Пришел пароход

Онлайн чтение книги Бухта Анфиса
Пришел пароход

1

Остались во всей деревне две старухи, и — прав был бригадир Афанасий Николаевич — не сладко им пришлось в эту первую зиму. Потом-то привыкли. Над деревней, до крыш заваленной снегом, проносились ветры, истошно завывали в голых тополях; протяжно гудел бор; черные смерчи, застилая ясный зимний свет, крутились по белым лугам и вдоль реки. Зима выдалась вьюжливая, снежная, полная тревог и непонятного томительного ожидания, от которого старухи давно, уже отвыкли. Анфиса думала: по семьдесят каждой — какие уж тут могут быть ожидания!

По ночам ей все почему-то вспоминалась большая черемуха, которая росла в дальнем углу огорода, у самого родника. Черемуха была такая старая, что уже давно не цвела.

Отец все собирался ее срубить, да все забывал, а черемуха стояла в стороне, никому не нужная и никому не помеха. Но как-то утром отец пошел в огород, и Анфиса услыхала его удивленный голос: «Глядите-ка, вот так чудо!» И все увидели старую черемуху в цвету. Стоит она, притихшая, и будто ей радостно и стыдно за свои немолодые годы, за свой буйный цвет и тонкий запах нового меда. И сверкают на ней стыдливые слезинки розоватой зоревой росы, а золотые пчелки хлопотливо гудят в цветах…

И так отчетливо все это вспоминалось, что Анфисе кажется, будто она и сейчас слышит этот, ни с чем не сравнимый, запах нового меда, и гудение пчел, и как она тогда сломила ветку и заплакала, сама еще не понимая, отчего. Шел ей тогда пятый десяток, все радости изведаны, все слезы пролиты: мужа немцы убили в пятнадцатом году, она про него уж и не вспоминала, детей бог не дал. Так и прожила бобылкой и ни на что уж больше не надеялась. Вот отчего внезапные слезы ее только удивили, как всех в деревне удивило цветение старой черемухи.

И только сейчас, вспомнив этот, казалось бы, совсем незначительный случай, она подумала, что плакала она тогда совсем не от жалости к себе, а оттого, что в запоздалом цветении увидала укор своим мыслям. Пока человек живет, он должен жить и ждать своего цветения, и никогда не надо думать, что жизнь кончена и что ждать больше нечего.

Жить, цвести и отдавать людям мед твоих дел, мыслей, души — вот чему учит нас природа каждым своим явлением. А если учит, то не такая-то она, значит, равнодушная к человеку, и потому человек не может быть равнодушен к природе.

Утром Анфиса рассказывала соседке, Татьяне Егоровне, про черемуху, будто во сне ее увидела, иначе она и не поймет: какие такие думы могут быть у древней старухи — не девчонка, чтобы задумываться. А во снах своих человек не властен.

— Черемухе во сне цвести — девке под венец идти, — осуждающе проговорила Татьяна. — А нам такие сны, старухам-то, знаешь, к чему?

— Нет, — с ласковой уверенностью перебила ее Анфиса, — не теперь это, не нажилась я еще.

— Бог позовет — не спросит.

— А он меня, что ни утро, то и зовет, — Анфиса засмеялась и быстренько зашептала: — Как только зорька на окошки брызнет, так я и услышу: «Бабка Анфиса, — говорит он, — вставай, гляди, какой я тебе день создал…» Я ему тут же: «Иду, господи!» А тут мне солнышко каждой росинкой светит, сосны в бору пошумливают, рыба в реке играет. «Ну, как?» — «Хорошо, — говорю, — господи, спасибо». «Ну, то-то! А завтра жди, еще что-нибудь придумаем. Живи, бабка Анфиса, радуйся!»

— Так и говорит?

— Когда так, когда еще как-нибудь. У бога слов, что в поле цветов.

— Блажь это тебя томит, Анфиса. Смолоду ты блажила, а сейчас уж и совсем…

Не любила Татьяна Егоровна в своей избе сидеть, жила больше у родни да у старинных своих подруг и тоже не подолгу. Придет, расскажет все новости, на разговор-то она была бойкая, сообразительная и всегда знала, чего от нее ждут: где надо — посмеется, где надо — поплачет. И всем она мила, везде к месту: на похоронах — плакальщица, на свадьбе — песельница. Всегда ее привечали, за всяким столом ей место. И, кроме всего, был ей дан великий и редкий дар — точно угадывала тот момент, когда пора уходить, чтобы хозяева еще и подумать не успели, что она засиделась. Вот за все это ее везде и привечали.

А тут, что ни день — то буран, что ни ночь — то светопреставление. Снегу наворотило — не разбежишься. Сиди в своей избе, как мышь в норе. Надоест — к Анфисе проберется, вдвоем сидят и от скуки всякие случаи вспоминают. Или в карты играть возьмутся, пока в окошко белый день глядит, другого-то свету нет: керосина на донышке осталось, надо поберечь на всякий случай. За новым запасом сходили бы, да бураны не пускают. Сначала играют молча, сосредоточенно и даже не слышат, как шумит и грохочет ветер над занесенной избой. Будто там со свистом и улюлюканьем кто-то отчаянный на одичалой тройке проносится по крышам, по сугробам, взмывает в небо и снова срывается вниз. Привыкли и не слышат.

Лизнув палец, Татьяна Егоровна набирает из колоды.

— Вот какой день господь тебе создал.

Она только что удачно раскрылась и теперь готовится пойти под Анфису. Карта ей идет хорошая, и она очень довольна.

— Господь… — снисходительно замечает Анфиса, задумавшись над картами. — Пусть его позабавится.

Играют, пока на столе видать. А когда совсем уж стемнеет, долго еще сидят, прислушиваясь к завыванию ветра в трубе. Послушают, пригорюнятся, а потом, не сговариваясь, и заведут песню, да так, что сразу и не разберешь, то ли это в трубе, то ли щенок за дверью. Сначала поют песни старинные, протяжные, а потом — какие вспомнятся и даже с озорством и со значением, о котором и сами забыли, да вот запели — и вспомнилось. И тогда одна которая-нибудь по голосу догадается, что не просто подруга поет, а улыбчато: что-то такое, значит, было, раз в песню попало, да так и осталось. И человека уж нет того, и дела его забылись, а песня живет, и у песни долгая память. Все песни перепоют, за молитвы возьмутся — лишь бы петь, а какие там слова — «господи помилуй» или «мой миленок», — это уж им все равно. Сидят в темноте и поют, глядя, как на морозных стеклах вспыхивает и гаснет летучий лунный свет. Вот, слава богу, и еще один день прожит.

Прожит день, пора старым костям на печку. Поплотнее запахивая платок, Татьяна Егоровна посмеивается:

— Мы с тобой, Анфиса, как все равно молоденькие… Ну, пошла я, прощай. Завтра опять соберемся, чего-нибудь вспомним.

2

Только под рождество угомонились бураны. Сразу же по насту, прокаленному морозом до сахарной хрупкости, запрыгали зайцы, как будто бы они только и ждали, когда стихнет. Сначала, неизвестно откуда, — разведчики, очень отчаянные и в то же время осторожные, не доверяющие даже тишине. Вернее, больше всего их и пугала-то именно подозрительная тишина. Но очень скоро они освоились, обнаглели до того, что днем прыгали по крышам, как по сугробам.

Каждое утро Анфиса находила на крыльце свежие заячьи следы и черные катышки помета.

А соседка Татьяна Егоровна уж и лыжи приготовила и все посматривала на тот берег, еле различимый среди морозно сверкающих голубоватых снегов, но только и могла рассмотреть, что черные полосы перелесков да в белом небе темную прядку дыма над кирпичным заводом.

Показалось ей, будто кто-то идет к ним на лыжах. Подумала: блазнит, подумала: это истома от морозного блескучего света. И утерла глаза концом шаленки. Нет, и в самом деле идет человек.

Татьяна Егоровна — к Анфисе по нахоженной тропочке:

— Человек к нам! Человек!..

Вот уж и Анфиса на крыльце, пальтушка нараспашку, успела только в рукава влезть, дрожащими пальцами ищет застежки.

— Где человек?

— Да смотри шибче! Вон он, лугами уже идет.

— Ой, и верно! Бежит живая душа.

— Господи, радости-то!

— Человек к нам!

Встретить бы надо, так ведь не заяц, по насту не поскачешь. Долезли кое-как до пригорка, стоят и от нетерпения не то с ноги на ногу переминаются, не то пляшут, нечаянной радостью подхваченные, руками размахивают.

Теперь уж совсем хорошо видно нежданного человека. Черная дубленка на нем, ремнем подпоясанная, и черная кожаная ушанка на сером меху. Идет не спеша, расчетливо, а как на угор подниматься, так и вовсе нога за ногу. На старух глядит и, будто понимая их ликование, сам вроде улыбается. А у тех уже новая забота — человека делят:

— Ко мне его поведем, — сказала Анфиса.

— Это почему же? У меня с утра топлено.

— У меня домашности больше.

— И у меня не сорочье гнездо, — не уступает Татьяна Егоровна. — И кипяток в чайнике, а у тебя в чугунке.

А как человек подошел, то все споры сразу и кончились. Оказался знакомый. Рыбачить каждое лето приезжал вместе с Ильей, племянником Татьяны Егоровны. Ее, значит, и гость. И фамилию вспомнили — Елин, а вскоре узнали и как звать: Степан Ксенофонтович.

В избушке у Татьяны Егоровны он выложил на стол все, что было в его рюкзаке, поднес старухам по полстакана водки, щедро угостил городскими закусками и сладким городским хлебом, а за чаем рассказал, зачем пришел. Сторговал он старый дом, который стоит у самого мыса, и, прежде чем окончательно назвать цену, решил посмотреть его.

— А как же вы покупаете и не боитесь? — спросила Татьяна Егоровна, тоненько захихикав. — А если покупка ваша под воду уйдет?..

— Нет, этого теперь не может быть, — строго объявил Елин и еще строже добавил: — Поскольку я дом покупаю.

— О, господи! — воскликнула Татьяна Егоровна, делая вид, будто совсем уж она помирает со смеху, чтобы обходительный покупщик не подумал, что она не поняла его шутки.

Но Елин и не собирался шутить. С некоторым удивлением покосившись на хозяйку дома, он обратился к Анфисе:

— Вот вы, к примеру, не захотели переселяться. Председатель ваш мне сказывал.

— Некуда мне переселяться, да и не надо.

Одобрительно посмотрев на Анфису, Елин спросил:

— Место ваше, значит, крепко стоит?

Анфиса похлопала по плечу свою подругу:

— Да уймись ты. Видишь, человек дело говорит. А тебе бы только все смешки. До икоты даже. Иди воды попей, прохладись.

— Я это к чему спрашиваю, — продолжал Елин, — вот к чему: я много всяких мест видел, весь Урал изъездил, а такой красоты душевной нигде не встречалось. И вам вечная благодарность, что не поддались… — Он поднял стакан, поклонился Анфисе и выпил. Кинул в рот кусок колбасы и еще раз поклонился, почти коснувшись столешницы широким лбом.

Все это почему-то очень растрогало Татьяну Егоровну; икнув, она припала к Анфисиному плечу:

— Анфисушка-матушка, мы с тобой бабы-сироты, помрем, и поплакать над нами некому. Спасибо, добрый человек пришел-пожалел.

— Говорю тебе: уймись, — ласково повторила Анфиса и объяснила Елину: — У Татьяны-то нашей, что смех, что слезы — сверху лежат. Такая уж легкодушная.

— Ничего, пускай ее, — разрешил Елин и строго заговорил о том, как он навечно привязался к Старому Заводу, как он вспоминал его до того, что даже во сне видел почти еженощно, и, заседая в своем учреждении, часто задумывался и как бы даже слышал звенящий шум бора на ветру. В таком томлении он еле дотянул до пенсии и чуть не заболел, услыхав, что деревню переселяют на другой, бесприютный и пустынный берег.

Говорил он долго, утомительно и таким тоном, будто отчитывал кого-то за нерадивое отношение к порученному делу. Татьяна Егоровна вздремнула на Анфисином плече, да и самое Анфису позывало на дремоту. Хорошо, что Елину захотелось курить. Прикурив, он погасил спичку, и, когда спичка погасла, он вдруг увидел, как сумрачно стало в избе, и понял, что день докатился до раннего зимнего вечера, а ему еще предстоит обратный путь.

Он поднялся, посмотрел на притихших старух и подумал, что не в том подвиг, что Анфиса отстояла свою деревню, а в том, как они тут в одиночестве зимуют среди таежных просторов.

— Как же вы тут живете-то?! — изумился он, утратив на время всю свою строгость.

— А что? — очнулась Татьяна Егоровна. — Так вот и живем. А у меня коптилочка есть. У Анфисы так и вся лампа. Керосином только поиздержались, так я завтра в Токаево сбегаю.

На улице было совсем светло, но уже пошли по небу желтоватые полосы — предвестники заката, — и снег как бы подернулся перламутровым блеском, розоватым с голубыми переливами.

Дом стоял на мысу, недалеко от корявого тополя. Елин обошел его вокруг, достав из рюкзака рыбацкий топорик, сделал на бревнах затески. Бревна, хоть и старые, но крепкие и даже на торцах только едва тронутые. Скинув лыжи, влез на заваленное снегом крыльцо и тем же топориком оторвал ветхие доски, которыми забита, дверь.

Старухи стояли поодаль под тополем. Они видели, как в окнах сквозь щели между досками бледно вспыхивал желтоватый свет — новый хозяин строго и придирчиво осматривал все внутри дома, высоко над головой поднимая горящие спички. Он и там стучал своим топориком, что-то передвигал, гремел заслонкой, заглядывая в печь.

Наконец он закончил осмотр и вышел на крыльцо. Снова заколотил дверь и, спрятав топорик в пустой рюкзак, встал на лыжи. Но перед тем как тронуться в путь, махнул старухам рукой и строго приказал:

— Вы тут досматривайте, в долгу не останусь!..

Глядя, как он удаляется по своей лыжне, Анфиса думала, что для деревни начинается какая-то новая жизнь, и это ее радовало: значит, не напрасно она осталась в своем доме. Первый, кто пришел утверждать новую жизнь, оказался строгим, хозяйственным человеком и к тому же обожающим красоту, знающим в ней толк. Таким и должен быть житель здешних мест. Красоте требуется не только обожание, но и твердый порядок, и хозяйский глаз.

— Ну вот, — сказала она, — теперь уж нас три хозяина. Теперь уж мы с тобой не сироты.

3

Так прожили две старухи эту полную тревог и ожиданий и поэтому необыкновенную первую зиму в опустевшей деревне. Сами-то они, умудренные опытом долгой и нелегкой жизни, думали, что все тревоги, отпущенные на их долю, давно пережили, и потому ничего уж и не ожидали. Деревня, в которой прошла жизнь, переселилась на тот далекий берег. Здесь остались только воспоминания, которые под старость отрады не приносят.

— Как все равно молоденькие, — сказала Татьяна Егоровна. — Ожидаем чего-то… Ночь, а мы ожидаем.

Анфиса промолчала: Татьяну все равно не переговоришь, известная балаболка, рот закрывает только, когда глотает, и то потому, что, разинув рот, ничего не проглотишь. Вышли они послушать, как шумит вода, гуляя по лугам, да где она шумит: весной вода берегов не признает.

Они остановились на пригорке под молодым, но уже искривленным от ветра тополем; от низко опущенных веток пахнет пьяной горечью набухших почек. Стоят две старухи, прислушиваются, не загремит ли Сылва-река по-весеннему. Но все тихо, и эта привычная тишина настораживает их и пугает. Вода почти прекратила свое течение, льдины неприкаянно бродят в темноте, как серые чудовища, иногда они лениво сталкиваются и снова продолжают бестолковое неторопливое кружение.

А вода все прибывает, идет так величаво и деловито, как хозяйка по своему дому, заглядывает во все углы, заполняет все впадины, подбираясь все ближе и ближе к холму, на котором стоят четыре избы и несколько тополей. Днем, когда все видно, не так страшно, а сейчас, в темноте, слышно только, как спокойно шумит большая вода и все время раздаются какие-то непонятные шорохи, приглушенные вздохи и звонкое хлюпанье. Кажется, будто кто-то, страдающий насморком, бродит в темноте по лужам и никак не может выбраться на сухое место. Все это усиливает тревогу, старухам кажется, что вода подобралась уже под самые ноги, стоит сделать шаг — и вот она — вода. И хотя они знают, что все это им кажется, что половодье только началось и вода еще далеко, они не могут спать спокойно.

— Вот так и будем стоять, — не унимается Татьяна Егоровна, — как зайцы на кочке. А там, гляди-ка…

Там, куда она показала, далеко, в черной темноте ночи, переливчато блестят огни кирпичного завода и большого поселка около него. Левее тоже много желтых и голубых огней, и, мелькая между невидимыми в темноте перелесками, пробегает сверкающая змейка электрички.

— Там, гляди-ка, жизнь, люди там живут, а мы ничего и не видим. Ох, Анфиса, чего-то мы не то делаем…

Анфиса протянула руку и, поймав липкую тополевую ветку, осторожно сжала ее. Почки оказались мягкими, податливыми под пальцами, щедро источавшими липкий смолистый сок.

— Тополя рано зацветут, — сказала она. — Теплое лето идет.

Но Татьяна Егоровна все вздыхает в темноте, все нашептывает да причитает: вот теперь им только и осталось, что поглядывать на жизнь издали, из-за реки. А река, матушки мои, все разливается, и с каждым часом все шире да шире, так что вскорости и не увидишь, как там люди живут, на том берегу. Да еще и берег-то разглядишь ли? Ничего не увидишь, кроме, не дай господь, пожара. Но даже и пожар на том берегу не угроза: река-то на что? Она защитит от всего, что там ни случись на том берегу. О-хо-хо, кто знает, где они теперь обозначатся, эти берега? До какого предела дойдет Сылва и что еще она, матушка, которой встали поперек пути, придумает, чем удивит, что выкинет?.. В горах она зародилась, промеж гор и возрастает, а горы наши Уральские — ох как отзывчивы! — на воду не скупы, все в реку да в реку… Что-то будет, когда она, матушка, в сурьез войдет?

Так она причитала, а сама прислушивалась, что скажет Анфиса и куда ей повернуть свои причитания. Но та — хоть бы слово! Или ей обрыдли все такие разговоры, или сама забоялась и даже, может быть, пожалела, что осталась? Все может быть, но только ведь не скажет, не признается и от своего не отступит. Это уж всем известно.

Осторожно спросила:

— Что приумолкла?

Анфиса выпустила ветку.

— Тебя заслушалась.

— Ох, да я еще и не то скажу, ты меня не очень-то слушай. Бог милостив.

— А за что ему нас миловать?

— Это правда твоя: не за что. Разве за сиротство наше, — предположила Татьяна Егоровна, и ей показалось, будто Анфиса тихонько засмеялась. Или всплакнула? Нет, смеется.

— Присиротилась — полсвета родни.

— Так я же про тебя.

— А у меня — весь свет.

И все посмеивается. Татьяна Егоровна тоже засмеялась, и тут же вздохнула. И так, вздыхая, проговорила:

— Ох, подруженька моя, всей-то у нас родни, что в тайге коряги да пни.

— Ну вот и хорошо. Давай-ка по домам, пока печки не совсем остыли. А станем мы с тобой бояться да сиротиться, так нас и заяц побьет.

И побрели две старухи по пригорку, подбадривая одна другую, а кругом — хоть глаз коли! Слева — сосновый бор, темная тайга, справа — Сылва разливается, новые берега себе ищет. Небо — как одна сплошная черная туча, упавшая на землю: ни просвета в нем, ни звезды.

Две старухи, не прощаясь, побрели в темноте по знакомым, истоптанным дорожкам к своим домам.

4

Дверь бесшумно отворилась, и в избу вошел токаевский старичок Исаев — Анфисе ровесник. Она его никогда не уважала за то, что смолоду он славился как лодырь и пакостник. С годами, конечно, поутих, но не остепенился. Как был никчемным мужичонком, так и остался.

Она очень удивилась:

— Ты это зачем?

— Погреться зашел, — ответил он так просто и ласково, что Анфисе сразу сделалось не по себе: что это он задумал?

— Проходи, — недобрым голосом сказала она, — гостям рада.

— Я бы к тебе на печку…

— Ну, уж это теперь совсем нам ни к чему, — засмеялась Анфиса. — Ишь ты что, старый, придумал…

Смотрит, а он стоит у порога босой, в одной длинной рубахе и от холода то одну, то другую ногу поджимает. А лицо светлое, а волос на голове и в бороде серебром отливает, и даже до того, что вокруг головы как бы светится. Вроде сияние стоит. А сам в то же время носом потягивает, как простуженный.

— Не узнала ты меня? — он спрашивает. — А ведь я — бог… Иисус Христос.

— Узнать-то я узнала, — отвечает Анфиса, — а признать побоялась: в этаком-то обличье.

— А что, — объясняет бог, — не могу же я по земле ходить в своем виде. У нас этого не положено. Которая душа открытая, сразу меня узнает, какую бы ни принял личину.

— Так старик тот, Исаев, — человек вовсе негодный. Что ж это ты, получше чего не нашел?

А бог как бы даже устыдился и сильнее носом захлюпал:

— Да, действительно. Торопился я очень, взял что первое подвернулось. Дерьмо, ведь оно всегда под руку лезет.

— Это верно, господи, к хорошему дотянуться надо. А это само к рукам липнет.

— Ну, вот и поняла, — сказал господь так ласково и зазывно, что Анфисе сделалось не по себе.

— Да куда ж ты, господи, торопился? — всполошилась Анфиса. — Уж не по мою ли душу?..

А он так серьезно сказал и даже со строгостью:

— Нет. Душа твоя, Анфиса, к здешним местам навеки приросла. Так что ты не беспокойся. У меня к тебе совсем другой вопрос. Я сейчас уйду, а ты проснись и выглянь в окошко. Да ничего не бойся, поскольку я с тобой.

И повернулся к двери.

— Господи, да ты бы погрелся, печка-то теплая еще!

— Меня не печка греет, а хорошие дела, — донеслось до Анфисы, и тут она проснулась, не успев даже договорить эти господни слова. Не то дослушать, не то договорить — спросонок разве поймешь?

В избе темно, и только окошки слабо белеют. Из окошек брезжит свет, такой немощный, что только и хватает у него сил доползти до лампы, стоящей на столе, и лечь на стекло светлым, без блеска, пятном.

По-прежнему слышно, как кто-то, страдающий насморком, все еще не может выбраться на сушу, только теперь Анфисе показалось, будто он шастает под самыми окнами. Совсем уж близко шумит и плещет вода и слышатся приглушенные вздохи и звонкое простудное хлюпанье. Бог в обличье никчемного старика Исаева. Приснится же такое, прости господи! «Ты, — говорит, — не беспокойся, выгляни в окошко».

Грознее зашумела вода, что-то треснуло и с плеском повалилось, будто тот, простуженный, наткнулся на плетень и ломает его. Вот и еще раз, теперь уже сильнее, и вода зашумела яростнее… Ах, чтоб его!..

Анфиса поскорее спустилась с печи и сунула ноги в резиновые сапоги. Глянула в окошко: так и есть, вода уже в огороде и плетень повален. Старика Исаева даже во сне видать — добра не видать. Хотя это был бог в обличье пакостного старика Исаева. А если это был не бог, а совсем наоборот: пакостный старик Исаев в обличье бога? С него станет, со старика-то. Ох, что это я? Что вздумала! Исаев-то помер давно. Чего ты меня путаешь-то, господи!

Глянула с крыльца и не узнала ни своего огорода, ни широкой впадины, куда по желобу, обросшему бархатным зеленым мхом, сбегал родничок в черную колоду. Колоду эту выдолбил еще ее дед из лиственничного кряжа. Сколько прошло лет, а ей хоть бы что: где положили — ни гнили, ни трещинки. Черемухи осыпали ее белым снегом своего цвета, красотка-рябина заглядывалась в бегучую воду. Где теперь все это? Где калитка в плетне, через которую Анфиса, сколько она себя помнит, ходила к роднику по узкой тропинке? И тропинка та где?

Ничего нет. Все захлестнула мутная весенняя вода. Серые с зеленым обломом льдины, загнанные ветром, встают на дыбы, ломают вершины затопленных черемух и рябин, ударяются о берег, прочерчивая четкие границы новой бухты. У мыса уже обрушились первые глыбы глинистой земли.

Ветер гонит волны, кидает на отлогий бережок серую пену; как живая, ползет она между прошлогодними грядками и дышит, как живая. Здесь, у поваленного плетня с калиткой, Анфиса увидела старую колоду — всплыла и бьется на волнах, прижатая к берегу. Увидала и обрадовалась: не все еще пропало, еще можно жить!

Прибежала Татьяна Егоровна, совсем заполошная:

— Ох, да что же теперь будет? Ох, ох!..

— Да ничего, — усмехнулась Анфиса. — Колоду надо зачалить, не унесло бы.

— Нас бы с тобой не унесло…

— Не охай. Принеси-ка из сеней топор.

Выкатилось румяное солнце и пошло кидать в рябую воду розовые сверкающие цветы. На том, на далеком берегу, по перелескам пробежала электричка, сияя окошками, как росная ниточка рябиновых бусинок. Растрепанные ветром вороны качаются на лапах полузатопленных елей. За мысом сначала еле слышно, потом все громче и громче заворчал мотор. Это было так непривычно, что старухи не сразу поняли, что к ним, в новую бухту, идет первый пароход.

5

Осторожно обходя крупные льдины, катер свернул в бухту. Двигался он так неторопливо, что казалось, будто рулевой еще не решил окончательно, надо ли заглядывать в эту неизвестную бухту. И, увидев, что бухта забита льдом, он круто развернул катер и приткнул его к мысу у самого входа, там, где только что обрушилась земля.

Трехкратно пропела сирена, оповещая о прибытии катера. Растрепанных ворон как ветром сдуло. Сорвавшись с места, они прокричали над рекой и рассыпались по лугу за оврагом. На крыльце снова охнула Татьяна Егоровна, выронив на землю топор.

С катера перебросили сходни, три человека сошли на берег. Обмотав чалку вокруг ствола прибрежного тополя, они направились к Анфисиному дому. Одного из них она сразу узнала: бригадир Андрей Фомич, который в прошлом году пытался ее переселить на тот берег. Двое других: рулевой, он же командир, молоденький парнишка в форменной фуражке с «крабом», и пожилой лысоватый моторист. Эти приехали впервые. А бригадир знакомый. Он тоже узнал Анфису и даже как звать запомнил.

— Здравствуй, бабка Анфиса!

— И ты здравствуй, милый человек!

— Ну, как живем?

— Да вот, сам видишь, живы пока.

Татьяна Егоровна с крыльца подала голос:

— А чего нам, живем…

— Натерпелись страху?

— Натерпелись, — весело ответила Анфиса, — да уж все страхи и перетерпели.

— Все перетерпели, все… — подхватила Татьяна Егоровна, которая должна была обязательно в каждый разговор вставить свое слово. — Какое вам от нас беспокойство.

— Никакое это не беспокойство, — сказал рулевой. — Мы по всему морю берега проверяем.

— Всех жителей проверяете, — засмеялась Татьяна Егоровна. — А товарищ бригадир нас запомнил. Анфису так сразу и признал.

Она взглянула на бригадира и замолчала, не понимая, что же такое неугодное она сказала. Отчего он так помрачнел, словно напоминание об Анфисе ему не по душе? А до того разговаривал с ней добродушно, с улыбкой и как бы даже уважительно. Но долго молчать она не умела, зато умела ловко повернуть разговор в сторону, для всех приятную.

— Вот как хорошо, что вы приехали, — заговорила она. — Места наши до того гулевые, красивые, что все прямо так и уважают. — И увидела, что опять не то сказала.

— Да, — вздохнул Андрей Фомич, и толстые губы его плотно сжались. — Не гулять мы приехали. — И так посмотрел на Татьяну Егоровну, будто его очень обидело такое легкомысленное ее предположение.

Тут уж даже и она растерялась до того, что позабыла все подходящие к случаю слова. Стало слышно, как в бухте, пригретой беспощадным весенним солнцем, с подтаявших льдин сорвались первые капли. Прикрывая глаза ладонью, Татьяна Егоровна смущенно оглянулась, думая, как бы ей вывернуться. Пока она раздумывала, на ее счастье, подвернулся неожидаемый случай.

6

— А кто это у вас там, на корабле вашем, отсвечивает?.. — воскликнула она.

Катер покачивался на волнах в некотором отдалении от глинистого берега, и на нем блестело все, что только могло отражать солнце. Светлые зайчики перекатывались по надраенным медяшкам и вспыхивали на стеклах иллюминаторов. И только один бригадир среди этого сверкания сумел выделить то, на что указала Татьяна Егоровна.

— Ленька! — сказал он так торжествующе, словно в жарком споре оказался его верх. — Мама теперь там с ног сбилась, — добавил он озабоченно. — Ну и пусть его поскачет, сходни-то мы убрали.

— Ну и ловкач! — воскликнул рулевой восхищенно.

— Ловкач! — так же восхищенно подхватил его моторист. — Когда это он управился?

— Трех мужиков обошел, вот молодчик!

Видно было, что все эти разговоры приятны Андрею Фомичу, но он старался не подавать вида, что его тоже восхищает Ленькина ловкость. Такой не пропадет! Парень растет головастый и, главное, ничего не боится.

— Ишь ты, как забегал, — проговорил он. — Ну и побегай, потрясись. Далеко не убежишь. Братишка мой, — похвалился он, обратись к старухам. И тут же сокрушенно добавил: — От мамы теперь нам достанется, мало не будет…

Договорить он не успел, над бухтой ударили тревогу пронзительные голоса сирены, заглушая все остальное. Андрей Фомич, выкрикивая что-то угрожающее, направился к катеру. Сирена притихла.

— Даст он ему сейчас, — покачала головой Татьяна Егоровна.

— Нет, — успокоил ее рулевой, — у них это не заведено. Все на словах.

Моторист неодобрительно заметил:

— Агитпункт. Я своих, если за дело, не балую.

— Битие определяет сознание? — засмеялся рулевой.

— Молодой ты еще осуждать. Вот погоди, женишься, детей наделаешь, тогда посмотрю я, как ты их в сознание будешь вгонять…

Появился Андрей Фомич, и разговор оборвался. Он шел — руки в карманах старой синей стеганки, довольная улыбка сияла в его прищуренных глазах. За ним так же степенно шагал Ленька, засунув руки в карманы синей стеганки, точно такой же, как у старшего брата, только новой. Он был слегка сконфужен, должно быть, ему все-таки попало, но в глазах его сияла отчаянная заинтересованность. Все для него было необыкновенным в этом новом мире, и даже подзатыльник, который он получил, был принят, как деталь этой новой жизни, как приключение, не совсем, конечно, приятное, но зато неизведанное ранее. Дома-то ему этого никогда еще не перепадало. При матери Андрей Фомич не посмел бы.

— В каюте, на верхней койке, — сообщил Андрей Фомич. — Залез и всю дорогу проспал.

— Здравствуйте! — вежливо выкрикнул Ленька.

— Здравствуй, милый, — засияла Анфиса.

— Как же ты пробрался, что мы и не заметили? — спросил рулевой.

— А я и не пробирался, — откровенно сказал Ленька.

Он даже и не думал никуда ехать, а просто пришел проводить брата. Он и раньше приходил, и на катере катался. И теперь рулевой сказал: «Нам заправиться надо, хочешь прокатиться?» Конечно, кто же откажется! Ленька сел рядом с рулевым, потребовал, чтобы ему дали подержаться за руль и покрутить сирену. Потом, когда вернулись на стоянку, Леньке велели бежать домой. Он и побежал, да задержался на минутку и в это время увидел, как все трое: брат, моторист и рулевой — направились к пивному киоску. Тогда он, не думая ничего плохого, вернулся и знакомой дорогой прошел в каюту, забрался на верхнюю койку и незаметно уснул. И так его хорошо укачало и так чудесно распевали волны за бортом, что он и проспал всю дорогу.

— Ох ты, птаха! — проговорила Анфиса, поглаживая Ленькину стриженую, с золотой челочкой, голову.

— Это, по-твоему, выходит, мы же и виноваты? — спросил Андрей Фомич.

— Никто, по-моему, выходит, не виноват, — ответил Ленька и огляделся кругом с таким веселым недоумением и так развел руками, будто показывая, как кругом все хорошо и весело, о чем же еще может быть разговор. Разве можно кого-нибудь винить за то, что все так здорово получилось?

— Вот уж верно, так уж верно! — сказала Татьяна Егоровна, с умилением глядя на Леньку.

Рулевой сообщил:

— У нас его зовут Золотой Бубенчик.

— И вправду — бубенчик! Пойдем, я тебя чем ни то угощу.

— Да чем же ты его?.. — засуетилась Анфиса. — Что у тебя припасено? Молока налей. Там у меня в сенях на полочке.

Татьяна Егоровна увела Леньку. Андрей Фомич спросил:

— Какие теперь у вас текущие заботы?

— Да вот, колоду как бы не унесло, — ответила Анфиса с такой готовностью, словно только и ждала этого вопроса. — Новую-то кто нам сделает?

Бригадир поднял топор, постучал по колоде и по звуку определил, что она еще послужит.

— А новую и не надо, — сказал он. — Железо. Давай, народ, подходи, не стесняйся!

Мужики взялись за дело. Через час с небольшим колода стояла у того самого места, где из земли выбивался родничок. Анфиса разыскала отцовский инструмент, Андрей Фомич выдолбил из белой липки новый желоб, приладил его. А двое других тем временем подняли и новыми кольями укрепили плетень чуть повыше того места, где он простоял весь свой век.

Когда все было сделано и пора пришла уезжать, исчез Ленька. Анфисы тоже не оказалось дома. Татьяна Егоровна сказала:

— Гуляют где ни то. А вы не беспокойтесь, с Анфисой не пропадет.

Но сколько ни кричали, никто не отозвался. А бригадир торопился: ему надо было заглянуть в устье таежной речушки Барановки, где намечалось строительство сплавного рейда, и по возможности засветло вернуться в город. Решили не тратить время на поиски, а заехать за Ленькой на обратном пути.

Такое решение Андрей Фомич принял только оттого, что другого выхода у него не было. Он очень неохотно подчинился этому, своему же решению и все время, пока катер не отчалил от берега, оглядывал пустую деревенскую улицу, вырубки, буйно зарастающие хвойным молодняком, и пустынные берега с холмами и песчаными осыпями. Оглядывал с таким осуждающим недоверием, словно хотел сказать: «И ничего тут хорошего нет, я-то уж знаю…»

7

А вернулся он в деревню только поздно ночью, когда Ленька уже спал.

Ленька-то спал, а старухи, истомленные ожиданием и разными предчувствиями и волнением, связанными с ожиданием, томились в полусне.

Около полуночи Анфиса вышла в огород.

Начиналась тревожная пора светлых ночей.

В сером сумраке тяжело вздыхала и глухо ворочалась Сылва, пристраиваясь в новой необжитой своей постели.

Позванивал родничок в новом желобе.

На темной земле белели стружки.

Увидела Анфиса — на высоком берегу бухты показался человек.

Она сразу узнала: Андрей Фомич — и поняла, что не от хорошего это идет он один в глухую полночь по глухим местам.

Она поспешила навстречу, обрадованная и встревоженная.

А он только спросил:

— Ленька как?

— Спит. А у вас-то что?

Припав к роднику, он долго пил. Кепка свалилась с головы, а он, наверное, и не заметил. Анфиса ее подняла и держала в обеих руках бережно, как хлебный каравай.

— Мотор заглох, — только и сказал он, тяжело дыша и утирая губы ладонями.

Он сел на ступеньку, хотел закурить, но спички намокли и не зажигались.

Анфиса принесла коробок. Андрей Фомич, затянувшись несколько раз подряд, бросил папиросу.

Его начала бить мелкая дрожь.

— Давай-ка, милый человек, в избу, да скидавай с себя все, да на печку. Давай, давай.

Андрей Фомич подчинился всему, что велела Анфиса.

В избе стояла теплая тишина и трещал сверчок.

— А товарищи твои где? — осторожно спросила Анфиса.

Тишина.

Потревоженный сверчок замолчал.

— Там остались.

— Ох, да что ты?

Не заметив ее испуга, он сдирал с себя намокшую одежду.

— Да как же так? — теребила его Анфиса. — А ты так и ушел?..

А он продолжал:

— Я ведь только и пошел из-за Леньки. А то бы давно спал вместе с ними в Барановке. За Леньку я беспокоился, оттого и пошел через эту чертову тайгу. Кусты какие-то, ямы, кругом вода шумит… Дороги не знаю. «Иди, говорят, вдоль берега». А где там берег — теперь уж никто и не понимает. Стихия, чтоб ей!.. Из-за Леньки только и пошел. На нем вся наша жизнь… Спят ребята в Барановке. Утром, как отремонтируются, так и придут за нами.

Он влез на печку, и Анфиса, собирая его отсыревшую одежду, услышала его шепот:

— Ладно тебе… Спи… И когда это ты вдоволь набегаешься, когда к месту приладишься?

Голос его вздрагивал и прерывался, как будто он все еще никак не мог отдышаться после своего блуждания по ночной тайге.

Но скоро и он затих.

Снова запел сверчок свою нескончаемую песню.

8

Проснулся Андрей Фомич поздно. Так, по крайней мере, он подумал, посмотрев на ослепительно сияющие оконные стекла.

Он надел просохшее белье, которое ночью развесили около печной трубы, а так как надевать больше было нечего, он вышел в сени и выглянул во двор. Там грелись на солнце куры и расхаживал великолепный золотисто-зеленый петух.

На плетне сохла одежда и сапоги, надетые на колья, которыми его товарищи вчера укрепили плетень.

Вспомнив о товарищах, он посмотрел на притихшую Сылву и на мыс, у которого вчера покачивался на волнах катер.

У берега-то он покачивался, а вот на середине реки, когда мотор начал барахлить, он уже не только покачивался.

Его так трепало, что всем стало жутко. Как дотянули до берега, уж никто и не помнит, пришли в себя только в устье маленькой таежной речушки.

Ветер утих, бухта очистилась ото льда, вода поголубела и только на середине, ближе к тому берегу, казалась темной.

Брюки и верхняя рубашка почти совсем высохли.

Андрей Фомич оделся и с сапогами в руках вернулся на крыльцо.

Куры клевали что-то на земле почти у самых его ног.

Потрясая малиновым гребнем, петух прокричал звонко и грозно.

Из стайки в углу двора вышла Анфиса с голубой кастрюлей, покрытой чистым серым полотенцем. Вслед за ней выскочили две белые остриженные козы.

— Проснулись? Что так рано? — спросила Анфиса, увидев Андрея Фомича.

— А кто его знает, сколько сейчас. Часы мои остановились еще вчера.

Проходя мимо него в сени, она все посмеивалась и говорила:

— А мы так привыкли по солнышку…

Вернулась, отворила калитку, выгнала коз.

— Идите, девки, идите, гуляйте. — Вернулась, подошла к плетню и, глядя на неоглядный разлив, продолжала: — Все у нас по солнышку, весь порядок. И все от него: и доброе, и недоброе. И радость, и горе. Как ему на землю взглянется, так все и произойдет…

— А если произойдет засуха?

— И это бывает, — так мирно ответила она, так просто, будто березка прошумела от ветра.

Вот это его и задело. Как березка! Все они тут заодно.

— Стихия! — хотел сказать пренебрежительно, а получилось так, словно он завидует Анфисе и оттого говорит злые ненужные слова. — Стихия! С ней бороться надо, а не любоваться. Переламывать в свою пользу…

— Бывает, что и надо, — согласилась Анфиса. Ее руки, праздно лежащие на плетне, чуть заметно вздрагивали.

Если бы он впервые встретился с Анфисой, то обязательно бы подумал: «Пустая старуха, что ни скажи — со всем соглашается».

А он-то ведь знал, какой непокорный нрав, какая уверенная в себе сила кроется за всеми этими добрыми улыбочками.

Каменная старуха и мудрая, а в чем состоит ее мудрость и ее сила, он так и не понимал. Хилая на вид старуха и, может быть, даже неграмотная.

Не смог он этого понять и тогда, при первой встрече, осенью.

Ну, тогда-то он и не пытался — так его ошеломила встреча с закатным солнцем лицом к лицу, когда он так бездумно поддался очарованию вечерней тишины среди ничем не отгороженной от него природы. Здесь это произошло, вот на этом же самом месте: за далекими синими лесами садилось малиновое солнце; что-то проснулось в нем, какие-то встревоженные мысли; по самому краю оврага тоненькая девочка — учителева дочка — проскакала на огненном коне.

А потом темная таежная станция, и, как прощальный привет, явилась другая девушка.

И ему показалось, что она принесла мир и свет в его жизнь.

Как это все закрутило его, взбудоражило его воображение, поселило какие-то надежды.

И все пронеслось, подобно встревоженным мыслям, оставив после себя недоуменную тишину: а что это все было? И зачем это все было?

И еще остался Ленька, который принес в свою новую семью столько же тихого спокойствия, сколько шуму и вечного беспокойства. Ну, это разговор особый. А в душе мир, и покой, и тоска, которая прижилась, как сверчок за печкой в теплой избе. К нему привыкаешь: никто не напомнит — так и не обратишь внимания. Трещит, ну и пусть его.

Так вот же и напомнила мудрая старуха Анфиса все, что было, да еще и добавила.

— Надо, — повторила она, — переломить природу надо, да только не так, как ты говоришь.

— А как же?

— С умом да с любовью, вот как. А со злобой и по дрова не ходи: не столько нарубишь, сколько зря погубишь.

Ему показалось, что она разговаривает с ним, как бабка с капризным и еще глупым внучонком, ласково и снисходительно. Только что не гладит по головке.

Андрей Фомич поднялся и, не сдерживая обиды, пригрозил:

— Переломим! Мы, что нам надо, возьмем! Вот, гляди, как она разлилась. Это что — дар природы? Как же, дожидайся! Силой взяли, сломили. Вот она, все еще шумит, грозится, а мы ее по морде, по морде!.. Ну, что?

А она ничего. Смотрит на него с прежним ласковым сожалением и головой качает. И даже будто раздумывает, как ей теперь поступить: поговорить еще или уж пора сломить березовый пруток. Наверное, решила: одно другому не мешает.

— Да чего это ты, милый человек, так закинулся? Кто тебя так настращал? По морде-то — кого? А некого. Только что самого себя. Ну давай, давай, а мы поглядим.

Старуха, у которой руки дрожат! Как она его… И видно, что не шутит, хоть и посмеивается.




Читать далее

Пришел пароход

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть