Глава I. "КОНГРЕССУВКА"

Онлайн чтение книги Цесаревич Константин
Глава I. "КОНГРЕССУВКА"

Какая смесь одежд и лиц,

Племен, наречий, состояний…

А.Пушкин

Варшава в начале минувшего столетия была одним из самых шумных и веселых городов Европы.

Если Польша издавна слыла "сарматской Францией", то Варшава по праву могла назваться Парижем Севера. Ее обыватели, не только варшавянки, но и варшавяне, — особенно из сословий более зажиточных, — в области мод, в отношении идей, обычаев и даже пороков старались подражать "столице света", шумному легкомысленному и блестящему Парижу, доходя до преувеличения порой.

Конечно, такое подражание было вызвано не одними внешними причинами.

По духу, по народному укладу своему сарматы, "Галлы севера", были и остались навсегда очень сродни с порывистыми, живыми, склонными к увлечению французами.

Но это сходство особенно сильно проявилось в пору "великого Корсиканца", в годы Наполеоновской эпопеи, когда холодный, рассчетливый и в то же время полный скрытых сил и огня Корсиканец на плечах галльских неустрашимых когорт поднялся над целым полумиром, провозглашенный как император и вождь.

Он разбудил в груди у французов, у целого народа вечно дремлющее там под пеплом стремление к победам, к боевой славе. И морями пролитой крови, французской и чужой, не столько прославил нацию, сколько выказал свой гений, свое бессердечие, остриями миллиона штыков начертав свое имя в памяти народов и веков на долгие времена.

Судить этого нового Тамерлана могли, посмели только после его падения; а пока он владел полумиром, остальная половина ненавидела, удивлялась и — подражала ему, безвольная, зачарованная.

Один только внук лукавой и гибкой правительницы Великой Екатерины, гибкий умом, с душою еще более сложной и полной неразгаданных доныне противоречий, чем это было у Наполеона, — только Александр I мог разгадать: где, в чем кроется слабое, легко уязвимое место общего победителя, пройдохи и гения, в одно и то же время?

Император российский, прошедший школу хитрой бабушки и отца своего, безумного и загадочного Павла, сумел победить лукавого императора французов, из глуши Корсики достигнувшего мирового величия с помощью чужого народа.

Александр и путями дипломатических переговоров, и затем на полях сражений успел обойти и осилить человека, который так долго был решителем судеб всех монархов Европы. После долгой борьбы, после полувынужденного похода на Россию в 1812 г., законченного так ужасно для Наполеона, после побед и поражений, сменяющихся одни другими, — Наполеон пережил последние действия своей великой трагикомедии; прощание с гвардией в Фонтэнбло, временное пребывание на острове Эльбе, блестящий взлет, получивший название "Ста дней" и — темный, мучительный последний этап: заточение и смерть на затерянном среди океана скалистом островке Святой Елены.

При более подробном знакомстве с эпохой Наполеона и с историей польского народа в конце XVIII и в начале XIX столетия невольно бросается в глаза одно обстоятельство. Судьба Великого герцогства Варшавского, а позднее — Королевства Польского была тесно связана с судьбой тогдашней Франции и с Наполеоном в особенности. И, наоборот, последние события в деятельности Наполеона, даже его окончательное падение имело какую-то неуловимую, но ясно сознаваемую связь с судьбою польской нации не менее, чем с делами императора Александра I и России.

Произошло это, конечно, не случайно, как не по прихоти случая артиллерийский поручик, нищий чужеземец Наполеон Бонапарт выплыл на поверхности революционного водоворота, охватившего целый мир вместе с Францией, где этот гениальный искатель приключений стал сперва солдатом-республиканцем, дошел до высших чинов, сумел стать диктатором во имя охранения общего спокойствия и блага страны. И, наконец, как истый потомок народа, создавшего державный Рим-Империю, — успел облечь, себя в корону и мантию императора "Божией милостью" той же самой Франции, где еще так недавно под ножом гильотины скатилась голова французского короля, потомка Людовика Святого, представителя династии, несколько сот лет спокойно царящей в стране.

Бесспорно гениальный, с холодным, ясным умом хирурга-исследователя Наполеон, когда ему было нужно, умел казаться и добрым, и чувствительным; но на самом деле стоял выше таких "человеческих слабостей" и любил только себя, свое величие, был зачарован, гипнотизирован, — как бы сказали теперь, — сознанием своей умственной мощи, силы воли, своим стремлением стать выше всего остального человечества.

Ради этого он не только пользовался своими дарованиями, но и слабостями, пороками, низостью окружающих.

Конечно, если бы он действовал, как обыкновенный ловкий правитель, дипломат или интриган прежних времен, — успех был бы также обеспечен этому странному человеку. Но он был действительно одарен необычайно и даже люди, порабощенные, обманутые, преданные им, должны были сознаться, что чувствуют его превосходство над собой.

Ослепив взволнованную Францию своими победами и твердо намеченными, ясно выраженными замыслами, Бонапарт дал новую жизнь стране, ведя целый народ к смерти в лице ее лучших сыновей, в лице трехсоттысячной армии.

После королевского режима народу жилось так плохо, что терять было нечего. Жизнь потеряла значение. А выиграть при удаче на полях сражений можно было так много и лично для себя, и для всей страны…

Вот почему чужой авантюрист так легко успел собрать сотни тысяч французов под знамена, обойти с ними полмира, завоевать четверть его… и стать кумиром современников.

Теперь, почти сто лет спустя, конечно, трудно понять: что делалось в дни Наполеона?

Тысячи важных и насущных забот, новые перевороты, новые интересы захватили мир.

А тогда сознание европейских народов едва стало пробуждаться. Стремление к новым формам жизни переживалось всеми. Но все это было смутно, неясно.

И Наполеон сослужил двойную службу двум самым противоположным лагерям человечества.

Уловив общее стремление к обновленной жизни, стремление к назревшему за много веков перевороту не в одной Франции, но и во всей старой Европе, Корсиканец по свойству своей натуры пожелал и сумел обратить этот водоворот в движение, которое служило больше всего его личным выгодам, его собственной пользе и возвеличению.

Как Европа, как весь мир, а, в частности, — его новая родина Франция — постепенно шли долгими, тяжкими этапами к "новой жизни", так и Наполеон, самый яркий сын своего времени, отразил в себе последовательно все переходы человеческой мысли от раба-солдата до владыки-императора включительно…

От Аркольского моста до полей Бауцена разыгралась эта великая драма великой жизни. Здесь именно кончился путь Корсиканца…

Старый мир, старый порядок, особенно ярко выраженный австрийской династией и ее двором, все время играл в осторожную игру.

— Наполеон пройдет, а монархия Габсбургов останется! — так выразился однажды в откровенной беседе Меттерних.

И он знал, что говорил. Отдельные люди дают толчки движению исторических событий, но не творят "истории"…

Слишком много интересов было связано с сохранением старых устоев Европы. Хотя и нехотя — служили люди былым богам, даже видя их близкую гибель.

Каждый отстаивал себя. Удары разрушителя-Корсиканца заставили сплотиться монархов и монархистов всей Европы, подготовили почву для позднейшей реакции.

Не то было с Наполеоном.

Он был одинок, но силен, и велик был именно своим одиночеством…

Стремительный, неоглядчивый, дерзкий против самой судьбы, он этим мог наводить ужас на противников и одерживал победы над осторожными, медлительными врагами, особенно — над австрийцами.

Но вот круг почти завершился…

После Аустерлица, Тильзита и Эрфурта Наполеона ждали Москва, Березина… враги в покоренном Париже и остров Эльба… Бурбоны — снова у власти, презираемые, нелюбимые, — но "свои, привычные".

Последний порыв: поход на Париж, бегство Людовика XVIII. Франция снова у ног любимого вождя. И новые битвы с переменным успехом, хотя силы союзников почти вдвое превышают армию Наполеона. Но он один стоит ста тысяч солдат.

И вот баталия при Бауцене. Вторая удача после Люцена на протяжении нескольких дней.

Как дальше поступить?

Генерал, даже первый консул Бонапарт не задумался бы над этим:

— Вперед — и будь что будет!

Но император Франции, первый ее император Наполеон I, оставивший за собой наследного принца и несколько лет полной власти, забыл старые уроки, которые давал раньше сам целой Европе.

Он принял перемирие. Не кинулся на усталого, обескураженного врага, опасаясь численного превосходства сил. Он понадеялся на свою звезду, поверил, что одно имя его еще по-прежнему страшно для всех.

Назначено перемирие. Начались переговоры. А там — враги собрались с силами, особенно — русский император, этот высокий, полный, бледный человек с ясными, холодными глазами…

И все остальное — Дрезденская победа, Лейпцигская "битва народов", все битвы, до Ватерлоо включительно, наконец медленное угасание на скалистом островке — это были заключительные аккорды, блестящий эпилог эпопеи, законченной так загадочно — битвой под Бауценом.

Там первый раз Наполеон усомнился в своих силах; после победы — стал выжидать чего-то и дождался позора, плена, преждевременной смерти.

"Новый Атилла", как его звал Александр, — умер с кличкой "кровожадного авантюриста".

Но это все выяснилось потом.

А пока шла борьба, весь мир увлекался могучим, гениальным человеком, и Польша, народ ее — чуть ли не больше всех.

Да и могло ли быть иначе?

Прозорливый Корсиканец давно обратил внимание на Польшу и сумел весь польский народ наполнить мыслями о судьбе нового Цезаря, суля полякам воскресить их былую славу и блестящие годы Речи Посполитой.

Затеялось и началось это как-то само собой, даже без точного, строго обдуманного плана.

Конечно, чуткий умом, пророчески предусмотрительный завоеватель уже в самом начале своего пути видел ту грань, где придется остановить движение и сказать самому себе:

— Здесь предел!

Границы самого восточного государства Европы, рубеж необозримой, полупустынной Московии, этого колосса с видом дикаря, полунагого, бедного и мощного с коротким императорским плащом на могучих плечах, — вот где придется задержаться.

Наполеон знал и помнил уроки истории.

Как монголы, идя с Востока, разлились по необозримым равнинам России, успевшей спасти Запад Европы от гибельного потока Орды, так и теперь течение народов Запада, которое надумал всколыхнуть Наполеон, должно остановить свои волны у опушки русских пограничных дебрей, на берегах многоводных рек и бездонных болот.

Там еще все слишком дико, чтобы стоило овладеть страной, покорить ее себе. Народ московский, эти россияне и другие племена не поймут гения итальянца, озаренного светом галльской и франкской вольнолюбивости и ума.

Так пускай же там останется все, как было.

Худой мир — лучше доброй ссоры. Надо наметить хорошие границы — и все будет хорошо.

Это решение Наполеон стал приводить в исполнение всякими способами, до сватовства к великой русской княжне включительно.

Выскочка-император упустил из виду одно, что дик в России был ее народ. Грубым и невежественным пребывало и правящее сословие. А двор Екатерины Великой выковал уже великолепное оружие для борьбы с хитрым завоевателем. Александр I совместил в себе всю феодальную гордость тысячелетних самодержавных владык с утонченной изворотливостью ума и души, присущей западным лукавым правителям. И к этому — еще сберег сильную, неустрашимую и полную таинственных идеалов, цельную славянскую душу.

Когда Наполеон, наметив необходимые границы, предложил Александру мирно условиться о них, русский император уже знал, что скажет ловкий Корсиканец.

А тот говорил:

— Сир, вы видите: сама судьба за меня! Вам Бог послал власть и царство чрез ваших предков. Меня же лично он одарил величием и властью на земле. Преклонимся перед волей Божией и поделим между собою весь образованный мир… Весь шар земной… Пока — поделим Европу. Мне — Запад, вам — Восток. Вот, глядите: между моими и вашими владениями лежит этот старый, спорный клубок: Королевство Польское. Отбросим все старые права, забудем споры и тяжбы об этом "ничьем" наследстве. Оно лежит между нами, как повод к вечным столкновениям и войнам. Настоящий Гордиев узел. Так поступим по примеру великого Македонца: разрубим его пополам, вам и мне по половинке — и узел будет развязан навсегда. И должна исчезнуть самая память о беспокойном и волнующем всех соседей Королевстве Польском. Какой это народ? Столько раз держали они судьбу свою в своих руках и только хуже и хуже запутывали узел. Дети или, вернее, старики, впадающие в детство, — вот что такое весь правящий класс в бурливом "крулевстве". А народ? О, недаром его называют свои же господа так презрительно и кратко: "быдло"! Скот безмолвный, а не сознательные люди. Так разделим все пополам. И пусть две соседних могучих Империи растут и крепнут на много веков: одна — ширясь на Запад, другая — на Восток, пока снова братски не сойдутся их границы.

Не такими точно словами, но так убеждал Александра Наполеон и устами своих послов, и лично на Тильзитском шатком плоту, и письмами.

И снова повторились те же увещания при каждой новой встрече, хотя последние были очень редки.

Сначала гибкий северный "византиец" Александр поддался было влиянию порывистого, великого преторианца. Но потом другие влияния ослабили внушения Наполеона; прежние друзья, вроде Адама Чарторыского, и новые советники сумели иначе направить мысли Александра.

А события для Польши катились своим роковым чередом.

Как Феникс из огня, возникло герцогство Варшавское, выкроенное из остатков прежней Великой Польши.

Саксонский король по-бывалому стал герцогом Варшавским по имени. А хозяйничали в стране поочередно два сильных соседа: Франция и Россия.

Но поляки, по привычке, больше глядели на Запад, чем на Восток.

Отборные воины польского народа, пикенеры и крылатые гусары носились вослед победоносным орлам Наполеона вплоть до стен Смоленска и пылающей Москвы; а здесь эти братья по крови были более жестоки к побежденным, чем все другие враги. Но так и бывает всегда при семейном раздоре.

Наполеон, зная заветное желание Александра — дать новую жизнь польской нации, смотрел на Польщу как на средство политического воздействия, как на пружину известной силы, которую можно пустить в ход с дипломатическими целями.

Сами же поляки в лице своих передовых людей не видели или не желали этого видеть и готовились серьезно к новой жизни, к новой свободе, которую ждали получить из рук тирана, уже подавившего последний призрак свободы не только в целой Франции, усыновившей этого волчонка, нового Рэма, но и во всех соседних государствах, более сильных и значительных, чем Польша.

Пал Наполеон — с ним рухнули последние, призрачные надежды патриотов польских.

И вдруг неожиданно загорелись они с новой силой и яркостью.

Александр, получивший прозвание Благословенного и Миротворца народов, пожелал совершить настоящее чудо, воскресить "крулевство" на берегах Вислы или — Царство Польское, как он называл его, — на новых устоях свободного конституционного государства.

К хорошей цели этот благодушный романтик и мечтатель на троне приступил довольно неудачным путем.

На Венском конгрессе, который собрался в 1814 г. после первого Парижского мира, главным пунктом, на котором сталкивались дипломаты всех дворов Европы, был вопрос о Королевстве Польском.

В это время Александр успел сгруппировать вокруг себя наиболее значительных представителей польского народа.

Кроме братьев князей Чарторыских, — граф Владислав Островский, генерал Домбровский, начальник бывших Польских легионов армии Наполеона, и другие военачальники и невоенные главари польского народа пришли с повинной к Александру, были приняты великолепно этим "очарователем" людей и вместо укоров услыхали такие обещания, от которых затрепетали сердца привислинских патриотов.

Правда, после целого ряда свиданий, съездов и конгрессов, на которых в течение последних 10–15 лет Александру пришлось играть главную роль, он, русский император, как способный ученик, постиг науку "обещаний", даваемых именно для того, чтобы их не сдержать.

Но по отношению к полякам он не допустил этой лукавой игры.

Наоборот, дал больше, чем они ждали, и в будущем готовил еще лучшее.

В ожидании предстоящих событий польские легионы получили позволение вернуться на родину со всем оружием, с распущенными "хоругвями", при рокоте барабанов, пронизанных, как и победоносные знамена, вражескими пулями.

Случилось это в Париже, куда ликующие войска союзников вступили с Александром I во главе.

Главный вождь польских сил генерал Домбровский уже давно, при помощи Адама Чарторыского, вел переговоры с Александром.

Как только Париж сдался и Наполеон в Фонтенэбло подписал свое первое отречение, польский вождь послал к Александру двух депутатов: генерала Сокольницкого и полковника своего штаба Шимановского.

Очень ласково, со своей обычной дружелюбно-величавой манерой принял император депутатов и выслушал их.

Кроме Александра, здесь находился цесаревич Константин, князь Адам Чарторыский, князь Петр Михайлович Волконский и несколько других приближенных из свиты, в том числе — граф Ожаровский, флигель-адъютант Брозин и, конечно, бессменный граф Алексей Андреевич Аракчеев.

Когда, после обмена первых приветствий, заговорил генерал Сокольницкий и высказал все пожелания, все ожидания польских войск, наступило мгновенное молчание.

Окружающие, свои и чужие, — насколько позволял придворный этикет, — устремили взоры на непроницаемо-спокойное лицо Александра, где застыло любезное и внимательное выражение, как самая плотная маска.

С некоторыми из стоящих здесь Александр не раз и очень подробно говорил о своих планах на счет Польши; лицам заинтересованным, вроде Чарторыского, рисовал самые блестящие перспективы, давал широкие обещания, но при одном непременном условии: Крулевство Польское должно быть под его, императора, властью, как подчинена Венгрия австрийским императорам.

Но эти частные, хотя бы и самые задушевные разговоры, дружеские, хотя бы и самые торжественные обещания, совсем не то, что официальное объяснение императора российского с его будущими подданными, сейчас пришедшими в качестве побежденных, но еще сильных и почтенных по доблести врагов.

Здесь каждое слово должно быть взвешено, потому что имеет значение клятвенного обещания, данного монархом перед лицом Бога и людей.

Болезненно самолюбивый Александр знает это и наперед приготовился ко всему, что придется выслушать и говорить.

Выдержав самую короткую паузу, необходимую лишь для того, чтобы не пришло в голову окружающим, что ответ приготовлен и заучен заранее, Александр заговорил своим приятным грудным голосом, на задушевных, средних нотах, слегка картавя, что особенно шло к его изысканной французской речи.

— Передайте достойному генералу Домбровскому и вашим отважным товарищам до последнего рядового, что они могут быть вполне спокойны. Я ничего не имею против их законного желания вернуться на родину, в пределы Польши. И конечно, сделать это лучше сомкнутыми рядами, военным маршем, чем разрозненными толпами в виде сброда, рассеянного неудачами войны. Что касается оружия, легионы с такой честью носили его много лет, защищая свои знамена и государя, которому присягали, что нет оснований отнимать его теперь в мирные дни. О подробностях, конечно, условимся потом. Пока скажу, что сборным пунктом можно назначить Познань, а оттуда сомкнутыми рядами на Варшаву. Кстати, и моя гвардия идет туда таким же маршем. Надеюсь, генерал и товарищи ваши ничего не будут иметь против таких попутчиков.

— О, нет, сир! Мы так привыкли уважать друг друга в боях, что наверно будем хорошими попутчиками. Но какая участь ждет легионы на родине, ваше величество?

— Это зависит от их желания. Могут оставаться на военной службе или уйти на покой, который ими вполне заслужен. Главное свершилось. Самые дорогие мои желания исполнились. С помощью Всемогущего Господа я надеюсь увидеть возрождение достойного, отважного народа, к которому вы принадлежите. Благосостояние польской нации всегда составляло предмет моей заботы. До сих пор разные политические обстоятельства мешали мне осуществить свое задушевное намерение. Теперь помехи больше нет. Страшная, но в то же время, славная двухлетняя война устранила все препоны. Пройдет еще немного времени, и при заботливом, мудром управлении поляки снова получат свое отечество и славное в истории имя. Мне отрадно будет показать им и целому миру, что именно тот, кого они считали своим врагом, забыл все прошлое и осуществил их лучшие желания!

— От нашего имени и от своих товарищей приносим сердечную благодарность вашему величеству за эти милостивые слова! — с поклоном проговорил Сокольницкий, пораженный таким оборотом аудиенции. — Со своей стороны станем молить Бога, чтобы все так и свершилось. Еще одной милости просили мои товарищи: можем ли мы наравне с войсками сохранить и нашу национальную кокарду? Как воин, государь, вы поймете нашу заботу.

— О, да. Снимать кокарды не надо. Надеюсь, что очень скоро вы сможете носить ее в полной уверенности, что будете носить без помех навсегда. Конечно, еще немало затруднений предстоит мне преодолеть. Но видите — я в Париже, и этого пока довольно. Не правда ли? Прошлое все я предаю забвению. Конечно, я вправе пожаловаться на многих из сыновей вашей нации, но хочу все пустить насмарку. Я желаю видеть только ваши добрые качества: вы отважные воины и честно правили свою службу.

Генерал Сокольницкий был совсем тронут. Его обычно спокойное, слегка сонливое и невыразительное лицо преобразилось. Прямая, лестная похвала державца-победителя чуть не вызвала слез на глазах лихого вояки. Он с порывом воскликнул:

— Ваше величество! Можете верить, что такие великодушные намерения обеспечат вам благодарность и преданность нации навсегда!

— О, не торопитесь, господа! — поспешно с искренней улыбкой заметил Александр. — Я не из говорунов и фокусников и благодарности потребую от вас не за одни красивые слова, а только после того, как делами заслужу вашу признательность. Поручаю вам передать польским легионам о расположении, каким я переполнен по отношению к ним. Жду от них доверия и любви.

Заговорил полковник Шимановский.

Его тоже затронули обещания Александра. Но он знал, как легко даются эти обещания и как мало осуществляются они, порою по воле рока, порою по слабости и лукавству тех, кто иногда находит нужным сулить больше, чем может дать.

Полковника, горячего патриота, покоробила "бабья" покладливость Сокольницкого, как Шимановский в уме обозвал поведение генерала. И он очень почтительно, но веско произнес:

— Сир, мы, поляки, не имеем иного честолюбия, другой привязанности, кроме любви к нашей родине. Что ей хорошо, то хорошо и нам. Не иначе. Это — болезнь нашего народа: любовь к отчизне!

— Неизлечимая болезнь, которая делает вам честь, — быстро подхватив речь и поняв настроение полковника, ответил с легким кивком головы Александр. Лицо его приняло менее официальное выражение. Гордость храбреца хорошо повлияла на чуткую душу государя. Он еще более ласково и задушевно продолжал:

— Мы — вековые соседи и родня по крови. Оба близких народа, которых сближают между собою и обычаи, и язык, должны полюбить друг друга навсегда, если судьба сблизит их, хотя бы и против воли… Когда вернетесь на родину, спросите у ваших соотечественников: как вели себя мои войска в пределах нашей земли? Вы убедитесь, что я издавна расположен к вашему народу. С Богом, в путь! Командовать вами будет брат мой!

Константин, стоявший до сих пор в стороне, выдвинулся вперед, как бы ожидая распоряжений.

Лица депутатов и всех поляков из свиты государя сразу изменились.

Этого заявления никто не ожидал. Скрытный Александр от самых близких лиц таил задуманное назначение и теперь с интересом наблюдал, какое впечатление произвела новость.

Конечно, назначение в военачальники польских войск брата государя цесаревича, который считался наследником престола, могло быть принято только как знак величайшего доверия и милости.

Но в деле было и несколько других сторон.

Еще в юности цесаревич Константин, кроме общих странностей в поведении и в своем характере, прослыл очень жестоким, особенно по отношению к нижним чинам подчиненных ему команд.

Бессмысленная жестокость юности с годами прошла, но суровая дисциплина, мучительная по трудности, выправка и муштровка, которой он, по примеру покойного отца, подвергал войска, не только была известна повсюду, но и раздувалась до непомерной величины недоброжелателями России и вообще досужими вестовщиками, которых особенно много было в Европе в это тревожное время.

И вдруг такого "начальника" дают вольнолюбивым польским легионерам.

На родине они привыкли к свободному обращению даже со своими королями.

Наполеон хладнокровно посылал их на верную гибель, в огонь. Но делал это так мягко, умно, что они сами думали, будто это их собственное желание: кидаться головой в пропасть. Боевой пыл заглушал всякие другие соображения.

А тут предстояло совсем иное.

Парадомания самого императора и его брата была известна всей Европе.

Нет сомнения, что и польские войска теперь ждет муштровка, маршировка, мирное мучение, более жестокое и несносное, чем все лишения боевой жизни.

И ни слова нельзя возразить, чтобы не оскорбить брата российского императора, а в лице его — и самого Александра… Все вспомнили и личную несдержанность цесаревича, о которой ходили среди своих и чужих армий целые легенды…

Вот отчего вытянулись лица у депутатов и они только молча отвесили почтительный поклон на неожиданное объявление такой "милости"…

Адам Чарторыский при всей своей выдержке весь как-то насторожился, перекинулся взглядом с депутатами, как бы призывая их к спокойствию и молчанию, переглянулся с князем Ожаровским, с Брозиным и остановил пытливый взгляд на полном загорелом лице Константина.

Цесаревич, очевидно, был доволен назначением и знал о нем заранее.

Польские легионы с их признанной храбростью и удалью, с их необычными красивыми нарядами и великолепной боевой выправкой давно привлекали внимание этого мученика парадировок.

Уловив все, что можно было заметить в этот миг на лицах у окружающих, Александр торопливее прежнего, как это всегда бывает в конце аудиенций, проговорил:

— Теперь вы слышали главное, господа. Добавьте еще вашим друзьям, что я требую от них доверия ко мне и терпения. Остальное — придет само собой. До свиданья — в Варшаве.

Любезный, но полный достоинства поклон, как будто бессознательно заимствованный внуком от его великой бабки, — и Александр вышел в сопровождении Аракчеева и Волконского.

Депутаты, обрадованные и встревоженные в одно и то же время, ответили почтительным поклоном на прощальное приветствие Александра, простились с окружающими, своими соотечественниками и знакомыми, и вышли молча, в задумчивости.

Аракчеева Александр отпустил без всяких вопросов. Он знал, что "без лести преданный" граф тут не может иметь своего суждения, а даже имея, — не выскажет, зная, как твердо вопрос решен Александром.

Но едва остались они вдвоем с Волконским, император подошел к окну, из которого видна была часть Флорентской улицы, где стоял дворец князя Беневентского, Талейрана, у которого поселился Александр, напуганный слухами о пороховом подкопе под Тюлльери, где сначала думали поместить императора России.

— Посмотри, какая толпа ожидает этих депутатов. Здесь не одни поляки. Больше французов. Какой живой, впечатлительный народ. А как ты думаешь, — словно между прочим бросил вопрос Александр, — довольны будут польские войска тем, что я сегодня им велел передать? И вообще, какое эхо будет в Польше на этот мой сегодняшний призывный клич? Скажи, как думаешь?..

— Сам я мало об этом думал, государь. У меня столько хлопот по должности, так заботит ваше личное состояние и благополучие, что времени нет думать о европейских делах, о том, довольны или недовольны будут поляки вашими словами и милостями… Слыхал я, правда, кое-какие толки. Если разрешите, вам их передам. Но заранее говорю: ни за что не ответчик. Как купил, так и продаю. Прошу не взыскать.

— Ну, где уж с тебя взыскивать? Совсем в святые записался. Даже думать перестал. Ну, говори, что слышал, не думая… Интересно.

— Удивительно кажется многим, за что такие щедрые милости достаются недавним врагам, когда и свои ничего подобного еще не видели? На это были возражения, что надо приручить людей, из неприятелей сделать их друзьями…

— Вот, вот!..

— Но сейчас же и ответ бывает, что цели такая доброта не достигнет, особливо с поляками. Слишком у них сильно недружелюбие к нам, не в одном высшем сословии или среди офицеров, но даже в солдатстве. Опасаются даже многие, что эта самая армия, которую мы с такою честью домой отпускаем, на нашу же голову будет точить свое оружие… Больше 30 тысяч солдат, испытанных на войне, с ружьями, с артиллерией… Всем сдается…

— Не всем, а близоруким людям или интриганам бесконечным, не знающим устали ни в мире, ни на войне! Они забывают все. Еще год тому назад, когда мы вступали в герцогство, разве не встречали нас с хоругвами, с хлебом-солью, дружескими речами?

— Больше — еврейские жители, ваше величество.

— Хотя бы и так. Разве они не исконные обыватели своего края? И, наконец, это умный народ. Если бы они не поняли, что сила окончательно на нашей стороне, никакой бы встречи не было… Пусть хотя это примут во внимание наши политики и "храбрецы"!.. 30 тысяч польского войска! Оно раньше было больше. Оно шло за спиной счастливого вождя. И чем кончилось дело? Кто победил? Разве не ясно, на чьей стороне Высшая сила? Чего же нам опасаться остатков рассеянных, побежденных полчищ Наполеона, польских полков? У нас, ты знаешь, в герцогстве свыше 200 000 солдат. И вдвое больше может быть двинуто туда либо в пределы Европы, если потребуется. Это всем известно. Страху и крови было много. Надо столько же доверия и любви, чтобы все печальное изгладилось из памяти. Тогда уважение сменит прежний страх — и будет мир надолго! Так я думаю, так я говорю. И можешь о том передать, кому придется…

— Слушаю, государь. Но я не виноват, если…

— Я тебя и не виню. Многие говорят то же. Самые близкие ко мне: Нессельроде, ди Борго, генерал Чернышев, Михаил Орлов, Ланской и сам Константин… А между тем…

Александр остановился.

— С ним мы столкуемся, — после мгновенного раздумья сказал он. — Брат верит, любит меня. Он поймет. А вот удивительно, как иные люди не могут понять совсем простых вещей… Обвиняют поляков в постоянном стремлении воскресить прошлое, создать на новых основах старое славное царство. Что тут дурного? Может ли порядочный человек отказаться от мысли иметь отечество? Будь я сам поляком, тоже не устоял бы против искушения, которому они все поддались. И теперь, насколько возможно, я верну им их родину, дам конституцию, какая сейчас осуществима. А там — посмотрим. Все будет зависеть от них самих: насколько заслужит Польша доверие мое и моего народа. Во всяком случае я решил так устроить дела, чтобы полякам не надо было кидаться в новые приключения, которые несут только несчастие этому отважному народу… Полагаю, они будут довольны.

— Вот именно по этому вопросу я и сам могу кое-что сказать вашему величеству, — осторожно начал Волконский, полагая, что случай дал ему возможность сослужить службу и родине, и государю, которого князь любил особой, исключительной любовью. — Уж несколько месяцев и здесь все поляки, окружающие вас, и там, в Варшаве, всюду сведали: как обстоит дело? Ваши планы, государь, мало устраивают их… "Все или ничего"! — вот пароль и лозунг истых патриотов, без оттенка и различия партий…

— Ты ошибаешься. Многие понимают, что лучше синица в руках, чем "Великая речь Посполитая" в небе… Урезки, которые придется сделать для Австрии и Пруссии, неприятны, что говорить, но приемлемы… И князь Адам…

— Чарторыский? Да он, ваше величество, соглашаясь с вами на словах, делая вид, что готов помогать, сам поет ту же песню: "куцая конституция и куцее крулевство без Галиции, без Познани, Торна, Кракова, без Велички и воеводства Тарнопольского"… Объедки, а не крулевство, так говорят все… И в будущем ждут еще худшего. Их пугает строгость цесаревича. Ему, как говорят, будет вверен главный надзор в новом царстве. А он…

— Вот как: и граф Адам будирует. Что же, он умнее других, но… кровь не вода. Польский гонор, их любовь к отчизне порой пересиливают разум. Я это видел не раз… А брата им бояться нечего. Правда, прошлое его у всех на глазах. Но он теперь уходился. С годами страсти остывают, характер меняется к лучшему. Мы же сами видим. С Чарторыским я еще поговорю. С ним мы теперь должны работать дружно, когда дело почти пришло к развязке… А благодарность людская? Я ее не жду. Это такая же редкость, как белый ворон.

Этим закончился разговор Александра с его личным другом князем.

С ним император держал себя совершенно просто, откидывая всякую официальность и этикет, как бы отдыхая от вечного стеснения и маски, какую считал нужным носить перед целым светом.

В этом разговоре нашли отклик думы императора, его беседы и переписка с разными лицами, от Лагарпа до Ланского включительно, с которыми в разное время делился Александр своими планами и мыслями о польском вопросе.

Но ожидаемая развязка была совсем не так близко, как думал император.

Двинулись польские легионы. Ушел с русской армией Константин, ведя в Варшаву отборные гвардейские батальоны.

Сенат герцогства Варшавского и русское временное правительство с В. С. Ланским во главе правили страною в ожидании решительных событий.

Константин держался в стороне, да и не оставался в Варшаве все время, выезжая часто то в Россию, то к брату императору за границу.

Год быстро пролетел, В сентябре 1814 года в Гофбурге, в любимом дворце императора австрийского, "музыканта Франца", как называли его приближенные и родня, собрался знаменитый "Венский конгресс", один из самых многолюдных блестящих и длительных, какой видела Европа в эту пору съездов и конгрессов, чуть ли не ежегодно заседавших где-нибудь на суше или даже на воде, как в Тильзите.

Но здесь, на зыбком плоту, кроме двух действительных "владык" земли и хозяев европейского равновесия — Наполеона и Александра — присутствовал еще только третий, почти в роли статиста, король Фридрих-Вильгельм прусский. А вопросы первой важности решались с быстротой полета ядра; области и целые государства с десятками миллионов жителей перекидывались из рук в руки, как мяч в детской игре.

Признанный гений Наполеона и природный ум Александра шли почти в ногу и дело кипело. Два "хозяина" могли легко столковаться в своих делах.

Совсем иначе выглядел конгресс, созванный в Вене.

Кроме двух императоров, русского и австрийского, там собралось четыре короля: прусский, датский, баварский и вюртембергский, бывший вице-король итальянский, принц Евгений Богарнэ, представитель французского короля, блестящий принц Беневентский, хитрец, проныра и обманщик, "король" дипломатов старой школы Талейран. Затем шли разные принцы, наследные и владетельные, такие же князья, герцоги… Целый Олимп Европы, Готский Альманах, представленный в лицах.

Все это ничего не делало, много болтало, суетилось и интриговало по мере уменья и сил. И затем все веселились, охотились, пускали фейерверки и танцевали без конца. Так что принц де Линь мог по праву заметить:

— Le Congres danse, mais ne marche pas!

Но можно было с таким же правом сказать, что при избытке венчанных голов — конец не скоро увенчает дело!

— Embarras des tкtes courronees a crée beaucoup d'embarras, — как сострил "маленький" Нессельроде, ставший теперь большим дипломатом, согласно давнишним предсказаниям Наполеона.

Настал 1815 год. Зима уже была на исходе, справили Новый год, а вопросы, ради которых сошлись здесь все эти государи со своими женами, родней, дипломатами и камарильей, так и не двигались с места, кроме одного.

Правда, его и не значилось в программе конгресса, официально объявленной.

Но лиса Талейран сумел поставить его неожиданно на первый план для Англии и Австрии, как только выяснилось, что Александр не уступит ничего из намеченных им условий соглашения монархов.

— Король прусский будет королем прусским и саксонским, так же как я буду императором российским и королем польским! — твердо заявил Александр, когда стали делать попытки к иному решению данного вопроса.

Талейран, которому пришлось выслушать это решение, звучащее почти приказом старого доброго наполеоновского времени, смолчал…

А несколько недель спустя, к концу января получил из Парижа договор, ратифицированный Людовиком XVIII, гласящий, что "заключена конвенция между Англией, Францией и Австрией, по которой каждая держава, в случае войны, обязана выставить для союзной армии по 150 тысяч солдат и заключить мир только с общего согласия".

Это скромное "соглашение" трех держав, к которому собирались примкнуть еще три-четыре второстепенных государства, совершенно разрушало блестящую европейскую коалицию, созданную Александром против Наполеона и сам "избавитель Европы" рисковал остаться если не в блестящем одиночестве, как это было недавно с Францией, то в сомнительно-выгодном содружестве с тихим, смиренным королем Пруссии, если и его не успеют оторвать от недавнего благодетеля и друга…

Конечно, вопрос о возрождении Царства Польского под русским скипетром, хотя и совершенно самостоятельно, — этот вопрос отошел на последний план.

Не зная еще точно в чем дело, Александр сразу почувствовал перемену, и обострение дошло до того, что польским и русским войскам в текущих приказах сделаны были намеки о предстоящей новой войне "не за чужие, а за собственные интересы и владения".

Время тянулось, переговоры — тоже. Усталым государям Запада, как и народам их, хотелось отдыха, а не войны.

Только полудикие "москали" и их родичи сарматы над Вислой могли воевать без конца.

Правда, этот самый московский народ и его царь спасли все колебавшиеся троны и венцы Европы от захвата их смелым Корсиканцем.

Но теперь дело сделано, узурпатор сидит на Эльбе, подписав полное отречение от своих завоеванных владений и прав. Нет больше надобности ни в императоре Александре, ни в его армии. Пускай отправляются восвояси!

Так решили прихвостни-дипломаты и тупоголовые их господа.

Но вдруг в игру вмешался низверженный Корсиканец.

В ночь на 7 марта нового стиля Меттерних получил секретную срочную депешу от своего генерального консула в Генуе.

Заботливый австрийский, дипломат, торопясь на один из бесчисленных приемов, сунул депешу в груду бумаг, которые обычно прочитывал рано по утрам, поднявшись ото сна.

В восьмом часу вскрыл "великий политик" пакет, прочел, побледнел, перечел еще раз и побежал без всяких церемоний будить своего повелителя.

Вздрогнул, побледнел музыкальный длинноголовый Габсбург, узнав роковую новость, приказал немедленно оповестить Александра и короля прусского.

Затрепетали все танцующие и интригующие принцы и государи, разбуженные словно ударом грома от своего приятного препровождения времени.

Депеша гласила коротко и ясно: Наполеон скрылся с острова Эльбы… Конечно, высадится во Франции и с помощью приверженных ему полков снова возьмет власть над Францией, а там, кто знает, и над всеми этими куклами в богатых кафтанах, как оно было и до сих пор…

Не смутился один Александр, глубоко верующий в свое призвание, в силу Рока, в Верховный Промысел.

Он немедленно приступил к делу, стал готовиться к борьбе, к последней схватке с Наполеоном, но, конечно, все требования и желания императора были исполнены беспрекословно, а сооруженная Талейраном конвенция развеялась, как дым.

Задолго до окончания стодневной Наполеоновской эпопеи, еще 3 мая был подписан трактат о разделе польских владений, как это было давно намечено. Саксония отошла к Пруссии, а Александр дал знать официально в Варшаву о том, что было известно давно всей Польше: возрождалось "Крулевство Польское" под несменяемой властью российского императора, получившего также титул и короля польского.

Так создалось на этом долгом конгрессе новое "Крулевство Польское", получившее оттого даже название "конгрессувки" со стороны людей, не совсем довольных урезанной территорией новой отчизны, урезанными правами и либеральной, но далеко не полной конституцией, которую новый король — император Александр "даровал" своим новым миллионам подданных.

Все примирились с фактом, реальность которого великолепно была подкреплена парой сотен тысяч русских штыков, расположенных по всему краю. Но полунасмешливое, полупрезрительное, протестующее в общем отношение ярко отразилось в этом названии: "конгрессувка"…

Все было сделано по церемониалу.

С фельдъегерями, скачущими без передышки, послал Александр последние распоряжения брату Константину в Варшаву.

Выполняя волю Александра, граф Владислав Островский, в качестве президента Сената герцогства Варшавского доживающего свои последние дни, огласил во всей стране, что ее ожидает согласно решению участников Венского конгресса.

Новость была встречена с большим интересом, но разными группами лиц весьма различно.

Как смотрела на возрождение Польши правоверная русская партия, как она оценивала и понимала настроения польского народа в этот важный момент, хорошим свидетельством является письмо к императору Александру от 4/16 мая 1815 года, посланное в Вену В. С. Ланским, одним из ближайших сотрудников Александра, занимающим важный пост председателя временного управления в герцогстве Варшавском по гражданской части.

Ланской писал:

"Всемилостивейший Государь

Бывшего Сената герцогства Варшавского президент Островский объявил публике повеление к нему Вашего Императорского Величества об участи герцогства.

Хотя полагаю, что доведено уже до сведения Вашего Величества, как принято сие объявление, но вменяю в обязанность со своей стороны довести Вашему Величеству, что оно не произвело такого влияния, какого ожидать бы можно от народа более чувствительного.

Причиною есть следующее:

Более уже года, хотя не совершенно, но уже известно было настоящее событие. Во все сие время непрестанно было толковано, каким образом восстановится существование Польши? Всеобщее желание, частию — искренно, частию — притворно запальчивое, но имеющее одну и ту же цель: чтобы быть Польше владением отдельным и в том же пространстве, в каком было оно прежде разделений. Сие желание так помрачило некоторые умы, что вместо довлеемой признательности к беспримерным благотворениям Вашего И. Величества, вместо покорного благодарения за высокое к судьбе сей нации участие, наконец, вместо того, чтобы чувствовать, чтобы превозноситься снисхождением, с которым Ваше И. Величество соизволили осчастливить их принятием титула короля, они (подстрекаемые свойственною некоторым кичливостью, что по твердости духа, по храбрости и другим мнимым достоинствам — они единственные!) наполнились мечтанием, что восстановление королевства Польши по-прежнему быть должно, и так решительно определяли сие, как бы имели право того требовать.

Обольщенные таковым заблуждением, казались доброхотнее для нас, нежели когда-нибудь. Но теперь сие прельщение исчезло и холодность, — особенно, как говорят, — через отделение некоторых частей герцогства к Пруссии и Австрии, — становится приметною до такой опрометчивости, что объявление титула короля и уверение в будущем конституционном правлении принимается не за милость, но за опасения последствий от беглеца с Эльбы.

Я уверен в душе моей, что приверженность некоторых, а особливо, военных, к врагу Европы (Наполеону) — не угаснет и ничто не обратит к нам их расположения. Туда манят их прелести грабежа, там господствует дерзкая вольность, там ни за какое бесчиние нет ответственности. Здесь — порядок, чинопочитание, повиновение повелениям, точность в исполнений их и ответствие за преступление правил службы и даже правил добродетели.

Государь, прости русскому, открывающему перед тобой чувства свои, осмеливаюсь изъяснить, что благосердие твое и все усилия наши не могут быть сильны сблизить к нам народ и, вообще, войско польское, коего прежнее буйное поведение и сообразные оному наклонности противны священным нашим правилам и потому, если и не ошибаюсь, то в формируемом войске питаем мы змия, готового всегда излиять яд свой на нас.

Более не смею говорить о сем и, как сын отечества, как верный подданный Вашему Императорскому Величеству, не имею другой цели в сем донесении, кроме искреннего уверения, что ни в каком случае считать (рассчитывать) на поляков не можно.

Всемилостивейший Государь, Вашего Императорского Величества верноподданный Ланской".

Конечно, к этому письму надо подойти с особой меркой, не надо забывать, что сам Александр был иного мнения о храбрости поляков, как и об умеренности русских войск, нападающих на неприятельскую землю.

Но многие из приведенных строк ясно выражают взаимные отношения, а иные — даже оказались пророческими, потому что подсказаны здоровым политическим чутьем осторожного неглупого человека, чуждого также сентиментальным затеям государя, его половинчатым мерам, как и низким, корыстным проискам интриганов всех наций, которые окружали тесным кольцом Александра в Вене в качестве его советников и слуг.

После первых оглашений настал торжественный день 21 мая нового стиля.

18 дней спустя подписания в Вене Польского трактата жители Варшавы пережили особый, памятный в жизни целого народа, миг.

День выдался чудесный. Чуть ли не с рассветом весь город высыпал на улицы, запрудил собой пути, ведущие к площади, на которой возвышается старинный кафедральный костел св. Яна. В домах оставались только старики, дети и хворые, неспособные передвигаться люди. Кроме своего стотысячного населения сюда съехалось почти столько же гостей из окрестных мест.

Пушечные выстрелы слились с громким перезвоном колоколов и заглушали ропот и говор многотысячной толпы.

Кончилась торжественная месса в костеле, отслуженная блестящим клиром соединенного духовенства столицы с примасом во главе. Умолкли последние звуки могучего органа.

Все, что есть знатного и чиновного в Варшаве, занимало передние ряды в костеле, переполненном толпою до того, что ни войти, ни выйти оттуда было невозможно, если только движение начиналось не там, у выходов, откуда порою выплескивались люди, как влага из переполненной чаши.

Стоящие вокруг шпалерами войска еще ослабляли силу напора народной волны, иначе могла бы произойти смертельная давка, как не раз бывало в подобных случаях.

С возвышения громко было оглашено отречение короля саксонского от всяких прав его на польские земли и сейчас же прочтен манифест императора всероссийского о принятии им короны и титула короля польского на вечные времена. В том же манифесте говорилось, что жители королевства Польши получат конституцию, теперь вырабатываемую, главными основаниями которой является самоуправление народа, своя армия, свобода печати, неприкосновенность жилища, по образцу английской хартии и во всяком случае более широкая, чем та, которую реставрированный Людовик XVIII Бурбон дал своим вольнолюбивым французам — на словах…

Королю предоставлена была власть исполнительная, законодательная принадлежала Сенату и палате депутатов, сейму, который сходился через каждые два года в составе 128 депутатов, из которых 77 являлось от дворянства, остальные от городов.

Для выработки постатейного проекта конституции учреждался особый Комитет, под президентством графа Владислава Островского.

Делами царства ведал особый "Государственный совет Царства Польского" с наместником во главе. Новосильцев, давнишний друг государя, назначен был уполномоченным комиссаром императора российского в Польше [1]Первый состав этого государственного совета был таков: наместник, назначенный осенью того же года, князь Зайончек, государственный секретарь — граф Соболевский, министры: финансов — Матушевич, просвещения и духовных дел — граф Станислав Потоцкий, внутренних дел — граф Мостовский, военный — граф Вьельгорский, юстиции — Томас Вавжецкий, князь Адам Чарторыский, как временный председатель, присланный из Вены Александром, занимал свой пост до назначения князя Зайончека, т. е. до осени 1815 года..

Кончилось чтение. Грянули залпы, зазвонили колокола, понеслось торжественное "Те Deum!". Взвился польский государственный штандарт с белым орлом над кровлей королевского замка. Белые орлы зареяли на всех казенных зданиях, казармах, арсеналах и судебных местах…

Начиная от членов государственного совета до последнего обывателя — все должны были принести присягу на верность своему новому, богоданному королю.

Сейчас же высшие гражданские и военные чины принесли свои поздравления брату короля, цесаревичу Константину, который по-прежнему остался только начальником военных сил царства.

После гражданского состоялся военный парад.

На обширной равнине, близ предместья Воли, перед походным алтарем собрались все польские войска, стоящие в Варшаве, сверкая на солнце своим оружием, хоругвями, орлами на значках боевых легионов, шитьем мундиров, кирассами и касками…

Полки побатальонно приняли присягу императору и крулю польскому в присутствии своего главнокомандующего, цесаревича. Грянули ружейные и орудийные залпы, прокатились клики:

— Виват, круль наш Александр! Hex, жие!.. (Да живет на многие лета!)

Клики были подхвачены стотысячной толпой, которая явилась и сюда полюбоваться на блестящее зрелище.

Грянули марши… Отряды стали расходиться по местам. Поредели и совсем рассеялись густые толпы, разливаясь веселым, шумным потоком по узким, часто извилистым улицам Варшавы тех дней…

Торжество совершилось. Но еще не сполна.

Оно завершилось только почти через полгода, 8 ноября нового стиля, когда российский император в Калише впервые вступил на землю своего нового королевства, снял с себя русский мундир и ордена, заменив их польским мундиром и лентой ордена Белого Орла.

Константин поспешил навстречу брату, любовь к которому у цесаревича доходила до обожания.

12 ноября, утром, на своем светло-сером любимце Эклипсе въехал Александр в столицу "крулевства" через заставу Мокотово. Блестящая свита из первых военных и штатских сановников сопровождала высокого гостя. Польские войска развернулись шпалерами по сторонам всего пути. Дальше темнело море голов. Обыватели Варшавы снова сошлись взглянуть на прославленного победителя Наполеона, на своего короля.

Толпе мало дела до политиканства правящих кучек, она плохо разбиралась в благородных, хотя и довольно туманных, спутанных начертаниях российского императора.

Ясный слегка морозный день, красивое зрелище войск, царской свиты, музыка, пальба… Стройный, высокий красавец в польской форме, "свой круль", хотя бы и не прирожденный поляк… Ласковая улыбка на открытом, приятном лице… и толпа всею грудью кричала:

— Виват Александр, наш круль!

Эти клики покрывали привет, который посылало войско державному вождю, прорезали салюты ружейные, пушечную канонаду и трезвон колоколов.

Все окна частных домов, палацов, даже крыши были усеяны любопытными.

Женщины поднимали детей над головами толпы, показывая им "своего круля".

Многие плакали от радости.

Луч радости, прочная надежда на долгий мир, покой согрели сердца простого народа, обнищалого, обессиленного от долгих и разорительных войн наполеоновской поры.

Все совершилось, как и подобает в подобных случаях. Войска проходили церемониальным маршем, радуя выправкой взор такого любителя до плац-парадов, каким всегда оставался Александр, не меньше самого цесаревича.

Школьники и школьницы подносили цветы и пели кантаты. Духовенство молилось и благословляло прибытие "желанного освободителя, восстановителя отчизны".

Вся знать польская из своих ближних и дальних поместий съехалась в Варшаву, чтобы побывать на приеме у своего короля, прославленного в целом мире победителя и дипломата.

Варшава сразу оживилась, как в самые блестящие времена Речи Посполитой, и с той поры жизнь забила в ней ключом, почти не перемежаясь, на целых 16 лет, до печальной поры 1830–1831 года.

Но всему свое время.

Сейчас было одно сплошное ликование.

Милости полились сразу без конца. Полная амнистия всем, стоящим за Наполеона, возврат владельцам их имений, отобранных было в казну, награды деньгами и чинами, даже русскими орденами, назначения ко двору; новый варшавский королевский двор был назначен, как и подобает в таком царстве.

Не только были облегчены разные налоги и повинности, но для нового двора Александр оставил в Варшаве экипажи и лошадей из своих конюшен.

Арсеналы приказано было наполнить необходимым оружием. Словом, дождь милостей полился с первой же минуты.

Народ, которому все стало известно, кликами встречал нового короля.

Но и среди толпы были хмурые лица, раздавались глухие недовольные голоса.

Так было среди черни. А уж о более избранных классах или о шляхетстве — и говорить нечего.

Там почти сплошь все были взвинчены чем-то, едва умели сдерживать свое недружелюбие. Александр заметил это и, как только после первого приема остался наедине с цесаревичем, спросил:

— Что значит общее настроение, не можете ли объяснить мне, ваше высочество?

— Все то же, государь. Недовольны тем, что Пруссия и Австрия оторвали, отрезали по такому большому куску от прежней территории крулевства… Не могут дождаться, когда ваше величество осуществит известные им планы о присоединении в территории Польши тех западных губерний, которые некогда, в виде Литвы и Волыни, были слиты с короной польской… Словом, старые песни…

— Пожалуй, так. Ну, все войдет в свою колею. Немного терпения. Если князь Адам сумеет повести дело… О чем вы задумались, ваше высочество?

— Дорогой брат, позвольте мне теперь же решить один вопрос… Я уже писал вашему величеству. И снова прошу: позвольте мне сдать здесь свое место и я готов служить, где прикажете иначе. Теперь, когда все здесь образуется вновь, самое время мне уйти.

— Вот как. Значит, вы все-таки находите, что помогать мне вместе с князем Адамом вам неудобно? Неужели только оттого?..

— Что князь писал вам обо мне очень дурно и старался представить вред, какой происходит от моего пребывания на посту в Варшаве? О, нет, ваше величество. Я знаю свои недостатки. И если не могу сразу от них отрешиться, то все-таки не скрываю их… Но мы совсем разно с князем Чарторыским смотрим на многое в делах здешнего царства. Кто прав, судить не могу. Боюсь и вижу, что только раздор и вред последует от нашего совместного служения вашему величеству, если один из нас не будет поставлен над другим. Мне быть под князем не подобает… Потому и прошу: отпустите меня, государь.

— Об этом и думать нечего, — быстро возразил Александр, — я знаю поляков. Здесь положиться я могу лишь на себя или на вас… Особенно первое время. Если вы и круты немного нравом, — ничего. Я сумею загладить всякие обиды, невольно, конечно, нанесенные вашим усердием… Не могу не заметить, что ваши взгляды на свободные учреждения, здесь введенные, немного странны и более применимы в нашей, еще непросвещенной родине, чем тут, где народ гораздо развитее и политичней. Вы же должны помнить, что сказал австрийскому послу этот корсиканский выходец: "Конечно, австрийцы приличнее люди, чем русские, но союз с ними уже подписан и я ничего не могу поделать!.." Надо сознаться, что поляки, и простой народ, и магнаты — просвещеннее нашего народа… Но я знаю, что и вы умеете разбирать людей. И если что было, так только случайно… Подумаем… Скажите, — после небольшого молчания продолжал Александр, — кого бы вы желали видеть наместником? Говорите откровенно.

— Иначе и быть не может, государь. И я скажу не только свое желание. Князь Адам имеет за собой сильную партию, пожалуй, даже чересчур сильную. Вы сами говорите: положиться можете лишь на меня. И вы правы, государь. А я ничего не мог бы сделать в минуту опасности, если не встречу содействия от объявленного наместника царства. От князя Адама содействия такого мне ждать нельзя. Есть другой человек, не столь значительный, но честный прямой воин и служака, очень почтенный в краю… Вы его знаете, государь: князь Зайончек.

— Да, знаю, по слухам. Совсем незначуший… Но честный… Я подумаю. Хорошо… И то, говорят, здесь у вас не Царство Польское, а крулевство "Пулавское", потому что князья Чарторыские из Пулавы насадили везде своих сторонников…

— Вот именно. Мне не хотелось касаться даже этой стороны, государь.

— Хорошо. Увидим…

Разговор перешел на другие вопросы. Константин стал сообщать подробности о польской армии, которую начал формировать с особенной любовью с первых дней своего появления в Варшаве.

На другой же день стали являться к Александру разные депутации.

Князь Огинский явился с представителями Литвы и Волыни. Там население тоже мечтало о слиянии с новым крулевством, как было в старину.

Князь Адам Чарторыский, который вел всю политику в королевстве, доставил Опшскому сперва личную аудиенцию, затем Ланской ввел к "крулю" и полный состав депутации.

Когда с Огинским наедине зашла речь о неравном положении Польши и Литвы, Александр сказал буквально так:

— Я успел второй раз вступить в Париж, потеряв не более полусотни человек из целой моей армии. Такие чудесные события не повторяются веками. Рука Всевышнего во всем этом. Он помог мне осуществить и еще многое, что я хотел и обещал исполнить. Слово свое я всегда держу и все обязательства исполняю, как честный человек, для которого обещание равносильно клятве. От жителей этого королевства я всегда требовал терпения и доверия. Оно мне было оказано и я не обманул здешний народ. Доверяя мне, они побудили меня позаботиться о них. Я работал, делал все, что было возможно. Вот Адам вам скажет: чего мне это стоило, какие препятствия пришлось мне преодолеть в Вене ради блага Польши?! Я создал это королевство — и создал прочно, принудил европейские державы договором обеспечить его существование. Свершу и все остальное, как было обещано, только не разом. После всего, что мною сделано, я имею право на ваше доверие, а мои решения неизменны.

— Значит, ваше величество, Литва может просить о своем слиянии с Польшей?

— Только не это, князь. Никто и думать не должен, что именно вы меня о том просите. Все должны полагать, что я сам того желаю. Так лучше. Я знаю, вы в Литве недовольны и это продолжится до тех пор, пока вы не сольетесь с вашими соотечественниками, пока не воспользуетесь благами конституции, им данной. Вы правы, а я хочу привязать край к себе и слить с Россией навеки. Так и все, желаемое вами, должно совершиться. Конечно, тогда наступит полное доверие и слияние между Россией и вами. Если все в польской армии и в правительстве пойдет, как есть теперь, — я буду только доволен и выполню все свои обещания. Я должен иметь возможность указать на здешнее правительство как на образцовое. Пусть видят, что существование конституции не сопровождается никаким вредом для империи. Тогда легко мне будет совершить и все остальное, что касается Литвы. Еще раз прошу доверия и не ставьте меня в ложное положение излишними требованиями.

Почти то же сказал Александр и членам депутации, только в более общих выражениях.

Ноябрь подошел к концу.

Отпировали все пиры, пронеслись смотры, фестивали, охоты и празднества.

Александр скрепил своей подписью 165 статей конституции, выработанной особой комиссией с Островским во главе. Назначено было время первого сейма.

Дело и веселье завершилось, пора ехать в Петербург. Осталось только назначить наместника, который должен представлять особу короля в отсутствие последнего в пределах Польши.

Накануне самого отъезда, 27 ноября нового стиля, поздно вечером князь Адам Чарторыский, до последней минуты исполняющий роль министра-президента в королевстве, был приглашен к Александру, в его кабинет.

Комната была освещена лампами неравномерно и не особенно сильно.

Только рабочие канделябры с абажурами бросали яркие пятна света на письменный стол, за которым сидел государь. Лицо его оставалось в полутени.

Указав на кресло у стола, в которое князь Адам опустился после почтительного приветствия, Александр медленно, осторожно, как будто желая подготовить старинного друга к чему-то очень неприятному, заговорил:

— Ну, вот теперь почти все и кончено. Завтра я еду. Хвала Господу, дело завершено благополучно и в будущем можно ожидать много добра. Остается еще одно назначение…

— И самое главное, государь, — наместника… — пытливо вглядываясь в спокойное лицо императора, отозвался князь. Сам он сидел весь на свету.

Видно было, как менялся он лицом, как загорелись его глаза, как от нервного потряхиванья головой слегка вздрагивали легкие пряди волос, ниспадающие небрежно на его высокий гладкий лоб.

— Ты, наверное, слыхал, кого предположено назначить?..

— Я слыхал имя, государь… Но не мог верить… Мало ли чего не толкуют… Такое ничтожество, полуразвалина… старик, который…

— Славно сражался под знаменами великого вождя, Адам… Того же Наполеона, которого мы с тобой умеем ценить, несмотря на всю антипатию к нему как к жестокому, бесчестному авантюристу… Зайончек — имя очень почтенное во всей Польше, как я мог убедиться за это время… Общий голос… В чем можешь ты упрекнуть его?

— Ни в чем… потому что он сам полное ничто. Это же будет кукла, игрушка в руках первого, кто пожелает овладеть им. Разве можно оставлять на таком важном посту Зайончека? Наместник по имени. Да и то плохой.

— Он останется не один. Весь государственный совет, лучшие из ваших людей, Сенат, избранный вами. Ты, мой многолетний друг и помощник, главный вдохновитель всего, что узнала Польша теперь… Наконец, мой брат… Он будет передавать моему наместнику мою волю. И этого достаточно, полагаю…

— Цесаревич… Ваше величество, простите, если я буду говорить более смело, чем бы то подобало подданному, даже такому приближенному к вам, как я…

— Говори, говори. Я этого и хочу. Нам надо договориться до конца… И я подам пример. Конечно, ты первый и единственный кандидат на столь высокий и важный пост, какой я думаю вверить старому князю. Но… ты сам понимаешь: теперь между тобою и братом установились отношения, которые могут послужить во вред общему делу… Делу Польши, которую ты столь любишь, я знаю…

— Я и не помышляю о личном назначении, государь. Но скажу все. За что недоволен мною цесаревич? Разве мои отзывы о нем были сделаны из личного нерасположения к его высочеству? Сохрани Боже. Я писал и теперь повторю: ваш злейший враг не мог бы больше повредить вам, государь, чем это делает здесь цесаревич. В такое тревожное время, при столкновении стольких интересов в новом строе возрожденного королевства — вызывающее поведение великого князя имеет такой вид, как будто нас умышленно хотят вызвать на отпор, довести дело до разрыва, до вражды. Ничье усердие, никакая покорность не могут смягчить его высочество и заслужить его одобрения. Конечно, при вас, государь, ничего не заметно. Но спросите всех. Армия, частные лица, наконец, целая нация польская — никто не заслужил милости в глазах вашего брата. А констуция?! О, это учреждение, столь близкое и дорогое нам всем и вам самим, государь, — оно в особенности служит предметом порицания и глумлений самых обидных насмешек, самых язвительных. "Я вам задам конституцию, паны заклятые! Вспишу вам спину!" — так кричит при всех на плацу вождь польских войск, брат нашего короля. И вы знаете, что он приводил в исполнение дикую угрозу вопреки правилам и законам, которые дарованы нам вами, которым сами вы готовы подчиняться свято до конца, государь!

— Вы правы, такие неприятные случаи имели место. Но я писал брату. Просил, напоминал ему, что он первый обязан чтить законы, мною устанавливаемые… и…

— Простите, государь, все осталось по-старому. Законы, правила, даже военные уставы, от него исходящие, он поднимает на смех. Наши воины не привыкли к телесным наказаниям. Началось дезертирство. Офицеры тоже готовят сильный протест и почти огулом сбираются выйти со службы. Только не хотят сейчас омрачить пребывания вашего величества в стенах Варшавы, впервые осчастливленной лицезрением своего нового короля… Люди неблагонамеренные, интриганы пользуются ошибками его высочества, стараются приписать их вашей воле. А люди, несочувствующие Польше среди русских, еще больше подстрекают Константина. Словом, как бы составлен хитрый заговор, чтобы мешать планам вашего величества, благодеяния ваши сделать мнимыми, за которыми кроется желание Польшу обратить в такую же бесправную, безгласную провинцию, как любая из российских губерний… В самом начале хотят уничтожить ваши успехи в деле возрождения Польши, которое важно и необходимо для самой России, столько же, как и для нас. Вы это знаете не меньше меня, государь. Сильная Польша охранит Россию от всех ударов с Запада… А его высочество не думает ни о чем. Он, как бы сам того не ведая, является слепым орудием пагубного замысла, имеющего целью провоцировать смуту, вызвать ожесточение у русских и у поляков, отнять силу у самых торжественных обещаний вашего величества… И, конечно, в мутной воде эти предатели половят рыбу всласть… Я это вижу и не могу не сказать всего вам, государь, хотя бы и рисковал потерять многолетнюю дружбу и доверие ваше! Простите.

— Наоборот, я благодарен от души. Но, полагаю, дело совсем уж не так плохо, как представляется твоему встревоженному уму, Адам. Сядь, не волнуйся. Выслушай меня спокойно. Тобою руководят добрые чувства, я знаю: любовь к отчизне, дружба и любовь ко мне… Но удивляюсь одному: куда делось твое обычное самообладание, рассуждение, ясность взгляда? Отчего ты так мрачно глядишь на все, не ожидая лучшего впереди? Правда, брат не отличается особым умом… широким взглядом; и характер его очень несдержан. Я понимаю почему это так сложилось, и не могу осудить. Знаешь, как говорит наша очаровательная госпожа де Сталь: все понять, все простить! Это правило, столь близкое и сродное мне, было и тебе не чуждо доныне. В чем же перемена? Верь, брат изменится со временем к лучшему. Надеюсь, даже скоро. Припомни себя и меня, хотя бы в то время, когда мы жили при дворе покойной бабки… Какая то была жизнь? Но мы опомнились скорее. Нам Бог раньше послал свою милость и от природы мы одарены иначе, чем мой бедный брат. Его больше испортила та пора, пресмыкательство куртизанов, ожидание власти над народами и землями востока и севера… Помнишь: пять корон сулила брату судьба. Гляди дальше. И в позднюю пору мы тоже заблуждались с тобою. Взять хотя бы этого дьявола в образе человеческом, этого гения зла, который снова задумал было колебать покой Европы, мир всего человечества. Разве я не поклонялся ему вначале? А еще не так давно, разве ты сам и твои друзья не надеялись у него найти счастье и возрождение родины? Не хмурься. Я не желаю упрекать, делать обидные намеки. Ты был прав. Сила была в руках Корсиканца, и ты пришел к нему за спасением родины. Я все могу понять. Пойми же и ты… Сейчас я говорю с тобой как друг твой, как человек. Но я — государь стомиллионного народа. От меня зависит покой и жизнь стольких людей на огромном пространстве земли. Тут порою личные чувства надо устранять и действовать согласно государственным необходимостям. Брат мой должен оставаться здесь, чтобы народ русский был спокоен за судьбу возрожденной Польши, за ее верность, а значит и за свою судьбу. Ты с братом настолько восстановлены один против другого, что вместе вам дела не сделать. Как же мне быть?..

— Понимаю, государь… Теперь я понял. Цесаревич, видно, хорошо усвоил урок, данный одним монахом вашему царю Ивану Грозному: "не держать при себе советников умнее себя, чтобы те не умаляли значение государя и не овладели властью"… Но он забыл одно: и глупые, бесчестные советники сумеют прибрать к рукам господина еще скорее, чем прямой, разумный министр… И тогда последствия будут хуже и для государя, и для страны…

— Ты все ошибаешься, Адам. Я буду править Польшей. А он только явится исполнителем моих желаний, слепым, покорным. По его мнению, солдат должен идти в огонь и в воду по приказу начальника. А он для меня не колеблясь кинется в пропасть, даже не размышляя, нужно то или нет, если я только прикажу… И такой наместник, как Зайончек…

— Будет кстати при его высочестве… Понимаю. Еще скажу одно, государь… Вы поймете, ваше величество, что я думаю не о себе. Благо моей отчизны… Интересы вашей славы, вашего имени… все это заставляет меня сделать последнюю попытку. Я знаю ваше недоверие к людям. Оно имеет свои основания в прошлом и во всех событиях вашей жизни и царствования… И смерть государя, вашего батюшки… И ваши испытания… Но я никогда не думал идти против вас, затемнять вашего облика перед людьми, перед судом истории. Мои советы давались в тиши. Мои планы вы принимали охотно, я не навязывал их. Теперь Польша свободна на поучение миру, на пользу вам и России. За что же мне такой удар? За что же я должен испытать участь другого помощника вашего, более одаренного, но и более несчастного? Теперь, когда Польша возродилась, я ухожу в тень, в ничтожество, я, который дал бы пролить всю кровь за великое дело… Чем заслужил я участь Сперанского, ваше вели…

Он не договорил, заметив, что совершил большую ошибку.

Александр при имени своего недавнего любимца, первого советника, а теперь опального изгнанника, насторожился, даже побледнел еще больше, чем был до этих пор. Лицо его словно посерело, а глаза стали неподвижные, утратили обычный голубой блеск, приняли оттенок стали.

— Простите, ваше величество, я не то хотел сказать, — поспешно начал снова князь. — Я только хотел просить: ради блага моей отчизны, ради вашей выгоды не ставьте на карту участи юного королевства… Верьте: и я, и все мы готовы на всякие жертвы, только бы угодить цесаревичу, исполнить в этом отношении желания вашего величества… Но это же решительно невозможно. И если он останется здесь, я предвижу самые несчастные последствия.

Овладев собою после первого неприятного момента, Александр уже с обычной любезной внимательностью делал вид, что слушает князя, хотя наперед знал, что может тот сказать, и слова Чарторыского только скользили мимо, почти не задевая слуха государя. Он глядел на пламя нагоревшей одной свечи и там ему казалось, что извивы пламени принимают очертания какой-то старческой головы с длинной волнистой бородой…

Вдруг, неожиданно наступило молчание. Чарторыский давно успел изучить своего державного друга. Он знал это застывшее выражение любезного внимания. Когда Александр заранее решал что-нибудь, он именно так выслушивал все возражения.

Словно пробужденный молчанием, государь любезно, но уже не с прежним дружелюбием заговорил:

— Я всегда верил тебе, Адам. Но полагаю, на этот раз ты ошибаешься. Послушай меня. Позволь мне быть твоим советником, хотя в данном вопросе ты и больше знаешь, и вообще много опытнее, разумней своего непрошенного советчика. Потерпи немного. Увидишь, как все наладится. Я уверен, если ты пожелаешь, будешь играть первую роль, даже не занимая этого места, о котором у нас идет сейчас спор. Умные люди — везде первые люди. Можно править, не царствуя, как и царствовать, не управляя. Вот именно последнего мне и желали иные советники, вроде твоего Сперанского. Но я того не пожелал. А брат? Он не станет и думать о таких вещах. Оставайся, работай, управляй… Твое назначение сенатором, которое здесь подписано, дает тебе возможность…

— Простите, государь, — решительно поднимаясь с места, прервал его Адам, — вот именно от этого назначения я и должен отказаться… Не беспокойтесь, лично нашим интересам я не перестану служить, как буду работать и на благо родине. Не стану мешать вашим планам или интриговать, как вам то доносили мои враги с цесаревичем во главе. Должен говорить открыто. Простите, ваше величество, но лучше быть мне первым в Пулавах, чем здесь безгласным сенатором при наместнике — безногом Зайончке и диктаторе — вашем брате… Я прошу об отставке, ваше величество.

— Вот как? Обсудите еще раз, граф, ваше решение. Если мой народ желает видеть здесь моего брата как охранителя русских интересов, то и поляки хотят и должны знать, что князь Адам Чарторыский не остался чужд судьбе возрожденного королевства… Конечно, если он от чистого сердца говорит о верности и преданности, а не думает искать где-нибудь в ином месте новых гарантий для существования возрожденной Польши, как искал их у Наполеона… в свое время…

Настало тяжелое молчание.

Тяжело дыша, сдерживаясь, чтобы слишком сильно не ответить на этот прямой вызов, прямой удар, князь только глядел в лицо Александру.

Глаза государя, сейчас холодные, спокойные, словно сверлили душу князя.

— Вы правы, ваше величество, — начал наконец напряженным тоном князь. — Совершенно верно, ваше величество. Теперь мне уйти нельзя. Сейчас же люди, слишком подозрительные или сами способные меняться ежечасно, припишут мне измену или недовольство положением вещей. А это — вредно для отчизны. Я сознаю всю важность единодушия всех патриотов в данную минуту. Ничто не должно сеять раздора между членами нашего нового правительства. Когда решается судьба отечества, партийные и личные раздоры неуместны. Благодарен вам, государь, что ваши слова напомнили мне об этом. Я знаю ваши чистые намерения и верю им до конца. Можете верить мне. Буду служить, если не так, как бы сам того желал и мог, то согласно вашей воле, государь. Жду дальнейших приказаний.

— Да больше нет ничего. В добрый час. Я понял твои слова. Пройдет время, и вы, граф, поймете мои поступки… Вот указы. Возьмите, распорядитесь, как обычно. Пока — вы стоите у дела. Прощайте. До скорого и доброго свидания, надеюсь. Привет вашей матушке, которую я так люблю и уважаю…

Князь взял бумаги, почтительно поклонился и вышел в соседнюю комнату.

Давно пробило час ночи, но здесь, кроме дежурного флигель-адъютанта Михайловского-Данилевского и постоянного спутника государя князя Волконского, находился еще стат-секретарь Марченко, которому предстояло принять от императора последние распоряжения перед завтрашним отъездом.

Чарторыский, не поклонившись им, даже словно не видя всех троих, мрачный, расстроенный, сжимая кулаки, стал шагать по комнате, очевидно, желая успокоиться и не выйти в таком виде к остальной публике, находившейся в соседних покоях.

Иногда какие-то несвязные и невнятные восклицания срывались с его губ.

Так походил он около четверти часа и ушел, ни на кого не глядя.

На другое утро Варшава проводила своего короля. Но жизнь там не стихла нимало и продолжала бить ключом.

Казалось, все народы Европы выслали своих представителей в этот веселый город. Французы, немцы, итальянцы и греки составляли свиту цесаревича, занимали места в управлении Царством Польским, являлись торговцами и просто обывателями тогдашней Варшавы. Магнаты и шляхта коренная, польская собрались сюда и для обсуждения нового курса политики в крулевстве, и для подготовки сеймовых выборов, и, главным образом, чтобы отдохнуть от военных тревог, повеселиться всласть, пожить на свободе.

Пиры сменялись пирами. Горожане и простой народ тоже не отставали от знати. Театры, гостиницы, кофейни, игорные и увеселительные дома были переполнены. Красивые, бойкие, кокетливые варшавянки чувствовали себя особенно хорошо.

В городе было так много военных, и свои легионы, и русские полки.

Правда, сначала патриотки косились немного на "москалей", но после все обошлось. Польки, хорошо изучившие своих смелых, но ветренных и непостоянных панов-кавалеров, скоро оценили душевные и физические качества прошлых "друзей поневоле", какими сначала казались русские, попадающие в Варшаву.

Наивность чувств, свежесть и сила дразнили желания блазированных полек.

И вслед за официальной, показной дружбой завязалась настоящая, скрепленная браками и влюбленностью с обеих сторон.

Так быстро катилось время. Настал 1816 год.

Теперь, когда читатель в общих широких чертах мог восстановить в своей памяти все многосложные события европейской и русской политики и государственной жизни, приведшие к созданию "конгрессувки" 1815 г., мы можем перейти к спокойному, более подробному изложению интересных событий, которые составляют содержание настоящей правдивой исторической повести.

Всю зиму бешено пировала Варшава. А канун Нового года справила особенно шумно и весело.

До самого света горели огни почти во всех окнах Старого и Нового города и предместий варшавских.

Покрытые снегом улицы и крыши домов, темные стены, опушенные снегом парки, городские сады, пригородные рощи и леса, темная синева неба с яркими, трепетными звездами, тонкий серп полумесяца, огоньки в окнах домов — все это казалось для наблюдателя фоном огромной картины, оживляемой нарядными группами людей, гуляющих на улицах и площадях, переходящих из дома в дом. Богатые собственные экипажи, резные тяжелые сани, извозчичьи санки и "цымбалки", переполненные менее взыскательными седоками, целые компании маскированных, которые переходили из дома в дом, из одного увеселительного заведения в другое, — вот что наполняло жизнью и движением все закоулки ликующей польской столицы до самого утра.

И не только в стенах самого города — далеко окрест кипит такое же веселье и жизнь. Из разных городских ворот выезжают время от времени целые поезда, по нескольку саней, переполненных людьми. По бокам гарцует на конях молодежь. Это едут на гулянку, в круговой объезд по знакомым и чужим усадьбам и поместьям раскутившиеся варшавяне. Это — "кулиг".

И везде, свои и чужие, широко раскрывают ворота для нежданных, но желанных гостей. Дом мгновенно приводится в надлежащий вид. Самый большой покой или два освобождают от мебели для танцев, в других покоях ставят угощение… Люди, лошади — все кормится на убой. Все веселы, рады. После долгой боевой тревоги дождались прочного мира, как всем сдается теперь.

Русские, живущие в польской столице по делам службы или по торговым интересам, тоже не отстают от друзей-варшавян.

Русское офицерство всех рангов, квартирующее в Варшаве, где расположены гвардейские полки литовской армии, особенно старается не отставать ни в чем от польской знати.

Подражая цесаревичу, они усердно изучают, польский язык, перенимают местные обычаи, щеголяют гостеприимством и исконному русскому хлебосольству стараются придать изысканную любезность, европеизм старинных местных магнатов.

Иностранцы, военные и купцы, чиновники и эмигранты, дополняя общий пестрый тон, каким отличается картина жизни Варшавы в эти дни, вносят последний штрих в общую гармонию цветов, голосов и красок.

Посторонний, мало знакомый с городом наблюдатель, попав на какой-нибудь праздник в доме богатого варшавского пана, мог подумать, что видит "столпотворение вавилонское", только не в минуту отчаяния, не тогда, когда пораженные строители начали замечать, что говорят на разных языках и не понимают друг друга. Нет, это был иной момент.

Прошло время, разноязычные люди стали немного понимать друг друга, обрадовались и предались необузданному веселью по случаю такого счастливого события. Все еще чужие, но тянутся один к другому, хотят стать своими братьями, как то было встарь, когда все говорили одним языком, верили одному Богу и не строили дерзкой, высокой башни, чтобы спастись от неотразимой кары гневных небес…

Войдем в этот большой двухэтажный дом в глубине обширного двора, переходящего за домом в густой старинный сад, теперь засыпанный глубоким снегом, как и все сады кругом.

Шум, голоса, звуки музыки и свет огней вырываются из всех окон дома.

Двор полон санями и лошадьми. Лошади уже дремлют, изредка пожевывая овес из торбы, подвязанной у морды каждой из них.

Кучера, конюхи, многочисленная своя и чужая челядь тоже веселится, угощается на поварне, в людских, по коморам, где только есть свободный уголок.

Полосы света, которые льются из большого дома, огоньки, озаряющие окна людских служб, фонари на экипажах, — все это отражается на белой пелене снега, там, где она не изрезана полозьями саней, не истоптана копытами коней и тяжелыми чоботами челяди, снующей взад и вперед, а порою и отбивающей гопака тут же на свободном пространстве этого двора, теперь имеющего вид оживленной ярмарочной площади.

Недалеко от среднего крыльца, ведущего в подъезд, на здоровенном, высоком шесте виден огромный транспарант: цифра 1816 в венке из цветов и листьев со звездой наверху. Огни, освещающие изнутри этот транспарант, еще не зажжены и он освещен только наружными огнями, кажется, пока тусклым и грубо намалеванным щитом.

Весь этот дом занимает генерал от кавалерии барон Меллер-Закомельский, один из ближайших к цесаревичу обер-офицеров.

Жена его, веселая, очаровательная полька из родовитой шляхетской семьи и потому, помимо блестящей русской молодежи, военной и штатской, дом этот охотно посещается лучшей польской знатью.

Девятый час вечера. Варшавяне той доброй, старой поры садились за ужин в такую пору. Но здесь еще не кончен большой парадный обед.

Обширный зал в два света обращен в столовую, где столы, сверкающие богатой сервировкой, уставлены покоем и заполнены пирующими.

Самый обед уже отошел. Дамы и часть молодежи, предпочитающая шелест дамских юбок, блеск белой шейки и живое сверкание глаз — рубиновым и янтарным огням в стаканах вина, звону и стуку чар, эти вышли из-за стола, рассеялись группами и парами по другим покоям, приютились в укромных уголках в гостиных, диванных и в галерее, которая при помощи лавровых, померанцевых деревьев в кадках обращена в зимний сад.

Тут взрывы хохота, лепет, шутки, любовные вздохи и взгляды горячат молодую кровь, пьянят без вина.

А там, в большой зале, за столами, где гости, пользуясь отсутствием дам, расстегнули мундиры и чамарки, распустили пояса дорогих контушей, свободно раздвинулись и раскинулись на своих местах, там слышатся раскаты громкого нетрезвого хохота, говорятся скабрезные анекдоты, передаются военные приключения и сыплются чудовищные, фантастические описания приключений на охоте всякого рода. Эта страсть присуща почти всем, сидящим здесь.

Венгерское, бургундское, рейнское вино вносится "барилками", небольшими бочонками. И эти бочонки опустошаются с удивительной быстротой.

Тосты обычным порядком идут один за другим, начиная с "крулевской" царской здравицы, потом за наместника, за цесаревича, за хозяев, за всех гостей с их чадами и домочадцами и так далее без конца!

Музыка, целый военный оркестр более чем в 60 человек, гремит на хорах тушь при каждом новом тосте, покрывая рев голосов, которые неистовым: "Урра! Hex жие!" — сопровождают каждый бокал.

Под конец поднялся хозяин дома, расправил свои холеные бакены и заговорил:

— По нашему обычаю, надо осушить последний "дедовский келишек" (рюмочку) вкруговую, дорогие гости. Пили мы за все: за живых и мертвых. За что же подымем теперь круговую заветную чару, друзья?

Он дал знак, подошел мажордом с большим серебряным кубком на таком же подносе. Два лакея держали наготове две полураскупоренные бутылки шампанского. Пробки хлопнули и все содержимое бутылок перелилось в чару.

— Ого! — послышался чей-то одобрительный голос по адресу такой солидной вместимости кубка.

— Что занимает сейчас все наши думы? Чего хотим мы все, друзья, и русские, и поляки, братья-славяне по крови, которых целые века розни и вражды откололи друг от друга вопреки сердцу и разуму?! — так продолжал барон, очевидно заранее подготовивший свой маленький спич. — Мы братаемся на службе и за своим столом. Роднимся друг с другом при помощи святых уз брака. И все это ведет к одной славной цели: к единению двух славянских главных народов, за которыми, как овцы за своими вожаками, пойдут и все другие славянские племена. И настанет день, когда будет над полумиром господствовать славянское племя. Будет едино стадо и един пастырь! Так выпьемте же последнюю чару нынче за эту нашу надежду, за единенье славян!

— Виват! Жие! Урра! — прокатилось в ответ.

Даже четверти кубка не осушил барон, как ни старался, чтобы не ударить лицом в грязь. Кубок был живо дополнен и пошел вокруг стола, пополняемый после каждого гостя. Никто не выпивал больше самого хозяина.

Хохот, клики, гром музыки — все слилось в какую-то хаотическую симфонию звуков и голосов, стройную и дающую подъем, несмотря на весь разлад отдельных звуков и тонов.

После десятка рук чара очутилась в распоряжении пана Торлецкого, приезжего шляхтича из Кракова, дальнего родича баронессы.

Когда он поднялся, взоры всей компании невольно обратились к нему.

Мужчина лет сорока, роста без малого трех аршин, с мощной грудью, широкоплечий, в дорогой расшитой чамарке, он одной рукой взял чарку и та почти скрылась в этой волосатой огромной руке.

Расправя густые длинные усы, он сильно крякнул и от этого лицо его, без того покрасневшее от выпитого вина, стало пылающим, багровым, в особенности пламенел толстый, нависающий над усами нос привычного "питуха".

Весь он словно сошел с потемневшей картины, украшающей стены шляхетского древнего замка, выскочил из страниц "Дядов", где поэт так хорошо описал людей доброго старого времени, когда молодецки пили и били врагов Речи Посполитой.

Басом, вполне соответственным своему дородству и росту, великан проревел при наступившем общем молчании:

— За нашу отчизну! За единение всех славян!

Среди полного молчания поднес он кубок к губам. Глаза всех были прикованы к этому кубку, к этому приоткрытому рту.

Челядь, даже музыканты на хорах поднялись, сгрудились, смотрели: что это происходит внизу?

Медленно, не переводя даже духу, стал осушать чару пан Торлецкий.

По мере того как рука, держащая кубок, запрокидывала его все выше и выше кверху широким, фигурным дном, изумление овладевало самыми завзятыми "питухами", каких немало находилось среди гостей.

Последняя капля выпита. Чтобы показать, как пуст бокал, великан поднял его и в опрокинутом виде опустил на свою голову: чисто!

И снова пробасил, как из бочки:

— Hex жие!..

Словно опомнясь, всею грудью подхватили гости, челядь, музыканты этот клич.

Грянул туш… Посыпались возгласы одобрения по адресу пана Торлецкого.

— Урра! Виват!.. Тож есть истый шляхтич!..

Чара снова пошла вкруговую, дошла до хозяина. Он и все гости стали подниматься, с говором, с шумом выходить из-за стола. Только несколько закоснелых друзей чарки остались еще допивать свои стаканы, досказывать последние анекдоты и охотничьи сказки.

В двух-трех покоях уже были приготовлены столы для желающих.

Играли больше в "фараон". Хозяин ходил между столами, обходил и другие покои, стараясь, чтобы всем было весело и приятно.

Человек лет тридцати двух, в мундире майора польской службы, с бледным, угрюмым лицом поднялся вместе с другими и перешел в игорную комнату.

Скуластое лицо его с жесткими черными густыми усами, такими же бровями над темными небольшими, но острыми, упорными глазами, жесткие с отливом черные волосы, коротко остриженные на голове, обличали примесь восточной крови в этом шляхтиче из Подолии, где немало раз татарская и турецкая кровь смешивалась с польской.

Он мало пил за столом и не разгорячился даже после такого длинного, шумного пированья. Бледные щеки оттенялись сизой полоской там, где была гладко сбрита густая растительность бороды. Носить ее прилично было только холопу либо мещанину, но никак не шляхтичу, да еще военному, бравому майору.

Майор был, видимо, чем-то недоволен и, должно быть, стискивал крепко зубы, чтобы это недовольство нечаянно не прорвалось наружу. И только по легкому движению мускулов на скулах можно было подметить, что делается в душе бледного майора.

Стоя в амбразуре у одного окна, он прислонился к его переплету спиной и наблюдал за играющими, безотчетно перебирая пальцами брелоки, которые свешивались с цепочки его часов.

— Скучает пан майор?

С этим вопросом обратился к майору Лукасинькому полковник польской пехоты, блондин, стройный, среднего роста. По лицу — это был типичный поляк с ясными серыми глазами, слегка голубоватого оттенка, с волнистыми усами. Нос с горбинкой, раздвоенный подбородок и красиво очерченные губы, высокий гладкий лоб мыслителя дополняли облик полковника Крыжановского, который казался много моложе своих сорока двух лет.

Майор даже слегка вздрогнул от неожиданного обращения, так был он далеко от окружающих его людей и мест, погруженный в глубокие думы.

Узнав голос еще раньше, чем он поднял глаза на полковника, Лукасиньский быстро овладел собой, принял любезный вид и дружелюбно ответил:

— Так, что-то думы набежали на меня, пан полковник. И совсем не к месту. Вон что делается кругом: веселье, смех… Игра… золото так и переливается по столам. Тысячи дукатов пересыпаются, перекатываются из одного кошелька в другой, из кармана русского приятеля в карманы польского друга и обратно. Совсем не к месту раздумался я. Спасибо, что напомнили, пане полковник.

— А мне сдается, как раз к месту подумать здесь обо всем, что приходится слышать и видеть… Большая и почтенная компания, не правда ли, пан Валерий? Цвет русского войска… Сливки нашей шляхты и военного люда… И наперерыв — все отличаются друг перед другом. Я слышал, тут пан Торлецкий целое волнение вызвал, сенсацию произвел, доказав, что не перевелись еще витязи в Польше, что не легенда ходит о польских богатырях, которые выпивали чуть не по ведру зелена вина за единый дух… Ха-ха-ха…

Холодный, деланный смех Крыжановского звучал глумливо, злобно. Окидывая спокойными ясными глазами собеседника и всех окружающих, почти не понижая голоса, он продолжал, словно бы и не опасался совсем, что его слова могут быть услышаны посторонними лицами:

— И тост какой хороший: за единение братьев-славян… Что же, братья разные бывают. Каин с Авелем были даже родные братья, а не… семиюродные… Ха-ха-ха! Сарматы и Лехи, пожалуй, именно в таком дальнем родстве с великороссами, немцами и… татарами, из которых составился теперешний русский народ, как думаете, майор?

— Право, я не задавался этими этнографическими вопросами, пане полковник, — сдержанно ответил Лукасиньский, глядя в глаза товарищу, словно желая безмолвно остеречь его от чего-то.

— Что вы, милейший пан Валериан? Думаете, наша беседа покажется кому-нибудь интересной? Напрасное опасение. Все заняты "фараоном" и до простых пешек им дела нет. Бог азарта, бог злата владеет сейчас всеми. Но если вам не нравятся исторически-народные темы, займемся статистикой. Как думаете, сколько дней должен был работать впроголодь "добрый польский народ", все это тупое угрюмое грязное быдло, сколько голодало и недоедало людей, чтобы собрать в казенных и панских сундуках так много блестящих червонцев, которые грудами рассыпаны там на столах? Сколько насилия пущено в ход панами, вельможной шляхтой, сколько низостей, предательства и интриг проделано придворными и иными чиновниками, какие долгие часы проводили солдаты на плацу, в тяжелой маршировке, затянутые ремнями, отягощенные поклажей, годной для осла, не для человека? Сколько слез и крови пролилось, пока все эти светленькие кружочки скопились в кошельках тех господ, которые сейчас с равнодушным видом пошвыривают сотнями червонцев, а дома кормят не до сыта прислугу и сами ходят в старых, засаленных кафтанах?.. Давайте займемся подсчетом, пане Валериане.

— Да, полагаю, уже давно подсчитано, измерено все… Но только…

— Не осуждено, как то случилось во дни его величества Валтасара? Что же, значит, еще чего-нибудь не хватает в весе или в счете… Там — наверху — редко ошибаются, как говорят наши почтенные ксендзы… Хотя и то сказать, мы здесь видим среднюю публику, игру не первого сорта. Я сейчас покинул другое, первоклассное заведение…

— Вы из дворца, полковник?

— Вот именно. Там другая компания, почище. Хозяин — герой Наполеоновских легионов, старец, увенчанный славой и добродетелями, безногий наместник возрожденного Польского Королевства, лишенного двух третей земли, "оторванных" друзьями даже от того лоскутка, который был брошен королевству после всех прежних разделов… В гостях у князя-наместника первые вельможи и магнаты Мазовии, Подолии, Волыни и Литвы, графы и князья Потоцкие, Радзивиллы, Огинские, Чарторыские, Замойские и прочие, и прочие, им же нет числа! Во главе всех — цесаревич, брат нашего яснейшего круля Александра, грядущий наследник российского престола и короны нашей, короны Пястов, Ягеллонов, Гедиминов!.. Грудь колесом, со вздернутым кверху крошечным носом, который все-таки длиннее его ума, — ходит настоящий "хозяин" по залам, где когда-то ходили наши славные государи… Громко хохочет, выглядывает себе свеженький кусок среди первых красавиц края, которые, как бабочки на огонь, слетаются на эти праздники и балы в старом королевском замке… Мужья, братья и отцы в военных и камергерских, залитых золотом, мундирах и кафтанах — гнутся перед этим фельдфебелем, который плохой польской речью отпускает дубовые москальские любезности и остроты кстати и некстати. И все довольны, все рады. Сердца "патриотов" ликуют: отчизна воскресла!.. Им сытно, тепло. Явилась возможность пить народные соки и швырять золото ради своих прихотей. Так что им до настоящего возрождения, до истинных мучений родного народа, до его голода, горя и слез?!..

— Пан полковник, вероятно, полагает, я думаю иначе, что говорит мне все это? Или пан полковник…

— Я, пан майор, просто нынче тоже выпил немного вина — вот и разговорился. Молчать и хмуриться здесь, как то делали вы, — гораздо хуже. Скорее обратите на себя внимание. А видите, я болтаю с вами о таких милых вещах, смеюсь, даже громко хохочу при этом — и никто не обращает внимания на нашу беседу. А у меня есть кое-что сообщить… по делу…

Он подчеркнул последние слова. Лукасиньский весь насторожился:

— Слушаю, полковник. Вы правы: здесь можно… Все ушли в свое…

— Уж верьте опытному человеку, пан Валериане. Мы могли бы совершенно спокойно собрать здесь всех товарищей, которые сейчас ждут у капитана Маевского, и с таким же удобством обсуждали бы свои маленькие дела… Где много народу шумит, пирует, веселится, там и можно без опаски собираться на тайную беседу, вести самый опасный заговор — без всякого опасения. Но слушайте: во дворце я беседовал со многими людьми… Есть и среди этой раззолоченной банды, среди этих прихвостней и продажных холопов — люди с душой, с умом и отвагой. Положим, и тут двигает иными лукавство или жажда власти, честолюбие, даже чувство мести… Как, например, нашего великолепного, величавого ясновельможного…

— Князя Адама Чарторыского?

— Угадали, дорогой пан майор. Как будто там были.

— Что говорил он?

— О, ничего особенного. Легкая, светская болтовня… Вы знаете, он состоит попечителем виленского учебного округа… И вдруг к нему посыпались доносы, что будто среди учащейся молодежи завелись преступные политические кружки… Мечтают об отторжении от России, при слиянии с Великой Польшей… Он, князь Адам, конечно, по долгу службы, приказал произвести самое строгое дознание, и, конечно, все оказалось вздором…

— Как?!.. Вздором?!

— Слушайте до конца. Он, князь Адам, даже знает пароль главной партии… "Литва и круль!" Его открыли доносчики-шпионы… Но мало того, есть, по словам князя, другой пароль… для самых близких участников. "Если только заговор существует", — заметил князь с улыбкой. И он… сказал этот лозунг…

— И это им донесли?..

— И — сделал знак…

— Знак!.. Так значит, князь Адам тоже?..

— Тише. Спокойствие. На вас смотрят. Ничего пока не значит. Будет успех — и князь запоет с нами в один тон. А пока — он мило беседует, мимоходом сообщая сведения, полезные для нас, если бы мы были в числе заговорщиков. Поняли? Но это еще не все… Князя Адама я понимаю…

— Чего тут не понять! Князь Адам ненавидит… зайчиков, с тех пор, как один, да еще безногий, перебежал дорогу нашему великому патриоту, неудачному кандидату в наместники, почтенному пану сенатору! Все хорошо, что творится в этом лучшем из миров. Змеи пускай грызутся, меньше язв придется на долю простых людей. Теперь, дальше все также, мимоходом, в разговоре князь Адам назвал мне немало господ, которые доносили на "мнимых" литовских конспирантов.

— Да? Верно? Что же вы, полковник?

— Постарался хорошенько запомнить, а после — даже записал имен с десяток… Это, очевидно, добрые "патриоты"… Надо теперь…

— Послать их имена в Литву, чтобы их знали наши друзья…

— Конечно, и чтобы удивлялись милости небес, которая еще хранит отчизну… старанием доносчиков!.. Еще не все. Вы знаете профессора Ширма и его юного коллегу, любимца молодежи, Лелевеля? С ними тоже пришлось мне столкнуться и побеседовать о разных вопросах… чисто теоретического свойства. Молодой ученый рассказал мне следующий казус. Австрийские солдаты пришли в хату к мазуру, земля которого лежит на самой границе. Напугали челядь, грозят штыками, взвели курки у пистолей и говорят: "Не бойся, мы тебя не застрелим и не приколем. А только докажи, что ты нам друг, дай клятву, что состоишь в подданстве у нашего цесаря… Присягни, как верный подданный. Потом угости нас хорошенько, мы пойдем с миром. И ты будешь безопасен под нашей защитой!" Присягнул мазур ради спасения себя, своей семьи и всего маентка… Покормил шайку и денег на дорогу дал… Ушли австрияки. Через неделю пришли швабы от прусской границы. Снова — здорово… Такая же завируха. Опять присягнул мазур… Пруссаком стал. А начал было он швабам о первой присяге толковать, ему фельдфебель только засмеялся в лицо. ("Силой тебя заставили присягать, не доброй волей? Какая же тут клятва… Да покажи нам: где твой цесарь и его голоштанцы? Нет их. А мы — тут. Видишь наши багнеты [2]Штыки.? Вот вся твоя присяга. Ну! Живей…" Опять присягнул мазур швабам. Там — саксонцы пришли, а за ними — и четвертые соседи… Все присягать заставляли. Рассердился мазур, запер ворота, достал дедовскую пищаль, стал ждать. Как пришел снова другой обход, пальнул через окно, отогнал незванных, непрошенных гостей. Двое-трое повалились, остальные — наутек пошли. А он им вслед: "Вот вам моя вольная присяга, от дедов, прадедов завещанная!" И зажил потом мирно. Патрули обходили эту мызу. По пословице, что и петух на своем шесте — хозяин. И пес чужих в конуру не пускает, хоть ему сто раз о присяге говори, которую из-под палки давать приходится. Хороша история, пан майор?

— Быть лучше не может. Как раз об этом и толковать придется нам нынче с товарищами у капитана Маевского… Пора собираться, пожалуй! — поглядев на свои часы, прибавил майор.

— Поспеем. А, правда, история кстати пришлась. Молодой ученый немало их, таких же, нам пригодных, рассказать может…

— А что, пане полковник, если бы того профессора ближе к нашему делу привязать?

— Для чего? Мы — свои люди, военный народ. Знаем друг друга…. А скворца среди воробьев скоро приметят, следить станут. И ему голову свернут прежде всех. А там такая голова, что любому отцу иезуиту сто очков форы даст! И будет помогать нам усердно… Это — настоящий поляк, без фальши. Не то что эти, гробы повапленные… которым, воистину, все едино, кому ни служить, только бы сладко было жить!

— Вы правы, пан полковник, — сказал майор и окинул сидящих в игорной комнате взглядом, в котором видно было открытое презрение. Потом, как будто новая внезапная мысль или воспоминание пришло ему в голову. Спокойный румянец сбежал с его щек, он побледнел, нахмурился, стал сразу старше и суровее, чем за миг перед тем, когда Крыжановский с холодным высокомерием сыпал своими сарказмами перед приятелем майором.

Крыжановский словно угадал, что делается в душе его друга и, помолчав, осторожно спросил:

— А давно ли был пан у Бронницов? Или видел их нынче днем у князя наместника? Как панна Жанета? Она же недавно вернулась из Парижа. Я до сегодня и не видал панну еще в Варшаве, после ее приезда. Выросла, подровнялась очень. Еще больше похорошела! Как скажете, пан майор?

— Похорошела, да. Совсем принцесса. Товару — цены нет.

— Товару? Что значит, я не понимаю, пан Валериан? Ах, впрочем, да. Каждая девушка — товар. Купец бы хороший нашелся, муженек богоданный… А панна Жанета не засидится в девицах, как думаете, пан майор?

— О, наверно купец найдется, если уже не подыскали его почтенные отчим и мамаша. Вы графа Бронница знаете?

— Кто его не знает в Варшаве? Веселый пан!

— Продажная каналья, лизоблюд и москальский прихвостень! Да, да, это я говорю, не смотрите так на меня! Если бы вы знали… Да что таить. Скоро на рынках будут ляскать языками об этом. Отчим и мамаша панны Жанеты пустились в широкую авантюру. Хотят подставить дочку… нашему "старушку" [3]Т. е. наш старичок — так называли за глаза военные поляки цесаревича.. Благо, тот любит свежее мясцо! Сто тысяч дьяблов! Вот в какой луже приходится дышать и жить!

— Угу! — только протяжно вырвалось у озадаченного полковника. Он больше не сказал ни слова.

Все стало ему понятно: и взвинченное настроение майора, всегда такого сдержанного, уравновешенного, непроницаемого для самых близких друзей, и перемена в лице, и эта ненависть, которая теперь горела холодным блеском в темных, сверкающих глазах холодного на вид Лукасиньского.

Майор уже года три как ухаживал за панной Жанетой Грудзинской, говорили, что и он пользовался ее вниманием. И вдруг…

"Да, любовь порою может пришпорить и замыслы патриота-заговорщика" — подумал про себя хитрый, сообразительный полковник и громко заметил:

— А уж, сдается, пора и в путь!

Майор только молча кивнул головой. Болтая о пустяках, прошли они ряд покоев и, по-английски, не прощаясь с хозяевами, оставили дом.

Легкие сани майора быстро несли обоих приятелей по улицам города, где жизнь начинала понемногу затихать.

Успокоение это пришло не по доброй воле ликующих варшавян. Погода сразу изменилась после десяти часов. Подул порывистый ветер с севера, "от москалей", как говорили в народе. Тучи быстро затянули все небо. Звезды погасли, луны не стало. Только освещенные окна прорезали внезапную темноту, упавшую на город, своими тонкими снопами лучей; мерцали редкие фонари на более людных улицах, раскачивались другие фонари, висящие над дверьми кофеен, ресторанов, клубов, аптек и разных увеселительных мест низшего разбора.

Посыпались первые хлопья снега, как бы предвещая настоящую метель.

Эти первые белые мухи заставили веселые толпы искать убежища в домах.

Быстро миновали приятели улицу Нового Света, ряд других улиц и переулков, пока после одного поворота не кинулась им в глаза темная громада Королевского дворца, нависшая над застывшей ложбиной, какую представляла из себя покрытая льдом Висла, извилистые берега которой сторожили густые темные сады и леса, еще не тронутые топорами для потребностей новой цивилизации.

Под темными небесами, на просторе снежных площадей и садов, окружающих замок, он выглядел черным силуэтом, высоким, загадочным, мрачным, несмотря на сотни огоньков, мерцавших сквозь освещенные окна дворца, иллюминованного по обычаю, ради Новогодья, подобно всем частным домам.

Как бы желая видеть сквозь стены, поднял кверху взгляд майор. Но, должно быть, он увидал там что-то очень неприятное, потому что проклятие сорвалось у него с губ, он крепко стиснул кулаки и, отвернувшись, ушел головой в воротник своего зимнего плаща.

Через четверть часа сани, миновав казармы пешей гвардии на Смочьей улице, остановились у крыльца, ведущего в квартиру капитана Маевского.

Когда приятели вошли в квартиру, в передней их встретили два вестовых, играющих от скуки в носки и в "хлапа" засаленными картами, унесенными из покоев после панской игры.

Как люди свои и добрые приятели хозяина дома, оба гостя без доклада появились в первой горнице, где сидело несколько человек, затягиваясь трубками, пили пиво, старый мед и о чем-то оживленно толковали.

Обменявшись быстро приветствиями со всеми, как со знакомыми давно людьми, оба друга прошли дальше.

Соседняя большая комната тоже была наполнена клубами дыма. Не помогали и печи, дверцы которых для тяги были раскрыты весь вечер. Стол после ужина был отставлен к стороне, все размещались, кто где хотел: верхом на стульях, развалясь на двух диванах, вроде турецких, у стены, против входа, приютившись на подоконниках или просто прислонясь к стенам, на которых висели ковры, украшенные различным оружием, по тогдашней моде, среди военных особенно бывшей в ходу.

Капитан Маевский, с тонким орлиным носом, с усами, закрученными в стрелку, худощавый высокий, напоминал фигуру Дон Кихота. Только вместо скорбно-трагического удивления, каким отмечено лицо Рыцаря Печального Образа, легкой саркастической усмешкой тонких губ, лукавым взглядом прищуренных, глубоко сидящих серых глаз капитан проявлял выражение чего-то тонко-насмешливого, затаенно-глумливого, что сквозило через маску постоянной серьезности, присущей Маевскому. Как будто он вечер наблюдал не только за другими, но и на самого себя глядел как-то со стороны, подмечая нечто забавное в самых сильных, драматических порывах чужой и своей души.

Стоя у стола, на край которого он даже опустился и присел слегка, хозяин что-то говорил гостям, которые, в числе 13–14 человек, находились у него перед глазами. Большинство их было в чине не выше поручика, один носил полковничьи эполеты и двое — майорские звездочки.

Новые гости остановились за порогом, чтобы появлением не помешать оратору, и стали слушать.

Маевский заметил их, дружески кивнул головой, в то же время не прерывая ровной, плавной речи, не повышая или понижая своего звонкого, почти юношеского голоса, мало идущего к общему мужественному облику капитана.

— Итак, панове товарищи, Новый год несет новое счастье… под старым соусом, с позволения сказать. Длинный список наград по войскам польским от наияснейшего круля нашего Александра, который в далеком северном дворце, среди более важных дел нашел время, урвал минуточку вспомнить и о своем крулевстве на берегах Вислы и — так далее… Среди сотни имен немецких, российских, французских, греческих, даже турецких и итальянских найдем несколько родных польских фамилий, награжденных за особые услуги… "Старушку" — генерал-инспектору и главнокомандующему польской армией, цесаревичу, а также — и родной земле. Если девицы и дамы, рекомендованные их близкими этой высокой особе для разных целей и надобностей, дадут улучшенное потомство, — это же польза краю. Не так ли, товарищи? Сегодняшний торжественный вахт-парад удался превосходно. Никого не ругали бранными словами, не посылали за фронт или к ружью от команды… Конечно, маленькая "жучка" была, да уж без этого нельзя. Мы досконально знаем, панове товарищи, что только строгостью достигается успех, если дрессируешь безгласных животных… В том убежден наш вождь. Комментарии излишни, как говорил мой покойный профессор пан Квасинский… Перейдем к бюджетной части вопроса. И тут все так хорошо, как лучше быть не может. От всех военных до последнего кавалерийского конюха — требуется чистота и щегольство в амуниции и оружий. Мелу дается много, денег — мало. Положим, кто умеет блеять заодно с нашим барашком, для того он делается дойной козой, деньги сыплет не считая. Но увы! Не каждый шляхтич носит в себе таланты побирухи. Есть еще люди, уважающие себя, свой полк, свою отчизну. Они не вымаливают на задних лапках подачек цесаревича. Ну, такие дурни поневоле должны жить поскромнее, лишать родных последних грошей, перелицовывать мундиры и входить в неоплатные долги к благодетелям-иудеям, благо, те еще верят, что векселя, выданные военным, стоят хотя бы четвертую долю своей стоимости…

— Верно, правда, пан капитан: вчетверо пишут векселя, проклятые псяухи!

— Я ж то и говорю… Когда теперешний поручик станет генералом, он может быть заранее уверен, что от генеральского жалования немного ему будет оставаться по вычете погашений этим благодетельным кредиторам, выручающим всех теперь… Но дальше… Политическое положение страны. Оно превосходно! Лучше желать нельзя!..

— Как? Что? Почему?..

— Разве же вы сами не видите, дорогие приятели мои? Милость Божия почиет над нами и отчизной. Она сугубо выполнила обряд, соединивший некогда Израиль с самим Господом Богом: у нее обрезали обе крайние плоти — Познань и Галицию с Тереспольским воеводством, обкарнали пышный хвост конституции, вместе с которой даровали нам грозного стража свободы, великого князя из Московии, дали нам и своего князя-наместника, но тоже с обрезанными конечностями, с ампутированными ногами. Трижды благословен союз наш с новой короной. У обрезанной Польши — куцая конституция, безногий наместник. Что же вы не кричите "виват"? Или вам мало?.. Ну, так вы очень требовательны, дети мои! Не бывать вам даже капитанами, мальчики, не только генералами польской крулевской армии, одетой в сукно из московских кладовых… Впрочем, нет, пардон, теперь у нас будет свое сукно: хитрый Френкель около гвардейских казарм возвел свою новую фабрику… Урра за родную промышленность и торговлю! За кровь польских сынов нашей отчизне платят наличными рублями, чтобы никто не умер с голоду.

— Так как же быть иначе? Что надо делать? Выкладывайте, капитан.

— Пока ничего. Знаете, каждая хвороба имеет свой конец. Надо ждать. И чирья у коня не режет коновал, пока тот не созреет. Хотя кругом и мир, но мы на счастье заняты больше всего армией. Литовский корпус и польские полки пополняются. Арсеналы принимают все новые запасы оружия. Войско, по выражению нашего яснейшего цесаревича, понемногу доходит до величайшей доскональности. И это — верно. Судьба помогает зрячим, отнимая чутье у слепых. Знаете старую немецкую сказочку об уроде кузнеце, лиходее? Ковал он полосу стали, выковал меч. Подошел юный витязь, говорит: ну-ка, хорошо ли ты сковал клинок? Взял, вж! И у кузнеца-урода голова долой!.. Пускай куются острые мечи. На них найдутся святые, родные руки! Все в свою пору…

— Цель оправдывает средства? — вдруг повышенно, резко прозвучал молодой голос из группы лиц, сидящих поодаль.

Странный вопрос, звучащий не то упреком, не то вызовом, бросил молодой некрасивый поручик со впалой грудью и близорукими глазами в очках.

Только необычайной красоты лоб и ясный взор близоруких, но привлекательных глаз невольно располагали к поручику каждого, кто глядел на него.

— Пан поручик Травский! История оправдывает свои законы. Не пугайте меня догматами иезуитского ордена, я служу крулю Александру, российскому императору Божией милостью и нашей "конгрессувке" — отчизне, волею Наполеона. Меня ничем не запугаешь и не удивишь.

— Ну, это свойство присуще не только порядочным людям, в числе коих я полагаю и вас, капитан. Все ж таки есть честь… Есть присяга, хотя бы и врагу данная… но…

— Данная поневоле! — неожиданно заговорил Лукасиньский, выступая вперед.

— Как поневоле? Почему? Мы сами присягали! — раздались нерешительные отдельные голоса.

— Присягали-то вы сами. Но при каких обстоятельствах, Панове товарищи! Припомнить извольте. А я вам помогу.

Надоумленный примером Лелевеля, о котором говорил ему недавно Крыжановский, майор сумел вызвать перед глазами слушателей отчаянное положение Польши, окруженной врагами, беспомощной, беззащитной, которую, не спросив о ее желании, участники различных конгрессов, европейские государи, словно вещь, перебрасывали из рук в руки, торговали народом и страной, как бездушной вещью.

Мастерская речь, страстный голос, сильный жест сделали свое дело. Слушатели громкими криками покрыли последние слова майора:

— Верно! Вынужденная клятва цены не имеет для самых честных людей!.. Пусть настанет скорее час… Мы все готовы… Пусть живет Польша! Гибель врагам!

— Что ж, пусть настанет час… Я тоже буду молить Бога… И я люблю отчизну не меньше всех вас. Но… простите… дайте сказать, — снова упорно, решительно заговорил поручик Травский, когда смолкли возбужденные голоса товарищей.

— Что еще? Что такое? О чем тут… Довольно…

— Пусть говорит! — поддержали поручика другие.

— Да, я должен сказать. И мне никто не помешает. Мы все понимаем, для чего мы сюда сошлись. Но я еще не уразумел: правы ли мы в нашем решении — готовить месть под личиной дружбы? Может быть, настанет час… Весь народ станет сильнее, разумнее. Не захочет сносить чужое иго, поднимется сам, без тайных происков, как Богом ведомый… Тогда и я, конечно, встану за родную землю, пойду на ее притеснителей. Но как действовать из-за личных недовольств и обид, из-за недостаточной платы? Из зависти к чужеземцам, которых предпочитают нам?.. Так я не могу! Может быть, вы правы: месть имеет свои права для современных людей. Но я хотел бы видеть иного человека… Который врагу и другу глядит прямо в глаза… И потому — я буду работать на пользу сознания народного… не ухожу от идейной работы… Только прошу не считать меня в числе тех, кто сейчас собирается выступать активно. Я на это не готов по совести и не хочу обманывать себя и вас… Вы не понимаете? Я объясню. Вот все здесь особенно недовольны цесаревичем. Правда, у нас, в свободной Польше, с войсками, видавшими победы под знаменами великого вождя, он ведет себя как среди своих рабов-москалей. Но он не может иначе. Он так вырос. Воспитался в такой среде. Я не оправдываю… Но и винить не могу. А он любит нас. Вы все это знаете, как и я сам. Он не делает разницы между своими и польскими батальонами. Его родина дает нам средства, которых мало в нашей бедной отчизне. Он верит нам, дарит Польше оружие, учит наши полки. Неужели же для того, чтобы мы эти пушки, эти штыки обратили против них? И как? Без предупреждения, исподтишка… Нет, это противно мне, моей совести, моей морали! А я не для того ищу правды в словах Евангелия, в учениях философов, чтобы в своих делах поступать по рецепту дикаря: "хорошо то, что мне выгодно!" Пусть враг учится у меня величию души, а не приемам хитрости и предательской тактики. Вот как думаю… как чувствую я… И, кажется, не ошибаюсь.

— До известной степени! — покрывая голос поручика, заговорил Лукасиньский. — Всякая этика, всякая мораль и философия существуют только среди людей и для людей. Ее нет вне человека, в абсолюте. Отсюда вывод ясен: чем меньше людей страдает от господства известной морали, чем большее количество людей благоденствует при наличности известной истины, философии, этики, тем она выше, божественней, справедливей… От настоящего положения дел кто страдает в нашей отчизне? Большинство. Почти все! От переворота, который задумали мы, кто проиграет? Небольшая кучка… России и думать мало придется: слита с ней Польша или живет и управляется сама по себе, без попечительной опеки доброго "старушка" и всех его прихвостней… Мы не враги цесаревичу, за которого вы так вступаетесь, поручик. Совсем нет. Все мы понимаем, что он простое орудие в руках брата, в руках шайки наших собственных панов — магнатов, живущих за счет всей страны. Кто знает, может быть, Бог обратит это же оружие в нашу пользу… Есть планы: ему самому предложить польскую корону, как просили мы себе отдельного круля, князя Михаила Павловича. Да Александр не пожелал… Может быть, когда Константин узнает и больше полюбит наш народ, нашу отчизну, он пожелает. Князь — не дурной, только испорченный, искалеченный другими человек… Он поддается влияниям и хорошим, как и злым. Кто знает… Но убеждать я вас не хочу, поручик. Вы свободны. И хорошо, что вовремя открыли свое кредо до тех пор, пока известная откровенность с нашей стороны не связала бы вас…

— Пустое. И тогда был бы выход… Я сумел бы сделать себя… не опасным для вас, товарищи. Ну, делать нечего… Прощайте!.. Или до свиданья… Кто знает… как велит судьба…

Быстро, нервно отдав всем поклон, поручик вышел из комнаты.

Среди наступившего молчания слышно было, как стукнула выходная дверь за ушедшим поручиком.

И неожиданно визгливым, юношеским, но озлобленным тоном заговорил совсем молодой подпоручик Починковский, розовое полное лицо которого напоминало облик упитанной деревенской курносой девки.

— Да как же это он решился? И как не понять? Вынужденную клятву и религия разрешает преступать! Да еще ради отчизны. Я сорок присяг приму и нарушу. Такое великое дело: отчизна! Вечная слава ждет на земле и в небесах того, кто падет за отчизну, а кто решается душу свою погубить для ее блага, — так уж тут и толковать нечего. А этот философ… Да как он решился?.. Право, странно. Уж не от тех ли он был подослан, чтобы смутить нас, а? Как думаете, панове товарищи? Говорят, теперь столько разных шпиков спущено… Пронюхали о нашей работе… Изловить всех хотят… Гляди, начнутся аресты теперь… Подшпилят нас… Пропала тогда отчизна…

Внимательным, пристальным взглядом окинул Лукасинький подпоручика и холодно, внушительно начал говорить:

— Ручаюсь, подпоручик, что ни вам, ни кому-либо из нас не грозят предательства и беды от пана Травского. Его я и все мы знаем… Да и помимо того: меры приняты. Положим, нашелся бы среди нас предатель. Но все здесь сидящие — не перечисляю, не сумеют назвать друг друга. А будем мы выданы — дело наше пойдет все-таки своим чередом… Те десятки, которые подготовлены каждым из нас, по нашим правилам станут дальше работать… И сейчас работают… Каждый день — кадры наши растут… Правда, вербуем мы больше молодежь, но оно и понятно: среди нее реже встречается предательство и низкий расчет… Наконец дело решиться может только прямой силой, открытым боем, когда придет пора. А сила — в рядах солдат. Чем будет у нас гуще, тем лучше… Офицеры найдутся. Высшее начальство всегда служит себе, а не каким-либо знаменам или государям. Мы, народ ли захватит власть, и все высокие паны немедля станут служить нам, народу… Так, не боясь предательства, вперед, за работу!.. И будем ждать, панове товарищи. Лозунги даны… Несите их дальше, кто как сумеет, на благо свободы и отчизны! Аминь!

— Аминь! — как будто по окончании молитвы, подхватили все…

Хотя важнейшие вопросы дальнейшей тактики, для выяснения которых и собралась компания, были обсуждены почти до конца, никто не спешил уйти.

Поданы были свежие жбаны пива, меду.

Посыпались анекдоты, большинство которых, конечно, было из военной жизни и касалось популярной в целой Варшаве личности цесаревича.

Поручик Живульт, пощипывая воображаемые усы, стараясь басить, рассказывал двум таким же юным офицерам:

— Понимаете, слышал он, что наш Ладенский сказал панне Ядвиге, которая пленила сердце ласуна — "старушка": "Пани ма свиньски очи!" [4]"Свиньски глаза" — по-польски — глаза с поволокой.. Та от удовольствия зарделась, вся растаяла, рассиропилась, да и лепечет: "Ах, что пан говорит. Где же… Вовсе нет того. Самые у меня простые глаза!" Вот только Ладенский отошел, наш ловелас с лысиной в тарелку подсоседился и шепчет: "У пани не только свинские глаза. Пани вся похожа на свинью…" Он думал, что угодит таким комплиментом красавице. А она вскочила, слезы на глазах… Ха-ха…

— Ошибаетесь, поручик! Цесаревич очень хорошо говорит по-польски и вовсе не рассыпается хотя бы и в таких комплиментах перед нашими красавицами, если они ему нравятся. Он просто подходит и говорит: "А пойдемте-ка, пани, я вам покажу в кабинете мою… одностволку", — вмешался в разговор хозяин, который переходил из комнаты в комнату, желая видеть, как вестовые услуживают гостям.

— Да не может быть! — с неподдельным возмущением воскликнул один из слушателей Живульта.

— Ну вот, не может быть! А вы не слыхали, чем он на днях вздумал угостить генерала своего, графа Красинского. Приходит тот утром с докладом, а "старушек" со смехом к нему: "Граф, — говорит, — хотите видеть, до чего я забываю все на свете во время плац-парада? Вчера, говорит, идут батальоны лихо маршем, без сучка, без задоринки, такт ногами по земле отбивают, как по нотам… А я им враз хлопаю себя ладонями по… спине. Да так, что синяки остались. Стал меня переодевать мой Яшка и говорит: "Ваше высочество! У вас синяки на… спине". Ха-ха-ха! Хотите поглядеть?" Насилу граф отклонил великую честь: полюбоваться на высокую… поясницу с синяками!.. Вот он какой у нас. А нашлись из его свиты такие молодцы, что пожелали обозреть сии места во всей их прелести… Ха-ха-ха!

— Нет, а слыхали, что было с ним у Вильсона? Вернулся англичанин домой не в пору и застал там "старушка" совсем в неподходящем костюме и положении. Сделал вид, что страшно оскорблен. Хитрый британец. Тот и струсил. На него, говорят, крикнуть в пору, так он и сам ниже травы, тише воды делается. Вильсон кричит: "Бесчестье! Жалобу подам нашему королю, императору российскому… Дуэль и больше никаких!" А тот его уговаривает: "Оставьте, господин майор! Поладим иначе. Стоит ли храброму воину из-за бабы такой шум подымать. Я не думал, что вы обидитесь"…

— Как? Он не думал? Ловко! Раздался дружный хохот.

— Не думал, что поделаешь. А Вильсон только капитан, как вы знаете, был. Вот он и кричит: "Какой я майор? Вы не путайте. Я капитан. А жены трогать не позволю. Нет!" А он ему и говорит: "Если я сказал: майор, значит — майор гвардии при этом… Я вам говорю!.." А англичанин смекнул, не умолкает: "Дуэль! Жалобу подам!.." Тот ему: "Да будет, господин подполковник!" "Нет! Хоть бы сам полковник я был, все-таки к барьеру…" — "Да перестаньте, господин генерал-майор!" Тот орет: "Жена мне дороже чина!.." "Ну, говорит "старушек", неужели вы, генерал-лейтенант, и скандала не побоитесь?!" Тому мало… Не спускает тону. Рассердился наш Константин, говорит: "Что же мне из вас второго себя, цесаревича, сделать? Так я не могу. Да и с вашей жены меня одного будет. На что ей второго?" Видит Вильсон, что дальше, в самом деле, лезть некуда. Так и помирились на генерал-лейтенанте. Вот как чины у нас получают…

— Кому охота. А я бы прямо обрезал: "Не жалуй меня майором, не трогай моей женки!" Вот и весь сказ…

Беседа велась по всем углам. Все были веселы, беззаботны, хотя каждый мог ожидать, что завтра же его схватят, предадут военному суду.

Об этом сейчас не думал никто.

Было больше двух часов ночи, когда сани Лукасиньского снова очутились на Новом Свете, унося домой майора и полковника.

Странная процессия, огромный поезд в шестьдесят саней попался им навстречу. Впереди всех верховой держал тот самый транспарант с цифрой 1816, который приятели заметили во дворе барона Меллера-Закомельского.

Внутри горел огонь и прозрачный рисунок выглядел теперь очень красиво.

— Гости разъезжаются от барона! — сразу догадался майор.

Он не ошибся. Шестьдесят человек гостей, большинство в состоянии полубесчувственном от вина, размещены были по одному в каждых санях. Рядом сидел один музыкант из оркестра, игравшего во время пира. Левой рукой этот спутник придерживал пьяного пана, правой — держал у рта свою трубу, кларнет или флейту и что было силы наигрывал в нее застывшими, озябшими губами.

От кочек и ухабов разбитой ездой дороги звуки рвались, прыгали, как стая визгливых, сорвавшихся с цепи, чертенят. Все дикие, нестройные, расшатанные звуки сливались в шумную, дикую какофонию, от которой спящие просыпались в домах с испугом, дети поднимали плач, старые люди крестились и били себя в грудь рукой, призывая милосердие Божие.

Больше часу колесил этот поезд по засыпающим и спящим улицам и площадям города, потом сани за санями стали отделяться от общего обоза, скрываясь в боковых улицах и развозя пьяных гостей по домам…

— Видишь, пан Валерий, эти паны тоже стараются поддержать былую славу отчизны и вплести новые лавры в увядшие венки… Бог в помочь… Чем хуже, тем лучше! Не так ли, пан?

— Так, пан полковник… Только тяжело и стыдно видеть, слышать все это… Терпеть и молчать, пока добьемся своего…

— Да и добьемся ли еще, Бог весть. Вы обратили внимание на речи поручика с бабьим лицом… об измене? Уж больно скоро он вспомнил об этой штуке. Как будто хотел всех на ложный след навести. Что-то и глаза мне его не понравились. Все он мимо смотрит, не прямо на вас…

— Вы вспомнили поручика Починковского? Я знаю этого мальчика. Можно ли его подозревать в такой низости?.. Он слишком молод…

— Змея родится с ядовитым жалом, майор.

— И набожный, глубоко верующий мальчик…

— Ничего нет опаснее верующих мерзавцев. Он изнасилует родную мать, зарежет больного отца, потом помолится, пойдет к исповеди — и будет считать себя очищенным, чуть не святым… Не пожимайте плечами. Чутье редко обманывало меня, реже даже, чем мой разум. Этот Починковский заставил меня вздрогнуть, когда я подал ему руку: словно ужа схватил… Ну, вижу, вы хмуритесь. Бросим, майор. Не хочу быть Кассандрой в санях. Вот я и дома. Спасибо, что подвезли. Доброй ночи. До среды…

Они расстались.



Читать далее

Глава I. "КОНГРЕССУВКА"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть