встаешь в четыре, чтобы приготовить себе завтрак при розовом свете свечей и написать пару писем, далекой Мари или собственной дочери, потом пускаешься вниз по темной улице вместе с Франгосом и его коровами и видишь, как над иссохшими балками древнего аббатства занимается заря. Пучки золотого и лимонного света, натянутые туго, как скрипичная струна, поперек басовых, глубоких синих и серых тонов. Затем карабкаешься вместе с нарастающей волной света вверх по склону хребта, ступенька за ступенькой, туда, где заря разбрызгивается и растекается по голой, будто из картона, равнине с торчащими вдалеке из мглистого небытия двумя шипами минаретов, и машина ласточкой падает вниз, на иссохшее плато Месаории… Я вдруг понял, что научился любить Кипр, со всеми его уродливыми пейзажами, неопрятными, растянутыми до бесконечности видами, приправленными пылью и набухшими влагой облаками, с его уродливой несуразностью.

А потом — вперед, над Кикладами, в иной мир, где не ощущается земное тяготение, где властвует музыка чаек и прилива, набегающего на пустынные пляжи: с высоты острова они неразличимы, скрытые за зеленоватой перистой дымкой, и только время от времени возвращаются в область видимого, неуловимые, как мечта. Кромка моря: лимонная зелень, кобальт, изумруд…

Афины были узнаваемо красивы, как может быть красива женщина, которой подтянули кожу на лице; теперь они стали столицей, с широкими проспектами и высокими зданиями. Они утратили свою неряшливую и по-своему очаровательную провинциальность — и сделали еще один шаг на пути к безликому современному городу со множеством проблем. Стояла жара, и все разъехались на острова. Я сумел отыскать нескольких старых друзей, но при упоминании о Кипре они начинали корчиться, как черви, разрезанные плугом, — явно не желая верить собственным глазам и ушам. Но, забыв ненадолго о Кипре, я таки сумел провести совершенно незабываемый вечер с

Георгиосом Кацимбалисом, в любимой таверне под Акрополем; а потом еще один чудный день, полный воспоминаний о Белграде, с сэром Чарльзом Пиком, который когда-то был там послом и моим непосредственным начальником, а теперь взял на себя неблагодарную задачу представлять нашу страну в Греции: в Греции, которую проблема Эносиса изменила до неузнаваемости.

На тихой террасе его летней виллы близ Кавури мне отчасти удалось заново пережить иллюзию вневременного покоя — пока я смотрел, как за его плечом тускнеет небо, и темная полированная поверхность гавани покрывается инкрустацией из огней, блики покачиваются и скользят куда-то вверх, в небо, в горячее черное небо Аттики. То здесь, то там загорался и медленно тлел зеленый или красный глазок, обозначая место, где остановилось судно. Но земля и море сделались неразличимы.

Он с тихой любовью говорил о Греции и о своих надеждах на грядущие переговоры, которые могут способствовать решению всех наших проблем и принести нам долгожданную передышку; а я ему вторил. Но как же трудно было попрощаться и уехать с этой восхитительной виллы, чтобы сквозь сухой и ароматный звездный свет умчаться обратно в Афины; а еще того труднее — смотреть, как в тысяче футов от тебя гаснет в лучах занимающейся зари и уменьшается в размерах Акрополь, и его перламутровый мрамор горит на фоне утреннего неба.

Меня ждал Лондон, с его волглой серой дымкой и бледными, невыразительными красками. Выходя из министерства по делам колоний, я сразу понял, что с империей все в порядке, — по буйной веселости троих африканских сановников, которые ехали вместе со мной в лифте, а затем дружно двинулись к автобусной остановке, болтая без умолку и вторя друг другу, как три виолончели. От них шли густые терпкие волны "Шанели № 5"; честное слово, складывалось такое впечатление, что после завтрака они, как три добродушных слона, окатили друг друга духами из хоботов, прежде чем отправиться наносить официальные визиты. Они остановили автобус, дружно вопя во всю глотку и размахивая зонтиками, и я искренне посочувствовал пассажирам.

Я прилежно старался отстаивать интересы своего ведомства, но никак не ожидал, что мне будет оказана честь лично встретиться с министром: меня пригласили к нему на третий день моего пребывания на родине. Пугающе высокий рост и красивая внешность заставили бы обратить на этого человека внимание в любом обществе; добавьте к этому шарм и свободные, приятные манеры джентльмена образца восемнадцатого века — стиль великой эпохи, без малейшего намека на аффектацию, плюс острый и, в полном смысле слова, проницательный ум. И чувство юмора. В его присутствии незачем было разыгрывать скромность или входить в подходящую роль — его простая и прямая манера общения мигом сделала бы это бессмысленным. Я без обиняков высказал ему все, что было у меня на душе, поведал о немалых надеждах, которые возлагались на грядущие переговоры. И добавил, что несмотря на вполне ожидаемую острую реакцию со стороны Турции и готовность турок выступить на нашей стороне, было бы политически недальновидно во всем полагаться на эту поддержку. Нам все же придется рассмотреть вопрос о самоопределении острова, если мы вообще намерены достичь сколько-нибудь прочного урегулирования проблемы, которое позволило бы нам всерьез рассчитывать на добрую волю киприотов — без чего даже самая надежно охраняемая военная база останется всего лишь анклавом в агрессивном и враждебно настроенном к нам окружении. Кипр, как мне представлялось — тот самый случай, когда не обязательно увязывать друг с другом проблемы суверенитета и безопасности; и получив передышку в двадцать лет (я искренне верил в то, что эти сроки будут вполне приемлемыми), мы многого могли бы достичь. Нынешнюю ситуацию, конечно, можно сдерживать хоть до бесконечности, даже если дела пойдут еще хуже, — при помощи силовых методов; единственное, что весьма удручает — это состояние местной полиции… Я до сих пор могу в деталях изложить весь свой доклад, поскольку сразу после разговора записал его по пунктам.

Он слушал меня серьезно и с явной симпатией, и я знал почему. Он сам прекрасно знал этот остров, гостил в доме у Пирса и гулял по лимонным садам Лапитоса — и пил кофе с деревенскими жителями. Ему был знаком каждый дюйм извилистого Готического хребта, со всеми тамошними маленькими гостеприимными деревушками. Нынешняя ситуация была болезненной и для него тоже — слишком многое приходило на память, слишком глубоко сидели занозы. Мне он, однако, мало что мог сказать, поскольку в кабинете министров дебаты по кипрскому вопросу все еще продолжались.

С высот Уайтхолла точка зрения на проблему острова естественным образом менялась, поскольку здесь, в Лондоне, Кипр был не только Кипром; он был частью той хрупкой цепочки телекоммуникационных центров и морских портов, что составляла становой хребет Империи, напрягавшей все силы, чтобы выстоять под напором времени. И вот так, запросто, отдать Кипр по первому требованию, что тогда говорить о Гонконге, Мальте, Гибралтаре, Фолклендах, Адене — всех этих пусть неспокойных, но довольно стабильных островках в огромной структуре? Палестина и Суэц относились к области международной политики; они никогда не были владениями короны. Кипр же, и с географической, и с политической точки зрения, был частью станового хребта Империи. Не значит ли это, что его следует удержать любой ценой?

Я никак не мог отыскать собственный путь среди всех этих противоречивых мнений; мне казалось, что каждый в каком-то смысле прав, а в каком-то — заблуждается. Однако мирное решение вопроса должно было быть где-то рядом, буквально под рукой, если только мы сумеем выработать необходимую доктрину. Хотя, может статься, именно переговоры и сделают за нас нашу работу.

Пока я мучился над этой головоломкой, мне сообщили, что на следующий день министр решил нанести визит на Кипр, и что я должен вернуться к своим обязанностям, отбыв на остров тем же рейсом. Все формальности, необходимые для того, чтобы меня включили в состав группы, вылетающей на его личном самолете, были уже улажены.

Вылет был назначен назавтра на пять, однако меня предупредили, что на всякий случай нужно постоянно быть на связи; мы будем лететь всю ночь, с единственной промежуточной посадкой в Неаполе, на дозаправку.

В четыре часа дня к министерству подали старомодные полированные лимузины C.O.I.[84]Central Office of Information, Центральное управление информации. нечто вроде министерства пропаганды., вместе с сияющим личным "роллсом" министра. Последние распоряжения: той машине, куда погрузился я, нужно еще заехать за личным телохранителем министра и за сэром Джоном Мартином, который тоже должен был лететь с нами.

В сумеречном портале Нового Скотленд-ярда мы подобрали прекрасно одетого краснолицего человека с седыми бакенбардами; в нем удивительным образом сочетался облик полковника регулярной армии и еще что-то неуловимое, намекающее на то, что он не понаслышке знаком с темной стороной жизни; пока грузили его багаж, он отпустил пару довольно скользких шуток. На такие мероприятия, сказал он, пулемета обычно он с собой не возит.

— Мне хватает верного глаза и крохотного кольта.

Вероятно, любое оружие чуть больших габаритов образовало бы на безукоризненно сидящем костюме досадную выпуклость. У него при себе была книга, а еще карманные шахматы: будет над чем скоротать ночь, пояснил он.

Мы пронеслись через Лондон, притормозив еще раз только для того, чтобы подобрать сэра Джона с его чемоданом. Он, вполне к случаю, вооружился томиком "Илиады", который прекрасно дополнял его мягкие манеры университетского профессора.

Над Лондоном шел дождь, но когда мы добрались до Нортхолта, небо расчистилось и в нем во множестве висели жаворонки, то и дело взмывающие штопором из травы на летном поле. Комната отдыха для особо важных персон, которой я, видимо, больше никогда в жизни не увижу, произвела на меня большое впечатление, а скорость, с какой мы прошли все паспортные и таможенные формальности, заставила меня почувствовать себя Ага-ханом. Таковы прелести путешествия в свите великого человека. Старушка "Валетта", однако, имела довольно потрепанный вид, и министр как-то наскоро обошел почетный караул. Его пришли проводить жена и дети, и он обнял их так искренне, так тепло, что это, пожалуй, растрогало бы даже старика Франгоса. Погрузили красные вализы с диппочтой, а затем и мы сами поднялись на борт и расселись по местам: пилот провел с нами краткую беседу о спасательных жилетах, а потом подмигнул и добавил:

— Этот борт снабжается по первому разряду, и пока мы в воздухе, никакого часа закрытия не будет[85]В силу традиционно действовавшего до самого последнего времени закона, регулирующего деятельность питейных заведений и, прежде всего, баров и пабов, существовал так называемый "час закрытия" (closingtime): 11 часов вечера, после которого продажа спиртосодержащих напитков была запрещена. Примерно без четверти одиннадцать в пабах объявлялись "последние заказы" (last orders, дословно соответствует юридическому термину "последняя воля"), когда посетителям предоставлялась последняя возможность взять порцию спиртного, которую, впрочем, можно было затем потягивать хоть целый час — до закрытия заведения. Возможность посидеть и выпить вволю после одиннадцати не могла не восприниматься как подарок судьбы: ср. сцену в магазинчике у Клито в начале книги..

Впрочем, реальность, как всегда, внесла свои коррективы; дважды мы выруливали на взлетную полосу, и оба раза нас возвращал обратно звонок от премьер-министра; дважды министр, добродушно пожав плечами, выбирался из самолета и шел к телефону, в комнату отдыха.

Потом, наконец, самолет, медленно покачиваясь и заваливаясь на крыло, пошел вверх, в волшебный мягкий закат над Англией. Народ начал устраиваться поудобнее и снимать пальто.

— Виски с содовой?

Сэр Джон, расположив "Илиаду" в стратегической позиции, прямо под рукой, принял предложенный напиток. Наши уши начали настраиваться на непрерывный гул и свист моторов; слова сменились улыбками и жестами. Вышел летчик, встал по стойке смирно, отточенным движением отдал честь и вручил министру листок бумаги.

— Только что получили, сэр! — прокричал он. — Я подумал, вам это будет интересно.

Я тут же подумал, что это должно быть какое-то сенсационное послание от премьер-министра и был крайне встревожен, когда министр застонал и схватился в отчаянии за голову. Что за этим стояло? Неужели разразилась война?

— Англия проголосует за 155 резолюцию! — выкрикнул он, передавая бумажку сэру Джону, тот поджал губы и бегло взглянул на текст, по-видимому, не желая принимать новость так близко к сердцу. — Какой бардак.

На акклиматизацию и отдых ушел примерно час, после чего еда и напитки исчезли, их место заняли красные дипломатические вализы, содержимое которых тут же было разложено на столе. Вся компания немедленно принялась за работу и, погружаясь в дрему, я по-прежнему видел перед собой этот отлаженный человеческий механизм.

Мы дозаправились в Неаполе, на пустынном летном поле, среди огромных темных ангаров, где вспыхивающий время от времени луч света выхватывал из темноты округлые бока больших чартерных самолетов. Кипр со всеми его проблемами показался на горизонте только около девяти часов утра: он надвинулся на нас, коричневый и туманный, окруженный со всех сторон ликующим морем. "Илиада" с видимым сожалением была отложена в сторону, греза уступила место реальности; мой собственный томик П.Г. Вудхауза в бумажном переплете так и остался лежать в кармане пальто. (Я постыдился извлекать его на свет в столь изысканном обществе. У нас, поэтов и интеллектуалов, своя гордость.)

Следующие два дня прошли в непрерывных пресс-конференциях и встречах; сами по себе они, может быть, ничего и не решали, но зато дали министру неоценимую возможность встретиться с людьми, представлявшими самые разные точки зрения, из которых, собственно, и складывалась кипрская головоломка. А еще меня позабавил ужас, мигом объявший весь секретариат, когда однажды ранним утром великий человек исчез. Выяснилось, что он просто решил искупаться в море с утра пораньше и выпить кофе с какими-то своими старыми приятелями из местных крестьян; весьма типичный и трогательный штрих в его плотном и напряженном графике. В 9.30 он был уже на месте.

В то же самое утро взрыв бомбы разнес здание Управления по сбору подоходного налога, не причинив никому вреда; когда выяснилось, что все налоговые декларации за прошлый год уцелели, по острову прокатилась волна разочарования. Чуть позже нашли бомбу в Земельной регистрационной палате: обнаружили ее заранее и вовремя сумели обезвредить. В этой атмосфере утомительная гонка консультаций шла свои чередом, и все чаще и чаще вопрос о самоопределении возникал как ключевой фактор в политическом аспекте проблемы — хотя, конечно, теперь это был всего лишь новый способ поднять вопрос об Эносисе, поскольку греки составляли подавляющее большинство населения, в пропорции примерно пять к одному.

Общественное мнение на острове склонялось к тому, что трехсторонние переговоры — не более чем очередная ловушка, приманкой в которой служит совершенно неприемлемая конституция, никоим образом не гарантирующая в будущем права голоса в делах Британского Содружества; архиепископ нанес молниеносный визит в Афины, чтобы встряхнуть не слишком предсказуемого Папагоса. Афины теперь, судя по всему, чувствовали себя неуверенно, поскольку кипрский вопрос начал расшатывать внутреннюю стабильность в Греции, а также положение той самой политической группировки, которой мы в свое время помогли прийти к власти и впоследствии оказывали поддержку в борьбе с коммунистами. Теперь мы могли нанести ущерб греческим правым — к чему в немалой степени приложили руку сами же киприоты, не имевшие доселе никакого опыта международных отношений и пытавшиеся организовать мощное давление на нас со стороны международного сообщества. К тому моменту все общество Греции находилось, естественно, в состоянии крайнего возбуждения, и малейший намек на умеренную позицию тут же вызывал обвинение в "не-патриотичности". Нужно сказать, греческое правительство всегда зависело от общественного мнения в гораздо большей степени, чем любое другое. И вот теперь хвост вилял собакой, Никосия диктовала условия Афинам. А на фоне всего этого над греко-турецкими отношениями уже начала набухать грозовая туча. И в первую очередь заниматься нужно было именно этими проблемами, по сравнению с которыми, на мой взгляд, вопрос об одной-двух лишних бомбах на Кипре становился второстепенным. И мы с большим облегчением восприняли новость о том, что греческое правительство приняло приглашение в Лондон без всяких дополнительных условий, на которых настаивали и архиепископ, и коммунисты. Это свидетельствовало о том, что в Афинах с беспокойством следили за развитием ситуации. Греческие политики оказались в весьма незавидном положении; впрочем, наше положение на Кипре тоже было не лучше.

Между тем, обстановка на острове накалялась. Раз уж террористов нельзя было привлечь к ответственности, им по крайней мере можно было помешать причинять людям вред. В начале июля были обнародованы законы о порядке заключения под стражу, которые несколько упростили работу Рену и, как мне кажется, косвенно способствовали спасению не одну жизни многих гимназистов и школьников, поскольку их просто хватали всех без разбора и сажали под замок, если, за недостатком улик, не могли отдать под суд. Это вызвало целую серию нападок со стороны афинского радио, которое обвинило нас в "фашизме" и даже в "геноциде". Условия содержания заключенных сделались темой истерических комментариев и спекуляций, самые горячие дебаты шли и вокруг содержания в Киренском замке. "Мы еще раз обращаемся от имени народа Кипра к уполномоченному по связям с общественностью все с тем же вопросом: есть в замке уборные, или же таковых там не имеется? А если уборных там нет, то что используется вместо них? И еще один вопрос: правда ли, что металлические ведра — эта омерзительная замена уборных, опорожняются в непосредственной близости от стен замка, подвергая тем самым опасности здоровье заключенных, или это неправда? Вероятнее всего, мистер Даррел, это все-таки правда, если только нас не вводят в заблуждение зрение и обоняние, а также тучи мух и прочих мерзких насекомых". Это было уже чересчур; у меня возникло большое искушение задать греческому министру информации пару изысканных по форме и содержанию вопросов относительно общего состояния санитарных удобств в Греции — а для того, чтобы представить себе уровень, на котором они находятся, это нужно испытать на себе, — но я решил его пощадить; филэллинизм умирает долго и мучительно.

— И все-таки, — сказал мне колониальный секретарь, — вам лучше бы съездить самому и оценить ситуацию на месте, и захватите заодно с собой журналистов: пусть увидят, что хоть мы и фашистские изверги, санитария у нас от этого хуже не стала.

Я согласился — без особого, впрочем, восторга.

Лагерь к тому времени уже перевели из замка в Коккинотримитию, где посреди негостеприимного голого плато саперы возвели несколько бараков и обширный, обнесенный колючей проволокой загон. Издалека сооружение это более всего напоминало заброшенную ферму по разведению индеек. Мы ехали в машине вдвоем с Фостером, который всю дорогу с отчаянием говорил об отсутствии у заключенных элементарного здравого смысла, об их полном пренебрежении к требованиям правопорядка и общепринятым моральным нормам.

— Примерно двум третям из них можно предъявить обвинение в совершении тяжких уголовных преступлений, — со страстной озабоченностью повторял он. — И эти маленькие ублюдки швыряются в посетителей комьями земли и кричат, что мы фашисты. Это мы-то фашисты, я вас умоляю!

Место было унылое, наподобие одного из наводящих тоску пересыльных лагерей на границе западной пустыни. Обитатели выглядели довольно неряшливо — и значительная часть никак не походила на несовершеннолетних. Я поймал себя на том, что выискиваю среди них своих бывших учеников. Судя по недавнему опыту, я опасался встретить за проволокой весь Эпсилон Альфа, в полном составе, и испытал большое облегчение, когда увидел только двоих: толстого хулигана Иоанидеса и Павла. Иоанидес был сыном зеленщика, а еще — прирожденным комиком, настолько талантливым, что я был вынужден выгонять его из класса почти на каждом уроке, о чем всякий раз жалел, поскольку его остроты (все без исключения на местном patois) и в самом деле были весьма забавны. Уроки английского он, таким образом, проводил, вышагивая взад-вперед по коридору и фальшиво насвистывая себе под нос, а если директор вдруг выходил на поиски добычи, он всякий раз притворялся, что мчится в туалет. Увидев меня, он издал громкий радостный крик и сказал:

— Значит, они все-таки и вас сцапали, мистер Даррел? А я вам говорил: зря вы с греками так по-дружески себя ведете. Теперь вот и до вас добрались.

Мне показалось, что на какой-то момент он и сам поверил в то, что говорит. Мы вошли в загон, и он обнял меня, как закадычного друга.

— Ты-то как сюда попал? — сурово спросил я у него. — Умнее ничего не мог придумать? Все шутки шутил и вот достукался, дурень.

Я спросил у Фостера о причине ареста, и тут парень начал неловко переминаться с ноги на ногу. И его круглая физиономия как-то сразу потускнела.

— У него при себе была бомба, — ответил Фостер, горестно вздохнув, как старушка, которая отчаялась совладать с внуком-хулиганом.

— Какая бомба, что вы такое говорите? Граната! — Иоанидес быстро перевел взгляд с Фостера на меня и обратно. Он явно расстроился, что мы обращаемся с ним так строго.

— Ах, мистер Даррел! — продолжил он. — И бомбочка-то была — сущий пустяк, вот такусепькая.

Он развел указательные пальцы дюйма на три. Я молча прошел мимо.

Условия жизни заключенных были несколько стесненные, но вполне приличные. Может быть, даже менее суровые, чем у большинства молодых людей, проходящих воинскую повинность[86]Обязательная воинская повинность для мужчин от 18 лет до 41 года была введена в Британской империи во время Второй мировой войны. По окончании войны (с 1948 года) призыв был ограничен возрастными рамками 19–25 лет, и служба продолжалась 21 месяц. Во времена, к которым относится действие книги (с 1951 по 1960), призывали на два года, и с 18 с половиной лет. Повинность отменили в 1960 году. Мы осмотрели бараки, проверили качество пищи и наличие горячей воды. Если судить по книгам, лежавшим на многих подоконниках и койках, многие из террористов были интеллектуалами. У меня защемило в сердце, когда я заметил "Жизнь в могиле" Миривилиса и редкое афинское издание Кавафиса; сборник стихотворений Сефериса и "Эолию" Венециса с моим собственным предисловием, взятым из английского издания и переведенным с большой любовью на греческий. Впервые в жизни я понял, что ЭОКА прежде всего была притягательна вовсе на для малолетних преступников, но как раз для наиболее одаренной и идеалистически настроенной части юношества. И более всего от диктата главарей террористического подполья страдали именно они.

Павел стоял у окна, подчеркнуто отвернувшись и глядя в пространство поверх безжизненной и иссохшей пустоши из красного песчаника. Он ни единым жестом не выдал, что узнал меня; мне тоже не очень-то хотелось ему навязываться. Я еще немного постоял, потом обошел вместе с Фостером всю комнату, перебирая случайно попавшие под руку газеты и тетрадки. В конце концов я не выдержал, подошел и положил руку на плечо Павла.

— За что ты здесь? — спросил я.

Он явно был готов расплакаться, но его лицо, когда он обернулся ко мне, было лицом человека, изо всех сил старающегося держать себя в руках и не поддаваться эмоциям. Он ничего не сказал, а просто стоял и смотрел на меня, с выражением отчаянной муки — как если бы и впрямь волк вгрызался в его внутренности[87]Аллюзия на известную историю о спартанском мальчике и лисенке (волчонке)..

— И у этого тоже была бомба, — устало сказал Фостер. — Вот засранцы! Чего они, интересно мне знать, хотят этим добиться? Этот швырнул свою в церковный двор, на перекрестке. Должно быть, хотел нас всех этим перепугать до полусмерти.

— Ты в ЭОКА? — спросил я.

— Мы все и есть — ЭОКА. Весь Кипр, — ответил он тихо и сдержанно. — Если он хочет знать, почему я швырнул бомбу в церковный двор, скажите ему, что это потому, что я трус. Я ни на что не годен. Но другие не похожи на меня. Они не струсят.

И я вдруг понял, что чувство, которое я поначалу принял за ненависть ко мне, к самому факту моего здесь присутствия, на деле было совсем другим: это было чувство стыда.

— А почему ты трус?

У него на глаза опять навернулись слезы, и он торопливо сглотнул.

— Я должен был бросить бомбу в дом, но там в саду играли маленькие дети. И я не смог. Я бросил ее в церковный двор.

Вот он, юношеский эготизм! Больше всего на свете этот мальчик переживал из-за того, что оказался не способен подчиниться приказу. Для юношей, воспитанных в христианском обществе, превратиться за несколько дней в террориста — задача совсем непростая; в каком-то смысле та дилемма, что стояла перед ним, стояла и перед всеми греками-киприотами. Если бы Франгосу дали пистолет и приказали застрелить меня, то нажать на курок он бы попросту не смог: в этом я уверен.

— Так значит, ты расстроен тем, что не убил двоих детей? — спросил я. — Ты не просто дурак, ты дурак с вывихнутыми мозгами!

Он сморгнул, и глаза у него сверкнули.

— На войне как на войне, — сказал он.

И я ушел, не сказав ему больше ни слова.

Я пообщался с двумя делегациями, по три человека в каждой, выбранных для того, чтобы представлять интересы своего барака. Жаловаться им, по сути, было не на что, хотя возмущались они всем, что только в голову могло прийти, и весьма горячо. Я слушал их, пока они не устали, и под конец записал список жалоб; самая серьезная из них была такова: теснота в бараках мешает заключенным готовиться к экзаменам! Большинство в этом году должно было сдавать выпускные на аттестат зрелости. Когда я сказал об этом Фостеру, он бросил руль и зажал уши обеими руками.

— Прекратите! — отчаянно взмолился он. — Ничего больше не хочу об этом слышать. Они же все сумасшедшие. Я больше так не могу. Сперва они бросают бомбу, а после этого собираются спокойно идти в школу и сдавать выпускные экзамены: а я, получается, фашист, потому что не позволяю им это сделать!

Он застонал и принялся раскачиваться из стороны в сторону.

— Я чувствую себя кем-то вроде тюремной няньки. Неужели все греки такие же ненормальные, как эти засранцы?

Ответ мог быть только один: да.

— Ну, значит, мне вообще тут делать нечего, — сказал Фостер, — и чем быстрее я вернусь обратно в Британию, тем лучше.

Должен признаться, я понимал его как никто другой.

Дни проходили в бессмысленных уличных беспорядках, под оголтелые вопли демагогов и радиокомментаторов; ночи — под звон бьющихся стекол и злобные разрывы маленьких ручных гранат. Начали показывать норов турки. Когда Сабри говорил о том, как складывается ситуация, глаза у него темнели и начинали метать искры. Я заехал к нему в субботу, чтобы забрать партию пиломатериалов для дома.

— Интересно, как долго еще они намерены терпеть этих греков? — поинтересовался он. За день до этого в городе случились серьезные беспорядки, и он лично повернул назад толпу турок, которые шли поджигать здание местной епархии. (Сабри вообще был человек весьма решительный и смелый: однажды в Киренской гавани я собственными глазами видел, как он, прямо в одежде, нырнул в воду, чтобы спасти попавшего в беду сынишку греческого рыбака).

— Мы, турки, этого терпеть не намерены, — продолжал он, как всегда, сидя неподвижно меж детских колясок. — Вы должны перейти к более жестким мерам. К штрафам. Суровым приговорам. Я этот народ хорошо знаю. Я здесь родился. Стоит дать им команду "к ноге!", и они ее тут же выполнят. Мы, турки, именно так всегда с ними и поступали.

Но методы образца 1821 года сейчас, естественно, были практически неприменимы, и греки прекрасно об этом знали. Если бы мы были русскими или немцами, проблема Эносиса была бы решена за полчаса — при помощи массовых расстрелов и депортаций. Но демократия не может обращаться к мерам такого рода.

И все же, насколько нынешние киприоты отличались от вчерашних? В тот же вечер один голландский журналист пересказал мне свой разговор с сотрудником греческого консульства, процитировав последнего:

— Если честно, мы никогда и не надеялись на то, что эти паршивцы проявят хоть какой-то бойцовский дух. Нам и в кошмарном сне не могло присниться то, чем все это в конечном счете обернулось. Мы оказывали им моральную поддержку, поскольку считали их дело справедливым — но никакой материальной помощи, никогда. Это шоу они устроили исключительно собственными силами, вот что нас удивляет. Кипр похож на человека, которого десятки лет убеждали в том, что он импотент; и вдруг он оказывается в одной постели с хорошенькой девчонкой, и тут выясняется, что ничего подобного — он может, действительно может заниматься любовью! Нам казалось, что все это закончится в лучшем случае через месяц, а теперь похоже, что это может затянуться на годы.

По его словам, он совсем забыл об упрямстве, которое считается национальной чертой киприотов — в отличие от греков метрополии… И так далее. Врал он или говорил правду?

Из всех этих перемешавшихся отныне кусочков прежней кипрской жизни — спокойствия, надежности упорядоченных будней и привычного ритма — было теперь практически невозможно сложить сколько-нибудь понятную картину. Даже там, наверху, у стен аббатства, где по-прежнему восседали пропитанные готической тишиной и прохладой ленивых вечеров любители кофе, — на фоне стены, на которой с наступлением сумерек разыгрывался привычный спектакль театра теней, всякий раз сплетая по-новому все ту же неизменную паутину из реальности и снов.

Однако выстрелы, прозвучавшие в день открытия лондонских переговоров, были способны разрушить любые надежды — и мои в том числе — на более или менее впечат-ляющее и разумное разрешение всех наших проблем. Смерть П. С. Пуллиса[88]П.С. Пуллис — констебль греческой кипрской полиции, застреленный на улице 22-летним Михаэлисом Караолисом по заданию ЭОКА. прямо посреди улицы, после коммунистического съезда, не только оставила контору Рена практически не у дел, но и вскоре подарила грекам первого мученика, павшего за Эносис — в лице Караолиса, тихого и воспитанного молодого человека, служившего в Управлении по сбору подоходного налога. Все гротескное, неправдоподобное быстро становилось нормой. Знаменитая кипрская тишина, которая для нескольких поколений была мирной и невыразительной тишиной острова, живущего вне времени, но зато в рамках благословенно-размеренной упорядоченности бытия, стала другой: теперь это была зябкая, боязливая тишина, самый воздух, казалось, потемнел от смутных призраков страха, и развеять их или хотя бы держать под контролем правительство было уже не в состоянии. Там, где никто не мог обеспечить человеку, идущему по улице, элементарной личной безопасности, политические свободы становились материей второстепенной. Все наши козыри были биты. Безопасность в профессиональном, полицейском смысле слова сделалась термином столь же неопределенным, как и личная безопасность гражданина. И шесть тысяч государственных служащих на собственной шкуре почувствовали, что такое страх; за ними теперь неотрывно следило дуло невидимого пистолета. И речь шла не о чьей-то лояльности — лояльными были все. Но стоило информатору пройти через проходную, как об этом становилось известно, а это означало смерть; отказ подчиниться приказам террориста почти всегда означал то же самое. Представьте себя на месте ученика средней школы, который не задумываясь подписывает клятву ЭОКА, а потом, в один прекрасный день, оказывается в маленькой комнате с тремя одетыми в маски людьми, а те приказывают ему заложить бомбу с часовым механизмом или совершить убийство — в противном же случае его ждет неминуемая кара. Добывая информацию, полиция не могла не задействовать киприотов, а потому и сама была вся как на ладони для них. То же касалось и административных структур. Даже у самого колониального секретаря была секретарша-киприотка — конечно же, искренне преданная лично ему и вполне лояльная по отношению к правительству. Режим секретности превратился практически в полную фикцию, и повсюду зрело чувство, что из этого тупика выхода попросту нет.

Но решающий удар по ситуации на Кипре нанесли все-таки трехсторонние лондонские переговоры, где турки заняли настолько твердокаменную позицию, что сдвинуть их с нее не было никакой возможности; а брать на себя роль Ганнибала и применять уксус никто не захотел[89]Имеется в виду известный исторический анекдот о Ганнибале, который будто бы пробил себе дорогу через Альпы, приказав раскалить огнем скалы, мешающие проходу армии, а затем полить их уксусом, дабы они растрескались. Возникновение этого анекдота связывают с эпизодом, описанным Титом Ливием, который по-разному истолковывали еще в XVIII веке. Так, Джакомо Казанова, человек достаточно образованный и начитанный, знаток классических авторов, хотя и не претендовавший на роль ученого-филолога, писал одному из своих корреспондентов: "Читают у Тита Ливия, что Ганнибал победил Альпы уксусом. Тит Ливий мог сказать такую глупость? Ни в коей мере. Тит Ливий не был дураком. Тит Ливий сказал aceta, то есть топором, а не aceto, не винным уксусом".. Сбылись мои самые худшие опасения, хотя и здесь, в очередной раз, я не вполне верно оценил ситуацию, поскольку позиция турок оказалась не настолько выгодной для нас, чтобы безоговорочно ее поддержать; она была теснейшим образом связана с разного рода пактами и соглашениями, не касающимися Кипра, но существенно важными, скажем, для арабского мира. И имело ли смысл ссориться еще и с Турцией? В любом случае мы попали в весьма щекотливую ситуацию. Отказавшись в свое время воспринимать греческую инициативу по Кипру всерьез, мы поставили под угрозу стабильное положение официальных Афин, — да, по большому счету, и всего Балканского региона; и, предприняв запоздалую попытку распутать клубок политических противоречий и вернуться к исходной точке, мы могли подорвать союзнические отношения с Турцией и, одновременно, дестабилизировать весь комплекс ближневосточных отношений, в которых эта влиятельная исламская держава играла весьма заметную роль. Мы упустили слишком много времени, и турецкое общественное мнение тоже успело достичь крайнего возмущения: поводов для истерики было куда меньше, чем в Афинах, но слабее от этого она не стала. К тому же, турецкая позиция по данному вопросу, что вполне естественно, имела значительно меньший вес, чем греческая, хотя, конечно, к положению турок на Кипре нельзя было отнестись равнодушно. И все-таки понять, каким образом гипотетический греческий Кипр может превратиться в военную угрозу для Турции, большую, чем Родос или, к примеру, Тасос, было трудно; а двести тысяч фракийских турок, судя по всему, испытывали ничуть не больше сложностей, чем приблизительно равное число греков, обитающих в Турции… Но националистическая истерия — плохой советчик, а уличные беспорядки, внезапно прокатившиеся по Турции в сентябре, сделали этот аргумент еще менее убедительным и мигом воскресили давнюю варварскую вражду, которая была похоронена в сердцах турок и греков и, как доселе казалось и тем и другим, умерла навсегда.

Эти бесплодные переговоры перерезали тонкую нить, что хоть и слабо, но продолжала поддерживать в нас чувство меры и справедливости. До сей поры Кипр, с точки зрения управления, был сиротой, теперь же были отданы швартовы и он, политический сирота, медленно дрейфовал по печальным кулуарам ближневосточной истории, повинуясь воле капризных ветров предубеждений и страстей человеческих.

Я по-прежнему вырывался время от времени к Паносу— посидеть и выпить густой сладкой "коммандерии" на террасе у подножия церкви Михаила Архангела. Он изменился, постарел. Неужели дурные предчувствия относительно ближайшего будущего накладывают на всех нас столь же неизгладимый отпечаток, как и на него? О нынешнем положении дел он говорил по-прежнему очень взвешенно и рассудительно, однако чувствовалось, что провал переговоров стал для него серьезным ударом.

— Теперь вперед дороги нет, — говорил он. — А возвращаться назад, к тому повороту, который вы прозевали, уже слишком поздно. И ничего хорошего ждать уже не приходится.

Мой наигранный оптимизм и пустые уверения в том, что все наладится, его не убеждали.

— Да нет, — продолжал он. — Есть такая точка, пройдя которую, надеяться уже не на что. Правительству теперь придется забыть о полумерах и принимать серьезные решения; а нам это, естественно, не понравится. И в ответ мы тоже будем вынуждены действовать жестко.

Он, как и многие греки, оплакивал возможности, навсегда утраченные после того, как британское Министерство иностранных дел отказалось заменить в протоколе по Кипру слово "закрыт" на слово "отложен". С его точки зрения, причину всего, что случилось потом, искать следовало именно в этом. Его взгляды на будущее трудно было бы назвать оптимистическими, мои, собственно, тоже. И только в деревне с ее размеренностью и умиротворенностью мои страхи отступали на задний план. Впрочем, и здесь в последнее время начала натягиваться ка-кая-то незримая струна.

— Тревожно у меня на душе, когда вы сюда приезжаете, — сказал мне как-то раз мукшар.

— А что, есть какие-то основания для беспокойства?

— Да в общем-то нет. Но только теперь даже с тем, что творится в собственной душе, люди не могут толком разобраться.

Старик Михаэлис был по-прежнему в прекрасной форме и за стаканом красного вина с прежним пылом рассказывал свои байки. Политики он вообще старался не касаться, а если разговор о ней все-таки заходил, то интонации у него тут же делались извиняющимися, и говорил он вполголоса, так, словно боялся, что его может услышать кто-то лишний. Однажды, горестно вздохнув, он сказал мне:

— Ах, сосед, какая же счастливая у нас у всех была жизнь, пока не началось все это.

А потом, подняв стакан, добавил:

— За то, чтобы оно прошло поскорее.

Мы выпили за мечту о мирном Кипре — мечту, которая, подобно миражу перед глазами измученного жаждой, терзала нас день за днем.

— Знаешь, — сказал Михаэлис, — мне тут рассказали о телеграмме, которую Наполеон Зервас[90]Полковник Наполеон Зервас — республиканец и националист, лидер партизанских отрядов, сформированных в основном из остатков разбитой греческой армии и действовавших по преимуществу в Эпире и в горных местностях на северо-западе Греции против немецких и итальянских войск, а также против греческих партизан-коммунистов, которые базировались главным образом в центральных и южных районах страны. Естественный политический и военный союзник англичан, представитель тех самых республиканских и откровенно антикоммунистических кругов, которые англичане привели в Греции к власти после победы во Второй мировой войне, жестко оттеснив от власти как монархистов, так и весьма влиятельных в то время коммунистов, и не допустив уже практически начавшейся гражданской войны. послал Черчиллю. "Старик, не делай глупостей: Кипр будет трижды британским, если пообещать его Греции".

Он ухмыльнулся и приложил палец к виску.

— Заметь, он не сказал "отдать", он сказал "пообещать". Вот в чем весь фокус! Еще вчера одного только обещания было бы вполне достаточно. А сегодня…

И он изобразил, как множество людей что-то говорят одновременно. Лучшей иллюстрации к происходящему и не придумаешь.

Примерно в это же время меня самого чуть было на подстрелили, хотя я до сих пор так и не понял, было ли это организованное покушение или простая случайность. Я сам был во всем виноват. Непрерывные телефонные звонки и тревоги из-за очередного взрыва превращали ночи в сплошной кошмар, и до двух-трех часов уснуть было практически невозможно. К счастью, неподалеку от моего дома, буквально через дорогу, находился маленький бар под названием "Космополит", и здесь даже после того, как официально прекращали отпускать напитки, можно было посидеть с заранее заказанной выпивкой и встретиться с журналистами. Я ходил туда каждый вечер, часов около одиннадцати, обычно в компании нескольких друзей или того же Ричарда Ламли. Садился я всегда за один и тот же столик, так, чтобы всегда можно было переброситься парой фраз с Кириллом, барменом, или с его очаровательной женой-француженкой. Однажды вечером снаружи залаяла собака, и Лазарус, официант, вышел посмотреть, в чем дело. Дом со всех сторон был окружен плотными тенистыми зарослями: густо растущими нестриженными деревьями и кустарниками, вид у которых был довольно запущенный. Официант вернулся, бледный как полотно и, запинаясь, пробормотал:

— Б-быстрее, отойдите от окна.

Он заметил, как трое мужчин в масках из-за куста наставили на окно какой-то предмет. У меня с собой был довольно тяжелый фонарик, и мы с Кириллом, увидев, что парень действительно перепугался не на шутку, но не вполне поверив тому, что он сказал, вышли наружу. Лазарус, явно превозмогая страх, тоже вышел на балкон и указал нам то место, где стояли те трое. В гуще зарослей. Трава там и впрямь выглядела слегка примятой. И не более чем в десяти шагах оттуда, как раз между двумя деревьями, сияло окно бара.

— Лазарус, — сказал Кирилл, и в его голосе тоже зазвучала тревога, — иди и сядь на то место, где сидел кюриос [91]Господин (новогреч.) Официант сделал, как ему было велено, и через несколько секунд появился в окне: четкое изображение в рамке ("Как на фотографии", — мрачно изрек Кирилл). Мы задумчиво побрели в бар, где трясущийся как осиновый лист официант наливал себе бренди, и постарались расспросить его поподробнее. Дело было так: он вышел на балкон и увидел собаку, облаивающую кусты, за которыми виднелись три человека в масках. У них с собой было какое-то оружие, по его описанию больше всего похожее на "стен"[92]Пистолет-пулемет британского производства.; они подняли на него глаза, секунду постояли, а потом "как сквозь землю провалились". Весь прилегающий участок был покрыт такими же густыми зарослями, и раствориться в них не составляло никакого труда. Это происшествие оставило весьма неприятный осадок.

Должен сказать, жутковато было в тот вечер возвращаться домой: одному, по темному коридору улицы с разлитыми кое-где под фонарями жидковатыми лужицами света. Во всем квартале не было видно ни души, а мои обычные собутыльники все куда-то запропастились. Журналисты, все как один, наверняка помчались сломя голову на место какого-нибудь очередного происшествия. Свернув с асфальта на гравийную дорожку, я встревожился еще сильнее, услышав за спиной чьи-то неспешные шаги. Фасад моего дома был ярко освещен и представлял собой еще более выгодную позицию для отстрела, чем окно бара, которое как-никак заслоняли подступающие почти вплотную кусты и апельсиновые деревья. Поразмыслив, я счел за лучшее встретиться с человеком, видимо, собравшимся на меня напасть, лицом к лицу на темной аллее. Утешала меня одна-единственная мысль: он никак не может знать, что я не вооружен — так пусть считает, что у меня при себе оружие. С собой я нес все тот же увесистый фонарик. Я резко остановился; шаги в темноте тут же смолкли. Перепуганный до смерти, я, как это ни странно, поймал себя на радостной мысли о том, что сердце у меня бьется ничуть не чаще, чем обычно: спасибо Кириллу, который перед выходом налил мне двойную порцию великолепного бренди. Я отставил правую руку как можно дальше в сторону и ринулся назад, к невидимому в темноте преследователю; пробежав шагов пять, я включил фонарик, направив луч прямо ему в лицо, и крикнул:

— Руки вверх!

У того в руках ничего не было, а на лице сияла милейшая улыбка.

— Мистер Даррел, — с упреком произнес он.

Подойдя поближе и приглядевшись как следует, я узнал его, хотя имя напрочь вылетело у меня из головы; это был тот самый таксист, который вез меня через весь остров в самый первый день моего приезда, двоюродный брат отца Василия. Судя по всему, он тоже не знал моего имени, только фамилию; вид у него был удивленный и радостный.

— Я вас охраняю, сэр, — пояснил он.

— Охраняете?

— Ну да. У меня стоянка рядом с "Космополитом". А Кирилл сказал, что вы как раз уходите, и что за вами следят какие-то люди. Он сказал, что я отвечаю за вашу безопасность, вот я и решил вас проводить, чтобы не дай бог чего не случилось.

У меня словно гора с плеч упала. Я пригласил его в дом, и мы выпили на сон грядущий по стаканчику виски.

На следующий день я разжился у одного дружественного майора-шотландца пистолетом. Было в самом этом факте одновременно нечто утешительное и почти непристойное, но он как нельзя лучше отражал нынешнее состояние страны, ибо Кипр теперь и в самом деле из политической проблемы бесповоротно превратился в проблему, требующую оперативных мер; и заботы о нем в скором времени следовало передоверить людям, которые привыкли иметь дело с подобного рода сложностями.

Сентябрь принес новые неприятности. "Поскольку ООН лишила нас каких бы то ни было иных средств борьбы за нашу свободу, — гласила расклеенная в Ларнаке листовка ЭОКА, — нам ничего не остается, кроме как пролить кровь, и это будет кровь англичан и американцев".

Нападения на полицейские участки участились и стали более дерзкими. Полиция и без того сбивалась с ног, пытаясь справиться с уличными беспорядками, срывая бесчисленные греческие флаги. Арестовали и осудили первого террориста-убийцу (Караолиса). Исполнительный совет понес невосполнимую утрату с выходом в отставку сэра Пола Павлидеса, чьи посреднические усилия и бескорыстные советы вносили в наше общее дело совершенно неоценимый вклад. Но и он тоже не видел теперь никаких положительных перспектив. Однажды утром двое вооруженных людей чуть было не застрелили ехавшего на работу Ахиллеса; они открыли по нему огонь с двух сторон, буквально с нескольких шагов, а он сидел за рулем и даже не мог вытащить свой "браунинг". Уцелел он действительно чудом. Отца Реноса Уайдсона, величественного, несгибаемого старика, единственного, кто осмеливался произносить вслух то, о чем многие думали про себя — что Эносис неплох сам по себе, но спешить в этом деле не стоит — тоже едва не убили. (В общей сложности покушались на него трижды, и всякий раз он держался потом очень мужественно, с достоинством. На четвертый раз его все-таки застрелили, в упор.)

К ночным тревогам теперь добавились дневные ужасы: группы старшеклассников, разъезжавших по улицам на велосипедах, в любой момент могли начать стрелять из пистолетов. Однако в промежутках между этими инцидентами спокойная, милая сердцу обыденность умудрялась прорастать заново, как будто черпала силы из неких неведомых бездонных источников сердечной доброты, она ставила заслон страху. По-прежнему светило солнце; под ласковыми сентябрьскими лучами яхты выскальзывали из Киренской бухты, в кафе за стаканчиком вина сидели завсегдатаи, лениво перебрасываясь фразами. Все происходящее казалось каким-то огромным, невероятным надувательством. При всем желании невозможно было совместить фотографии из газет, изображающие тела на мостовой, в лужах крови, среди разбросанных стульев и осколков стекла, — и бездонную синь левантинского неба, и ласковое море, которое трется головой о берег, как овчарка. Приезжие искренне удивлялись, когда видели, что в море плещется народ, — едва ли не под дулами винтовок. Autres temps autres moeurs[93]Иные времена, иные нравы (фр.). И я никак не мог отделаться от совершенно несвоевременной мысли о том, что если бы мы были до конца честны и сразу признали греческую природу Кипра, скорее всего, никогда бы не возникла необходимость уходить с этого острова или драться за него. А теперь было уже слишком поздно!


Читать далее

Праздник безрассудства

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть