Глава третья

Онлайн чтение книги Большие Поляны
Глава третья

1

На другой день из «Сельхозтехники» приехал инженер с проверкой готовности уборочных машин. Он ходил по двору мастерской, придирчиво проверял каждую жатку, каждый комбайн, вызывая беспокойство у Уфимцева своей бесстрастностью, неразговорчивостью. Но все обошлось, и, подписав акт, инженер уехал.

Время в проверочной суматохе прошло быстро, и, когда все закончилось, оказалось, что уже полдень. Механизаторы пошабашили. Усаживаясь в тени мастерской кто на чем — земля была еще сырой после ночного дождя, — они, негромко переговариваясь, развязывали узелки с едой.

Уфимцев хотел идти домой в надежде, что тетя Маша оставила ему в печи обед, но его не отпустили.

— Что у нас, угостить нечем? — говорил Пашка Семечкин. — Садитесь, Егор Арсентьевич, вот хлеб, вот огурцы, яйца. У Федотовых есть мясо...

— Давай садись, поешь, — поддержал Пашку Коновалов. — Жены дома нету, Маша на ферме, кто тебе приготовит?

Уфимцеву неудобно стало отказываться, к тому же, показалось, — комбайнерам хочется с ним поговорить, вот так, по-домашнему. Он присел на обрубок бревна. Кто-то расстелил перед ним газету, на нее посыпались ломти хлеба, мясо, яйца, огурцы. Уфимцев отметил про себя, что Тетеркин не принимал в этом участия, стоял спиной к нему, прижимая к груди узелок с едой.

— Посмотрим, какой вы за столом работник, — сказал, смеясь, старший Федотов.

— Как нас на уборке кормить будете, Егор Арсентьевич, вот вопрос, — начал Семечкин и скинул с головы кепку, принимаясь за еду.

— За кормежкой дело не станет. Только работайте на совесть... Без бузы.

— За нас не беспокойся, — перешел на «ты» Семечкин. — А про то, что было, — забудь. Говорят, кто старое вспомянет...

— И вы за меня не беспокойтесь, — заверил их Уфимцев. — Кормить будем досыта. А комбайнерам, их помощникам и трактористам дадим еще и по сто граммов перед ужином.

— О! — простонал Федотов набитым ртом. — Фронтовую?

— Вот это я понимаю, вот это по-хозяйски, — заключил Семечкин. — Руку, Егор Арсентьевич!

После обеда Уфимцев задержался в мастерской, и здесь его нашел Векшин.

— Отогнали коров, — доложил он, поздоровавшись. — Вот, прямо с дороги, еще домой не заходил.

Действительно, вид у него был неважный: глаза припухли, сапоги и брюки в грязи.

— Хорошо дошли?

— Какое хорошо!.. Пауты в лесу напали, никакого сладу с коровами. Ладно, твой племяш Серега верхом был.

— Как там в отгоне? Все благополучно?

— Ну! Скотину не узнать. Бычки выправились, аж лоснятся.

Уфимцев допрашивал Векшина, а сам ждал, когда тот заговорит о Груне. Ему не терпелось узнать, как она восприняла известие о снятии с должности. Но Векшин, словно нарочно, молчал об этом, говорил об отгоне, о пастухах, живущих там, о грозе, о грязной дороге, на которой они измучили лошадей.

Наконец, он смилостивился над Уфимцевым:

— А Васькова-то выкинула номерок, ведь отказалась пойти в подменные доярки. Говорит, будем переезжать с мужем на жительство в Репьевку... Я ей объясняю, как же так, ты, наша колхозница, не имеешь права без решения правления выбывать из колхоза. Да и товарищ Уфимцев, говорю, не даст своего согласия на это... А она: передай своему председателю, что я премного благодарна ему за заботы, надолго они мне будут в памяти... Ну, что ты с ней поделаешь? Дура-баба!

Векшин, рассказывая, следил за Уфимцевым, в его цыганской бородке щерилась хитренькая усмешка. Возможно, он и домой не пошел потому, что не терпелось сообщить эту новость Уфимцеву, посмотреть, как председатель отнесется к ней.

И верно, похолодело в груди у Егора, когда он услышал о последних словах Груни. Мысленно обругал себя, что не удосужился поговорить с ней, объяснить положение. Но все же известие об отъезде в Репьевку, где работал ее муж, больше обрадовало: «Так лучше будет».

И он сказал Векшину, ничем не выдавая своего состояния:

— Пусть едет... Не задерживай.

День складывался для него удачно. Эта долгожданная готовность уборочных машин, этот дружеский обед с механизаторами, и вот теперь этот неожиданный конец их отношений с Груней.

В конторе его ждала еще одна радость: письмо от жены. Аня писала, что доехала благополучно, ребята здоровы, ходит с ними на пляж, загорает, скучает по нему, считает дни, сколько их осталось до отъезда домой.

Придя вечером на квартиру, он встретил во дворе дядю Павла. Тот у поленницы колол дрова.

— Здравствуй! — крикнул ему Уфимцев. — Домой заявился?

— Да... Надо вот в баньку сходить. Топить лажусь.

— А тети Маши нет дома?

— Нету.

Дядю Павла Уфимцев редко встречал в летнюю пору дома. Тот работал горючевозом и всегда находился в поле, в пути. Это — молчаливый старик, невысокого роста, с крепкими, выгнутыми колесом ногами и длинными, до колен, руками. Ходил он чуть сгорбившись, тяжело и крепко ступая полупудовыми сапогами. Несмотря на его нескладную фигуру, кажущуюся угрюмость, дядя Павел был человеком редчайшей души и исключительного трудолюбия. Он не отказывался от любой работы, какую бы ни поручал бригадир или кто-нибудь из колхозников, — все, кто хотел, могли им распорядиться. И так уже повелось в колхозе, что дядя Павел никогда не сидел без дела, в то время, когда другие, особенно зимой, не очень себя утруждали работой.

У дяди Павла и тети Маши были сын и дочь. Сын погиб на фронте, дочь уже после войны вышла замуж за горного техника и жила в Теплогорске. Каждое лето зять с семьей наезжал к старикам в гости — «на ягоду», как говорили в народе, — хвалил свое городское житье, манил стариков к себе. Тетя Маша ахала, восхищалась хорошей жизнью зятя, нарядами дочери, белыми личиками внучек Гали и Вали. Она расспрашивала про базар, про баню и церковь, но ехать категорически отказывалась, с чем молчаливо соглашался и дядя Павел. Слишком крепко они были привязаны к земле, к колхозу, которому отдали половину своей жизни и с которым у них были связаны все радости и горести крестьянской жизни.

Иногда, после настойчивых просьб зятя или дочери, тетя Маша, вздохнув, скажет:

— Нет, не зовите, не поедем мы с отцом никуда. Где родились, там, видно, и умирать будем. На своей стороне и умирать легче, и в могилке земля мягче... Хорошо, видать, у вас, и у нас, слава богу, не плохо...

Тетя Маша пришла с птицефермы, где она работала, уже в сумерках и, подойдя к двери, заглянула в горницу к Уфимцеву:

— Ты что делаешь?

— Письмо Ане пишу.

— Пиши, пиши... Да отпиши ей, как ты тут развлекаешься. Ни стыда у тебя, ни совести!

Уфимцев выскочил в переднюю:

— В чем дело, тетя Маша?

Она достала с опечка мыло, придерживая у груди белье, приготовленное к бане.

— Груньку на мотоцикле возил? Валял ее в кустах?

Все потемнело в глазах Уфимцева, лицо помучнело, вытянулось.

— Подожди, тетя Маша...

— Не отпирайся, вся деревня уже знат... Пришла, говорят, на ферму вся в сене. У-у, бесстыжие твои глаза!

Тетя Маша, зло хлопнув дверью, ушла, не слушая оправданий Уфимцева. Он постоял, не зная, что делать, медленно вошел в горницу, увидел недописанное письмо.

2

После отъезда Акимова из колхоза прошло три дня. Уфимцев помнил обещание сообщить парткому цифру сверхплановой продажи зерна, но заботы, связанные с отправкой машин в поле, заняли все время.

Вначале он ждал звонка, нагоняя от Акимова, но телефон молчал, — оказалось, в прошедшую грозу между Репьевкой и их колхозом повредило линию, расщепило несколько столбов.

Пущенная кем-то сплетня, после некоторого размышления, перестала тревожить его. Она была ложью от начала до конца, он мог, не стыдясь, смотреть людям в глаза. Единственно, что огорчало, — не мог сказать им правды, не позоря Груни.

Наконец он освободился от неотложных дел. В послеобеденное время, завернув в контору, чтобы посмотреть расчеты по хлебу, нашел ее пустой. Пахло сыростью от вымытых полов, в наглухо закрытых окнах, жужжа, бились о стекла мухи.

Он разыскал уборщицу, тетю Катю, живущую рядом с конторой, послал за Стенниковой, а сам прошел в кабинет. Распахнув окно, сел на стул, вытянул ноги и, кажется, впервые после отъезда жены легко, безмятежно вздохнул. Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Голову чуть кружило, клонило ко сну, сказывалось напряжение последних дней. За окном — лето, жара, тишина, кудахчет у соседей курица, плачет где-то ребенок, и скрипит, скрипит коростель, сидит Груня на клочке сена, он видит ее согнутую спину, голые коленки...

— Фу, черт! — Уфимцев испуганно открыл глаза. — Чуть не уснул.

Он придвинул стул к столу, потянулся за корреспонденцией, пришедшей с последней почтой.

Первое, что бросилось в глаза, был приказ начальника производственного управления Пастухова, объявлявший ему выговор за самовольную выбраковку коров. Приказ обязывал Уфимцева вернуть коров на ферму а «добиться к концу года безусловного выполнения планового поголовья маточного стада».

По мере того как он читал, в нем поднималась буря протеста против порядков, при которых председатель лишался права самостоятельности.

«Кто мог сообщить управлению о выбраковке коров?» — подумал он.

Но кто бы ни сообщил, возвращать коров он не будет ни при каких обстоятельствах, даже если Пастухов запишет ему еще один, два, пять выговоров! «Ему бы хвосты в отчете, а что мы от этих хвостов имеем и во что они нам обходятся, его не интересует».

Он вспомнил свой спор с Акимовым о правах колхозов и тут же решил позвонить ему. Выскочив в коридор к телефону, с ожесточением покрутил ручку, снял трубку, но в ней стояла немота.

Вернувшись в кабинет, он в нетерпении выглянул в окно — что-то долго нет Стенниковой, и увидел подъезжавшего на велосипеде мужа Груни — Михаила Васькова. «Этого зачем сюда несет?» — с неудовольствием подумал он.

С Васьковым он встречался только в официальной обстановке: на сессиях сельсовета, на районных совещаниях. Поэтому появление Васькова в колхозе в разгар рабочего дня вызвало у него тревогу. «Может, до него уже дошла сплетня?»

Он машинально сел за стол, придвинул к себе почту, деловито нахмурился, взял первую попавшуюся в руки бумагу, оказавшуюся инструкцией о выпойке телят. Но сколько ни вчитывался в строчки, содержание их до него не доходило: ждал появления Васькова.

Дверь была открыта, и Васьков, раздвинув портьерки, высунул голову, оглядел кабинет, поблестел стеклами очков и, спросив: «Можно?», шагнул через порог, не дожидаясь ответа.

— Заходи, — пригласил Уфимцев, откладывая инструкцию в сторону.

Васьков поздоровался, снял белую полотняную фуражку, положил на стол, вытащил из кармана платок и вытер им лоб.

— Ну и жарища! — воскликнул он.

Потом снял очки, протер их тем же платком. Очки была небольшие, детские, в белой металлической оправе. И пока протирал их, подслеповато и хитро щурился. Надев очки, сел на стул, еще раз огляделся.

Уфимцеву чудилось в его поведении — в этом непрестанном разглядывании кабинета, в неторопливой возне с очками — что-то не совсем обычное. Он ждал, когда Васьков, удостоверившись, что они одни, обрушится на него с бранью.

— Эти негодяи-связисты, — положив платок в карман, сказал Васьков, — никак линию не исправят... Срочная телефонограмма. Товарищ Пастухов меня попросил съездить.

Он вытянул из нагрудного кармана пропыленного белого кителя сложенную вчетверо бумажку, подал Уфимцеву.

Тот облегченно вздохнул: значит, не знает о сплетне. Мужья, говорят, последними узнают о легкомысленных поступках своих жен.

— Что за телефонограмма, да еще срочная? — спросил он бесстрастным голосом, развертывая бумажку. Разгладив ее ладонью, стал читать.

«Телефонограмма от 25 июля 1964 г. Председателю колхоза «Большие Поляны» т. Уфимцеву, секретарю парторганизации т. Стенниковой. Учитывая, что в текущем году колхоз «Большие Поляны» вырастил хороший урожай, рекомендуем сдать государству сверх плана 20 тысяч пудов зерна, приняв соответствующее социалистическое обязательство. Примите все меры, разверните широкую массовую работу среди колхозников, механизаторских кадров по досрочному выполнению плана хлебозаготовок. Подписи: Пастухов, Степочкин. Передала Иванова. Принял Васьков».

Да, это, пожалуй, похлеще брани, которую он ждал от Васькова. Сдать дополнительно двадцать тысяч пудов зерна — значит выполнить почти полтора плана. Колхоз опять останется без зернофуража.

— Почему телефонограмму подписал Степочкин? Где Акимов?

— Говорят, на пленум обкома уехал.

Уфимцев поднял голову и словно только сейчас увидел Васькова, его рыжие волосы, веснушки на бледном незагоревшем лице. Васьков курил, спокойно выдувая дым.

— Товарищ Пастухов просил передать, — сказал Васьков, — чтобы правление колхоза сегодня же приняло обязательство. Мне приказано присутствовать и завтра все документы доставить в район.

— Ну, мы с этим разберемся как-нибудь сами, без тебя, товарищ Васьков, — грубо ответил Уфимцев.

— Значит, вы против указания товарища Пастухова?

— Я против того, чтобы ты сидел над моей душой и ждал, когда правление обсудит вопрос о сверхплановой продаже.

— Хорошо, — обиженно сказал, поднимаясь, Васьков. — Я так и доложу товарищу Пастухову.

— Так и доложи.

Васьков поискал, куда ткнуть окурок, и, не найдя пепельницы, смял его в пальцах, надел фуражку и вышел, не простясь.

Вскоре подошла Стенникова.

Уфимцев подал ей телефонограмму. Прочитав ее, Анна Ивановна широко раскрыла глаза, словно не верила прочитанному, но, взглянув на Уфимцева, на его красное от возбуждения лицо, сказала:

— Ну и что? Рекомендация еще не директива. Подсчитаем, решим...

3

В то время, когда Уфимцев разговаривал с Васьковым, Векшин вел непринужденную беседу с его братом Максимом. Они шли навстречу друг другу, остановились возле школьной ограды.

— Чего несешь? — спросил Векшин, увидев в руках Максима две железные полосы со свежей окалиной.

— Навесы к воротам... Ходил в кузницу, ферму ремонтировать начали.

— А я думал, к своему амбару навесы, — хохотнул Векшин. — Чтобы запирать покрепче.

Максим отвернулся, нахмурился:

— Нечего в нем хранить, в амбаре-то... Мыши и те передохли.

— Да-да... Распорядился твой братец хлебом нынче по-своему. Сколько я ни пробовал убеждать, как об стенку горох... И правленье сагитировал на свою сторону.

— Слыхали, — пробурчал Максим. — Неужели ничего теперь нельзя поправить? Изменить его решение?

— А что сделаешь? — пожал плечами Векшин. — Говорят, выше пупа не прыгнешь, наперед хозяина за стол не сядешь... Пока Егор хозяйничает, он будет свою линию гнуть.

Максим качнулся с ноги на ногу, поставил навесы концами на землю.

— Неужели на него управы нет? А если в район поехать тебе, объяснить там, как у нас дело обстоит?

— В районе говорить — дело бестолковое. У него там друзья.

Векшин оглянулся на школьный двор. Там было пусто, возле стен и у крыльца росла высокая трава, большое одноэтажное здание школы казалось заброшенным.

— Есть такой слух, — понизил он голос, — кто-то из колхозников написал письмо в Москву, говорят, подписи собирает под ним... Вот если колхозники подпишутся, тогда... Ты как, подписал бы такую бумагу?

— А почему нет? — с готовностью ответил Максим. — Я за интересы колхоза не одну — сто бумаг подпишу.

— Ну ладно, заболтался я с тобой, — вдруг заторопился Векшин. — Мне еще на конный двор забежать надо.

Они простились, и Векшин пошел, расплываясь в улыбке, довольный разговором с Максимом.

Он не знал, пишет ли кто-нибудь в колхозе письмо в Москву, сам только сейчас придумал это, чтобы проверить, как Максим отнесется к новости. Оказалось, тот считает письмо в Москву реальным делом. Вот и Максим на его стороне. А в колхозе не один Максим...

Занятый своими мыслями, он чуть не попал под колеса велосипеда Васькова. Когда брякнул звонок, Векшин кинулся к изгороди палисадника.

— Ха-ха-ха! — залился Васьков, спрыгивая с велосипеда. — Не знал я, что ты такой пужливый.

Она сошлись, поздоровались по-приятельски.

— Говорят, в Репьевку на жительство перебираешься? — спросил Векшин.

— Перебираюсь... Осточертело ездить каждый день: четырнадцать километров туда, четырнадцать обратно. Третьи покрышки на велосипеде меняю. Где бы по хозяйству что сделать, а ты ногами педали крутишь.

— А дом на кого оставляешь?

— Мать будет жить... Огород посажен, корова...

— Переезжай, — согласился Векшин. — И работа будет рядом, и жена под боком. Не жди ее, когда домой заявится.

— Так же думаю, — подтвердил охотно Васьков. Он присел на раму велосипеда, достал сигареты. — Еще весной собирался переезжать, да жена: подожди да подожди, увольнения не дают, неудобно самовольно ферму бросать. А на той неделе приезжаю домой, гляжу: узлы связывает, меня торопит, с работы, говорит, ушла...

— Жена твоя правильно решила, уехать ей надо отсюда... Чтобы не было ненужных разговоров.

Васьков вынул сигарету изо рта, уставился на Векшина:

— Каких разговоров?

— Всяких, — уклончиво ответил Векшин. — Председатель у нас молодой, здоровый, как бык, а жена в город уехала... Болтают, что подбирает, где плохо лежит.

Васьков вспомнил, как неприветливо встретил его Уфимцев. «Вот оно, оказывается, в чем тут дело!» Волна давнишней ревности захлестнула его. Он короткими затяжками — раз! раз! — докурил сигарету, бросил окурок под ноги и взялся за руль.

— Подожди, куда ты? — изумился Векшин.

Но Васьков уже не слышал и не видел его. Он оттолкнулся, подскочил, сел на велосипед и помчал вдоль улицы.

Векшин постоял, посмотрел ему вслед. Он не ожидал, что Васьков так болезненно воспримет его слова. Но и не раскаивался в случившемся.

4

Васьков ехал, как в полусне, не разбирая дороги. Встречные колхозники здоровались с ним, а он не отвечал, не замечал их.

«Неужели правда? — думал он, терзаясь ревностью. — Не станет же Петр Ильич зря трепаться...»

Васьков знал, что Егор Уфимцев дружил раньше с Груней, считался ее женихом. И хотя давно это было, приезд Егора в Колташи, а потом в Большие Поляны встревожил его. Он придирчиво наблюдал за Груней, однако ничего не заметил такого, что дало бы повод сомневаться в ней, и постепенно успокоился.

Он вспомнил, как два года назад он ездил с ней в дом отдыха. Это был самый счастливый месяц в его жизни. Дом отдыха стоял на берегу глубокого и прозрачного озера, а вокруг него — сосновый лес, в котором по утрам кричали звонкоголосые иволги. От их крика Груня просыпалась, суматошно вскакивала, тормошила его: «Вставай, опять опоздали на завтрак». После завтрака они брали лодку, уезжали на ту сторону озера, купались, загорали, ели красную смородину, собирали цветы в лугах, вязали душистые букеты. Груня была удивительно хороша тогда — загоревшая, пышноволосая, все мужчины заглядывались на нее, но она не обращала никакого внимания на них, не расставалась с мужем, отдавала ему все время. И Васьков чувствовал себя самым счастливым человеком на земле...

Он не мог примириться с новостью, все естество его противилось тому, на что намекал Векшин, — это никак не вязалось с поведением Груни. Но не было объяснения и поступку Уфимцева, который так грубо с ним обошелся. Раньше их отношения ничем не омрачались, хотя и не выходили за рамки чисто служебных. «Может, подкатывал салазки к Груне, да ничего не вышло... Не на это ли намекал Векшин? Пожалуй, что так... А Груня вынуждена была уйти с работы, чтобы избежать его приставаний. Вот Уфимцев теперь рвет и мечет: не удалось чужой женой попользоваться... И работника потерял».

Он завел велосипед во двор, поставил его у стены дома, под прибитой к бревнам жердью, на которой жарились на солнце крынки.

Из сеней вышла мать Васькова — плоская и рыжая, как ее сын, — с пустыми ведрами на коромысле, видимо, собралась за водой на реку.

— Рано заявился, не ждали, — сказала она, прихватив края ведер, чтобы не качались.

— Надо... дела были, — скупо ответил Васьков, дожидаясь, когда она спустится с крыльца.

Груня сидела одиноко у окна и что-то штопала. Она в белой кофточке, волосы гладко зачесаны, заплетены в толстую косу, и коса, как у девушки, свешивалась через плечо на грудь. Васькову бросилось в глаза, что она и в самом деле похожа на девушку, на ту, какой была девять лет назад.

Увидев мужа, Груня не удивилась его раннему приходу, лишь спросила:

— Обедать будешь?

— Давай, что есть.

Васьков неторопливо снял фуражку, китель, тщательно умылся, причесался, потом подошел к столу, долго и основательно протирал очки носовым платком, не сводя близоруких глаз с Груни, следя, как она резала хлеб, наливала борщ в тарелку, ходила в чулан за молоком. Собрав на стол, Груня уселась на прежнее место и опять взялась за штопку.

Васьков ел, и к нему возвращалось спокойствие, уходили в сторону все давешние сомнения; ему даже захотелось посмеяться над собой, над своими страхами. Но, видимо, все же что-то произошло, иначе зачем бы Векшину говорить об этом?

— Скажи, как тебе удалось отделаться от фермы, — начал Васьков, отставляя пустую тарелку и придвигая к себе крынку с молоком. — Все не увольняли, не увольняли — и вдруг...

— Все,не увольняли, а потом взяли да уволили, — ответила Груня, перекусывая нитку.

— Как — уволили? — не понял Васьков.

— Как увольняют... Должность завфермой лишняя стала, вот и сократили. Предложили работать подменной дояркой, а я не пошла. Вот так и уволилась.

Слушая Груню, Васьков от волнения даже пролил молоко — лил мимо стакана.

— Значит, Уфимцеву не угодила?

Груня перестала штопать, подняла глаза на разгневанного мужа.

— При чем тут Уфимцев? — сказала она. — Правление решило ликвидировать должность завфермой, а не Уфимцев.

— Нет, он! — загорелся Васьков, отодвигая от себя так и нетронутый стакан молока. Он раскраснелся, на лбу, на висках заблестели бисеринки пота. — Почему молчишь, не говоришь, что он приставал к тебе, в любовники набивался? От мужа нечего такие дела скрывать, мужу надо все говорить, что есть.

— Подожди, — изумилась Груня и даже всплеснула рукам. — Чего ты несешь? В какие любовники? Ха-ха! Очень нужна я Уфимцеву. Зачем наговаривать на него?

— Ладно, — сказал Васьков уже спокойнее, — без тебя найдем на него управу. Во-первых, я завтра же доведу до сведения товарища Пастухова, как он не допустил меня на заседание правления колхоза. И то, что он к колхозницам пристает, к себе в любовницы их вербует, тоже будет известно и в парткоме и в управлении. Векшин подтвердит, он подробно мне обрисовал все похождения Уфимцева.

— Врет твой Векшин! — возмутилась Груня и в сердцах бросила косу через плечо. — Не смей ничего писать про Егора, себе хуже наделаешь.

— Я от него не завишу, — ответил Васьков. — Мне бояться нечего, с работы, как тебя, не уволит.

— Но ведь это же все неправда! Бабьи сплетни! — крикнула Груня.

Она заволновалась, поняв, какая неприятность угрожает Егору, если Васьков осуществит свои намерения. Уфимцева будут таскать, допрашивать, а всему виной — она. Но как заставить мужа молчать?

— Послушай меня, — начала она мягко, пытаясь образумить его, — не верь ты Векшину, мало ли что люди болтают, поверь мне: не такой человек Егор, чтобы за бабьей юбкой гоняться... Не надо ничего ни говорить, ни писать. Прошу тебя!

— Не уговаривай, — огрызнулся Васьков. — Таких людей, как Уфимцев, положено выводить на чистую воду без всякой жалости.

Груня вдруг побледнела, выпрямилась, лихорадочно провела рукой по лбу. «Боже мой! Что же делается? Васьков и впрямь может напакостить Егору, если не остановить его сейчас. Но как это сделать, что оказать ему, чтобы он поверил?» И Груня терзалась мыслями, не зная, что придумать, как спасти любимого человека. И, не придумав ничего, решилась на отчаянный шаг.

— Хорошо, — с вызовом сказала она. — Хочешь знать правду? Это я к Егору в любовницы навязывалась. Понял? Да он не захотел меня. Ну что? Что раскрыл рот? Иди, пиши.

Васьков смешался, не знал, что ответить, У него не укладывалось в голове, чтобы жена признавалась мужу в таком недостойном поступке.

— Врешь ты все, — наконец нашелся он, — наговариваешь на себя, чтобы его выгородить, своего бывшего ухажера.

— Нет, Михаил, не вру, — с какой-то решимостью и с удивительным спокойствием ответила Груня. — Люблю я его. Понимаешь? Любила и люблю, и ничего с собой поделать не могу.

Она замолчала, стала смотреть куда-то в угол, мимо Васькова, словно его тут не было. Васьков в недоумении поднялся из-за стола, тускло поблескивая очками. Похоже, ему не верилось, что все это происходило наяву, а не во сне.

— Тогда зачем со мной живешь? — крикнул он, сорвав голос. — Зачем выходила за меня?

— Вот так и живу, — ответила Груня тихо. — Не оставаться же было в старых девах.

В сенях загремели ведра — пришла мать с реки. Она долго топталась в сенях, выливала воду, что-то переставляла, потом вышла на крыльцо, закричала: цып, цып, цып, — сзывая кур.

И пока она была в сенях, Васьков молчал, не двигался с места, глядел с озлоблением на Груню. Он только сейчас понял, что она никогда не любила его. Он любил ее всю жизнь, но на его дороге всегда стоял Егор, Она не замечала его даже тогда, когда Егор уехал из колхоза и женился. Два года Васьков уговаривал Груню выйти за него замуж, она только смеялась. И согласилась уж тогда, когда он потерял всякую надежду.

Он глядел на Груню и поражался тому, как легко могла эта женщина заставить его забыть о ее прошлом. «Я ей этого не прошу! Она еще вспомнит сегодняшний день».

Наконец проговорил:

— Собирай свое барахло... Утром будем переезжать в Репьевку.

Груня ничего не ответила, сидела недвижно, привалясь к простенку.

5

Уборщица разыскала Векшина на конном дворе. Он находился в каморке Архипа Сараскина, помогал перевязывать гужи у хомута — гужи вытянулись, и при поездках расписная дуга валялась жеребцу на спину, конфузила хозяина.

В каморке стояла прохлада от политого водой пола, густо пахло сыромятью и дегтем. Невысокий серобородый Архип был в шапке, несмотря на летнюю жару. Шапку он не снимал ни зимой, ни летом, кажется, и спал в ней, все жаловался, что мерзнет голова, — сказывалась контузия в прошлую войну.

Об Архипе, о его любви к лошадям в колхозе ходили легенды. Рассказывали, что однажды, еще в бытность Тетеркина председателем колхоза, Архип куда-то отлучился и в его отсутствие кто-то запряг жившему у них областному уполномоченному жеребую кобылку для поездки в Шалаши. Когда об этом узнал Архип, он пал на лошадь и догнал уполномоченного на полпути к Шалашам. Ни слова не говоря, преградив тому дорогу, он быстро выпряг кобылу и угнал ее домой. Уполномоченный страшно перепугался. Добравшись до колхоза, он поднял шум, заявив, что на него напал разбойник, звонил районным властям. Он так страшно расписывал им физиономию разбойника, его одежду, даже кинжал, который он якобы видел в его руках, что в отделении милиции растерялись: такого в их районе еще не случалось. И только упоминание о том, что разбойник был в большой теплой шапке, несмотря на август, прояснило эту темную историю. Когда Архипа спросили, как у него поднялась рука на начальника из области, он простосердечно ответил: «Так кобыла-то жеребая была... Дите носила».

Конный двор находился позади пожарки, Архип выполнял заодно и обязанности пожарника. Он жил в каморке, при лошадях, отлучался домой только по субботам, в баню.

Когда уборщица появилась на пороге каморки, Векшин стоял на коленях посреди пола, поддерживал рукой хомут, следя, как Архип протягивал гуж в клещевину.

— Петр Ильич, тебя в правленье вызывают.

Векшин поднял голову:

— Кто?

— Егор Арсентьевич требуют.

Векшин вновь стал смотреть на руки Архипа и молчал, словно раздумывал: идти ему или нет. Наконец выпустил хомут из рук, поднялся.

В кабинете председателя Векшин застал Стенникову, что-то подбивавшую на счетах. Уфимцев сидел рядом, вглядывался в цифры, которые она выписывала на бумажку. Увидев Векшина, сказал:

— Подожди немного, сейчас закончим... Да, чуть не забыл, прочти вот это.

И подал ему приказ Пастухова о выбраковке коров.

— Это же форменное безобразие! — прочитав, возмутился Векшин и кинул на стоял шляпу. — Мы становимся не хозяевами в своем дому!

— Акт о выбраковке коров у тебя? — спросил его Уфимцев.

— В бухгалтерию сдал. Еще предупредил, чтобы не высылали в управление.

— А я и не высылала, — ответила Стенникова, не отрываясь от счет. — У меня в столе лежит.

— Кто же тогда в управление сообщил? — удивился Уфимцев.

— Васькова! Кто больше? — подумав, ответил Векшин. — Кроме нее некому. Мстит за то, что должность сократили...

«Не верю, что Груня... А в общем — черт их, женщин, знает, может, и она, обиделась, что уволили...» — думал Уфимцев, глядя на взбудораженного Векшина.

— Петр Ильич, — обратился Уфимцев к Векшину, — не стоит ломать голову, кто донес о выбраковке коров. Выговор тут — чепуха! Главное — нужное дело сделано... Тут есть другое. Вот, прочти.

Векшин настороженно взял поданную телефонограмму, быстро пробежал ее глазами.

— А что я тебе говорил? Выгребут хлеб, если не отдадим колхозникам... Вот результат твоей близорукой политики!

— Подожди, — невольно улыбнулся Уфимцев, — хлеб-то еще на корню, никто его не выгребает, прежде убрать надо... Это лишь рекомендация парткома и управления.

— Знаю я эти рекомендации, не первый год. Это тебе в новинку, а нам с Поздниным... — И Векшин махнул рукой.

— Вспоминать, когда и сколько выгребали хлеба, пожалуй, сейчас не время, — сказал Уфимцев. — Оставим это дело историкам... И без телефонограммы мы обязаны излишки продавать государству, а излишки у нас нынче будут... Вот Анна Ивановна подсчитала, — и он постукал пальцами по лежащей перед ним бумажке, придвинул ее на край стола, — взгляни на расчеты и скажи свое мнение, сколько будем продавать?

— Нисколько! — отрезал Векшин, даже не пытаясь поинтересоваться расчетами.

— Ну, так нельзя! — возмутился Уфимцев. — Мы не можем не помочь государству, с хлебом в стране туго... Куда же тогда излишки зерна?

— Раздать колхозникам, — ответил Векшин.

— Опять двадцать пять! — пришел в негодование Уфимцев.

Он ничего другого и не ожидал от Векшина, так как знал его настроения теперь хорошо: дать колхознику побольше сейчас, не заботясь о будущем колхоза. Не ясно Уфимцеву было одно: поступал он так, чтоб завоевать себе дешевый авторитет, или искренне ошибался. Но то и другое было нетерпимо.

Вмешалась в разговор Стенникова:

— Ты, Петр Ильич, не прав, не надо тут упорствовать. Колхозы созданы не только для того, чтобы колхозникам в них прокормиться, они обязаны продавать свои продукты, снабжать ими города и рабочие поселки. И чем больше будут продавать, тем лучше: больше денег, дороже трудодень.

— Позднин как-то умел эти дела делать, — произнес Векшин. Он будто не слушал Стенникову. — Тоже директивы были, а мы всегда с хлебом оставались. А в прошлом году при новом руководстве все из амбаров замели, едва по кило на трудодень набрали.

— А как Позднин делал? — поинтересовался Уфимцев.

— Умел делать, — оживился Векшин. — Не худо бы поучиться. И начальство было завсегда довольно, и мы без хлеба не сидели.

Уфимцев посмотрел на Стенникову, может, она знает, как Позднин выходил в таких случаях из положения, но та недовольно поморщилась. Потом сказала:

— Можете посоветоваться с Поздниным, ничего зазорного в этом я не вижу. Только думаю, вряд ли будет прок от этого...

— Будет прок! — вскочил Векшин. — Позднин научит, как правильно хозяевать. У него — опыт, пятнадцать лет колхозом руководил, орден «Знак Почета» в пятьдесят шестом году ему не за красивые глаза дали.

Уфимцев поколебался немного, потом открыл ящик стола, смахнул туда почту.

— Ну что ж, давай сходим.

6

Позднин встретил их во дворе своего дома. Он сидел под навесом на низенькой скамеечке а обтесывал топором березовую чурку.

— А-а, гости! — не удивляясь, но явно радуясь, хрипловато, с одышкой произнес он. — Проходите, присаживайтесь.

Они поздоровались с ним за руку. Уфимцев сел на табуретку, Векшин — на верстак, стоявший у стены. Под навесом было прохладно, пахло березовыми вениками, висевшими на жерди под крышей.

— Вот спасибо, что наведались, — оказал Позднин, откладывая топор, сметая с шаровар стружки. — Я было тут совсем окочурился, кончала меня задышка. Ну, думаю, умру. Да нет, опять вылез.

Позднина мучила астма. Говорил он тяжело, с одышкой, у него все время что-то посвистывало в груди.

— Мы к тебе, Трофим Михайлович, на совет, — сказал Векшин и кивнул Уфимцеву, — покажи ему телефонограмму.

Пока Позднин читал, щурясь и запрокидывая голову, относя телефонограмму от глаз на вытянутую руку, Уфимцев смотрел на бывшего председателя колхоза; он с весны не видел Позднина и сейчас отметил про себя, как тот сдал: похудел, побледнел, появились отеки под глазами. Он отвел от него взгляд, машинально оглянулся — на стены навеса, сложенные из тонких, потемневших от времени бревнышек, на зеленые веники под крышей, с копошившимися в них воробьями, и вдруг вспомнил, что в тот год, когда он вернулся из армии, у стены, где сейчас верстак, стоял плетеный короб, набитый сеном. Короб был еще новый и сладко пах корой. Груня спала в этом коробе, и он, крадучись, пробирался во двор, забирался к ней под тулуп. Стояла осень, ночи были холодные, и Уфимцев сейчас всем телом ощутил, как тепло было тогда под тяжелым тулупом, рядом с пышущей жаром Груней...

— Да-а, трудная задача, — сказал Позднин, возвращая телефонограмму. — Очень трудная... Как думает председатель?

Уфимцев вытащил из кармана пиджака бумажку.

— Вот мы тут подсчитали наши резервы. Из подсчетов следует, что можем принять обязательство на сверхплановую продажу десяти тысяч пудов.

— Хо! — взорвался Векшин.

Уфимцев пристально взглянул на него и, ничего не ответив, продолжал:

— В этом случае полностью засыплем семена, выдадим колхозникам по два кило зерна на трудодень, и еще останется у нас тысяч десять пудов на фураж, на непредвиденные нужды.

Позднин слушал, не шевелясь, не перебивая, а когда Уфимцев замолчал, он пожевал губами — и было не ясно: не то он одобрял этот план, не то нет.

— А как ты думаешь, Петр Ильич? — спросил он Векшина.

— Отказаться! — отрезал тот. — Никаких продаж... Мало ли что советуют. Это же дело добровольное — сверхплановая сдача. Не можем — и все! Зерно самим нужно... колхозникам.

— Я уже тебе говорил: нельзя не взять обязательств на сверхплановую продажу, — ответил раздраженно Уфимцев. — Есть у нас такая возможность, хотя и небольшая. Повторяю, наших хозяйственных планов это не нарушит.

Векшин подскочил к Уфимцеву и, дико тараща цыганские глаза, стал доказывать, как непродуманно поступает тот. Говорил он горячо, тыкал кулаком в воздух, поглядывал на Позднина, ожидая его поддержки. Уфимцев не отвечал, сидел, скривив в улыбке рот.

Когда Векшин выдохся, уселся вновь на верстак, Позднин сказал:

— Я бы так вам посоветовал, дорогие товарищи: принять сколько-то на продажу сверх плана, раз такая директива сверху есть, но со сдачей шибко не торопиться. Семян засыпать побольше, страховой фонд создать, в отходы побольше пустить — вот хлеб и останется.

— Неладно советуешь, Трофим Михайлович, — мягко, чтобы не обидеть Позднина, сказал Уфимцев. — Нельзя на обмане, я так не могу. Лучше в открытую, честно, чтобы потом совесть не мучила.

— А совесть тебя не будет мучить, когда колхоз без хлеба оставишь? — не выдержал Векшин. — Ты думай не о себе, а о людях. Ты приставлен ихние интересы соблюдать.

Уфимцев снова ничего не ответил. Он спрятал бумажку с расчетами и телефонограмму в карман и сидел, чуть сгорбившись, сложив руки на коленях, всем видом показывая, что спорить он с Векшиным больше не намерен. Стенникова была права: сюда он пришел напрасно.

— Колхозное хозяйство вести — дело тонкое, — заговорил Позднин. — Надо уметь... Иногда не грех и смекалку применить.

И он рассказал, как в колхозе, вскоре после войны, выпрела озимая рожь, весной обнаружили проплешины на поле.

— Что было делать? Бедствие... а я его на пользу колхозу пустил, — рассказывал Позднин. — Списал рожь и приказал посеять на этом поле овес да подсолнечник. Приезжают уполномоченные, спрашивают: что растет? «Падалица, говорю, разная да овсюг. На корм косить будем». Когда зерно подошло, скосили лобогрейкой, сметали в зарод... А по зиме обмолотили. Прожили тот год безбедно, не маялись с хлебом. Бабы руками выбирали семечки, потом мололи рожь с овсом, хорошая мука по тем временам была... Вот как, если жить захочешь.

Уфимцев слушал Трофима Михайловича и вспоминал свой спор с Акимовым. Прав он был тогда, утверждая, что не все у них ладно с руководством сельским хозяйством, если даже такой хороший человек и неплохой хозяин, как Позднин, вынужден был хитрить, обходить законы.

Он поднялся, подал руку Позднину.

— Я пошел... Спасибо за совет, Трофим Михайлович. Чего греха таить, мы им тоже нынче воспользовались, — и он посмотрел на хмурого Векшина. — Ну, а в данном случае мне ваш совет не подходит, предпочитаю действовать в открытую. До свидания, не болейте!


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть