Глава I. РАЗВОД И БРАК

Онлайн чтение книги Цесаревич Константин
Глава I. РАЗВОД И БРАК

Мир желает обманов; да будет обманут!

Никогда еще вожаки различных партий в Польше не находились в большем затруднении и напряжении, как накануне первого Сейма при новом "круле", российском императоре Александре.

В самые трудные времена, при Екатерине или при деспоте Наполеоне, не говоря о безликих саксонских королях, не чувствовали в крае так сильно чужой неодолимый гнет, как теперь, в конце 1817, в начале 1818 года.

Наполеон просто отдавал повеления и требовал, чтобы они были выполнены, предоставляя "почтенным, храбрым полякам, своим союзникам" рабски выполнять приказ, но не вмешиваясь в это выполнение. Карающие отряды Екатерины моровой язвой проходили по стране, а затем все оставалось по-прежнему. Надеясь на спасительный страх, императрица только стравливала между собою сильных магнатов, чтобы ослабить последнюю опору польской гордыни.

Теперь было совсем иначе.

С виду соблюдались всевозможные гарантии свободной политической деятельности. Брат польского короля и российского императора почтительно являлся в торжественные дни к князю Зайончеку, наместнику из польской шляхты, и наравне с другими высшими чинами царства докладывал ему о положении вверенных цесаревичу дел по организации королевской польской армии.

Но все знали, что тот же Зайончек и Государственный Совет ничего не решают без предварительного осведомления скромного по виду, но самого влиятельного в королевстве "главнокомандующего" всеми силами польской армии. Знали, что каждый шаг, каждое движение партийных вожаков и вообще людей, почему-либо значительных или кажущихся опасными для "москалей", сообщается во дворец Бельведера еще раньше, чем о нем становится известно официальному правительству и безногой "главе его" Зайончеку.

Это страшно угнетало многих. Но положение было таково, что даже нельзя было воспользоваться явными проявлениями насилия и гнева в целях подогреть народные массы, вызвать сильный протест и тем осадить натиск победителей.

В самой России так не следили за малейшими проявлениями политики непонятного, ясного на вид, темного в глубинах души и в замыслах своих короля-императора Александра, как это делали поляки.

И поляки обратили особенное внимание на факт, который в самой России прошел почти незамеченным не только для стомиллионного ее народа, но и для большинства политических и общественных русских деятелей, если таовые в настоящем смысле слова уже существовали тогда.

Выборгская губерния, давно завоеванная и вошедшая в состав империи, была присоединена к новому "домэну" России, к Великому герцогству Финляндскому на тех же правах, на каких подчинилось России это герцогство с его развитым, трудолюбивым и вольнолюбивым народом.

Конечно, для обширной России что мог значить такой клочок, да еще не отданный в чужие руки, а только отчисленный в другое ведомство, к новой области, неразрывно, навеки связанной с остальной империей, под скипетром и властью того же самодержца всероссийского, который носил дополнительно и скромный титул "великого герцога финляндского"…

Но поляки взглянули иначе. Это присоединение оживило в них давнишние мечты о слиянии старинных западных губерний России с новым Царством Польским. Волынь, Литва, Подолия, кто знает, может быть, даже Киев — вот какой кусок в мечтах польских патриотов отпадал от Великороссии, плотно приклеивался к землям великопольским, мазовецким и иным над Вислой и дальше до Галиции…

Окрыленные такими надеждами, самые непримиримые противники слияния Польши с Россией под властью одного императора-короля стали действовать осторожнее, проявили больше умеренности и в обычной политике, и во время выборов в первый польский сейм.

— Пришлось самим себе на время руки связать! — как выразил это граф Мокроновский, один из вожаков оппозиции.

— А как совсем окрепнут эти руки — сами все повязки перервут, тогда им полная воля будет! — пояснил осторожный граф Адам Чарторыский, который даже и в своем близком кружке был очень осторожен и не бросал на ветер ни единого слова.

Молодежь, не такая прозорливая и осмотрительная, просто из себя выходила, видя явное "предательство", по их мнению, со стороны людей, которых всегда привыкла видеть во главе народа во всех его порывах к свободе и возрождению без чужих опек.

Но окончательно все были поражены, когда "старушек" — ругатель, гроза Варшавы и всей Польши, сам цесаревич Константин был выставлен кандидатом в депутаты от одного из Варшавских предместий, Праги.

— Как?! — единодушным воплем возмущения неслось со всех сторон. — Он, внук Екатерины, по приказанию которой эта самая Прага была взята на поток, обезлюдела и выжжена дотла, — он явится теперь депутатом от злосчастной местности?! Да там возопиют камни на мостовой, облитой польской кровью, хлынувшей тысячью ран, нанесенных штыками суворовских батальонов, пиками свирепых казаков!.. Даже при недоношенной конституции, данной вечно изменчивым внуком и учеником своей бабушки, невозможно допустить такого случая… Это полное самооплевание, конец старой польской доблести, конец мужественной стойкости поляков, которые гибли, но не бросались добровольно к ногам победителей. Это — истинный конец Польши!..

Так, волнуясь, говорили юные ораторы; эти же мысли осторожно, намеками высказывались на страницах более независимых польских газет, издаваемых в Варшаве. А в Галиции и Познани и совсем открыто повторялись подобные протесты.

Но убеленные опытом и годами главные, самые влиятельные вожаки, вроде Чарторыских, Потоцких, Любецких, Эльских, настойчиво возражали:

— Именно так и надо. Все прошлое забыто. Новая жизнь начата и в будущем даст богатые плоды полной вольности и счастья для всей Польши… Так нужно показать, что и Польша умеет забывать прошлые удары, что она искренне мирится со своими недавними врагами, которые теперь желают явиться в роли друзей и благодетелей. И символом такого забвения, всепрощения, полного мира явится избрание внука Екатерины в депутаты от предместья Праги…

И цесаревич был избран, принял эту "честь", официально выразил искреннюю благодарность и признательность… А в тот же день, смеясь, говорил Куруте:

— Видишь, до какой чести мы дожили с тобой! Ты теперь должен служить и угождать мне больше прежнего… Потому что я, волей брата Александра и доверием польского народа, не только российский цесаревич, главнокомандующий всей польской армией, генерал-инспектор военно-учебных заведений империи и прочее и прочее, на также и прежде всего есмь представитель швецов, жнецов и в дуду игрецов, портных и рыбных торговок, жидов и цыган, обитающих в предместье столичного города Варшавы, в крепости Праге… Понял?

Залпом выпалив свой спич, Константин презрительно расхохотался.

Для довершения идиллической картины председателем сейма избран был граф Красинский, генерал-адъютант и правая рука цесаревича Константина.

Русским нечего было больше желать. Могли быть спокойны и поляки. Такой председатель до открытия сейма, уже служил залогом, что сессия пройдет и закончится благополучно, как благодаря своему законопослушному, трудоспособному, не революционному составу, так и усилиям столь удачно выбранного руководителя прений.

Конечно, все события предвыборных дней, списки депутатов с соответствующими отметками, словом, полная картина избирательной кампании в Варшаве и в целом царстве с ее конечными результатами своевременно были сообщены императору, который особенно интересовался теперь "своею Польшей", как он ее как-то назвал.

Когда это выражение дошло до Ростопчина, злой бонмотист в опале, поэтому кусающий злее обыкновенного заметил:

— Наш император совершил чудо большее, чем сам Галилеянин. Тот вызвал из могилы трехдневного Лазаря. Этот поднял из гнили мертвеца, тлевшего уже четверть века, если не больше… Но как же он провонял тлением, этот новый Лазарь? И не придется ли воскресителю, заткнув нос, бежать от дела рук своих? Константину, конечно, не опасны никакие запахи: у него нос сквозной, в одну ноздрю входит, в другую выходит, не оставляя в голове никаких следов… А наш Александр все-таки одарен обычными чувствами нормальных людей. Поглядим: что будет из этого чуда?

Пока ожидания Ростопчина не обещали исполниться, по крайней мере в ближайшем времени. Наоборот: по внешности дело шло гладко и не предвиделось никаких туч со стороны самой Польши или от Севера из России.

Опекунша добродушно гладила по шерсти опекаемую, а последняя доверчиво ластилась к своей сильной, большой покровительнице и ласково мурлыкала, глубоко запрятав коготочки под бархатом мягких гибких лапок…

Очень много ждали от тронной речи Александра не только в Польше, но и в России.

Конечно, эти ожидания ограничивались кругом столичного дворянства, светскими и придворными чинами, высшими представителями служебного и военного сословия и представителями богатого, родовитого купечества.

И в Польше, как и в России, не только крестьянство, мещанство и ремесленники, но и мелкое торговое сословие, низшие военные и гражданские чины, учащие и учащиеся почти не принимались в расчет при ведении большой политики. Это "стадо" учитывалось лишь в редкие минуты волнений, когда демагоги помогали политическим шарлатанам или опрометчивым идеалистам изображать на государственной сцене грозу разных размеров, от которой мутились политические воды, и караси лучше попадали опытным рыбакам на крючки обещаний и громких фраз, в сети угроз от натиска взволнованных рядов "народа"…

Но как бы там ни было, еще в начале февраля 1818 года, за месяц до предстоящего открытия варшавского сейма, по Москве пронеслись слухи, что император Александр поручил своему министру иностранных дел графу Капо д'Истрия составить для Варшавы тронную речь, в которой многое более важно для России, чем для Польши…

"Либералисты" русские, которых уже и тогда было немало даже в высших классах русского общества, догадались, в чем дело.

— После Польши и Финляндии, конечно, пора дать конституцию и собственной империи, давно заслужившей такой милости с высоты трона, особенно после испытаний и подвигов 1812-го года и следующих, тяжелых для империи, лет…

Так говорили под сурдинку в Москве, где находился Александр, в Питере, куда сейчас же передавались все важные вести, и в самой Варшаве, если не в покоях Константина, то в кружке Новосильцева, уже много лет носившего в душе заветную мечту: поставить Россию по образу правления наряду с передовыми государствами остально Европы.

— Стыд и срам! — повторял Новосильцев не раз. — До сих пор, в начале XIX века у трех, соседних с Европой народов, одинакий, автократический образ правления: персов, у турков и… у русских!.. Сие давно пора переменить.

И вдруг понеслись упорные слухи, что перемена близка. И свет обновления "воссияет не с востока", не из Москвы, а с запада, из Варшавы, где будет сказано великое слово.

Конечно, сторонники древнего самовластия, прикрываясь которым всегда все дела царства вершила кучка наиболее богатых и влиятельных лиц из придворных и дворянских кругов, они постарались повлиять на Капо д'Истрия и тот с необычным для дипломата упорством, и настоящим гражданским мужеством стал уговаривать государя, склонял изменить некоторые важные положения варшавской речи, продиктованные самим Александром.

— Об этом у нас еще будет время подумать! — выслушав соображения Капо д'Истрия, сказал Александр. — Напишите пока по моим наброскам проект речи, как вы ее понимаете… А затем мы увидим!

Когда же министр представил речь, составленную по его соображениям и пониманию, Александр проглядел внимательно, не сделал ни одного замечания и, оставляя работу Капо д'Истрии у себя, сказал:

— Благодарю вас. Время терпит. Мы к этому возвратимся в Варшаве.

Дипломат понял, что его редакция совсем не понравилась.

Об этом узнали все заинтересованные люди. "Либералисты" сильнее возрадовались. Люди "старых времен" решили поставить все на карту, но не допустить дело до неприятного им конца…

Александр видел все это, но по своему обыкновению делал вид, что ничего не замечает, ни о чем пока не думает. Этим он выигрывал время, которое, как он знал по опыту, выручало его вечно лучше всяких союзников, помощников и друзей…

Так подошел конец февраля.

20 февраля по русскому исчислению, а по-варшавски — 4 марта состоялось в Москве торжественное освящение памятника "Гражданину Минину и князю Пожарскому" на Лобной площади.

Даже и надпись к этому памятнику дала пищу догадкам и толкам.

— Прежде упомянут гражданин Минин, а уже после князь Пожарский!.. По-западному, на "гражданскую" стать думает государь повернуть Россию!.. Старое дворянство, князей, былых бояр по шапке… Аракчеевы в ход пошли, разночинцы пролазы… Вот, и на памятнике так отмечено… Мясник впереди князя!..

Так брюзжали "зубры" минувшего века.

То же почти самое, только с иной точки зрения выражали сторонники новых, законосвободных форм жизни общественной и государственной.

А государь улыбался всем любезно, говорил милостивые, ласковые речи и ничего важного никому не открывал…

Так и уехал он 5 марта нового стиля в Варшаву, куда прибыл на рассвете, в 5 часу утра, 13 марта 1818 года.

В общем повторилось почти то же, что и осенью 1816 года. Почти вся та же свита сопровождала государя. Только общество увеличилось, когда прибыл великий князь Михаил Павлович из заграничного путешествия с сопровождающим его, в качестве ментора, генерал-лейтенантом Иваном Федоровичем Паскевичем и другими лицами небольшой свиты юного князя. Здесь же очутились два русских графа: Милорадович и Остерман, которых Александр пригласил пробыть в Варшаве до конца сейма, как бы желая окружить себя большим числом чиновных лиц из русской знати.

С первого же дня, не передохнув хорошо от длинной, утомительной дороги, Александр с обоими братьями появился на Саксонской площади перед войсками, и теперь удивившими государя выправкой и совершенством всех движений. Так и пошло изо дня в день, продолжаясь даже и потом, во время заседаний сейма, который назначено было открыть 27 марта нового стиля.

Являясь с обычными докладами по должности, граф Капо д'Истрия не поднимал больше вопроса о тронной речи, видя что сам Александр молчит об этом.

Утром 25 марта, закончив обсуждение дел, представленных графом, Александр неожиданно заговорил.

— Вот здесь моя речь!

Развернув приготовленную на столе бумагу, он медленно прочел текст, тщательно свернул лист и подал его изумленному графу:

— Возьмите, граф. Даю вам полную власть расположить получше слова, фразы, согласно с требованиями грамматики расставить точки и запятые, но не допущу никакщ других изменений!..

Граф был поражен. Эта речь была полнейшим повторением того, что наметил Александр еще в Москве, против чего так восставал и тогда сам Капо д'Истрия.

Но делать было нечего. С поклоном принял огорченный дипломат черновик и пошел его обработать, как ему быле поручено.

На другое утро министр подал Александру черновик в ту же речь, исправленную в отношении стиля и грамматики, но без всяких изменений по существу.

— Благодарю вас, граф. Очень хорошо! — быстро пробежав глазами лист, сказал Александр. — Но вы еще что-то хотите сказать? В чем дело?

— Простите, государь! Я позволил себе… наряду с этим полным списком изготовить и второй… Он нисколько не разнится от первого, — поспешно прибавил дипломат, видя, кап выражение недоумения промелькнуло на лице государя, — только я позволил себе опустить два места, кои, став известны в пределах вашей империи, могут породить много разных толков и даже вызвать нежелательное, преждевременное волнение, несбыточные для настоящего времени надежды в ожидания, бессмысленные мечтания и порывы…

— Хорошо, давайте, я просмотрю…

Внимательно проглядел государь и вторую, сокращенную речь, опустил лист и после небольшого молчания заговорил:

— А вы, однако, крепко вгрызлись в вашу идею. Это нечто большее, чем простая настойчивость… Это…

Словно "упорство" не было досказано. Сейчас же, принимая свой обычный любезно-непроницаемый вид, он закончил очень мягко:

— Жаль труда, который вы приняли на себя… Благодарю вас, граф, но… я предпочитаю мою редакцию вашей!

Слишком заинтересованный в вопросе, дипломат и после такого решительного заявления не сложил оружия.

— Дело слишком большой важности, государь… и я умоляю вас в последний раз выслушать мои соображения и доводы, и затем я уж буду считать, что до конца выполнил свой долг, как я его понимаю.

— Пожалуйста, я вас охотно готов слушать… Интересно, что еще нового можно сказать по этому вопросу?

— Нового ничего, все старое, но тем более важное и значительное, ваше величество… Именно теперь, когда после военных волнений началась так успешно созидательная работа в империи по указанию вашего величества… Народ теперь страждет повсюду. Напряжение душ и умов, вызванное вторжением неприятеля в сердце России, ослабело. А последствия всех бурь — нищета, разорение, тысячи, сотни тысяч погибших юных жизней у всех в памяти, у всех на глазах!.. Поводов к неудовольствию слишком много. Пока эти неудовольствия рассеяны между сословиями… Одно ропщет на другое… И все надеются на своего Миротворца-государя, на Благотворителя Европы, что он внесет успокоение и мир в свое царство… А вдруг вместо того…

— Что же вместо того? Разве я намерен внести что-либо разрушающее, вредное для моего народа?

— Нет, государь! В самой сути — наоборот, это прекрасно и великодушно! Это великий почин, достойный такого монарха, как вы… Но своевременно ли такое начинание именно теперь? Как взглянет на него высший класс, ваша главная опора, опора вашей династии — дворянство? Как взглянет с другой стороны на некоторые ваши планы и простой народ? Новые, свободные установления, о которых говорится в речи, разъединят государя и его дворян, поставят между царем и народом новую стену — две палаты… Выборных, но далеко не лучших людей, как то показывали палаты всего света… Это первое… Второе, — как взглянет народ на обещание придать к Польше и ранее завоеванные Россией западные губернии?.. Они уступлены России не по решению конгресса, завоеваны кровью народа… Можно ли, не спросив народ, отдавать обратно побежденным то, что издавна вошло в состав земель русской империи?.. Вот вкратце мои соображения, государь. Вы сами, конечно, лучше всех оцените их значение и потому я умолкаю…

— Да если бы все было точно так, как мы иногда думаем… А я за последние годы имел случай убедиться, что воля Божия, внушенная вождю народа, единичная воля благонастроенного повелителя может сотворить лучшие дела, вызвать больше благих последствий, чем темные стремления народов или логические выводы холодных мудрецов. Благодарю вас, во всяком случав за откровенное мнение. Все это прекрасно и хорошо… Но… я не изменю принятого решения. Впрочем… — после минутного раздумья прибавил он, — я посмотрю еще до завтра… Нельзя ли из этих двух проектов составить третий? Я пришлю за вами!

Капо д'Истрия встал и откланялся со словами:

— Слушаю, государь. Еще раз прошу извинения за свою докучливость…

— О, нет… Вам не в чем извиняться…

Настало утро 27 марта.

Еще чуть ли не до света стали сбираться густые толпы народа, чтобы посмотреть на депутатов, которые станут съезжаться на первое заседание, на членов сената, Государственного Совета, на самого круля Александра и на Михаила Павловича, красивого, но несколько неуклюжего юношу, который особенно любил брата Константина и подражал ему во всем, кончая манерой говорить и вздергиваньем плеч, пока еще узких, почти детских…

Капо д'Истрия еще накануне вечером был призван, как обещал Александр.

— Вот возьмите: это мой ультиматум! — сказал он, подавая исправленный и кое-где перечеркнутый лист. — Прикажите переписать эту бумагу набело… но покрупнее… Это — речь, которую я прочту завтра!..

Капо д'Истрия взял, ушел и быстро пробежал лист. Оказалось, что из редакции министра Александр взял некоторые выражения и слова, которыми заменил свои, но в общем его речь осталась без всяких существенных изменений или сокращений.

— Посмотрим, что будет завтра в момент, когда эта бомба разорвется перед целым сеймом, целой Варшавой… Перед Европой и всем миром, черт возьми! — пробормотал раздосадованный, одураченный министр.

Миг этот настал.

Кончилась торжественная месса в кафедральном соборе с участием всех архиепископов и нунциев, прибывших ради такого торжества в древнюю столицу Польши.

Сквозь густые толпы народа, над которым перекатывались восторженные клики в честь депутатов и "круля Александра", прошли сановники, чины сената, Государственного совета с наместником Зайончеком, несомым в кресле впереди… Блестящие мундиры свиты, генералитет польских и русских литовских войск, городской магистрат, судьи, представители цехов в своих нарядах, напоминающих средние века… Депутаты, дамы, иностранные агенты, войска… Словом, зрелище было великолепное, величественное.

Здание дворца, куда направились все из храма, было окружено многотысячной толпой. Но толпа сама расступалась, давая дорогу процессии. Порядок царил полный. Не было видно пьяных, которых всегда можно в большом числе видеть среди русской ликующей толпы.

Говорливой рекой влилась вся процессия в обширный тронный зал, где назначено было самое открытие.

Депутаты заняли места по обеим сторонам залы: верхняя палата с одной стороны, нижняя — с другой.

Особенно красочна была группа депутатов от народа. Тут горели огнем суконные, кармазинового цвета, чамарки дедовского покроя, были вышитые шелками казакины, на иных, избранных от татарских семей, осевших в Польше, золотом сверкали ятаганы, кинжалы, бешметы, зашитые галуном… Мазуры в своих щегольских жупанах, подоляне в свитках… Словом, этот угол залы так и просился на полотно. Но интересны были и паны, шляхта вельможная в своих европейских костюмах, с длинными усами или бритые, важные, гордые минутой, которую им приходилось переживать… Господа сенаторы, казалось, тоже сошли с картин, развешанных в старинных польских замках. Мундиры наполеоновской поры на отставных вояках, явившихся теперь посмотреть на возрождение Польского царства, о чем они мечтали так долго, ради чего проливали свою и чужую кровь… Тут же, рядом — старинные кафтаны саксонского покроя… Модные туалеты на дамах, перья, бриллианты… Рой красавиц, наполнивших хоры и глядевших оттуда гирляндой оживленных прелестных головок…

На общем цветистом, красочном фоне удачно выделялись фиолетовые мантии князей церкви, белые жабо и нарукавники католического духовенства, попавшего в большом числе в депутаты…

Словом, все было красиво и торжественно.

Когда все заняли места, особая депутация явилась и доложила Александру, что сейм ожидает появления своего суверена.

В сопровождении довольно многочисленной свиты явился Александр к дверям зала.

Здесь его встретил президент и секретарь сената и, предшествуя ему, с ним вместе появились в зале среди полного торжественного молчания.

Великий князь Михаил уже занимал место среди других сенаторов. Константин тоже стоял давно в ряду депутатов от города Варшавы с предместьями.

Александр быстро и величественно взошел на верхние ступени и остановился у самого трона, отдав на все три стороны обычный поклон.

По правую сторону от него заняли места министры и члены Государственного совета с сидящим Зайончеком впереди.

Свита и весь двор разместились слева и позади трона.

Громко по-французски начал читать Александр свою знаменитую тронную речь 1818 года.

Он читал почти на память, изредка взглядывая в бумагу: его осанка, уверенный голос еще больше, чем слова речи наполняли всех, стоящих здесь, каким-то особенным чувством, жутким и приятным в одно и то же время. Как будто в самом деле, Божественная сила лилась в блеске этих холодных ясных глаз, в твердых звуках этого приятного, звучного голоса.

Дамы особенно глядели, как зачарованные, на северного красавца-царя.

Вот что услышали все в этот исторический день:

— Представители Царства Польского [8]Эта речь приведена здесь в русском переводе князя Петра Андреевича Вяземского, которому за эту работу Александр выразил особенную благодарность. Кое-где, применяясь к современной полноте языка, лучше способного теперь передавать оттенки французского подлинника, перевод П. Вяземского немного исправлен. — Л. Ж. . Надежды ваши и мои желания совершаются. Народ, который вы призваны представлять, наслаждается, наконец, самостоятельным бытием, обеспеченным уже созревшими и освященными временем, установлениями. Только забвение прошлого — могло вызвать ваше возрождение. Оно непреложно было поставлено в мыслях моих с того времени, когда я получил надежду на приведение в исполнение этого замысла.

Ревнуя к славе моего отечества, я хотел, чтобы оно приобрело еще новую. И действительно, Россия после бедственной войны, по правилам христианской нравственности, воздав добром за зло, — простерла к вам братские объятия и из всех преимуществ, даруемых ей победою, предпочла единственно честь — восстановить храбрый и достойный народ. Содействуя сему подвигу, я повиновался внутреннему убеждению, которому сильно помогали и события. Я исполнил долг, предначертанный мне сим внушением только, долг посему драгоценнейший моему сердцу!

Устройство, существовавшее в вашем крае, дозволило мне ввести немедленно то, что я вам даровал, применяя на деле основы законосвободных учреждений, бывших постоянно предметом моих размышлений и спасительное действие таковых, я надеюсь, с Божией помощью, — распространить на все страны, вверенные Провидением попечению моему.

Таким образом, вы дали мне возможность явить моему отечеству то, что я уже с давних лет ему приуготовляю и чем оно воспользуется, когда основы столь важного дела достигнут надлежащей зрелости.

Поляки! Освободясь от гибельного предубеждения, причинявшего вам такие бедствия, вы видите, что теперь от вас самих зависит дать прочное основание вашему возрождению. Существование ваше неразрывно соединено с жребием России. К укреплению сего спасительного и покровительствующего вас союза должны стремиться все усилия ваши… Восстановление ваше определено торжественными договорами. Оно освящено конституционной хартией основных законов. Ненарушимость этих внешних обязательств и коренного закона отныне отводит Польше достойное место между народами Европы: драгоценное благо, которого она долгое время напрасно добивалась ценою жесточайших испытаний…

Пред вами открывается новое поприще для трудов. Министр внутренних дел изложит вам нынешнее положение управления царства. Вы увидите проекты законов, подлежащих вашему обсуждению. Они имеют целью постепенное усовершенствование. Учреждение финансов государства еще требует сведений, которые время и точное измерение ваших средств могут лишь доставить правительству. Конституционное управление постепенно применяется ко всем частям государственного строя. Судебная часть еще будет образована. Проекты гражданского и уголовного законодательства будут вам предложены. Я утешаюсь твердой уверенностью, что вы, рассмотрев их со всевозможным вниманием, предуспеете постановить законы, которые будут служить к ограждению драгоценнейших благ: безопасности личной вашей, вашей собственности и свободы мнений.

Не имея возможности находиться всегда среди вас, я оставил вам брата, искреннего моего друга, неразлучного сотрудника от самой юности. Я поручил ему ваше войско. Зная мои намерения и разделяя мои о вас попечения, он полюбил плоды собственных трудов своих. Его стараниями это войско, уже столь богатое славными воспоминаниями и воинскими доблестями, — с тех пор, как он им предводительствует, обогатилось еще тем навыком к порядку и устройству, который приобретается только в мирное время и приуготовляет воина к его истинному предназначению.

Один из достойнейших полководцев ваших представляет лицо мое среди вас.

При этих словах все взглянули в сторону наместника, который словно оживился и помолодел под этими взорами.

Александр продолжал:

— Поседевший под знаменами вашими, разделяя постоянно счастливую и злополучную участь вашу, — он не преставал доказывать преданность свою к отчизне. Опыт в полной мере оправдал мой выбор.

Однако, не взирая на мои усилия, возможно, что следы бедствий, вас угнетавших, не все еще заглажены. Таков закон природы. Благо творится медленно. Полное же совершенство недоступно слабости человеческой!

Представители Царства Польского! Постарайтесь достигнуть высоты вашего предназначения! Вы призваны дать великий пример Европе, устремляющей на вас свои взоры.

Докажите вашим современникам, что законосвободные установления, священные начала которых смешивают с разрушительными учениями, угрожающими в наше время бедственным падением общественному устройству, — что эти установления не опасная, бессмысленная мечта, но что, напротив, эти установления, если приводятся в исполнение от прямого сердца и направляются чистыми измерениями, к достижению полезной и спасительной для человечества цели, то они совершенно согласуются с порядком и своим содействием утверждают общее истинное благосостояние народов.

Вам предстоит теперь на опыте явить сию великую и спасительную истину. Да будет взаимное согласие душою вашего собрания, а достоинство, хладнокровие и умеренность да ознаменуют ваши прения.

Руководясь только любовью к отчизне, очищайте мнения ваши от всех предубеждений, освобождайте их от зависимости частных или исключительных выгод и, выражая их с простотою, отвергайте обманчивую прелесть, так часто заражающую дар слова.

Наконец, да не покинет вас никогда чувство братской любви, нам всем предписанной Божественным Законодателем!

Первейшие чиновники государства, сенаторы, нунции, священные послы! Я изъяснил вам свою мысль, я показал вам ваши обязанности !

Последствия ваших трудов в сем первом собрании покажут мне: чего отчизна должна впредь ожидать от вашей преданности к ней и привязанности вашей ко мне? Покажут мне: могу ли я, не изменяя своим намерениям, расширить те права, которые мною вам уже даны!

Вознесем благодарение к Тому, Который Единый просвещает царей, связует народы братскими узами и ниспосылает на них узы любви и мира!

Призовем Его: да благословит Он и да усовершенствует начинание наше!

После нового поклона он ступил шаг назад.

Государственный секретарь прочел внятно перевод французской речи по-польски. И простые представители народа, которые раньше только прислушивались к интонации голоса царя, теперь были растроганы до слез словами, попадавшими им прямо в цель, западавшими в простые сердца и в доверчивые души…

Легкий говор одобрения часто во время чтения перекатывался по рядам Мазуров и других людей земли, когда им на родном языке читали речь чужого императора, своего короля…

Оглушительное: "Виват! Hex жие!" — много раз прозвучало после этого чтения.

В начале чтения легкий румянец проступил было на щеках Александра. Но теперь он сошел, и государь стоял важный, бледный, величественный, как только он умел быть в иные минуты, очевидно, унаследовав от бабки эту тайну: перерождаться во властелина из обаятельного светского человека без особой натяжки и признака фальши, как то бывает у большинства лиц, несущих на себе трудное ремесло государей, правителей.

Затем выступил граф Мостовский, министр внутренних дел польской короны.

Его длинная, витиеватая речь грешила одним главным недостатком: она была скучна и холодна, несмотря на усиленный пафос, а может быть, благодаря именно ему… Граф все припомнил: и разорение отчизны, еще памятное всем, и долгие войны… Указал и перечислил все благодеяния, какие дарованы Александром с момента его вступления на престол Польши, указал на быстрое возрождение страны, на рост промышленности и торговли.

Свое восхваление императору-королю Мостовский закончил так:

— Ныне возвращается нам истинная свобода, цену которой мы узнали, благодаря тяжким бедствиям, испытанным нами!

И эта речь была покрыта виватом в честь Александра.

Прозвучало еще много речей, как и полагается при открытии всяких учреждений, а тем более высших законодательных.

Торжество длилось несколько часов.

Русские, особенно из свиты самого Александра и Михаила Павловича, наравне с последним, ничего не поняли из моря польских слов, которое разлилось после французских тирад Александра. Под конец явная скука обозначилась у них на лицах.

Но вот все речи кончились. Тем же порядком, при восторженных кликах и приветствиях, которые неслись даже с хор, Александр в сопровождении братьев и ближайшей свиты удалился из зала. Разъехались и дамы.

Но большинство тех, кто был внизу, особенно депутаты, разлились на группы, на кучки и долго еще не расходились, обсуждая все виденное и слышанное за нынешний день.

Человек пять русских военных тоже замешкались на несколько минут перед уходом из-под крыши польского Сената, где им, детям далекой России, суждено было услышать так много важного для своей родины.

— Слыхал, Иван Федорович? — обратился к генерал-лейтенанту Паскевичу граф Милорадович, похлопывая, по привычке пальцами по золотой табакерке, украшенной портретом Екатерины II. — Многозначительная речь… И не для одних поляков, и для нас, для чад российской империи, многое в ней изъявлено…

— Да, немало! Но уж особливо поляки расхвалены без конца. По доброй чести сказать: оно как бы и обидно для нашего русского сердца и самолюбия… Ужли же все способности и качества в одних поляках кроются? А мы, дети родной страны, только на тяжкие службы и пригодны, да и то с грехом пополам? Глядите, как полячишки ликуют! Словно Светлое Христово Воскресенье у них нынче, да и только! И так зазнавались они над нами, а ныне и хуже станут, государи мои!

— Гляди, как возмечтают о себе эти фанфароны! И ранее старались оттеснить и от государя, и во всех делах нас, где можно. А теперь…

— Да уж, зазнались! Гордый, гордый, надменный весь народец от природы, а его еще шпорят похвалами, ну, вот… Винить их даже невозможно слишком. Мы и все чести удостоились слышать, что поляки впоследствии и нам, победителям своим, россиянам, должны служить великим примером… Конечно, и политика тут играет роль. Чтобы понравиться полякам, нас, своих, близких держат как бы в черном теле… Само собой понятно, те в свой черед умненько дело поведут, на сейме по старинной привычке не станут очень лаяться и безобразничать. Будет чем, значит, и перед Европой нам козырнуть…

— Кому это "нам"? Мы русские — варвары… Еще у нас и "основ для разумной, законосвободной жизни не положено". Слыхали?

— Вот, вот! — подхватил Остерман, который стоял тут же. — Ему и будет слава, кто чужие народы покорил и своих просветить собирается, как новый Владимир или Петр Великий… Только гражданским крещением… Один веру дал, второй просвещение и нравы… А сей государственное устройство наиболее совершенное и европейское к нам внесет. Малая ли хвала в веках ждет за то…

— Хм? — пожевав тонкими губами, ухмыльнулся Милорадович. — Без сомнения, весьма любопытно и немаловажно было слышать и нам, и всем подобные слова о свободе и прочее из уст самодержца абсолютного… Но надобно еще видеть, приведутся ли так легко предположения сии в действие?.. Петр никому не объявлял торжественно, что русские дикари непросвещенные… что он намерен их просветить. А просто начал дело и образовал их без дальнейших о сем предварений. Ни у кого выпытывать мнений, искать поддержки он не желал и надобности в том не имел. Силу за собой и в себе чуял. Той силой, как духом святым, просветил и окрестил наново Россию… А кто иначе делает, видно, иначе себя чувствует и почитает. Бывает охота горькая… да…

— Участь смертная? — докончил Паскевич. — Так к чему так явно нетвердые вести разглашать? Они смуту внести могут и в самой России…

— Смута там давно растет… Особенно волнуются умы молодые… многие спят и видят эту самую "конституцию"… Как же, новое широкое поприще для столь большого числа новых людей откроется… Старикам тогда уходить надо будет, по углам прятаться. Только и остается… Ну, да поглядим. Все зависит от воли Господней. Бывает — мы так, а Бог по-своему…

Милорадович даже незаметно осенил себя крестом, словно отгоняя что злое.

— Да, пока что, а каша завариться может немалая… Вон, поглядите: здешних генералов, подвижников Бонапарта свыше меры превознесли… И оклады им выше наших, и все такое… Войско формирует для поляков брат государя… И какое войско! Не похвалить нельзя. У себя отрывают куски, а сюда свозят и припасы военные, и пушки, и ружья без конца… Господи, ужли же понять трудно, как опасна такая политика!.. Что из этого будет, государи мои?! Скажите! — не унимался Паскевич.

— А вот что будет, — спокойно заметил Остерман, оскаливая зубы не то в улыбке, не то в презрительной гримасе. — Лет через десяток со своей дивизией, братец, будешь ты их штурмом брать, — вот что будет!..

Будущий князь Варшавский широко раскрыл глаза, как будто уже видел свои подвиги, за которые, действительно, тринадцать лет спустя получил титул князя, но ничего не сказал…

— Хорошо. Вот, рассудили вы, граф, с поляками… Но что нам, дома, может от сей прекрасной речи грозить, о том не скажете ли, благо уж такой стих прозорливости на ваше сиятельство снизошел? — задал теперь вопрос Милорадович.

— Поди, и сами, ваше сиятельство, ответ себе дать могли бы. О молодежи нашей мы уже суждение имели… Масонские ложи, мартинистские и иные учения, особливо пример французской распущенности довольно корней пустил у нас… Начнут толковать, писать понемногу… А о чем? О свободе крестьян? Ибо в ней основа и грядущей конституции, не ясно ли? Иначе понимать нельзя. А ежели мы, владельцы, дворяне, так понимаем, может ли народ иначе понять? Здесь, в Польше, кто не знает — класс дворянства издавна истребил в чувствах и мыслях простого народа истинную свободу… Есть у него "горелка" и все ладно остальное… У нас пока не так… Смышлен наш мужичок. Свою выгоду хорошо понимает. А до чужой ему дела нет. Пока дворянство да помещики могут с народом ладить, пока власть им помогает, дотоле и самая эта власть крепка. А начнется разлад… Сами знаете, государи мои, как велика прилипчивость и неукротимость народных заблуждений, волнения народного… Даст много воли народу царь, так и самому ему трудно придется без нашей, без дворянской подмоги. Одними солдатами царством не управить… Да и солдат не так легко ставить начнут, коли дворянство найдет нужным отбить эту охоту… Но смуты не избежать, что говорить…

— И большой смуты, граф, ваша правда! — подтвердил Милорадович. — Немало есть и среди дворян теперь предателей, которые против общего дела идти готовы. А потом разночинцы, проходимцы всякие стали в государстве силу забирать… Аракчеевы разные да им подобные… Ну, да, авось, при нас еще ничего такого не последует… А после нас загремит гроза… так Бог с ней. Не услышим!..

— И то утешение, ваше сиятельство…

Учтиво раскланялись, разошлись собеседники…

Константин в своем близком кругу тоже подсмеивался над ролью "статиста", которую ему пришлось играть во всем торжественном событии открытия первого сейма.

Но, с другой стороны, он был очень доволен, что имел случай показаться перед любимой девушкой среди ее собратьев, как лицо, удостоенное доверием ее родного народа, самих варшавян из предместья Праги…

На большом балу, где Жанета привлекала взоры и своей миловидностью и в силу явного, рыцарского обожания, знаки которого рассыпал перед графиней Константин, они оба сидели после танцев в уютной гостиной, куда в деликатности публика старалась не заходить, и болтали оживленно, как будто по целым вечерам не просиживал Константин у Бронницов и не было сказано так много в эти счастливые часы.

— Как понравилась вам моя новая роль? — спросил прежде всего Константин девушку полусерьезно, полушутя. — Гожусь ли для штатских дел, как для военных?

— О, как я была очарована тобою, мой любимый князь! Только теперь я вижу — как любишь ты меня, как любишь мой бедный народ, мою истерзанную несчастную отчизну! Раньше я обожала тебя, теперь стану боготворить… Буду молиться за тебя, как никогда еще не молилась за собственную душу!..

Константин взволновался и смутился, так много неподдельного чувства звучало в голосе девушки, таким огнем горели ее выразительные глаза.

Чтобы переменить разговор, он, словно теперь только вспомнил и сказал:

— Я не говорил вам еще, графиня: завтра в театре государь выразил желание видеть вас… Приготовьтесь, очаруйте его еще больше, чем он теперь очарован моей птичкой…

— Если бы я смела… если бы смогла выразить, как я… люблю одного человека… Если бы найти такие слова… Мне кажется, это скорее всего нашло бы путь к сердцу брата, такого нежного, как наш король, ваш брат, Константин.

— Попробуйте, найдите… скажите…

— Попробую… Но теперь пойдемте в зал. И то уж обращают, я думаю, внимание на наше уединение…

— А вы боитесь?..

— За вас, мой дорогой! Девушка, на которую обращено внимание моего принца, не должна дать возможности, чтобы даже тень подозрения коснулась ее.

— Да, этого нет и быть не может… Я знаю, что в Варшаве говорится о каждой женщине или девушке, которая выдается в нашем кругу… И, правда, обо всех ходят толки, сплетни… Только не о вас, Жанета. Вы, как чистая звездочка на ясном далеком небе…

— Увы, и на звездах, как и на солнце, есть пятна, дорогой Константин…

— На вас? Нет!..

— Есть! Я так страдаю, что не знала вас раньше, всю жизнь… Что не могу, не умею выразить, как вы мне дороги и близки… И даже, как мне кажется, люблю вас гораздо меньше, чем вы достойны мой славный рыцарь! Мой паладин!.. И я сама, и любовь моя так бледны, так слабы…

Слезы показались у Жанеты.

— Слезы? Отчего это? В такую минуту…

— Не волнуйтесь… Это… слезы счастья, — тихо шепнула она, склонилась к нему, как бы ожидая поцелуя и, получив, выпрямилась, взглянула затуманенными глазами в его загоревшиеся глаза и быстро проговорила. — Ведите меня скорее отсюда… Туда, к людям… Скорее…

Большой театр в Варшаве был убран тропической зеленью, цветами. Из старинных палацев богатейших вельмож привезли чудные статуи и расставили в живых нишах, под навесами пальм. Зрительный зал каждый вечер сверху донизу наполнялся представителями лучшей варшавской публики, знатью, богатым купечеством, военными и чиновным людом. Даже "парадиз" теперь видел на своих скамьях людей, которые в обычную пору и не заглянули бы в театр, в оперу, как ни была хороша постоянная труппа этого сезона.

Между тем на время сейма и ради пребывания в Варшаве короля была приглашена на гастроли сама чаровница — Каталани. Александр ее очень любил и часто слушал за границей. Теперь артистка пела в его владениях и получала сказочной красоты букеты, корзины, ценные подарки; всякие знаки внимания оказывал любезный по-рыцарски король-император своей знаменитой "гостье".

В этот вечер шла "Страделла".

Голос артистки так чудно звучал, ее пение до того потрясало сердца, что даже эта придворная, сдержанная публика порою не выдерживала оков этикета и взрывы аплодисментов, крики: "Brava! Fora!" — вырывались из груди у всех раньше, чем Александр подавал из своей ложи знак благосклонным аплодисментом.

В одном из антрактов артистка была приглашена в ложу и здесь Александр сам надел ей осыпанный бриллиантами медальон со своим портретом.

Едва артистка, растроганная приемом, вышла из аванложи, туда вошел Константин с графиней Жанетой.

— Театральная фея уступила место самой богине Диане! — любезно встретил девушку Александр. — Прошу вас…

Они уселись. Константин, чтобы не мешать более интимной беседе, отошел на другой конец аванложи, где Михаил Павлович, окруженный небольшой группой придворных, восторгался оперой, труппой и в особенности — чудным голосом Каталани.

Кроме Новосильцева, Ланского, Остермана, Паскевича, Милорадовича, Орлова и Капо д'Истрия с Нессельроде и Марченко, здесь были первейшие польские сановники и вельможи, начиная с графа Островского, Адама Чарторыского и кончая князем Любецким, который умел ладить со всеми партиями и лицами…

Тут же был и граф Бронниц.

Константин огляделся, словно отыскивая еще кого-то и увидел, что Зайончек сидит в ложе, на своем месте, даже в антракты не передвигаясь никуда до самого конца спектакля.

Легкий говор доносился сюда из зрительного зала. Группа в углу аванложи государя тоже оживленно болтала, в нельзя было расслышать, что говорили в своем углу Александр и его юная гостья, хотя последняя, зная досадную глухоту собеседника, вынуждена была довольно сильно подымать голос, при этом очень близко наклоняясь к правому уху, так как на левое он совершенно ничего не слышал.

Жанета проделывала свой маневр как можно незаметней, зная, что государь досадует на свой недостаток и не любит явного обнаружения его.

Оживленный близостью привлекательной, кокетливой и умной девушки, Александр чувствовал себя очень хорошо и скоро от оперы, от певиц и певцов разговор незаметно перешел на самое важное для девушки — на Константина.

Отношения его к ней прямо не разбирались в этом разговоре. Но недомолвки, намеки, сравнения, до которых была большая охотница и искусница Жанета, помогали взаимному пониманию беседующих.

— Пение особенно влияет на души, переполненные симпатией! — между прочим заметил Александр. — Оттого, может быть, так тронуло вас пение дивы и так тонко чувствуете, переживаете вы ее все страдания и радости…

— Вы угадали, сир! — так же по-парижски слегка грассируя, как это было у Александра, ответила Жанета. — Но нынче есть и еще другая причина. Как вы знаете, ваше величество, Филомела обожает луну и поет при ее лучах… Но не все знают, что она боготворит то солнце, которое дает свет и луне, и темной, печальной земле… Только когда это светило появляется на небесах, лучи его заставляют так сильно трепетать сердце скромной птички… Так вся она бывает поражена величием я красотой лучезарного бога, что смолкает и ждет вечера, когда скромная ее песнь к родственной солнцу луне служит выражением других, более затаенных и несбыточных ощущений и грез!

Аллегория была и сама по себе ясна. Но восторженный, хотя и мимолетно брошенный взгляд досказал и то, что не было договорено.

Легкая краска удовольствия покрыла бледные щеки Александра.

— Могу только жалеть, что Филомела в конце концов подруга вечернего светила, и желаю, чтобы его любовь разогнала тоску и грусть чудесной птички… Прямо должен сознаться — завидую брату Константину, что в его "милой старой Варшаве", как он ее часто называет, хранятся такие сокровища ума и поэзии… И Грации, и Музы — слиты вместе в одном очаровательном существе…

— Сир!.. О, сир! — только и могла пролепетать Жанета, искренне потрясенная такой похвалой, и низко-низко поникла головой, даже не находя слов для благодарности, для выражения восторга, охватившего ее впечатлительную, чуткую душу.

Это молчание было красноречивее слов. Но чтобы вывести из смущения девушку, Александр стал делать ей вопросы относительно ее образа жизни, занятий. Разговор перешел на религию.

— Конечно, я верная дочь нашей церкви… И, как женщина, сир, особенно отдаю себя на волю Провидения. Но я понимаю, что Вечная Истина не может храниться в одном сосуде, как бы велик и чист он ни был. Главное — верить в Милосердного Бога! Это связует смертного с Вечностью… Может быть, строгие учителя наши назовут меня недостаточно правоверной католичкой! Да простит мне Святой Наш Искупитель и Пречистая Матерь его! Я вымолю прощение моим грехам… если любовь ко всем людям такой уж тяжкий грех!

— Многие грехи простятся и вам, если вы их сотворите не зная, и вашим близким — за эту любовь! И да благословит небо вас и тех, кто сумел в слабое женское сердце влить такой ясный луч света…

Беседа, начавшаяся мифологическими аллегориями и комплиментами, перешла на самые глубокие, серьезные темы, что в эту пору особенно любил Александр.

Квакеры, Эйлерт, рационалист-пастор, затем мистик Паррот, иллюминатка баронесса Крюдепер — все вместе и порознь находили в это время слух и сердце северного государя открытым для своих проповедей и туманных учений.

Кое-что слыхала об этом и Жанета. Осторожно, без преувеличений и ханжества, как это было прилично молодой светской девушке, она тоже коснулась излюбленных идей русского императора, польского короля и загадочного для целого мира человека.

Разговор пошел живее… Как вдруг прозвучала музыка…

Константин подошел увести свою даму. Александр, прощаясь, любезно коснулся губами руки девушки, что делал только в исключительных слуачаях, да и то, лишь с дамами более почтенного возраста. Глубокий реверанс, взор, затуманенный слезами восторга, послужил ответом на эту выходку рыцаря.

Как только дверь ложи закрылась за ними, Константия спросил:

— Что, и теперь ты не веришь в будущее? И теперь боишься за наше счастье?..

— Я?! Теперь?.. Не спрашивай меня ни о чем… Я ослеплена… я боюсь, что я сплю… что я проснусь и умру в тот же миг, поняв, что счастье и восторг я видела только во сне!..

Недели две пробыл Александр безвыездно в Варшаве и только 13 апреля нового стиля выехал на шесть дней в Калиш.

Никто не мог себе хорошо уяснить цели этой поездки. Но все-таки одно предположение казалось самым вероятным: в присутствии Александра не только в заседаниях сейма, но даже в Варшаве ораторы, особенно из оппозиционного лагеря, чувствовали себя слишком связанными, и сейм с его речами и возражениями скорее походил на какую-то чинную игру в парламенте, чем на это учреждение, хотя бы заключенное в рамках самой строгой закономерности и порядка.

Ни из докладов министров, ни из возражений депутатов не пробивалось той живой струи политической мысли, которая ведет к государственной творческой работе, говорит; о новых, лучших путях общественного и политического-строительства.

Совсем не того ждал от неукротимых в прошлом поляков вдумчивый Александр. Никакой комедии, кроме разыгрываемой им самим, он не любил.

А сейм был скучной плоской комедией.

Если его отъезд был только средством вызвать дремлющие силы, дать простор сжатым до сих пор порывам, средство удалось.

В первом же заседании, по поводу самого незначительного вопроса, споры и возражения разгорелись с такой силой, шум и крики так наполнили высокие покои старинного замка, где заседал сейм, что гибкий, осторожный председатель граф Красинский заявил:

— Предупреждаю господ депутатов, что дальнейшее нарушение порядка заседаний не может быть допущено и я закрою в силу данной мне власти заседание, если сами вы не прекратите шум и беспорядок, столь недостойный высокого собрания.

Увещание подействовало. Задор исчез. Но температура уже осталась приподнятой. Толчок был дан, и занятия сейма, сначала вялые и неинтересные, пошли гораздо более живым темпом. Случалось, что заседания затягивались далеко за полночь. Но все выходили из стен Народного собрания бодрыми, оживленными, как будто и не было проведено долгих часов в душных стенах, за напряженной умственной и духовной работой…

А тут как раз первая весна коснулась и Варшавы своей бледной ласковой рукой… Текли ручьи. Пахло в воздухе прелой землей и назревающими почками сирени, берез и тополей…

В эти дни в Калише Александр тоже не сидел без дела. Ездил по имениям окрестных помещиков и зажиточных крестьян, приглядывался ко всему, чтобы поделиться впечатлениями с "другом своим" Аракчеевым и, по возможности, применить приемы самого лучшего вольного хозяйства… к каторжным поселениям, создаваемым в России при помощи кнута и шпицрутенов тем же Аракчеевым, верным исполнителем воли своего государя-либерала и миротворца.

— Хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Москвы, но я сие дело выполню до конца, — в припадке редкой откровенности высказался раз кроткий Александр, оспаривая кого-то и отстаивая свои любимые "военные поселения".

Так совмещал в себе порою несовместимые идеи этот многогранный, слишком даже многоликий человек…

27 апреля нового стиля последовало закрытие сейма, на котором снова прозвучало красивое, свободное слово императора-короля, конституционалиста с ног до головы в Варшаве и насадителя "аракчеевщины" у себя, в России.

Мечтая создать по всей России цепь военно-поселенческих колоний, представляющих нечто среднее между спартанской "филой" и каторжным поселком, да к тому же управляемым вороватыми комиссариатскими чиновниками и такими же, но еще более грубыми военными чинами Александр так говорил при закрытии сейма в своем конституционном Царстве Польском:

— Представители польского народа! Из предложенных вам проектов законов лишь один по большинству голосов обеих палат не получил одобрения.

Внутреннее убеждение и прямодушие руководили решением этим. Мне оно приятно! Потому что вижу в том независимость ваших мнений… Свободно избранные должны и рассуждать свободно. Эти два неприкосновенных признака являются отличительным свойством истинно народного представительства, какое я и желал собрать, чтобы при его помощи узнать мнение всей нации, выраженное открыто и до конца! Только народное собрание, таким образом учрежденное, может сохранить в правительстве уверенность, что народу даруются законы, польза которых подтверждается истинными потребностями этого народа. Рад, что мои ожидания оправдались и все работы сейма прошли в полном порядке, дав благие плоды.

Взамен такого строгого выполнения долга, возложенного на вас, и вы вправе ожидать, что власть исполнит свое слово, долг, внушенный ей совестью и разумом совершаяющихся событий.

Поляки, я дорожу выполнением моих намерений! Они вам известны. И, по мере. человеческих сил, с помощью Всевышнего они будут выполнены до конца!

Снова дрогнул зал. Внизу толпы заколыхались, потрясли воздух приветственными кликами… Дамы сверху махали платками, вуалями, рукоплескали…

Александр, видимо взволнованный, отдал свой величественный и ласковый в то же время тройной поклон и вышел из зала…

Только 30 апреля выехал из Варшавы государь на Пулавы, где собирался в последний раз навестить старую графиню Чарторыскую.

Перед этим два вечера он часа по три-четыре проводил наедине со своим давнишним поверенным и вдохновителем во многих широких начинаниях либерального характера, с Новосильцевым.

Женственный на вид, со своими удивленными глазами и темными бакенами на бледном лице, при белой голове, Новосильцев выделялся в густой толпе придворных, окружающих Александра сейчас в Варшаве.

Все время он держался в стороне, как бы молча соглашаясь, что прежде всего государь должен покончить польские дела и вопросы…

Но как только закрылся сейм, Александр, почти оставя другие занятия, стал уединяться с Новосильцевым. Никто, даже Константин точно не знал, о чем беседуют они. Какими заметками исписывает Новосильцев целые груды бумажных листков и уносит с собой?..

Только личный секретарь Новосильцева, мосье Дешан, публицист из Парижа и юрист по профессии, был главным, если не единственным сотрудником его.

В самый день отъезда Александр, просматривая первые листки полузаконченной работы, которую вел так таинственно со своим другом юности, вдруг спросил:

— Ну, а если понадобится перевод на российский язык всего этого? Даже прямо скажу: он неотложно надобен… Основы российской конституции, хартия сия должна раньше всего быть знакома кому следует, на родном языке… Кому думаешь без опасения преждевременной огласки поручить дело?

— Есть, ваше величество. Я уже приглядел заранее человечка. И вам он известен, как думаю, государь.

— Кто же такой?

— Вяземский князь, Петр Андреич. Работает он у меня пока на небольших делах. Но верный, скромный и весьма неглупый человек… Как полагаете, ваше величество?

— Тебе лучше знать. Если веришь ты, и я поверю ему… Только поспеши работой…

— Буду присылать по частям, государь, для дальнейших указаний и поправок. Вот, как нынче же первой главы первых пять статей…

И по-французски Новосильцев прочитал заголовок листов:

— "La charte constitutionelle pour l'empire de Russee".

— Постой! Как мы по-русски можем получше назвать сей акт? Хартия свобод, конституционная хартия — все это чуждо слуху русского народа.

— Вы правы, государь. Вот я пробовал и перевести. Позволите?

— Читай, читай…

— "Уставная грамота государства Российского…"

— Ничего. Только нет! Похоже на сочинение Карамзина, нашего славного историка. "История Государства Росийского"… Подумаешь… Что, если так: "Государственная уставная грамота Российской Империи"?.. Это звучит дельнее, не так ли?

— И много значительнее, государь. Так и пометим [9]{* Для современников должны представить значительный интерес некоторые пункты этой грамоты, написанной 100 лет тому назад, касающиеся так называемых "гражданских свобод". Целиком вся грамота эта отпечатана в количестве 200 экземпляров, когда в 1830 г. русские покинули Варшаву. Но в 1831 году, по взятии Варшавы, оказалось, что из этого числа распространено было всего 50 экземпляров, а остальные, по приказанию императора Николая, сожжены на арсенальном дворе, в Кремле, под наблюдением генерал-адъютанта графа Адлерберга и московского коменданта генерал-майора Стааля. "Глава II. Статья 13. Законодательной власти государя содействует государственный Сейм, о котором ниже помянуто будет, на основании уставной грамоты и особенных учреждений. Глава III. Ручательства державной власти. Статья 81. Коренной российский закон: "без суда никто да не окажется" и освященное учреждением о губерниях, правило (№ 401), "Дабы никто, без объявления ему вины и снятия с него допроса, в течении 3-х дней по задержании не лишался свободы" распространяется на всех жителей вообще. Статья 88. Свобода тиснения обеспечивается. Статья 91. Да будет российский народ отныне навсегда иметь народное представительство. Оно должно состоять в государственном Сейме (государственной думе), составленном из государя и двух палат. Глава IV. О народном представительстве. Статья 128. Никто из членов Сейма, во время продолжения оной не может быть задержан, ни судим судом уголовным без ведома той палаты, к которой он принадлежит. Статья 130. Проекты, по Высочайшей воле вносимые на Сейм, почитаются ни одобренными ею, ни утвержденными, почему и предоставляется Сеймам полная свобода на счет оных излагать свое мнение". После статьи 191, которою кончаются все статьи, сказано: "Убедившись в совести, что вышеизложенные коренные постановления соответствуют нашим желаниям утвердить благосостояние и спокойствие любезных наших верноподданных, основать неприкосновенность их лиц и собственности и охранять нерушимость их прав гражданских и политических, мы жалуем им сию уставную грамоту, которую признаем за себя и за преемников наших коренным и уставным законом нашего государства, предоставляя себе оную дополнить. Повелеваем всем государственным властям содействовать ее исполнению". (Подписи нет). — Л. Ж." .

Надписав заглавие по-русски, Новосильцев прочел по-французски первые 5 статей 1-й главы, именуемой: "Предварительные распоряжения".

Статьи касались разделения империи на области, на наместничества.

— Благодарю. Превосходно! — выслушав чтение, похвалил Александр. — Продолжай с Божьей помощью великую работу. Жду поскорее дальнейших частей. Пока прощай.

Он обнял и расцеловал растроганного Новосильцева.

Отъезд состоялся 30 апреля.

Константин поехал проводить государя несколько станций. Тут, сидя вдвоем в экипаже, братья беседовали так задушевно, как это уже давно им не приходилось делать.

— Я сознаюсь, брат, сей приезд восхитил меня больше прежнего. О войсках твоих не говорю. Нечто — выше похвал, вот, одно сказать могу. Но и всем остальным я доволен. Общее движение умов самое желательное и в лучшем направлении идущее. Открытие, как и закрытие сейма, вопреки многим плохим гаданьям, произведено с желаемым успехом, да и весь он прошел весьма гладко. Ни сучка тебе, ни задоринки, право, Константин. Весьма желаю скорее возвратиться в любимую твою Варшаву. На ту осень жди меня снова в гости…

— Весьма буду рад, государь. Вы сами знаете…

— Знаю. Я подумаю теперь хорошенько еще об одном желании моих новых подданных… И ты подумай, скажешь мне свое мнение: придать ли к царству Польскому и все провинции, ранее забранные нами: Волынь, Подолию и другие…

— Подумаю, государь…

— А я о твоих делах подумаю… Но один тут еще вопрос. Ты — наследник по мне, если считать по закону покойного государя, батюшки нашего… А твоя женитьба, хоть бы и были дети у вас с этой очаровательной девицей, не даст наследника трону… Понимаешь, невозможно это…

— Понимаю. Да и не думаю о том…

— Нельзя и думать, сам рассуди… У нее всякие поляки родичи и сестры польки. У тех опять мужья и дети будут… И все это — близкая родня российских императоров!.. Нельзя…

— Нельзя, конечно…

— Выходит, Николая дети взойдут на трон… Вот жена его уже со дня на день ждет разрешения. Что пошлет Господь?.. Если сын — прямой наследник.

— Дай Бог, государь…

— И ты так легко готов?..

— Давно уж, государь… Я же говорил вам и матушке…

— Вот как! — протянул Александр. — Словно мы с тобою на одном желании сошлись… С небольшой разницей. Я помню, еще тогда… в эту страшную ночь, 17 лет назад ты слово дал: не ступить на трон… Помнишь?

— Помню… и твердо стою на том… Особливо, видя, как трудно вам вести корабль. А где уж мне?!

— Не говори… Господь поможет… А вот я… Мне правда твоя, трудно, невмоготу, право, порою… Конечно, пока еще силы есть… Нельзя оставлять службы, если могу еще сесть на коня и в минуту опасности отразить врага от границ моей империи… А еще лет через 10… Перевалит за 50… Болеть я начинаю… Николай возмужает… Дети у него подрастут. Династия будет обеспечена… Тогда…

Он умолк, задумался. Лицо его приняло усталое, скорбное даже выражение…

— Я должен сказать тебе, брат, — словно опомнясь и поймав на себе тревожный, вопрошающий взгляд цесаревича, торжественно, но негромко заговорил Александр, — я хочу абдикировать. Устал я… И не в силах сносить тягость правительства… Тебя я предупреждаю теперь, чтобы ты время имел подумать: что надобно будет делать тебе в сем случае?..

— Я уж давно надумал, государь… Я тогда буду просить у вас хотя бы место второго камердинера вашего…

— Смеешься, брат, не иначе!

— Нисколько, государь! Я буду усердно служить вам, ежели нужно, сапоги буду чистить, право… Когда бы я теперь это сделал, то почли бы подлостью моей душевной, что я к государю подлезаю… Но когда вы будете не на престоле, я докажу преданность мою к вам, к благодетели моему… к моему…

Он не досказал. Слезы градом покатились из суровых, теперь скорбных глаз цесаревича.

Ничего не говоря, Александр крепко обнял и прижал к себе брата.

В тесном объятии, как еще никогда не сливались они друг с другом, провели несколько мгновений эти два родных брата, так мало сходные между собою, но связанные воспоминаниями детства, юношеской дружбой, тяжелой трагедией, лишившей их отца.

Успокоясь немного, Александр более спокойным тоном проговорил:

— Ну, пусть так. Ты мысли свои напиши матушке… Что также не желаешь царствовать. А я, когда придет время абдикировать, дам уж тебе первому знать!..

В Пулавы Константин не заехал, не любя шумных, праздных сборищ, еще больше не любя семьи Чарторыских.

Он прямо проехал в крепость Замостье, дождался там Александра и простился с братом тепло и дружески, как всегда.

В мае того же года у Николая Павловича родился сын, получивший имя Александра в честь императора-дяди.

Государь, сообщая об этом Константину, написал также, что он говорил с Николаем, подготовил того относительно предстоящей ему участи — взойти на престол после него.

"Оба они с женою расплакались от моих слов, — писал Александр. — Но теперь начало сделано. Пиши императрице-матушке и проси согласия на брак".

После долгих обдумываний, совещаний с Жанетой, с Курутой и Новосильцевым Константин составил письмо к государю, в котором твердо и ясно высказывал свое отречение от прав на императорский титул за будущую жену и детей, если бы после предстоящего развода он вступил в брак с особой не царской крови.

Большего, пока, от него не требовалось.

Но императрица-мать напомнила, что второй брак должен быть непременно счастливым, совершенным на самых разумных основаниях, чтобы оправдать такой рискованный для цесаревича русского императорского дома шаг, как публичный развод с первой женой.

— Ничего, мы будем с тобою счастливы, птичка моя, голубка белая! Не так ли? — показав письмо матери Жанеты, проговорил он.

— Что меня касается, я буду счастлива любовью к тебе… И жизнь отдам, чтобы ты знал только одну радость!..

— Ну, так больше мне и не надо ничего! Посылаю это письмо…

— Ну, а как же еще один вопрос? — осторожно спросила девушка и вся покраснела.

— Понимаю… Ты, говоришь о ней?.. Дело налажено. Там и Митонша взялась мне помогать, давнишняя благодетельница ее… Она уломает эту безумицу… И есть еще у меня два приятеля, ее земляки. Доктор, что лечит ее, Пижель. Орангутанг такой, знаешь… Я даже думаю за него и выдать ее… Дам им денег… ну, и все такое… Да еще наставник, гувернер моего Павла, граф Морриоль. Ты видела его. Обязательный мужчина. И умный… Они все взялись помочь в этом деле. Выгорит, как лучше быть нельзя…

— Да поможет им Святой Иисус и Дева Мария! — набожно прошептала Жанета. — А Павлу, клянусь, я заменю родную мать…

— Знаю, верю, голубка моя светлая… И я обещаю беречь и любить тебя, как душу свою…

Живая, подвижная, несмотря на свой почти шестидесятилетний возраст, смуглая француженка мадам Митон сидела у Жозефины Фридерикс уже не в первый раз и убедительно внушала измученной, неподдельно страдающей женщине:

— Поймите, милая моя… Я вам не враг… Обманывать вас не хочу и не стану. Вовсе не из любви к этой польской девчонке должен и хочет наш общий благодетель расстаться с вами… Если бы даже вы не проявили к нему такого… ну, как бы сказать… строгого отношения… Вот уже больше года вы, собственно говоря, если встречаетесь, то не для радости. На и это бы не заставило нашего принца решиться на разрыв. Вы знаете, как любит он мальчика… Ради него многое вынес бы и от вас, от матери своего сына… На теперь получены чуть ли не приказы от императрицы-матери. Она приглядела ему невесту — принцессу в этой Германии, где невесты, как куры в курятнике, сидят десятками и ожидают вывоза в соседние государства…

— Вот, вот, я и права… Его разведут… Он женится… Пусть на принцессе, но я не хочу… Я себя отравлю… зарежу сына… Я…

— Ничего этого не надо, моя милая. Я не говорю, что он женится… Он прямо говорит: "Скорее удавлюсь, чем снова женюсь, да еще на немке!" Бедный принц!.. Но матери ослушаться нельзя… Она пишет, что он компрометирует и себя, и брата-императора… Наконец, что изменится оттого, если вы станете женой по имени только какого-нибудь из приближенных к нашему князю лиц? Все будет по-прежнему. Но приличия будут соблюдены…

— Вы думаете? Больше ничего?.. Хорошо, я не стану говорить "нет"… Только пусть он сам скажет, что я должна… Пусть осмелится…

— Если уж иначе нельзя… Хорошо, моя милочка… Я ему передам…

— Вот как! Ей угодно выслушать от меня лично? Думает, я не осмелюсь! — вскипел Константин, когда услужливая мадам Митон передала ему решение Жозефины. — Я сейчас же ей скажу…

— А я приготовлю Пижеля на всякий случай…

— Делайте, как знаете!

Жозефина еще не успела стереть слез после разговора с мадам Митон, не припудрила как следует щеки, не подправила бровей и сидела с распустившимися волосами и неподкрашенными губами перед зеркалом, когда послышались быстрые знакомые шаги и Константин в полной парадной форме, темный, как туча, вошел в будуар Жозефины.

Застыло в груди у женщины, похолодело и упало сердце. Она знала, что означает полная парадная форма, которую дома почти не надевал Константин, разве если хотел показать всю силу своей власти, проявить все напряжение грозного своего гнева.

— Вы желали меня видеть, сударыня?! — без всяких предисловий, отрывисто заговорил он. — Вот, я перед вами. Что изволите мне сказать?.. Ну-с?..

— О, Константин! Мой принц, я только хотела…

— Досаждать мне? Скандалить, как всегда? Не слушать голоса благоразумия! Не повиноваться верховной воле брата-императора и матушки моей императрицы? Да? Так я не смею ослушаться их. И вот мой сказ: замуж или как угодно… Но здесь вам более оставаться нельзя…

— Константин! — воплем вырвалось у потрясенной женщины. — Ты меня гонишь?..

— Ну, нет… Ничуть не гоню… — сразу смутясь и смягчаясь, заговорил совсем другим тоном Константин. — Но сама пойми: я человек, связанный своим положением… Ты останешься мне другом… Я дам широкие средства… Но здесь… оставаться здесь…

Он не мог досказать фразы.

— Хорошо. Понимаю! — кротко, почти умирающим голосом согласилась Жозефина. — А как же сын?.. Поль?!

— Он?! Ну, разумеется, ты всегда… вы всегда можете видеть вашего сына… Это ваше священное право…

— О, благодарю тебя хотя за эту милость… И… неужели, все-таки я должна выйти замуж? Для чего?

— Чтобы сразу покрыть прошлое. Покончить все толки, весь скандал… Мадам Фридерикс не станет… Понимаете… Будет мадам X, Y, Z… И больше ничего…

— Ну, пусть так… Я тебя слишком любила… и еще люблю… чтобы не решиться даже на такую жертву! Но в последний раз взгляни добрее… приласкай по-старому твою бедную Фифину… которая все отдала тебе… Свою молодость, свою страсть… свою красоту…

— О, с удовольствием… как же… Непременно! Я сейчас не совсем здоров… Что-то мне не того… Но как только станет лучше… Я всегда твой… Всегда…

— Как, и этой последней ласки ты не хочешь?! Ты отказываешь… О, я понимаю! Ты любишь другую… Ты не бросил ее, эту испорченную, хитрую, продажную дев…

— Молчите… не заставляйте меня забыть, что вы женщина… мать моего сына!.. Презренная…

— Боже! Он убьет меня… Умираю!.. И в обмороке ловкая француженка упала на ковер.

Прежде это пугало Константина, и он совсем смягчался, как ни был зол и разгневан на Жозефину.

А теперь он только посмотрел, пошел к двери, указал Пижелю, стоящему в ожидании, что надо войти, и сам быстро ушел.

Доктор сейчас же привел в чувство лукавую женщину.

— Где он? Ушел? Ах, доктор, дайте мне яду… Я должна умереть…

— Зачем, какой вздор! Пустое… Поживем сперва… А там, что повелит Судьба. Не надо ускорять события…

— Как, и вы против меня?! Что значит ваше "поживем"? Кто? С кем?

— Я с вами… Мне передавали: вам предложили выйти замуж… Я прошу вашей руки. Или плохой жених?

Упорно, но в то же время неуверенно, тревожно впился взглядом Пижель в Жозефину, которая сразу насторожилась.

Значительное приданое, обещанное бывшей фаворитке, улыбалось практичному французу, чуждому, как большинство выходцев из крестьян, всех пустых предрассудков.

— Отчасти от себя… отчасти нет… Очевидно, что-то успели узнать о наших… ну, как бы это?.. о нашей… "дружбе"… о моих способах лечить вас… И мне прямо намекнули… Даже, пожалуй, вся ваша опала — результат этих подозрений.

— Вот как… Значит, вы предали меня? Негодяй!..

Пижель опешил. Он сказал о воображаемых подозрениях, чтобы выбить Жозефину из позиции, сделать ее уступчивее на требования Константина. А получилась совершенно неожиданная комбинация.

— Вон негодяй? Предатель! — топая ногами в настоящем истерическом припадке, неистово кричала женщина. — С глаз долой, Иуда!.. Вон…

Статуэтка из фарфора, стоящая рядом, мелькнула, ударилась в стену и кусками шлепнулась с легким, мелодичным, жалобным звоном на паркет. Подушка с дивана полетела за статуэткой. Потом взвилась книга, подносик китайской работы…

— Вон, негодяй, предатель!.. — истерически выкрикивала Жозефина и воспаленными глазами отыскивала, что бы еще пустить в Пижеля.

Тот, бормоча невнятные проклятия, стал осторожно отступать.

— За последнего конюха пойду… за истопника… Только не за тебя, Иуду… Вон…

Он исчез. Мадам Митон, бывшая на всякий случай в соседней комнате, осторожно подошла, подавая воды:

— Ради Бога, успокойтесь… Ну, что такое?.. Ну, довольно… Вы ему лоб разбили… Это же сумасшествие…

— Лоб? Отлично… Он мне все разбил, этот Иуда… Вы не знаете… Чтобы получить приданное, которое дает мне Константин, он, этот урод… Он… Нет! Не за него… За кого угодно, только не за него…

Жених скоро нашелся.

Белокурый, старательный остзейский немец, полковник Вейсс, — он не стал справляться о прошлом своей жены, получив перед венцом прямо на руки ее довольно солидное приданное и целую деревню, вдобавок, в вечное владенье. Павел, конечно, остался в Бельведере…

7 марта 1820 года Жозефина обвенчалась со своим полковником и стала мадам Вейс…

А 20 марта Константин, счастливый, сияющий, принес Жанете манифест, который гласил, что "цесаревич Константин Павлович принесенною императрице Марии Федоровне и государю просьбою обратил внимание на домашнее его положение в долговременном отсутствии супруги его, великой княгини Анны Феодоровны, которая, еще в 1801 году, удалясь в чужие края по крайне расстроенному здоровью, как доныне к нему не возвращалась, так и впредь, — по личному ее объявлению, — возвратиться в Россию не может, — и вследствие сего изъявил желание, чтобы брак его с нею был расторгнут.

Вняв сей просьбе, мы предлагали дело сие на рассмотрение св. синода, который, на точном основании 35-го правила Василия Великого, постановил: брак цесаревича и великого князя Константина Павловича с великою княгинею Анною Феодоровною расторгнуть с дозволением ему вступить в новый, если пожелает"…

Дальше в манифесте точно было сказано, что если цесаревич женится не на особе соответственного достоинства, эта жена не царской крови лишается права носить титул и дети от такого брака лишены всех наследственных прав и императорского титула навсегда.

— Что, видишь, наша взяла!..

— Пока еще — твой развод, мой дорогой Константин, — печально ответила Жанета, — до нашей свадьбы еще далеко…

— Ровно два месяца. В воскресенье, 12 мая мы венчаемся…

— Что?.. Что ты говоришь?..

— Вот письмо моей матушки… Она и брат дают согласие… Что с тобой?.. Помогите!..

Сбежались Бронницы. Явился доктор.

Долго, как мертвец, бледная, холодная, без сознания лежала девушка. Наконец краска слегка заиграла на ее губах, на щеках. Слабый вздох вырвался из стесненной груди. Она, очевидно, пыталась раскрыть глаза, но сразу от слабости не могла.

— Видите, ваше высочество, — обратился к Константину доктор, который столько же боялся за него, сколько и за Жанету, — видите, опасного ничего нет. Графиня ожила… От радости еще никто не умирал… А вот вы, ваше высочество, выпейте теперь эти капельки… Чтобы с вами дурно не приключилось.

Бледная, но вся сияющая, с пышной фатой и флердоранжем, Жанета казалась небесным видением под темными сводами церкви королевского замка, где она ожидала жениха, окруженная только матерью, отчимом и сестрами своими.

Это было как раз 12 мая 1820 года.

Из посторонних свидетелей, необходимых при подписании брачного свидетельства, кроме покладистого, вездесущего графа Куруты, — здесь еще были Нарышкин, Альбрехт и Кнорринг.

Жених подкатил к дверям церкви в кабриолете, запряженном парою лошадей, которыми он прекрасно, по обыкновению, сам правил и сейчас.

Бросив вожжи груму, легко, несмотря на свою грузную фигуру соскочил он на землю и вошел в церковь…

Невеста почти не ощущала, что творится вокруг нее.

Какой-то неодолимый, непонятный страх, смешанный с незнакомым ей до тех пор восторгом, наполнял ее всю. Холодные, трепещущие пальцы, которые она подала жениху, бледность лица, порывистое дыхание все обличало состояние Жанеты. Константин тоже мало обращал внимание на окружающее: держал свечу, отвечал на вопросы священника, ходил вокруг аналоя, а сам не спускал глаз с девушки. Так порою глядит на красивого мотылька большая сытая лягушка, готовая высунуть клейкий язык и проглотить красавицу. Но перед прыжком она, притаясь, принимает совсем скромный вид.

Что-то именно жадное, хищное чуялось в сдержанном волнении жениха, который имел терпение четыре года ждать блаженной минуты…

Когда Жанета на вопрос священника ответила так по-детски, неправильно:

— Та, я шельяю… вместо: "Да, желаю!" — Константин едва удержался, чтобы тут же не подхватить в свои объятия молодую жену и покрыть ее поцелуями.

Кончился обряд в православном храме.

В небольшой каплице замка совершено было таинство по обряду католической церкви, как и следовало, в виду того, что Жанета была католичка.

Все формальности были исполнены.

Провожаемый пожеланиями своих шаферов, благословениями супругов Бронниц, которые без вина казались опьяненными радостью, Константин вывел свою молодую жену, свою Жанету, усадил в тот же кабриолет и сам, по-прежнему, правя кровными, тонконогими, быстро бегущими лошадьми, повез в старый далекий Бельведер свое новое, светлое счастье.

Толпы варшавян, как-то узнавшие о великой тайне, встречали восторженными шумными кликами молодую пару:

— Hex жие, Константий! И жена его!

В эту светлую, радостную минуту, когда кабриолет с новобрачными, озаренный солнечным светом, провожаемый приветами ликующей толпы словно катился по пути к радости и счастию, одна странная встреча, как тень случайного облака, как неожиданный диссонирующий звук, прорезала эту веселую картину, нарушила общую гармонию звенящих голосов.

Кабриолет успел уже свернуть с Нового Света на Уяздовскую аллею, ведущую мимо Лазенков и большого дворца к уютному Бельведеру, когда из аллей Уяздовского парка показался всадник, который мчался так, словно за ним гналась дикая погоня.

Это был майор Лукасиньский. Неизвестно, каким образом, но в казармах, расположенных здесь и занятых гвардией, разнесся слух, что цесаревич венчается в замке с графиней Жанетой и скоро проедут обратно в свой излюбленный Бельведер.

Лукасиньский, находившийся здесь, на мгновенье словно застыл с широко раскрытыми глазами, услыхав эту весть.

Через несколько минут, сославшись на внезапное нездоровье, он простился с товарищами и сломя голову поскакал по дороге к Варшаве.

Еще задолго до встречи восторженные клики, долетающие до майора, группы людей, которые бежали к широкому полотну дороги и выстраивались там в ожидании, — все это говорило майору, что слух справедлив. Новобрачные уже катили к своему очагу.

Одно мгновение майор колебался. Он готов был на всем скаку повернуть коня и мчаться назад, прочь от этой дороги, где сейчас столкнется с кабриолетом цесаревича. Но колебание пронеслось, как молния, в душе, почти не озарив сознания. И он продолжал хлыстом и шпорами торопить коня.

Вот клики, совсем близко. По ровному шоссе слышен тротт лошадей, мягкий рокот колес кабриолета…

Еще несколько скачков, и Лукасиньский сильной рукой остановил, осадил коня и каким-то недоуменным взором впился в быстро катящийся кабриолет, в нежную пару, которая так радостно и приветливо кивала головой толпе, стоящей по сторонам пути…

Как зачарованный, смотрел Лукасиньский и даже забыл требование дисциплины перед князем, долг вежливости перед графиней. Его рука не оторвалась от тела, к которому он прижимал ее сильно, почти судорожно; он не отдал чести главнокомандующему-цесаревичу, не поклонился знакомой, такой близкой раньше, даме. И только глядел, словно хотел взором остановить мчащийся кабриолет, разрушить или сжечь его вместе с теми, кто там сидел.

Первая Жанета разглядела впереди всадника, узнала майора, едва сдержалась от сильного движения, от восклицания, полного жалости и страха.

Глаза ее тоже устремились на майора, словно молили: "Уйди! Не смотри… зачем ты ждешь?"

В то же время ей не хотелось, чтобы муж заметил остолбеневшего майора и она, отвлекая внимание цесаревича в другую сторону сказала ему, заставляя себя улыбнуться:

— Смотри, какой прелестный карапуз с этой стороны нам машет ручонкой…

Однако Константин уже различил скачущего офицера, узнал майора и готовился ласково ответить кивком на ожидаемый салют.

Видя, что тот осадил коня, глядит, как статуя, и не думает отдать чести, Константин сразу нахмурился, рука, крепко держащая поводья, дрогнула. Еще миг и кабриолет был бы остановлен, могла последовать неприятная сцена.

Но горячие кони, приняв трепет вожжей за знак поощрения, дружно прибавили ходу и быстро оставили за собой изгиб пути и майора, стоящего, как мраморный Ян Собиесский на Лазенковском мосту.

"Оно и лучше, что так вышло!" — подумал Константин, но обернувшись к новобрачной еще сильнее нахмурился. Он увидел, что она была бледна, как будто встреча и ее смутила так же, как окаменевшего майора.

"Что такое? — задал себе вопрос Константин. — Что может быть общего теперь между нею и этим прежним ее поклонником? Ничего, конечно, вздор!" — решил он сейчас же. Но все-таки спросил:

— Что с тобой, милая? Отчего ты вдруг изменилась? Скажи, птичка…

— Устала я, мой князь… Подумай, такой день! Столько волнений… И эти крики меня так растрогали… дети… Я так люблю детей…

— Ну, ладно, люби пока чужих, — совершенно успокоенный простым ответом жены, заметил Константин. — А видела ты "жену Лота" в военном издании, а? Заметила там твоего знакомого майора? Как он рот и глаза раскрыл, когда увидел нас, услышал поздравления народа. Никто ничего не знал. Ни мои, ни ваши поляки. Как я всех провел с тобою.

— Да, я заметила мельком. Он до того растерялся, что даже забыл поклониться мне и тебе… Совсем не похоже на нашего галантного майора. При встрече я попеняю ему.

— Ну, вот! Не стоит. Тем более сегодня… Знаешь, как, я решил: всякая вина будет прощена!.. Нынешний день!.. Ведь он уже больше никогда не повторится, милая моя женка… Никогда!.. Это особый, единственный в моей жизни день… Так давай всем дадим амнистию… Согласна? Улыбаешься? Рада?! Солнышко ты мое… птичка райская.

И бойко катится вперед кабриолет по озаренной солнцем гладкой дороге туда, к маленькому дворцу в густой зелени парка, увозя двух счастливых новобрачных: Константина и его жену.

А неподвижный всадник еще долго глядел им во след.



Читать далее

Глава I. РАЗВОД И БРАК

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть