Книга вторая. Миккель мореход

Онлайн чтение книги Бриг «Три лилии»
Книга вторая. Миккель мореход

Глава первая

Цирк Кноппенхафера

Много лет назад, в марте месяце 1892 года, в деревню Льюнга въехал старый цирковой фургон.

Рыбацкий поселок находился дальше на юг, но фургон сначала подкатил к церкви. Его тащила хромая белая лошаденка с двумя грязными попугаячьими перьями на лбу.

Но больше всего ребятишек поразило то, что было приколочено на двери фургона: слоновья голова с длинными клыками и злыми свиными глазками.

Голова с клыками и белая лошаденка — вот и все, что оставалось от некогда славного цирка Кноппенхафера.

Владельца звали Эббероченко, хотя в Льюнге все говорили просто «Эббер». Он был из Польши, с черными, смазанными ваксой усами. Живот под вышитым жилетом с серебряными дукатами вместо пуговиц напоминал пивной бочонок.

Возле церкви фургон остановился. Эббер повесил себе на шею афишу и слез на землю.

СИГИЗМУНД ЭББЕРОЧЕНКО САМЫЙ ЖИРНЫЙ ЧЕЛОВЕК НА СВЕТЕ ЖОНГЛИРУЕТ ПРЯМО В ОНОМ ВОЗДУХЕ ЛЮБЫМИ СЪЕСТНЫМИ ПРЕДМЕТАМИ

гласила афиша.

Сзади к фургону была прибита бочка, от которой разило старой солониной.

— Почтенный публикум, представление начиналось, — объявил Эббер на ломаном шведском языке ребятишкам, которые стояли кругом, разинув рты.

Затем он открыл бочку, сунул руку внутрь и извлек горсть красных сарделек.

— Силенциум! — сказал Эббер.

Сардельки взлетели в воздух и одна за другой попадали в огромную пасть Эббера. Он глотал их, не жуя.

— Плата можно лежать в слонский хобот, — заключил Эббер и поклонился.

Хотите верьте, хотите нет, но хобот изогнулся вверх, точно носик чайника! В дырку наверху можно было совать сколько угодно медяков. Они со стуком катились вниз и исчезали в слоновьей голове.

Но у местных ребятишек совсем не было денег, и они сбегали домой за кровяными колбасками и копченой свининой.

Эббер охотно оставил в покое бочку и без конца повторял свой номер.

— А наилутше баранина, — сказал он, облизывая губы.

Но бараны были только у скупого богатея Синтора. Он жил в рыбачьем поселке.

Был у цирка и свой акробат — Якобин, с длинными светлыми усами, которые висели, словно старая солома.

На красном трико Якобина было вышито синей ниткой: Первейший акробатист мира Эббер постучал в круглую крышку на бочке: — Сей несравнен инойстранный артист выступал в Мадрид и Лондон, а такоже перед всем коронован и некоронован особа Нового и Старого Светила. Потрясающие акробатномера. Смотреть вечерняя программа.

Якобин изо всех сил щурился, стараясь быть похожим на китайца.

Но назавтра уже вся деревня знала, что он — сын церковного сторожа, старика Салмона. По-настоящему его звали Якобссон, как и отца; в детстве он пас овец на пустоши за деревней.

Еще в фургоне приехал конюх Кноппенхафера. Он был смуглый и некрасивый, а зубы скалил так страшно, что у людей мурашки по спине пробегали. Эббер и Якобин называли его Енсе-Цыган, или просто — Цыган, и все так стали звать.

Правда, на всякий случай, это имя произносили только шепотом и только, когда Енсе-Цыган отворачивался.

У него на поясе висел нож, который светился в темноте, потому что этим ножом он заколол одного индейца в Мексике…

А еще люди шептали, что белая лошадь — его же, Цыгана. Не мудрено, что хромает, бедняжка…

Спустя неделю всем уже наскучило слушать, как стучат в хоботе монеты. Эббер перевернул слоновью голову и купил баранины на все, что высыпалось.

— Представление кончен. Прощаю почтенный господа! сказал он тем ребятишкам, которые еще не разошлись.

И забрался в фургон. Цыган сидел на козлах и скалил зубы всю дорогу до Старой Переправы. Там они погрузились на паром и переправились через залив.

— Кажись, на та сторона хорошая пастбища, — говорил Эббер, облизываясь.

Мясная бочка к этому времени почти совсем опустела.

Только они переправились, как у фургона отвалилось заднее колесо.

— Святой Николай-негодник, да эфтот Цыган весь мой славен циркус погубит! — заохал Эббер.

А когда незадачливый Цыган стал приколачивать колесо, лопнула и передняя ось. Пришлось Эбберу тут и остаться.

Сколько можно смотреть колбасоглотание? Кончилось тем, что Эббер сколотил сарай из досок и брезента да открыл дубильню. Сам он жил в фургоне.

На вывеске дубильни внизу было приписано буквами поменьше:

ПРИОБРЕТАЮ НОВЫЙ ЗВЕРИНЕЦ

Сигизмунд Эббероченко. Циркус-директор

Вы хотите знать, что стало с акробатом?

Он поселился у своего отца в сторожке на берегу реки Льюнги. Первое время ходил в красном трико и делал бесплатно сальто для всех, кто хотел смотреть. Потом ребятишкам надоело бить в ладоши, вместо этого они стали бросать в него гнилой картошкой. Тогда акробат заперся дома и три месяца просидел взаперти, тоскуя по вольной жизни циркача.

А только чего тут! Все равно цирку Кноппенхафера пришел конец.

Когда Якобин снова появился на людях, то был одет в черный костюм и манишку с крахмальным воротничком; на голове — котелок, единственный во всей округе.

А осенью, когда умер старик Салмон, Якобин занял место церковного сторожа, хотя кое-кто пометил этот день в календаре черным крестом. «Ставьте, ставьте акробата церковь сторожить, а только помяните наше слово!..»

Хромая лошадь ходила вокруг циркового фургона по ту сторону залива Фракке и старалась не падать духом, хотя у нее не осталось ни перьев на лбу, ни друга, который пожалел бы ее. Скоро она отощала до того, что все ребра наружу вылезли.

В конце концов Эббер зарядил ружье и повел клячонку за сарай. В тот самый миг, когда он хотел спустить курок, и появился местный житель, по фамилии Миккельсон. Миккельсон восемь лет пропадал без вести, а теперь вернулся домой в рыбацкий поселок Льюнга и, как вам уже известно, купил лошадь для своего сына Миккеля.

Глава вторая

Миккель Хромой и Миккель Всадник

История Миккеля Миккельсона начинается за много лет до того, как цирк Кноппенхафера прикатил в Льюнгу.

И, чтобы рассказать ее, лучше всего, пожалуй, сперва подняться на макушку Бранте Клева.

Бранте Клев — самая высокая гора в округе. Миккель взбирался на нее, когда еще пешком под стол ходил.

А взбирался он потому, что хотел высмотреть уплывшего отца. Светлый чуб мальчишки топорщился на ветру, точно пук соломы, но все оставалось пустынным.

Мудрено ли, что у него на глазах выступали слезы?

А тут еще заячья лапа в башмаке. У всех мальчишек в поселке было на каждой ноге по пяти пальцев. А у Миккеля Томаса Миккельсона было на правой ноге только четыре пальца. Мизинчик и его сосед срослись вместе, поэтому Миккель прихрамывал. Самую малость, но все же прихрамывал.

— Хромой Заяц! — кричали деревенские ребятишки так, что было слышно на постоялом дворе, где бабушка Тювесон сидела на крыльце и курила почерневшую трубочку, набитую сухой хвоей.

Или они пели дразнилку:

Миккель-хромоножка,

Попляши немножко!

Отец Миккеля был матросом второй статьи на бриге «Три лилии», который пошел ко дну в шторм. И все думали, конечно, что он утонул. Какое уж тут сомнение!

Один Миккель не верил.

У него было два главных желания: получить белого коня и проехать на нем по деревне вместе с отцом.

Вот бы он утер нос всем дразнилам!

А надо вам сказать, что Миккель жил не в самом рыбачьем поселке, а в заброшенном постоялом дворе за Бранте Клевом. Все рассудительные люди селились восточнее Бранте Клева здесь ветер не сбивал человека с ног, едва выйдешь за дверь. Только бабушка Тювесон, собака Боббе и овечка Ульрика жили в постоялом дворе.

Еще гораздо раньше, когда в море у Бухюслена водилась сельдь, в постоялом дворе стоял дым коромыслом.

Жирные богатеи, нажившиеся на сельди, ели жареную баранину и пели, так что дом дрожал:

Жизнь в Бухюслене неплоха

Средь сельди и овец, ха-ха!

Скорей треска сожрет овцу,

Чем наша сельдь придет к концу!

А только пропала сельдь, сколько они ни орали.

И к той поре, когда Миккель высматривал отца с Бранте Клева, некогда славный постоялый двор превратился в унылую, запущенную лачугу. Никто, кроме Миккельсонов, не появлялся здесь, если не считать плотника Грилле, который жил на втором этаже и даже не мечтал о баранине.

На чердаке обитали одни крысы.

И надо же случиться такому чуду: в тот самый год, ко гда к церкви подкатил цирковой фургон, отец Миккеля вернулся с моря и привез красный стеклянный ларчик, полный американских денег.

«Не так-то легко тонут такие люди, как отец мой», — записал Миккель углем в своем дневнике происшествий.

Правда, слова почти нельзя было различить, столько слез он пролил на эту страницу.

Когда бриг «Три лилии» пошел ко дну, матрос Петрус Миккельсон выплыл на берег на старом судовом журнале с деревянными корками. После он побывал в Клондайке, промывал золото. Там ему повезло.

Вернувшись домой, он купил весь Бранте Клев у богатея Синтора.

Синтор, самый богатый и самый скупой человек во всей Льюнге, злорадствовал: много ли толку в старой горе!

А Миккельсон-старший устроил каменоломню и поставил пристани, к которым подходили суда из самого Кардифа. Они грузили камень, а он зарабатывал деньги, так что Синтор зеленел от зависти.

Денег хватило и на новую крышу для постоялого двора, и на белую лошадь, о которой мечтал Миккель.

Миккель даже перестал думать о своей заячьей лапе.

А чего человек не знает, от того не страдает.

Оставшиеся деньги отец складывал в пустую бутылку, которую прятал в дуплистой яблоне возле дома. Об этом дупле знали только он да Миккель.

Лошадь звали Белая Чайка; лучшей лошади не было во всей округе.

Первый раз, когда Миккель один приехал верхом в деревню, со всех сторон сбежались мальчишки — меняться:

— Миккель, хочешь складной нож?

— Миккель, слышь, чего дам: акулью челюсть, еще даже зубы остались!

Про заячью лапу никто не вспоминал.

А Миккель складывался пополам от хохота:

— Что ли, перочинный нож может задом наперед ходить, да?

И правда, стоило ему свистнуть, как Белая Чайка шла задом наперед ничуть не хуже, чем передом назад.

— А скажу «хир шнюррен», по кругу бежит! Она только почужестранному понимает. Покажи-ка теперь, что твоя челюсть умеет?.. То-то!

Миккель свистнул по-особенному — один он так умел! — и Белая Чайка закружилась на месте.

— Вот если у кого есть белый бриг с гафелем во всю мачту, давай сюда, потолкуем!

Мальчишки разевали рот так, что язык дрожал, словно лист. У кого же в Льюнге найдется бриг для мены?

А Миккель уже заметил в окне школы учителеву дочку Туа-Туа, и Белая Чайка помчалась галопом по деревне.

По-настоящему ее имя было Доротея, в честь матери, которая умерла, но все звали ее Туа-Туа. У нее были зеленые глаза и самые рыжие волосы во всей округе.

Раньше она была также первой воображалой во всей округе. Но с того дня, как Миккель вытащил ее за косу из проруби на заливе под Бранте Клевом, он и Туа-Туа стали лучшими в мире друзьями.

— Сегодня отец начинает взрывать на Синторовом Носу. Прыгай на корму, отвезу посмотреть! — крикнул Миккель, сидя верхом на Белой Чайке.

Синторовым Носом называли южную макушку Бранте Клева. Там был самый зернистый гранит во всем Бухюслене.

— Иду! — прощебетала Туа-Туа.

Не успел никто и глазом моргнуть, как она скатилась вниз по лестнице и вскочила на Белую Чайку.

— Дорогу, сухопутные крабы, отчаливаем! — крикнул Миккель, поворачивая лошадь.

И понеслись они к Бранте Клеву — эгей! — так что ножи и акульи челюсти полетели во все стороны.

Учитель Эсберг стоял у окна и махал им вслед. Он родился в Эсбьерге в Дании, и когда играл на органе «Ютландскую розу», то поминутно вытирал глаза платком.

Бедняга, ему не суждено было больше увидеть родную Данию. Но в 1892 году об этом еще никто не знал.

Почти четыре года гремели взрывы на Синторовом Носу.

Миккель Хромой подрос, стал Миккелем Всадником и почти позабыл о своей заячьей лапе. Но вот однажды взрывы смолкли.

С этого дня и начинается история о Миккеле Мореходе.

Глава третья

Толстяк в капитанской фуражке

Уже весь рыбачий поселок Льюнга заснул, а в окошке богатея Синтора еще долго горел свет.

Синтор сидел с кислой рожей, один со своими деньгами, и ломал голову, как досадить «этим голодранцам Миккельсонам». Он все не мог простить себе, что так дешево продал Бранте Клев.

И вот однажды ночью он надумал: разве приморские пустоши не созданы как нарочно для того, чтобы пасти на них овец? А кто, как не он, хозяин пустошей по эту сторону Бранте Клева?

И разве «эти Миккельсоны» посмеют взрывать камень, если совсем рядом будут пастись пугливые овечки? Богатей Синтор потер руки и пошел в каморку батраков будить своего старого пастуха Мандюса Утота.

Кожа у Мандюса была сморщенная, как сухой лист; зиму и лето он ходил в драном пальто. Мандюс не был злой, но за двенадцать шиллингов и кружку пива брался сделать что угодно.

— Есть, хозяин, все понял, — сказал Мандюс и поклонился так, что стукнул лбом о собственные колени.

На следующее утро на клевской пустоши паслось шестьдесят овец. Сам Синтор стоял на краю скалы и орал в сторону каменоломни:

— Если хоть один осколок попадет в моих овец, я на вас ленсмана напущу! Слышишь, Миккельсон?!

Никто не ответил.

Пыхтя и отдуваясь, Синтор спустился вниз и заглянул в большой сарай. Ни души. Он обошел вокруг горы. Гранит кончился, рабочие ушли.

— Что, съели, баре бесштанные! — осклабился Синтор.

Но он почему-то не был так рад, как мечтал.

— Чего рот разинул?! Ставь загоны для овец! — заорал он на Мандюса. — Не ровен час, этот сброд еще что надумает!

— Есть, хозяин, все понял, — ответил Мандюс и стукнул лбом о колени.

На следующий день среди кустов на клевской пустоши стояло одиннадцать сарайчиков.

Мандюс раскалил гвоздь и выжег на потолке каждого сарайчика метку, которая изображала отрубленный рысий хвост. Потом он сплюнул на север и прочел стишок:

Если, рысь, опять придешь,

Без хвоста от нас уйдешь.

Под горой, переливаясь на солнце, сверкало море.

Мандюс взял узелок с едой, прошел на Синторов Нос, уселся поудобнее и стал показывать барану-вожаку корабли.

— Вон шхуна идет, коли ты ведаешь, что это такое, башка рогатая. Ишь ты, так и режет волну! А вон барк. Паруса убирают, видал?..

Но чаще всего шли пароходы — новая мода, — при виде которых Мандюс поневоле плевался. А только кто станет строить парусник, когда можно пустить машину и идти как хочешь против любого ветра?

— Эге-ей! — прокатилось вдруг по горе.

Мандюс и баран сощурились: солнце светило прямо в глаза. На соседнем бугре стоял длинный пузатый человек в морских сапожищах. Даже сквозь марево было видно, как сверкал якорек на фуражке.

— Где тут постоялый двор?! — зычно крикнул человек.

— Сразу под горой, — ответил Мандюс.

— Спасибо! — крикнул человек и стал спускаться вниз.

Мандюс выплюнул шкурку от сала.

— Что — камень покупать?! — закричал он.

Чужак уже был далеко, он шел проворно — даром, что живот большой.

— Не, корабль строить! — прокричал он в ответ.

— Чай, пароходишко какой-нибудь вонючий? — спросил Мандюс.

Чужак был уже почти у постоялого двора, но Мандюс услышал, как его голос отдался на Бранте Клеве:

— Бри-иг!

Глава четвертая

Что делать с зарезанной курицей

Бабушка Тювесон с самого утра сидела на пороге конюшни и плакала.

Известно: тому, кто смотрит на мир сквозь слезы, все серым кажется. Бабушка протерла глаза передником, но мир все равно оставался серым.

Потому что Матильда Тювесон начала слепнуть. Только не подумайте, что она ходила и жаловалась всем и каждому на свою беду. Иное дело — каменоломня; тут бабушка просто не могла смолчать.

— Господи, коли ты не подбросишь нам еще гранита, я брошусь в море! — шептала она. — Тебе этого хочется?

Солнце сияло, но господь молчал.

— Что ж, аминь, да прости докучливую старуху! — вздохнула бабушка и побрела на кухню готовить скумбрию на обед.

В это-то время и постучался к ним чужак.

— Входи да не придурквайся! — крикнула бабушка; она подумала, что это Миккель.

Незнакомец вошел, лихо козырнул двумя пальцами и спросил корабельного плотника Грилле.

— Скотт моя фамилия, — представился он. И голос у него был такой скрипучий, словно он мела наелся. — Эдвард Скотт, капитан!

Бабушка прищурила воспаленные глаза. Живот как бочка, на руках толстые перчатки — в такую жару-то!

— К плотнику вот туда, вверх по лестнице, — сказала она.

— Благодарю! — чужак снова лихо козырнул.

Волосы и борода срослись у него вместе. Бабушка успела только приметить блестящие серые глаза под козырьком; в следующий миг он уже шагал по ступенькам вверх.

Петрус Миккельсон в этот день уехал в город искать охотников приобрести разработанную гору, а Миккель был у Туа-Туа и помогал учителю ставить флагшток.

— Ох, что-то лицо знакомое… — пробормотала бабушка и выглянула в прихожую.

Но тут капитан Скотт и плотник Грилле затопали вниз по лестнице, и бабушка юркнула обратно на кухню. О чем это они толкуют? Она приложила ухо к щелочке.

— По рукам, значит? Будете десятником на постройке! — сказал тот, что назвался Скоттом. — Как придет лес, так и заложим корабль.

Они ударили по рукам возле бабушкиной двери.

— Да, кстати. А чья это каменоломня здесь, на горе?

— Эта-то? — Плотник фыркнул, точно с трудом сдерживал смех. — Да тут одного, Миккельсон его фамилия. А только все уже, кончился камень. Непутевый он, кривого гвоздя не выпрямит. А сын его и подавно.

«Ах ты, лиса лживая!» — подумала бабушка и уже хотела распахнуть дверь да вытянуть как следует Грилле деревянным башмаком по спине.

Но в этот самый миг убежал суп, и пришлось поспешить к печке.

Когда бабушка снова подошла к двери, оба негодяя уже поднимались на Бранте Клев.

Слезы обиды все еще ели бабушкины глаза, когда Миккельсон-старший вернулся вечером домой.

— Никто не приходил камень покупать? — спросил он уныло и повесил драную бескозырку на гвоздь у двери.

Матильда Тювесон пуще всего на свете не любила море и корабли. Но капитанская фуражка с блестящим козырьком поразила даже ее.

— Какое там! — Она поморщилась, глядя на бескозырку Петруса Юханнеса. — Только капитан один заходил, нанял Грилле в десятники корабль строить.

Миккель сидел у печки и чинил вершу[6]Верша — ловушка для рыбы; напоминает корзину.. Услышав бабушкины слова, он сжал кулак, так что больно стало.

— Корабль?.. — прошептал он.

— Ну да, Скоттом назвался! — пробурчала бабушка. — На той неделе и заложат. Вот это мужчины, не то что…

Миккель мрачно глянул на отца, но Петрус Миккельсон уткнулся как ни в чем не бывало в книгу с синей клеенчатой обложкой и что-то бормотал, покачиваясь на стуле.

На следующий день к пристани причалил старый лесовоз. Бухта, где должно было строиться судно, находилась в километре на север от постоялого двора. Кони и люди потащили лес туда; Грилле кричал и распоряжался. Миккельсон-старший стоял на бугре и высматривал Скотта.

— Это верно, что ты десятником будешь? — заискивающе спросил он Грилле, снимая бескозырку.

— Ага, — ответил Грилле с таким видом, точно вся деревня его.

Миккельсон-старший растерянно поглядел на гору:

— А… а капитан Скотт где же?

— Прибудет, как до такелажа дело дойдет. Да не мешай ты занятым людям своей болтовней! — отрезал Грилле.

Через месяц постройка развернулась полным ходом.

Сколотили стапели, заложили киль, начали ставить шпангоуты по левому борту.

И подумать только: они строили бриг!

У Миккеля даже сердце ныло, когда он сидел на горе и смотрел, как корабельщики тащат на плечах балки.

На что нам сдалась и гора и деревня?

Эхей, не нужна! — сказал Ульса Пер.

Коль пенные волны бушуют у штевня!

Эхей, не нужна! — сказал Ульса Пер

…отдавалось в лощинах.

«Как бы этого Скотта разыскать? — волновался Миккель. Не может быть, чтобы он уже всю команду набрал!» Он спустился к дровяному сараю и принес бабушке здоровенную охапку дров.

— Какой он из себя был, этот капитан Скотт? — проронил он, словно мимоходом.

Бабушка взглянула на Петруса Миккельсона, который опять сидел со своей книжкой.

— Прибавь коротышкам Миккельсонам пол-аршина росту, и будет в самый раз! — презрительно фыркнула она.

Больше от нее ничего нельзя было добиться. Зато Миккелю удалось кое-что услышать в лавке. Как-то туда зашел Мандюс и давай расписывать. Миккель присел за ларь и сделался маленьким-маленьким.

— Скотт-то? Спросите меня, коли хотите правду знать, чай, я не только видел его, а и покалякать пришлось, — похвалялся Мандюс. — У кого здесь в Льюнге живот, как бочка, а?

— У дубильщика Эббера, — забормотали старики в лавке.

— Именно, что у Эббера, — подхватил Мандюс и просунул большие пальцы в дыры своего пальто. — Вот он-то самый и есть Скотт, только черную бороду нацепил, когда толковал со мной. У эфтих циркачей все тайны-секреты! Сколько денег он огреб, штуки-трюки показывая. И схоронил их — смекните-ка, куда?

— В слоновью голову, — пробормотали старики.

— Именно, что в слоновью голову на фургоне, на двери…

Миккель заслушался и чуть не угодил в ларь; тут-то он и попался на глаза Мандюсу.

— Гляньте, кто пришел — сам брантеклевский барин, господин Миккельсон, — запел Мандюс. — Никак, с золотом? Этак-то и товару в лавке не хватит!

В ту ночь Миккелю спалось плохо. Конечно, Мандюс — пустобрех, но кто его знает?..

«Завтра возьму лодку — и к Эбберу, спрошу сам», — решил он. В животе у него громко ворчало. До чего же мало места занимает кусочек свинины да две холодные картошины!..

Миккель проснулся затемно от какого-то стука в прихожей. Выйдя, он увидел на кухонной двери снаружи прибитую гвоздем тряпицу.

На тряпице было написано кровью:

Коль есть у вас золота слитки,

Не прячьте их в сундуки.

Не то в богадельне придется вам скоро

Отведать казенной трески.

А кровь была от лучшей бабушкиной курицы-несушки.

Она лежала возле крыльца с отрубленной головой.

Никто не знал, чья рука держала нож. Но зато все знали, что у Мандюса Утота на левом каблуке вырезан двойной крест от гололедицы и от скрипа в коленках. Уж на что бабушка Тювесон плохо видела — и то различила на глине у конюшни множество двойных крестиков.

Бабушка плакала. Миккель хотел седлать Белую Чайку и ехать за ленсманом.

Но Петрус Миккельсон только смеялся:

— Лучше нет куриного бульона! Ну-ка, Миккель, слетай в огород, петрушки поищи! Без петрушки разве тот вкус?.. — Потом он нагнулся и шепнул Миккелю на ухо: — Не вешай нос, сынок, мы еще возьмем свое!

Глава пятая

Книжка в клеенчатой обложке

А только что уж тут возьмешь, коли в карманах пусто, а гранит весь?

Миккель окончательно решил попросить у Грилле лодку и махнуть под парусом к Эбберу — выяснить, как и что.

Но тут, как назло, установился мертвый штиль.

Вечером, когда все спали, он шмыгнул во двор и сунул руку в дупло.

— Господи, сделай так, чтобы там лежала тысячная бумажка и пятьсот серебряных монет, — прошептал Миккель, глядя на луну над Бранте Клевом.

Но в дупле оказалось только два гнилых яблока и дохлая крыса.

Луна укрылась за тучи, кромешный мрак окутал постоялый двор. У Миккеля было накоплено три риксдалера, которые он хотел добавить к отцовым сбережениям. Теперь некуда было их добавлять.

На следующее утро Петрус Миккельсон взял кувалду и зашагал к каменоломне. Однако стоило ему зайти за сараи, подальше от всех глаз, как он повернул, крадучись, в сторону верфи.

А бабушка стояла у окошка и все видела.

— Ну никак у него море из крови не выходит… — пробормотала она.

Миккель сидел у стола и воображал, что сучок в доске посередине — якорный клюз. А царапины — такелаж.

«Море в крови?» — подумал он и начертил складным ножом парус. Что бабушка имеет в виду? Когда непрестанно в животе сосет? Или когда ноги так и идут сами к верфи?

Он сунул нож в карман и шмыгнул следом за отцом.

Петрус Миккельсон сидел в лощинке над верфью. Он прислонился спиной к камню и глядел в книжку с клеенчатой обложкой. Кувалда лежала в стороне.

Миккель, спрятавшись в кустах, слушал и ничего не понимал.

— Селенографическая долгота! Географическая долгота!..

Читая, Петрус Миккельсон пристукивал пальцем по колену.

— Запишите точный магнитный пеленг в градусах! — крикнул он вдруг неведомо кому.

Миккель похолодел. Все ясно: перед ним сумасшедший человек. И этот человек — его собственный отец. Клоун какой-то, ему только в цирк к Эбберу…

Миккель тихонько побрел домой. В горле у него торчал жесткий ком, который никак не удавалось проглотить.

Под вечер на кухню заглянул плотник Грилле; губы его лоснились от жирной свинины.

— А что, хозяин каменоломни дома? Ага, вот и он! Ну как, Миккельсон, пойдешь на верфь работать? Только скажи, уж я не брошу товарища в беде!

Миккельсон-старший убрал в карман книжку, захватил молоток и пилу и заперся в своей каморке.

Плотник остался. Он уселся поудобнее возле стола, прислушиваясь к стуку молотка.

— Уж не бриг ли он там строит, ась? На речке пускать? Что скажешь, матушка Тювесон?

Влажные глаза Матильды Тювесон сверкнули.

— У людей беда, а он надсмехается! — вскричала она и стукнула плотника кочергой так, что сажа посыпалась.

— С блохами и старыми ведьмами толковать — только время переводить! — обиженно буркнул Грилле и пошел к себе жарить свинину.

Кончилось лето. Рябина покрылась румянцем, скворечня под застрехой опустела.

Первого ноября Петрус Миккельсон поднялся на чердак и надел воскресный костюм. Потом позвал Миккеля.

— Между нами, мужчинами, — зашептал он, прикрывая поплотнее дверь. — Хочу попросить тебя: пригляди за старушкой-мамой, пока меня не будет.

Знакомый страх сжал сердце Миккеля.

— Ты… ты уходишь опять, отец?

Миккельсон-старший сунул книжку в матросский сундучок и прижал ее крышкой:

— Кончились брантеклевские самородки, сынок.

— И куда же ты?..

Петрус Миккельсон прищурился и посмотрел в окно.

Над корпусом корабля на верфи вихрился первый снежок.

— Не все то золото, что блестит, сынок. Важно найти настоящее. Вот я и хочу этому научиться.

Он тряхнул рукавом, и у него в ладони очутилась вдруг скомканная полусотенная бумажка.

— Побудь за кассира, Миккель, пока я вернусь.

Он наклонился, сделал хитрые глаза и добавил:

— А увидишь этого мошенника Скотта, дай ему хорошего пинка за меня.

С этими словами Петрус Миккельсон вскинул сундучок на плечо и зашагал вниз по лестнице. Миккель прильнул к окошку и смотрел, как он взбирается на обледенелую гору.

Бабушка стояла на крыльце, спрятав морщинистое лицо в передник.

— Помяни мое слово, Миккель! — всхлипнула она. — Последний раз мы видели этого бездельника.

Глава шестая

Может ли морская скотина околдовать собаку

Прошла и эта зима, перебились — хоть порой и пучила живот сухая картошка.

Скворцы вернулись под застреху постоялого двора, но вороны переселились с горы в другое место.

Люди говорили, что их прогнал стук на верфи.

Вечерами Миккель прокрадывался в отцову лощинку и смотрел на берег. Корабельщики уже давно обшили шпангоуты досками. Палуба тоже была готова. Теперь они трудились над поручнями, делали люки.

«Этак скоро на воду спустят!» — думал Миккель. Наглядевшись, он шел домой и открывал каморку Петруса Миккельсона. Пусто…

Но вот однажды утром Миккель проснулся от стука во дворе. Он живо натянул штаны и вышел.

Возле старой яблони стоял Петрус Миккельсон и заколачивал дупло досками. Черный выходной костюм пообтрепался, сквозь дыры в башмаках выглядывали драные носки.

— Ты вернулся? По-настоящему?.. — прошептал Миккель.

Отец поднес палец к губам:

— Погоди, дай заколотить сокровищницу. С такими мошенниками, как Скотт и Грилле, только зазевайся…

— Что ли, у тебя там золото, да? — спросил Миккель; в нем пробудилась былая недоверчивость.

— Лучше золота, сынок. А достанем… сейчас скажу. Отец посчитал по пальцам. — В августе, вот когда достанем, если погода не подведет. А теперь пошли. Разбудим бабушку да кофе поставим.

Миккель сжал кулаки. Он вырос из того возраста, когда верят в сказки.

«Ничего, — подумал он. — Вот уйдет на верфь, я оторву доски и докажу, что все это враки».

Но доски были дубовые, а гвозди длинные, семидюймовые. К тому же каждый раз, когда Миккель прокрадывался к яблоне с плотниковым ломом в руках, у него почему-то слабели колени. В конце концов он придумал: сунул между досками прутик и стал вертеть. В дупле зашуршало. Бумага! Но разве деньги складывают просто так?

Весной Миккель кончил школу. Петрус Миккельсон пришел на выпускное торжество в своем потрепанном выходном костюме. Карман пиджака оттопыривался: там лежала книжка в клеенчатой обложке.

Туа-Туа спела песенку про датского аиста. Миккель прочитал «Моряка» — стихотворение Юхана Улуфа Валлина.

Бабушка проплакала все торжество; хоть она и не видела дальше кончика носа, но слышала хорошо.

После заключительного псалма к Петрусу Миккельсону важно подошел сам Синтор. У господина Синтора не было детей, зато он заседал в школьном совете.

— Люди бают — Миккельсон в отлучке был? — спросил он с ехидной усмешкой.

— Нужда бедняка по свету гоняет! — вздохнул Петрус Миккельсон и снял шапку.

— В Клондайке, бают? — продолжал ухмыляться Синтор.

— В той стороне, это точно, — ответил Петрус Миккельсон и поклонился.

— Будто золото нашел?

— Восемь корзин с верхом. — Миккельсон-старший посчитал по пальцам. — Не будь Синторова усадьба так запущена, сейчас бы купил.

Щетина на подбородке Синтора раскалилась.

— Попомню я тебе эти слова, — прохрипел он и стремительно зашагал прочь.

Миккелю нечем было похвастаться, но и стыдиться нечего. Четверка за диктант — не так уж плохо. Тройка по арифметике объяснялась тем, что его всегда клонило в сон от цифр. Так и тянуло поглядеть в окошко: облака в точности напоминали корабль, летящий на всех парусах по бурному морю.

— Что же ты думаешь делать после конфирмации, Миккель Миккельсон? — спросил учитель.

— В море уйду, — ответил Миккель и поглядел уголком глаза на Миккельсона-старшего: он стоял за школьным сараем и целился в солнце длинной жердью.

— Хочешь стать капитаном — подтянись по арифметике, — сказал учитель. — В море надо уметь хорошо считать. Ну, желаю успеха, Миккель Миккельсон.

— Передайте Туа-Туа, что я заеду за ней завтра на Белой Чайке! — громко крикнул Миккель, чтобы никто не услышал, как Миккельсон-старший опять бормочет что-то несусветное: «Селенографическая долгота, одиннадцать градусов и шестнадцать минут ост-зюйд-ост, отклонение согласно…» Вечером Миккель потихоньку прошел на свой старый наблюдательный пункт на Бранте Клеве. Столяры и плотники кончили на сегодня петь «Эй, нажмем!..», и можно было не затыкать уши мхом. Но как отогнать печальные мысли?

Весна выдалась унылая, холодная. Черника померзла, на ольхе распустилось лишь несколько крохотных почек.

На клевской пустоши блеяли Синторовы овцы. Миккель достал священную историю и стал повторять урок.

— Что с тобой? — спросил он вдруг и почесал Боббе за ухом.

Пес продолжал ворчать.

— Али рысь почуял?

Миккель прислушался. Что за наваждение: будто в море овца блеет…

Он сжал в руках священную историю — вот так, теперь никакая нечисть не подступится…

— Да это Ульрика. Почуяла Синторовых овец и сорвалась с привязи, — успокаивал он Боббе. — Как весна, так ей не сидится на месте. Ложись-ка и помалкивай!

Чу, снова блеяние — прямо с моря!

Миккелю стало холодно.

Вспомнилось, что говорил Грилле про морскую скотину, мол, хуже чудовищ нет.

Семиногие быки, черные клыкастые овцы, которых пасут на дне моря жители подводного царства… А к ночи русалки выгоняют морскую скотину на берег, чтобы она околдовывала своим мычанием сухопутных тварей — собак и прочих. И если у тебя нет ничего железного, чтобы бросить через голову нечисти, то…

Миккель глянул на встревоженного Боббе.

— Что, трусишка, ужели ты в старушечьи бредни веришь? сказал он громко самому себе.

Вдруг Боббе хрипло взвыл и помчался вниз, к верфи.

— Боббе! Назад, Боббе!..

Куда там! Будто и не слышит. Миккель сунул книгу под куртку и нащупал рукой складной нож. Маленькое лезвие легко снималось со штыря. Стругать не годится, но как-никак железо!

Он сплюнул на север — оттуда вся нечисть приходит! — и шмыгнул к верфи.

Желтый корпус корабля словно светился в полумраке. На носу торчал бушприт. Пахло морем и дегтем.

Тихо булькали волны, там где стапели уходили в черную воду.

Опять блеет! Теперь — на горе!

Дернина под ногами Миккеля оборвалась, и он шлепнулся прямо на груду колючего горбыля. Боббе стоял на песке возле лебедки и принюхивался, задрав хвост. Миккель подобрал обрывок веревки и вылез к лебедке. Боббе глухо зарычал.

— Пусти-ка, я погляжу…

На песке был овальный от печаток. Ни копыто, ни каблук, ни зверь, ни человек…

След был совсем свежий, в нем медленно собиралась вода.

У Миккеля пробежали мурашки по спине. В трех метрах от первого следа он обнаружил второй. Разве может человек на три метра шагнуть?

Подле козел, на которых корабельщики пилили доски, были еще следы. Здесь чудище шло на двух ногах. Зато на краю, где песок сменялся вереском, оно снова прыгнуло на четыре метра.

Миккель вспомнил слова плотника Грилле про морскую скотину: «Им и пятнадцать метров сигануть ничего не стоит!» А тут четыре. Что ж, неплохо, коли то был морской ягненок.

Миккель погладил Боббе; пес ответил рычанием.

— Да ты что, околдован, что ли? Чего зубы скалишь? Пошли лучше домой.

Он привязал веревку к ошейнику, но пес потащил его на гору.

— Смотри, простынет каша… Да не тяни так! Сбесился, что ли? Иду…

Вверху, возле расщелины, которая бороздила Бранте Клев от вершины до самого моря, Боббе вдруг дернул так сильно, что чуть не вырвал у него из рук веревку. Кто-то блеял совсем рядом — в каких-нибудь трех шагах…

Миккель обнял рычащего пса и опустился на колени, на колючие кустики голубики.

На краю расщелины вырос во мраке неясный силуэт.

Жалобное блеяние… Неведомое существо взлетело в воздух, приземлилось на четвереньках по ту сторону и исчезло в кустах.

Все произошло так быстро, что Миккель не успел начать «Отче наш»… Зато он успел бросить вслед чудовищу железное лезвие.

— Аминь, да будет так! — прошептал он: «священные» слова отгоняют нечисть.

Железо звякнуло о камень. В тот же миг Боббе, вырвавшись из рук Миккеля, с диким лаем кинулся к расщелине.

Но одно дело морская скотина, и совсем другое — старая беззубая собака, как бы ее ни околдовали. Четыре метра попробуй, прыгни!..

Боббе взвыл от досады, повернулся и побежал в обход.

Его пасть побелела от пены, хвост торчал, как метелка.

Глава седьмая

Черные брюки

В тот вечер в бабушкиной каше было особенно много комков. Но у кого повернется язык бранить бабушку за то, что она плохо видит? Миккель гонял комья по тарелке и делал вид, будто ест рисовый пудинг с ежевичным вареньем.

Корзина Боббе стояла пустая, возле Ульрикиного кола на лужайке лежал обрывок веревки.

Когда тебе пятнадцать и ты вот-вот собираешься уйти в плавание, ты, разумеется, ничуть не веришь в старушечью болтовню о «заколдованных морских овцах». Но стоило Миккелю перестать возить ложкой, как сразу становился слышен леденящий душу вой ветра на Бранте Клеве.

У бабушки были свои заботы.

— Что станем делать, как выскребем всю муку в ларе? — ворчала она у печки.

Петтер Миккельсон проглотил клейкую кашу и попробовал говорить животом. Он научился этому в Клондайке.

— А не переделать ли нам постоялый двор на корабль? забурчал голос из-под жилета. — И уйдем в море, вся шайка. Бабушка станет на руль, Петрус Миккельсон на реи полезет. А мальчонка будет кастрюлями командовать.

Он ничуть не хотел этим упрекнуть бабушку за комья в каше, но у Матильды Тювесон всегда портилось настроение, когда заговаривали о море.

— У вас только и мыслей, что в море уйти! — всхлипнула она. Бабушка повернула к Миккелю старое, морщинистое лицо: — Уж ты-то… Или забыл, каково это — сидеть дома и ждать, ждать, а его все нет и нет…

Миккель смотрел вниз. Хлопнула дверь за бабушкой.

Послышался виноватый голос отца:

— Что, стыдишься?

Миккель глянул на книжечку в клеенчатой обложке, торчавшую из отцова кармана.

— А что у тебя за книжка, отец?

Петрус Миккельсон встал со вздохом, сунул в карман сверток с мелкими гвоздиками и пошел к себе.

— Вот прочту, увидишь. После меня — твой черед. Спокойной ночи, Миккель.

«Прочту — увидишь… Дупло — в августе…» Болтает невесть что, лишь бы заморочить голову бедняге, которому никогда, никогда…

Заячья лапа в башмаке сразу стала больше, а сам Миккель — меньше блохи.

«Если капитан Скотт уже набрал команду, — думал он, — спрячусь в трюме. Не нужны им Хромые Зайцы — пусть за борт бросают, а здесь не останусь!»

Он взял свою тарелку и отнес на крыльцо — на случай, если Боббе вернется голодный.

Потом… потом Миккель сделал то, чего не делал уже пять лет: шмыгнул в сарай, в Ульрикин уголок.

Но Ульрики не было на месте.

«Скучает, животина, пошла к Синторовым овцам», — сказал он себе, отгоняя ноющую тревогу.

«Морская скотина — подумаешь! Человек не сегодня-завтра в море уйдет, станет он бояться какого-то вздора!»

Миккель плюнул на навозные вилы и зашел в стойло.

Здесь было тепло и уютно…

«Неужели правда, что Скотт — это дубильщик?» Миккель зевнул и мысленно отправился на лодке через залив.

Вот и цирковой фургон стоит на старом месте, только слоновья голова с двери исчезла.

«Оторвали бы ему тогда поддельную бороду, было бы все ясно», — подумал Миккель, и вилы словно кивнули.

Заячья лапа согрелась в соломе. «Как бы узнать — капитаны сразу выбрасывают „зайцев“ за борт или сначала исповедуют и накормят?»

Мысли начали путаться, в голове закружились яблони, книжки с клеенчатой обложкой, воющие Ульрики с восемью ногами и здоровенным рогом во лбу…

Ух ты, вот оно, чудище из оврага, прямо в окошко вскочило! Но Миккель Миккельсон не зевает, держит наготове складной нож!

«Я тебя! Не будешь на собак порчу насылать!» — крикнул Миккель и проснулся.

С грохотом упали вилы. Ульрика, тяжело дыша, перешагнула через них и легла рядом с Миккелем. Дверь еще скрипела: значит, она вошла только что.

Миккель прижал к себе дрожащую овечью морду.

— Что… он уж и за тобой гнался? — проговорил он, запинаясь от волнения. — Ну, доберусь я до него!

Миккель схватил вилы и выскочил на двор. Солнце еще не взошло, но над крышей постоялого двора уже стелился пар.

А на крыльце лежал Боббе и весело трепал зубами черный лоскут. Миккель сжал вилы крепче, так что суставы побелели, но сражаться было не с кем.

— Если морские овцы ходят в черных брюках, — прошептал он, — то одна из них сейчас разгуливает с голым задом!

Голос Миккеля больше не дрожал.

Глава восьмая

Мандюс и вор

Летними вечерами над Бранте Клевом мошкары тьматьмущая. В эту пору местные жители советуют остерегаться клевских фей.

— Не ходите туда после полуночи, — говорят они, — заманят феи прямо в пропасть. Не успеешь и глазом моргнуть, как рыбьим кормом станешь.

Конечно, каждому ребенку ясно, что это небылицы.

А только и постраннее вещи случались на пустоши.

Взять хоть происшествие с Синторовыми овцами!

Шестьдесят восемь животин, считая ягнят, пригнал Мандюс Утот на пустошь в этом году. А три дня спустя, как ни считал, ни пересчитывал, получалось шестьдесят шесть.

Синтор обозвал Мандюса тупицей, который и пальцы-то на собственных ногах сосчитать не сумеет. А на следующий день оказалось еще одним ягненком меньше, хотя Синтор сам пришел проверять.

Синтор сперва побледнел, потом покраснел, как бурак.

Мандюс просунул пальцы в дыры пальто и предложил прочитать «мощный стих против рыси».

— Не морочь другим голову, коли своя не работает! Уж я-то знаю, чьих это рук дело! — зашипел в ответ Синтор и поглядел на дом Миккельсонов.

Мандюс получил приказ соорудить сторожку и засесть в ней на ночь с ружьем.

— Коли увидишь то, что мне надо, деньги твои! — сказал Синтор с недоброй улыбкой и сунул ему в карман новенькую пятерку.

У бедняка Мандюса закружилась голова. Ясное дело: нет ничего приятнее для слуха, чем шуршание новой пятерки…

Мигом срублены четыре жердины. Теперь — воткнуть их в землю, так. А теперь — рубить кусты, побольше да погуще, вот так!

Мандюс связал жердины вверху — аж заскрипели! — потом настелил крышу и заполз с ружьем в шалаш.

Никто в Льюнге не ведает, что случилось в ту ночь на клевской пустоши. А только утром, в половине шестого, Мандюс ворвался в спальню к Синтору, словно за ним сам черт гнался.

— Шавка, хозяин!.. — вопил он, размахивая ружьем перед носом Синтора. — Не выскочи вожак вперед, я бы ее на месте уложил, лопни мои глаза!

— Какая еще шавка?.. — сонно буркнул Синтор.

Но Мандюс всю дорогу готовил свой рассказ и теперь боялся сбиться.

— Сижу это я с ружьем, — тараторил он, — и что же я слышу: блеет кто-то, да так жалобно, что слеза прошибает…

— К черту слезы, о деле давай! — рявкнул Синтор; он почти проснулся.

— Не иначе, ягненок от матки отбился, подумал я.

Только высунулся поглядеть — что же я вижу?..

— Что? Выкладывай!.. — заорал Синтор, вскакивая с постели.

— …кто-то несется во мраке мимо шалаша прямо к ягненку. И хватает бедняжку прямо за горло — уж я по крику понял! И когда я туда подскочил, что же я вижу?..

— Ну, что ты увидел, черт дери?! — грохотал Синтор, красный, как помидор.

— Шавку Миккеля Миккельсона, ясное дело! А в зубах у нее… у… нее…

Но тут бедняк Мандюс запнулся; пришлось сунуть руку в карман, где шуршала новенькая бумажка.

— Ну, ну, что в зубах-то? — напирал Синтор.

— Коли я не обознался, значит, то… овечья шерсть… и с кровью, — пробормотал Мандюс так хрипло и так тихо, что сам едва разобрал.

Синтор сунул в рот сигару и пожевал ее, точно вялую морковку.

— Пятерка твоя, ты верно увидел, — сказал он. — Ну, доберусь я теперь до этой шайки! Как думаешь, Мандюс?

Мандюс поплевал на бумажку, скатал из нее шарик и спрятал в ухо.

— Я думаю, как вы, хозяин, — ответил он.

Глава девятая

Кладбищенский призрак

Между рыбацким поселком и деревней Льюнга много бугров. Не сладко шагать по ним в дождь и ветер…

Ведь не у всякого есть белая цирковая лошадь, чтобы ехать верхом на занятия к священнику.

Церковь стояла на пригорке, сорок метров над морем, на самом ветру. И, сколько ни жги сухого вереска, все равно холодно, особенно коли на тебе всего-то одежонки, что латаная куртка.

Зато какая колокольня! Все видно: и речку, возле которой, за кустом сирени, приютился домишко Якобина, и Бранте Клев, и пристань по ту сторону залива. Даже крышу Эбберова фургона.

Но главная достопримечательность находилась в запечатанном стеклянном шкафу внутри церкви, в ризнице.

Если отодвинуть висевшие сверху вышитые серебром богемские ризы, можно было увидеть длинную Каролинскую шпагу с восемью рубинами на эфесе.

Ключ от шкафа хранился у пастора, и он никому его не давал.

Четырнадцать учеников стучали зубами в ризнице.

Пальцы кутались в шерстяные платки, деревянные башмаки дробно стучали по полу — уж очень сильный ветер был в тот день.

— И надлежит быть пастве, и надлежит быть пастырю… — читал пастор дрожащим, старческим голосом. — Так помыслим же о сем, драгие чада.

Миккель сплел пальцы и попытался помыслить, но его мысли упорно переносились то к расщелине на Бранте Клеве, то к постоялому двору.

Что же такое лежит в дупле, за досками? Ящичек с серебряными монетами? Может, их хватит купить пай в корабле?

«Кто же оставил часть своих брюк в зубах Боббе?» Миккель мысленно перебирал, у кого в Льюнге черные брюки.

Выходило — у всех.

— Ибо, аще появится волк, — продолжал священник, — кто тогда охранит агнцев?

Миккель зажмурился и представил себе Боббе с огромными клыками и волчьим хвостом.

«Рассказать Туа-Туа о „морской овце“ или нет?» — спросил он себя и невольно вздрогнул. Чтобы отвлечься, Миккель стал читать надпись на дощечке:

Сия шпага

Высокоблагородным Ротмистром Рупертом Аугустом Строльельмом, тяжело раненным под Пунитцем, после его возвращения в Льюнгу восемью поляцкими церковными рубинами украшена и поднесена сему святому дому.

«Если, как выйдем, окажется, что ветер не переменился, расскажу, — решил Миккель, когда допели последний псалом и куртки ринулись вперегонки с шерстяными платками к двери. Заревет так заревет».

— Миккель Миккельсон, вернись-ка на минутку! — окликнул его пастор из ризницы.

Миккель пропустил вперед Туа-Туа.

— Должно, хочет, чтобы я ему одеться помог, — шепнул он ей. — Я догоню тебя на Большом бугре. Мне надо тебе кое-что сказать. Очень важное! Я быстро.

Он закрыл дверь и пошел назад, к священнику. В ризнице горела свеча; на столе лежали чистые тряпицы и банка с салом — от ржавчины.

— Мне нужна помощь, шпагу почистить, — объяснил пастор. — Тебе далеко домой-то?

— Ничего, у меня лошадь, — ответил Миккель, а сам подумал о Туа-Туа: придется ей одной шагать по Большому бугру в такой ветер.

Пастор выковырял воск из замочной скважины — он затыкал ее, чтобы моль не пробралась, — и отпер. У Миккеля защекотало в носу от нафталина.

— Никакого сладу нет с молью, — ворчал пастор, доставая шпагу. — Вот протирай ножны, а я клинком займусь.

Рубины на эфесе смотрели на Миккеля, точно змеиные глаза. Грилле рассказывал ему, что Строльельм снял их с иконы в Кракове. Знающие люди оценивали рубины в тридцать тысяч.

«Мне бы хоть половину — купил бы корабль и уплыл в теплые страны», — думал Миккель, принимаясь за работу.

Он чистил больше часа. Наконец пастор сказал, что хватит, и сунул клинок обратно в ножны.

— Ах, хороши, прости меня, Николай-угодник! — вздохнул он, поворачивая эфес.

Драгоценные камни переливались огоньками.

Потом пастор повесил шпагу на место и добавил:

— Эти рубины украшали четки его преподобия в часовне святого Стефана, а тут в Краков вошла рота Строльельма… Да-а-а, война — бедствие, Миккель Миккельсон!

Пастор запер шкаф и вышел из церкви, пропустив Миккеля вперед. Ветер трепал его седые волосы.

— Спокойной ночи, Миккель, не мешкай. Видишь, ненастье собирается.

Миккель натянул на уши шапку. Перед ним, под низко нависшими тучами, тянулось кладбище. За низенькими оградами торчали позеленевшие кресты.

А Белая Чайка ждала его в конюшне за кладбищем.

«Ты что, Миккель-трус, никак, призраков боишься?» попробовал он высмеять себя. Но смех не получился, горло вдруг пересохло, как будто он наелся золы. Миккель шел и слушал стук своих деревянных подметок: «Раз и два… и раз, и два… и раз, и…»

«Пробежаться, что ли, ноги согреть?» — подумал он и помчался, как олень. Бах! Он въехал с ходу ногой в старый чайник, растянулся во весь рост и наелся земли. Скорее встать, и дальше!

Внизу глухо ворчала река. Кто из деревенских ребятишек не знает, что вода в ней ядовитая? Один глоток — и не видать тебе больше ни солнца, ни луны.

А вот и кладбищенская ограда, и ступеньки через нее.

Но едва Миккель стал на ступеньку, как его словно громом ударило: здесь ведь носили в старину тех, кто наложил на себя руки! Самоубийц, которых нельзя хоронить в освященной земле!..

Какой стих против привидений читал Грилле, когда в сети попался череп? Ага, есть:

Прочь, водяной,

Сгинь под водой!

Кожа и кости,

Уйдите и…

Миккель никак не мог вспомнить конец.

Из-за тучи вышла луна и осветила сторожку Якобина за суковатым сиреневым кустом. В окнах темно, лодки на месте нет…

«Наверное, отправился рыбу бить острогой», — сказал себе Миккель. Деревянные подметки громко стучали по каменным ступенькам.

И вздумалось же пастору именно сегодня ржавчину счищать! Вот могила мельника Уттера…

«Раз и два… и раз, и… два… и раз, и…» Башмаки вдруг остановились.

Из-за угла конюшни появилась Белая Чайка. Но кто это стоит рядом с ней, черным силуэтом на фоне ночного неба?

— Уттер… Ой, спасите меня! — прошептал Миккель и обмер.

Но тут он вспомнил, что говорил Грилле про Уттера: мол, мельник был маленького роста и горбун. А этот длинный, как жердь. H вообще: разве привидения крадут настоящих живых лошадей?

Миккель проглотил жесткий ком и крикнул:

— Сгинь, нечистая сила, не то как дам!..

Он замахнулся псалтырем: призраки боятся священных книг, особенно с толстыми корками.

— Так дам, что череп лопнет!..

Миккель остановился, запыхавшись, возле лошади и растерянно посмотрел кругом. Ни души… Лунный луч осветил пену на лошадиных губах. Веревка была перерезана, на лбу под ремнем торчало большое красное перо.

— Что… что они сделали с тобой, Белая Чайка? — ужаснулся Миккель.

Он схватил перо, но оно точно приросло к ремню. Луна нырнула в тучу, стало темно, как в мешке.

Миккель прижался щекой к лошадиной морде, но Белая Чайка вздрогнула и отпрянула. Одним прыжком Миккель вскочил ей на спину:

— Ты знаешь дорогу. Скорее, скорее, Белая Чайка!

На старом мосту лошадь вдруг стала. Потный круп трепетал, словно она почуяла нечистую силу.

Впереди кто-то стоял, загородив дорогу. Миккель нащупал в кармане складной нож и крикнул как можно тверже:

— Эй, кто там, выходи!

Вспыхнула спичка, осветила окурок сигары, худое лицо под косматым чубом и мятую шляпу с четырьмя красными перьями.

— Ты… ты кто? — неуверенно спросил Миккель.

— А тебе что? — ответил хриплый голос; ноздри Белой Чайки дрогнули. — Ты сам-то кто, козявка?

— Миккель Миккельсон.

— Лошадь твоя?

Миккель кивнул.

— У кого куплена?

— У Эббера, дубильщика. Отец купил мне ее, когда с моря вернулся. Я всегда белую лошадь хотел.

Чернявый что-то пробурчал. Рука, потянувшаяся было к уздечке, опустилась.

— Как лошаденку назвали?

— Бе…Белая Чайка. — Миккель почему-то заикался.

С реки донесся плеск весел, к пристани подходила лодка Якобина.

Чернявый усмехнулся:

— Посади лучше животину на цепь, не то найдется злодей — уведет.

Он выплюнул сигару — будто светлячок пролетел во мраке, — нырнул под перила и был таков.

Глава десятая

Кладбищенский сторож в костюме акробата

В эту же ночь, в половине первого, окружной ленсман подъехал верхом к домику церковного сторожа Якобина.

— Отворяй, не то взломаю дверь! — крикнул он.

Дверь заскрипела, и выглянула сонная физиономия Якобина. Худое тело бывшего акробата прикрывала длинная ночная рубаха. На голове у него был черный котелок.

Ленсман посмотрел на котелок, многозначительно ухмыльнулся и вытащил из кармана наручники:

— Скажешь, не слыхал о краже?

— Господи помилуй и спаси, какая еще кража? — прошептал Якобин и поспешно снял котелок.

— Рубины из шпаги Строльельма пропали, вот какая! Стекло в шкафу вынуто, восемь рубинов украдено.

Якобин стал белее мела, но поклялся, что чист, как младенец.

— Я сплю как убитый, начальник. А ключ от церкви висит вон там, на крючке возле двери. Посмотрите сами, начальник, и увидите, что… что…

Якобин в ужасе шагнул к пустому крючку. Потом наступил на край рубахи и грохнулся прямо на дровяной ящик. Сразу стало видно, что на нем под рубахой старое красное трико. Только штанины почему-то были отрезаны ниже колен.

— Я думал, ты давно вышвырнул этот клоунский наряд, презрительно сказал ленсман.

На белых щеках Якобина вспыхнули красные пятна, но он мужественно улыбнулся и встал:

— Очень уж я зябну ночью, начальник.

— Уж не потому ли ты и в котелке спишь, а? — язвительно заметил ленсман.

Он достал записную книжку, поплевал на красный карандаш и составил «краткую сводку преступления».

«…После того как были вынуты рубины, вор повесил шпагу на место в шкаф, повернул эфес обратной стороной, чтобы не заметили, и вмазал стекло, но совершил затем роковую ошибку: он залепил замочную скважину воском!»

— Понятно? — сказал ленсман. — А пастор, когда вешал на место шпагу вечером, забыл это сделать.

Ленсман поглядел на худые ноги Якобина, торчащие из обрезанных штанин.

— А как вспомнил, пошел обратно, залепить дыру, чтобы моль не лезла. Тут-то он и обнаружил пропажу.

Ленсман позвенел наручниками.

— Изо всего этого явствует, что кражу совершил человек, который настолько изучил привычки пастора…

— Кто же в Льюнге не знает, что старик боится, как бы ризы моль не съела? — испуганно перебил Якобин.

Ленсман пронзил его всевидящим взором:

— А известно тебе, Якобин, что в Льюнге объявился бывший конюх цирка Кноппенхафера?

Якобин стиснул котелок в руках, так что суставы побелели.

— Цы…Цыган? В первый раз слышу!

— А люди видели его и… совсем близко от некоей церковной сторожки.

Якобин сдунул с кончика носа капельку пота.

— Ладно, я все скажу, — прошептал он. — Начальник все равно дознается, от него разве скроешь…

Ленсман самодовольно улыбнулся:

— Итак, Цыган был здесь?

Якобин уныло кивнул.

— Кому охота прослыть доносчиком… — пробормотал он. — Был он… голодный, я ему супу налил. Горохового…

— Это делает честь твоему доброму сердцу. — Ленсман послюнявил карандаш. — Ключ тогда висел на месте?

— Когда он пришел, висел, это точно! — буркнул Якобин, отводя взгляд в сторону.

— А когда ушел? — грозно спросил Ленсман.

— Он… он сказал, что суп… что горох больно соленый, — прошептал Якобин. — Пришлось мне идти в погреб за квасом. А он оставался один.

— И мог взять что угодно, хотя бы и ключ с крючка?.. — Ленсман торжествующе захлопнул записную книжку. — Ладно, Якобин, надевай свой котелок, коли мерзнешь. Не бойся, завтра вор будет пойман!

Якобин ничего не ответил. Он нахлобучил котелок, но усы его висели, как мокрая трава.

Глава одиннадцатая

Я должен бежать, Туа-Туа!

Миккель сидел в учителевом сарае, на башмаке у неге качалась священная история.

— Теперь ты знаешь все: и про призраков, и про морскую скотину. Можешь реветь, коли хочешь, — сказал он и положил в священную историю лоскут от черных брюк вместо закладки.

Солнце висело над самой макушкой Клева. Его косые лучи освещали Туа-Туа, которая сидела на пороге и крутила в пальцах грязное перо.

— Думаешь, перо такое же, как у того человека на шляпе?

— А то как же, — ответил Миккель.

Туа-Туа задумчиво подула на красные пушинки.

— Говорят, если призрак хоть раз прикоснулся к какой-нибудь вещи, а потом эту вещь тронет человек, то она сразу превратится в прах, — сказала она.

— А слыхала ты, чтобы призраки обрезали веревки? — спросил Миккель и помахал черным лоскутом перед носом Боббе. — Или чтобы овцы прыгали через пятиметровую расщелину? Слыхала про двуногих овец в черных брюках?

— Давай лучше я проверю, как ты выучил, — вздохнула Туа-Туа. — Все равно нам в этом не разобраться.

Миккель снова заложил лоскут в книгу.

— Ну, спрашивай, — сказал он мрачно.

— Что такое ангелы?

Миккель уставился в потолок, словно надеялся увидеть ангелов сквозь дырявую крышу.

— Ангелы… это… это духи, которые… которые созданы богом и… и одарены…

— Наделены, — поправила Туа-Туа.

— Одарены, наделены… Какая разница, все равно в море уйду! — надулся Миккель. — Думаешь, пастор умеет лазить по вантам и паруса убирать?

Туа-Туа бросила перо Боббе:

— Что ты только о море да о море толкуешь?

— Спроси бабушку, — ответил Миккель. — А только бывает так, что волей-неволей приходится уезжать — есть ли море в крови или нет.

Он сдавил книжку ногами, так что заныла заячья лапа.

— Слушай уж, все равно узнаешь, — угрюмо начал Миккель. — Утром приходил Синторов батрак. Если до конца месяца мы не убьем Боббе и не заплатим сполна за пять «зарезанных собакой» овец, то Синтор на нас в суд подаст.

— Со…собакой? — ужаснулась Туа-Туа. — Но ведь это же…

— Конечно, неправда. А что толку. Все равно суд за Синтора будет.

Туа-Туа стала перед Миккелем и взяла его за руку:

— И ты задумал уйти из дому?

— А что же мне — отдать Боббе на расправу, что ли?

— Знаешь, Миккель… если бы не отец…

Миккель смутился и отнял свою руку.

— Я знаю… знаю, что ты хочешь сказать, Туа-Туа. Но девочкам нечего делать в море. К тому же учитель без тебя и пуговицы не пришьет.

— Тетушка Гедда приезжает завтра из Эсбьерга. Может, она…

Миккель покачал головой:

— Больше всего на свете я хотел бы взять с собой тебя, Туа-Туа. Но… лучше уж поеду один. Придержи Боббе, учитель идет.

В двери появилось грустное, бледное лицо учителя Эсберга.

— Вот вы где. Туа-Туа сказала, Миккель, что ты позволишь мне ехать верхом… — Он закашлялся, потом заговорил снова. — Это очень любезно с твоей стороны, но мне как-то…

Миккель отвязал Белую Чайку:

— Все в порядке. Вы станьте на крыльцо, а я вас подсажу.

— Ох, опять этот противный кашель одолел. А ничего не поделаешь — надо в церковь, псалмы разучивать.

Учитель Эсберг сел верхом, и Белая Чайка вышла на дорогу.

— Ишь ты, плывет, что твой корабль, — сказал учитель. — Хоть и прихрамывает, а почти не кренится… — Он говорил безостановочно, чтобы перебить кашель: — А твоя нога как, Миккель, не болит больше?.. Э, что это она прыгнула?.. Слыхал я — ты в моряки собираешься, как отец. Да, повидал я кораблей мальчишкой, в Эсбьерге. На реях — матросы, ловкие, как обезьяны… Ты, конечно, на бриг пойдешь?

Миккель шагал следом, хмурый, угрюмый. Вдруг почему-то заныла нога в правом башмаке.

— На бриг? До первого шторма? — буркнул он. — Ну уж нет! То ли дело — пароход!

Глава двенадцатая

Кладбищенский призрак попадает в беду

Церковь оказалась запертой. Миккель поставил Белую Чайку у коновязи и пошел за ключом к сторожу.

Сирень Якобина купалась в солнечных лучах, тысячи блесток играли на темной, чуть сморщенной ветром речной воде. Дверь сторожки была приоткрыта. Миккель заглянул внутрь. На печи громоздились горшки и тарелки с картофельной шелухой. Рядом лежала доска, на ней — две очищенные трески.

Вспомнилась минувшая ночь — как Якобин греб по реке во мраке. Он присмотрелся к рыбе: никаких следов остроги…

Миккель подошел к двери в каморку:

— Сторож!

На неубранной постели выглядывал из-под одеяла кусок красного циркового трико. Странно: зачем понадобилось церковному сторожу обрезать трико?

Миккель понюхал баночку с «мазью для ращения усов» и поспешил выйти из сторожки. Возле ограды он остановился. Сквозь ровное журчание реки слышался чей-то блеющий голос:

— Девятьсот сорок три, девятьсот сорок четыре, девятьсот сорок пять… девятьсот сорок…

Утоптанная тропинка вела за кусты жимолости, окружавшие дом. Миккель ступил на тропку, сделал четыре шага, на пятом остановился и разинул рот.

На перекопанном огороде стоял улей, увенчанный черным котелком. Сбоку на улье висел пиджак и жилетка Якобина, а среди одуванчиков на опрокинутом цветочном горшке стоял сам Якобин — на голове.

Черные брючины болтались в воздухе; медленно, будто из худого крана, сочились слова:

— Девятьсот с…с…срок девять, девятьсот пя…пятьдесят, девятьсот пя…пятьдесят один…

— Извините, — сказал Миккель.

Горшок покачнулся. Якобин шлепнулся наземь, так что комья полетели. На башмаки бывшего акробата были натянуты чулки от трико.

— Мне бы ключ от церкви, — сказал Миккель. — А то закрыто, и в ризнице никого нет.

Якобин смущенно поднялся и почистил рукой штаны.

— Упражнение — мать умения, — произнес он, скривившись. — Есть акробаты, до двух тысяч стоять могут, но таких мало. Ты без собаки пришел?

Миккель кивнул. Якобин облегченно улыбнулся.

— Страх не люблю собак. — Он нахлобучил черный котелок. — Ключа нет — Эбберов конюх стащил, но дверь в ризницу не заперта.

— Ста…стащил? — пробормотал Миккель.

Лоб Якобина покрылся капельками пота, хотя он стоял в тени.

— Вот именно. И рубины со шпаги взял, мазурик. А сегодня ночью забрался в пасторову кладовку, за бараньей ногой. Тут-то Цыган и попался!

Миккель прикусил губу, так что кровь пошла.

— Эбберов конюх?.. — прошептал он. — Длинный, чернявый, в мягкой шляпе?

Якобин стащил с себя красные чулки:

— Во-во, он самый.

За кладбищенской стеной показалась Туа-Туа. Миккель услышал ее голос:

— Куда ты запропастился, Миккель?.. — Она перелезла через ограду и сбежала вниз по откосу. — Ну, что тут?

— Ничего, просто один призрак попал в беду, — ответил он возможно безразличнее.

Но глаза его были устремлены на два следа в огороде Якобина — небольшие овальные следы «морской скотины».

Глава тринадцатая

Побег

Учитель сидел на паперти и кашлял.

— Остальные дети, наверное, в доме пастора, — сказал он Миккелю и Туа-Туа, когда они подошли, потом тяжело поднялся и вошел в холодную ризницу. — Ну, ведите себя хорошо, после встретимся у конюшни.

Учитель зашагал к органу; судорожный кашель гулко отдавался под сводами церкви.

— Бьюсь об заклад, что призрак во многом замешан, — сказал Миккель, когда они направились через кладбище к дому пастора. — Но не во всем.

Только он хотел рассказать про следы в огороде Якобина, вдруг Туа-Туа схватила его за руку.

— Гляди, Миккель, чья-то двуколка прямо на пасторовом газоне стоит!

— И вовсе не чья-то, — сурово заметил Миккель. — Видишь, крючья для цепей — это ленсман приехал.

— Значит, они его сейчас в тюрьму повезут?

Миккель кивнул.

— А только сдается мне, узелков больше, чем они думают, Туа-Туа…

Кухарка впустила их с черного хода — розовая, разгоряченная, взлохмаченная.

— Я тут с пирогами, а тут такое дело! — волновалась она. — И поделом татю! В заточении — вот где его место!

— А он сознался? — спросил Миккель.

— Разве мало того, что его схватили на месте преступления, прямо в кладовке? — негодовала кухарка.

— Может, он просто есть хотел, — сказала Туа-Туа.

— Значит, Туа-Туа Эсберг, чуть в животе запищит, идет по чужим кладовкам рыскать? Так, что ли?

Туа-Туа промолчала.

Кухарка отрезала два ломтя булки и намазала маслом:

— Вот, нате, а теперь ступайте в гостиную. Да не шумите — за стеной кабинет…

Она подтолкнула их ухватом, закрыла дверь и поспешила, ворча, к печи. В гостиной, на роскошных стульях, вдоль стены смирно сидели ребятишки, боясь даже нос почесать.

— Учти, Енсе, ты только себе хуже делаешь, что запираешься! — раздался за стеной голос ленсмана.

Миккель отдал свой ломоть Туа-Туа и прокрался к двери кабинета.

— Ты что?.. — в ужасе прошептала Туа-Туа.

— Ш-ш, Туа-Туа, я вижу его, — ответил шепотом Миккель, уткнувшись носом в замочную скважину. — А, черт!..

Пастор заслонил.

— Я же не отказываюсь, что взял баранью ногу! — кричал с отчаянием Цыган. — У меня все кишки свело. А рубины не трогал, не трогал!..

С грохотом упал стул, и широкая спина пастора качнулась в сторону. Дверь распахнулась, в гостиную выскочил Цыган. Острый локоть больно ударил Миккеля в ребра.

— Бога ради, держите этого безумца! — донесся из кабинета голос пастора.

Но Цыган уже стоял на подоконнике. Он прикрыл лицо шляпой и прыгнул прямо через стекло.

Ленсман, громко бранясь, уклонился от осколков, оттолкнул плачущую Туа-Туа и ринулся к двери.

Миккель видел в разбитое окно, как Цыган мчится огромными прыжками через кладбище.

К конюшне!..

В голове пронеслись слова ночного призрака: «Посади лучше животину на цепь, не то найдется злодей…»

Неужели уведет Белую Чайку?

Миккель прикрыл лицо рукавом и выскочил в окно.

Стекла впились в рубаху и кожу, но он все стерпел.

«Молчи, Белая Чайка, молчи!..» — отстукивало сердце в лад с цоканьем деревянных подошв. Одним прыжком Миккель перелетел через кладбищенскую ограду. «Милая, славная Чайка, молчи, молчи, молчи…»

От конюшни донеслось громкое ржание. Беги не беги, Цыган уже там…

Вот он, сидит верхом на Белой Чайке — прямой, как свеча. Цыган твердой рукой потянул повод — лошадь послушно повернулась.

Последнее, что увидел Миккель, ковыляя между могилами, были белые лошадиные ноги и мятая шляпа, слетевшая с головы всадника, когда Белая Чайка красивым прыжком перенеслась через речушку.

В следующий миг они исчезли.

Глава четырнадцатая

Я поеду с тобой, Миккель!

Никогда Миккель не забудет этот день.

Какой пронизывающий ветер дул на дороге… Как плакала Туа-Туа; как учитель поминутно садился, задыхаясь от кашля.

А после!..

Туа-Туа сразу побежала вверх по лестнице, затопить печку и поставить чайник, учитель же задержался в дверях.

Он внимательно, очень внимательно посмотрел на Миккеля, потом пожал ему руку, крепко, словно хотел показать, что перед ним уже не школьник Миккель Миккельсон, а взрослый мужчина, на которого вполне можно положиться.

— Вот увидишь, лошадь скоро вернется, — сказал он.

А затем последовало самое главное. Но сначала учитель прокашлялся как следует.

— Она… моя Туа-Туа — славная девочка! — пробормотал он. — Береги ее, Миккель Миккельсон. Ей может понадобиться твоя забота.

И длинные тонкие пальцы органиста заскользили вверх по перилам.

Три дня спустя вся деревня Льюнга погрузилась в траур.

«Двустороннее воспаление легких с осложнением на сердце», — значилось в справке, которую написал врач, сидя за столом в учителевой гостиной.

Правда, как раз в этот день приехала тетушка Гедда Соделин из Дании. Но кто может утешить девочку, которая плачет без конца и не хочет больше жить?

Миккель решил все-таки попытаться, но его остановили в прихожей сильные руки тетушки Гедды.

— Поговорить с Туа-Туа, с бедной крошкой? — Тетушка Гедда непрерывно вытирала слезы. — Неможется ей, кашляет, бедняжечка. Ее нельзя беспокоить, ни в коем случае.

Миккель и Боббе побрели домой. У Миккеля было такое чувство, точно он проглотил камень — здоровенный булыжник, вроде тех, что летели с Бранте Клева, когда взрывали тур. И камень этот очутился там, где у людей сердце.

Нашелся, однако, человек, который не стеснялся потревожить больную. Его звали Малькольм Синтор. На пятый день после похорон он явился верхом на своей Черной Розе — «дела улаживать».

Синтор председательствовал в муниципалитете. Муниципалитет назначил нового учителя, а посторонним жить в школьном здании не полагалось.

— Господи, куда же денется наша крошка, наша ТуаТуа?! — воскликнула тетушка Гедда.

— Ничего, пусть едет с теткой в Данию, — ответил Синтор. — Через три недели чтобы квартира была свободна. Сироты только обуза для муниципалитета. Ни к чему нам это.

С этими словами Синтор уехал.

Не плачь, Туа-Туа, и не упрашивай!

Хоть и добрые глаза у суровой на вид тетушки Гедды, но вот беда: глаза эти смотрели в какие-то необычные очки, в которых все люди казались маленькими детьми. Особенно Туа-Туа.

— Ешь капусту да не мели попусту! — сказала тетушка Гедда. — Что ты будешь делать тут одна?

Ну как объяснить такой тетушке, что очень важные обстоятельства никак не позволяют тебе уезжать из Льюнги?

За неделю до отъезда Туа-Туа поднялась с постели. День выдался ветреный, а Миккель уже полчаса стоял у сарая и свистел. Ежедневно с трех до пяти тетушка Гедда ложилась вздремнуть после обеда, и Туа-Туа выскользнула незамеченная.

— Ой, Миккель!.. — шептала она дрожащим голосом. — Я… я так тебя ждала. Про Белую Чайку что слышно?

Миккель покачал головой.

— А Боббе?

— Если через шесть дней он не будет убит и закопан, то Синтор пойдет со своими враками в суд. А в суде его дело верное. Как я тогда говорил, так и сделаю, Туа-Туа. — Он взял ее за руку. — Конечно, тебе еще хуже… Я почти все время о тебе думаю.

Туа-Туа зажмурилась, пытаясь стряхнуть слезы.

— Через шесть дней, Миккель, и меня тоже здесь не будет. — Она рассказала о новом учителе и переезде в Данию. Билет заказан, в субботу уплывем.

Миккель помолчал, не выпуская руки Туа-Туа.

— В ночь на субботу мы с Боббе уйдем из дому, — сказал он. — Попробую на какой-нибудь пароход наняться.

— Миккель… вот бы мне с тобой!

Миккель пожевал щепочку.

— На американской линии девочек не берут… Разве что в камбуз?

— Ой, Миккель, вот было бы хорошо! Я буду тебя во всем слушаться. Возьми меня с собой, Миккель, милый! У меня теперь, кроме тебя, никого нет… Обещай, что возьмешь!

Миккель посмотрел на худое тельце Туа-Туа. Зеленые глаза стали еще больше с последнего раза.

— Уходить надо ночью, — сказал Миккель. — Ты сможешь?

— Наружная дверь будет заперта, но я вылезу в окно в маленьком классе.

— И еды собери на дорогу, — предупредил Миккель. — Я уже две недели собираю. Кусок в рот, кусок в карман. Все, что не портится. А храню в каменоломне.

Туа-Туа прикусила губу от волнения.

— Я все-все соберу, только возьми меня! Знаешь, Миккель, у нас все получится!

Она подняла руку и погладила его волосы. Миккель покраснел до самых пяток.

— Конечно, надо только вместе держаться! — ответил он охрипшим голосом. — Вместе!..

Глава пятнадцатая

Шляпа с перьями

«Король Фракке» — так назывался пароход, который причаливал к пристани Синтора по средам, пятницам и субботам. В эти дни на пристани поднимали вымпел.

Кому надо было в Льюнгу, те чаще всего садились на «Короля Фракке».

В понедельник вечером богатей Синтор явился верхом к школе и велел поторапливаться со сборами. Получено письмо: новый учитель прибудет на «Фракке» уже в среду. Так что отправляйтесь в Данию поживее!

Туа-Туа чуть не закричала от отчаяния. Как предупредить Миккеля?

Мандюс Утот подкатил с подводой и отвез на пристань два огромных багажных ящика. Самый большой заключал в себе учителев орган. Тот самый, на котором учитель летними вечерами играл «Ютландскую розу».

Тетушка Гедда укладывала вещи и без конца пила бузинный чай, чтобы не заболеть насморком от всей этой пыли. И не сводила глаз с «дорогой крошки».

— Миккеля Миккельсона увидишь на пристани, — говорила она. — А по горам носиться, только гланды распухнут. Пуще огня остерегайся насморка и распухших гланд!

Настал последний вечер. Небо было сумрачное, ветер бушевал вовсю. Тетушка Гедда чувствовала, как «простуда во все суставчики забирается». Не было и восьми, когда она легла спать, обмотав шею кроличьей шкуркой. Ключ от двери тетушка положила в изголовье.

Туа-Туа лежала и плакала. Наволочка намокла, пришлось переворачивать подушку. Часы пробили девять, потом половину десятого. Тихо, как мышка, она встала с кровати и оделась. Много еды скопить не удалось: кусочек ветчины, копченая селедка да два ломтя сухого хлеба. Все это Туа-Туа завернула в платок вместе с огарком свечи, медальоном — в нем была карточка мамы — и пожелтевшим портретом учителя Эсберга. После этого она опять всплакнула и пошла на цыпочках вниз по лестнице.

Туа-Туа шла в чулках, а башмаки держала в руке. Правда, ветер так сильно завывал и шумел в деревьях, что ее все равно бы никто не услышал.

Наружная дверь была заперта, пришлось идти через класс. В одном углу на стене виднелось серое пятно: здесь стоял папин орган. Туа-Туа высморкалась, вытерла глаза, открыла окно и прыгнула с подоконника на землю.

Только у одного Синтора горел свет, в остальных домах спали. Ветер трепал кусты сирени. Туа-Туа подумала, сколько ей идти в темноте до постоялого двора, и похолодела.

— Хоть бы Миккель не рассердился и не стал меня ругать, — прошептала она, натянула башмаки и двинулась в путь.

Дома скоро исчезли позади, внезапно вынырнули из мрака голые сосны на Синторовой пустоши, точно заколдованные великаны. Как плохо без папы!.. Возле первого загончика Туа-Туа остановилась и пожевала копченой селедки.

— Ой… что это?

Селедка застряла в горле. Из самого большого загона появилась фигура. Сперва Туа-Туа показалось, что у фигуры на шее огромный воротник, но потом она разглядела брыкающиеся ноги: овца!

Из-за мрака Туа-Туа видела только силуэты, но и этого было достаточно, чтобы приметить шляпу с перьями на голове у незнакомца.

Туа-Туа взвизгнула, уронила селедку и помчалась мимо «шляпы» вниз по Бранте Клеву. Послышалось хриплое блеяние, потом стук камней: незнакомец выпустил перепуганную насмерть овцу и тоже побежал.

«Хоть… хоть… хоть бы скорей каменоломня», — стучало в груди у Туа-Туа. В каменоломне были тайники, о которых знали только они с Миккелем. Она не сомневалась, что «шляпа» несется за ней по пятам с ножом в руках. «Если догонит, тут и прикончит!» И ей чудилось, что мимо нее летят огромные камни.

Наконец-то! Впереди показался длинный сарай. Туа-Туа пробилась сквозь крапиву к двери и замерла, положив руку на щеколду. Сердце отчаянно колотилось. Но незнакомец не показывался.

Слегка обескураженная, она сунула в рот ветчину и спустилась по тропе к постоялому двору. Свет горел только в каморке Петруса Миккельсона. Глотая слезы, Туа-Туа прижала нос к стеклу.

Петрус Миккельсон сидел возле стола и устанавливал мачту на деревянном кораблике длиной чуть побольше аршина. Рядом лежала на столе бечевка для такелажа. Лицо у него было совсем старое и печальное, когда он наклонился и стал писать кисточкой название на корме: «Три лилии».

Глава шестнадцатая

Зеленая лента

В то время как Туа-Туа тихонько кралась к двери, Миккель крепко спал на своей кровати в кухне.

Ему снилось, что он стоит у руля на бриге «Три лилии» и приводит корабль к ветру, а правая нога так и ноет от напряжения.

«Сильней приводи, не то плыть тебе к берегу на обломке!» — услышал он окрик Скотта.

Нет же, это голос Енсе-Цыгана. От страха у Миккеля поползли мурашки по спине. Тали[7]Тали — приспособление из троса и блоков; с талями легче поднимать груз. бомкливера[8]Бомкливер — косой парус. лопнули и стучали, словно копыто о камень.

«Еще лево на борт!» — рявкнул Скотт-Цыган.

Миккель изо всех сил налег на штурвал, но не мог упереться как следует: правый башмак все время скользил по палубе. Внезапно штурвал вырвался из рук; одновременно на корабль накатил огромный вал.

«Ну, пропал!» — подумал Миккель и побежал очертя голову по мокрой палубе.

«Говорили тебе, сиди на берегу, — прозвучал печальный голос бабушки Тювесон. — От моря одно горе…»

Она не сказала «для Хромых Зайцев, вроде тебя», но, конечно, имела это в виду.

Миккель проснулся весь в поту. Тали продолжали греметь над самым ухом.

«Ты что, дурень, не слышишь? Это же дверь стучит, — успокоил он себя; перед глазами все еще стояло лицо злосчастного Цыгана. — Забыли запереть, вот и все».

В кухне был собачий холод, и Миккель, прежде чем выйти в прихожую, закутался в бабушкин платок. Задвижка была на месте. Зато ручка так и прыгала вверхвниз.

Дрожащей рукой Миккель сдернул с вешалки бабушкину меховую шапку: стыдно, коли у храброго мужчины волосы дыбом стоят!

Потом он схватил Плотникове ружье — оно висело незаряженное возле двери — и пробасил, подражая голосу Грилле:

— Кто бы ты ни был, на тебя свинца хватит!

Туа-Туа — это она дергала ручку — подпрыгнула от испуга и порхнула через двор, будто сухой лист.

Миккель осторожно приоткрыл дверь и впустил в прихожую тусклый лунный луч. На крыльце никого… Во дворе — тоже.

Поди разгляди рыжеволосую девчонку, которая притаилась за кустом у сарая и стучит зубами от страха! Или поди угадай, что призрак в меховой шапке и вязаном платке не кто иной, как Миккель Миккельсон!

Миккель прошел вдоль стены и завернул за угол. Ноги дрожали, палец лежал на курке.

«Теперь или никогда», — решила Туа-Туа и метнулась через двор в прихожую. Дверь захлопнулась, щеколда закрылась сама.

Услышав стук, Миккель бегом вернулся к крыльцу.

— Открывай! — закричал он плотниковым голосом и ударил прикладом в дверь, так что искры полетели.

Бедная Туа-Туа услышала шаги на кухне. Оставалось одно спасение: лестница! Дрожащие пальцы заскользили вверх по перилам. Слава богу: чердачная дверь открыта! Правда, на чердаке тоже было темно, но в окошко, обращенное к Бранте Клеву, проник серебристый луч. Точно сама луна шептала ей с неба: «Не бойся, Доротея Эсберг, я посвечу тебе».

— Спасибо, — прошептала Туа-Туа и спряталась за бабушкиным сундуком.

Внизу, в прихожей, скрипнула дверь, и на крыльцо вышел с кисточкой в руке Петрус Миккельсон:

— Ты что тут делаешь среди ночи, Миккель?

Миккельсон-старший смотрел на ружье, Миккель Миккельсон-младший — на кисточку. У обоих был смущенный вид.

— Мне почудилось, что Белая Чайка пришла, — объяснил Миккель. — А пока проверял, дверь захлопнулась. Должно быть, ветер.

Петрус Миккельсон не стал больше спрашивать, только похлопал его по плечу:

— Мы уже искали вместе однажды. И на этот раз вместе поищем. Хотел бы я видеть того конокрада, который устоит против двух Миккельсонов.

Он нагнулся и поднял с пола что-то зеленое.

— Будь она пошире, вышел бы вымпел на мачту, — пробормотал он про себя и подал зеленую вещицу Миккелю. — На, положи в бабушкину шкатулку. Спокойной ночи.

Боббе не спал, лизал себе лапу, когда Миккель вернулся на кухню.

— Вот и не верь после этого в привидения, — пробурчал Миккель, пряча в наволочку зеленую ленту. — Спокойной ночи, Боббе, да смотри разбуди меня, коли морские овцы заблеют.

Если бы он знал, что в этот самый миг Туа-Туа, накрывшись рваным парусом, засыпает в слезах в четырех метрах над его головой!..

Глава семнадцатая

Как богатей Синтор прищемил палец

Бабушка Тювесон сидела и вычесывала шерсть, когда во двор въехал верхом богатей Синтор. У Синтора не было заведено стучаться или спрашиваться. Р-раз! — кухонная дверь распахнулась, и бабушка увидела незваного гостя.

— Где вы ее спрятали? — проревел он.

Бабушка прищурилась на него слезящимися глазами.

— Кого? — удивилась она.

Щетина на Синторовом подбородке накалилась.

— Девчонку — кого же еще? Доротею Эсберг! Не придуривайся, старая карга! Пароход отчаливает через полчаса, а ее нет.

Бабушка поджала губы:

— Ищи сам! Сапоги в прихожей оставь — полы только что вымыты.

У Синтора на сапогах налипла глина. Но разуваться ради какого-то сброда!?.

— Миккельсон дома? — рявкнул он.

— Нету его, — ответила бабушка.

Дверь в каморку открылась, и выглянул Миккель.

Одной ногой он сдерживал рычащего Боббе. Синтор покраснел, как бурак.

— Что, шавка еще жива? Смотри, коли не сделаешь до субботы, что я велел!..

— Запри Боббе да сходи с корзинкой на чердак, набери шерсти в сундуке, — попросила бабушка дрожащим голосом.

Миккель почувствовал, как его душит гнев, но послушно взял корзину, запер Боббе в каморке и побежал на чердак.

Он слышал, как Синтор с грохотом снимает сапоги в прихожей и входит в комнатушку Петруса Миккельсона.

— Доротея Эсберг, где ты?.. — донеслось по дымоходу на чердак.

Миккель поднял крышку сундука, подпер ее чурочкой, опустился на колени и стал наполнять корзину.

— Это ты, Миккель? — раздался жалобный голосок.

Миккель испуганно оглянулся. Старый, перемазанный дегтем парус плотника Грилле зашевелился, и показался человек в разодранном черном платье. Нос в саже, в волосах паутина…

— Туа-Туа!.. — пробормотал он.

Губы ее задрожали, она показала на дверь:

— Ой, Миккель, он сюда идет!

Синтор снова натянул сапоги, и теперь топал вверх по лестнице.

— А вот мы чердак проверим! — бурчал он, обращаясь к бабушке Тювесон. — Доротея Эсберг! Пароход отчаливает!

— Пароход? — удивился Миккель. — Но ведь ты…

— Все переменилось. Милый Миккель, не отдавай меня ему! — Туа-Туа прижалась, дрожа, к Миккелю. — Не то мне никогда больше… никогда не видать ни тебя, ни Бранте Клева…

Сапоги грохотали уже возле двери плотника. Плетка стегала по стенам, точно Синтор везде искал тайники.

— Сундук… — шепнул Миккель. — Лезь в шерсть, живо!

Этот сундук когда-то служил холодильником, тогда в нем лежал лед. Он был высокий, больше метра, и наполнен шерстью только наполовину. Миккель подсадил Туа-Туа сзади, и черный подол исчез под грязной шерстью.

Дверь распахнулась — на пороге стоял Синтор. Он молчал, только подозрительно таращил глаза на Миккеля. Потом приступил к поискам. Приподнял парус и вымазался дегтем. Перерыл все тряпки в американском сундуке. Перебрал, громко чихая, засыпанную нафталином зимнюю одежду Миккельсонов, которая висела на палке под крышей.

И остановился, наконец, за спиной Миккеля, который силился закрыть шерстью пару упрямо торчавших наружу черных чулок.

— Скоро кончишь копаться?! — заорал Синтор.

— Завтра в это время! — отрезал Миккель.

С такими, как Синтор, добром говорить бесполезно.

Синтор промолчал, но рука его качнулась, словно рея, и Миккель стукнулся о дымоход, так что кирпич треснул.

Но правой ногой он успел ударить по чурочке, подпиравшей крышку сундука.

Ба-бах-х! Крышка захлопнулась — прямо Синтору по пальцам.

— Ты что, убить меня задумал, крысенок подлый?! — взвыл Синтор и шагнул к Миккелю.

Вдруг снизу донесся возбужденный лай. Боббе вырвался на свободу.

— Боббе!.. Ай да Боббе, в окно выскочил! — воскликнул Миккель и дернул вешалку.

Бабушкины теплые юбки полетели вниз в облаке пыли и нафталина.

— Сюда, Боббе, на помощь!..

К собачьему лаю примешалось испуганное ржание Черной Розы.

— Разрази меня гром, эта дрянь на лошадь напала!.. — простонал Синтор.

Он сдернул с головы юбку и выскочил в дверь.

А Миккель уже стоял на коленях и дрожащими пальцами поднимал крышку:

— Как ты там, Туа-Туа? Пришлось закрыть, понимаешь?.. По башке не попало?

Из шерсти вынырнул рыжий вихор.

— Нет, все в порядке, Миккель, — сообщила Туа-Туа отдуваясь. — А вдруг бы он!.. — Она до боли стиснула руку Миккеля. — Как думаешь — не вернется? Не догадался?..

Они прильнули к окошку. Богатей Синтор взгромоздился на Черную Розу. Боббе с лаем прыгал вокруг них.

— К тому времени пароход уйдет, — ответил Миккель. — Еда есть?

Туа-Туа пристыженно покачала головой.

— Я все ночью съела, когда…

— Ничего. Я добуду немного. Расскажешь, когда вернусь.

Уже в дверях он вспомнил про ленту, обернулся, достал ее из-за пазухи и поднес к свету.

— Если ты повесишь ее на клотик[9]Клотик — деревянный кружок на конце мачты., я залезу и достану даже с самой высокой мачты, — сказал он глухо.

Туа-Туа улыбнулась сквозь слезы. И он почувствовал, что заячья лапа становится все меньше и меньше — ну совсем, как обычная нога.

Глава восемнадцатая

Жареная сельдь в кожаном мешочке

Бабушка то и дело выбегала в прихожую.

— И что тебе опять понадобилось на чердаке, Миккель?..

Миккель с оттопыривающимися карманами оборачивался на лестничной площадке.

— Салазки делаю, — улыбался он.

— Среди лета-то? Ты кому голову морочишь, бездельник?

Но Миккель уже исчез, а бабушкины ноги не могли поспеть за ним.

А как он ел!

— С каких это пор ты так полюбил жареную селедку да картофель в мундире, Миккель Миккельсон?

— Сегодня с утра, с восьми часов, — отвечал он, торопливо жуя.

Но Миккель больше жевал впустую. Сельдь и все остальное попадало в кожаный мешочек, привязанный к ножке стола. Потом мешочек оказывался под рубахой.

И Миккель исчезал на чердаке.

Туа-Туа сидела под парусом и стучала зубами.

— Всякий раз, как заскрипит лестница, мне кажется Синтор идет, — жаловалась она.

— Брось, пароход ушел, а в ночь на субботу и мы в путь отправимся, — утешал ее Миккель и выкладывал сельдь на заднюю корку своего дневника.

Того самого дневника, в который он записывал все происшествия, с тех пор как совсем еще маленьким мальчиком сидел на Бранте Клеве и ждал отца. Теперь осталась только одна незаполненная страница, да и то на ней было написано вверху: Разработка планов и накопление запасов для побега из Лъюнги. 1897 год.

Туа-Туа уплетала селедку.

— Что-то мои бородавки опять чешутся, Миккель. Плохая примета.

— Суеверие! — фыркнул Миккель. — Я тебе шкурку от сала принесу, все сведешь.

Небо заволокло тучами, на чердаке стало темно.

— Ты… ты бы мне свечу принес, — робко попросила Туа-Туа. — А то как же вечером? У меня был огарок, да я выронила на Бранте Клеве, когда встретила…

— Чтобы Мандюс свет увидел и они забрали тебя, так, что ли? — перебил Миккель.

— А иначе я опять всю ночь спать не буду! — всхлипнула ТуаТуа. — Как закрою глаза — его вижу, открою — опять он перед глазами.

— Кого видишь?

Туа-Туа собралась с духом и рассказала о человеке на пустоши. Миккель слушал с горящими глазами.

— Овца? — прошептал он. — Вор, овцекрад, так я и думал! — Он даже вспотел от волнения. — Вот бы мы его схватили и отвели к Синтору: «Получай, Синтор, своего овцекрада! Может, оставишь теперь в покое чужих собак?» Кто ходит в мятой шляпе с перьями, Туа-Туа?

— Енсе-Цыган. кто же еще?

— Верно — Эбберов конюх. А значит, и Белая Чайка недалеко. Вот бы одним разом двух зайцев! И все бы наладилось! Он взял Туа-Туа за руку. — Осталась бы ты… у нас? Навсегда? То есть мне все равно в море уходить, но когда не к кому возвращаться, то и домой не тянет, вот.

Миккель почувствовал, что лицо его горит, словно в огне. Он уставился на гвоздь в стене, как делают, когда хотят остановить икоту.

— Погоди-ка, Туа-Туа… — пробормотал он и шмыгнул вниз.

Вернулся Миккель с огарком.

— Поставь под парус, обойдется, — сказал он. — Мне идти надо. Бабушка все допытывается, и отец должен вот-вот вернуться.

Они посидели молча возле окошка, глядя, как сгущается сумрак у верфи.

— Через неделю будут спускать на воду, — заговорил Миккель. — Говорят, Скотт уже команду набрал. Пойдут в Санкт-Петербург, за осиной для спичек.

Вдруг он заметил слезы на глазах Туа-Туа.

— Да что это я все о своем! А твою беду забыл…

Он хотел сказать «бедняжка Туа-Туа» или что-нибудь еще того ласковее, но иногда язык точно прилипает к гортани.

— Все наладится, Туа-Туа, — произнес он хрипло.

В прихожей застучали сапоги — пришел Петрус Миккельсон.

— Спокойной ночи, Туа-Туа.

— Спокойной ночи, Миккель.

В дверях он обернулся.

— Будет время, я тоже научусь на органе играть, — сказал Миккель тихо. — «Ютландскую розу» и все такое прочее. Хочешь, Туа-Туа?

Глава девятнадцатая

Огонь

У Туа-Туа не было часов, но она и без того видела, как наползает ночь.

На сколько хватит такого огарочка?

Сначала она прочла все псалмы, какие помнила. Потом все песни и припевки — все, что знала наизусть. Когда совсем стемнело, оставался только «Отче наш». Она медленно прочла его семь раз кряду, потом зажгла свечу, стараясь не думать о Синторе и о «шляпе».

Затем Туа-Туа свернулась клубочком на шерсти, которую набросал под парусом Миккель, и пробормотала: — Аминь! Доброй ночи, Доротея Эсберг, Льюнга, Бухюслен, Швеция, Мир.

Но закрыть глаза никак не решалась.

Она снова прочитала «Отче наш», потом посчитала до тысячи по-датски — так медленнее.

Веки становились все тяжелее и тяжелее, свеча — все больше и больше. Вот у свечи выросли длинные руки, и она пустилась в пляс, стегая по стенам желтой плеткой. Плетка вытягивалась, извивалась…

Туа-Туа быстро села. Окно! Это из него падал странный свет, плясавший на стенах.

Похолодев от ужаса, она прижала нос к стеклу.

Тысячи огоньков метались на склонах Бранте Клева. Они скользнули вниз, но нашли там только камень да мох. Тогда они опять побежали вверх, добрались до вереска на Синторовой пустоши, и к ночному небу потянулись столбы дыма.

Туа-Туа опомнилась.

— Бранте Клев горит! — закричала она и помчалась вниз по лестнице, путаясь в черной юбке, с огарком в руке.

Плотник Грилле — он проснулся от первого же крика — успел только заметить, как что-то черное катится вниз по ступенькам с чердака. В следующий миг его толкнуло так, что он влетел обратно в комнату и шлепнулся на стол. Тарелки и горбушки посыпались на пол.

— Сто… сто… стой, стрелять буду! — заорал плотник и прицелился в «привидение» бутылочным горлышком.

Но Туа-Туа была уже в прихожей. Здесь она наскочила прямо на Миккеля.

— На Бранте Клеве пожар! — жалобно произнесла она, не думая о том, что теперь весь побег сорвался.

Петрус Миккельсон стоял на кухне и натягивал сапоги.

— Марш сюда! Берите ножи и нарубите кустов, сколько успеете! — скомандовал он. — Возле каменоломни стоит кадка с водой. Там намочите.

Сверху спустился плотник Грилле, хромой и такой сердитый, что справился бы и с десятью пожарами. Бабушка схватила очумевшего Боббе за ошейник, но, увидев Туа-Туа, ахнула и выпустила его от удивления. Боббе кинулся бежать, Миккель следом.

Петрус Миккельсон первый поспел к кадушке и окунул в воду срезанный кустик.

— На пустошь!.. — хрипло крикнул он. — Ветер восточный. Коли огонь доберется до овец, они все до единой с обрыва попрыгают! Я отстою верфь! Не дай бог, огонь распространится на север — тогда бригу крышка!

И он исчез в дыму среди голых утесов.

Миккель первым выскочил на пустошь. По вереску прямо на него катила с громким треском стена огня и дыма.

А между ним и стеной были овцы. Вожак хотел пробиться сквозь огненную стену, но отступил с опаленной шерстью.

И сразу вся отара шарахнулась к пропасти. Миккель, крича и размахивая веником, бросился наперерез.

Первая овца уже достигла изгороди. Но она не стала прыгать, а пригнулась и боднула жерди. Тр-р-рах! За ней все остальные вырвались на волю. Лавина шерсти перевалила через сломанную изгородь и покатилась к краю.

И тут появился Боббе. Он летел как пуля, Миккель не успел даже заметить откуда. Громко лая, Боббе ворвался в обреченную отару и рассек ее на две части, да так умело, словно родился овчаркой.

Первая половина свернула в лощинки; здесь овцы вдохнули свежего воздуха и остановились в нерешительности, жалобно блея.

Левый поток все еще стремился к пропасти. Но Миккель благодаря помощи Боббе подоспел вовремя. Он кричал и размахивал веткой, не пуская овец к краю. А вот и лысина Грилле вынырнула из-за камней. Ба-ам-м!.. Он выстрелил в воздух из обоих стволов.

Боббе тоже прибежал сюда. Громким лаем он погнал овец к первому стаду, и они сгрудились вокруг своего вожака.

Опасность для отары миновала. Оставив Туа-Туа присматривать за овцами, Миккель и плотник вооружились новыми ветками и побежали дальше, сбивать пламя.

В деревне громко выла лавочникова сирена; с той стороны уже спешили люди. Но с этого края были только они двое.

Дым проникал в нос и рот, ел глаза. Миккель отчаянно хлестал по искрам в вереске, затаптывал огонь ногами.

Где-то вдалеке раздался хриплый голос Синтора:

— Бочки с водой сюда! Гони лошадь, Мандюс!

Мысли Миккеля смешались: «Бочки… лошади… Сейчас все будет в порядке… Я смогу…» Он хлестал и хлестал, а голова все сильнее кружилась от дыма. Куст точно сам колотил по пламени, но с каждым разом слабее и слабее. Миккель закашлялся и посмотрел кругом. Грилле куда-то исчез.

Воздуха! В груди стучало… Воздуха! Он повернулся и стал отступать, но сбился с пути и набрел на новые очаги пожара.

— Туа-Туа!.. — отчаянно завопил он.

В ответ чуть слышно донеслось:

— Миккель, где ты?..

Что-то косматое вынырнуло из дыма и чей-то влажный нос ткнулся ему в руку в тот самый миг, когда он упал ничком на землю.

— Боббе… молодец. Какой же ты молодец, Боббе!.. прошептал Миккель. Ноги стали как лапша, но надо было подниматься. — Ближе, Боббе, — шептал он. — Помоги…

Он взялся за собачий хвост и встал на колени, потом выпрямился во весь рост, хотя все кружилось перед глазами.

Миккель брел за Боббе, будто слепой. Двадцать шагов… тридцать… сорок… «Сейчас упаду, не выдержу». Еще двадцать…

Пальцы сами разжались и выпустили хвост. Но Боббе вернулся и схватил Миккеля за рукав. Он снова встал. Еще двадцать шагов.

Дым редеет. Наконец-то! Вот и море, и светлеющее небо над ним.

— Миккель! Я так за тебя испугалась! — встретил его голос Туа-Туа. — Ой, какой же ты страшный!

— Это ничего, просто сажа. — Он перевел дух и ухватился за кол. — Там Синтор, — прошептал Миккель. — Уходи… Скорее, Туа-Туа!

В этот миг позади них вынырнула фигура Мандюса Утота. Его балахон был испещрен дырами, с чуба капала грязная вода.

— Овцы?.. — взревел он. — Целы?..

— Все до единой! — отрезал Миккель и швырнул ветку на землю. — Скажите спасибо Боббе! А теперь сами смотрите за ними. Да не так, как раньше… И Синтору передайте!

Мандюс таращился, разинув рот, на вымазанного сажей мальчишку в огромных деревянных башмаках, который шагал, прихрамывая, вниз по склону; следом за мальчишкой семенила собака.

Но он заметил и еще кое-что, хоть глаза и слезились от дыма: черную юбку, которая мелькнула возле сарая на каменоломне.

А на восточном краю пустоши, среди опрокинутых бочек, сидел на Черной Розе Синтор, хмурый, как грозовая туча. Что он думал, никому не ведомо, но говорят, что глаза его смотрели на постоялый двор. И взор Синтора не сулил ничего доброго.

Глава двадцатая

Фонарь

В то утро во всем свете не было человека угрюмее и печальнее Туа-Туа. Что бы ни говорил Миккель, она отвечала одно и то же:

— Ни к чему это, Миккель.

Кончилось тем, что Туа-Туа расплакалась. Слезы прочертили дорожки на грязных от сажи щеках.

— Уж лучше пойду домой, к тетушке Гедде.

— И вовсе не лучше! Сядь, мы новый план придумаем.

На верфи стучали кувалды, на пустоши за Клевом еще перекликались люди Синтора. И только на каменоломне было тихо.

Туа-Туа села в вереск и оперлась локтями на старый разбитый фонарь.

— Откуда он у тебя? — спросил Миккель.

— Вожак на рогах принес, когда от загонов бежал, — уныло ответила Туа-Туа, снимая со стекла клок шерсти.

— Каких загонов?

— Где пожар начался, — сказала Туа-Туа. — И погонялась же я за ним. Весь порезался, пойди посмотри сам.

Миккеля вдруг осенило. Он взял фонарь и поставил его на вереск.

— Как думаешь, что будет, если сделать так, Туа-Туа?

Вереск медленно выпрямился, фонарь упал.

Глаза Туа-Туа слегка оживились.

— Конечно, если дверца открыта, — сказала она и распахнула разбитую дверку. — У отца такой же был. Когда не дуло, можно было совсем открыть и…

— А нынче ночью дуло, — нетерпеливо перебил Миккель. Достаточно было поставить фонарь и войти в загон… Постой, что это?

Он быстро встал и погрузил фонарь в воду в кадушке у стены. Вода смыла почти всю грязь.

— Ну, что я говорил, Туа-Туа?! — Миккель торжествующе проследил ногтем за буквой «Е», нацарапанной на дне фонаря. — «Е» значит Енсе, понятно? Дело проясняется!

Туа-Туа грустно улыбнулась:

— Для кого проясняется, а для меня нет. Все равно Синтор верх возьмет, ты сам говорил.

— Синтору сейчас не до тебя! — Миккель сунул фонарь Енсе в щель под крышей. — Гляди: вот мой тайник. Солонина, копченая колбаса… Хлеб, конечно, твердый стал, прямо камень… Хочешь, сегодня ночью и убежим?

Туа-Туа покачала головой.

— Все равно Синтор меня поймает, — мрачно ответила она. — Боббе теперь ничего не грозит. Ты к Скотту наймешься… Она сжала руку Миккеля так сильно, что даже слезы на глазах выступили. — Только ты приходи на пристань… Проводи меня, Миккель. Обещаешь?

Он не успел ответить. Туа-Туа поцеловала его в лоб и побежала по залитой солнцем горе вниз, к постоялому двору.

В последний раз?..

Глава двадцать первая

«Орган, дурья башка!..»

Туа-Туа угадала верно. Только Миккельсоны сели за стол завтракать, как вошел Мандюс Утот. Он поскреб в затылке, уставился на плиту и затараторил.

Сквозь кашель и хрип они различили: «строгий наказ», «хозяин Синтор», «сей момент» и «Доротея Эсберг».

Так или иначе, смысл был ясен: Туа-Туа должна отправиться домой, к тетушке Гедде, — и немедленно.

— Эта самая тетка, как ее там, сидит на ящике возле школы, совсем ошалелая, — добавил Мандюс сверх заученного урока. — Новый учитель уже въезжает.

Сказал и засунул в ухо пятерку, скатанную шариком.

Делать было нечего. Девочка показала Мандюсу нос и всплакнула в объятиях бабушки Тювесон — у кого нет своей мамы, тот и чужой бабушке рад.

Пришел сказочке конец. Под парусом на чердаке осталась лежать только зеленая лента. Миккель сидел у чердачного окошка и пускал зайчиков в глаза Мандюсу, который на каждом шагу оборачивался, отбиваясь от Боббе.

Что делается на душе у пятнадцатилетнего парня, почти моряка, который чуть не плачет из-за девчонки?

Спросите Миккеля Миккельсона.

Одно дело — любить отца, и старую бабушку-ворчунью, и собаку, конечно. Но сейчас он чувствовал нечто совсем другое. Точно между сердцем и горлом застряла ледышка и никак не могла решить: то ли ей растаять, то ли остаться навсегда.

Ледышка осталась.

На макушке Бранте Клева мелькнула черная точка.

Вспорхнул на ветру белый платок. Потом и он исчез.

Когда Миккель спустился с чердака, на столе лежало письмо от богача Синтора.

«Поскольку, согласно еще не подтвержденным свидетельствам, принадлежащая Миккелю Миккелъсону собака (все-таки не „шавка“) во время пожара принимала известное участие в собирании овец, господин Синтор не считает необходимым настаивать на том, чтобы собаку прикончили немедленно».

Так и написано: «немедленно». И подчеркнуто.

Миккель перевернул листок, но нигде не нашел слова «спасибо». Может, забыли второпях?

— Иди, есть садись, — позвала бабушка.

Но как проглотить овсяные блины, если кусок в горло не лезет?

Петрус Миккельсон сунул в карман свою книжечку и пошел слоняться вокруг верфи, Совсем как в былые времена, когда вся деревня говорила, что этот Миккельсон — настоящий бездельник…

А Миккель отправился на каменоломню и достал из тайника фонарь. Вообще-то он собирался отнести его ленсману, но теперь у него вдруг пропала охота. Он сидел и вертел фонарь в руках быстробыстро, пока буква «Е» не превратилась в хитрый, колючий глаз.

Надо же до такой степени пасть духом из-за того, что какаято девчонка уезжает в Эсбьерг!

Ночью Миккелю опять приснился бриг «Три лилии».

Но на этот раз капитан Скотт говорил голосом Эббера. А лебезил-то как! Он наклонился к Миккелю низко-низко, так что борода закрыла все пуговицы-дукаты.

«О, прошу вас, добро пожаловать… Если только господин Миккель соизволит занять место… ну, скажем, дипломированного штурмана на моем корабле, то я буду так рад, так рад!..»

Как вы думаете, что ответил господин Миккель? Он отказался! Отказался от штурманского места и остался сидеть на Бранте Клеве, смотреть, как белый красавец бриг уходит в море. В руках он держал зеленую ленту. Лента была совсем мокрая. Неужели от слез?

В вереске позади него что-то шуршало и гудело — будто ветер или орган.

Миккель обернулся и увидел… учителя Эсберга. Учитель стоял за можжевеловым кустом и подмигивал ему в точности, как на крыльце школы в тот вечер. Правда, кашель у него прошел.

«Она славная девочка, моя Туа-Туа, — сказал учитель. Ты не забыл, о чем я просил тебя? Уж ты позаботься о ней, Миккель Миккельсон».

И он зашевелил длинными пальцами, словно играл на органе «Ютландскую розу».

Миккель проснулся посреди второго куплета. В ушах еще звучал голос учителя, он шептал: «Орган, дурья башка…» Остальные слова унес ветер, гудевший в дымоходе.

Миккель тихонько встал и оделся. Бабушка и отец спали. Слава богу! Потому что есть вещи, которые трудно объяснить людям старше пятнадцати лет.

Луна, пробившись между занавесками, светила прямо на старую фотографию Петруса Миккельсона на стене.

Миккель опустился на колени возле корзины Боббе и обнял мохнатую голову.

— Береги бабушку и Ульрику! — прошептал он.

Миккель собирался сказать, что «отец сам за себя постоит», но в этот самый миг ему почудилось, что Петрус Миккельсон на фотографии хитровато мигнул, точно собирался говорить животом. А за непутевыми людьми, которые говорят животом, нужен глаз да глаз.

— И за отцом присматривай, Боббе, — добавил Миккель шепотом. — От него всего можно ждать…

Глава двадцать вторая

Ящик с органом

В воздухе летал пух одуванчиков; вдоль берегов клевского ручья густо цвела калужница. И в такой день уезжать из Льюнги!..

Туа-Туа стояла на пристани, держась за жесткую руку тетушки Гедды, и глотала слезы. Тетушка смыла с нее и сажу и паутину, но с заплаканными глазами ничего не смогла поделать. А тут новое огорчение: куда запропал Миккель?

— Выше нос! В Дании у тебя будет столько друзей, сколько захочешь, — подбодрила ее тетушка Гедда.

«Если он не придет сейчас, я умру, — подумала Туа-Туа. — Что лучше: умереть сразу или зачахнуть в Дании? Неужели он мог проспать в такое утро?»

За высоким ящиком, в котором находился орган учителя Эсберга, Мандюс Утот показывал церковному сторожу Якобину, как удержать на кончике носа пустой пивной бочонок.

— Во! Чем не циркач?! — кричал он, извиваясь, как змея.

Пиво было старое, прокисшее, еще с рождества осталось. Мандюс получил его от Синтора в награду за то, что «не зевал и выследил паршивую девчонку». Вдруг загудел пароход, и бочонок шлепнулся в воду.

— «Фракке» идет! А ну, Якобин, подсоби-ка с ящиком! — распорядился Мандюс и поплевал на ладони.

Тетушка Гедда подняла пристанский вымпел, и «Король Фракке» лихо причалил, окутанный облаком дыма.

Якобин был в воскресном костюме. Черный котелок он привязал бечевкой: ветер на мысу Фракке коварный, порывистый.

Лицо Якобина скривилось от натуги.

— Тоже акробат — паршивый ящик поднять не сдюжит! — смеялся Мандюс.

Якобин приналег так, что в груди запищало.

— Бо…больше не-е могу, — простонал он.

Нам обогнать тебя нетрудно.

Зовется «Чайкой» наше судно!..

— пропел Мандюс, поднимая ящик с другого конца. — Что притих, Якобин?!

Ба-ам-м! Ящик ударился о палубу, орган жалобно зазвенел.

Капитан подал сигнал отчаливать, и тетушка Эсберг решительно повела Туа-Туа на борт.

— Долгие проводы — лишние слезы, — утешала она племянницу. — Вот тебе гривенник, пошлем открытку из Эсбьерга.

Подумать только — даже не пришел на пристань!.. «Негодяй… негодяй!» — стучало в груди у Туа-Туа часто-часто. Она возмущалась так, что глаза метали искры. Нет!

Никто не скажет Миккелю Миккельсону, что Доротея Эсберг плакала из-за него.

— Не хочу тебя видеть, никогда, никогда!.. — всхлипывала она, идя вверх по сходням за тетушкой Геддой.

Мандюс и Якобин в это время задвигали ящик между молотилкой и клеткой с поросятами.

— Уф! — Мандюс шумно выдохнул и достал бутылку с пивом, налитым из бочонка. — Рождественское пиво летом — лучшее лекарство для немощных акробатов! Пей!

Якобин глотнул; на его впалых щеках появились розовые пятна.

Мандюс хвастался, засунув большие пальцы в дыры своего балахона:

— Хозяин Синтор стекла в хлеву менять будет, все до единого. «Отправляйся, говорит, Мандюс, сам в город за стеклом, тогда я буду спокоен». А ты, Якобин, далече собрался?

Якобин глотнул еще.

— Да тоже по стекольным делам, — ответил он хриплым голосом и присел, словно готовясь сделать сальто. — Вместе с Эббером!..

— Какое же это такое стекло, коли не секрет? — полюбопытствовал Мандюс, осушая бутылку.

— На очки для любопытных, чтобы лучше видели! — Якобин ядовито усмехнулся, выхватил у Мандюса бутылку и подбросил ее высоко в воздух. — Так я тебе и сказал, оборванцу!..

Он растопырил руки, но бутылка пролетела мимо, ударилась о ящик и разбилась вдребезги.

Мандюс испуганно вытер со лба пивные брызги.

— Нешто так можно — там же покойникова музыка! — прошептал он. — А ну, как нападет на тебя лихоманка, и бородавки, и еще бог весть какая чума.

Но Якобин и ухом не повел, до того он расхрабрился от рождественского пива.

— Йэ-эх, сыграть, что ли! — завопил он и взялся за верхнюю доску. — Подумаешь — лихоманка!..

Но крышка никак не поддавалась.

Мандюс посерел.

— Господи, помилуй и спаси! Чую — сам учитель в ящике сидит и держит, — пролепетал он. — Помяни мое слово: к завтрему, к утру, весь бородавками обрастешь!

Якобин выпустил доску, криво усмехнулся и поиграл пальцами в воздухе.

Мы завтра в Грецию поедем!..

затянул он, поправляя котелок.

Колеса, иэх, скрипя-а-а-ат!..

— Или сперва не в Грецию? А, Эббер?! — крикнул он через залив, где дрожал в мареве паромный причал.

И в Португалию, и я Лондон,

И в сказочный Багда-а-а-ад!..

Якобин повернулся и схватил Мандюса за воротник:

— Спорим, что я пройду по поручням с бутылкой на косу и не пролью ни капли!

— Идет! Но не вини меня, коли за борт ухнешь, — ответил Мандюс, подозрительно косясь на ящик с органом.

Якобин потащил его за собой.

— Сначала — в камбуз, кофе выпьем. Потом увидишь диво!

Они поднялись по трапу, наступила тишина. Но что это? Крышка ящика медленно приподнялась. Появилась нога, потом багровое лицо с разинутым ртом, который жадно глотал воздух, потом вторая нога!..

— Еще минута, и я бы задохся! — произнес голос Миккеля Миккельсона.

Глава двадцать третья

Письмо на салфетке

Общая каюта на «Короле Фракке» была маленькая и тесная, в ней пахло пивом и машинным маслом. Стол, приколоченный гвоздями к полу, да просиженная плюшевая кушетка — вот и вся мебель.

Хочешь посмотреть наружу — к твоим услугам грязный иллюминатор.

А только зачем он, коли все равно не увидишь того, что хочется видеть больше всего на свете.

Тетушка Гедда уснула над своим вязаньем. Очки съехали на кончик носа. Туа-Туа пыталась представить себе солнечную Данию, где едят сосиски с горчицей и слушают соловья в городском парке Эсбьерга.

Но тут она вспомнила папу и опять заплакала.

— Туа-Туа…

Она открыла глаза ровно настолько, насколько их открывают, когда видят сон и не хотят просыпаться. Чья-то грязная рука терла окошко снаружи. За мутным стеклом показался веснушчатый нос Миккеля Миккельсона.

Туа-Туа чуть не вскрикнула от радости, но Миккель предостерегающе поднес палец к губам. Миг, и он уже очутился в каюте.

— Ой, Миккель! А я думала…

— Что я лежу дома в кровати и храплю, да? — усмехнулся Миккель. — Что ж, и храпел. Половину ночи. Только не в кровати, а в ящике с органом. Пришлось забраться в него пораньше, пока никто не…

— Тш-ш-ш, — испуганно прошептала Туа-Туа.

Тетушка Гедда подняла руку и почесала нос узловатым пальцем.

— Ладно, после расскажу, — сказал Миккель шепотом и приподнял куртку: под ней был привязан кожаный мешочек. — Видишь, запас для побега. Ну как, пойдешь?

Туа-Туа сморгнула слезы:

— Конечно, Миккель. Только… жаль все-таки тетушку Гедду…

Мимо иллюминатора прошел капитан. Миккель присел.

— Того и гляди, войдет кто-нибудь, — прошептал он. — Напиши несколько строчек, чтобы знала, что ты жива-здорова. Сойдем у паромного причала — я же без билета. Жду на носу, за органным ящиком.

Миккель глянул в иллюминатор, убедился, что путь свободен, и скользнул в дверь, словно тень.

Туа-Туа отыскала в кармане цветной мелок, взяла грязную бумажную салфетку и стала писать на ней:

Дорогая, дорогая, милая тетушка Гедда. Ты никогда не простишь меня, но я тебя очень-очень люблю. Конечно, Дания очень красивая. Но…

Письмо получилось длинное.

В самом конце она подписалась: «Твоя Туа-Туа». Но куда положить письмо?

Взгляд Туа-Туа скользнул с влажного кончика носа тетушки Гедды на клубок шерсти на ее коленях.

Глава двадцать четвертая

«Первейший акробатист мира» балансирует

У паромного причала стояло на берегу несколько небольших строений: двухэтажный дом лавочника, рыбацкая лачуга с шиферной крышей и избушка паромщика.

Правда, паромщик показывался, только когда кто-нибудь просил перевезти на лодке через залив, в Льюнгу. Паром не действовал.

Да, чуть не забыл: в кустах поодаль стоял еще цирковой фургон.

Миккель сидел на корточках за органным ящиком и перебирал в уме, кто может оказаться на пристани и сорвать его планы. Брезент, которым он накрылся, вонял старой сельдью так, что ноздри сами слипались.

«Вдруг тетушка проснется, что тогда делать будем?» подумал он.

Что там еще болтал Якобин о каких-то скрипящих колесах и очках для любопытных? И где, наконец, Туа-Туа?

Миккель выглянул из-за ящика.

Труба выкашляла клуб дыма, и «Фракке», скрипнув всем корпусом, повернул к берегу.

— Туа-Туа… — нетерпеливо шепнул Миккель.

Но вот на ступеньках показались ее черные чулки. Она спустилась и осторожно поглядела кругом.

— Ты где, Миккель? — прошептала Туа-Туа.

— Здесь, под брезентом, позади тебя. Она еще спит?.. Слава богу. Подойди поближе, чтобы мне не кричать. Как только спустят сходни, сразу на берег.

— Они нас поймают, Миккель!

— Попытка не пытка! Тш-ш-ш, рулевой идет. Не смотри сюда.

Долговязый рулевой «Фракке» был завзятый шутник; под блестящим козырьком торчал веселый рыжий вихор.

— Никак, Туа-Туа Эсберг с чайками о погоде толкует? усмехнулся рулевой и стал готовить сходни. — Что же они сулят?

— О…облачность и грозу, — пробурчала Туа-Туа.

Она не сводила глаз с органного ящика, так что Миккеля даже холодный пот прошиб.

С верхней палубы донесся блеющий голос Якобина:

— Спорю на два риксдалера, что пройду по всем поручням и не пролью ни капли!

Миккель забылся и вдохнул тухлый запах.

— А-апчхи-и-и! — громыхнуло за ящиком.

Рыжий рулевой выпустил сходни, ухватился за брезент и потянул. Миккель тянул к себе.

— Почтенная публика, вы видите первейшего акробата щира! — голосил Якобин.

В тот же миг «Фракке» коснулся бортом причала.

— Ка-а-раул! Он падает!.. — взвизгнула Туа-Туа, показывая дрожащей рукой на акробата.

Рулевой забыл о брезенте и метнулся к поручням — как раз вовремя, чтобы увидеть, как Якобин ухнул в воду головой вниз.

— Человек за бортом! — заорал рулевой, схватил веревку и побежал на верхнюю палубу.

Мандюс Утот, только что выигравший два риксдалера, спокойно стоял у левого борта и грыз темный сухарь.

— Что — сумел? — крикнул он голове Якобина, когда она вынырнула среди мутной пены за кормой.

— Котелок!.. — вопил Якобин, давясь водой и колотя руками и ногами. — Котелок спасите!

— «Котелок, котелок»! — передразнил его Мандюс. — Что ли, твоя душа в котелке, пустая голова?!

Встречающие на пристани столпились у кормы «Короля Фракке» посмотреть, как вылавливают Якобина.

Раз, два — Миккель открыл в борту дверцу и прыгнул на берег. За ним последовала Туа-Туа. Одной рукой она придерживала подол, другой прижимала к груди узелок с «самым заветным имуществом».

— Чую, ой, чую, плохо все кончится! — всхлипывала она. — Бородавки смерть как чешутся…

— Ничего, авось у дубильщика Эббера найдется шкурка от сала, — ответил шепотом Миккель. — А вот и сам он к пристани идет.

Глава двадцать пятая

Стекло на очки для любопытных

Миккель закрыл рукой рот Туа-Туа и присел вместе с ней за осмоленной лодкой. Прямо перед ним блестело на солнце кухонное окно в избушке паромщика.

Эббер остановился и беспокойно вытер вспотевший лоб.

Между листьями были видны серебряные пуговицы-дукаты на жилете.

— Спорим, что он ждет с пароходом стекольщика, — прошептал Миккель.

— Стекольщика?.. — оторопела Туа-Туа.

— После объясню. Ага, пошел дальше, приготовься.

— Куда же мы? — спросила Туа-Туа.

— К Эбберу. Раз он здесь, значит, дома никого. Никто не смекнет искать нас в дубильне.

Миккель потащил упирающуюся Туа-Туа через груды высохших мидий и по сырым прибрежным луговинам к Эбберову кустарнику. Над искривленными деревцами торчала огненно-красная крыша циркового фургона.

— Так и знал. Видишь — покрасил фургон, починил колесо, а дверь пустым бочонком подпирал. Того и гляди, снимутся, и в путь. Постой здесь, я загляну внутрь.

Туа-Туа испуганно поймала его за рукав:

— Ты с ума сошел, за это в тюрьму сажают.

— Не посадят, если сперва постучаться. — Миккель стукнул несколько раз медным кольцом, приделанным под дверной ручкой. — Я, может, давным-давно мечтаю разглядеть поближе слоновью голову, в которой Эббер деньги копит. Видишь — никого. Я мигом.

Дверь оказалась незапертой, и Миккель скользнул внутрь. Ставни были наполовину прикрыты, в фургоне царил полумрак. Миккель никак не мог забыть загадочные слова Якобина: «Стекло на очки для любопытных… Завтра в Грецию…» Что такое затеял Эббер?

А вот и слоновья голова на стене, над столиком Эббера.

Миккель даже вспотел от волнения. Что-то подсказывало ему, что в голове скрывается ответ на все вопросы.

Тонкий солнечный лучик падал из двери на злые глазки слона. Дырка в хоботе была заткнута пробкой.

Миккель взялся за жесткую, щетинистую кожу и дернул. Хобот подался — медленно, неохотно, дюйм за дюймом, точно внешнее колено подзорной трубы.

— Миккель!.. — В двери показалось бледное лицо Туа-Туа. — Идут, Миккель!

Одним ударом он придал хоботу прежнее положение и кубарем выкатился наружу. Издали доносилась ломаная речь Эббера и заискивающий голос Якобина:

— А я виноват, что они правят, как слабоумные!.. Конечно, в котелке. Где же еще?..

«Король Фракке» отчалил от пристани.

— Живо в дубильню, пока не увидели! — выдохнул Миккель.

Они пригнулись и нырнули в темное, душное помещение. Воняло кожами и прогорклым жиром. Неуклюжая лестница вела на крышусушильню, сделанную из остатков шатра Кноппенхафера. Рядом с лестницей стоял длинный шест с огромным железным крюком на конце.

Миккель заслонил спиной дрожащую Туа-Туа.

— Если сюда пойдут, лезь вверх! — Он затаил дыхание и посчитал до десяти. — Мимо, в фургон…

Эббер шагал впереди, сердито размахивая руками; мокрый насквозь Якобин семенил следом. На соломенножелтых волосах акробата красовался спасенный из воды котелок.

— Миккель, милый, уйдем лучше! — шептала перепуганная Туа-Туа.

— Тш-ш-ш, они запирают ставни. Приготовься.

Но тут дверь фургона открылась, и выглянула гладко прилизанная черная голова Эббера.

— Я слышь, я слышь, ты замерзнул. Хочешь мой шерстяной панталон?

Миккель чуть не сбил Туа-Туа с ног:

— Живо наверх, сюда идут!

— Вдруг провалимся, Миккель?..

— Брезент на распорках, и мы за них удержимся. Скорей, сейчас войдут!

Черные чулки Туа-Туа замелькали по перекладинам.

Она скользнула между сушившимися шкурами, ухватилась за левую распорку и прильнула к ней.

Миккель лег на правой распорке, упираясь коленями в брезент. Ну, как увидят снизу бугры на потолке?.. Тогда пропали. Он взялся покрепче правой рукой, втянул живот и затаил дыхание.

Эббер уже вошел в сарай. Шест с крюком стукнул о лестницу.

— Так-так, тебе надо тысяча шкур на тело — ты не будешь зубом цок-цок, самый мерзлый акробатист в мире.

Слышно было, как Якобин, стуча зубами, снимает мокрую одежду.

— Ой, Эббер за шкурами поднимается! — ужаснулась Туа-Туа.

Миккель шикнул:

— Он тяжелый, не полезет. Крюком ловить будет. Берегись, чтобы не зацепил.

Эббер поднялся на первые две перекладины. Они были нарочно сделаны толще, чтобы выдержать вес дубильщика; отсюда он всегда доставал шкурки шестом.

Из отверстия в крыше появился страшный крюк. Он повертелся в разные стороны, словно щупальце спрута, потом решительно двинулся вперед — так близко от Миккелева лба, что Туа-Туа стиснула зубы, чтобы не закричать.

— Знаю, знаю, где вы, мой птички! — хихикал Эббер.

Раз! Крюк проткнул первую шкуру и потащил вниз.

А вот снова вынырнул — прямо на Миккеля! У самого Миккелева лица он поймал следующую «птичку». Шкурка медленно поползла к дыре; вдруг крюк дернулся и зацепил Миккелеву штанину.

Туа-Туа сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.

Эббер сердито рычал:

— Проклят крюк! Брезент зацепился! Лезь отцепить, Якобино!

Миккель, покраснев от натуги, достал из кармана нож и полоснул штанину.

— Стой. Сам отстал, проклят крюк!

Шкура исчезла. Миккель тронул коленку — кровь.

— Царапина. Молчи… — успокоил он бледную Туа-Туа, потом зажал «царапину» рукой, осторожно перегнулся через край и поглядел.

В ярком луче солнца, среди пляшущих пылинок, стоял Якобин и обматывал свою тощую грудь шкурами.

— Раньше, раньше!.. — ворчал он. — Как я мог раньше приехать, если ленсман день и ночь возле сторожки шныряет?

— Весь приход на тебя смотрел, да? — Эббер щелкнул языком. — Когда ты шел на церковь, с красивый черный котелок на твой голова?

Якобин бросил ему котелок:

— Ладно уж! Главное, теперь можно в путь.

Дрожащими пальцами Эббер достал из-за подкладки котелка кожаный мешочек.

— Николай-угодник тебя благословит! — тихо сказал он и поднес руку к свету; его могучее тело трепетало от волнения. — Все восемь?

— Все во-о-семь. — Якобин заикался от холода. — Ко-когда трогаемся?

Эббер сунул мешочек в голенище.

— Когда мясной бочка полный, друзь мой, — усмехнулся он, выталкивая Якобина за дверь.

— Но, Эббер, я же…

— «Я же, я же»!.. Ты думай, самый жирный человек мира можно стать от воздуха, да?.. — Голос дубильщика удалился по направлению к фургону.

Наступила тишина.

Миккель сидел неподвижно, зажав колено, и смотрел вниз, на черный котелок на полу. Он даже не заметил, как к нему подползла Туа-Туа.

— Больно, да, Миккель?

Она осторожно стерла кровь подолом. Миккель прикусил губу и улыбнулся ей.

— Когда ты так делаешь, мне ничего не больно, Туа-Туа.

Глава двадцать шестая

Южноамериканские ламы

Прокрасться мимо запертого фургона, в котором храпят два циркача, — самое простое дело на свете.

Миккель зашел к паромщику, договорился о перевозе, а теперь сидел за перевернутой лодкой и кривился: Туа-Туа перевязывала ему колено лоскутом от нижней юбки.

— Подумай как следует, Туа-Туа! — Он поморщился и загнул два пальца, осталось восемь.

— Сперва звал бежать, теперь говоришь — домой. Что ж тут думать…

— Потому что я умею считать до восьми, ясно? Слыхала, что Эббер сказал?..

— Если у меня свалятся чулки, то это из-за тебя! — сердито ответила Туа-Туа, отстегивая булавку.

— Вспомни, Туа-Туа: «Все восемь!..» Восемь, понимаешь? Чего восемь?

— Вязов на кладбище! — отрезала Туа-Туа и натянула лоскут так, что раздался треск.

— Ладно, пусть вязов, коли ничего другого не можешь придумать. — Миккель опять скривился. — Теперь представь, что идешь мимо вязов, вдоль кладбищенской ограды. Так? Пришла к двери в ризницу. Что пропало оттуда?

Туа-Туа ахнула и отпустила Миккелеву ногу:

— Рубины? С Каролинской шпаги!..

— Тш-ш-ш! Идет, после поговорим.

Хлопнула дверь, и на откосе появился паромщик. Он был старый, но греб хорошо — коли хорошо заплатить.

— Что, детишки, сидите, ждете дедушку-паромщика?.. По пятаку с носа, за вещи отдельно.

Туа-Туа достала из узелка пятнадцать эре:

— Вот, сдачи не надо.

Паромщик зашагал к лодке, проверяя на ходу каждую монету на зуб:

— Сдача плачет, в чужой карман не хочет, — сказал он, отвязывая веревку. — Чай, у Эббера были, зверей глядели?

— Каких зверей? — Миккель прыгнул в лодку.

— Али бывает цирк без зверей? — Паромщик презрительно сплюнул. — На корму, мокроносые, да не лотошитесь — вон какая морока.

На юге громоздились черные тучи, по воде протянулись морщинистые полосы. Старик взялся за весла. Он греб часто и сильно.

— А приметишь шерсти клок, не бреши после, будто дед зверей перевозил! — Он сердито фыркнул и пнул ногой осмоленную решетку.

Туа-Туа отодвинула свой башмак.

У Миккеля на виске забилась жилка.

— Каких зверей? — настойчиво повторил он.

Старик придержал весла и сощурился на фургон, высунувший над кустами свою красную крышу.

— Карликовых лам, вот каких, мокроносый! — прошептал он. — Южноамериканской породы. «Секретно, секретно»!.. — Паромщик оттопырил нижнюю губу, совсем как Эббер: — «Какой от циркус есть, если все знать, что есть внутри?..» Понятно, щенята?

— Ой, он Эббера передразнивает! — воскликнула ТуаТуа.

— Значит… значит, их перевозили на лодке? — вставил Миккель.

Но старик насторожился. Воспаленные глазки сердито сверкнули в сторону Туа-Туа:

— Получил я в придачу по полтиннику с головы? Получил. А за что получил? Чтобы держать язык за зубами. Так-то!.. Тихо сидите, мокроносые! Начинается…

Ветер нес из-за мыса стену дождя и соленых брызг.

Лодка запрыгала с волны на волну; паромщик швырнул ребятам клеенчатый плащ, дырявый, как сито.

— Дай ему полтинник, — может, заговорит, — шепнул Миккель. — Не сейчас, на пристани.

Вот и Льюнгская пристань за сеткой дождя. Туа-Туа выбралась на скользкие доски и достала из узелка полтинник.

— Какой он был из себя? — решительно спросил Миккель.

— Кто? — Паромщик хитро усмехнулся.

— Который отсюда лам отправлял.

Старик покосился на полтинник в руке Туа-Туа. Потом обернулся и поглядел во влажную мглу, словно вдруг ощутил на затылке колючий взгляд Эббера. Потом взял монету и попробовал на зуб.

— Широкополую шляпу видали когда? — пробурчал он. — А красные перья? Составьте вместе, и вот вам ответ.

Паромщик оттолкнулся веслом, и тяжелая лодка исчезла в густой мгле.

Глава двадцать седьмая

Мельница Уттера

Целый час шли они под проливным дождем; наконец Миккель приметил в зелени под горой крышу Уттеровой мельницы.

Мельник давно умер, но в половодье, когда в желобе бесновался бурный поток, сломанные колеса оживали и стремительно вращались.

Миккель остановился и взял Туа-Туа за руку:

— Мельница Уттера! Зайдем обсохнем.

Рыжие локоны Туа-Туа прилипли к ее измученному лицу.

— Уттера? Который повесился на балке? Ни за что на свете!

— По-твоему, лучше чахоткой заболеть?

— Но ведь люди говорят: там его призрак ходит!

— Не там, а на кладбище. И вообще, все это враки. Миккель на всякий случай плюнул три раза через левое плечо. — К тому же сейчас еще даже четырех нет. Где ты слыхала, чтобы призраки появлялись раньше одиннадцати ночи?.. — Он прижал мокрую, дрожащую Туа-Туа к себе: — Только дождь переждем, ладно?

Они медленно поднялись на бугор. Ливень исхлестал глину, выбил в ней множество скользких ямок.

— И вообще, мертвецов нечего бояться, — сказал Миккель. — Я вот о чем думаю: что паромщик сказал про лам? Помнишь картинку в «Естествознании»? «Карликовые ламы».. Враки для стариков! — Миккель вытащил из кармана клок шерсти. — Вот я в лодке нашел, к дегтю прилипло. Как по-твоему, на что это похоже?

— Но… но это же овечья шерсть, Миккель!

Миккель кивнул:

— Добавь человека в широкополой шляпе с красными перьями, и…

Туа-Туа круто остановилась:

— Ой, слышишь? Что это, Миккель?

Миккель настороженно посмотрел на мельницу. Северный конек торчал, словно клык, над развалившейся стеной.

Слышно было, как ветер свистит в щелях и хлопает ставней.

— Похоже на… А может, это ветер, Туа-Туа?

— Нет. Слышишь — опять! Как же быть, Миккель? — Туа-Туа семенила за ним, прижимая к груди узелок с «самыми заветными вещами». — Что это, Миккель?

— А вот сейчас проверю. Иди за мной.

В овраге бушевал подхлестнутый ливнем поток. Миккель остановился и нащупал в кармане нож. Неподалеку от водоската стояла между кривыми яблонями конюшня.

— Я пойду вперед, — тихо сказал Миккель. — Махну тебе рукой, если можно.

Не успела Туа-Туа ответить, как он уже исчез в мокрых зарослях. С бешено колотящимся сердцем она смотрела, как он снова появляется из кустов внизу, перешагивает упавшую балку и входит в конюшню.

Минута… две… три… четыре… Чья-то рука высунулась из двери и помахала ей.

— Отче наш, иже еси на небесех… Лучше спустись сюда, — прошептала Туа-Туа. — Вдруг это Уттер!

Она спустилась к сараю, хлюпая башмаками. Ее встретил запах навоза и гнилого дерева.

— Миккель, где ты?

Туа-Туа заглянула внутрь. На полу, между досками, выросли длинные стебли сорной травы. Посередине на перевернутом ведре сидел Миккель.

— Это не ветер шумел, Туа-Туа, — сурово сказал он и кивнул в темный угол. — Она там, коли хочешь взглянуть. Прикована цепью. Не иначе, опоили ее — совсем меня не признает.

— Да кто же там? — вымолвила Туа-Туа.

— Белая Чайка!.. — ответил Миккель.

Глава двадцать восьмая

Сирокко

Каждый знает, что значит потерять друга. Но еще хуже, найдя его вновь, обнаружить, что друг и смотреть-то на тебя не хочет. Не мудрено, что сразу падаешь духом и чувствуешь себя жалким и ничтожным.

Заячья лапа росла и росла в башмаке; казалось, еще немного — и башмак лопнет. Не помогло даже то, что Туа-Туа села рядом и обняла его за шею. Горло сжалось, но тут Миккель решительно сплюнул и почувствовал, что зол на весь мир.

Конюшню осветила молния, в душе Туа-Туа снова проснулся страх.

— Миккель, а ты думал, кто бы это мог…

— …цепь на нее надеть? Думал!

Миккель встал, полный решимости:

— Ты останься здесь, Туа-Туа…

— Что ты хочешь делать?

— Достану ключ, цепь снять. Лошадь-то моя или нет?

Из темного угла донеслось ржание Белой Чайки. Туа-Туа увидела, как Миккель с сердитым видом перешагнул балку и вышел наружу.

— Постой, Миккель! Ты не…

Он прошел прямо к мельнице, точно и не слышал ее оклика.

Дверь висела на одной петле, качаясь на ветру. Миккель был уже в сенях, когда Туа-Туа догнала его и схватила за руку.

— Погоди, Туа-Туа. — Он осторожно отодвинул ее в сторонку. — Лучше жди здесь.

— Я пойду с тобой, Миккель.

— Ладно.

Миккель собрался с духом и толкнул следующую дверь.

В узкую щель было видно, как качается от ветра паутина на потолке. Справа виднелся скелет водяного колеса, прикрытого истлевшим кожухом. По ржавым болтам барабанил дождь.

Дверь заскрипела сильнее — показался старый очаг.

В нем тлели угли, а рядом… рядом стояли на кирпиче башмаки.

Туа-Туа стиснула руку Миккеля. На каменной лавке за очагом лежал Цыган.

— Он… он спит, Туа-Туа! — Миккель хотел успокоить ее, но не сумел скрыть дрожь в собственном голосе.

Грудь Цыгана прикрывала драная куртка; ноги были босые, с мозолями от башмаков. Подушку заменял обломок кирпича.

Глаза Туа-Туа расширились от ужаса. Миккель шагнул вперед, к неподвижному телу.

Куртка? Брюки? Где искать? Сталь мексиканского ножа блестела во мраке, словно злой глаз.

— Может, в башмаках? — услышал он шепот Туа Туа.

Миккель присел, не сводя глаз со спящего. Правый башмак… пусто! Левый… Пальцы пошарили внутри и нащупали что-то твердое, холодное…

Молодец, Туа-Туа! Миккель обернулся с торжествующей улыбкой: в руке у него поблескивал ключ.

Он махнул Туа-Туа, чтобы выходила первая:

— Иди, я за тобой.

Несколько шагов — и лошадь будет твоя, Миккель Миккельсон!

Под полом бушевал поток. Сквозь щели проникал сырой запах ила и грязи, гнилые доски прогибались и скрипели так, что…

Тр-р-рах! Правая нога Миккеля провалилась. Он услышал крик Туа-Туа и почувствовал, как острые щепки впиваются в кожу. Словно пила прошлась по колену — тому самому, которое Эббер крюком зацепил.

Из тумана перед его глазами вынырнула рука Туа-Туа:

— Скорей, Миккель! Он просыпается!

Миккель оперся ладонью и рванулся. Есть! Колено горело, как ошпаренное, и он сильно прихрамывал, догоняя Туа-Туа.

— Ах вы, крысы проклятые!..

Огромный башмак пролетел возле самой головы Миккеля и грохнул о стену. Ба-ам-м! Туа-Туа захлопнула дверь.

Миккель подтолкнул задвижку.

Цыган заколотил кулаками по доскам:

— Откройте, козявки, не то я… не то!..

Но голос его звучал очень жалобно. А Миккель уже бежал через двор, через балку — в конюшню!

— Ну, ну, Белая Чайка… — бормотал он, возясь с цепью. — Узнаешь меня теперь?.. Славная моя!.. Все в порядке, Туа-Туа?

— Да, да, живей, он ломает дверь!

— Приготовься, Туа-Туа, сейчас!

Миккель вскочил на спину лошади — будь что будет! прильнул к ее дрожащей шее и крикнул:

— Но-о!

Одним прыжком Белая Чайка перелетела через балку.

Дождь хлестнул Миккеля по лицу — ничего, зато Чайка с ним и слушается его, как прежде. Он схватил Туа-Туа за руку и помог взобраться на лошадь.

— Дверь… сломал… — выдохнула она ему в затылок. Гони, Миккель!

Миккель рывком повернул лошадь, и они помчались к мосту. Цыган бежал к реке.

— Скорей, Белая Чайка, скорей!..

Старые доски на мосту жалобно застонали под копытами. Новый возглас Туа-Туа заставил Миккеля еще сильнее сжать каблуками потные лошадиные бока.

— Ой, Миккель! Он чуть не упал…

Но Цыган в последний момент удержался. Взмахнув руками для равновесия, он прыгнул вниз к бурлящему потоку. Еще прыжок — босые ноги Цыгана уверенно несли его вперед по камням, через реку.

Миккель обмер: Цыган бежит напрямик, хочет перехватить их!

— Белая Чайка, милая, хорошая… Скорее, скорее!..

И тут Цыган поскользнулся. Они увидели, как он ударился о гальку лицом и грудью. Течение потащило его за собой к водоскату, но он встал на колени и успел схватить корни на берегу.

А Чайка уже вбежала в лесок. Молодец, Белая Чайка!

Вдруг от реки донесся пронзительный, резкий крик:

— Сирокко!

Чайка вздрогнула всем телом.

Миккель нагнулся к лошадиному уху:

— Не бойся, Белая Чайка. Скачи скорей!

Но лошадь уже замедлила бег. Она трясла головой, точно невидимая рука держала ее за гриву.

— Сирокко, Сирокко!.. — звал голос с реки, уверенно, властно.

Передние копыта взлетели вверх, грива белым пламенем окутала лицо Миккеля. Лошадь сделала полный оборот и пошла, наклонив голову, к человеку, который лежал на прибрежной траве.

— Сирокко, Сирокко!

Миккель бессильно съехал с лошадиной спины на землю. Бежать! Но ноги точно отнялись. Цыган по-прежнему лежал на траве. Смуглое лицо исказилось от гнева, на щеках блестели капли… но не дождя и не пота.

— Кыш, букашки! — Он угрожающе похлопал ладонью по ножнам. — Али ножа захотелось отведать?

И тут раздался голос Туа-Туа, такой уверенный и спокойный, что Миккель даже удивился:

— Где ты ушибся?

— А тебе что! — Лицо Цыгана скривилось в гримасе. — Забыла, что я детей ем?

— Ногу, да?

Видно, было что-то такое в ясных зеленых глазах под мокрым рыжим вихром, отчего у Цыгана пропала охота огрызаться.

— Вывихнул! — буркнул он. — И нога, и сам — все не так…

Туа-Туа присела на корточки и осторожно коснулась распухшей ступни.

— Надо вправить ее, — сказала она.

Белая Чайка стояла неподвижно, над гривой поднимался пар.

Цыган сердито отвернулся:

— Не прикидывайся, что смелая! Небось сердце в пятки ушло.

— Раз Чайка тебя не боится, то и мне бояться нечего, ответила Туа-Туа.

— А ты, Колченогий? — Цыган сорвал пучок травы и кинул в Миккеля.

Миккель словно очнулся от кошмара.

— Лошадь твоя? — спросил он.

Цыган перевел взгляд с Миккеля на Белую Чайку:

— Скажи сама: чья ты, Сирокко?

Лошадь опустила шею и толкнула его мордой в плечо.

— Видал, Колченогий! — Цыган попытался встать, но скривился и снова лег. — Пять лет назад, когда мы приехали в Льюнгу, Эббер отдал ее мне. За ним деньги оставались, мое жалованье. Обещал смотреть за ней, пока я вернусь. Сам знаешь, как он свое слово сдержал.

Миккель изо всех сил глотал, не пуская слезы на глаза.

— Мы… мы поможем тебе добраться до Льюнги, — произнес он, нахмурившись. — С одним условием. Что ты пойдешь к Синтору и признаешься, как воровал овец и переправлял к Эбберу под видом лам.

Цыган уставился на Миккеля, будто на привидение.

Потом громко расхохотался.

Глава двадцать девятая

Возвращение трех беглецов

Постоялый двор купался в солнечных лучах. У причала перекликались кулики-сороки, в вереске сновали серыми комочками черноголовые гаечки, над крышей летали, посвистывая, скворцы.

Чудесный день! А в доме ничего не замечали…

Боббе лежал в каморке, скулил и отказывался есть и пить.

— А ну как он фортель какой выкинул из-за этой девчонки! — причитала бабушка.

— Чепуха, он же взрослый парень, соображает уже! — отвечал Миккельсон-старший и в десятый раз шел на пригорок звать Миккеля.

Стрелки на заморских часах еле ползли. К полудню солнце спряталось в грозовые тучи. Пророкотал гром, хлынул дождь, и по склонам Бранте Клева побежали мутные ручейки.

Бабушка сидела у окна и смотрела, как пузырится море от ливня.

— И вздую же я его, оболтуса, когда вернется! — приговаривала она, утирая слезы. — Господи, неужто в море ушел?

Она пошла за утешением к сыну. Петрус Миккельсон сидел, как обычно, в своей каморке, но на этот раз забыл запереть дверь.

— Это… это что же такое? — ахнула бабушка, переступив через порог.

На столе стоял красавец бриг с полной оснасткой, чуть побольше аршина в длину. Бабушка прищурилась и нагнулась к самой корме, прочесть название.

— «Три лилии»…

Петрус Миккельсон обнял ее:

— Вот именно, мать, «Три лилии»! Жаль, я не показал его Миккелю вчера. Может, он не…

— Что ты, Петрус Юханнес! — всхлипнула бабушка. — Неужто думаешь, он взаправду?..

Миккельсон-старший почесал Боббе за ухом.

— Раз Боббе здесь, то и он вернется, — сказал он.

В этот вечер бабушка выпила ячменного кофе больше, чем обычно, а от каленого ячменя снятся дурные сны. Бабушка металась на кушетке; ей мерещилось, что Миккель идет к ней в больших сапогах и клеенчатой зюйдвестке, изпод которой торчит желтый вихор. Дул сильный ветер, и половик качался, будто корабельные сходни.

«Пришлось, волей-неволей, идти в моряки», — сказал Миккель в бабушкином сне.

«Но ведь я тебе сколько раз толковала: в море опасно, сиди на берегу! Отец вон опамятовался же!»

«Много ты знаешь! — ответил Миккель. — А „Три лилии“?»

С этими словами он повернулся кругом, и бабушка ясно увидела, что ее старый половик уже не половик, а сходни.

Да что же она мешкает? Скорей за ним, дурнем этаким, пока не поздно! И бабушка, как была — в нижней юбке, прыгнула из постели на сходни. Ишь ты, бриг, и название на корме: «Три лилии»! Постой, кто это там на палубе?.. Ну конечно, Петрус Юханнес Миккельсон! В матросской куртке и бескозырке!.. Эй, что он вздумал, мазурик! Ухватился за сходни да ка-ак дернет! Бабушка бултых в воду вниз головой. И пошла на дно.

«Господи, спаси несчастную старуху!» — заплакала Матильда Тювесон во сне; она не умела плавать.

Бабушка отчаянно размахивала руками и ногами.

Вдруг пальцы схватили что-то косматое, и в тот же миг она проснулась. Боббе! Пес сердито ворчал, а снаружи кто-то стучался в дверь.

Бабушка Тювесон привязала Боббе к кушетке, сунула ноги в шлепанцы и побрела в прихожую. Солнце уже выглянуло из-за Бранте Клева, и она не стала звать Петруса Юханнеса, решила открыть сама. Руки искали щеколду, а в голове вертелась одна мысль: «Пришел, мальчонка… Вернулся, оболтус наш…» — Где ты пропадал, поганец? — всхлипнула бабушка, распахивая дверь. — Жаль, розги нет под рукой, не то бы я…

Остальные слова застряли у нее в горле. На крыльце стоял, болтая в воздухе распухшей ногой, — кто бы вы думали? Эбберов конюх! Одной рукой он опирался на Туа-Туа Эсберг, другой — на Миккеля Миккельсона.

Бабушка не стала ни охать, ни караул кричать. Она попятилась — ослабевших ногах — раз, два, три — и села в дровяной ящик.

Глава тридцатая

Бабушка вправляет вывихнутую ногу

Во всей Льюнге никто не мог сравниться с бабушкой Тювесон, когда надо было приготовить настой из вороники и можжевелового корня или остановить кровь. Но больше всего на свете она любила вправлять вывихнутые пальцы.

Вот почему, когда Енсе-Цыган проскакал на одной ноге на кухню, бабушка позабыла и о мексиканском ноже, и о Белой Чайке, и о Туа-Туа Эсберг.

— Господи, пресвятая богородица, никак, он ногу свихнул! — радостно воскликнула она и выскочила из дровяного ящика. — Марш за растопкой, Миккель, чтобы Туа-Туа могла затопить и нагреть воды!.. Да ты садись, что торчишь, будто каланча!

Бабушка подвинула самый лучший стул — это Цыгану-то, который привык сидеть на чурбанах, а то и просто на полу.

— То есть… как же?.. — забормотал Енсе-Цыган.

— Ох, уж эти мужчины — не могут, чтобы не ломаться! — рассердилась бабушка и усадила Цыгана силой, так что пружины взвизгнули.

Из каморки выглянуло заспанное лицо Миккельсона-старшего. И ему досталось под горячую руку.

— Живей неси лекарство, чего рот разинул!

Миккель и безмерно счастливый Боббе уже скрылись в дровяном сарае. Туа-Туа раздувала уголья. Бабушка поставила на плиту кастрюлю, в которой был налит квас с молоком.

— А тощий-то какой! Знать, пришлось поголодать… — причитала она.

Цыган только глазами хлопал, глядя, как на столе появляются зельц и ржаной хлеб. Бабушка была в ударе.

Вообще-то она припасла зельц ко дню рождения Петруса Юханнеса, ну да чего там!

— Тебя только за смертью посылать! — прикрикнула она на Миккельсона-старшего.

Наконец появился сундучок, и бабушка вытащила мазь на змеином жиру, овечье сало, бинт, палочки для лубка. Посреди кухни поставили на пол таз с теплой водой.

Бабушка пустила в воду мыло и стала отмывать вывихнутую ногу.

На твоем просторе,

Морюшко ты, море!..

напевала бабушка Тювесон, словно уплыла бог весть куда.

Вдруг, да так, что никто и глазом моргнуть не успел, она ухватила Цыганову ногу левой рукой, а правой дернула ступню.

Цыган подскочил с диким воплем, будто в него всадили нож. Таз опрокинулся, грязная вода выплеснулась на чистые бабушкины половики.

Грязь не сало,

Потер и отстало,

— весело пропела бабушка и закурила трубочку. — Главное, нога вправлена. С вывихом вредно зельц глотать.

Цыган сидел белый как бумага.

— Чего рот разинул, Миккель? — всполошилась бабушка. Подсоби придвинуть его к столу. Надо же поесть человеку.

Туа-Туа стояла в углу и ревела.

— Это чей бидон там прохудился? — прищурилась бабушка.

Миккель обиделся.

— Что ты, бабушка, не видишь — она расстроилась! А ежели человек расстроился, его, может, надо в покое оставить.

— Прав Миккель, — сказал Миккельсон-старший. — Иди, Туа-Туа, в мамину каморку, отдохни чуток. Потом расскажешь, коли есть что рассказать.

— «Потом, потом»! — всхлипнула Туа-Туа. — Знаю я, что будет потом. Я убежала от тетушки Гедды. Хотите выгонять, так выгоняйте сразу!

— Почему же ты убежала, дитятко? — спросила бабушка, нарезая зельц.

Туа-Туа посмотрела на зельц и глотнула, потом глянула на Миккеля и опять глотнула.

— Потому что я люблю…

— …зельц? — спросила бабушка, обсасывая сальную шкурку.

Туа-Туа затрясла головой:

— Зельц тоже, но еще… еще больше…

Она спрятала лицо в ладони и выбежала. Миккель побагровел.

— Ко…коли ничего срочного нет, — заговорил он наконец, — пойду на двор, подышу.

— Иди, иди, — ответила бабушка. — А встретишь случаем Туа-Туа Эсберг — ты ее знаешь, — то скажи, что не худо бы подсобить слепой старухе с посудой. В этом доме уже давно девчонки не хватает.

Глава тридцать первая

Кто блеет в прихожей

Енсе-Цыган всю свою жизнь бродил по дорогам. От этого развивается аппетит, да только на дороге хлеба не найдешь.

Лучшие в мире ковриги печет бабушка Тювесон из Льюнги. И Енсе принялся наверстывать упущенное. Он отрезал здоровенные ломти хлеба и клал на них толстые куски жирного зельца. Холодная жареная сельдь отправлялась следом за скумбриевой икрой. Когда бабушка налила ему пятую чашку кваса с молоком, он смог только кивнуть — до того у него был набит рот.

Зато Туа-Туа почти не ела. Стоило ей откусить кусочек, как тут же начинали капать слезы.

— Никогда, ни за что… — твердила она. — Пусть в Дании самые раскрасивые леса на свете, и пусть тетушка Гедда всех добрее… Все равно ничто… не может…

Миккель жевал поросячье ухо и никак не мог прожевать. В таких случаях единственное спасение — сметливая бабушка, такая, как у Миккеля Миккельсона. В самый разгар обеда ей вдруг загорелось мыть посуду. Ну и уронила тарелку, конечно, старая ворона.

И тоже давай охать:

— Хуже нет одной хозяйство вести в доме, где полно непутевых мужиков, — жаловалась она. — А тут еще, как на грех, глаза что ни день, то плоше. Хоть бы ты пособила, что ли, Туа-Туа, у тебя глаза молодые! Налила бы воды в таз да сполоснула тарелки…

Туа-Туа захлопотала с посудой и забыла про свое горе Бабушка удивленно вытерла слезы платком. Вот уж не ждала она, не ведала, что учителева дочка Туа-Туа Эсберг такая расторопная!

— А много ли тут дела-то! — Туа-Туа гордо повела подбородком. — Вы отдохните, бабушка, я сама управлюсь.

Солнце заглянуло в окна. Туа-Туа подняла нос и заметила, что стекла тоже протереть не худо. А натоптали-то — беда! Бабушка разрешит пол вымыть?

Бабушка разрешила.

— После обеда и займусь, — прощебетала Туа-Туа и рассмеялась в первый раз за много дней.

Цыган наконец-то оторвался от начисто вылизанной тарелки и сказал спасибо.

— А теперь что ж, пошли к ленсману, — сказал он.

Миккельсон-старший поглядел на Белую Чайку. Она стояла под дуплистой яблоней и обсыхала на солнце.

— М-м-м-м… — пробурчал он. — Нам туда вроде и ни к чему, но…

Туа-Туа оторвалась от своих дел:

— А зачем это Енсе понадобилось к ленсману?

Так и сказала «Енсе». Серые холодные глаза Цыгана заблестели.

— Подумаешь — овцу увел! — Туа-Туа сердито фыркнула. — А если человек голодный? К тому же он говорит, что и не крал вовсе. А Белая Чайка раньше была его. Спросите сами Эббера, когда про польские рубины пойдете узнавать!

Цыган так и подскочил. Рука его метнулась к ножу.

— Эббер?.. — прошептал он.

— Чего прыгаешь? — рассердилась бабушка и заставила его сесть. — С ногой-то!.. Да вы поглядите на себя, все трое краше в гроб кладут!..

Миккель попытался возразить, но Петрус Миккельсон поддержал бабушку.

— Мама права, это дело надо переспать. Туа-Туа отдохнет в ее каморке, Енсе — длинный, он здесь на кушетке ляжет, а Миккель в кладовке вздремнет.

Одно дело, когда Миккельсон-старший говорил животом, но сейчас голос у него был такой, что лучше не спорить.

Миккель свернулся калачиком на одеяле на полу. Боббе устроился в ногах. А только попробуй усни после такого дня!

Стоило ему закрыть глаза, как он видел белое лицо Якобина в воде, Эбберов крюк, паромщика, Енсе, Сирокко…

Белая Чайка! Миккель сел. Над самым домом гром рокочет, а Чайка стоит под яблоней!

Миккель сбросил одеяло и шмыгнул на кухню. Что это? Кушетка пуста, дверь приоткрыта!.. Похолодев от ужаса, он отодвинул занавеску и выглянул в окно.

Цыган отвязал лошадь и держался за холку, точно приготовился вскочить на спину.

Миккель хотел закричать и не смог. «Если ты опять угонишь Чайку, негодяй, то…»

Но Цыган просто оперся на лошадиную шею из-за ноги.

Вот уже Белая Чайка трусит к конюшне, а Енсе скачет рядом на одной ноге.

Стыд и позор! Цыган подумал о лошади, а он забыл…

Миккель присел на корточках возле плиты и стал подбрасывать полешки.

Он не заметил, как бесшумно вошла в своих войлочных шлепанцах бабушка налить воды в кофейник.

— Коли не спишь, Миккель, зайди сюда. Скажи, как нравится! — позвал отец из своей каморки.

Миккель вошел надутый.

Отец стоял на коленях возле кровати; он только что достал изпод нее кораблик.

— Хотел к твоим именинам поспеть, да оснастка задержала.

Так вот над чем отец трудился всю зиму: игрушечный корабль!

Может, Миккель и успел забыть, кто он такой, — зато сейчас сразу вспомнил. Нет, реи настоящего корабля не для Хромых Зайцев!..

Миккельсон-старший встал с разочарованным видом:

— Что-нибудь не так, Миккель?

Миккель пожевал:

— Только… только то, что на нем далеко не уплывешь. А мне надо в море!.. — Так и сказал: не «хочется», а «надо»! — Спасибо, — добавил он.

На кухне бабушка поторапливала Туа-Туа:

— Куда же я сухари дела? Ох, уж эти глаза! Ставь сюда сахар, Туа-Туа… Эй, мужчины, кофе пить!

Но у всех пропал аппетит. Даже Енсе болтал в чашке сухарем без всякой охоты.

— Так вот, — Петрус Миккельсон прокашлялся: — насчет овец, значит…

— В прихожей блеет кто-то, — угрюмо сказал Миккель.

— Передай сухари да не болтай вздора! — ответила бабушка.

— Али не слышите? Посмотрите сами, коль не верите, обиделся Миккель.

— Выше голову да стой ты, не качайся! — скомандовал кто-то в прихожей.

Туа-Туа стала белее снега — этот голос она узнала бы из тысячи.

— Тетушка Гедда!

Глава тридцать вторая

Тетушка Гедда ловит овец

Тетушка Гедда? Как же так? Разве она не уплыла в Данию, в Эсбьерг?

Конечно, уплыла. Но у тетушки Гедды была одна привычка: всякое дело доводить до конца. А тут она вбила себе в голову, что Туа-Туа — несчастная сиротка, которая сама и нос-то вытереть не сможет.

Мол, ей нужна твердая рука — такая, как у старой Гедды. Так думала тетушка, сидя в каюте «Короля Фракке» с вязаньем — курточкой для «бедной дитятки».

— Выше голову, крошка! — сказала тетушка Гедда и глотнула кофе из чашки.

Но кофе все равно что снотворное для одиноких, старых дев, и она сама не заметила, как заснула.

А когда она проснулась, Туа-Туа исчезла. Даже слезинки не осталось на диванном плюше.

Тетушка Гедда высунула в иллюминатор зонт и завопила страшным голосом.

Сбежались люди.

Тетушка Гедда кричала:

— Кто утащил Доротею Эсберг? Подайте его сюда, я из него душу вытрясу!

Пришел капитан, за ним рулевой, за рулевым — весь перемазанный сажей машинист. Каждый клялся, что с тех пор, как пароход отчалил от Паромной пристани, никто не видел рыжей девчонки в траурном платье и с зеленой лентой.

Обыскать пароход было минутным делом. Тетушка Гедда зарыдала и выгнала всех вон из каюты. Бедная крошка свалилась за борт! Не сидеть ей в городском парке в Эсбьерге, не слышать ей соловьиных трелей…

Тетушка Гедда до того расстроилась, что пальцы ее сами начали вязать.

Но что это торчит в тетушкином клубке? Дрожащие пальцы развертывают смятую салфетку. Гедда надевает очки и читает:

Дорогая, дорогая, милая тетушка Гедда! Ты никогда не простишь меня, но я тебя очень-очень люблю. Конечно, Дания очень красивая. Но…

Дальше был большой пробел и мокрое пятно, точно кто-то остановился, чтобы поплакать. Тетушка Гедда тоже вытащила платок. Вот напасть — еще и насморк одолел!

…моего лучшего друга звать Миккелъ Миккельсон. Он живет в Льюнге на постоялом дворе, но мы, наверное, убежим в Америку на угольщике. Не ищи. Орган возьми себе.

Твоя Туа-Туа.

Что сделала тетушка Гедда? Она отправилась на капитанский мостик, ткнула капитана зонтом в спину и гаркнула:

— Поворачивай пароход! Я еду обратно!

Но капитан «Фракке» не позволял каким-то там датским тетушкам командовать собой.

Он гаркнул в ответ:

— Здесь я решаю, когда и куда поворачивать!

Губы тетушки Гедды сердито дернулись. Но ей было известно, что и в Швеции и в Дании выбрасывание капитанов за борт карается по закону. Поэтому она довольствовалась обещанием, что ее высадят на берег.

— На первой же пристани! И орган чтобы выгрузили!

И тетушку Гедду высадили на берег. На ближайшем хуторе она наняла здоровенную подводу. Добрый крестьянин помог ей погрузить орган.

— Поехали! — скомандовала тетушка Гедда.

Возница чмокнул губами, подвода тронулась. Тетушка Гедда сидела за ящиком и вязала так, что спицы звенели.

Мы уже знаем, что дорога кончалась у Синторовой пристани. Но тетушке Гедде нужно было дальше.

— Сгружай орган! — распорядилась она. — Вот тебе крона за хлопоты, да не трать ее на какой-нибудь вздор.

Правда, крона была датская, но тетушка Гедда сказала, что она даже лучше шведской. И зашагала через пустошь.

Как раз в это время вернулась гроза. Она была из тех гроз, что способны неделями бродить вокруг деревни. Ветер завывал в горелом вереске. Тетушкины башмаки гулко шлепали по лужам.

— Бэ-э-э-э!

Тетушка Гедда круто остановилась. Ягненок? Ну конечно, ягненок!

Богатей Синтор перегнал свое стадо на северную пустошь, да, знать, один сосунок отбился и теперь звал мать.

Тетушка Гедда сразу определила: вон за тем обгоревшим загончиком блеет, бедняжечка.

— Ах ты, дитятко жалкое! — пробормотала Гедда и тихонько обогнула загон.

Но здесь она увидела не овечку, а человека в черном костюме и широкополой шляпе. Шляпу украшал венец из красных перьев.

— Бэ-э-э-э! — усердствовал мужчина; он еще не заметил тетушку Гедду.

— Постыдился бы, негодник! — крикнула тетушка и стукнула его зонтом так, что перья полетели.

Мужчина испуганно заблеял и бросился наутек на полусогнутых ногах. Но зонтик тетушки Гедды снова метнулся вперед, как молния, и зацепил беглеца ручкой прямо за шею.

Говорят, будто старые девы за версту кофе чуют. А дым над трубой постоялого двора был настоящего кофейного цвета. Если бы не этот дым, тетушка Гедда ни за что не нашла бы дорогу.

— Шагай, слизняк! — скомандовала она и повела полузадушенного кривляку вниз по Бранте Клеву, определяя путь по запаху.

В прихожей человек-овца вдруг заблеял еще раз и попытался вырваться.

— Нет, нет! — всхлипнул он при виде грозно поднятого зонтика. — Я не бежать вовсе, только чулки снять!..

На башмаки «артиста» были натянуты красные чулки от трико.

Глава тридцать третья

Шкура, которую надо дубить

Слыхали вы об овцах, которые стучались бы в дверь, прежде чем войти?.. Нет? Зато вы не слыхали и о таких тетушках, как Гедда из Эсбьерга!

Тетушкины руки были заняты двуногой овечкой, поэтому она толкнула кухонную дверь ногой.

— Мир вам, хозяева! — сказала тетушка Гедда и наподдала пленнику коленом сзади, так что он полетел к печке — прямо в пасть Боббе.

Боббе взвыл, подскочил и вцепился в черные брюки так ловко, словно всю жизнь только этим и занимался. Человек-овца вопил, Боббе глухо рычал.

Едва Петрус Миккельсон выдворил Боббе в каморку, как настал черед бабушки всполошиться:

— Не бери греха на душу, парень!..

Енсе поднялся на ноги и шел, хромая, на дрожащего оборотня. В правой руке он держал мексиканский нож.

— Так это ты, волк паршивый?! Так, ясно!..

Сильный удар сшиб с оборотня шляпу — полюбуйтесь-ка, вот он перед вами, сторож льюнгской церкви. На голове котелок, руки прикрывают то место сзади, где Боббе вырвал лоскут.

— Тоже волк — овца он, вот кто! — презрительно фыркнула тетушка Гедда, разделяя драчунов зонтиком. — Взрослый человек, а носится в проливной дождь и блеет! Где это видано?

Миккель смотрел, словно завороженный, на широкополую шляпу, упавшую на пол. Вокруг тульи торчали четыре замызганных пера, что украшали некогда уздечку цирковой лошади. Шляпа Цыгана! Которая слетела с его головы в тот раз, когда Белая Чайка прыгнула через речку.

Где же были твои глаза, Миккель Миккельсон?

Он перевел взгляд на ноги Якобина: акробат успел снять только один красный чулок.

«Соображай, какой получится след, если на башмак натянуть чулок? Как от морской овцы — что на песке, что на огороде!

И что такое пятиметровый прыжок для акробата!

И зачем — помнишь, Миккель? — зачем нужно было Якобину куда-то грести по ночам?

А хриплый, блеющий голос Якобина? Конечно же, это он заманивал овечек в Эбберову бочку!

И лишь один Боббе смекнул, какая опасность грозила Ульрике, когда она по вечерам шла навестить Синторовых овец — в охотничьих угодьях Якобина!»

Чем больше Миккель думал, тем яснее понимал, каким он был остолопом.

— Спрячь нож, Енсе, здесь я распоряжаюсь! — прогремел голос Миккельсона-старшего. — И без того дрожит, словно в лихоманке.

Бабушка подвинула Якобину скамеечку, и он, стуча зубами, сел возле печки.

Петрус Миккельсон вышел с видом судьи на середину:

— Так это ты, Якобин, крал Синторовых овец? Может, скажешь, зачем ты это делал. А мы послушаем.

Якобин посмотрел на дверь, где стояла, точно солдат, тетушка Гедда с зонтом наготове.

— Чтобы от воротника избавиться! — прохрипел он с отчаянием. — Эббер сказал, пока не наполним бочку, ехать нельзя.

— Как… что… ехать? — растерялся Миккельсон-старший.

— Они мечтали опять с цирком поехать, понимаете? — нетерпеливо вмешался Миккель. — И вбили в голову паромщику, что он не овец возит, а карликовых лам для цирка Кноппенхафера.

Тетушка Гедда опустила зонтик.

— Ишь, мошенники! — усмехнулась она. — И все потому, что воротник жал?

— Пять лет — больше ни один акробат не может выдержать такой ошейник! — мрачно сказал Якобин и оттянул пальцем воротник. — Если он после того не уйдет, то, считай, пропал, не будь я Еко…

— Екобин! — крикнула Туа-Туа и подпрыгнула на кушетке. — Понял, Миккель? «Е» на фонаре, который вожак подцепил рогами после пожара…

— Он думал, «Якобин» пишут через «Е», — подхватил Миккель.

Якобин окончательно сник.

— Я невзначай, — прошептал он. — Вышел, гляжу, а фонарь свалился…

— А мою шляпу на своей башке носишь тоже невзначай? — хрипло спросил Цыган и воткнул нож в стол перед носом у Якобина.

Якобин вспотел.

— Я нашел ее у реки, — прошептал он.

— И смекнул: «Кто приметит меня в этой шляпе, рвакет домой, как из пушки, и заорет — опять, мол, злодей Цыган балует!» Мол, разве церковный сторож, черный котелок, позволит себе, чтобы разбойничать?

Якобин жалобно заголосил:

— Хотите верьте, хотите нет, люди добрые, а я только потому эту шляпенку надевал, что очень уж котелок тесный!.. — Он сдернул котелок с головы и швырнул в печь. — Воротник, жилет — все жмет!..

— Хоть брюки-то оставь, — сухо заметила тетушка Гедда.

— Ну и пусть забирает меня ленсман! — всхлипнул Якобин. — Не гожусь я в церковные сторожа.

— Вот уж верно, — сказал Цыган и выдернул нож из доски.

Туа-Туа присела на корточки возле печки и повернула кочергой обгоревший котелок.

— Может, в нем что под подкладкой лежало, оттого тесный стал? — спросила она медовым голоском.

В кухне стало тихо-тихо. Якобин дернулся, точно пес от пинка.

— Я сроду не хотел их брать, — зашептал он. — Воровать в церкви — грех! А Эббер сказал — чего там, ведь Строльельм стащил рубины в польской часовне. И забрать их обратно только благое дело. Мол, святой Станислав, и святой Стефан, и еще куча святых благословят нас за это. А как добудем рубины, то можно хоть завтра в путь. Поверни шпагу другой стороной, говорит, и никто не заметит. А когда схватятся, мы тю-тю…

Но никто уже не слушал Якобина. Петрус Миккельсон натянул сапоги и послал Миккеля наверх, позвать Грилле.

— Скажи ему, чтобы ружье взял! — крикнул он вдогонку. Да поторопи — некогда, мол!

Он взял приунывшего Якобина за руку:

— Похоже, раньше, чем цирк отправится в путь, надо еще одну шкуру продубить? Ась?

Глава тридцать четвертая

Что было в слоновьем хоботе

Сигизмунд Эббероченко сидел на лесенке циркового фургона и пришивал пуговицы к жилету. Не знал он и не ведал, что через пролив уже идет лодка Грилле. На пути к берегу плотной стеной стояли водоросли, но киль плотниковой лодки был окован латунью и резал их, как масло.

Миккель Миккельсон взял чалку, прыгнул за борт, прошел по воде последний кусок до берега и привязал лодку за ольху.

Эббер поперхнулся. На корме, охраняемый рычащей шавкой, сидел, стуча зубами, Якобин. Эбберу нужно было пришить еще одну пуговицу, но он швырнул жилет в крушинник и нырнул в фургон.

Послышался тяжелый топот, и в дверь заглянуло потное лицо Грилле.

— А ну, выходи, Эббер! Покажи — прибавился у тебя живот с последнего раза?

Эббер осклабился, точно увидел деда-мороза, но на верхней губе у него выступили капельки пота.

— О, самый господин Грилле, — засопел он. — Надо какой шкурка дубить?

— Во-во, — сказал Грилле и сунул ружье в куст. — Да не шкурку, а целую шкуру… Сейчас и снимем ее! Верно, Миккель?

Плотник вытащил нож и проверил лезвие ногтем.

— Николай-угодник, спаси! — закричал Эббер и попятился к слоновьей голове.

За широкой спиной Грилле появились Туа-Туа и Миккель. Еще дальше стоял, крепко держа за шиворот Якобина, Петрус Миккельсон.

— Господин Миккельсон, господин Миккельсон, он хочет меня режет!.. — вопил Эббер, показывая дрожащей рукой на медленно приближающегося Грилле. — Сдержите безумца, господин Миккельсон!..

Нож сверкнул в воздухе. Одним ударом Грилле отсек хобот слону.

Никто не знает, ждал ли плотник, что из хобота выкатятся ему прямо в ладонь восемь польских рубинов. Одно бесспорно: того, что случилось в действительности, он никак не ждал.

Миккель увидел, как широкая спина Грилле начала дергаться, а руки закрыли лицо. Увидел, как правая рука нырнула за ворот. Левая уже скребла за пазухой.

— Ой, не надо! — кричал плотник. — Пустите, караул!..

Директор цирка Эббер издал жалобный вопль, бросился к нему и схватил хобот.

— Ах, мой чудный блошиный циркус! — заахал он. — Вы погубили его… Эберхарт, Эльза, Адольфина!..

— Уберите зверей! — орал плотник, извиваясь, словно змея в муравейнике.

— Коммен, коммен! — звал Эббер, протянув жирную руку. Вот, Адольфина, так, о, так… — Лицо его умилилось и порозовело, как у ребенка. — В свой домик, — сюсюкал он. Эберхарт, Адольфус, Сергей… мои дорогой птенчик!

Быстрым движением он воткнул на место пробку и вставил хобот в зияющую пасть слона. Потом обернулся, и черные усы его задрожали от гнева.

— А теперь вы, возможно, сказать, что значит сей вторжений у честного человек!

Пока Эббер собирал своих прыгучих артистов, Петрус Миккельсон зачем-то обошел фургон. И, когда он снова заглянул внутрь, лицо у него было крайне любезное и почтительное. Только кадык как-то странно шевелился.

— Господину Эбберу ведомо, что церковная кража карается пожизненным заключением? — глухо пробурчал кто-то за спиной дубильщика.

Эббер испуганно обернулся и уставился в злые слоновьи глазки.

— Кто… кто был это? — произнес он с ужасом.

— Ась? — спросил Миккельсон-старший с простодушным видом. — Вы что-нибудь слышали, дети?

— Я — ничегошеньки, — сказал Миккель.

Якобин приготовился упасть в обморок. Боббе рычал и грыз что-то за крушинником.

— Может, это слон? — спросила Туа-Туа медовым голоском. — В некоторых цирках есть говорящие слоны.

— Впрочем, коли вернешь рубины и покаешься в своих прегрешениях, то отделаешься отсечением головы, — пророкотал голос из слоновьей пасти.

У Эббера подкосились ноги, но он не сдавался.

— Вы… вы разорил меня! — По его толстым щекам покатились слезы. — Погибли мой дорогой блошиный циркус… О мой возлюбимый слон! О дорогие друзи, которые были идти с циркус Кноппенхафер по вольному свету…

Глаза его засветились мечтой о дальних странах. За спиной Миккеля послышался стон — то стонал первейший акробатист мира.

— О, ищите, негодяи! — вызывающе крикнул Эббер. — Ничего, ничего вы не найти!

Петрус Миккельсон продолжал ласково улыбаться.

— Помилуйте, чего искать-то? — удивился он. — Рубины? Из цветного стекла?

— Стек…стекла?.. — пробормотал Эббер.

— Ну да. Настоящие пастор еще в прошлом году снял. Моль съела ризы, а на новые у церковного совета не было денег. Миккельсон-старший сокрушенно развел руками. — Ничего, за рубины нам дали ризы еще лучше старых, золотая вышивка спереди и сзади. Вроде как на вашем жилете, Эббер.

Петрус Миккельсон достал из-под куртки Эбберов жилет.

Одной пуговицы не хватало. С подбородка Эббера падали капельки пота.

— Вишь, какие пуговицы красивые! — Петрус Миккельсон показал их оторопевшей Туа-Туа. — Овечьей кожей обернуты и только что пришиты.

Снаружи донесся визг Боббе, потом голос Миккеля:

— Пусти, Боббе! Пусти, я сказал!

— Бедный Боббе! Не иначе, последнюю пуговицу нашел, — озабоченно произнес Миккельсон-старший.

Миккель протиснулся между Туа-Туа и совершенно подавленным Якобином:

— Глянь, отец, что я у Боббе отнял. Он себе чуть последний зуб не сломал. Внутри что-то красное… — Миккель запнулся. — Это… это…

— Один из восьми польских рубинов, — сказал Миккельсон-старший. — Остальные семь на жилете директора Эббера. Стеклянные, правда, но красивые, ничего не скажешь.

— А церковная кража остается церковной кражей, — пробурчал голос из слоновьей пасти.

— Если к этому добавить кражу овец и поджог, — продолжал Петрус Миккельсон своим обычным голосом, — то милости ждать не приходится.

Эббер попробовал упасть на колени, но живот не пустил.

— Я буду платить все, господин Миккельсон, когда снова циркус работает! Клянусь! Наш славный, великий Кноппенхафер!..

Он выхватил из ящика на столе свернутые афиши. Они разворачивались одна за другой в его руках и падали на пол.

АКРОБАТСКИЙ И БЛОШИНЫЙ ЦИРКУС

ЭББЕРОЧЕНКО И ЯКОБИН САМЫЙ ЖИРНЫЙ ЧЕЛОВЕК МИРА

Якобин поднял одну афишу; лицо его озарилось внутренним светом.

— «Знаменитый воздушный вольт синьора Якобина со звуком», — благоговейно прочитал он.

— Со звуком? Это как же? — удивилась Туа-Туа.

Якобин сунул в рот указательный палец и заблеял так похоже, что задремавший было Боббе проснулся и завыл.

— Последнее выступление в Льюнге, — грустно сказал Якобин.

Эббер неуклюже поклонился:

— Пользовал огромный успех во все столицы Нового и Старого Света. Что могу еще служить, господа?

Петрус Миккельсон спрятал жилет с золотыми нашивками под куртку:

— Отнесу священнику, что он скажет.

Вдруг плотник Грилле, который все это время сидел на лесенке и чесался, вскочил и выдернул ружье из куста.

— Ох, я болван! — вскричал он. — Сижу тут, а ведь сегодня должен прийти капитан Скотт!

Глава тридцать пятая

Капитан Скотт

Всю дорогу в ушах Миккеля звучали слова Грилле. И чем больше он думал о кораблике в каморке отца, тем сильнее расстраивался.

Как будто отец хотел показать, что Миккель только на то и годится, чтобы пускать игрушечный кораблик на озере в клевском лесу. Куда, мол, тебе, хромому!

И уж что скрывать: в правом башмаке до того ныло и стучало, что вся Льюнга, наверное, слышала и смеялась.

В такие минуты, как никогда, нуждаешься в друге, который мог бы тебя понять. А коли есть хромая цирковая лошадь, то лучшего друга и не придумаешь.

Миккель шмыгнул прямо в конюшню, но Белой Чайки не было на месте.

— Господи, совсем забыла тебе сказать, — успокоила его бабушка, когда он ворвался на кухню. — Енсе собрался к священнику, так не пускать же пешком беднягу. «Езжай, говорю, верхом». Насчет работы отправился.

«Езжай!» Точно Белая Чайка не его, не Миккеля! Точно за нее не заплачено!.. хотя, если разобраться, она, может, и в самом деле его?

Миккель сидел у стола и жалел себя. В руке у него был кусок мела, но, как он ни пытался нарисовать коня с головой и хвостом, все бриг получался. Тогда он достал складной нож и перечеркнул все. Три раза. Прощай, «Три лилии»!

Прощайте, все мечты!

Зато у бабушки настроение было отменное. В сети Петруса Миккельсона попалась камбала — наконец-то будет добрый ужин, а то все тюря да тюря! А глаза… что ж глаза — у бабушки появилась помощница, Доротея Эсберг!

Туа-Туа нащепала лучины и растопила плиту. Туа-Туа очистила рыбу и нарезала петрушки. Туа-Туа подняла крышку и сказала, что уха кипит хорошо.

— Картошку как варить — в мундире или почистить?

— Почистить! — ответила бабушка.

Вот благодать-то, сиди да распоряжайся!

Тетушка Гедда сидела в качалке, прямая как палка, и не могла надивиться на Туа-Туа. Время от времени она бормотала:

— Вот так-так! Что скажешь, Гедда? Думала ли ты, гадала ли?.. И посолить не забыла, и на ногу легка, козявка, и все-то у нее в руках горит!

Старая Гедда сняла очки и вытерла глаза: что за наваждение, слезятся, да и только.

— Простыла, видать! — пробурчала Гедда.

Она всегда так говорила, когда волновалась.

А из кастрюли распространился по всей кухне такой заманчивый запах, что она не усидела и пошла к плите снять крышку совсем. Ну и, конечно, засунула куда-то очки, так что сам черт не найдет. Кончилось тем, что тетушка Гедда едва не свалила часы и шкафчик с посудой.

Бабушка возмутилась:

— Нетто не видишь?

— Без очков ни на шаг! — ответила тетушка сердито и чуть не села мимо качалки. — Где мои очки, Туа-Туа?

Но бабушка уже нашла их — они лежали возле сахарницы и нацепила на нос. Нацепила, раскрыла Миккелево «Естествознание» и давай читать:

— «Свиней держат так же, как домашних животных, хотя они глупые, ленивые, некрасивые с виду и только знают, что спать да есть. Самца называют хряком, самку — свиньей, детенышей — поросятами».

Четыре года не могла ни единой буковки различить и вот вам, пожалуйста!

— Вижу! — вскричала бабушка, сдернула тетушку Гедду с качалки и закружилась с ней так, что все половики в кучу сбились. — Вижу! Вижу!..

— Сразу слышно! — тяжело дышала тетушка. — Хоть уши затыкай.

Потому что, если человек каждый день курит из трубочки можжевельник, то голос у него делается хриплый-хриплый.

А только кто не порадовался бы, слушая, как бабушка поет:

И к юным и к старым

Божественным даром

Приходит весна.

Та-ти-та, та-та!

Даже тетушка Гедда и та заслушалась. Ведь этот же самый стих пели в Дании — в Орхюсе и в Эсбьерге!

Тетушкины губы зашевелились сами собой, на глазах выступили слезы: родная Дания, лен на полях, аисты на речке…

Петрус Миккельсон вошел со двора с ломом в руках и тоже загорланил. Почти на тот же лад, только слова другие:

Когда над морем шторм бушует,

А мы идем под парусами!..

Лом он бросил за деревянный ящик.

«Бушует шторм! — презрительно фыркнул про себя Миккель. — В тесной комнатушке, где только один корабль и тот игрушечный, чуть больше аршина в длину!..»

«Не-ет, — подумал он. — Вот придет капитан Скотт, только меня и видели!»

Что, если подложить кусочек кожи в башмак, может, никто и не заметит заячьей лапы? Он мысленно повторил, что собирался сказать: «…а если команда уже набрана, то я готов картошку чистить или что угодно без жалованья первые шесть месяцев…»

Тетушка Гедда, тяжело дыша, опустилась на качалку и посмотрела на Туа-Туа.

— Теперь разве что музыки недостает, — сказала она своим обычным, скрипучим голосом. — Совсем запамятовала: орган-то я ведь привезла. На пустоши стоит. Заберите для Туа-Туа, как уеду.

В кухне воцарилась мертвая тишина. Глаза Туа-Туа стали большие-большие, чуть не с блюдечко.

— Что глаза таращишь? — буркнула тетушка Гедда. — Неужто трудно в честь отца хоть «Ютландскую розу» выучить?

— Но… как же… — И Туа-Туа бросилась в объятия старой Гедды.

— Ну-ну, дитя мое, ты уже большая! — пробормотала тетушка. — Старые девы — слепые курицы. Им бы всем головы оторвать!

— И вовсе я не большая! — ревела Туа-Туа.

— И вообще, дикая жимолость плохо приживается в Эсбьерге. — Тетушка Гедда часто заморгала и высморкалась. — Люди говорят, ей особый ветер нужен… Да вытри ты слезы, какую мокроту развела!

— А ты будешь приезжать нас проведывать? — всхлипнула Туа-Туа.

— Каждую весну, как лед сойдет. — Тетушка Гедда нагнулась и прошептала на ухо Туа-Туа. — Мне обещан бесплатный проезд туда и обратно.

Тем временем Миккель зашел в каморку и появился оттуда с отцовой бескозыркой на голове. Из дыры сбоку торчал упрямый светлый вихор.

— И далеко ты собрался? — спросил отец.

— Скотта повидать, — угрюмо ответил Миккель. — Хочу на его бриг наняться… — Он повернулся к Туа-Туа; уши его слегка порозовели. — Ничего не поделаешь, Туа-Туа. Нельзя мне на берегу засиживаться. У меня от этого зуд во всем теле.

— А что?.. — Петрус Миккельсон сунул руку за шиворот и почесался. — Правду сказать, меня последнее время тоже чесотка одолевает!

Чудно. Отец пошутил, а бабушка Тювесон вдруг побледнела, как простыня.

Миккель опустился на колени возле порога и достал складной нож.

— Постой чуток, Миккель, дело есть! — окликнул его отец.

Миккель нехотя побрел назад. Только левая нога была обута; правый башмак он снял, чтобы подложить кусочек кожи.

Петрус Миккельсон прокашлялся:

— Так вот, Миккель: Скотт не придет…

Миккель смотрел мимо отца в каморку. Игрушечный корабль стоял на подоконнике, купаясь в лучах вечернего солнца.

— Не придет?.. — прошептал он.

— Ни сегодня, ни завтра, ни на следующей неделе, — продолжал отец. — А хочешь на бриг наняться, то можешь сделать это, не выходя из дому.

Бабушка Тювесон схватила миску со стола и трахнула о пол так, что осколки и картошка полетели во все стороны.

— Так это ты был, Петрус Юханнес? — жалобно сказала она. — Негодяй ты, и больше никто. Нацепил бороду и надсмеялся над старухой матерью. Капитан Скотт — как бы не так! Мазурик ты есть, мазуриком и останешься!

Петрус Миккельсон обнял бабушкины плечи. И она почему-то не стала убирать его руку.

— Это же ради тебя все, мама! — заговорил он. — Чтобы ты не убивалась все эти два года, не гадала, какие беды могут случиться со мной и Миккелем на море, когда бриг будет построен. Надул телячий желудок, сунул под куртку — вот вам и Скотт. А теперь один Миккельсон остался.

У Миккеля в груди разлилось ровное, приятное тепло.

«Со мной и Миккелем на море…» — Выходит, отец, — произнес он возможно тверже, — ты с самого начала задумал… меня?..

Миккельсон-старший улыбнулся:

— Было время — ты копил для меня в дупле. Теперь я накопил для обоих. Управлять каменоломней можно лет пять, шесть, но моряком остаешься всю жизнь.

Миккель сжал в руке кожаный лоскут.

— Ты все-таки копил в дупле?

— Ага, только что доски оторвал. — Отец вытащил из кармана коричневый конверт. — Вот, капитанский диплом. Смекаешь теперь, что я делал в ту зиму, когда вы оставались дома одни, а бриг стоял без снастей под снегом?

В прихожей загремели чьи-то сапоги. Вошел плотник и приставил два пальца к козырьку:

— Эфраим Грилле, корабельный плотник брига «Три лилии», докладывает, что получены канаты для снастей.

— Порядок! Спуск на воду, как назначено. Я уже начал команду набирать, — сказал капитан Миккельсон и глянул уголком глаза на кожаный лоскут, который свернулся и исчез в огне под кастрюлей.

Глава тридцать шестая

Спокойной ночи, Сирокко

Нелегко уснуть вечером, если на следующий день предстоит начать новую жизнь. Сколько дел надо сделать, со сколькими друзьями попрощаться!..

В ночном небе над Бранте Клевом изогнулся серебристый серп. Вдруг дверь постоялого двора скрипнула, и на крыльце появился долговязый парнишка в короткой рубашке с булкой в руке.

Белая Чайка не спала, жевала свежее сено, которое накосил ей Цыган, вернувшись от пастора. Теплые лошадиные губы, такие мягкие и бархатистые, пошлепали по булке — больше из вежливости, чем от голода.

— А я было подумал, что он увел тебя опять. Али ты его знаешь лучше моего? Хочешь услышать, что говорила бабушка за ужином сегодня? Никогда не ведаешь, что увидишь под грязной шляпой, — вот она что сказала!

Он постоял, помялся, потом решился наконец:

— Я тебя очень люблю, Белая Чайка, ты не думай. Но ведь ты же знаешь, что говорят про моряка на коне?.. — Слова упорно застревали в горле. — И… помнишь, что я отвечал ребятам в деревне? Которые давали за тебя акулью челюсть или еще какое-нибудь барахло. Только на белый парусник с двумя мачтами! Ну вот, парусник есть, стоит в заливе.

Белая Чайка фыркнула и потерлась мордой о его щеку, совсем как раньше.

— Если думаешь, что я реву, Белая Чайка, то ты не ошибаешься. Я ведь знаю — ты никому не скажешь. Даже и в деревне, верно?

Миккель совсем охрип и поспешил сковырнуть клеща, который впился в лошадиный бок.

— За…завтра ты отвезешь меня туда. В последний раз, Белая Чайка. Там тебя один человек ждет.

Пол жег пятки холодом. В дверях Миккель остановился и поднял руку.

— Спокойной ночи. Сирокко… — прошептал он.

Глава тридцать седьмая

Миккель мореход

Ночью, накануне спуска брига на воду, в Льюнге разразилась такая гроза, какой не видали здесь еще с той поры, когда бабушка Тювесон была девочкой.

В самый разгар ливня к убежищу Эббера подкрался льюнгский ленсман. Вместе с ним крался Грилле, который никак не мог забыть Эбберовых блох. Бабушка Тювесон до сих пор мазала плотника с вечера овечьим салом — до того они его искусали.

Грилле прицелился из ружья.

— Выходи сюда, не то стрелять буду! — проревел он, заглушая гром.

Но на месте циркового фургона была только грязная яма. В ней лежал отрубленный слоновий хобот и плакат с размытой надписью.

Грилле опустился на колени и прочитал в свете молний:

ПРИ ПОСЕЩЕНИИ ЗВЕРИНЦЕВ

ПРОСЬБА СОБЛЮДАТЬ ОСТОРОЖНОСТЬ.

ЗВЕРИ МОГУТ УКУСИТЬ!

— Попался бы ты мне, — прошипел плотник, толкая плакат ногой в лужу, — я бы тебя укусил!..

Для порядка ленсман прошел немного в южном направлении, вдоль колесных следов. А Грилле привязал к хоботу булыжник и утопил его в самом глубоком месте залива Фракке.

Петрус Миккельсон всю эту ночь провел на верфи: старики уверяют, будто новые бриги притягивают молнию мачтами.

Молния и в самом деле ударила с таким громом, точно земля раскололась, но не на верфи, а где-то за спиной Миккельсона-старшего.

«Ну все, конец постоялому двору пришел», — подумал он и бросился домой.

Посреди двора лежала дуплистая яблоня, расщепленная молнией надвое.

— Видать, решила, что Миккельсонам больше не нужна копилка, — сказал Петрус Юханнес опомнившись. — Что ж, она хорошо послужила: не только на каменоломню — на целый бриг скопили.

Из ямы поднимался дымок, но Миккель спустился туда босиком и выудил невредимую книжечку в синей клеенчатой обложке.

— Так вот куда я ее засунул? — удивился отец и полистал книжечку. — Да-а, все это капитан должен знать наизусть, чтобы водить суда в дальнее плавание.

— Селенографическая долгота и пеленг четыре с половиной градуса ост? — спросил Миккель.

Отец улыбнулся и положил руку на Миккелево плечо.

Они пошли вместе к причалу.

— Мне нужен наследник, — сказал Миккельсон-старший. Такой, чтобы знал морское дело. Вот я и хотел перед отплытием послать тебя утречком заглянуть в дупло. Но коли уж так получилось — держи сейчас!

На внутренней стороне обложки отец написал: Моему сыну Миккелю по случаю его первого плавания.

Грозовая туча ушла на север; солнце выглянуло из-за Бранте Клева и осветило тысячи ручейков.

— Красивая гора, жаль покидать! Говори сразу, Миккель, коли передумаешь.

— Хоть сто Бранте Клевов будь, не останусь! — ответил Миккель.

— Тогда слетай после завтрака в сарай за топором. Сам знаешь — для чего.

Корабельщики уже намазали спусковые дорожки мылом и убрали подпорки. В последний раз над заливом поплыла лихая песня:

Прощайте! Тесны берега, как харчевня.

Эхей, нам пора! —

.

сказал Ульса Пер.

— Пусть пенные волны рокочут у штевня.

Эхей, нам пора! —

сказал Ульса Пер.

Последний канат оказался, как всегда, самый крепкий, но Миккель справился с ним тремя ударами топора. Плотник Грилле устроил салют — целую бочку дегтя с порохом подпалил на макушке Клева. А тетушку Гедду одолел насморк, и она смогла только, сидя на кухне, сыграть на органе: «Якорь поднят. В море иду!» Рухнули кормовые опоры, и бриг скользнул в воду, словно лебедь, который расправил крылья и разгоняется, чтобы взлететь.

Теперь недоставало только одного — доски с именем на корме.

— Завтра же и напишем, отец? — спросил Миккель. «Ли-лии»…

Миккельсон-старший покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Что утонуло, то утонуло.

Миккель озадаченно посмотрел на него:

— Как же мы его назовем, если не «Три лилии»?

— «Миккель мореход» — вот как! — ответил Петрус Миккельсон.

Глава тридцать восьмая

Куда делся вышитый жилет

В ту пору, когда цветет вереск и скумбрия клюет, как одержимая, Миккель Миккельсон и Туа-Туа Эсберг прошли конфирмацию в церкви.

Бабушка Тювесон, разумеется, присутствовала на торжестве — в новых очках.

И тетушка Гедда тоже пришла. Она восседала с зонтом в руках, хотя на небе не было ни облачка, и пела, по-шведски и по-датски:

Не видя света, как в бреду,

По миру дольнему бреду.

Миккель — он сидел в первом ряду и поминутно оттягивал пальцем крахмальный воротничок — невольно вспомнил Эбберовых лам. Чудно — как плохо лето началось и как хорошо кончилось!

Мимо прошел новый церковный сторож — Енсе. Возле скамейки Миккеля он нагнулся, точно поправляя голенище, а сам качнул ступней и мигнул: «Слышь, как скрипит?»

Многие ли церковные сторожа в Швеции могут похвастаться новенькими кавалерийскими сапогами? Не говоря уже о настоящей цирковой лошади! А когда Миккель после молитвы поднял голову, в его псалтыре торчала бумажка.

В церковной конюшне, седьмое стойло от двери.

На добрую память тебе, Миккель, — прочитал он.

Вот-те на — снова-здорово терзаться между лошадью и кораблем!.. Ведь, кроме лошади, что еще можно найти на добрую память в конюшне?

После проповеди священник пригласил Миккельсонов в ризницу посмотреть шпагу.

Так, поддельные камни уже на месте… Миккель заглянул в шкаф. Где же ризы, которые купили за настоящие рубины?

— А можно посмотреть Эбберов жилет с вышивкой на животе? — спросил Миккель.

— Как… как ты сказал, дружок? — удивился пастор.

Петрус Миккельсон вдруг закашлялся, да так сильно, что пришлось отвернуться.

— Господин пастор, будьте добры, зайдите сюда на минуту, — пробормотал глухой голос из церкви.

— Не иначе, органист насчет нот хочет спросить, — сказал пастор. — Ну что ж, до свиданья, счастливого плавания!

Миккельсон-старший взял Миккеля за руку и вышел с ним на двор. Возле конюшни он остановился и вытер лоб.

Под откосом, среди камышей и плакучих ив, блестела река.

— Пастор не идет за нами, Миккель? — тревожно спросил отец.

— Как будто нет, — ответил Миккель.

— Ну и хорошо, сынок. Неловко в таком месте животом говорить, да что поделаешь. Понимаешь, рубины-то на Эбберовом жилете были самые настоящие.

— Насто… — ахнул Миккель. — Но ты же сам сказал!..

Миккель-старший обнял его одной рукой, а другой указал на небо:

— Скоро осень, Миккель. А осенью перелетные птицы покидают наши края. Сам знаешь, что будет, если какая замешкается.

— Конечно, но при чем тут Эббер и Якобин?

— При том, что они тоже перелетные птицы. У Якобина колени ныли, когда он долго не делал вольтов. А Эббер только и мечтал о том, чтобы опять пуститься по свету в своем фургоне. Теперь представь себе, что они стали бы спорить с нами из-за рубинов — мол, «Строльельм первый стащил их у Николая-угодника в Кракове». Тогда, пожалуй, не ушли бы они так легко от ленсмана… — Миккельсонстарший похлопал Миккеля по плечу: — Так что пусть Якобин делает сальто в Константинополе, если колеса доскрипят, а Енсе пусть моет окна в здешней церкви. И все будут довольны.

В кармане у Миккеля зашуршала какая-то бумажка.

— А жилет? — Он осторожно открыл дверь конюшни за своей спиной.

Петрус Миккельсон посмотрел кругом, потом расстегнул пиджак. Черные полы раздвинулись и открыли желтый жилет Эббера.

— Видал? Сколько лилий вышито! Я и подумал, что он больше подходит для бывшего матроса Миккельсона с «Трех лилий», чем держать его в ризнице, среди каких-то ветхих балахонов.

Он отошел к углу, где солнце светило ярче. Миккель шмыгнул в конюшню и закрыл за собой дверь.

— Пуговицы пришлось, конечно, новые пришить, — продолжал хвастать Миккельсон-старший. — И в спине убрать немного, аршин-другой… Миккель? Куда он пропал, разрази меня гром?! Миккель!

Миккель присел за ящиком. Он слышал, как отец идет вокруг конюшни, потом шаги смолкли по направлению к реке. Теперь вперед. Сердце Миккеля отчаянно колотилось.

Где же лошадь? У седьмого стойла он остановился и зажмурился, точно от солнечного зайчика. В стояке торчал мексиканский нож. На кожаном шнурке, привязанном к ручке, висели ножны.

Лучшего ножа ни один моряк не мог себе пожелать.

Глава тридцать девятая

Отплытие

Представьте себе «Морехода». Как он идет на всех парусах мимо дальнего мыса! Как он разворачивается кормой к ветру! Как наклоняется от сильного шквала и пронзает бушпритом волну!

На топе[10]Топ — верхушка мачты. полощется гордый флаг, острый нос рассекает волны…

Мудрено ли, что Миккель никак не мог уснуть накануне. Он слышал, как бабушка шуршит шлепанцами в своей каморке и складывает в сундучок все, что положено моряку дальнего плавания.

Когда заморские часы прохрипели одиннадцать раз, она заглянула в дверь:

— Ты спишь, Миккель?

— Нет, бабушка.

Бабушка Тювесон принесла старый судовой журнал с деревянными корками. Тот самый, который вынес Петруса Юханнеса на берег у маяка Дарнерарт, когда бриг «Три лилии» пошел ко дну.

— Возьми, на всякий случай, — прошептала она. — Может, он и в самом деле счастливый. И не забывай: как бы ни звали тебя дальние дали, а родная сторона сильнее зовет.

— А я… я и так уже понял, бабушка.

Она поцеловала его в лоб и побрела в каморку Петруса Юханнеса. Миккель затаил дыхание: что это? Никак, мужской голос плачет?

«А коли взрослому можно…» — подумал он, и ком в горле растаял сам собой.

Не грех иной раз всплакнуть в темноте. Ветер свистел в такелаже брига и завывал в расщелинах на Бранте Клеве… Многие уходят в плавание, но не все возвращаются домой. Больно становилось при мысли о всех тех, кого он не увидит, если…

Бабушку с добрыми глазами, от которых во все стороны разбегаются лучистые морщинки. Боббе — старого, некрасивого, верного Боббе. Он подумал о теплой собачьей морде, которая рылась по утрам под одеялом, разыскивая сахар, и о Белой Чайке — стоит одна-одинешенька в церковной конюшне. А еще…

Миккель натянул брюки и шмыгнул в сарай к Ульрике: она всегда утешала его, когда он был маленький.

— Если будешь говорить с Туа-Туа Эсберг, — прошептал он, — можешь сказать ей, что я ее очень-очень люблю!

Овечка жевала и ласково глядела на Миккеля.

— Но чтобы больше никто не слышал!.. Ты небось и не знаешь даже: богатей Синтор хотел дать мне пять овец — в награду за то, что Боббе отару спас. — Он почесал Ульрике спину. — А только я отказался, не бойся, чучело косматое. «Считайте, говорю, за мной тех, что в Эбберову бочку попали». Хорошо с одной овечкой дружить, но с шестью… беспокойно будет.

И Миккель пошел в дом. Свет луны падал на столик и на маленький бриг с вымпелом, на котором отец намалевал лилии.

Да, что утонуло, то утонуло…

Миккель стал на скамеечку, отодвинул потихоньку кирпич над печкой и сунул руку в тайник, где хранился дневник происшествий. Он достал его и вырвал листок со словами:

Пятое марта 1890. Вытащил воображалу Туа-Туа Эсберг из проруби в заливе.

Это случилось еще в ту пору, когда он был самым одиноким мальчишкой во всей Льюнге.

Дальше на том же листе было написано огромными буквами:

У меня есть друг!

Миккель вытащил уголек из печки — совсем как прежде — и приписал пониже:

Потому я вернусь, можешь не сомневаться, Туа-Туа. Обещает Миккель Миккельсон в ночь перед отплытием брига. Год 1897, ветер ост-норд-ост.

Затем он свернул бумажку и сунул в иллюминатор кораблика: здесь ее никто не найдет, кроме Туа-Туа.

На следующий день «Мореход» принял первого пассажира: тетушку Гедду.

Орган остался на кухне постоялого двора; зато она везла с собой в Эсбьерг отсадок жимолости с Бранте Клева.

Туа-Туа и Миккель уже попрощались, но, когда он ступил на сходни, она опять подбежала к нему.

— Не забудь, ты обещал научиться играть на органе! всхлипнула Туа-Туа. — А орган стоит на постоялом дворе в Льюнге.

Она выдернула ленту из волос и побежала вверх по пригорку не оборачиваясь.

Бабушка осталась одна на пристани — смотреть, как бриг ложится на курс и выходит в открытое море. Удивительно, как далеко видно в новых очках, даже сквозь слезы!

Миккель поставил свой сундучок на кормовой люк и вскарабкался на него.

Вот скрылась пристань, постоялый двор… Исчезла черная собака на берегу, за которой трусила старая овца.

Миккель смахнул слезы и плюнул в подветренную сторону так делают настоящие моряки, вместо того чтобы нюни распускать, словно какой-нибудь сухопутный краб.

Под конец был виден один Бранте Клев. На самой макушке стояла девочка и махала зеленой лентой.


Конец второй книги

1958 год


Читать далее

Книга вторая. Миккель мореход

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть