Онлайн чтение книги Бувар и Пекюше
8

Такой режим очень нравился им, и они решили укрепить своё здоровье ещё и гимнастикой.

Они добыли руководство Амороса и перелистали приложенный к нему атлас.

Тут было изображено множество юношей, присевших на корточки, запрокинувшихся, стоявших прямо, сгибавших колени, расставивших руки, сжимавших кулаки, поднимавших тяжести, сидевших верхом на бревне, карабкавшихся на лестницу, кувыркавшихся на трапеции; такие примеры силы и ловкости вызывали у них зависть.

Их, однако, огорчило великолепие стадиона, описанного в предисловии. Ведь им никогда не устроить у себя ни такого навеса для экипажей, ни ипподрома для скачек, ни бассейна для плавания, ни «горы славы» — насыпного холма в тридцать два метра высотой.

Деревянный конь для вольтижирования с волосяной набивкой обошёлся бы очень дорого — они отказались от него; срубленная в саду липа послужила им горизонтальным бревном, а когда они научились проходить по нему из конца в конец и потребовалась вертикальная мачта, они водрузили на прежнее место один из шестов шпалерника. Пекюше взобрался до самого верха. Бувар скользил, неизменно срывался вниз и в конце концов отказался от этой затеи.

Им больше пришлись по вкусу «ортосометрические шесты», представлявшие собою две палки от метёл, перевязанные двумя верёвками, из коих одну просовывают под мышки, а на другую кладут кисти рук; целыми часами держали они этот снаряд, задрав голову, выпятив грудь, прижав локти к туловищу.

Гирь у них не было, но каретник выточил им из ясеня четыре чурбана в форме сахарных голов, с ручками вроде бутылочных горлышек. Эти дубинки надо выбрасывать вправо, влево, вперёд, назад. Но они оказались чересчур тяжёлыми и вырывались из рук, грозя переломать им ноги. Тем не менее они увлекались «персидскими палицами» и даже каждый вечер натирали их воском и суконным лоскутом, чтобы они не треснули.

Затем они стали подыскивать ров. Наконец нашли подходящий и стали прыгать через него, опираясь на длинный шест; оттолкнувшись левой ногою, они перескакивали на другую сторону и начинали сначала. Местность была ровная, их было видно издалека, и крестьяне недоумевали: что за диковинные фигуры подпрыгивают на горизонте?

С наступлением осени они обратились к комнатной гимнастике, но она им скоро надоела. Отчего нет у них качалки или почтового кресла, придуманного аббатом Сен-Пьером в царствование Людовика XIV? Как оно было устроено? Где бы узнать? Дюмушель даже не соблаговолил ответить им на запрос.

Тогда они соорудили в пекарне ручные качели. По двум блокам, привинченным к потолку, проходила верёвка с поперечной планкой на каждом конце. Ухватившись за неё, один отталкивался от пола ногами, другой опускал руки до земли; первый подтягивал своей тяжестью второго, а тот, понемногу отпуская верёвку, сам начинал подниматься; не проходило и пяти минут, как с обоих начинал катиться пот.

Следуя указаниям Амороса, они старались сделаться левшами — и доходили до того, что некоторое время вовсе не пользовались правой рукой. Более того, Аморос приводит несколько стихотворений, которые надо напевать во время занятий гимнастикой, поэтому Бувар и Пекюше, маршируя, декламировали гимн №9:

Король, справедливый король — великое благо…

Ударяя себя в грудь:

Друзья! Корона и слава, и т.д.

Во время бега:

Сюда, робкая лань!

Догоним её, быстроногую!

Да, мы победим!

Бежим, бежим, бежим!

Дыша, как запалённые лошади, они подбадривали себя звуком собственных голосов.

Особенно восхищала их одна особенность гимнастики: возможность применить её при спасении погибающих.

Но нужны были дети, чтобы научиться переносить их в мешках; они попросили учителя предоставить им несколько ребятишек. Пти возразил, что родители могут возмутиться. Тогда они ограничились подачею помощи раненым. Один прикидывался потерявшим сознание, другой со всевозможными предосторожностями вёз его в тачке.

Что касается военных атак, то для этого автор рекомендует лестницу Буа-Розе, названную так по имени капитана, который в своё время взял приступом Фекан, вскарабкавшись по скале.

Руководствуясь картинкой из книги, они укрепили на канате поперечные палки и привязали его к потолку сарая.

Сев на нижнюю палку и ухватившись за третью, подбрасывают ноги вверх, чтобы вторая палка, только что находившаяся на уровне груди, оказалась как раз под ляжками. Потом выпрямляются, берутся за четвёртую палку и продолжают дальше. Несмотря на чудовищные выкрутасы, им так и не удалось забраться на вторую ступеньку.

Быть может, легче цепляться руками за камни, как поступали солдаты Бонапарта при осаде Фор-Шамбре? Чтобы научиться этому приёму, в заведении Амороса имеется особая башня.

Её можно заменить полуразрушенной стеной. Они попытались штурмовать её.

Но Бувар, слишком поспешно вынув ногу из расщелины, испугался и почувствовал головокружение.

Пекюше объяснял неудачу изъянами в их методе; они пренебрегли наставлениями относительно суставов, надо вернуться к изучению основных принципов.

Его уговоры остались втуне; тогда он, преисполненный гордыни и самоуверенности, взялся за ходули.

Казалось, он был предназначен для них самой природой, ибо он сразу стал на самые высокие, подножки которых возвышались на четыре фута над землёй, и, сохраняя равновесие, носился по саду, напоминая огромного, диковинного аиста.

Бувар, стоявший у окна, вдруг увидел, как Пекюше зашатался и камнем рухнул на бобы; подпорки их, ломаясь, смягчили удар. Когда его подобрали, он был весь выпачкан в земле, смертельно бледен, из носа у него шла кровь; он боялся, что нажил себе грыжу.

Решительно, гимнастика не подходит для людей их возраста; они отказались от неё и уже не отваживались двинуться с места, остерегаясь несчастных случаев; они целыми днями сидели в музее, обдумывая, чем бы теперь заняться.

Перемена режима повлияла на здоровье Бувара. Он отяжелел, после еды пыхтел, как кашалот, решил похудеть, стал меньше есть и ослабел.

Пекюше тоже чувствовал, что здоровье его «подорвано»; у него стало почёсываться тело, появилась мокрота.

— Плохо дело, — говорил он, — плохо.

Бувар надумал сходить в трактир и купить там несколько бутылок испанского вина, чтобы подкрепить силы.

Когда он выходил из заведения, писарь из конторы Мареско и ещё трое мужчин вносили к Бельжамбу большой ореховый стол. Господин Мареско горячо благодарил за него. Стол вёл себя отлично.

Так Бувар узнал о новейшей моде на вертящиеся столы. Он посмеялся над писарем.

Между тем всюду, в Европе, в Америке, в Австралии и в Индии, миллионы смертных проводят жизнь за верчением столов и теперь научились превращать чижей в пророков, давать концерты, не прибегая к инструментам, общаться друг с другом при посредстве улиток. Печать в серьёзном тоне преподносила этот вздор публике, поощряя её легковерие.

Стучащие духи обосновались в замке графа де Фавержа, оттуда распространились по селу; главным вопрошающим их был нотариус.

Задетый скептицизмом Бувара, он пригласил приятелей на сеанс вертящихся столов.

Уж не ловушка ли это? Там будет, вероятно, г‑жа Борден. К нотариусу отправился один Пекюше.

В числе присутствующих были мэр, податной инспектор, капитан, несколько обывателей с женами, г‑жа Вокорбей и, как и следовало ожидать, г‑жа Борден; кроме того, была мадмуазель Лаверьер, бывшая учительница г‑жи Мареско, чуточку косившая, с седыми локонами, спадавшими на плечи по моде 1830‑х годов. В кресле восседал кузен хозяйки, парижанин в синем сюртуке, весьма нахальный с виду.

Комнату украшали две бронзовые лампы, горка с безделушками; на рояле лежали ноты с виньетками, на стенах красовались крошечные акварели в огромных рамках — всё это неизменно приводило жителей Шавиньоля в изумление. Но в этот вечер все взоры были прикованы к столу красного дерева. Сейчас его подвергнут испытанию, а пока что он казался значительным, как бы заключающим в себе непостижимую тайну.

Двенадцать приглашённых уселись вокруг него, протянув руки и касаясь друг друга мизинцами. Ждали только, чтобы пробили часы. Лица выражали глубочайшее внимание.

Минут через десять многие стали жаловаться, что по рукам у них пробегают мурашки. Пекюше было не по себе.

— Что вы пихаетесь! — сказал капитан, обращаясь к Фуро.

— Да я и не думал пихаться!

— То есть как?

— Позвольте, сударь!

Нотариус их унял.

Все так напрягали слух, что им почудилось, будто потрескивает дерево. Иллюзия! Ничто не шелохнулось.

Прошлый раз, когда из Лизье приезжали семейства Обер и Лормо и когда нарочно попросили у Бельжамба его стол, всё шло так хорошо! А сегодня он что-то заупрямился… С чего бы это?

Вероятно, ему мешал ковёр, поэтому всё общество перешло в столовую.

Для опыта выбрали столик на одной ножке, и за него сели Пекюше, Жирбаль, г‑жа Мареско и её кузен Альфред.

Столик был на колёсиках; немного погодя он переместился вправо; участники сеанса, не разнимая рук, последовали за ним, а он сам собою сделал ещё два поворота. Все были поражены.

Альфред громко вопросил:

— Дух! Как тебе нравится моя кузина?

Столик, медленно покачиваясь, ответил девятью ударами.

Согласно дощечке, на которой было указано, какой букве соответствует то или иное число ударов, это означало: «прелестна». Раздались одобрительные возгласы.

Затем Мареско, поддразнивая г‑жу Борден, потребовал у духа точного ответа на вопрос: сколько ей лет?

Ножка столика стукнула пять раз.

— Как? Пять лет? — воскликнул Жирбаль.

— Десятки не принимаются в расчёт, — ответил Фуро.

Вдова улыбнулась, хоть и была задета.

Ответы на остальные вопросы не получались — алфавит оказался чересчур сложным. Лучше было бы пользоваться табличкой — более удобным способом, к которому прибегала мадмуазель Лаверьер; ей даже удалось записать в альбом свои личные беседы с Людовиком XII, Клемансой Изор, Франклином, Жан-Жаком Руссо и проч. Такие приборы продаются на улице Омаль. Альфред обещал купить приспособление, затем обратился к бывшей учительнице:

— А теперь немного музыки, не правда ли? Какую-нибудь мазурку…

Раздались два аккорда. Он взял кузину за талию, увёл в соседнюю комнату, потом опять появился. Её платье, касаясь дверей, распространяло прохладу. Она запрокидывала голову, он изящно выгибал руку. Гости любовались грацией дамы, удалью кавалера. Пекюше, не дожидаясь угощения, удалился совершенно ошеломлённый.

Сколько он ни твердил: «Я сам видел! Сам видел!», Бувар опровергал факты, однако согласился самолично заняться опытом.

Целых две недели они проводили вечера, сидя друг против друга, держа руки над столом, потом над шляпой, над корзинкой, над тарелками. Ни один из этих предметов не тронулся с места.

Тем не менее факт столоверчения не подлежит сомнению. Толпа приписывает его духам, Фарадей — проявлению нервной деятельности, Шеврель — неосознанному напряжению, а может быть, как допускает Сегуен, оно объясняется тем, что из скопища людей исходят некие импульсы, некий магнетический ток?

Такая гипотеза навела Пекюше на размышление. Он взял из своей библиотеки Руководство для магнетизёра Монтакабера, внимательно прочёл его и познакомил Бувара с его теорией.

Все одушевленные существа воспринимают и сами распространяют воздействие небесных светил. Способность эта подобна свойству магнита. Управляя этой силой, можно излечивать больных, вот основной принцип. Со времён Месмера наука сделала большой шаг вперёд, но по-прежнему важно излучать флюиды и делать пассы, задача коих прежде всего — усыплять.

— Ну так усыпи меня! — сказал Бувар.

— Не могу, — ответил Пекюше. — Чтобы испытывать на себе действие магнетизма и самому его передавать, необходима вера.

Пристально посмотрев на Бувара, он добавил:

— Какая досада!

— Что такое?

— А то, что при желании и после небольшой тренировки из тебя получился бы редкостный магнетизёр!

Ведь Бувар обладает всем, что требуется: он располагает к себе, отличается могучим телосложением и твёрдым характером.

Бувар был польщён тем, что у него вдруг открыли такую способность. Он втихомолку погрузился в Монтакабера.

Тем временем Жермена стала жаловаться на шум в ушах, который совершенно оглушал её, и однажды вечером Бувар сказал ей между прочим:

— А не испробовать ли вам магнетизм?

Она не воспротивилась. Он сел против неё, взял её за большие пальцы и стал пристально смотреть ей в глаза, словно всю жизнь только этим и занимался.

Поставив ноги на грелку, старуха стала постепенно клонить голову; глаза её сомкнулись, и она тихонько захрапела. Целый час они наблюдали за нею, потом Пекюше шепотом спросил:

— Что вы чувствуете?

Она очнулась.

Со временем у неё, несомненно, обнаружится способность ясновидения.

Этот успех придал им смелости, и, снова взявшись за врачевание, они без зазрения совести принялись лечить пономаря Шамберлана от межрёберных болей, каменщика Мигрена — от невроза желудка, тётушку Варен, которой они прикладывали к опухоли под ключицей мясные пластыри, папашу Лемуана, больного подагрой и постоянно околачивавшегося возле кабаков; лечили человека, поражённого односторонним параличом, чахоточного и многих других. Они врачевали также насморк и отмороженные конечности.

Ознакомившись с недугом, они взглядом вопрошали друг друга, должны ли они применить в данном случае сильный или слабый ток, какие пассы пустить в ход: восходящие или нисходящие, продольные, поперечные, двупёрстные, трёхпёрстные или даже пятипёрстные. Когда один выбивался из сил, его заменял другой. Вернувшись домой, они заносили свои наблюдения в историю болезни.

Их ласковое обращение пленяло больных. Предпочтение всё же отдавалось Бувару, а когда он вылечил дочь дядюшки Барбе, отставного капитана дальнего плавания, молва о нём дошла до Фалеза.

Страдалица ощущала как бы гвоздь в затылке, говорила хриплым голосом, часто по нескольку дней не притрагивалась к пище, потом наедалась известки и угля. У неё бывали нервные припадки, начинавшиеся слёзами и кончавшиеся бурными рыданиями; родные перепробовали все средства — от настоев из трав до прижиганий, и она, отчаявшись, приняла предложение Бувара.

Он отослал служанку, запер двери и стал растирать ей живот, особенно нажимая на то место, где яичники. Она почувствовала облегчение, выразившееся во вздохах и зевоте. Он приложил ей палец к переносице, между бровями; вдруг она стала недвижима. Когда он поднимал её руку, рука снова падала; голова оставалась в том положении, какое он ей придавал, веки были сомкнуты и судорожно подёргивались, а за ними видны были медленно перекатывавшиеся глазные яблоки; наконец она замерла, закатив глаза.

Бувар спросил, болит ли у неё что-нибудь; она отвечала, что нигде не болит; теперь у неё появилось другое ощущение — она видит своё нутро.

— А что вы там видите?

— Червяка.

— Как же нам убить его?

Она нахмурилась:

— Я придумываю… Не могу, не могу.

Во время второго сеанса больная пожелала крапивного отвара, во время третьего — настоя из трав. Припадки стали слабее, потом совсем исчезли. Казалось, произошло чудо.

У других больных прикладывание пальца к переносице не дало никакого результата, поэтому решено было соорудить месмеров чан. Пекюше уже набрал было металлической стружки и вымыл десятка два бутылок, как вдруг у него возникло сомнение. Среди больных могут оказаться женщины.

— А что мы станем делать, если у них начнётся припадок эротического помешательства?

Бувара это не остановило бы; но ведь пойдут сплетни, да и шантаж возможен, — значит, благоразумнее воздержаться. Они удовольствовались стеклянной гармоникой и ходили с нею по домам, приводя в восторг ребятишек.

Однажды, когда Мигрену стало хуже, они пришли к нему с инструментом. Пронзительные звуки выводили больного из себя. Но Делез предписывает не страшиться жалоб; музыка продолжалась.

— Довольно! Довольно! — кричал больной.

Пекюше ещё неистовее бил по стеклянным пластинкам, инструмент дрожал, страдалец выл, но тут неожиданно появился врач; его привлёк этот страшный шум.

— Как? Вы и сюда пролезли? — воскликнул он, взбешенный тем, что застает их у всех своих пациентов.

Они объяснили свою магнетическую методу. Врач обрушился на магнетизм, на все эти фокусы, действие которых зависит исключительно от воображения.

Однако магнетизируют же зверей, — это утверждает Монтакабер, — а г‑ну Фонтену удалось магнетизировать львицу. Львицы у них не было. Зато им случайно подвернулось другое животное.

На другое утро, часов в шесть, к ним пришёл работник и сказал, что их требуют на ферму к подыхающей корове.

Они поспешили туда.

Цвели яблони, во дворе, над травой, разогретой лучами солнца, реял пар.

Возле пруда мычала корова, прикрытая попоной, она вся дрожала; её окачивали водой из вёдер; она страшно разбухла и походила на гиппопотама.

Бедное животное, несомненно, чем-то отравилось, когда паслось на клеверном поле. Дядюшка Гуи с женой были в отчаянии; ветеринар не мог приехать, а каретник, знавший заговор от вздутия, не желал утруждать себя; но господа, у которых такая знаменитая библиотека, уж, верно, знают, в чём тут секрет.

Засучив рукава, они встали — один перед рогами, другой у крупа — и начали с великим внутренним напряжением, неистово жестикулируя, растопыривать пальцы, чтобы излить на скотину потоки флюидов; фермер, его жена, их сын и соседи взирали на них почти с ужасом.

Урчание, раздававшееся в брюхе коровы, переходило в бульканье. Она выпустила газы. Пекюше сказал:

— Это проблеск надежды; быть может, она опорожнится.

Корова опорожнилась; надежда явилась в образе жёлтой массы, которая вырвалась из скотины с таким треском, словно взорвался снаряд. Кожа опала, вздутие уменьшилось; час спустя от беды не осталось и следа.

Тут уж, конечно, не воображение сыграло роль. Значит, во флюидах есть какая-то особая сила. Она, вероятно, заключена в предмете, откуда можно её затем изъять, причем она ничуть не ослабнет. Такая её способность упраздняет необходимость перемещаться. Они воспользовались этим и стали посылать своим пациентам магнетизированные брелоки, магнетизированные платки, магнетизированную воду, магнетизированный хлеб.

Потом, продолжая свои исследования, они отказались от пассов и перешли к системе Пюисегюра, предусматривающей замену магнетизёра старым деревом, ствол которого обматывают верёвкой.

Около их садовой будки росло грушевое дерево, словно нарочно созданное для этой цели. Они приспособили его, крепко обвязав в несколько оборотов. Под деревом поставили скамью. На неё усаживались пациенты; были получены такие превосходные результаты, что, желая посрамить Вокорбея, Бувар и Пекюше пригласили его на сеанс вместе с несколькими почтенными лицами.

Все до одного приняли приглашение.

Жермена встречала их в маленькой зале, прося немного «обождать» — хозяева сейчас придут.

Время от времени раздавался звонок. Это прибывали больные; Жермена отводила их в другую комнату. Приглашённые подталкивали друг друга локтями, обращая внимание на запыленные окна, грязные стены, облупившиеся двери; сад производил и вовсе жалкое впечатление. Всюду засохшие деревья! Пролом в ограде, служивший входом во фруктовый сад, был заслонен двумя жердями.

Появился Пекюше.

— К вашим услугам, господа!

Вдали, под эдуенской грушей, сидело несколько пациентов.

Шамберлан, безбородый, как аббат, в ластиковом подряснике и кожаной скуфейке, подёргивался от межрёберных болей; рядом с ним гримасничал Мигрен, всё ещё страдавший желудком; мамаша Варен прятала свою опухоль под шарфом, обёрнутым несколько раз вокруг шеи; дядюшка Лемуан в старых туфлях, надетых на босу ногу, держал под мышками костыли, а дочка Барбе, нарядившаяся по-праздничному, была необычно бледна.

По другую сторону дерева оказались ещё люди: женщина с лицом альбиноса, утиравшая гноящиеся язвы на шее; девочка в таких больших синих очках, что лица её почти не было видно; старик с искривлённым позвоночником, непроизвольно дёргавшийся и толкавший своего соседа Марселя, жалкого идиота в рваной блузе и заплатанных штанах. За его плохо подправленной заячьей губой виднелись зубы, щека, раздутая огромным флюсом, была обмотана тряпками.

Все держались за верёвку, свисавшую с дерева, а вокруг щебетали птички, и в воздухе пахло разогретой травой. Сквозь ветви пробивались лучи солнца. Гости шагали по мху.

Между тем испытуемые, вместо того чтобы спать, таращили глаза.

— Пока что ничего забавного нет, — заметил Фуро. — Начинайте, я на минутку удалюсь.

Он вернулся, покуривая из Абд-эль-Кадера, последней реликвии из коллекции трубок.

Пекюше вспомнился превосходный способ магнетизирования. Он стал брать в рот носы немощных и вбирать в себя их дыхание, чтобы извлечь из него электричество, а Бувар в это время обнимал дерево, чтобы усилить приток флюида.

Каменщик перестал икать, пономарь стал не так резко дёргаться, человек с искривлённым позвоночником сидел, не шевелясь. Теперь можно было подходить к ним, подвергать их всевозможным опытам.

Врач ланцетом уколол Шамберлана возле уха — тот слегка вздрогнул. Чувствительность у других не вызывала сомнений; подагрик вскрикнул. Что касается Барбе, то она улыбалась словно во сне, под подбородком у неё текла тонкая струйка крови. Чтобы самолично испытать её, Фуро хотел было взять у доктора ланцет, но тот не дал его, и Фуро ограничился тем, что сильно ущипнул больную. Капитан пощекотал ей перышком ноздри, акцизный вздумал воткнуть ей в руку иголку.

— Оставьте её, — сказал Вокорбей, — ничего удивительного здесь, в общем, нет! Истеричка! Тут сам чёрт не разберётся!

— А вот эта — сама лекарь, — сказал Пекюше, указывая на Викторию, страдавшую золотухой. — Она распознает болезни и прописывает лекарства.

Ланглуа очень хотелось посоветоваться с нею относительно своего катара, но он так и не решился; зато более отважный Кулон попросил у неё чего-нибудь от ревматизма.

Пекюше положил его правую руку в левую руку Виктории, и сомнамбула, слегка разрумянившись, не открывая глаз, дрожащими губами сперва пролепетала что-то несуразное, потом предписала valum becum.

Она служила в Байе у аптекаря. Вокорбей решил, что она хотела сказать album graecum — должно быть, этот термин она слыхала в аптеке.

Затем он подошёл к папаше Лемуану, который, по утверждению Бувара, различал предметы сквозь непрозрачные тела.

Лемуан некогда был школьным учителем, но с годами совсем опустился. Лицо его было обрамлено разметавшимися седыми прядями; он сидел, прислонясь к дереву, раскинув руки, и в величественной позе спал на самом солнцепёке.

Доктор завязал старику глаза галстуком, а Бувар, поднеся газету, повелительно сказал:

— Читайте!

Старик склонил голову, пошевелил губами, потом откинулся назад и произнёс по слогам:

— Кон-сти-тю-си-он-ель!

— Ну, при известной ловкости можно приподнять любую повязку.

Возражения доктора приводили Пекюше в негодование. Он дошёл до того, что осмелился утверждать, будто Барбе может сказать, что в настоящее время делается в доме доктора.

— Попробуем, — согласился доктор.

Вынув из кармана часы, он спросил:

— Чем занимается сейчас моя жена?

Барбе долго колебалась, потом сердито сказала:

— Ну вот, чем? А! Знаю! Пришивает ленты к соломенной шляпке.

Вокорбей вырвал из записной книжки листок и написал несколько слов, которые писарь Мареско взялся отнести адресату.

Сеанс был закончен. Больные разошлись.

В общем, Бувара и Пекюше постигла неудача. Сыграла ли здесь роль температура воздуха, или табачный запах, или зонтик аббата Жефруа, в каркас которого входила медь — металл, препятствующий истечению флюидов?

Вокорбей пожал плечами.

Тем не менее не мог же он отрицать добросовестности Делёза, Бертрана, Морена, Жюля Клоке! А ведь эти авторитеты утверждают, что сомнамбулам случалось предсказывать события, выносить, не ощущая боли, жесточайшие операции.

Аббат рассказал ещё более поразительные истории. Некий миссионер видел, как брамины бегут по дороге вниз головой, тибетский Далай-Лама вспарывает себе кишки, чтобы пророчествовать.

— Вы шутите? — бросил доктор.

— Ничуть!

— Подите вы! Что за вздор!

Тут все, отклонившись от вопроса, наперебой принялись рассказывать анекдоты.

— У меня вот, — сказал лавочник, — была собака, которая заболевала всякий раз, когда месяц начинался с пятницы.

— Нас было четырнадцать детей, — подхватил мировой судья. — Я родился четырнадцатого числа, женился четырнадцатого и именинник тоже четырнадцатого. Объясните мне, в чём тут дело?

Бельжамбу не раз снилось число постояльцев, которые на другой день остановятся в его трактире, а Пти рассказал про ужин, на котором Казот предсказал будущее.

Тут вмешался кюре.

— А почему бы не видеть в этом просто…

— Чертей, не так ли? — подсказал Вокорбей.

Вместо ответа кюре кивнул головой.

Мареско вспомнил дельфийскую пифию.

— Там, несомненно, играли роль миазмы.

— Ну вот, уж до миазмов дошли!

— А я вполне допускаю и там флюид, — возразил Бувар.

— Неврозо-астральный, — добавил Пекюше.

— Флюид! Так дайте нам доказательство! Покажите нам его! Да и вообще, уверяю вас, флюиды уже давно вышли из моды!

Вокорбей отошёл подальше, в тень. Все последовали за ним.

— Когда вы говорите ребёнку: «Я волк, я тебя сожру», он воображает, что вы — волк, и пугается; следовательно, это — сновидение, внушённое словами. Точно так же и сомнамбула усваивает те фантазии, которые желают ему внушить. У него сохраняется память, но сам он ничего не воображает, он только подчиняется, и хотя и мнит, что мыслит, а на самом деле испытывает только ощущения. Таким путём можно внушать преступные замыслы, и даже самые добродетельные люди могут оказаться хищниками и невольно стать людоедами.

Все взоры обратились на Бувара и Пекюше. Их наука чревата великою опасностью для общества.

В саду показался писарь Мареско — он размахивал запиской от г‑жи Вокорбей.

Доктор распечатал её, побледнел и, наконец, прочёл следующее:

«Я пришиваю ленты к соломенной шляпке».

Все были так ошеломлены, что никто не рассмеялся.

— Просто совпадение! Это ещё ничего не доказывает.

Магнетизёры стояли с торжествующим видом, а доктор, уходя, сказал им с порога:

— Бросьте вы это! Это опасная забава!

Кюре уходил в сопровождении пономаря и строго выговаривал ему:

— Вы с ума сошли! Без моего разрешения! Занимаетесь делом, запрещённым церковью!

Все уже разошлись; Бувар и Пекюше разговаривали возле беседки с учителем; в это время из фруктового сада выскочил Марсель; он был без повязки и лепетал:

— Вылечили! Вылечили! Благодетели!

— Хорошо, довольно! Оставь нас в покое!

— Благодетели! Дорогие мои! Чем мне вас отблагодарить?

Пти, сторонник прогресса, считал объяснение доктора низменным, обывательским. Наука — монополия в руках богачей. Она ещё недоступна народу; пора устаревший средневековый анализ заменить широким, непредвзятым синтезом. Истина должна постигаться сердцем. Пти объявил, что он — спирит и указал несколько трудов — несовершенных, конечно, — однако знаменующих собою зарю.

Они выписали эти сочинения.

Спиритизм основывается на утверждении, что роду человеческому свыше предопределено совершенствование. Со временем земля превратится в небо — именно эта сторона доктрины прельщала учителя. Не будучи католической, она восходит к блаженному Августину и св. Людовику. Аллан-Кардек даже опубликовал фрагменты их высказываний, находящиеся на уровне современных воззрений. Доктрина эта жизненна, благотворна и открывает нам, как телескоп, горние миры.

После смерти дух в состоянии экстаза возносится в эти миры. Но порою духи спускаются на нашу планету, и тут они вызывают потрескивание мебели; они присоединяются к нашим развлечениям, наслаждаются красотою природы и чарами искусства.

Между тем многие из нас располагают аромальным хоботком, то есть длинною трубою, которая начинается на затылке и поднимается от волос до самых планет и позволяет нам общаться с духами Сатурна; тела неосязаемые всё же вполне реальны, и между землёю и звёздами происходит беспрестанное общение, движение, обмен.

Тут душа Пекюше озарилась надеждой; ночью Бувар не раз заставал его у окна за созерцанием пространств, пронизанных светом и населённых духами.

Сведенборг совершал грандиозные путешествия. Меньше чем за год он исследовал Венеру, Марс, Сатурн и двадцать три раза — Юпитер. Кроме того, в Лондоне он видел Христа, видел апостола Павла, видел апостола Иоанна, Моисея, а в 1736 году видел даже Страшный суд.

И он описывает нам небо.

Там есть цветы, дворцы, базары и храмы — совсем как у нас.

Ангелы, некогда бывшие людьми, записывают свои мысли на листочках, толкуют о хозяйственных делах или на духовные темы, обязанности священнослужителей возложены там на тех, кто в земной своей жизни чтил Священное писание.

Что же касается ада, то там царит тошнотворное зловоние, стоят жалкие лачуги, всюду кучи нечистот, рытвины, люди в лохмотьях.

Пекюше ломал себе голову над вопросом: что же хорошего в этих откровениях? Бувару они показались бредом полоумного. Все это выходит за грани законов природы! Впрочем, как знать? Они предались размышлениям.

Фокусники могут завораживать толпу; человек с неистовыми страстями способен воодушевлять других; но каким образом воля сама по себе может влиять на инертную материю? Какой-то баварец, говорят, заставляет созревать виноград; Жерве оживил гелиотроп; в Тулузе некто ещё более могущественный разгоняет тучи.

Следует ли предположить, что между нами и внешним миром существует некая промежуточная субстанция? Может быть, именно такой субстанцией и является од — новое невесомое вещество, своего рода электричество? Его излучением могут объясняться отсветы, о которых рассказывают магнетизируемые, блуждающие огоньки на погостах, призрачные видения.

Тогда эти образы уже нельзя считать иллюзией; значит, необыкновенные способности, свойственные одержимым и сходные с даром сомнамбул, имеют под собою физические основы?

Каково бы ни было происхождение этого дара, существует некая сущность, некий таинственный и всеобъемлющий двигатель. Если бы нам удалось завладеть этой сущностью, нам не нужны были бы сила, время. То, на что требуются века, развивалось бы в одну минуту; возможно стало бы любое чудо, и вся вселенная покорялась бы нашей воле.

Это извечное вожделение человеческого ума породило магию. Ценность её, конечно, преувеличили, но всё же это не обман. Знакомые с нею жители восточных стран творят чудеса. Об этом свидетельствуют все путешественники, а в Пале-Руаяле Дюпоте пальцем приводит в движение намагниченную стрелку.

Как стать магом? Сначала эта мысль показалась им безумием, но они всё возвращались к ней, она не давала им покоя, и в конце концов они поддались ей, хоть и делали вид, будто шутят.

Необходимо подготовить себя особым режимом.

Чтобы достигнуть состояния экзальтации, они бодрствовали по ночам, постились, ограничивали в еде также и Жермену, рассчитывая сделать из неё более чуткого медиума. Она отыгрывалась на выпивке и потребляла теперь столько водки, что в конце концов стала запойной пьяницей. Они расхаживали по коридору и не давали ей спать. Их шаги путались у неё с шумом в ушах и воображаемыми голосами, исходившими, как ей казалось, из стен. Однажды утром, отнеся в погреб камбалу, она с ужасом увидела её всю в огне; с того дня ей стало хуже, и в конце концов она решила, что они её сглазили.

В чаянии видений они сжимали друг другу затылок, сшили себе ладанки с белладонной и стали носить магический ларчик — коробочку, из которой торчал гриб, утыканный гвоздями; его надо подвязать на ленточку и носить на груди, у сердца. Всё это не дало никаких результатов; тогда они решили прибегнуть к кругу Дюпоте.

Пекюше отметил углём на полу чёрный кружок, чтобы заключить в нём животных духов, которым должны помогать духи внешней среды; гордый сознанием, что может командовать Буваром, он сказал ему торжественно, как жрец:

— Через этот круг тебе не перешагнуть!

Бувар стал разглядывать кружок. Вскоре сердце у него забилось, в глазах помутнело.

— Ох, довольно!

Он выскочил из круга, чтобы положить конец неизъяснимо гадкому ощущению.

Пекюше, экстаз которого всё усиливался, вздумал вызвать какого-нибудь покойника.

Во времена Директории некий человек, живший на улице Эшикье, показывал желающим жертв террора. Случаи появления призраков неисчислимы. Пусть это только видимость — всё равно! Важно создать её.

Чем ближе нам усопший, тем скорее откликается он на наш зов. У Пекюше не было ни одной семейной реликвии, ни перстня, ни миниатюры, ни волоска, Бувар же имел возможность вызвать своего отца. Но он противился этому замыслу. Пекюше спросил его:

— Чего ты боишься?

— Боюсь? Ничего я не боюсь. Делай как знаешь.

Они подкупили Шамберлана, и тот тайком принёс им череп с кладбища. Портной сшил для них два чёрных балахона с капюшонами, как у монахов. Подвода, прибывшая из Фалеза, доставила им длинный сверток в чехле. Затем они принялись за дело — один, сгорая от нетерпения узнать, что из этого получится, другой — боясь удостовериться в успехе.

Музей был затянут чёрным наподобие катафалка. На столе, придвинутом к стене, под портретом отца Бувара горело три свечи; повыше портрета висел череп. Они даже пристроили свечу внутри черепа, и из глазных впадин струился свет.

Посреди музея, на жаровне, дымился ладан. Бувар держался подальше, а Пекюше, стоя к нему спиной, бросал в камин пригоршни серы.

Прежде чем вызывать мертвеца, нужно испросить согласия чертей. Была пятница, а этот день принадлежит Бехету; к Бехету и следовало прежде всего обратиться. Бувар поклонился направо и налево, склонил голову, воздел руки и начал так:

— Именем Эфаниила, Анацина, Исхироса…

Остальное он забыл.

Пекюше поспешил подсказать ему имена, записанные на листке:

— Исхироса, Атанатоса, Адоная, Садая, Элоя, Мессиаса (перечень был длинный)… заклинаю тебя, избираю тебя, повелеваю тебе, о Бехет!

Затем, понизив голос:

— Где ты, Бехет, Бехет, Бехет, Бехет?

Бувар опустился в кресло; он рад был бы не видеть Бехета, ибо внутренний голос порицал его за эту затею как за святотатство. Где пребывает душа его родителя? Может ли она слышать его? Вдруг он явится?

Шторы медленно шевелились от ветра, дувшего в разбитое окно, свечи бросали на череп и на портрет колышущиеся тени. И череп и портрет подёрнулись коричневато-землистым налётом. Скул коснулась плесень, глаза угасли, зато наверху, проникая сквозь отверстия черепа, светился огонёк. Порою казалось, будто череп занял место портрета, опустился на воротничок сюртука и украсился бакенбардами, а холст, еле держась на гвозде, покачивался и трепетал.

Постепенно они стали ощущать как бы чьё-то дыхание, близость какого-то неосязаемого существа. На лбу у Пекюше выступила испарина, у Бувара стучали зубы, судорога сводила ему живот; пол волнами ходил у него под ногами; дым от серы, тлевшей в камине, клубился крупными кольцами, в воздухе носились летучие мыши. Раздался крик. Кто это?

Лица их, полускрытые капюшонами, исказились и наводили ужас; они не решались ни шевельнуться, ни вымолвить слово; но вот они услышали за дверью какие-то звуки, словно стенанья чьей-то страждущей души.

Наконец они осмелели и распахнули дверь.

То была их старая служанка; она подглядывала в щёлку перегородки, и ей почудилось, что она видит самого черта: она упала в коридоре на колени и усердно крестилась.

Как они ни увещевали её, всё оказалось бесполезным. Она ушла от них в тот же вечер, не желая больше служить таким нечестивцам.

Жермена кое-что разболтала. Шамберлан лишился места, а против Бувара и Пекюше образовалась глухая оппозиция, вдохновляемая аббатом Жефруа, г‑жой Борден и Фуро.

Их образ жизни, отличный от уклада окружающих, вызывал осуждение. Они становились подозрительными и внушали смутную тревогу.

Особенно повредил им в общественном мнении выбор слуги. За неимением лучшего они наняли Марселя.

Заячья губа, безобразная внешность и косноязычие отталкивали от него людей. Брошенный родителями, он кое-как рос среди полей, и от постоянного недоедания у него развился ненасытный аппетит. Падаль, протухшее сало, раздавленная собака — всё ему годилось, лишь бы кусок был побольше. Вместе с тем он был незлобив, как ягнёнок, и безнадежно глуп.

Чувство признательности побудило его предложить свои услуги господам Бувару и Пекюше; вдобавок, считая их колдунами, он надеялся на баснословные барыши.

В первые же дни он доверил им тайну. Некогда одному человеку довелось найти в вересковых зарослях возле Полиньи слиток золота. Об этом упоминается в трудах фалезских историков; но дальнейшего они не знали, а именно — того, что двенадцать братьев, отправляясь в странствия, спрятали двенадцать одинаковых слитков; все они были зарыты вдоль дороги между Шавиньолем и Бретвилем, и Марсель умолял своих хозяев продолжить розыски кладов. Слитки, подумали они, быть может, были зарыты во время эмиграции.

Вот превосходный случай испробовать гадательный жезл! Могущество его сомнительно. Тем не менее они изучили вопрос и узнали, что некий Пьер Гарнье, выступая в защиту жезла, приводит некоторые научные доводы: источники и металлы выделяют мельчайшие частицы, родственные дереву.

Вряд ли это так. Впрочем, как знать? Попробуем.

Они выстругали себе вилы из орешника и в одно прекрасное утро отправились отыскивать клад.

— Придётся его сдать, — сказал Бувар.

— Вот уж нет! С какой стати?

Походив часа три, они остановились в раздумье: дорога из Шавиньоля в Бретвиль! А которая — старая или новая? Вероятно, старая.

Они повернули обратно, прошлись по окрестностям наугад: след старой дороги отыскать было нелегко.

Марсель бросался то вправо, то влево, как спаниель на охоте. Каждые пять минут Бувару приходилось окликать его; Пекюше шествовал не спеша, держа вилы за два разветвления, остриём вверх. Нередко ему казалось, что какая-то сила, зацепив крюком, тянет жезл к земле, и тогда Марсель проворно делал зарубки на соседних деревьях, чтобы позже найти это место.

Между тем Пекюше стал отставать. Рот у него приоткрылся, зрачки сузились. Бувар окликнул его, встряхнул за плечи; он был нем и недвижим, совсем как дочь Барбе.

Потом он сказал, что внезапно почувствовал, как в области сердца что-то у него оборвалось — странное состояние, вызванное, несомненно, жезлом. И он не хотел больше к нему прикасаться.

На другой день они вернулись к отмеченным деревьям. Марсель заступом рыл ямы. Поиски оказывались бесплодными, и каждый раз они бывали страшно сконфужены. Пекюше присел на обочине канавы; он задумался, закинув голову и стараясь своим аромальным хоботком уловить голоса духов; он даже усомнился, есть ли у него такой хоботок, и вперил взгляд в козырёк своей фуражки. Экстаз, посетивший его накануне, вновь повторился. Он длился долго и всех напугал.

На тропинке, над овсами, показалась фетровая шляпа: то был господин Вокорбей; он трусил на своей кобылке. Бувар и Марсель окликнули его.

Когда доктор подъехал, припадок уже кончался. Чтобы лучше разглядеть Пекюше, доктор приподнял его фуражку и увидел у него на лбу пятна медного цвета.

— Ага, fructus belli[3]Плоды войны (лат. ).! Это сифилитическая сыпь, приятель! Лечитесь! С любовью не шутят, чёрт возьми!

Пекюше в смущении опять надел фуражку — своего рода пышный берет с козырьком в виде полумесяца; фасон его он заимствовал из атласа Амороса.

Слова доктора ошеломили его. Он задумался, устремив взгляд в пространство, и вдруг снова почувствовал приступ.

Вокорбей наблюдал за ним, затем резким движением сбил с него картуз.

Пекюше пришёл в себя.

— Я так и предполагал, — сказал доктор, — лакированный козырёк гипнотизирует вас, как зеркало; такое явление часто наблюдается у людей, которые чересчур пристально рассматривают блестящий предмет.

Он объяснил, как можно провести этот опыт над курами, вскочил на свою кобылку и не спеша удалился.

Пройдя с полмили, они увидели на горизонте пирамидальную вышку, торчавшую над двором фермы. Она была похожа на чудовищную гроздь чёрного винограда, кое-где отмеченную красными пятнами. То была часто встречающаяся в Нормандии высокая жердь с перекладинами, на которые взбираются индюшки, чтобы погреться на солнце.

— Зайдём.

Пекюше обратился к фермеру, и тот согласился исполнить их просьбу.

Они белилами провели линию посреди давильни, связали одному индюку лапки и положили его плашмя, так что клюв его пришёлся на белую полосу. Индюк сомкнул глаза и вскоре замер. То же произошло и с другими. Бувар проворно передавал их Пекюше, а тот, как только они засыпали, складывал их в сторонку. Обитатели фермы забеспокоились. Фермерша подняла крик, какая-то девочка разревелась.

Бувар развязал всех птиц. Они стали постепенно оживать. Но как бы не было последствий! В ответ на несколько резкое возражение Пекюше фермер ухватился за вилы.

— Убирайтесь отсюда, чёрт бы вас подрал! А не то выпущу из вас потроха.

Они удрали.

Это пустяки, главное — проблема решена; экстаз зависит от материальной причины!

Что же такое материя? Что такое дух? Чем объясняется их взаимодействие?

Чтобы отдать себе в этом отчёт, они предприняли розыски у Вольтера, у Боссюэ, у Фенелона и снова записались в библиотеку.

Старинные авторы оказались недоступны из-за объёмов их трудов и сложности языка, зато Жуффруа и Дамирон приобщили их к современной философии; они знакомились также с мыслителями минувшего века по книгам, в которых излагались их учения.

Бувар черпал доводы у Ламетри, Локка, Гельвеция, Пекюше — у Кузена, Томаса Рида и Жерандо. Первый интересовался опытом, для второго всё сводилось к идеальному. В одном было нечто от Аристотеля, в другом — от Платона, и они вечно спорили.

— Душа нематериальна! — утверждал один.

— Это заблуждение! — утверждал другой. — Безумие, хлороформ, кровопускание потрясают её, и, поскольку она не всегда мыслит, она не может быть только мыслящей субстанцией.

— Однако во мне есть нечто, что превыше тела и что иной раз берёт над ним верх, — возражал Пекюше.

— Существо в существе? Homo duplex[4]Двойственный человек (лат. ).? Будет тебе! Различные устремления вызываются противоположными побуждениями. Только и всего.

— Но ведь это нечто, эта душа остается всё тою же, невзирая на внешние изменения. Следовательно, она первична, неделима и тем самым — духовна!

— Если бы душа была первична, — возражал Бувар, — новорождённый мог бы что-то помнить, представлять себе всё, как взрослый. Мысль же, наоборот, следует за развитием мозга. Что касается неделимости души, то запах розы или аппетит волка, точно так же как и волеизъявление или любое утверждение, нельзя разрезать пополам.

— Это не имеет к ней никакого отношения, — возразил Пекюше, — душа свободна от свойств материи!

— Признаёшь ты закон тяготения? — продолжал Бувар. — А если материя может падать, она может и мыслить. Имея начало, душа наша тем самым должна быть конечной и, завися от наших органов, должна исчезнуть вместе с ними.

— А я считаю её бессмертной. Бог не может допустить…

— А если бога нет?

— Как так?

Пекюше выложил три картезианских довода:

— Во-первых, бог содержится уже в самом нашем понятии о нём; во-вторых, существование его возможно; в-третьих, будь я конечным, как же мог бы я иметь понятие о бесконечности? А раз мы этим понятием обладаем, то оно у нас от бога, следовательно, бог существует!

Он стал ссылаться на свидетельство нашего сознания, на народные верования, на необходимость существования творца.

— Когда я вижу часы…

— Да, да, знаем мы это! А скажи-ка, где отец часовщика?

— Но ведь должна же быть причина!

Бувар сомневался в существовании причин.

— Из того, что одно явление следует за другим, заключают, что оно вытекает из первого. А вы докажите это.

— Но ведь картина мироздания свидетельствует об определённом намерении, о плане.

— Из чего это следует? Зло создано так же совершенно, как и добро. Червь, развивающийся в голове барана и вызывающий его смерть, с точки зрения анатомии ничуть не хуже самого барана. Всевозможные уродства многочисленнее нормальных явлений. Человеческое тело могло бы быть устроено гораздо лучше. Три четверти поверхности земного шара бесплодны. Луна, небесный светильник, видна далеко не всегда. Ты воображаешь, будто океан предназначен для пароходов, а деревья для отопления наших жилищ?

Пекюше возражал:

— Однако желудок создан для того, чтобы переваривать пищу, ноги — чтобы ходить, глаз — чтобы видеть, хоть и случаются расстройства желудка, поломки конечностей и катаракты. Всё создано с определённой целью! Действие проявляется то немедленно, то спустя некоторое время. Всё зависит от законов. Следовательно, изначальные причины существуют.

Бувар подумал, что, быть может, у Спинозы почерпнёт он убедительные аргументы; он обратился к Дюмушелю с просьбой выслать ему перевод Сессе.

Дюмушель предоставил ему экземпляр, принадлежавший его другу, профессору Варло, сосланному после 2 декабря.

Этика устрашила их своими аксиомами, следствиями и заключениями. Они прочли только места, отчёркнутые карандашом, и уразумели следующее:

«Субстанция есть то, что существует самодовлеюще, благодаря себе, беспричинно, безначально. Субстанция эта — бог.

Один он — пространство, а пространство не имеет границ. Чем ограничить его?

Но хотя оно и бесконечно, оно не является абсолютной бесконечностью, ибо содержит в себе лишь один род совершенства, абсолют содержит их все».

Они часто прерывали чтение, чтобы получше вникнуть в слова философа. Пекюше беспрестанно брал понюшки табаку, а Бувар багровел от умственного напряжения.

— И тебе это интересно?

— Ещё бы! Читай дальше!

«Бог развивается в бесконечность атрибутов, которые каждый по-своему выражают бесконечность его существа. Нам известны из них только два: протяжение и мышление.

Из мышления и протяжения вытекают бесчисленные модусы, в коих содержатся другие.

Тот, кто разом охватил бы всё протяжение и всё мышление, не обнаружил бы в них ничего относительного, ничего случайного, а только геометрический ряд членов, связанных между собою непреложными законами».

— Вот было бы прекрасно! — заметил Пекюше.

«Следовательно, не существует свободы ни для человека, ни для бога».

— Нет, ты только послушай! — воскликнул Бувар.

«Если бы бог обладал волею, имел цель, если бы он действовал ради чего-либо, значит, у него была бы какая-нибудь потребность, значит, он не был бы совершенен. Он не был бы богом.

Итак, наш мир лишь точка в совокупности вещей, а вселенная, для нас непостижимая, есть часть бесконечного множества вселенных, излучающих вокруг нашей бесконечные модификации. Пространство объемлет нашу вселенную, его же объемлет бог, содержащий в мысли своей все возможные вселенные, и мысль его также объемлется его субстанцией».

Им казалось, что они на воздушном шаре несутся во тьме, в лютую стужу, и какой-то нескончаемый вихрь влечёт их к бездонной пропасти, а вокруг них только нечто непостижимое, незыблемое, вечное. Это было свыше их сил. Они отказались от Спинозы.

Желая ознакомиться с чем-нибудь попроще, они купили себе учебник философии Генье, предназначенный для школьников.

Автор задаётся вопросом: какая метода предпочтительнее — онтологическая или психологическая?

Первая была пригодна для общества, пребывающего в младенческом состоянии, когда внимание человека было обращено на внешнюю среду. Теперь же, когда взор его обращён в собственный духовный мир, «вторая метода представляется более научной», и выбор Бувара и Пекюше остановился на последней.

Цель психологии — изучение процессов, происходящих в «недрах личности»; познавать их можно при помощи наблюдения.

— Будем же наблюдать!

В течение двух недель, обычно после завтрака, они исследовали самих себя, надеясь совершить великие открытия, однако не сделали ни одного, и это их очень удивляло.

«Я» поглощено одним явлением, а именно — мыслью. Какова же природа мысли? Предполагали, что предметы отражаются в мозгу, а мозг передает эти образы нашему разуму, который и познает их.

Но если мысль духовна, то как же она может представлять нечто материальное? Отсюда — скептицизм в отношении внешних восприятий. Если же мысль материальна, то ей не дано представлять объекты духовные. Отсюда — скептицизм в отношении внутренних восприятий.

К тому же будем здесь осторожны! Такая гипотеза может привести нас к атеизму.

Ведь образ, будучи чем-то конечным, не может представлять бесконечность.

— Однако, — возразил Бувар, — когда я мыслю о роще, о каком-нибудь человеке или о собаке, я вижу эту рощу, этого человека, эту собаку. Следовательно, мысль представляет их.

Они занялись вопросом о природе идеи.

По учению Локка, существует два вида идей: одни рождаются ощущением, другие — мышлением, а Кондильяк всё сводит к одним ощущениям.

Но в таком случае мышление лишается какой-либо основы. Оно нуждается в субъекте, в чувствующем существе, и оно бессильно дать нам великие основополагающие истины, как-то: бог, добро и зло, справедливость, красота и т.п., словом, представления, именуемые врождёнными, то есть всеобщие и предшествующие фактам и опыту.

— Если бы они были всеобщими, мы были бы наделены ими с младенческих лет.

— Под словом «всеобщие» подразумевается то, что мы предрасположены к ним, и Декарт…

— Твой Декарт всё путает! Ведь он утверждает, будто они свойственны даже зародышу, а в другом месте сам признает, что это только подразумевается.

Пекюше удивился.

— Откуда ты это взял?

— У Жерандо.

Бувар тихонько похлопал его по животу.

— Перестань! — сказал Пекюше и, возвращаясь к Кондильяку, продолжал: — Наши мысли вовсе не являются превращениями наших ощущений. Ощущения только вызывают мысли, приводят их в действие. А чтобы приводить их в действие, нужен двигатель. Материя сама по себе не может создавать движения… Это я вычитал у твоего Вольтера, — добавил Пекюше, отвешивая другу низкий поклон.

Так они переливали из пустого в порожнее, повторяя всё те же аргументы; каждый из них презирал мнение другого и в то же время не мог убедить его в своей правоте.

Но философия возвышала их в собственных глазах. Их прежние занятия сельским хозяйством, политикой стали казаться им жалкими.

Музей теперь вызывал у них отвращение. Друзья с радостью распродали бы все эти безделушки. Потом они перешли к другой теме: к душевным способностям.

Таких способностей три — ни больше ни меньше! А именно — способность чувствовать, способность познавать и способность проявлять волю.

В способности чувствовать следует различать два вида: физическую чувствительность и нравственную.

Физические ощущения естественно распадаются на пять разновидностей, поскольку они рождаются пятью органами чувств.

Явления чувствительности нравственной, наоборот, ничем не обязаны плоти. «Что общего между радостью Архимеда, открывающего законы тяжести, и низменным наслаждением Апиция, пожирающего голову кабана?»

Нравственная чувствительность бывает четырёх видов, а второй из них — «нравственные желания» — делится на пять разновидностей, четвёртый же — «привязанность» — подразделяется на две разновидности, одна из коих — любовь к самому себе, «склонность, конечно, законная, но если она переходит границы, то это уже эгоизм».

Способность познавать заключает в себе восприятия разума, в котором можно обнаружить два основных начала и четыре степени.

Абстракция для умов особого склада чревата подводными камнями.

Память позволяет проникать в прошлое, а предвидение — в будущее.

Воображение скорее способность частная, способность sui generis[5]Особого рода (лат. )..

Все эти потуги доказать чушь, педантичный тон автора, однообразие его приёмов: «Мы готовы признать… Мы далеки от мысли… Обратимся к нашему сознанию…», бесконечные восхваления Дегальда-Стюарта, словом, всё это пустословие так опротивело им, что они, перемахнув через способность изъявлять волю, обратились к логике.

Она открыла им, что такое анализ, синтез, индукция, дедукция, а также разъяснила основные причины наших заблуждений.

Почти все они происходят от неправильного употребления слов.

«Солнце заходит, погода хмурится, зима приближается», — всё это порочные выражения; они могут вызвать представление о личностях, в то время как речь идёт о самых простых явлениях! «Я помню такую-то вещь, такую-то аксиому, такую-то истину», — самообман! Всё это только идеи, а отнюдь не предметы, оставшиеся во мне; в сущности, следовало бы сказать: «Я помню тот акт моего ума, в силу коего я увидел эту вещь, вывел эту аксиому, установил эту истину».

Так как слово, обозначающее какое-либо действие, не объемлет его во всех модусах, они стали по возможности употреблять абстрактные слова, и вместо того, чтобы сказать: «Пойдём прогуляемся, пора обедать, у меня живот болит», — они изрекали фразы вроде следующих: «Прогулка была бы весьма полезна, пришло время вводить в организм пищу, я чувствую потребность опорожниться».

Овладев логикой, они подвергли рассмотрению различные критерии истины и, прежде всего, здравый смысл.

Если знание недоступно индивидууму, то почему оно может быть доступно множеству индивидуумов? Если какое-либо заблуждение существует сто тысяч лет, то из этого не следует, что в нём заключается истина! Толпа всегда следует по проторенной дорожке. К прогрессу, наоборот, стремится лишь меньшинство.

Стоит ли доверяться свидетельству чувств? Подчас они обманывают и всегда сообщают лишь об одной видимости. Сущность от них ускользает.

Разум даёт больше гарантий, ибо он незыблем и безличен, но, чтобы проявить себя, он должен воплотиться. Тогда разум становится моим разумом; любое правило, если оно ложно, теряет силу. Нет доказательств, что такое-то правило истинно.

Советуют проверить его при помощи ощущений, но они могут только сгустить мрак. Из смутного ощущения выводится ложный закон, который впоследствии помешает правильному восприятию явлений.

Остается мораль. Но это значит низвести бога до уровня полезного, как будто наши потребности являются мерою абсолюта.

Что касается очевидности, которую одни отрицают, другие признают, то она сама служит себе критерием. Это доказал Кузен.

— Теперь не остается ничего иного, кроме откровения, — сказал Бувар. — Но, чтобы верить в него, надо допустить два предварительных знания: знание чувствующего тела и знание воспринявшего интеллекта, допустить ощущение и разум — два свидетельства, исходящих от человека и, следовательно, сомнительных.

Пекюше задумался, скрестив на груди руки.

— Но тогда мы низвергнемся в жуткую бездну скептицизма.

Скептицизм, по мнению Бувара, страшит только жалкие умы.

— Благодарю за комплимент, — отозвался Пекюше. — Между тем есть явления неоспоримые. В известной мере можно достичь истины.

— В какой мере? Всегда ли дважды два — четыре? Содержимое всегда ли, в какой-то степени, меньше содержащего? Что значат слова: «приблизительная истина», «частица божества», «долька чего-либо неделимого»?

— Ну, ты просто-напросто софист!

Пекюше обиделся и дулся целых три дня.

За это время они изучали оглавления множества книг. Время от времени Бувар усмехался; наконец он возобновил разговор:

— А ведь трудно не сомневаться. Так, в отношении бога доводы Декарта, Канта и Лейбница различны и друг друга опровергают. Сотворение мира при помощи атомов или при помощи духа всё же непостижимо.

Я ощущаю себя одновременно и материей и мыслью и в то же время не знаю, ни что такое материя, ни что такое мысль.

Непроницаемость, прочность, тяжесть кажутся мне такими же загадками, как и моя душа, а сочетание души и тела — тем более.

Чтобы разобраться в этом, Лейбниц выдумал гармонию, Мальбранш — волю божию, Кедворт — посредника, Боссюэ усматривает в этом вечное чудо, а это просто глупость: вечное чудо не может быть чудом.

— Вот именно! — согласился Пекюше,

Оба признались, что устали от философов. Такое множество систем только сбивает с толку. Метафизика бесполезна. Вполне можно обойтись без неё.

К тому же их материальное положение всё ухудшалось. Они должны были Бельжамбу за три бочки вина, за двенадцать килограммов сахара Ланглуа, сто двадцать франков портному, шестьдесят — сапожнику. Расходы шли своим чередом, а дядя Гуи задерживал платежи.

Они обратились к Мареско с просьбой раздобыть им денег путем продажи Экайской мызы, то ли путём заклада их фермы или посредством продажи дома с условием, что им будет выплачиваться пожизненная рента и предоставлено право пользоваться им. Это не удастся, ответил Мареско, но у него есть план получше, и он их о нём уведомит.

Тут они вспомнили о своём заброшенном саде. Бувар занялся расчисткой буковой аллеи, Пекюше — подрезкой шпалер. Марселю поручили вскопать клумбы.

Спустя четверть часа они бросили работу; один сложил садовый нож, другой бросил секатор, и оба стали мирно прогуливаться: Бувар — под тенью лип, без жилета, выпятив грудь, с голыми руками; Пекюше — вдоль стены, понурившись, заложив руки за спину и из предосторожности повернув козырёк картуза назад; так они прогуливались параллельно друг другу, даже не замечая Марселя, который прохлаждался на пороге садовой будки и уплетал ломоть хлеба.

В эти минуты раздумий их посетили кое-какие мысли; боясь позабыть их, они спешили друг к другу; и тут снова начинались метафизические беседы.

Проблемы возникали в связи с дождём и солнцем, в связи с камушком, попавшим в башмак, с цветком, распустившимся в газоне, в связи со всем.

Глядя на горящую свечу, они задавались вопросом: где же находится свет — в предмете или в нашем глазу? Если звёзды могут угаснуть задолго до того, как до нас дойдёт их сияние, мы, быть может, любуемся несуществующими вещами?

В одном из жилетных карманов они обнаружили забытую папиросу Распая; они раскрошили её над водой, и камфора закружилась.

Вот как возникает движение в материи! Более мощное движение может зародить жизнь.

Но если бы для создания существ было достаточно одной движущейся материи, они не были бы столь разнообразны. Ведь вначале не существовало ни земли, ни воды, ни человека, ни растений. Что же представляет собою эта первичная материя, которую никто не видел, которая чужда всему земному и в то же время все здесь породила?

Иной раз у них возникала надобность в какой-нибудь книге. Дюмушелю уже надоело их обслуживать, и он перестал им отвечать, между тем тот или иной вопрос не давал им покоя, особенно Пекюше.

Его стремление к истине превращалось в неутолимую жажду.

Взбудораженный речами Бувара, он отказывался от спиритуализма, снова возвращался к нему, чтобы вновь отвергнуть, и, схватившись за голову, восклицал:

— О сомнение, сомнение! Уж лучше небытиё!

Бувар понимал несостоятельность материализма, но всё же старался придерживаться его, признаваясь, впрочем, что совсем теряет голову.

Они возобновляли рассуждения, опираясь на прочную основу; основа рушилась, идея исчезала, подобно мухе, которую хотят поймать.

Зимними вечерами они беседовали в музее, у камина, глядя на рдеющие уголья. По коридору разгуливал ветер, окна дрожали от его порывов, чёрные кроны деревьев раскачивались из стороны в сторону, ночной мрак придавал ещё большую суровость их мыслям.

Время от времени Бувар уходил в глубь комнаты, потом возвращался. От светильников и сосудов, расставленных вдоль стен, на пол ложились косые тени, нос апостола Петра, повёрнутого в профиль, вырисовывался на потолке словно чудовищный охотничий рог.

Трудно было передвигаться между расставленными предметами, и Бувар то и дело натыкался на статую апостола. Пекюше она тоже раздражала своими выпученными глазами, отвислой губой и всем обликом, напоминавшим пьянчужку. Они уже давно собирались избавиться от неё, но по лени откладывали это со дня на день.

Как-то вечером, в пылу спора насчёт монады, Бувар ушибся об ногу апостола, и раздражение его обрушилось на статую:

— Надоел мне этот болван! Выбросим его вон!

Тащить статую по лестнице было затруднительно. Они распахнули окно и осторожно наклонили её на подоконник. Пекюше, стоя на коленках, пытался приподнять её за пятки, а Бувар налегал на плечи. Каменный истукан не трогался с места; в качестве рычага им пришлось воспользоваться алебардой, и они, наконец, уложили его плашмя. Тут статуя, качнувшись, грохнулась в пустоту, тиарой вперёд; последовал глухой удар, а на другой день они нашли её в старой яме для компостов, — она разбилась на множество обломков.

Час спустя к ним с доброй вестью явился нотариус. Один из местных жителей готов ссудить тысячу экю под заклад их фермы. Они очень обрадовались, а нотариус продолжал:

— Погодите! Лицо это предоставит деньги лишь при условии, что вы продадите ему Экай за полторы тысячи франков. Ссуда может быть выдана хоть сегодня. Деньги у меня в конторе.

Они предпочли бы продать и то и другое. Наконец Бувар ответил:

— Ну что ж… пусть будет по-вашему.

— По рукам! — сказал Мареско.

Он назвал имя покупателя, — это была г‑жа Борден.

— Я так и думал! — воскликнул Пекюше.

Самолюбие Бувара было задето; он молчал.

Она ли купит или кто другой — не все ли равно? Главное — выйти из затруднений.

Получив деньги (за Экай будет уплачено позже), они немедленно расплатились по всем счетам и уже возвращались домой, как вдруг возле рынка их остановил дядюшка Гуи.

Он направлялся к ним, чтобы сообщить о случившейся беде. Прошлой ночью ветер с корнем вырвал во дворе двадцать яблонь, повалил винокурню, сорвал крышу сарая. Остальную часть дня они употребили на осмотр разрушений, а весь следующий день ушёл на переговоры с плотником, штукатуром и кровельщиком. Починки обойдутся по меньшей мере в тысячу восемьсот франков.

Вечером явился дядя Гуи. Марианна только что сказала ему о продаже мызы. Это лучший участок на ферме, самый доходный, вполне ему подходящий, так как почти не требует обработки. Гуи просил снизить арендную плату.

Они отказались. Дело было передано мировому судье, и тот вынес решение в пользу фермера. Утрата участка, акр которого оценивался в две тысячи франков, причиняла ему убыток в семьдесят франков в год, и он выиграл бы дело и в высших инстанциях.

Состояние их таяло. Что делать? И как дальше жить?

В унынии они уселись за стол. Марсель ничего не смыслил в стряпне, а на этот раз обед оказался ещё хуже обычного. Суп был похож на воду, в которой мыли посуду, от кролика чем-то воняло, бобы были недоварены, тарелки — сальные, и за десертом Бувар, вспылив, пригрозил разбить их о его голову.

— Будем философами, — успокаивал его Пекюше. — Чуточку меньше денег, бабьи плутни, нерасторопность прислуги — всё это пустяки. Ты слишком занят материей.

— Что ж поделать, она не даёт мне покоя, — возразил Бувар.

— А я её вообще отрицаю.

Недавно он прочёл статью Беркли и потому добавил:

— Я отрицаю пространство, время, протяжённость и субстанцию вообще. Истинная субстанция — это ум, познающий качества.

— Допустим, — сказал Бувар, — но если упразднить мир, не останется никаких доказательств существования бога.

Пекюше возмутился и долго кричал; насморк, вызванный йодистым калием, и застарелая лихорадка усиливали его раздражение.

Бувар всполошился и вызвал врача.

Вокорбей прописал апельсиновый сироп с йодом, а немного погодя — ванны с киноварью.

— Зачем? — возразил Пекюше. — Рано или поздно форма распадётся. Зато сущность не погибнет.

— Конечно, — согласился врач, — материя неистребима. Однако…

— Нет, нет! Неистребима именно сущность. Тело, находящееся у меня перед глазами, ваше тело, доктор, не даёт мне познать вашу личность, это лишь внешняя оболочка или, вернее, маска.

Вокорбей подумал, не помешался ли пациент.

— До свиданья! Лечите свою маску!

Пекюше не угомонился. Он раздобыл введение в гегелеву философию и попробовал втолковать её Бувару.

— Все, что разумно, — реально. Более того, реальны только идеи. Законы ума — законы вселенной, разум человека тождествен разуму божьему.

Бувар сделал вид, что понимает.

— Следовательно, абсолют — это в одно и то же время и субъект и объект, это единство, в котором сливаются все различия. Таким образом разрешаются все противоречия. Тень даёт возможность проявиться свету, холод, смешанный с тёплом, создаёт температуру, организм существует только благодаря своему распаду, всюду сказываются начало разделяющее и начало связующее.

Они находились на пригорке и увидели кюре, шедшего вдоль изгороди, с требником в руке.

Пекюше предложил ему зайти, чтобы в его присутствии закончить изложение системы Гегеля и послушать, что он скажет.

Священник присел рядом с ним, и Пекюше заговорил о христианстве.

— Ни одна религия так убедительно не утвердила истину: «Природа — всего лишь момент идеи».

— Момент идеи! — прошептал ошеломлённый кюре.

— Вот именно! Бог, приняв зримую оболочку, обнаружил свою единосущность с нею.

— Это с природой-то? Да что вы!

— Кончиною своей он подтвердил сущность смерти; следовательно, смерть пребывала в нём, составляла и составляет часть бога.

Священник насупился.

— Не богохульствуйте! Он принял страдания ради спасения рода человеческого.

— Ошибаетесь! Смерть рассматривают применительно к индивидууму, и тут она, несомненно, зло; другое дело, если речь идёт о вещах. Не отделяйте дух от материи!

— Однако до сотворения мира…

— Никакого сотворения не было. Мир существует извечно. Иначе получилось бы, что некая новая сущность прибавилась к божественной мысли, а это нелепость.

Священник поднялся с места — ему надо было идти по делам.

— Очень рад, что проучил его! — сказал Пекюше. — Ещё одно слово! Раз существование мира не что иное, как беспрерывный переход от жизни к смерти и от смерти к жизни, значит, нельзя утверждать, что всё есть — наоборот, надо считать, что ничего нет. Но всё находится в стадии становления, понимаешь?

— Конечно, понимаю… или, вернее, нет, не понимаю.

Идеализм в конце концов приводил Бувара в отчаяние.

— Хватит с меня! Пресловутое cogito[6]Я мыслю (лат. ). мне осточертело. Идеи предметов принимают за сами предметы, То, чего почти не понимают, объясняют посредством слов, которые и вовсе не понятны. Субстанция, протяжённость, сила, материя и душа! Всё это только абстракции, только воображение. Что касается бога, то, даже если он существует, невозможно постичь, каков он. Некогда он порождал ветер, молнию, революции. Теперь он проявляет себя меньше. Впрочем, не вижу от него никакой пользы.

— А как же тогда с моралью?

— Ну и наплевать на неё!

«Она действительно лишена основы», — подумал Пекюше.

Он притих, оказавшись в тупике, к которому привели его собственные предпосылки. Он этого никак не ожидал и был подавлен.

Бувар не верил даже в материю.

Убеждение в том, что ничто не существует, как оно ни прискорбно, всё же неоспоримо. Лишь немногие могут проникнуться им. Они почувствовали себя выше окружающих, возгордились, и им захотелось похвастаться своим превосходством; случай вскоре представился.

Как-то утром, отправившись за табаком, они увидели у лавки Ланглуа скопление народа. Люди толпились вокруг фалезского дилижанса; речь шла о некоем Туаше, беглом каторжнике, который уже давно бродил по окрестностям. Возница встретил его у Круа-Верта под конвоем двух жандармов, и шавиньольцы наконец-то вздохнули с облегчением.

Жирбаль и капитан остались на площади, потом туда пришли мировой судья, желавший узнать подробности, и Мареско в бархатном берете и сафьяновых туфлях.

Ланглуа пригласил их почтить его лавочку своим посещением, — там им будет удобнее. Невзирая на покупателей и звон колокольчика, господа продолжали обсуждать злодеяния Туаша.

— Что ж, у него дурные инстинкты, вот и всё, — сказал Бувар.

— Их можно преодолеть добродетелью, — возразил нотариус.

— А если не обладаешь добродетелью?

Бувар стал решительно отрицать свободу воли.

— Однако я волен делать, что мне вздумается, — заметил капитан. — Ничто не может помешать мне, например, шевелить ногой.

— В том случае, если у вас есть побуждение шевелить ею.

Капитан долго искал ответа, но так ничего и не придумал. Зато Жирбаль изрёк:

— Республиканец, а выступает против свободы! Довольно странно!

— Потеха! — поддакнул Ланглуа.

Бувар задал ему вопрос:

— А почему вы не раздадите ваше имущество бедным?

Лавочник обвёл тревожным взглядом свой товар.

— Вот ещё! Я не дурак. Оно мне самому пригодится.

— А будь вы святым Винцентом де Поль, так вы поступили бы иначе, потому что у вас был бы его характер. Вы следуете своему характеру. Значит, вы не свободны.

— Это крючкотворство! — в один голос закричали присутствующие.

Бувар не смутился и отвечал, указывая на весы на прилавке:

— Весы будут неподвижны, пока любая из чашек пуста. То же самое и с волею; когда чашки качаются под давлением двух с виду равных тяжестей, они напоминают работу нашего ума, обсуждающего разные доводы, пока, наконец, наиболее веский не перетянет, не предопределит поступка.

— Все это не имеет никакого отношения к Туашу. Что ни говорите, он редкий негодяй, — сказал Жирбаль.

Тут взял слово Пекюше:

— Пороки присущи природе, как бури или наводнения.

Нотариус прервал его и сказал, при каждом слове приподнимаясь на цыпочки:

— Я считаю ваши воззрения совершенно безнравственными. Они открывают дорогу для распущенности, оправдывают виновных, извиняют преступления.

— Совершенно верно, — вмешался Бувар. — Несчастный, удовлетворяющий свои порочные инстинкты, так же прав, как порядочный человек, следующий голосу разума.

— Не защищайте выродков.

— Зачем считать их выродками? Когда родится слепой, слабоумный, убийца, — нам это кажется нарушением порядка, как будто нам известно, что такое порядок, как будто природа действует целесообразно!

— Значит, вы отрицаете провидение?

— Да, отрицаю.

— Загляните в историю, — воскликнул Пекюше. — Вспомните убийства монархов, истребление целых народов, раздоры в семьях, страдания отдельных лиц.

— И в то же время, — добавил Бувар, ибо они подзадоривали друг друга, — провидение заботится о птичках, и по его воле у раков вместо оторванных клешней вырастают новые. Что ж, если под провидением вы подразумеваете всем управляющий закон, — согласен! Да и то ещё…

— Существуют же некоторые принципы! — сказал нотариус.

— Да что вы мне толкуете! По мнению Кондильяка, наука тем совершеннее, чем меньше она нуждается в принципах! Принципы только подытоживают приобретённые знания и возвращают нас вспять к этим, весьма спорным, знаниям.

— Разве вы занимались, подобно нам, изучением, исследованием тайн метафизики? — продолжал Пекюше.

— Верно, господа, верно!

Общество разошлось.

Но Кулон, отозвав их в сторону, сказал им наставительно, что он, разумеется, не святоша и даже ненавидит иезуитов, однако не заходит так далеко, как они. Нет, нет, так далеко он не заходит. На площади они прошли мимо капитана, который в это время раскуривал трубку и ворчал:

— А всё-таки, чёрт побери, я делаю, что хочу.

Бувар и Пекюше при всяком удобном случае стали провозглашать свои возмутительные парадоксы. Они ставили под вопрос честность мужчин, целомудрие женщин, мудрость правительства, здравый смысл народа, словом, подрывали все основы.

Фуро всполошился и пригрозил, что засадит их за решётку, если они не прекратят таких речей.

Их очевидное превосходство воспринималось как оскорбление. Раз они сторонники столь безнравственных теорий, значит, и сами они безнравственны; теперь о них стали распускать всякие сплетни.

Это пробудило у них пренеприятную способность замечать глупость и возмущаться ею.

Их огорчали мелочи: газетные объявления, наружность какого-нибудь обывателя, нелепое рассуждение, случайно дошедшее до них.

Они прислушивались к тому, что говорят в деревне; мысль, что во всём мире, вплоть до антиподов, существуют такие же Мареско, такие же Фуро, угнетала их, словно их придавило бременем всей Земли.

Они перестали выходить из дома, никого у себя не принимали.

Однажды днём до них донесся разговор Марселя с каким-то господином в широкополой шляпе и тёмных очках. То был академик Ларсенер. От него не ускользнуло, что, пока он разговаривал со слугою, в одном из окон приоткрылась штора и кто-то затворил двери. Он пришёл, чтобы сделать попытку примирения, и удалился вне себя от злости, поручив Марселю передать хозяевам, что считает их хамами.

Бувар и Пекюше отнеслись к этому совершенно безразлично. Мир терял в их глазах свою значительность, они взирали на него как бы сквозь облако, которое обволакивало их сознание и туманило взор.

Да не иллюзия ли он, не дурной ли сон? Быть может, в конечном счёте блага и невзгоды уравновешиваются? Однако благополучие рода человеческого не может служить утешением для отдельной личности.

— Какое мне дело до других! — говорил Пекюше.

Его отчаяние удручало Бувара. Ведь это он довёл своего друга до такого состояния, а каждодневные неприятности, причиняемые разрухой в их хозяйстве, ещё более омрачали их жизнь.

Они сами себя уговаривали, старались приободриться, принуждали себя работать, но вскоре впадали в ещё большую апатию, в глубокое уныние.

После обеда или ужина они с мрачным видом продолжали сидеть за столом, расставив локти, и тяжко вздыхали. Марсель таращил на них глаза, потом отправлялся на кухню и там объедался в одиночестве.

В середине лета они получили приглашение на свадьбу Дюмушеля со вдовой Олимпией-Зюльмой Пуле.

— Да благословит их бог!

Они вспомнили время, когда и сами были счастливы.

Почему они теперь не ходят смотреть на жнецов? Куда канули дни, когда они заглядывали на фермы, выискивая всякие древности? Теперь уже не выпадало на их долю блаженных часов, посвященных виноделию или литературе. От тех дней их отделяла бездна. Случилось нечто непоправимое.

Однажды им захотелось погулять, как в былое время, по полям, уйти подальше, заблудиться. На небе, словно барашки, паслись облака, ветер колыхал овсы, на лужайке журчал ручеёк. Вдруг до них донеслось резкое зловоние, и они увидели среди терновника распростёртый на камнях труп собаки.

Все четыре ноги её уже высохли. Она оскалилась, за синеватыми отвислыми губами виднелись нетронутые клыки; на месте живота громоздилась куча землистого цвета; казалось, будто она трепещет — так много копошилось в ней червей. Она шевелилась, залитая солнцем, под жужжание мух, среди невыносимого запаха, запаха свирепого и ужасающего.

Бувар нахмурился, на глазах его показались слёзы.

Пекюше стоически заметил:

— Наступит день, когда и мы станем такими же.

Мысль о смерти поразила их. Они говорили о ней на обратном пути.

Впрочем, смерти нет. Существа растворяются в росе, в ветерке, в звездах. Становишься как бы частицей древесного сока, сверкания самоцветов, оперенья птиц. Возвращаешь Природе то, что она дала тебе взаймы; Небытиё, ожидающее нас в будущем, ничуть не страшнее того, что осталось позади нас.

Они пытались представить себе его в виде беспросветной тьмы, бездонной пропасти, полного исчезновения; всё, что угодно, предпочтительнее этого однообразного, нелепого и безнадежного существования.

Им припомнились их неосуществлённые желания. Бувару всегда хотелось иметь лошадей, экипажи, роскошный дом, лучшие бургундские вина и прекрасных, благосклонных к нему женщин.

Мечтой Пекюше было овладеть философскими познаниями. Между тем главнейшая проблема — та, что содержит в себе все остальные, — может быть решена в один миг. Когда же это произойдёт?

— Лучше покончить с собою немедленно.

— Как хочешь, — согласился Бувар.

Они занялись вопросом о самоубийстве.

Что же дурного в том, чтобы сбросить с себя гнетущее бремя и совершить поступок, никому не приносящий вреда? Если бы такой поступок оскорблял бога, разве нам была бы дана возможность совершить его? Это не малодушие, хотя так обычно считают, а прекрасное дерзновение — насмеяться, даже в ущерб себе, над тем, что люди ценят превыше всего.

Они стали обсуждать различные способы самоубийства.

Яд причиняет сильные страдания. Чтобы зарезаться, необходимо исключительное мужество. При угаре часто получается осечка.

В конце концов Пекюше отнёс на чердак два каната, служивших им для гимнастики. Он привязал их к одной из балок, спустил вниз петли и, чтобы добраться до них, под каждую поставил по стулу.

Они решили, что этот способ предпочтительнее.

Их занимала мысль о том, какое впечатление произведёт это в округе, что станется с их библиотекой, их бумагами и коллекциями. Мысль о смерти внушала им жалость к самим себе. Однако они не отступались от своего намерения и так много о нём говорили, что в конце концов свыклись с ним.

Вечером двадцать четвертого декабря, между десятью и одиннадцатью, они сидели в музее, размышляя. Одеты они были по-разному: на Буваре поверх вязаного жилета была блуза, а Пекюше уже три месяца ради экономии не расставался с монашеской рясой.

Они очень проголодались (Марсель, ушедший из дому ещё на заре, так и не появлялся), поэтому Бувар счёл за благо выпить графинчик водки, а Пекюше — чаю.

Поднимая чайник, он выплеснул на паркет немного воды.

— Разиня! — вскричал Бувар.

Заварка показалась ему недостаточно крепкой, и он решил добавить ещё две ложки.

— Пить нельзя будет, — сказал Пекюше.

— Вот ещё.

Каждый тащил чайницу к себе, и в конце концов поднос свалился со стола; одна из чашек — последняя из прекрасного фарфорового сервиза — разбилась.

Бувар побледнел.

— Продолжай в том же духе! Бей! Не стесняйся!

— Подумаешь! Велика беда!

— Да, именно беда. Чашка досталась мне от отца.

— Незаконного, — добавил Пекюше, хихикнув.

— Ах, ты меня ещё и оскорбляешь!

— Нет, просто я тебе надоел, я это отлично вижу, сознайся.

Пекюше охватила дикая ярость, вернее — безумие. Бувара тоже. Они кричали, не слушая друг друга, один взбеленился от голода, другой — от алкоголя. Из груди Пекюше вырывался уже только хрип.

— Это ад какой-то, а не жизнь! Уж лучше смерть! Прощай!

Он взял подсвечник, повернулся, хлопнул дверью.

Оставшись в темноте, Бувар с трудом отворил её и вслед за другом взбежал на чердак.

Свеча стояла на полу, а Пекюше — на одном из стульев, с верёвкой в руках.

Дух подражания увлек Бувара:

— Подожди меня.

И он уже стал карабкаться на второй стул, как вдруг спохватился.

— Погоди!.. Мы не написали завещания!

— А ведь верно!

Сердца у них сжимались от тоски. Они подошли к окошку, чтобы подышать.

Воздух был холодный; на небе, тёмном, как чернила, сияло множество звёзд.

Белизна снега, покрывшего землю, на горизонте растворялась во мгле.

Внизу они заметили множество огоньков, — огоньки приближались, постепенно увеличиваясь, и двигались по направлению к церкви.

Друзья из любопытства отправились туда.

Верующие собирались ко всенощной. Огоньки оказались фонарями. На паперти прихожане стряхивали снег со своих плащей.

Хрипел орган, пахло ладаном. Плошки, развешанные вдоль нефа, образовали три разноцветных светящихся венца, а в глубине, по сторонам дарохранительницы, красным пламенем пылали огромные свечи. Поверх голов и женских чепцов, за певчими, виднелся священник в золочёной ризе; его резкому голосу вторили зычные голоса мужчин, заполнивших амвон, и деревянные своды церкви содрогались от этих мощных звуков. Стены были украшены живописью, изображавшею крестный путь. На амвоне, перед престолом, подвернув ноги и выпрямив ушки, лежал агнец.

От тёплого воздуха друзьям стало как-то особенно хорошо, и мысли их, ещё недавно столь мрачные, становились кроткими, как затихающие волны.

Они прослушали Евангелие и «Верую», следя за движениями священника. Между тем все вокруг — старики, молодые, бедные женщины в рубище, фермерши в высоких чепцах, здоровенные парни с белокурыми бачками — все молились, охваченные благоговейной радостью, и видели перед собою на соломе, в хлеву, тельце божественного младенца, сверкающее, как солнце. Эта вера окружающих умиляла Бувара вопреки его рассудочности, а Пекюше — вопреки его жестокосердию.

Воцарилась тишина; все спины склонились, зазвонил колокольчик, проблеял ягнёнок.

Священник вознёс дары, подняв их обеими руками как можно выше. Тут грянуло ликующее песнопение, призывавшее весь мир пасть к ногам владыки ангелов. Бувар и Пекюше невольно стали подпевать, и казалось им, что в душе у них занимается заря.


Читать далее

Гюстав Флобер. Бувар и Пекюше
1 09.04.13
2 09.04.13
3 09.04.13
4 09.04.13
5 09.04.13
6 09.04.13
7 09.04.13
8 09.04.13
9 09.04.13
10 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть