Майор Шильтес возмущенно сказал: «Я могу вести переговоры с представителями регулярной армии, но не с бандитами…» Два часа спустя он стоял, вытянувшись, перед Васей и рапортовал:
— Господин начальник, я всегда относился с уважением к русским, которые сражались против нас, даже если они были… — Он запнулся — чуть было не сказал «бандитами», но, во-время опомнившись, еще громче отчеканил: — Даже если они были в цивильном платье.
Вася поглядел на серо-розовое лицо майора, испещренное черными бугорками, как кожа общипанной птицы, на его выпуклые неподвижные глаза и отвернулся. Он часто прежде думал, до чего жестоки эти люди, теперь он почувствовал, что они к тому же невыразимо скучны. А день был слишком веселым, чтобы думать о фрицах. Вася глядел на сборы партизан, на кроны деревьев, на небо, обрамленное листвой, которое казалось особенно синим.
Он ехал впереди на гнедом коне майора Шильтеса. Позади построили пленных. Вася усмехнулся: пожалуй, их вдвое больше, чем наших…
Прощайте, шалаши и землянки! Прощайте, могилы друзей! Прощайте, осины, березы, ели, ольха! Прощай, пуща! Три года я прожил с вами… Когда немцы стояли на подмосковных дачах, когда дошли до Кавказа, когда в Минске они снимали участки и подписывали контракты на двадцать лет, здесь, в лесах, был клочок советской земли…
Со всех сторон двигались к освобожденному городу партизаны. Здесь были прославленные отряды, двести восьмой имени Сталина и «Железняк», бригада чапаевцев, отряд имени Кутузова, четыреста шестой, «Мстители», отряд имени Пархоменко, бригада Фрунзе. Пестрым и шумным было это шествие. Ржали немецкие кони. На одном сидел красивый юноша с мягкими льняными кудрями в кителе венгерского офицера. Громыхал немецкий танк, и на нем, как на карнавальной колеснице, улыбались три девушки с автоматами. Везли взятую у немцев артиллерию. На телегах ехали семьи партизан, ушедшие из деревень, где свирепствовали каратели, или из гетто. Командир одного отряда был в немецкой шинели, другой командир — в разодранном люстриновом пиджаке. Шли окруженцы, хлебнувшие горя в сорок первом, солдаты, убежавшие из немецких лагерей, крестьяне и студентки, секретари райкомов и учителя, кавказцы в довоенных гимнастерках, евреи, выбравшиеся из гетто; шел сутулый седобородый партизан, которого звали «Старый кузнец», он проломил череп зондерфюреру, шел смешливый одиннадцатилетний Петрусь, он заложил бомбу в немецкое кино; шел степенный Смирнов, который называл тол «махоркой»; шел агроном Челищев, прозванный «Миша-лютый»; шел Лунц, спустивший под откос восемнадцать эшелонов; шли поляк Броневский, добравшийся к партизанам из Белостока, чех Франтишек, венгерский еврей Лейзер из «трудового батальона», который должен был расчищать минные поля, парижский рабочий Карне из организации «Тодта». Сверкали на солнце трофейные итальянские аккордеоны; костромской колхозник тискал гармошку, и она, жалуясь, торжествовала, что выпал такой день, а, торжествуя, жаловалась, что все дни проходят, — была она старой и мудрой гармошкой. Вихлястый паренек, который подобрал в немецком штабе ящик с новенькими нерозданными «железными крестами», проезжая мимо деревень, кричал редким уцелевшим собакам, лаявшим на обоз: «Тихо, Жучка, вот тебе подарок от фюрера…» Глядя на озорника, старые крестьянки и смеялись и плакали от счастья, приговаривали: «Счастливо, сынок…»
Шел лейтенант Сазонов; он попал в окружение на четвертый день войны. Он был тяжело ранен и выжил только потому, что говорил себе: я не могу умереть до того, как увижу наших… Их было тогда тридцать человек, они метались в кольце. Потом отряд вырос. На прошлой неделе они провели танки тацинцев через Налибокскую пущу.
Шел Иван Шелега. Он не забыл, как немцы пришли в его деревню. У Ивана Шелеги была четырехлетняя дочка Маруся с глазами зелеными и нежными. Немцы держали пари: кто попадет в девочку, когда она побежит по улице. Иван Шелега поседел в двадцать семь лет. Он шагал суровый и гордый: он рассчитался с убийцами.
Шла с тяжелой винтовкой маленькая Лия Коган. В гетто немцы повесили ее отца, в Тростянце сожгли мать и маленьких братьев. Лие было девятнадцать лет. Она застрелила семь немцев. Она возвращалась в город, где у нее больше не было ни семьи, ни близких, ни дома, но она знала, что победила палачей, и легкая улыбка освещала ее худое измученное лицо.
На большой площади перед ипподромом было шумно, празднично.
— Партизанский привет товарищу Сталину!
Вася сам смутился от того, как крикнул «ура». Так отчаянно, неистово кричал он, когда был мальчишкой, и Нина Георгиевна говорила: «Смотри, раздерешь рот…»
Вася родился в Москве, но искалеченный, истерзанный Минск, со слепыми фасадами сожженных домов, с улицами, заваленными мусором, показался ему родным. Здесь он начал работать. Вот его дома… На обломках стен зеленеют трава, кустики.
Когда Вася приехал сюда впервые, город его смутил — большие дома, а рядом хибарки, кривые узкие улицы, нет своего характера. Душа Минска была скрытной и страстной, как леса Белоруссии. Постепенно Вася привязался к этому городу; приехав в Москву, рассказывал: «Минск как расцвел, удивительно!..» Двадцать первого июня он сидел над проектом новой школы.
Счастье, что я попал именно в Минск, — думал он теперь. — Здесь я узнал самое большое… Минск — да ведь это Наташа. Хотя она пробыла здесь недолго, все здесь связано с нею — улицы, по которым бродили, сад, эта скамейка, уцелевшая среди бурь, площадь — там мы расстались… Приехала, рассказывала, как опрыскивают яблони, спрашивала: «Почему не веришь?..» Милая!..
Когда кончился парад, он побежал на ту улицу; и дома не оказалось — немцы, убегая, взорвали. Суеверный ужас вдруг сжал сердце Васи: что с Наташей?.. Почему он все время думал: если выживу, встретимся… Она тогда уехала по страшной дороге, и он ничего больше не знает… День сразу переменился; песни казались Васе печальными, пели про корабль, который уходит в море и, наверно, не вернется, про синий платочек — больше его не увидать, про пожарище Одессы… Развалины домов выросли, заслонили мир. Вася разговаривал, даже шутил, но он, не переставая, томительно думал: что с Наташей?..
Когда читаешь роман, порой кажется — автор поленился, чтобы распутать клубок, ничего не придумал, кроме неправдоподобной встречи. А жизнь и не то выкидывает… Это Вася подумал потом, а услышав знакомый бас Дмитрия Алексеевича, он только обнял Крылова и очень тихо спросил:
— Наташа?..
— Здравствует. Сын у тебя, вот какие новости. Я-то его не видел, Наташка расписывает чудеса, ему в марте два года исполнилось, а она уверяет, будто он чуть ли не монологи произносит. Васей зовут, как тебя. Одним словом…
Крылов сказал это быстро, даже сердито, стараясь скрыть волнение, и все-таки не выдержал — сорвался голос, он высморкался и заговорил почти топотом:
— Чудо!.. Я ведь больше не верил, Наташе писал, что верю, а не верил…
— Сергей?.. Мама?..
— Все в порядке. Наташа писала, что Сергей майор, орденов у него я уже не помню сколько. Нина Георгиевна в Москве, они с Наташей каждый день встречаются. Варвара Ильинична умерла в сорок втором… Ну хорошо, ты о себе расскажи.
Но Вася не мог рассказывать. Он глядел на фотографию Наташи с сыном, глядел и улыбался; ничего он при этом не думал, а потом ему казалось, что думал он много, только не может вспомнить, о чем. А Крылов снова ворчал:
— В каждом письме что-нибудь о тебе, она ведь прямо не скажет, но прорывается, не такая уж она хитрая. Чудо, прямо-таки чудо!.. Да ты все-таки скажи, как это случилось?
Вася оторвался от густого, горячего счастья, хотел ответить и не мог. Три года куда-то отошли, он помнил сейчас одно — большой зеленый лес.
— Не знаю… Партизанил с того самого июля… А вы?.. Дмитрий Алексеевич, я уж не знаю, как мне вам говорить, по-моему, я вам «вы» говорил…
— Внук у меня, твой сын, понятно? А ты с этикетом… Хорош партизан!
Крылов увел Васю в санбат, накормил, строго сказал:
— Спать здесь будешь, и баня есть, подштанники чистые дам, все как полагается. Ты слыхал, что подошли к Вильно? Теперь уж недолго… Я вчера с одним пленным говорил, фашист в кубе, только могила переделает, даже такой сдался… Ты что делать собираешься?
— То есть как — что делать? Воевать.
— В Москву не съездишь?
— Сейчас нельзя — время горячее. Сказали, что пошлют в часть. Я ведь артиллерист. У нас последний год была артиллерия, правда, немецкая, но ничего — били их по-нашему…
Крылов пошел к больным. А Вася все читал и перечитывал последнее письмо Наташи к отцу, и всякий раз, доходя до слов «порой во мне оживает надежда наперекор всему», улыбался.
Крылов вернулся, поглядел искоса на Васю, подумал: ни чуточки не изменился, разве что похудел… Наташку он любит, это чувствуется. Потом они разговорились, и Крылову показалось, что перед ним другой человек. Изменился, ужасно изменился!.. Страшные вещи рассказывает, а смотрит спокойно…
— Когда ты перелом почувствовал? — спросил Крылов. — В конце сорок второго?
Нет, лично я в октябре сорок первого.
— Я тогда из Карачева выбирался. Безобразие было полное. Хорошо, я одного капитана нашел… Погоди, как же ты тогда перелом почувствовал?
— Пришли мы в один полк — за Десной. Разгромили. Положение ужасное — кто убежал, кто переоделся… Осталось нас человек сорок. Аванесян был со мной, замечательный человек… Сводки отвратительные: сдали Орел и так далее… После большого окружения попали в маленькое. Лесочек — кружевной, кажется, насквозь видно. Кругом немцы. Ясно, что не пробиться. Решили — попробуем, все равно погибать, а ждать — половина людей уйдет. Невесело было, сижу, ко мне подходит один связист, Буланов его звали, говорит: «Прошу принять меня в партию». Ему было лег сорок, туляк. Провели собрание. Стрельба, чорт знает что, а все-таки речи говорили, лейтенант представил Буланова. Ты понимаешь, Дмитрий Алексеевич, что я почувствовал? Немцы орут «конец советской России». Мы отрезаны. Один ручной пулемет и винтовки, все. И вот в такую минуту человек просит, чтобы его приняли в партию. Я тогда Аванесяну сказал: «Ясно, что выстоим…»
— Буланов где? — сердито спросил Дмитрий Алексеевич.
— Убили. Тогда же… Вышло нас оттуда четырнадцать человек. Мы с Аванесяном потом отряд собрали. Он погиб весной сорок второго…
Вася вспомнил любовь Аванесяна, вспомнил, как ушла его Наташа в разведку и не вернулась; и Васю окутала печаль, теплая, как летний туман. Он вскоре уснул, и когда засыпал, все путалось. Минск, песни партизан, глухой надсаженный голос Буланова и Аванесян, который говорит «сплошная каша», лес, очень много леса — из него не выйти, две Наташи — живая и мертвая…
На соседней койке лежал Крылов. Он не разделся — ему показалось, что он засыпает, не было сил встать. А он лежал с открытыми глазами. Он вдруг почувствовал смертельную слабость. Сердце то часто билось, то замирало, болело левое плечо, рука, трудно было дышать. Вот и Вася нашелся. Теперь Наташе будет хорошо… К Вильно пришли, значит скоро конец… Крылова поддерживало непрерывное напряжение. Теперь, когда виднелась развязка, когда сняли с него тревогу за Наташу, он мог хотя бы на одну ночь отдаться изнеможению, болезни, нестройному биению сердца, похожему на ход старой машины. В августе будет пятьдесят шесть… Доигрываем партию, Дмитрий Алексеевич… Он сам не понимал, о какой партии думает — о войне или о своей жизни.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления