К восточным берегам

Онлайн чтение книги Горькие лимоны Bitter Lemons
К восточным берегам

Путешествия, совсем как художники, рождаются сами собой, а не создаются чьим-то трудом. Помогает им в этом тысяча разнообразнейших обстоятельств, и лишь малая толика из них определяется нашей волей или зависит от нее — что бы мы сами об этом ни думали. Почвой для роста им служат наши сокровенные желания — и лучшие из них влекут нас не только в куда-то вдаль, вовне, но и внутрь нас самих. Путешествие может на поверку оказаться самой благодарной из всех возможных форм интроспекции…

Эти мысли своим появлением на свет обязаны Венеции в первых проблесках утренней зари, открывшейся моему взору с палубы корабля, который должен был отвезти меня, минуя греческие острова, на Кипр; Венеции, рассыпавшейся на тысячу зыбких отражений в пресной воде, прохладной, как медуза. Как будто неведомый великий мастер в порыве безумия зашвырнул в небо ящик с красками, чтобы забить, заглушить внутреннее око мира. Облака и воды смешались друг с другом, сочась красками, сливаясь, переплетаясь, растворяясь друг в друге, шпили, балконы и крыши плыли в пространстве, как фрагменты витража, увиденного сквозь дюжину слоев рисовой бумаги. Фрагменты истории, тронутые тонами вина, смолы, охры, крови, огненного опала и спелого зерна. И вся эта круговерть осторожно приклеена по краям к утреннему небу, такому же безупречно гладкому, такому же осмотрительно, умеренно голубому, как голубиное яйцо.

Осторожно, как полотно художника-абстракциониста, я укладывал все это в голове, между собственных мыслей — весь этот лагерь соборов и дворцов, и, фоном, резко очерченное лицо Стендаля, обреченного вечно сидеть на стуле с высокой прямой спинкой у Флориана, потягивая вино; или столь же четкое лицо Корво: похожий на огромную летучую мышь, на плотоядного крылана, он снует по этим зачарованным светом проулкам…

Тучи голубей над колокольнями. Хлопанье крыльев доносится до меня по-над водой, как звук от сотен вееров в огромной летней бальной зале. Постукивает на Канале Гранде vaporettd [2]Пароходик (ит.), мягко, как человеческий пульс, то стихая, то снова пробиваясь после паузы, как только отвалит от очередного причала. Стеклянные дворцы дожей дробятся в хрустальной ступе, а затем процеживаются через призму. Венеция никогда не отпустит меня до конца, пока я буду на Кипре — лев святого Марка по-прежнему парит, овеянный влажным ветерком Фамагусты, Кирении.

Подходящий пункт отправления для путешественника, чей путь лежит к восточному Леванту…

Но, господи, до чего же все-таки холодно. На сером, вымощенном плитами причале я заметил кофейную стойку, где предлагали горячее молоко и круассаны. Располагалась она как раз напротив трапа, так что отстать от корабля можно было не опасаться. Маленький смуглый человечек с птичьими глазами без единого слова обслужил меня, зевнув мне прямо в лицо, так что из чистого чувства симпатии пришлось зевнуть в ответ. Я отдал ему свои последние лиры.

Стульев не было, но я уютно устроился на перевернутом вверх дном бочонке и, положив разломанный рогалик в горячее молоко, погрузился в дремотное созерцание Венеции с этой непривычной точки зрения, с другого края внешней гавани.

Вздохнул буксир и плеснул на ближайшее облако молочно-белой струей пара. Корабельный стюард тоже купил себе стакан молока и присоединился ко мне; приятный человек, круглый и гладкий, с роскошными ямочками в уголках улыбки — будто дорогие запонки на свежевыстиранной сорочке.

— Прекрасно, — кивнул он, оглядывая венецианский пейзаж, — прекрасно.

Впрочем, признание это прозвучало слегка натужно, поскольку сам стюард был из Болоньи, и открытое восхищение чужим городом казалось ему предательством. Он самозабвенно затянулся трубкой, набитой какой-то пахучей смесью.

— На Кипр едете? — спросил он в конце концов, вежливо, но с легким оттенком сострадания.

— Да. На Кипр.

— Работать?

— Работать.

Я счел нескромным объяснять, что я намереваюсь обосноваться на острове, купить, если получится, дом… После пяти лет, проведенных в Сербии, мне уже начало казаться, что само по себе желание поселиться где-нибудь на Средиземном море есть симптом опасного помрачения рассудка; да и в самом деле, вся эта затея вызывала ощущение нереальности. И я был рад лишний раз дотронуться до дерева.

— Так себе местечко, — сказал он.

— Да, судя по всему.

— Сухо и воды совсем нет. Народ пьет, не зная меры.

Вот это уже звучало обнадеживающе. Сколько я себя помнил, отсутствие воды всегда казалось мне лишним поводом возместить недостаток жидкости вином.

— А как тамошнее вино? — спросил я.

— Тяжелое и сладкое.

Это уже хуже. В том, что касается вина, на болонца всегда можно положиться. Впрочем, бог с ним. (Я куплю себе маленький крестьянский домик и пущу на острове корни, на ближайшие четыре-пять лет.) Самый что ни на есть сухой и безводный остров покажется раем после бездушных и пыльных сербских равнин.

— А почему не в Афины? — осторожно спросил он, эхом откликнувшись на мою же собственную мысль.

— Денег маловато.

— А! Так значит, вы на Кипр надолго?

Все мои тайны были шиты белыми нитками. Манера его тут же переменилась, а вместе с ней начала меняться и картина Кипра, поскольку вежливость не позволяет итальянцу ставить под вопрос планы собеседника на будущее или хоть как-то принижать родную страну. Кипр должен был стать моей приемной родиной, и теперь стюард чувствовал себя обязанным взглянуть на него моими глазами. И сразу оказалось, что остров этот плодородный, на нем полным-полно языческих богинь и минеральных источников; древних замков и монастырей; фруктов, и хлебов, и тучных пастбищ; священников, и цыган, и разбойников… Он мигом превратил Кипр в глянцевую открытку, одобрительно кивая мне и сияя улыбкой, словно истый сицилиец.

— А как насчет девушек? — перебил я его.

И тут он запнулся; и вежливость долго боролась в нем с мужской гордыней. Ему волей-неволей пришлось открыть правду, в противном случае, чуть позже, так сказать, на месте, я мог бы обвинить его — болонца, между прочим! — в том, что он ничего не понимает в женской красоте.

— Уродки, все как одна, — через силу выдавил он. — Чистой воды уродки.

Больше добавить было нечего. Мы еще немного посидели молча, до тех пор пока возвышающийся над нами пароход испустил громкое ффффф, и вниз по трубке корабельной сирены поползли капли парового конденсата.

Пришло время прощаться с Европой.

* * *

Когда мы проходили внешний мол, взревели буксиры. Дымка осталась позади, зацепившись за холмы по ту сторону от Венеции. Следуя за выстроившейся тут же цепочкой ассоциаций, разве мог я не вспомнить о Екатерине Корнаро[3]Екатерина (Катерина) Корнаро (1454–1510), королева Кипра в 1474–1489 годах. В1473 году король Кипра Иаков П, пытаясь укрепить свое шаткое положение (Кипр, отделившийся от Византии еще в XII веке, а затем сменивший несколько правящих династий, впал к началу XV века в полную политическую ничтожность и с 1426 года являлся протекторатом египетских мамелюков — что для государства, декларировавшего статус "последнего оплота крестоносцев", было крайне унизительно), женился на Катерине Корнаро, породнившись таким образом с одним из самых знатных и влиятельных венецианских кланов. Вскоре после рождения первенца король умер, Катерина была провозглашена королевой Кипра, а спустя недолгое время при загадочных обстоятельствах умер и ее сын. Фактический контроль над островом перешел после этого к венецианским военизированным торговым "семьям", сохранявшим Катерину Корнаро в качестве марионетки на троне вплоть до 1489 года, когда ее вынудили отправиться в изгнание. Впрочем, венецианцы сохранили за своей "отыгранной картой" ряд привилегий: например, они позволили ей вывезти с собой на венецианскую территорию пышный, сохранивший специфические традиции двор., последней королеве Кипра, которая за проведенные в изгнании двадцать лет наверняка должна была забыть о беспокойных годах царствования, ведя куда более приятную жизнь в зеленых беседках Азоло, в окружении преданного ей двора? Она умерла в 1510-м, в возрасте пятидесяти шести лет, и ее тело перевезли из фамильного дворца на другую сторону Канале Гранде. («Ночь выдалась бурная, с сильным дождем и ветром. На крышке гроба покоилась корона Кипра — хотя бы для видимости Венеция продолжала настаивать на том, что ее дочь была королевой; однако тело было облачено в одеяние святого Франциска: грубая коричневая ряса, капюшон, веревка вместо пояса».) В раннем утреннем великолепии этого неба и этого моря трудно себе представить, как плясало на ветру пламя факелов, как вспыхивали блики молний на покрытых мелкой рябью волнах, как ветер рвал полы плащей и подолы платьев, когда длинные лодки тронулись в путь, унося роскошно одетую городскую знать. Кто сейчас помнит о Екатерине? Тициан и Беллини писали ее портреты; Бембо создал целую философию любви, чтобы развлечь ее придворных. На единственном портрете, который мне довелось увидеть, взгляд ее тяжел и серьезен, но глаза прекрасны и живут неистребимой собственной жизнью; глаза женщины, которой часто льстили, которой довелось подолгу путешествовать и много раз любить. Глаза человека, который был недостаточно ограниченным и своекорыстным, и оттого, вступив в сферу большой политики, проигрался в дым. Но это — глаза истинной женщины, не призрака, не фантома.

Затем мысли мои обратились к не менее печальному образу из прошлого — к содранной и набитой соломой коже великого воина Брагадино, которая лежит себе и тлеет в какой-нибудь забытой нише собора Giovanni е Paolo [4]Собор, сооруженный в Венеции в XIII–XV веках и ставший впоследствии официальной усыпальницей Синьории. Помимо 25 дожей, здесь покоится целый ряд знаменитых кондотьеров (а также просто богатых и влиятельных горожан, сумевших купить место рядом с великими). Среди прочих там был установлен и бюст Маркантонио Брагадино, погибшего в 1571 году после героической обороны Фамагусты, которая стала финальной — и трагической — точкой в его весьма удачной поначалу кипрской авантюре. В 1962 году из-под бюста была извлечена урна с человеческой кожей, которая была признана "подлинной". Даррелл, естественно, не мог об этом знать в 1957 году, когда выходила в свет эта книга — так что его прозрение в данном случае оказалось пророческим.. Его оборона Фамагусты от войск турецкого военачальника Мустафы сопоставима с величайшими образцами полководческого искусства за всю историю Европы. Когда в конце концов ничтожно малые силы осажденных были вынуждены пойти на переговоры, они согласились сдать крепость на том условии, что им дадут возможность свободно добраться до Крита. Мустафа не сдержал данного обещания, и как только Брагадино оказался у него в руках, он обрушил на него и на его офицеров всю свою долго сдерживаемую ярость — ярость религиозного фанатика. Брагадино отрезали нос и уши и содрали с него кожу, затем его поместили в плетеную люльку, положив в ногах корону, и подтянули на галерную рею, «подвесив как аиста», чтобы всем его было видно. И в конце концов приволокли на главную площадь и пытали там «под барабанный бой». Но «святая его душа вынесла все это с величайшей твердостью, терпением и верой… и когда сталь коснулась его пупка, душа его воспарила к Создателю, воистину счастливая и благословенная. Кожу его набили соломой и носили по городу: потом подвесили на рее галиота и провезли вдоль сирийского побережья, под всеобщее ликованье».

Калепио все это записал, добросовестно и подробно, деталь к детали — но от такого чтения в жилах стынет кровь. Венеция тихо гаснет, растворяясь у подножия холмов.

* * *

В сумерках молчаливый серый эсминец, всю вторую половину дня игравший с нами в прятки, ни с того ни с сего вдруг резко прибавил ход и исчез в зеленом мареве, висящем над западной частью горизонта. Мы со вздохом оторвались от перил, осознав наконец, что свет тихо просеивается во тьму, ненароком, незаметно, так же, как перышки дыма из трубы корабля, на котором мы плывем. И снова, с наступлением темноты, мы ощутили присутствие одиночества и времени — двух неизменных спутников, без которых никакое путешествие ничем тебя не обогатит.

Именно в эту пору путешественник старается возобновить, хотя бы опосредованно, свою связь с большой землей: он пишет письма, разбирает документы, отдает распоряжения о доставке багажа. На палубе еще тепло, и, устроившись в полосе яркого света, льющегося из салона первого класса, я вполне могу позволить себе вернуться к страницам, вышедшим из-под пера миссис Льюис, которая в 1893 году предприняла точно такое же путешествие, и которая в «Дамских впечатлениях о Кипре» оставила нам весьма живой и не лишенный острой наблюдательности отчет о жизни на острове в те времена, когда британскому сюзеренитету над ним исполнилось всего несколько лет. Она лишь на два года разминулась с Рембо, в последний раз побывавшим на Кипре. Французский поэт, с его талантом везде и всюду впадать в крайности, не только едва не изжарился заживо в раскаленных как печи каменоломнях Ларнаки, но еще и умудрился замерзнуть до бесчувствия среди скалистых хребтов Троодоса, вместе с небольшой командой из мулов и местных рабочих, с чьей помощью он возводил там летнюю резиденцию для губернатора. Что он думал о Кипре? Он практически ничего не сообщает нам на сей счет. Для него этот остров некая точка в пространстве, где с приходом британцев можно было подыскать хорошо оплачиваемую работу. От двух его коротких визитов на остров до нас дошли буквально две-три короткие жалобы на жару и холод — и все.

В это же самое время юный второй лейтенант[5]Первое офицерское воинское звание в Королевских вооруженных силах Британской империи. ввязался в отчаянную и безнадежную схватку с Министерством обороны, результатом которой и стало первое детальное полевое исследование острова. Эти усики, похожие на рожки молодого оленя, эти суровые и одновременно застенчивые глаза впоследствии стали символом целого поколения — Китченер! Пути поэта и воина наверняка не раз пересекались, в буквальном смысле слова. Но именно для этого и существуют острова; места, где совершенно несхожие судьбы могут встретиться и сплестись, подвешенные во времени. Поэт с караваном жующих жвачку мулов, который усердно взбирается по склону к разбитой где-то наверху строительной площадке; Китченер, расположившийся в видавшей виды круглой палатке под сенью оливковой рощи, в компании пары полковых писарей и беспорядочного нагромождения теодолитов, нивелиров и таблиц. Между поэтом и воином нет ничего общего, кроме того, что их занесло в одну и ту же тихую заводь времени.

Хотя одно мимолетное сходство все же есть. Почеркам обоих мужчин свойственна одна примечательная особенность: они свидетельствуют об осознанном контроле над развитой сверх всякой меры эмоциональностью. У Китченера почерк более твердый, менее чувственный — но, с другой стороны, он уже успел найти себе прибежище в армии, спрятаться за крепкими воротами корпоративной этики, за своими усами, за призванием столь же суровым, что и призвание священнослужителя. Французскому поэту свойственна иная смелость, поскольку он-то вечно спасался бегством от Пса Господня…

На Кипре я то и дело натыкался на подобного рода отзвуки забытых историй, которые самым неожиданным образом готовы были подсветить настоящее. Завоеватели, такие как Гарун аль Рашид, Александр, Ричард Львиное Сердце; женщины, такие как Екатерина Корнаро и Елена Палеолог… стечение различных судеб, которые вплетались в историю восточно-средиземноморского острова, оттеняли ее и фокусировали, придавая ей значимость и глубину.

Волны захватчиков окатывали этот остров одна за другой, вгрызаясь в него, нагромождая монумент на монумент. Распри между царями и империями заливали его кровью, раз за разом то сравнивая с землей, то оживляя его пейзажи дюжиной соборов, крепостей, мечетей. В приливах и отливах историй и культур он с завидной регулярностью становился точкой, где сходились в смертельной схватке арийцы и семиты, христиане и мусульмане. Святой Павел получил здесь от жителей Пафоса вполне заслуженную взбучку. Антоний преподнес остров Клеопатре в подарок. Афродита…

Я подобрал книгу миссис Льюис с перевернутого книжного лотка в Триесте. Кто-то бросил бомбу, потом начались беспорядки, а я как раз спешил домой из госпиталя, после медицинского осмотра. Улица с разгромленными фруктовыми прилавками, ларьками и разбитыми витринами являла собой превосходную иллюстрацию того, что творилось у меня на душе. Корабль отходил в полночь. «Дамские впечатления о Кипре» лежали среди рассыпанных по мостовой книг и фруктов и целой лавины разбитых комиссионных пластинок, и мой взгляд сам собой зацепился за обложку. Кругом не было ни души, хотя я слышал, как толпа, гомоня и ломая все на своем пути, несется куда-то в сторону гавани. Неподалеку рычали моторы военных патрулей. По водосточным канавам скорбно текло вино, которое на темном асфальте выглядело совсем как кровь. Содержимое игрушечного магазина оказалось целиком разбросанным по улице, придав ей совершенно карнавальный вид. Я остановился, чувствуя себя преступником и опасаясь, что стоит невзначай вернуться кому-нибудь из полицейских, как мне неминуемо предъявят обвинение в мародерстве, и подобрал миссис Льюис с земли. Выцветшая зеленая обложка с цветочным орнаментом обещала чисто викторианскую путевую прозу, которая самым ненавязчивым образом могла подготовить меня к личному знакомству с Коронной колонией Кипр. Но книга эта уже представляла для меня в тот момент нечто большее. Это был знак.

Книга, подобранная с земли в такое время и в таком месте, просто не могла оказаться обычным для подобного рода изданий набором бессвязных бредней впечатлительной гувернантки. Я открыл ее наугад и утвердился в том, что был прав. Билет первого класса от Лондона до Смирны, сообщила мне миссис Льюис, обошелся ей ровно в 17 фунтов 2 шиллинга и 3 пенса. Без лишней суеты я сунул миссис Льюис в карман, между паспортом и билетом от Триеста до Лимасола, который обошелся мне в 47 фунтов. Пускай там и лежит, пока у меня не выдастся время проглотить ее и переварить.

Из переулка вырулила патрульная машина, и я счел за лучшее убраться со своей добычей подобру-поздорову. Шагая прочь по пустынным, подернутым дымкой улицам, я чувствовал, что эта книжица непонятно почему внушила мне чувство уверенности — как будто я, сам того не ведая, обзавелся надежным провожатым. Собственно, так оно на поверку и вышло. Миссис Льюис подарила мне великолепную картину Кипра, прекрасный фон, на котором еще выигрышнее смотрелись мои собственные наблюдения и впечатления.

* * *

Мы бросили якорь на унылом и безликом рейде, неподалеку от городка, чей безрадостный силуэт более всего напоминал поселок горняков при оловянной шахте где-нибудь в Андах. Вдоль мелкой и грязной бухты тянулись унылой чередой наспех сколоченные, облупленные жилые и складские строения. Кое-где у плоской аллювиальной береговой линии, имевшей нездоровое сходство с солевыми разработками (я не ошибся: Лимасол, как выясняется, стоит на мелком озере), глаз выхватывал одинокую виллу с претензией на некий стиль, или просто удачно расположенную посреди цветущего сада. Но даже в этот ранний час солнце уже накрыло бухту густым маревом, а навстречу нам, со стороны маленького местного порта, тянуло сыростью.

Нас перевезли на берег на грузовой лодке и содрали невероятную цену за переноску багажа, о которой мы не просили. В довольно мрачной таможне все обошлось на удивление гладко — но только вместо громогласного ора, вместо ругани, препирательств и отчаянной жестикуляции, которых обычно ожидаешь в левантинских портах, здесь царило тяжкое оцепенелое молчание. Чиновники брели по своим делам с видом совершеннейших сомнамбул. Я поймал себя на том, что удивился, обнаружив у них способность собраться и даже связно отвечать на вопросы. Вопрос я задал по-гречески, но ответ получил по-английски. Я снова задал вопрос по-гречески, и снова мне ответили на английском. И прошло немало времени, прежде чем я понял, почему. Поначалу я подумал, что имею дело с турками, которые либо плохо понимают греческий язык, либо не любят на нем разговаривать, но все оказалось сложнее: передо мной были бабу [6]В британских колониях — чиновник из туземцев, владеющий грамотной английской речью.. Сорваться на греческий в разговоре с любым человеком, если он не местный крестьянин, неминуемо означало потерять лицо. Н-да, печально. Просто для того, чтобы убедиться в собственной правоте, я попросил клерков назвать фамилии; они едва заметно удивились, но вежливо сообщили мне свои имена, вполне греческие. Я даже пожалел, что не знаю турецкого в достаточной степени, чтобы проверить, распространен ли тот же комплекс среди чиновников-турок.

Перед таможней уже собралась целая стая роскошных таксомоторов, из которых меня тут же принялись зазывать вполне дружелюбно настроенные молодые киприоты. И все-таки в воздухе явно недоставало brio[7]Живость, жар (фр.). Здесь царила почти неуловимая, но давящая атмосфера, нечто вроде летаргического сна. Я уже было начал подозревать, что непрерывные и успешные набеги завоевателей с корнем вырвали на этом острове последние остатки такого неистребимого греческого гения, как вдруг заметил автобус со снятыми задними колесами, притулившийся бортом к стене ближайшего дома — и вздохнул с облегчением. Три пожилые дамы рвали на части кондуктора; а водитель сотрясался то ли от хохота, то ли от приступа малярии, словом, пребывал в том состоянии, что доводит до безумия несчастных путешественников по всему Леванту; деревенский дурачок накачивал шину; хозяева дома, к которому прислонился автобус, возмущенно повысовывались из окон гостиной в окна автобуса и, оказавшись таким образом внутри салона, орали так, что казалось, их вот-вот вырвет. Тем временем из самой гущи толпы выбралось взъерошенное нечто, оно взобралось на опасно накренившуюся крышу автобуса, уселось кое-как на ней и превратилось в индивида в кепке, который тут же, с перекошенным лицом, принялся совершать какие-то возвратно-поступальные движения, так, словно вознамерился распилить автобус пополам, начав с самой верхней точки. Был ли это некий странный акт мести или же самая что ни на есть искренняя попытка внести свою лепту в спасение ситуации? Мне этого узнать не суждено.

У самого края толпы стоял мрачного вида священник и монотонно твердил: «по-по-по-по», тихо, мягко и с выражением сострадания. То обстоятельство, что он не впал во всеобщее неистовство, говорило само за себя: он не собирался ехать на этом автобусе. Он был просто сторонний наблюдатель, взирающий на трагедию и комедию человеческой жизни. Всякий раз, как уличная драма приобретала новый поворот или хозяева дома принимались с особым пылом обличать окружающих, он поправлял на затылке узел черных волос и бормотал свое «по-по-по-по».

— Вы не подскажете, сколько стоит доехать до Кирении? — спросил я у него по-гречески, и тут же на меня уставилась пара ярких, удивленных карих глаз.

— Вы англичанин, — произнес он, наскоро окинув меня внимательным взглядом.

— Так точно.

Вид у него был совершенно ошарашенный.

— Но вы говорите по-гречески.

Я согласился; и вид у него сделался еще более ошарашенный. Он выгнулся назад, как тетива лука, и неожиданно выстрелил в меня улыбкой настолько ослепительной, что на сей раз в замешательство пришел я.

Последовал ряд обычных вежливых вопросов, и я возгордился собой, поняв, что даже по прошествии четырех лет все еще могу довольно сносно поддержать разговор на греческом. Моему визави это обстоятельство доставило еще большее удовольствие, чем мне. Он затащил меня в кафе и напоил густым красным вином. Нынче же вечером он отплывает в Англию, в противном случае он лично взял бы на себя всю полноту ответственности за это изумительное явление, за это чудо из чудес — за англичанина, который говорит пусть на весьма посредственном, но все же вполне внятном греческом…

Прежде чем мы расстались, он вынул откуда-то из складок рясы кусок оберточной бумаги, расправил его неумелой рукой и написал записку в Никосию, одному из своих братьев, который, по его словам, будет теперь заботиться о моем благополучии до той поры, пока он сам не вернется из Англии.

— Кипр вам понравится, — не уставал повторять он.

Покончив с этим делом, он вывел меня к выстроившимся в ряд такси и указал на своего двоюродного брата, крупного, весьма высокомерного на вид молодого человека, как на самого подходящего водителя — из тех, что могут довезти меня до Кирении. Мы расстались после вулканического взрыва чувств, и он стоял посреди улицы и махал зонтиком до тех пор, пока мы не свернули за угол. Отец Василий.

Его кузен был слеплен из совсем другого теста; от него настолько явственно веяло ленью и чувством собственного превосходства, что хотелось дать ему пинка под зад. На все мои попытки завязать вежливый разговор он отвечал невнятным мычанием, хитровато поглядывая на меня в зеркальце заднего вида. Он беспрестанно жевал жвачку. Время от времени он поглаживал большим пальцем щетину на небритом подбородке. И, что хуже всего, машину он вел скверно. Однако, сам того не желая, он оказал мне неоценимую услугу, потому что едва мы добрались до поворота, за которым дорога уходит от моря и принимается петлять в предгорьях, у него в баке закончился бензин. Запасная канистра лежала в багажнике, так что беспокоиться было не о чем; но короткая передышка, во время которой я вышел из машины и закурил, оказалась неожиданно полезной, поскольку остановились мы прямо у подножия обрыва, на котором расположены развалины древнего Аматунта. (Миссис Льюис в промежутке между раздумьями на темы древней истории, скушала здесь сэндвич с водяным крессом.)

— Что это за место? — спросил я у водителя, и тот, соизволив нехотя повернуть некрасивую голову на заплывшей жиром шее, ответил голосом, исполненным ленивого презрения: — Аматунт.

И тут же принялся фальшиво насвистывать какую-то мелодию, а я полез вверх по обрыву, поближе к развалинам храма. Место для акрополя было выбрано со знанием дела: он вознесся над дорогой именно в том месте, где она поворачивает от моря в глубь острова. Священник и воин в равной мере были бы удовлетворены этим выбором. С вершины взор беспрепятственно скользит по свежей зелени прибрежья, причудливо расцвеченной пятнами виноградников и пропадающей вдали, у Кошачьего мыса и Куриума. То там, то здесь виднеется грубая плетенка рожкового дерева, в то время мне еще не знакомого. Я обратил внимание, что часть этих деревьев посажена в самой середине полей, явно предназначенных для ячменя или пшеницы, возможно, чтобы дать стадам тень в безжалостную августовскую жару. Рожковое дерево — странное дерево с красной древесиной; если отломить ветку, на стволе останется рана, цветом похожая на отверстую человеческую плоть.

Мой водитель с унылым видом сидел у обочины, но вся его манера странным образом переменилась. Я терялся в догадках, пытаясь хоть как-то объяснить невесть откуда взявшуюся у него на лице улыбку, пока не увидел у него в руке мой маленький томик греческих народных песен, который он выудил из кипы газет, оставленных мной на заднем сидении. Перемена с ним произошла разительная. Совершенно неожиданно он превратился в хорошо образованного и не лишенного обаяния молодого человека, вежливого и деликатного. Мне захотелось как следует, не торопясь, осмотреть руины? Если нужно, то он готов остаться здесь хоть до самого утра. Место и в самом деле примечательное. Именно здесь в действительности и высадился когда-то Ричард Львиное Сердце[8]Он ошибался {Прим. автора)..

— Мне это рассказал брат, а он работает в Музее, — сказал молодой человек. Что же касается Аматунта, то именно там Пигмалион… Тут он снова нырнул в багажник и вернулся с бутылкой узо[9]Греческая анисовая водка. Перед употреблением как правило разбавляется водой, после чего приобретает цвет и консистенцию разбавленного молока. и куском желтого шланга, в котором я тут же признал сушеного осьминога. Мы сели у дороги в лучах нежаркого весеннего солнца и стали по очереди прикладываться к металлическому стаканчику и к мезе, пока он рассказывал мне не только все то, что знает об Аматунте, но и все-все-все про собственную жизнь, и про жизнь своей семьи с таким вниманием к деталям, которое, пожалуй, было бы несколько менее утомительным, если бы я намеревался писать роман. Однако кое-что в его рассказе заинтересовало меня всерьез: он постоянно упоминал некую тетку, которая страдала сердцебиением и поэтому вынуждена была жить на Троодосе, на самой верхотуре; впрочем, великолепный узой дружелюбие моего попутчика совершенно преобразили поездку, разом рассеяв мое раздражение и дав мне возможность посмотреть на все вокруг свежим взглядом.

Мы медленно поехали прочь от моря, по дороге, которая, петляя между виноградниками, круто пошла вверх, то и дело минуя крохотные белые деревушки, украшенные одним и тем же лозунгом: ЭНОСИС И ТОЛЬКО ЭНОСИС[10]Один из стандартных лозунгов ЭОКА (Народной Организации Борцов (за свободу) Кипра) — националистической организации греков-киприотов, поставившей своей целью добиться "Эносиса", то есть "Союза", "Воссоединения" Кипра с Грецией.. Я понимал, что с моей стороны было бы преждевременно испытывать национальные чувства собеседника, и воздержался от комментариев по поводу этого вездесущего элемента пейзажа. Иногда навстречу нам попадался то грузовик, то изящный лимузин, и ни разу не обошлось без обмена приветствиями. Мой новый гостеприимец опускал стекло и кричал на ходу что-нибудь этакое, и тут же разворачивался в мою сторону, чтобы пояснить: «Это Петро, мой друг», «Это двоюродный брат моей тети», «Это друг моего дяди». Очень милая греческая манера.

— Вам он понравится, — неизменно добавлял он, вежливо включая меня в обмен любезностями. — Пьет как лошадь. Это надо видеть, как он пьет!

Таким образом мы ознакомились с целой галереей выдающихся пьяниц, потихоньку добивая на ходу нашу собственную бутылку узо и калякая о том о сем, как старые друзья.

— Такое впечатление, что нет здесь ни одного человека, с которым вы бы не были знакомы, — восхищенно сказал я, и он со скромной улыбкой принял комплимент.

— Кипр — остров маленький. Тут примерно шестьсот деревень, и, судя по всему, в каждой из них у меня есть либо друг, либо родственник. Это значит, у меня есть право выпить на дармовщинку как минимум шестьсот раз, — мечтательно проговорил он.

— Судя по всему, я приехал в самое что ни на есть правильное место.

— Мы тут по вину просто с ума сходим.

— Рад это слышать.

— И по свободе — нашей свободе.

Чтобы последняя реплика не показалась невежливой, он схватил меня за руку и с чувством сжал ее, одарив меня широкой дружеской улыбкой.

— Но мы любим британцев. Разве можно не любить британцев, если ты грек?

— Неужели все тут настолько скверно, что вам захотелось избавиться от британцев?

Он набрал полную грудь воздуха и устало выдохнул: «Нет» — так, словно подобный вопрос мог задать только безнадежно невежественный человек, или малый ребенок, или деревенский дурачок.

— Нам не хочется прогонять британцев; мы хотим, чтобы они остались; но только как друзья, а не как хозяева.

Мы глотнули еще по чуть-чуть и покончили с осьминогом.

— Друг мой, — сказал он, и в самом факте использования этого устаревшего, достаточно официального обращения было что-то обезоруживающее. — Не нам учить вас тому, что такое свобода — вас, людей, которые принесли свободу в Грецию, на Семь островов. Почему мы называем вас Филелефтери — «Те, кто любит свободу»? В сердце каждого грека…

Заключительная часть речи знакома всякому, кто когда-либо бывал в Греции. За свою жизнь я выслушал ее, наверное, не одну тысячу раз. Но здесь, на Кипре, я был вдвойне рад, вдвойне обнадежен возможностью услышать ее снова — ибо это означало, что былая эмоциональная связь все еще жива, что тупой бюрократизм и дурные манеры не успели окончательно ее разрушить. И покуда, она жива, пусть даже такая наивная и хрупкая, на Кипре ни за что не начнут стрелять — по крайней мере, так мне тогда казалось.

Под воздействием этой интеллектуальной интермедии — или дело было все-таки в неразбавленном узо— мы вдруг понеслись вперед на действительно более чем приличной скорости, с ревом взлетая на пригорки и вереща тормозами на поворотах. И вот, наконец, вдалеке показалась Никосия: хрупкие застывшие фонтаны Большой Мечети и туманные очертания средневековых бастионов. Пересекая сухую коричневую равнину, мы видели, как вдалеке маячит, словно повисая высоко над землей, Киренский горный кряж, беловато-серый на фоне блеклого весеннего неба. В воздухе стоял свежий запах только что пролившегося дождя.

Незаметно для себя мы выехали на огромную голую равнину под названием Месаория, посреди которой расположилась столица Кипра.

— Мы оставим ее с левой стороны, — сказал молодой человек, — а сами поедем вверх и на ту сторону. В Кирению.

Его рука описала траекторию полета ласточки — что ж, стрелка на спидометре и в самом деле уже перевалила за цифру семьдесят[11]Естественно, миль, а не километров в час. Бутылка узо опустела, и, без всякого уважения к проезжающим мимо великим пьяницам, мы роскошным жестом отправили ее в придорожную канаву.

— Часа не пройдет, — сказал он, — а вы уже будете возле Купола.

Его рука быстрым выразительным жестом вычертила в воздухе последовательность шпилей и куполов, башен и эркеров. Гостиница, судя по всему, была архитектурным воплощением творчества Кольриджа.


Читать далее

К восточным берегам

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть