Глава III. ПЕРЕВОРОТ

Онлайн чтение книги Цесаревич Константин
Глава III. ПЕРЕВОРОТ

Что день грядущий мне готовит?

А. С. Пушкин

Прошел этот тяжелый, черный год.

Настал 1825, еще черней, еще печальней!

Едва стал Петербург принимать обычный вид после небывалого наводнения, которое в ноябре прошлого года опустошило треть столицы, встревожив всю Россию и Польшу, как предвестие тяжких бед, новые тревожные слухи дошли до Варшавы, как новогодний дар злого рока: здоровье императора стало внушать опасение близким к нему людям и всей семье.

Известие это тщательно скрывалось, но нет такой тайны, известной десяти лицам, которая бы через месяц-полтора не стала достоянием широкой молвы; и вся публика на разные лады обсуждала тревожную новость.

Вторая, уже открыто разглашенная печальная весть разнеслась вслед затем по империи и по королевству польскому: опасно больна императрица Елизавета Алексеевна, с которой за последнее время снова сблизился Александр после многолетнего отчуждения, почти разрыва.

К этим народным, всероссийским и семейным заботам и печалям у Константина еще присоединилось местное расстройство в управляемом им краю.

Как бы желая рассеять слухи о своем опасном положении, Александр после долгого периода глубокой грусти и полной апатии начал проявлять обычную деятельность, велел готовиться к большому путешествию по России.

Апатия эта длилась больше полугода, вызванная преимущественно смертью очаровательной княжны Софьи Нарышкиной, побочной дочери государя от Марьи Антоновны Нарышкиной, урожденной княжны Четвертинской.

Княжна Софья уже была невестой молодого графа Шувалова, но схватила скоротечную чахотку и быстро сгорела от этого недуга.

Оправясь от потрясения, Александр прежде всего списался с цесаревичем, назначил открытие третьего сейма на 1 (13) мая текущего года, но предварительно был оглашен 15 февраля нового стиля особый акт в дополнение конституционной хартии польского королевства.

По этому акту, в силу державных прав своих, король Александр отменял публичность рядовых заседаний сейма; они делались закрытыми для посторонней публики. Только первое и последнее заседания, равно как иные некоторые заседания, имеющие торжественный, а не деловой характер, могли происходить отныне публично.

— У польских демагогов не будет больше "галереи", которая поджигает и электризует их сотнями прекрасных женских глаз, шпорит аплодисментами дюжих, бездельных рук! — заметил по поводу этого акта Александр.

Не говоря о том ударе самолюбию, какой нанесен был польскому обществу таким "дополнительным актом", не говоря о возмущении полек, лишенных возможности слушать речи своих возлюбленных и мужей-депутатов, новый "указ" был принят и политическими кругами, и целым народом как первый признак крутого поворота в сторону прежнего бесправия и тьмы, из которой на короткое время вырвала Польшу пора "либеральных затей" вечно грустящего и мечтательного императора и короля Александра.

Недовольство, давно бродившее в стране, смягчаемое надеждами на лучшую политическую будущность, сгустилось, усилилось сразу и росло, росло, питаемое вестями, идущими из России, где тоже почти открыто толковали о том, что пора изменить весь существующий порядок и аракчеевщину, допускаемую безвольным властелином, необходимо сменить правовой жизнью.

Только по свойству народного характера и считаясь с местными условиями, поляки, не желая дразнить Константина, стараясь усыпить внимание русской власти, со своим негодованием и порывом к перевороту ушли в подполье, спрятали в душе ненависть, гримасу злобы прикрыли любезной улыбкой. И тем сильнее росло, тем опаснее становилось сдавленное чувство народного возмущения и недовольства.

Конечно, польское духовенство, давно в тишине ведущее подземную работу во славу святой католической церкви, сумело почуять и использовать такой благоприятный момент.

Но снаружи все было тихо, гладко и благодатно, как никогда.

Громкими радостными кликами, как и в прошлые разы, встретили ликующие толпы народа своего короля, когда 15 (27) апреля Александр прибыл в Варшаву, обычным, торжественным порядком, с лакеями в польской придворной ливрее, с орденом Белого Орла на польском генеральском мундире, окруженный магнатами, панами, всею знатью края.

Так же обычно, в парадах и смотрах миновали две недели отдыха перед открытием сейма.

Особые меры принял на этот раз цесаревич для охраны брата. Уже с самой весны ему стали доносить, что в Варшаве появляются из-за границы, больше из Франции и Италии, какие-то подозрительные люди, молодые, не имеющие связей в торговом или деловом мире, которые под видом туристов или странствующих приказчиков живут подолгу, заводят знакомства в кружках молодежи, а иные прямо входят в известные кружки, как бы имея рекомендацию для этого.

Константин сам стал визировать паспорта таких вояжеров, а порою даже и приглашал их для личных опросов. Хозяева гостиниц, кофейных и заезжих домов, содержатели веселых притонов, игорных и других, обязаны были доносить о каждом подозрительном приезжем, если многочисленные агенты тайной и явной полиции не успевали сами этого сделать вовремя.

Среди обывателей завелось немало добровольцев-сыщиков и шпионов, когда даже вздорные сведения стали оплачиваться хорошей ценой, а за что-либо важное обещаны были крупные суммы, как плата за труды.

Из Петербурга тоже стали приходить запросы о лицах, проживающих в самой Варшаве или в пределах Царства Польского, имена и адреса которых находили при арестах и обысках, производимых сейчас понемногу в России, вопреки даже воле Александра, который приказал только закрыть тайные общества, не подвергая особым преследованиям и карам всех членов этих организаций.

С огорчением узнал Константин, что среди лозунгов, которыми выразили свои намерения тайные союзники, особенно среди военных русской армии, его имя, имя "цесаревича" часто встречалось в бумагах, поминалось при допросах.

Очевидно, в надежде на податливость и любовь Константина к армии, военные хотели его сделать и знаменем, удобным для бунта, и куклой-царем в случае удачи.

— Я им покажу, канальям, пусть попробуют! — ворчал Константин, получая такие вести. — И за что они не любят Николая, не пойму? Такой тихий, славный.

Но тут же почему-то у него мелькнула забавная, неожиданная мысль:

— Вот, спроси я моего Кривцова, он бы и ляпнул: "В тихом омуте — черти сидят". Наверное…

Как бы там ни было, хоть и пылало пламя, раздуваемое ветром политической бури под государственным котлом, хоть и бурлило глухое кипение под крышкой котла, наружу только слабо пробивались первые струйки пара, и все еще было прилично, спокойно.

Знакомая картина развернулась перед зрителями 1 (13) мая в стенах залы, где уже дважды справлялось это народное торжество.

Легкий говор и шум, обычный признак каждого большого собрания, умолк и мертвая тишина воцарилась кругом, едва показался на пороге палаты Александр, сопровождаемый цесаревичем и ближней свитой.

Величие, которым и в частной жизни была отмечена фигура и движения императора-короля, сейчас особенно проступало наружу, как будто самим появлением своим государь желал создать надлежащее настроение и в среде депутатов, и во всем польском обществе, знатнейшие представители которого, дамы и мужчины, наполняли хоры, толпились позади трона.

Вот он остановился, небрежно и властно касаясь рукой самого трона.

Справа от него, чуть отступя назад, темнеет грузная фигура цесаревича, который на этот раз не играет роли "свободно избранного представителя" среди остальных депутатов города Варшавы.

Тут же, пониже немного, сидит прямо на ступени наместник Зайончек.

Совсем болен старик, но велел принести себя и усадить для присутствия на таком торжестве.

Еще ниже, на последней ступени, выделяется стройная фигура графа Грабовского, статс-секретаря королевства с изящным портфелем в руке.

Он должен прочесть внятно польский перевод французской тронной речи, когда произнесет ее Александр.

Как всегда, почти на память, изредка справляясь с листом, который белеет в руке Александра, произносит он свою третью — и последнюю речь в Варшаве.

Содержание речи еще дня три тому назад стало известно большинству здесь стоящих. Но некоторые места в выразительной, красивой передаче державного оратора производят неожиданное, особенно сильное впечатление.

Коснувшись "дополнительного акта", изданного перед самым сеймом и как бы сузившего права парламента польского акта, порывающего живую связь между депутатами и общественным мнением страны, Александр дал такое объяснение:

— Благодарение Богу, дело государственного строительства в Польше довольно налажено и опасностей пока ему никаких не грозит. Дабы упрочить мое творение, оградить существование его и обеспечить вам самим спокойное пользование будущими плодами наших совместных трудов, я прибавил одну статью к основному закону королевства, к его конституционной хартии. Мера эта, устраняющая возможность и необходимость влияния на ваши выборы и на ваши совещания, только доказывает, насколько я сочувствую упрочению нашей конституции. Это — единственная моя цель, которую я имел в виду, когда принимал помянутую выше меру. И я твердо убежден, что поляки сумеют оценить как мою цель, так и средство, которое я применил для достижения последней.

— Представители Царства Польского! Теперь вы можете совещаться спокойно, без помех, независимо от всякого постороннего влияния. Будущность вашей отчизны — у вас в руках. Имейте в виду только ее благо, истинные ее пользы. Окажите ей все те услуги, каких она ждет от своих лучших сыновей, и содействуйте мне в исполнении тех добрых желаний, которые я никогда не переставал питать в отношении в вашему отечеству!

Очень немногих, искренних патриотов, умеренных и осторожных ради блага самой Польши, успокоили и удовлетворили эти искренние слова, хотя самый прием, примененный Александром, несомненно был непарламентарен.

Все другие депутаты и широкая публика почти единогласно окрестили это объяснение довольно резко, именем "официальной лжи", говорили, что чем гуще позолочена пилюля, тем сомнительнее ее внутренний состав…

Но это говорилось очень тихо, в своих, польских кругах.

Внешне сейм прошел самым желательным образом. Почти без прений, единодушно и единогласно принимались все законопроекты царского правительства, накопившиеся за целых четыре года, словно работало не сто пятьдесят человек разных оттенков и характеров, а какая-то рабочая, законоделательная машина.

— Как они притихли. Слово даю, они затеяли что-то скверное, — однажды в интимной беседе с Александром вырвалось у Новосильцева.

— Или — они сломлены, — возразил государь. — Думаю, последнее вернее.

С этим убеждением он и остался, так писал в Грузино своему другу и единственному теперь всевластному министру, необъявленному "наместнику" русской империи, Аракчееву, говоря: "Здесь, благодаря Всевышнему, идет все по желанию моему и я отменно доволен общим расположением умов…"

В самой Варшаве не раз цесаревичу, его жене в присутствии русской и польской свиты Александр прямо объявлял:

— Я не обманулся в моих поляках. Если дело пойдет так же и вперед, я смогу скоро осуществить свое неизменное намерение: солью с царством все западные губернии, когда-то подвластные этой короне.

В течение месяца, пока длился этот "молчаливый парламент", Александр совершил обычную поездку по царству до Калиша, откуда вернулся в Варшаву, и 1 (13) июня также торжественно состоялось закрытие сессии.

В последний раз повторил свои обещания перед лицом Польши этот король-император, не зная, что ему уж не суждено исполнять никаких обещаний, ничего не придется осуществить больше на земле.

Он говорил:

— Поляки, я доволен ходом и плодами ваших тридцатидневных усиленных трудов, проявлениями вашей любви к Родине и верности нашему престолу. Верьте, я сумею отдать справедливость тому доверию ко мне, которым ознаменовалось ваше теперешнее собрание. Доверие это не останется втуне. Я сохраню о нем живую память, соединенную с неизменным желанием убедить вас на деле, как искренна моя привязанность к вашему народу и к вам, какое благое влияние окажет поведение ваше на будущность вашей отчизны.

Ласковое, хотя и повелительное выражение лица, широкий живой жест — все это красиво дополнило такие многозначительные слова.

Но словам этим не суждено было претвориться в плоть и кровь.

Закрылся сейм.

Отъезд из Варшавы Александра был назначен на другой же день.

Константин должен был провожать его по Ковенскому тракту до Пултусска.

В последний раз за обедом в Брюллевском дворце собрались обычные застольники: государь, цесаревич, княгиня Лович, семнадцатилетний Павел в новеньком поручичьем мундире гвардейского кирасира и пятым принц Оранский, приехавший в Варшаву уже под конец сейма.

Разговор, конечно, больше всего касался только что законченного сейма. Александр намечал уже время открытия следующей сессии в 1827 году.

— Как раз исполнится четверть века моей службы государственной, — заметил он. — А военной и полные 35 годков истекли. Мы ведь раньше, брат, начинали с тобою, чем нынешняя молодежь! — с ласковой улыбкой кивая на Павла, пошутил он.

— Что касается сего юноши, государь, — вступился отец, — он давно уж рвался на службу вашего величества. Да я придерживал, признаюсь. Хоть и длинный мальчуган, да жидковат, как сами видите, государь. Здоровье у него неважное. А усердия не мало у крестника вашего сего. Не как отец, как начальник и строгий начальник говорю. Одним похвалиться смею, воспитан в страхе Божьем, в повиновении воле старших. Будет верный слуга царю и отечеству. Ручаюсь!

— И я так думаю. Хотя похвалы достойно, что сумел ты, брат, оберечь юношу от заразы всеобщей…

— Оберечь? Да если бы я заметил что-либо, приметы какие духа вольного и распущенности безбожной… Люблю его, но, видит Бог, вот этими руками в Вислу бы его сам кинул, чем знать, что вырастил негодяя и карбонария преступного!

Павел краснел, бледнел, но ему было приятно, что внимание обращено в его сторону. Заговорила княгиня:

— И я скажу, славный юноша. Пусть так останется, как есть теперь, и благословит его Наш Спаситель… И какое доброе сердце. Вот я была сильно больна в прошлом году. Так в Эмсе и в пути он был моим самым внимательным пажем, сиделкой… Славный мой Поль.

Прием помог, разговор сразу перешел на состояние здоровья княгини.

— Теперь куда же вы собираетесь, княгиня? — спросил Александр. — Снова в Эмс?

— Нет, там мне стало еще хуже. Врач саксонского короля, известный Крейссиг, едва не погубил меня своим виноградом, который я должна была принимать чуть не пудами ежедневно… О, эти врачи…

Беседа долго вращалась около недугов княгини, которая действительно выглядела теперь довольно плохо, хотя ее грация и живой, остроумный разговор еще пленяли Александра, как и раньше.

После обеда мужчины, кроме Павла, ушедшего к себе, с сигарами в руках уселись поболтать на террасе, ведущей в сад при дворце.

День был чудный. Легкие облака умеряли зной. Зелень горела под лучами июньского солнца. Вблизи журчали каскады воды и от цветочных клумб шел смешанный аромат млеющих от жара цветов.

В расстегнутых мундирах, запросто вели беседу оба родных брата со своим симпатичным beaux frиre [15]Благородным братом (фр.). , принцем.

Разговор коснулся Петербурга.

— Знаешь, Константин, я каждый раз все с большим удовольствием покидаю его, — сказал Александр. — И сам по себе он мрачен. Так там мало солнца, светлых дней… И столько темных воспоминаний охватывает меня и в нем, и в пригородных всех местах… Только в пути, особенно на юге, отдыхаю я душевно и телесно. Эти люди, не дающие покоя… Вечный надзор за каждым моим шагом и словом… Особенно со стороны некоторых иностранных агентов. Смешно даже порой. А больше досадно. Как будет хорошо в минуту, когда я сниму навсегда с себя это бремя власти…

— Что за охота, ваше величество, в такой чудный день, после хорошего обеда, с душистой сигарой в зубах думать о неприятных вещах, вроде смерти? Я заметил у русских…

— Да я и не говорю о смерти, — прервал принца Александр. — Раньше этого неизбежного конца думаю я опустить занавес моей царственной трагикомедии. Вот он знает. Я решил оставить власть добровольно, при жизни. Николай займет мое место и трон. А мы с ним удалимся в частную жизнь, подобно двум Цинцинатам. Я займусь сельским хозяйством. Буду пахать и сеять.

— А я у брата буду кафешенком и вторым камердинером. Место уже за мной.

— Только без жалованья. Чай, тут приберег кое-что на черный день. Седьмой год сидишь на воеводстве, на теплом месте.

Оба брата расхохотались.

— Угадали, ваше величество. Есть малая толика. Не для себя, для Павла. Мне только прокорм дадите с женой. Больше не надо… Мы старики бездетные с нею…

Принц смотрел и слушал, не понимая, как отнестись к разговору. Наконец заговорил:

— Шутка остроумная, достойная Карла Пятого и вас, сир. Но бросим ее. Я хотел было, пользуясь случаем, изложить…

— Какая шутка, милый принц? Мы говорим серьезно. Его отречение от трона готово второй год, хранится до востребования моего в надежном месте… Николай извещен. Он привыкает к работе. И успешно, могу сказать… Значит, остается выждать удобный момент, когда настанет длительное затишье, чтобы молодой новый государь мог освоиться с делами без особых помех… Я ничуть не шучу, принц.

Константин, привыкший вздремнуть после обеда, ради брата лишавший себя этого удовольствия, теперь, разморенный теплотой дня, полудремал в кресле, вытянув ноги, изредка попыхивая своей сигарой, на конце которой натлело много седого, бархатистого пепла.

Принц, видя, что государь говорит серьезно, поднялся даже с места от волнения.

— Я знаю, я слыхал об отречении бофрера Константина. Конечно, не мне судить. Но вы, сир, столько раз доказали свою государственную прозорливость и мудрость, что остается верить вам, и князю так лучше, как решили вы вдвоем. Но уйти вам при жизни? Вы еще так молоды, сир, годами и такой мудрый государь… Ваша постоянная удача, наконец, которая приносит столько благ целой империи…

— И которая мне начала за последнее время изменять… Вот в этом и вопрос. Вы знаете, я не только глубоко верую в Провидение. Я фаталист. И вместо красных камней — черные стали выпадать теперь на мою долю из урны Рока. Пора уйти с честью, чтобы не пришлось раскаиваться потом. Вот мысль моя. Когда недавно близкий друг стал говорить: отчего я таю акт отречения брата от света, который догадывается, но не знает всей истины? Я возразил: "Зачем торопиться?" Но он объяснил мне, что при моих постоянных и долгих отлучках из столицы… если случится что касающееся моей жизни и вдруг откроют акт наследования, никому ранее неизвестный, это даст смутьянам предлог завести раздор, может быть, дойти до братоубийств. Сперва я был поражен правотой его слов. Но другие мысли тут же овладели душой… Ага, и ты раскрыл шире свои щелки, Константин. Слушай. Это и тебя касается. Положим, я бы обнародовал акт. Наследником будет признан Николай, уже теперь, при моей, при твоей жизни… Удобно ли это? Ты старший брат, будешь простым сюжетом младшего…

— О-о, государь, это самая малость. Раз ваша воля… и воля Божия, кому хотите подчинюсь! Вы ли не знаете того? Да я…

— Знаю, знаю. Но ты сказал "воля Божия". Вот и не уверен я, так ли это? Я жду Его указаний, жду, чтобы осенил мою душу Своим светом. Так и ответил я другу: "Положился в этом, как и в иных делах немаловажных, на Бога! Он устроит все лучше нас, слабых смертных"…

— Аминь, государь! — быстро откликнулся Константин.

— А я не скажу того, сир, — снова возразил принц. — Первый шаг уже сделан вами, вашей волей. Верю, что Рок правил ею, как и раньше вашими путями управляла Добрая Сила. Но теперь положение опасно, с одной стороны, согласен с тем другом, о котором говорите вы, сир. А с другой стороны — намерение уйти от власти вам, такому испытанному, мудрому кормчему? Теперь, когда и русская империя и это царство висят на краю уст ваших, так сказать… Когда столько задумано доброго, полезного в том и другом царстве, когда…

— Вот уж много лет ничего почти не выходит из самых лучших замыслов… Да, да. Я не ослеплен на этот счет. Я не влюблен в себя. Кое-что в отношении европейских дел совершено. Пал тиран. Законность окрепла. Но у себя в России, я не имел времени сделать ничего в пору кипения и мощных сил. Совершу ли теперь? Когда силы ушли… Когда я… смертельно так устал?

Эти слова он произнес полушепотом, но внятно, как будто опасался, что кроме двух этих близких людей — деревья и цветы подслушают, ветер подхватит печальную весть: он властитель четверти земного шара, вершитель судьбы многих царств, так устал, что сознается в своем бессилии сделать что-либо для родного народа.

Но не сказать истины он не мог. Ложь придворной жизни порою тяготила Александра до физического отвращения, до боли и он искал, куда бы уйти, убежать от нее. При жизни сестры Екатерины, перед этой редкой женщиной изливалась больная душа загадочного монарха-мечтателя. В данную минуту два близких человека стали свидетелями покаяния Александра.

Различно приняли это оба слушателя.

Оранский пожал плечами, как европеец, не понимая такого настроения, свойственного славянам, детям далекого Востока, куда недаром влечет и тянет вечно души русских людей.

Константин с болью слушал брата и осуждал себя, что он не так высоко поднимается над землей, что его еще влечет земное дело, что в ней не угасла еще жажда к напряженной работе, к твердой власти, ко всему, чем доныне казалась красна жизнь этому порывистому, но душевному, цельному человеку.

— Вот почему я не решаюсь огласить сейчас манифеста, — после раздумья объявил Александр. — Смерть еще далеко. Я чувствую себя довольно бодрым. А тоска порою бывает невыносима. Вот и будет лучше, если сразу два акта будут обнародованы перед миром, акт о наследстве и отречение мое в пользу Николая. Пока молчим об этом, друзья. Вы видите, минута душевной тревоги овладела мною. Говоря вам о будущем, я как бы проверял себя. Старался поглядеть, что будет со мною, как дрогнет душа, когда я начну обсуждать великий, последний шаг… И, признаюсь, я не готов еще… Что-то мешает… Может быть, вечная моя мнительность? Может быть, воля Божия… Но я не готов.

— И слава Богу! — вырвалось у принца.

— Слава Господу, — в тот же миг подтвердил Константин.

— Слава Ему всегда и за все! — отозвался Александр. — Поручаю себя на Его святую волю…

Этот вещий разговор невольно пришел на память Константину, когда ночью 18 (30) ноября прискакал из Таганрога смертельно измученный курьер и вручил ему измятый пакет, в котором лежала короткая записка от Дибича с известием, что государь занемог еще неделю тому назад, а теперь, 11 (23) ноября, болезнь приняла тяжелый оборот, хотя смертельной опасностью пока не угрожает.

Никому не показал цесаревич этого известия, как и других писем, которые ежедневно привозили скачущие фельдъегеря.

Гостящий в Варшаве Михаил не утерпел наконец.

— Скажите, ваше высочество, — обратился он к Константину, — что за вести такие важные мчатся к нам из Таганрога? Здоров ли государь? Или императрица, помилуй Бог?!

— Ничего подобного, — стараясь казаться спокойным, ответил со своей обычной, немного угрюмой манерой цесаревич. — Что у вас за мысли печальные и не совсем кстати, ваше высочество! Или накликать желаете? Просто наградные разные списки послал я к государю к новому году и за прошлый сейм. Так, поневоле приходится по два-три курьера в день загонять иной раз…

— А с вами что такое приключилось? Печаль и мрачность какая-то в движениях и в лице? Вчера и к столу не выходили совсем. Нынче тоже на себя не похожи? Неужто нездоровье?

— А что же может быть иное? Не старик же уж я такой, чтоб без хвори хворать… Варшавская лихоманка треклятая привязалась. Не отступает.

— Почему ж вы с докторами не советуетесь, ваше высочество? Пижеля я спрашивал на днях. Он говорит, что и сам не знает, какая причина вашего расстройства?

— А вы не спрашивали, какая причина, что вы так обо мне, словно о ребенке малом, хлопочете? — с напускной досадой отозвался старший брат, которому тяжело было притворяться перед Михаилом, слишком расположенным к нему, как это давно знал цесаревич. Но сказать правду он находил преждевременным, чтобы юноша не проболтался или печальным видом не дал посторонним угадать истины.

Сконфуженный, но успокоенный в главном, Михаил прекратил расспросы.

Не так легко было отделаться от княгини, которая тоже заметила резкую перемену в муже. Недавно возвратясь с ним из Карлсбада, она выглядела сама поздоровевшей, посвежела и пополнела. Крайняя набожность, как и нервное расстройство теперь оставили Жанету, и она по-старому стала проявлять интерес ко всему окружающему, к делам и занятиям Константина, что он очень любил. Но и ей на все вопросы он твердил одно:

— Особенного нет ничего, голубка. Открыты в Петербурге тайные союзы, которые и здесь имеют соучастников. Потом, признаюсь: слабость здоровья брата не дает мне спокойного сна.

— Ах, дорогой Константин, — волнуясь перебила княгиня, — я сама его недавно видела очень плохо во сне. Будто я в саду. Он идет ко мне с улыбкой, тянет руки и весь в трауре. И голова у него стала пухнуть, темнеть… И вдруг из глаз, которых не стало, вылетел целый рой пчел. Это — очень дурной сон. Мне даже мама говорила… Что с тобой? Ты бледнеешь?

— Так, озноб. Какие тебе все нелепые сны видятся…

— Не всегда, мой друг. Только если к беде большой или к радости. Хотя к радости — реже. Ее так мало у нас.

— Ну, что Бога гневить? Чего еще нам надо? Или короны, в самом деле, как тебе тоже снилось когда-то? Так ты же знаешь: если, спаси Бог, и не стало бы моего дорогого брата, нашего ангела-благодетеля, — Николай будет императором.

— И королем польским?

— Как же иначе? — помедлив немного, вопросом на вопрос вместо прямого ответа отделался Константин.

— Что же, даже так и лучше. За эти годы я вижу, как трудно править от чужого имени целой землей. Каково же быть ответственным перед Богом и людьми государем? Хорошо, что королем и императором станет князь Николай. Он — моложе, гибче. Выносить может больше, чем ты, милый. А мы с тобой будем жить, любя друг друга, не так ли? И в частной доле будем счастливее. И друзья, и враги нас скоро забудут. Один Бог не оставит своих верных детей…

Сочувственно кивает Константин на слова жены, принимая их за наличную монету, не чувствуя, сколько тонкой желчи и яду влито в эти слова утешения.

А вести каждый день летят из Таганрога одна чернее другой, как стая тяжелых, зимних воронов, медленно, но упрямо скользящих в холодном небе, покрытом снежными тучами.

Прилетел, наконец, самый мрачный, страшный ворон и каркнул глухо:

— Кончено все!

Вихрем в шесть дней от Таганрога до Варшавы примчался фельдъегерем поручик Петровский, который вечером 25 ноября старого стиля или 6-го декабря по местному календарю вручил цесаревичу пакет с необычайной надписью:

"Его Императорскому Величеству

Государю Императору Константину 1-му

В собственные руки".

Эти большие сильные руки вдруг ослабели и опустились на стол вместе с объемистым пакетом и словно стали парализованы, едва глаза скользнули по коротким, но таким многозначительным строчкам адреса.

Не желая обнаружить своей слабости перед посланным, Константин сделал ему знак головой и тот вышел, пошатываясь от усталости.

А цесаревич продолжал сидеть без движения, вперив расширенные от ужаса глаза на плотный глянцевитый пакет, измятый слегка за шесть дней дороги, когда он в особой сумке лежал на груди фельдъегеря.

Обостренное в этот миг обоняние, казалось, различало легкий запах новой кожи и человеческого пота, который впитала в себя бумага. До обмана ясно видел Константин каким-то внутренним взором листки, лежащие в запечатанном плотном конверте, читал зловещие строки, начертанные на этих листках. Он сделал было движение сломать печати, чтобы этим отогнать очарование, избавиться от мучительной галлюцинации. Но руки отказались повиноваться и лежали по-прежнему, как свинцовые, касаясь краев пакета, опущенного на стол.

Константин был у себя, проводив на покой княгиню, которой врачи приказали раньше ложиться, когда камердинер доложил о приходе Кривцова с курьером. Кривцов ждал в секретарской. Цесаревич сидел один в слабо освещенном покое, в халате. Камин ярко горел. Но сильный озноб вдруг пробежал по телу и сменился сейчас же волною огня, которая особенно обожгла темя и затылок.

Он долго сидел, глядя на пакет. Вдруг припомнилось ему, как удивляло и в детстве, и потом не раз его одно место в Евангелии, где сказано об искушении Христа.

— Почему Он не принял целого мира во власть Свою? Не важно то, из чьих рук взята власть мира. Он Спаситель — мог бы сразу дать новую жизнь целому человечеству, отданному Ему во власть даже самим духом зла. Да и без воли Высшего Повелителя — что мог сделать дух зла и даже Сам Христос?

И так до последней минуты продолжал Константин не понимать это место.

Но сейчас новая мысль явилась у него:

— Поднявший меч — от меча погибнет!

Так сказал Искупитель. А власть неизбежно связана со взмахами меча.

Вот, значит, одна причина. А вторая, должно быть, заключалась в том, что Сын в минуту искушения не получил распоряжения от Отца принять дар… Или, вернее, слышал повелительный голос Отца:

— Отринь — и получишь. Возьмешь от злых рук — и потеряешь больше, чем возьмешь.

Да, такой именно голос должен был слышать Искушаемый… И потому сказал искусителю:

— Иди за мною, сатана!..

И отверг всю славу мира и власть… И стал выше мира; неземную власть и силу получил над душами и телами людей. Вот что прекрасно! Об этом и говорит загадочное место…

Едва последнее соображение мелькнуло в голове, как он насторожился.

— Ты же не Спаситель! — говорил внутренний голос внятно, как боевая труба, но так неслышно, что тиканье часов на столе, треск нагоревшей свечи, шорох мышей за обоями слышны напряженному уху.

— Ты же не Спаситель! — говорит голос. — И не дар примешь от судьбы, а свое возьмешь по праву. И можешь не обнажать меча. Можешь много добра сделать десяткам миллионов людей. Узнаешь истинную славу мира, высоту величия земного. А потом, когда захочешь, можешь передать бремя власти, если не сдержишь его.

— Значит, придется туда, в знакомую столицу… Там жить, работать… Трепетать каждый час. Да, трепетать!..

Это почти вслух проговорил Константин и словно раздвинулись перед ними стены покоя. Он видит храм. В нем — на роскошном, траурном возвышении — труп императора-отца. Шляпа надвинута низко, чтобы не было видно изуродованного страшными ударами лица. Оно все подкрашено, набелено. Но скрыть проклятые следы насилия руки услужливых гримировщиков совсем не могли и они режут глаз, душу давят, как последний стон удушенного человека…

Не успела эта страшная картина мелькнуть в напряженном мозгу, как из полутьмы выглянула другая знакомая голова, ласковая, грустная.

Это он, любимый брат, товарищ детских игр, благодетель, помогавший ему во всех затруднениях жизни…

И он молча, глазами задает вопрос:

— Помнишь ли обещание свое? Уйти, уступить другому власть и трон. Не забудь.

— Я не забыл! — вдруг громко выговорил цесаревич.

В ту же минуту силы вернулись к нему. Пальцы коснулись большой печати, которая, словно застывший сгусток свежей крови тускло блестела под сиянием свечей.

В эту минуту он почувствовал, что тупая боль в затылке стала острой, нестерпимой. Ему захотелось рвать, бить, уничтожать что-нибудь.

Судорожным движением стал он срывать оболочку пакета.

Когда прошло непонятное оцепенение, Константин ни сейчас, ни потом, никогда не мог вспомнить и сообразить: сколько времени продолжалось оно? Сколько длились мучительные сомнения и думы: час, два или одно мгновенье? Но, казалось, целая пропасть, века протянулись между минутой, когда он взял в руки тяжелый пакет с роковым адресом, и тою, когда печать была взломана и несколько листов выпали из оболочки.

Он узнал их: это были присяжные листы на верность императору Константину I.

Все еще не решался развернуть их Константин.

За время болезни брата он часто представлял себе самый печальных исход. Но, что касается короны, постоянно думал, что Александр перед смертью успеет сделать распоряжение. Николай будет объявлен государем и от него, из Петербурга придет надлежащее извещение о событии, приказ: приступить к присяге. А тут вышло совсем иначе. Очевидно, завещание Александра об изменении порядка престолонаследия осталось официальной тайной для самых близких людей, окружавших умирающего царя. Или еще хуже: они пожелали скрыть эту волю и почему-либо предпочли видеть своим государем его, Константина, а не брата Николая, которого многие боятся и не любят почему-то…

Нет! Последнего не должно и не может быть!

Надо скорее узнать точно: в чем дело?

Вот особый конверт, рука Дибича.

Быстро пробежал глазами цесаревич его письмо.

Так и есть. Александр до последней минуты ни слова не сказал о завещании, умер молчаливым и загадочным, как и жил.

Вот в чем разгадка этой неожиданной надписи на пакете!

В меньшем, внутреннем пакете тоже лежало несколько отдельных листов большого и почтового формата.

Первым кинулся в глаза короткий официальный документ.

Он гласил:

"Его императорскому величеству

Начальника главного штаба

Рапорт:

С сердечным прискорбием имею долг донести вашему императорскому величеству, что Всевышнему угодно было прекратить дни всеавгустейшего нашего государя императора Александра Павловича сего ноября, 19-го дня, в 10 часов и 50 минут по полуночи здесь, в городе Таганроге.

Имею счастье представить при сем акт за подписанием находившихся при сем бедственном случае генерал-адъютантов и лейбмедиков.

Генерал-адъютант Дибич.

Таганрог, Ноября, 19 дня

1825 г. № 1".

Тут же находился "Акт о кончине императора Александра" на русском языке и перевод его на французский, где день за днем описывался ход смертельного недуга и момент кончины. Документ скрепляли подписи следующих лиц: двух членов государственного совета, генерала от инфантерии, генерал-адъютанта, князя Петра Волконского и барона Ивана Дибича, третьего генерал-адъютанта Александра Чернышева, лейб-медиков: баронета Виллье, тайного советника, и Конрада Стофрегена, действительного статского советника.

Два особых письма на французском языке за No№ 2 и 3 находились при этих официальных актах.

В первом стояло:

"Государь!

Долг мой повелевает мне сообщить вашему и. величеству самую раздирающую душу весть.

Недуг его величества, нашего августейшего государя, об ужасном ходе и усилении которого ваше величество могли знать по моим письмам к генералу Куруте, — похитил у вашего императорского величества столь же нежного, как и любимого брата, а у нас — обожаемого повелителя, который дарил счастье и славу.

После письма моего, отправленного вчера генералу Куруте, и без того безнадежное положение августейшего больного стало ужасно тяжким, особенно после полуночи, и в 10 часов 50 минут утра Всемогущий призвал его к иной, лучшей жизни, где он вкусит награду за счастье, дарованное миллионам людей!

Ее величество императрица Елизавета имела некоторое утешение в том, что с трогательной преданностью всю себя отдала неусыпной заботе о ее августейшем супруге, и вознаграждена была за это нежнейшей признательностью, проявлять которую государь не переставал и в последние предсмертные часы, когда уже лишился слова и только изредка мог раскрывать глаза.

Здоровье ее величества устояло против всех таких жестоких испытаний и ныне императрица уже выстояла две заупокойные службы при усопшем.

В память обожаемого повелителя, неизменного благодетеля моего, коему я обязан всем, что я представляю из себя, — приношу клятву на верность вашему императорскому величеству. Смею надеяться, что мои личные чувства известны вашему величеству так же, как моя преданность и признательность, и хотел бы ныне, когда новый священный долг возложен на меня, — иметь возможность доказать вам, государь, всю мою верность и полное повиновение, с коими имею счастье пребывать, государь,

вашего императорского величества

нижайший и верноподданнейший

Ив. барон Дибич".

Второе письмо, тоже французское, более пространное, делового рода, касалось порядка печальных церемоний у трупа. Затем Дибич сообщал, что послал генерала Потапова с печальной вестью в Петербург, к императрице-матери.

Писал о бумагах, находящихся при покойном, которые опечатаны до дальнейших распоряжений и прочее.

Ни о каком завещании или предсмертном распоряжении Александра относительно трона ни звука, ни строки.

Пока Константин жадно пробегал глазами по строкам этих писем и актов, боль в затылке росла и стала нестерпимой. Он дочитал последнюю строку, положил листок и сделал движение, чтобы пойти облить голову холодной водой, что иногда помогало, но сразу вспомнил, что не сделал самого главного: не сотворил молитвы за душу усопшего горячо любимого брата…

Едва эта мысль пронизала мозг, жгучая скорбь сразу залила его, слезы потоком хлынули, пока дрожащие губы шептали:

— Упокой, Господи, душу раба Твоего Александра во царствии Твоем…

И так, закрыв лицо руками, суровый на вид, но чувствительный и склонный к слезам, цесаревич долго стоял и рыдал беззвучно, весь колыхаясь от сдавленных рыданий, как большое, лишенное листвы дерево вздрагивает под напором порывистого зимнего ветра.

В этих слезах получила исход неосознанная до сих пор тревога и мука души, так же как и физическая боль, от которой затылок и темя, казалось, готовы были дать трещину.

Теперь боль значительно ослабела и, не прибегая к душу, Константин вернулся к столу и позвонил.

— Куруту и Кривцова ко мне!.. Но раньше скажите брату, что я прошу сейчас же пожаловать ко мне… по важному делу.

Камердинер, вошедший на звонок, растерянно поклонился, как будто догадался, какое это дело, и ушел.

Константин снова опустился в кресло у стола, хотел вторично проглядеть бумаги, письма, но слезы сначала затуманили взгляд, а потом снова хлынули потоком.

— Что такое? Что случилось? Неужели?..

Михаил, почти вбежавший к брату, не досказал своего вопроса.

Молча протянул ему Константин рапорт Дибича и другие листы и письма.

Только успел прочесть первую фразу Михаил, как выронил лист на стол, у которого стоял, и залился слезами, повторяя:

— Умер… умер! Что же теперь будет?.. Умер…

Он протянул безотчетно руку старшему брату, как бы ища в нем помощи и поддержки. Тот принял руку, они упали на грудь друг другу и несколько мгновений стояли так, в тесном объятии, обливаясь слезами.

Константин первый овладел собой.

— Ты видишь, дорогой брат, здесь происходит тяжелое недоразумение, очень даже опасное по возможным последствиям своим. Государь умер так далеко от столицы. Я здесь и должен оставаться на своем посту. Матушка и Николай по счастью в Петербурге, но они должны принять меры, поступить согласно твердой воле покойного незабвенного императора, которую я принял охотно и дважды подтвердил. Империя — наследие не мое, а Николая.

— Знаю, знаю. И то я удивился, милый брат…

— Я полагаю, не больше моего… Но говорить и охать, и ахать не время. Иди, усни, завтра пораньше соберись и в путь. Ты сам повезешь мои письма матушке и брату Николаю.

— Готов, хоть сейчас, милый Константин.

— Нет, раньше надо написать, подумать… И даже не с кем посоветоваться в столь важном, необычайном деле. Но Бог вразумит меня… Иди…

Еще раз поцеловались братья и Михаил ушел.

Внезапная мысль осенила Константина и он, словно бы даже позабыв, что пригласил Куруту и Кривцова, вышел маленькою дверью в коридор, направился на половину жены, захватив и роковой пакет.

Княгиня Лович еще не спала. Она только что кончила свою ежевечернюю долгую молитву и в ночном туалете сидела, отдав свою голову в распоряжение Зоей, приводившей в порядок на ночь волосы княгини, распустившиеся во время совершения бесчисленных поклонов и лежания ниц перед Распятием Христа.

— Не пугайся, пожалуйста. Опасного мне и тебе нет ничего, — еще с порога предупредил жену цесаревич, встретив ее удивленный, встревоженный взор, едва она увидела мужа, входящего без предупреждения в такой необычный час.

— Плохие вести от императора? — заметя белые листки в его руках, спросила Лович, знаком отсылая Зосю.

— Да. Сон твой в руку, его не стало… ангела нашего! Читай…

И, пока княгиня, сразу залившись слезами, отирая их постоянно, стала проглядывать бумаги, Константин подошел к пылающему камину, стал к нему спиной, раскрыл полы халата и грелся, чтобы отогнать неприятный, нервный озноб, снова охвативший его крупное, тучное тело.

— Значит, ты завтра едешь, Константин? Тут, очевидно, большое недоразумение. Надо выяснить скорее… Может быть, твое отречение и его манифест о Николае государь уничтожил перед смертью? Может быть?! Скорей надо ехать!

— Куда, матушка? Хорошая ты женщина, только порою плохо соображаешь. Такая важная, великая минута. Я и сам плохо разбираюсь, как быть, а ты еще больше меня сбить стараешься. Ну, если недоразумение, в чем ты права, так и надо ждать, пока брат Николай и матушка выяснят его. А скакать куда-то? Не в Питер ли? Теперь, когда там, котлом все закипит?! Душу мутить мне станут всякие интриги да происки… Может быть, и преступления пойдут в ход. Мерзавцев там много. Они и брата Александра последнее время сбивали, заставляли его делать ошибки, мир праху этого мученика!.. А я уж… меня совсем запутают… и хуже может случиться. В столицу я не поеду.

— А туда, к покойному государю?

— Что я там помогу? Он сам был бы недоволен, если бы видел, что я бросаю свой пост, вверенный им, покидаю в тревожную минуту центр нового царства, где я один знаю людей и дела, как следует. Где я только могу разобраться, дать совет и помощь в опасную минуту… Это невозможно. Насколько я теперь лишний в столице, где должен действовать брат… Как мало помогу у смертного одра моего ангела, где нужны священники и почетная стража, насколько здесь мое место… И я останусь здесь!..

— А знаешь, — помолчав, одобрительно кивая головой, ласково сказала Лович, — пожалуй, ты прав. Иногда чутье тебе подсказывает хорошие решения… Останемся… если ты твердо решил отказаться от императорской короны…

— "Если?.." А ты еще в этом не уверена, Жанета? Ты?..

— Нет, я была уверена… вот до той минуты, как ты показал мне этот пакет, как я прочла эту надпись… Прости: я, может быть, не хорошо думаю, дурно говорю…

— Нет, нет, продолжай. Я хочу послушать… Это интересно…

— Это будет искренне. Считай меня легкомысленной, дурной женщиной. Но что-то блеснуло мне в глаза и я ничего больше не вижу, кроме драгоценной, блестящей короны… Двух, трех корон, которыми владеть ты можешь, если все, что происходит, не искушение… Не обманчивый сон, после которого придется проснуться с горьким вкусом на губах… с болью в душе…

— Говори, говори…

— Ты еще не понимаешь? Отчего от Николая нет известий?

— Очень просто: он, наравне со мною, только сегодня получил печальную весть. Завтра пошлет мне курьера. Через пять-шесть дней я получу письмо от него, а он от меня. Завтра и я посылаю письмо ему… и императрице-матушке.

— Что ты будешь им писать?

— То, что велит мой долг.

— И разум?.. И достоинство? И желание добра миллионам людей, которых ты, мне кажется, умел бы сделать счастливыми?..

— Те-бе ка-жет-ся? — каким-то особенным тоном раздельно переспросил он.

— Нет, нет, — испуганно отозвалась Лович, — прости, я так, оговорилась. Не думай, что честолюбие толкает меня давать тебе плохие советы… Конечно, исполняй долг, только молю: подумай и подумай прежде хорошенько, а потом — решай! Пиши, соглашайся, отказывайся… Делай, что Бог тебе велит, мой муж. И люби меня. Больше ничего я не хочу…

— Вот это прежний голос и слова моей прежней дорогой голубки. А я было даже испугался… Ты и Бог знаете мою душу. Видишь давно, голубка, как я бегу даже мыслей о короне… которая залита кровью… моего отца! Брат Александр задыхался под тяжестью этого проклятого наследства. А он насколько был способнее, выше меня… Я умею хорошо повиноваться. А вот теперь, когда пришлось самому решать важные вопросы я теряюсь, должен сознаться перед тобой… Так смею ли брать на себя бремя великой власти? Брату Александру не было выбора, Николай грудным был, когда свершился ужас в Михайловском дворце… Кровь не будет на нем гореть и вязать ему руки. А я… Что бы мне?.. Ни за что! Видишь, при одной мысли я теряюсь и дрожу, как ребенок в лихорадке…

— Вижу, вижу. Перестань, не думай, мой милый…

— Не могу не думать. Так все вышло… Я предвижу многое. Больших бед жду от этой таинственности, которою окутал покойный государь дело наследия… Если бы еще он умер там, в столице… Но он убегал из нее. Как и я, он не выносил там оставаться. Прошлое, злые воспоминания… даже укоры совести не дают спокойно дышать, спать, жить нам обоим в стенах города, где темнеют стены печального дворца… Где каждое место полно тяжелыми воспоминаниями… Где так мало было радостей даже в детстве… и так много ужаса в пору, когда едва созревала душа и просила светлых, приятных дней, отрадных снов… Ах, Жанета, как это тяжело!..

Он умолк. Молчала и Лович.

Она видела, что сейчас все ее слова, все тонкие софизмы и незаметные внушения бессильны над внутренним могучим переживанием в душе мужа. И она решила переждать, выбрать более удобную минуту, чтобы снова повести атаку.

"Что отложено, то не потеряно!" — подумала Лович. И молча стала проглядывать донесения Дибича, отирая редкие, холодные слезинки с длинных густых ресниц.

Сейчас она была очень хороша, совсем святая Цецилия с белым свитком в руке из Францисканского монастыря, писанная, как говорили, самим Рафаэлем…

Константин подошел, осторожно прижал к себе головку жены, стал поцелуями осушать ее слезы… Чаще, дольше касались губы опечаленных глаз. Вот и ее уста ответили лаской на ласку… И взаимную печаль они слили со взаимным трепетом любви, который от примеси грусти был еще острее и приятнее…

— Однако, я забыл: меня там ждут еще люди… — овладевая наконец своим порывом, вспомнил Константин. — Спи, моя голубка. Завтра я покажу тебе письма, которые пошлю в Петербург. Будь покойна… Спи…

— Имею честь явиться по приказанию вашего императорского вели… — начал было Кривцов, когда камердинер Фризе распахнул перед ним и Курутой дверь кабинета, куда вернулся Константин из спальни жены. Но кончить фразы генералу не удалось, он чуть не прикусил язык от гневного взгляда цесаревича и почти грозного окрика:

— Какое еще там величество? Объявляю вам и прошу передать всем, кто не хочет огорчить меня и вызвать моего гнева: у нас у всех один государь император — брат мой Николай Павлович, согласно воле покойного государя, подтвержденной с моей стороны торжественными актами… И завтра же будет принята мною и всеми соответствующая присяга для отсылки в Петербург. Для этого я вас и звал: сделайте распоряжения собрать гвардию и всех военных, равно как и гражданских магистратов на тот же самый случай. А теперь иди! Я займусь письмами… Доброй ночи! Я вижу ты опечален. Будем молиться за нашего незабвенного, бессмертного усопшего государя!.. Прости.

Пожав руку Кривцову, который поклонился еще раз и вышел. Константин обратился к Куруте, стоящему у окна, как будто старик хотел увидеть что-то в темноте, а сам вытирал слезы, часто-часто выплывавшие из-под припухших красноватых век на такие же пухлые, налитые кровью, щеки.

— Ты что там делаешь, старик? — мягко спросил Константин. — Никак?..

— Плацу… видишь, плацу… Больси делать нецего теперь…

Глубокий вздох заключил этот наивный ответ.

— Поди ко мне… Поди… Ты помнишь?.. — начал было Константин, не докончил, обнял крепко друга своего детства и громко, бурно зарыдал, в первый раз давая полную волю своей скорби, которой долго не давали исхода жгучие вопросы и дела, ставшие на первую очередь в эту печальную минуту.

— Однако, слезами горю не поможешь, — еще вздрагивая всей грудью от не затихших рыданий, проговорил Константин. — Я поработаю сейчас, сколько смогу. Ты пораньше завтра приходи. Утро вечера мудренее, как говорит мой молодец Кривцов. Тебя я хотел просто увидеть. Толку мало от твоей хитрой головы. Тут дело не простое. Но ты его любил… Любишь меня. Я хотел тебя видеть…

— Кого же и любить старому Куруте! — покачивая облысевшей головой, подтвердил растроганный грек. — Я тебя маленьким, без станисек знал. Привицка. Ко всему привицка бывает у целовека. Ну, доброй ноци… Как ее светлость? Не оцень потревожилась зена твоя, а?

— Нет, ничего. Благодарствуй за внимание. Калисперасис, кир Деметриос!

— Кала нюкта, Константинос! — также по-гречески ответил Курута и пошел к дверям.

— Да, скажи-ка: есть там кто-нибудь еще? — спросил Константин.

— Ести, ести: граф Мориоль. Утром он из Франций вернулься, тебе докладивали. Забиль за этими делами цёрными, нехоросими… Сам приказал ему вециром явиться. Он давно здёть…

— Мориоль?! Вот кстати… Правда, я и забыл. Попроси подождать. Я позову…

Мориоль в приемной вел оживленную беседу с дежурным адъютантом цесаревича Феншо, когда Курута появился и направился к ним.

— Ну, я пойду отдохнуть минозка… А ви, граф, поздите. Вас позовут… Там надо письма вазнейсие писать…

— О, я понимаю! — своим обычным, несколько театральным, приподнятым тоном отозвался Мориоль. — Теперь такое бремя упало сразу по воле Рока на плечи его величества, императора и короля… И я…

— Сто? Сто? Сто такое? Велицество? Императори? Куроли?.. Ну, если зилаете опять уехать без отдыху в васу прекрасную Францию — попробуйте, назовите его "императори, куроли… велицества"… Он это не приказали… Просто надо гаврить: висоцество… или никак не говорити. Мальцати и слусати… Вот самую луцсее. Я так всегда делаю… Ну, спакойнии ноци!

Молча, в недоумении своим обычным жестом пожал плечами Мориоль и повел с Феншо прерванный Куротой разговор.

Долго сидел Константин, набрасывая четыре письма, перечел их чуть ли не в десятый раз, потом позвал Кривцова, передал ему для переписки все черновики и усталый, но успокоенный, прошел к себе в спальню, убедившись, что Жанета давно и крепко спит, измученная всеми событиями печального дня.

Протянувшись в своей простой походной постели, он приказал камердинеру впустить графа Мориоля.

После сейма, когда Константин с женой и Павлом собрался в Карлсбад, Мориоль получил отпуск и уехал во Францию… Закон о вознаграждении былых эмигрантов, изданный восстановленными Бурбонами, требовал личного присутствия графа в Париже. Там он пробыл до ноября и только сегодня вернулся в Бельведер, где застал чрезвычайный переполох, вызванный вестями из Таганрога.

Войдя к цесаревичу, Мориоль поклонился по обыкновению, очень почтительно, хотя и не без достоинства.

— Принц, примите мой привет!

— Вечер добрый, Мориоль. Простите, что принимаю вас так, дорогой граф… Мы с вами люди свои…

— О, я так польщен, мой принц!..

— Вы, конечно, уже слыхали о том горе, которое постигло меня и всю империю?

— Всю Европу… целый мир, мой принц! По пути в Варшаву от смотрителя одной из ближних станций я уже узнал о несчастии… Но здесь, в самом городе, наверное, еще никто ничего не знает. Так я заметил. И только генерал Кривцов подтвердил мне страшную новость. Но я дал ему слово молчать пока обо всем…

— Да, чтобы не вызвать смуты, придется несколько дней подождать, пока получим вести от брата Николая… от императрицы… Но, простите… Я не спросил еще о вас. Как чувствуете себя? Как устроились дела?

— О, благодарю за высокое внимание, мой принц! Дела кое-как уладились, хотя и не совсем. Но я рад, что вижу ваше величес…

— Тсс!.. — подняв совершенно серьезно палец, перебил Константин. — Тут никакого величества нет, должны вы знать. Помните, сколько раз я толковал, что нет ярма, хуже власти… И теперь, когда приходится слова провести на деле, неужели вы полагаете, я дам себя обморочить, ослепить парой блестящих реликвий или звуком императорского титула?! Да еще в то время, когда воля покойного императора, многообожаемого вяжет меня по рукам и ногам! Да за кого же вы принимаете меня, граф? Я позвал вас. Мы столько лет знаем друг друга… В эту тяжелую и, прямо скажу, страшную для меня минуту невольно хочется поделиться мыслями с кем-нибудь близким. А вы вдруг даете мне титул, не принадлежащий и не желанный для меня, как хорошо это знаете.

— Простите, принц. Сорвалось с языка… Конечно, я знал постоянные намерения ваши. Но теперь, когда все так сразу изменилось?

— Ничего не изменилось! Правда, положение мое очень щекотливо. Скорбь о дорогом, усопшем брате, беспокойство и страх за будущее делают меня почти больным. Но я царствовать не буду! Со всех сторон, со всех концов империи теперь идут и будут являться верноподданические донесения вроде тех, что получены сегодня… Я, не распечатывая, стану пересылать все в Петербург. Это первым делом. Я сам хочу и останусь первым верноподданным моего брата и желаю, чтобы весь мир об этом знал! Чего еще можно требовать от меня, скажите, Мориоль?

— Ничего, принц. Я никогда не сомневался, что принятые на себя обязательства будут выполнены и останутся для вас священными навсегда… Но, сир, должен сознаться: я был очень удивлен, видя вас здесь. Думается мне, присутствие ваше в Петербурге необходимо, что бы там ни случилось…

— Нет, нет и нет!.. Я не покину Бельведера! Этот пост вручен мне покойным императором. Я должен пребывать на нем до конца. Вы помните, не только моя родина, вся Европа будет следить за событиями, которые теперь мы переживаем здесь, в России. И если я останусь в Варшаве, ни у кого не будет оснований ложно истолковать мои шаги… Поведение мое теперь должно быть особенно открытым, ясным…

— Это так, принц… Но есть и другие обстоятельства… Я слышал, существует большой, серьезный заговор. Что если захотят воспользоваться вашим именем?.. Если там, в Петербурге иначе истолкуют ваше отсутствие?.. Все бывает… Эти толки повредят и вам, и нарушат общий ход дела.

— Никогда. Вы ошибаетесь, Мориоль: плохо знаете мой народ! Дело пойдет своим чередом. Брат получит мою присягу, мое официальное письмо… Издаст манифест, в котором будет все сказано открыто и ясно… И народ, войска принесут ему присягу, как это делают теперь для меня… Вот и все. Стойте, я вам прочту письмо, которое завтра Михаил повезет брату вместе с письмом матушке с двумя рескриптами: Лопухину, как председателю государственного совета, и Лобанову-Ростовскому, министру юстиции. Я нынче получил известия, что обер-прокурор сената собирается с сенаторами явиться сюда, просить меня занять трон. Это надо предупредить. Вот, слушайте. Как вам покажется это письмо? Скажите прямо ваше мнение, граф. Вы опытный, умный человек…

— О, принц… Можете не сомневаться…

— Слушайте!

Придвинув свечу, слабо освещающую весь покой, Константин оперся на локоть и стал читать письмо, которое захватил с собой из кабинета, словно приготовил его для чего-то заранее; глаза цесаревича горели от волнения, голос звучал сдержанно, но сильно и весь он словно слегка трепетал под легким одеялом от сдержанного волнения.

Он читал это частное французское письмо от брата к брату:

"Дорогой Николай! Вы поймете по себе то глубокое горе, которое я должен испытывать вследствие ужасной потери, какую понесли все мы, сколько нас ни есть, а особенно я, утратив благодетеля и обожаемого повелителя, любимого друга с самого раннего детства. Вы слишком хорошо знаете: было ли счастьем для меня служить ему и исполнять его державную волю в важных или в самых ничтожных делах. Его намерения и его воля были и будут, несмотря на то, что его не существует более, неизменно священными для меня и я буду повиноваться им до конца дней моих! Перехожу к делу и уведомляю вас, что, во исполнение воли нашего покойного государя, я уже давно послал моей матушке письмо, содержащее мое непреклонное решение, заранее одобренное как моим покойным императором, так и моей матушкой. Не сомневаюсь, что вы, будучи душою и сердцем привязаны к покойному императору, в точности исполните его волю и то, что было сделано с этого согласия. Я приглашаю вас, дорогой брат, добросовестно сообразоваться с этим, не сомневаюсь, что вы все исполните и почтите память брата, который любил вас, которому страна обязана славой и степенью возвышения, коего она достигла! Сохраните мне вашу дружбу и ваше доверие, дорогой брат, и ни на мгновение не сомневайтесь в моей верности и преданности. Из моего официального письма вы узнаете об остальном. Это письмо вам везет брат Михаил и сообщит вам все подробности, какие вы пожелаете узнать. Не забывайте меня, дорогой брат, и рассчитывайте на усердие и преданность вернейшего из братьев и друга…"

— Великолепно! Какой благородный тон и прекрасный стиль! — отвечая на вопросительный взгляд цесаревича, приподнятым тоном ответил Мориоль. — Лучше ничего придумать нельзя… А официальное письмо ваше, принц?

— Оно просто извещает о том, что многим известно: о воле покойного государя, согласно которой его наследник — Николай. Что и должно быть опубликовано известным порядком. Там же моя присяга брату. Лопухину в рескрипте я даже слегка подчеркнул нелепость их распоряжений… Они должны были немедленно вскрыть завещание и провозгласить императором брата…

— Так, так…

— Что значит ваше "так, так"? Говорите прямо, еще раз прошу вас… Теперь не до экивоков мне… Видите, дело большое, важное…

— Очень важное, принц… и, сдается, меры надо бы принять несколько иные… Не волнуйтесь, сейчас скажу! — заметив порывистый, нетерпеливый жест Константина, заторопился методичный, словоохотливый француз. — Мне сдается, теперь же вам надлежит собрать всех и огласить ваше отречение, принц. Акт об этом будет лучшим свидетельством вашей чистоты и послужит…

— Ни к чему!.. Только затяжка времени… Лишняя проволочка. При чем тут я, если все решено покойным государем…

— Но не оглашено своевременно…

— Вот, вот… И только благодаря этому вышла путаница и мне присягают, и я — временный император…

— Но вы — император, что ни говорить! Тут есть еще другой исход…

— Ну?!

— Почему бы вашему высочеству не поспешить в столицу? Там все кончится сразу. Закон, изданный покойным императором Павлом, требует, чтобы старший в роде принял корону. Примите ее… И тут же — возложите по своей воле на главу брата. Присяга, данная вам, уничтожится, потеряет силу и мирно вступит на трон император Николай!.. Этим торжественным актом вы покажете своему народу, целому миру, что отреклись добровольно, уже облеченный властью, а не по силе посторонних интриг или собственной слабости, может быть, боязни… В один миг исчезнет всякая неопределенность положения, рухнут подозрения, происки. И вы докажете всю силу вашей благородной жертвы…

— Никогда! Что за вздор вы мне толкуете, Мориоль! Терпеть не могу театральщины, всех этих поз… Ни за что!

Граф, потирая руки, молчал.

— Ну вот, теперь вы совсем закрыли уста. Неужели нечего вам больше сказать?

— Есть многое, мой принц. Но боюсь, что и это не понравится вам. Поэтому лучше молчать…

— Нет, нет, вздор… Продолжайте, — гораздо мягче возразил Константин, — я знаю: вы привязаны ко мне… Говорите, я наконец приказываю вам…

— Повинуюсь, ваше высочество! Нахожу, что "театрального" ничего в моем предложении нет. Положение необычайное, еще не занесенное даже историей доныне на ее страницы… И меры нужны особые. Шаг, о котором я говорил, наиболее уместен. И он сразу выяснит вопрос. Наконец: приличествует ли цесаревичу российскому, хотя бы и на время бывшему императором, оставаться здесь, в Варшаве, начальником польских войск или хотя бы наместником этого маленького крулевства? Так мне думается, принц.

— Неправильно, граф. Это ваши принцы лодырничают весь век. От самого рождения их возятся с ними, как с земными богами… И эти молодчики ни военной, ни гражданской службы не несут и не знают… В Испании — еще лучше: если кто коснется руками тонущей особы королевского дома, тому грозит жестокая кара… У нас не так. Наше первое дело — служить государю, отцу или брату, по чести и совести во всех чинах, на всяком деле. Унижения в том нет, если я буду здесь и останусь, чем был. Мне здесь хорошо… Тихо, уютно живется в семье… Есть любимое, знакомое дело… Чего мне еще? Да если бы брат не захотел меня оставить здесь на моем посту, я все-таки в Питер не поеду. Поселюсь в Лазенках и заживу, как любой варшавский обыватель, с моей милой, кроткой княгиней… Знаете это, Мориоль… Что еще мне скажете?

— Что удивляюсь величию духа вашего, мой дорогой принц. Больше ничего.

— Ну, если так, доброй ночи. Уже светает… Надо часок отдохнуть… Идите. Благодарю за искреннее желание дать мне добрый совет, мой старый друг.

Утром 26 ноября, или 8 декабря по новому стилю, прощаясь с Михаилом, которому вручил все пакеты на имя Николая, Марии Федоровны, Лопухина и Лобанова-Ростовского, Константин сказал брату:

— Ну, счастливый путь, мой друг! Да хранит вас Господь! Ты видишь: я исполняю свой обет, свой долг! Неизгладимой останется во мне печаль о потере брата и благодетеля. Но я, по крайней мере чист перед его священной памятью, перед своей совестью. Эти письма говорят о том. Ты понимаешь, никакая сила в мире не может поколебать моей решимости, если бы даже почему-нибудь Николай тоже задумал не принять трона!.. Чтобы еще больше уверить в этом и матушку, и брата, я с этими решительными письмами посылаю тебя… Счастливый путь!

Простясь с. Михаилом, Константин остался один и погрузился в думы.

С необычайной яркостью зареял перед его взорами целый ряд каких-то небывалых картин.

Он словно видел все уголки России, которые узнал во время своих поездок. Везде сейчас храмы раскрыты, в них толпы народа… Звучат слова присяги на верность ему, императору Константину I… Его имя возглашают громкими голосами в торжественных молениях "о здравии государя-императора Константина Павловича"!.. Сотни полков склоняют головы, знамена, поминая его имя… Над всей необъятной Русью — звучит оно!.. Все сердца, надежды — полны им. Чего-то ждут… Благословляют или боятся… А он сам?

С неясным трепетом, подавленный, грустный — сидит он здесь, один…

И тоже ждет… Чего?.. Покоя и отдыха после стольких тревог… Или, может быть, он сам обманывает, лицемерит перед самим собой? И будет рад, если помимо его стараний чьи-нибудь усилия принудят взять в руки власть?

Может быть, втайне — душа желает, чтобы не изгладилось так быстро имя Константина Первого из памяти многомиллионной толпы людей, из души целого родного народа?..

Опустив голову на руки, задумчивый, сидит цесаревич, словно спит наяву и сам не может понять: чего он ждет, чего боится, чего желает?..

Стук в дверь пробудил его. Появился Фризе:

— Ваше высочество, простите… там…

— Ах, да, ждут… Знаю… Сейчас выйду. Все собрались? Свои и поляки? Хорошо.

В большой зал Брюллевского дворца созвал свою свиту и польских высших сановников Константин, чтобы официально объявить печальную весть, уже облетевшую весь город.

— С глубоким прискорбием должен объявить вам, господа, что государя-императора нашего, Александра Павловича, всеми обожаемого монарха, — не стало! — громким, но дрожащим голосом, со слезами на глазах объявил Константин и смолк, как бы не имея сил продолжать речь.

Мгновенно наступившую тяжелую тишину нарушали только отдельные сдержанные вздохи, невнятный шепот кратких молитв, которые вырывались у русских и у поляков:

— Помяни и упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, Александра…

А Константин, стоя с опухшими, заплаканными глазами, продолжал отирать частые слезы, текущие одна за другой и снова неожиданно, как будто против воли, запричитал:

— Наш ангел отлетел… Я потерял в нем друга и благодетеля, а Россия — отца своего. Кто нас поведет теперь к победам?! Где наш вождь? Осиротела Россия! Россия пропала, родина бедная… про-па-ла…

Легкие всхлипывания не дали дальше говорить… Закрыв платком лицо, он смолк. Снова на миг настало молчание.

Нерешительно заговорил среди тишины большой друг Константина вице-адмирал Колзаков:

— Ваше императорское величество… Россия не пропала, а приветствует ваше…

Вспыхнув, сильно схватив обеими руками за грудь, за борты мундира Колзакова, Константин вдруг гневно прервал любимца:

— Да замолчите ли вы? Как вы осмелились выговорить подобные слова? Кто вам дал право предрешать дела, до вас не касающиеся? Знаете ли, чему вы подвергаетесь? Знаете ли, что за это в Сибирь… в кандалы сажают?! Извольте идти сейчас под арест. Отдайте вашу шпагу.

Пораженный, онемевший, исполнил приказание Колзаков.

Застыв на местах, стояли все кругом, когда к ним обратился Константин:

— Да будет всем известно: государем по воле покойного императора — брат Николай. От него я жду распоряжений и потому пока все останется по-прежнему. Прошу принять к сведению, господа. Это все, что теперь я хотел сказать вам!

На поклон Константина все откланялись, и он вышел из покоя.

Волнуется Варшава. В домах, в костелах, на улицах, в кофейнях и на рынках только и речей, что о печальной новости. Никто толком не знает: кто же теперь "царем и императором"? Знакомый всем "старушек" Константин или чужой, далекий, такой суровый и холодный на вид Николай, каким помнят его варшавяне во время кратких посещений Варшавы?

А генерал Рожницкий вечером в клубе толкует со своими приятелями и говорит:

— Дело совсем спутано… Черт ногу сломит. Новосильцева он нынче оборвал два раза за то, что смел его величать: ваше императорское величество… Колзакова — прямо отрешил от адъютантства за это же самое… А я как-то нечаянно при докладе обратился к нему: "мол, ваше королевское величество"… И он ничего, бровью даже не повел… Словно ждал этого титула… Может, у них с братом условлено: тому — Россия, а этому — наше крулевство?.. Хотели же мы просить Михаила в короли? Может, теперь и выйдет по старой наше просьбе… Только с Константием придется ладить? Как думаете, панове?

— А что тут думать? Ничего не придумаешь! — отозвался спокойный, рассудительный Хлопицкий. — Видно, и сами там, в Петербурге, и здесь еще не разобрались в новых картах… Подождем. Что было, то видели. Что будет, то увидим, как говорил друг наш пан Богдан Хмельницкий…

— И то правда, — поглаживая бакенбарды, отозвались собеседники, и разговор перешел на другие дела.

День и ночь несутся курьеры со всех концов России в Варшаву и отсюда в Петербург и Таганрог.

Выбились из сил все, окружающие цесаревича, его канцелярия, слуги… А сам он осунулся, побледнел, исхудал, словно после тяжелой болезни. Только глаза сверкают по-старому и голос звучит глухо, но мощно.

Целый день он принимает курьеров, отсылает пакеты, пишет, подписывает и только за обеденным столом видится с княгиней и Павлом. Больше никого, вопреки обыкновению, не зовут теперь к столу.

Особо важная весть пришла вечером 2 (14) декабря. Примчался первый гонец из Петербурга штабс-капитан Лазарев, адъютант Николая, с большим пакетом, который лично, наедине вручил цесаревичу, еле стоя на ногах от усталости.

— 27 числа ноября месяца, — рапортует он, — имел честь принять сей пакет для вручения вашему императорскому величеству от его высочества, великого князя Николая Павловича и счастлив…

— Как раз наоборот все величанье надо было бы сказать, милейший Лазарев. Но тебе сейчас не до того, я вижу. Ступай, отдохни. Как тебя ни жаль, а нынче ж придется скакать обратно… Иди!

Ушел посланный. Константин вскрыл пакет.

— Так и знал! Экая канитель! — с досадой подумал он, развернув лист присяги "императору Константину" с подписью брата Николая.

В письме, приложенном здесь же, Николай извещал, что войска и столица присягнули Константину. Потом описал, как в самую минуту молебствования о здравии Александра примчался генерал Потапов с печальной вестью.

Сейчас же служба была прервана. Зазвучали панихиды… Свершилась присяга. Но пришлось распечатать и пакет с завещанием покойного императора.

Николай знает об отречении Константина. Верит ему. Но теперь, когда Константин всеми признан императором, ждет: как решит сам Константин? Подтвердит ли прежнее свое намерение или возьмет власть и корону, принадлежащие ему по праву старшинства?..

Во всяком случае, Николай просит брата скорее принять правление, верить в его преданность и немедленно явиться в столицу, чтобы не дать возможности злым влияниям поднять смуту в войсках, чего можно опасаться.

— Смотрите, и он сомневается в моем решении… И он зовет на трон! — чуть не вслух подумал Константин. — Нет, этому надо положить конец!

Быстро, твердо набросал он несколько французских строк на листке и перечел:

"2 (14) декабря, 1825 г. Ваш адъютант, любезный Николай, по прибытии сюда вручил мне немедленно ваше письмо. Мое решение непоколебимо и освящено моим покойным благодетелем, императором и повелителем. Приглашение ваше приехать скорее не может быть принято мною и я объявляю вам, что удалюсь еще дальше, если все не устроится согласно воле покойного нашего императора. Ваш по жизнь верный и искренний друг и брат, Константин. Варшава".

В ту же ночь помчался обратно с этим письмом бедный, измученный Лазарев, за которым Курута следил до отъезда, как тень, по распоряжению Константина.

Прошло еще три коротких, зимних дня, которые для Константина и всех окружающих его были бесконечными днями напряжения и хлопот.

Без особого доклада пускали экстренных гонцов и курьеров из обеих столиц к цесаревичу, который работал почти круглые сутки, меняя своих секретарей, адъютантов, начальников частей, но сам оставаясь бессменно на посту. И, несмотря на усталость, на душевные волнения, он находил время и возможность отпускать еще свои излюбленные шутки и крупно посоленные остроты.

Встречая столоначальника Никитина, посланного из Сената с бумагами для подписи, Константин вспомнил, что столоначальник — ярый картежник и, не принимая пакета, на котором стояло: "Его Императорскому Величеству, Константину Павловичу", с ядовитой любезностью спросил посланного:

— Господин Никитин, вам чего угодно от меня? Я уж давно не играю ни в "кребс", ни в какие иные игры.

Взял за плечи опешившего чиновника и легонько повернул по направлению к дверям.

В тот же день покрытый пылью явился к нему адъютант московского генерал-губернатора, ротмистр Демидов со всеподданнейшим донесением по первопрестольной столице; пакет адресован был "государю императору Константину".

— Передайте князю, что не его дело вербовать в российские цари! — сухо отрезал цесаревич и приказал, немедля ни часу, скакать посланному обратно в Москву.

— Благодарите князя за моцион, который он вам предписал, — заметил при этом раздраженный цесаревич.

Он видел, что каша с каждым днем, с каждым часом заваривается все гуще, путаница все усложняется… Чуял печальный исход из всей этой сумятицы и становился нервнее день ото дня.

Утром 6 (18) декабря в обычную пору проснулся цесаревич, с зарей. Но такая тяжесть владела им, все тело так ныло, что подняться было трудно.

А левая рука, за последние дни порою словно немеющая по утрам, сейчас казалась совсем налитою свинцом и нельзя было пошевелить ею или двинуть онемевшими бледными пальцами.

— Этого не хватало: свалиться!.. Параличом захворать! — подумал Константин.

На зов пришел камердинер, с тревогой поглядел на изменившееся лицо цесаревича и, едва дослушав приказание, кинулся за Кучковским, штаб-доктором, который постоянно лечил и Константина.

Осмотрев внимательно цесаревича, доктор состроил довольное, веселое лицо:

— Ну, конечно, сущие пустяки! Нервная усталость. Сердце не так правильно гонит кровь по телу. За ночь руки и отекают. Видите, ваше высочество, стоило доктору ее взять в руки и рука ваша отошла… Ха-ха-ха!.. Пустое. Беречь бы себя немного надо… Не так утомляться… и… Молчу, молчу. Вижу, изволите на меня хмуриться… Понимаю: время такое, что не пора отдыхать… Хе-хе-хе. Обойдемся пока и микстурочками… Вот, я там приготовлю и пришлю вашему высочеству. Только уж извольте аккуратно пить… А не то, — сразу вполне серьезно заговорил умный врач, знающий своего больного, — глядите, ваше высочество, и совсем не сможем дальше волынки тянуть… Так уж послушайте немного своего старого "коновала", как изволите звать меня… Хе-хе-хе… Знаем-с… знаем-с. И не обижаюсь нимало… Конь — создание прекрасное… Поглупей человека, да и тоже не всякого! А по строению чудное создание… Да еще массажец нужен… Я буду по вечерам и утром присылать одного человечка. Мастер он у меня. И ванны почаще надо… Я уж поговорю с камердинерами, ваше высочество… Вот и все… А то — пустое… Хвори нет никакой особливой… Усталость одна…

Так, успокоив Константина, но в то же время внушив, что лечиться необходимо, старик-врач вышел.

Едва только он очутился за дверьми, спокойное, почти веселое выражение лица сразу изменилось на тревожное, даже испуганное. Он отвел в сторону камердинера Фризе, преданного цесаревичу старого слугу, дежурившего сейчас при князе, и негромко стал ему что-то говорить.

Фризе тоже нахмурился и утвердительно закивал головой:

— Будьте покойны, ваше превосходительство… Все будет исполнено. А если желаете, чтобы дело вернее еще было, осторожненько потолковать бы надо с ее светлостью, княгиней…

— Со светлейшей нашей? Мне не поверит она. Не любит меня за что-то княгиня светлейшая. Уж ты сам как-нибудь тут постарайся… У тебя есть ходы, я знаю… Ты — умная голова.

— Уж постараюсь, ваше превосходительство… Поберегу нашего князя-голубчика. Извелся он и то совсем…

Это было утром, а в обеде Константин, особенно оживленный, разговорчивый, сидел за столом не вдвоем с княгиней, как всегда; красивый, представительный светский генерал Опочинин, бывший раньше адъютантом самого Константина, потом любимец Александра, сумевший и у Николая заручиться доверием и дружбой, — сидел за третьим прибором, рассыпаясь в рассказах о Петербурге, из которого он выехал всего 7 дней тому назад, 29 ноября, и, не хуже фельдъегеря, на восьмой день достиг Варшавы.

Любезный, с округленными манерами, с бархатным голосом, умный и веселый, генерал умел легко овладевать людьми.

Сейчас он в серьезном тоне сообщал о событиях довольно печальных, но жизнь и какая-то ликующая сила одевали приятным отблеском грустные его рассказы:

— Представьте себе, ваша светлость… Ваше высочество… Торжественное служение. Молебен о здравии… И вдруг генерал Потапов, вы знаете его, ваше высочество. Покрытый грязью, пылью… Мы сразу догадались… Пришлось доложить его высоче… Его величеству… Молебен остановили. Заупокойные службы… Императрица-мать в обмороке… Его высо… величество обращается тогда к супруге: "Позаботьтесь о матушке… А я иду исполнить свой долг!" Исторические слова. И никто не мог себе представить, что в тот момент, когда граф Милорадович объявил ему тяжелую весть, с ним самим сделался обморок. И доктор Рюль, бывший здесь по счастью, быстро привел в чувство нашего государя… Затем, понятно, присяга дворцового караула, гвардии, войск… Собрание сената, государственных чинов… Ну и прочее… И вдруг этот пакет. Завещание… Поскакал к вам Лазарев… Я теперь лишь узнал, что вы ответили, ваше высочество… Но, думается, это не успокоит там никого. Николай Павлович высказал прямо: "Отречение дано было цесаревичем. Оно недействительно для императора Константина. Если бы он только и теперь пожелал подтвердить прежнее решение, тогда, конечно, воля его будет для меня священна. Не иначе!" Так говорил Николай Павлович, ваше величе… pardon, ваше высочество!.. Совсем я сбился теперь с этими переменами…

Говорит генерал, а сам зорко, хотя и осторожно вглядывается в хозяина, словно в душу желает ему заглянуть и вызвать самые сокровенные мысли.

Но Константин, хотя и хмуро, однако прямо глядит и говорит:

— Не мудрено спутаться. Очень уж вы там осторожны и умны в Петербурге. Смотрите, как бы не перемудрить. Я не царь и царем не буду. Вот и она вам подтвердит… Княгиня скажет, как твердо мое решение… Вас я не отпущу, Опочинин. Но если нужно, сорок раз готов подтвердить уже сказанное мною: пусть там огласят манифест и завещание покойного государя, и дело с концом…

— Да, это, полагаю, будет лучше всего, — быстро подтвердил Опочинин. — А здесь ваше высочество уже огласили свою волю? — осторожно, будто мимоходом спросил он.

Константин ответил не сразу. Не то смутился, не то задумался. Потом, не глядя на Опочинина, заговорил:

— Я не хотел здесь начинать без приказа из Петербурга… Но если вы полагаете… Да, вы правы. Надо здесь огласить, и тогда крышка. Всему конец. Завтра дело будет сделано…

Ничего не говорит, только поощрительно кивает головой любезный генерал.

И тут же обращается к княгине:

— Как здоровье вашей светлости? Должно быть, волнения последних дней не прошли бесследно?..

— Ах, не говорите, мой генерал! — довольная, что и она может принять участие в беседе, отозвалась Лович. — Я так страдаю. И за себя, и за него… Один Бог дает нам силы… Страдать и терпеть — участь людей не земле…

Выйдя от цесаревича, Опочинин весь остаток дня мелькал то здесь, то там, словно старался узнать общее настроение, выспросить все, что касается самого Константина, его окружающих и важнейших представителей польского общества.

На другой день он в числе первых явился на большой плац, где Константин собрал гвардию, все войска, куда сошлись десятки тысяч обывателей Варшавы, чтобы поглядеть на небывалое зрелище.

Наследник российского и польского престола, император и король Константин Первый, как его уже поминали во всех храмах империи, — бледный, но важный и серьезный, — объявил о смерти императора Александра, о его таинственном завещании, согласно которому престол переходит к младшему брату Николаю, прочел свое отречение, полное таких самобичующих выражений, обидных для благородного принца…

Опочинин в разговоре успел ему сказать, что императрица-мать была тронута подвигом самоотвержения Николая, не желающего принять корону иначе, как из рук старшего брата. И Константин оценил этот подвиг, ответил на него, по своему обыкновению, громко и прямо.

Кончилась присяга Николаю, разошлись войска и народ.

Вторично присягу подписал Константин и велел приготовить к отсылке с курьером. А сам, бледный, усталый, вернулся во дворец.

— Теперь, надеюсь, все кончено! Оставят меня в покое, — с горькой улыбкой заметил он Опочинину, который один сопровождает его в коляске. Но покоя не узнал еще цесаревич.

Последний курьер из Петербурга, офицер Белоусов примчался 8 (20) декабря.

Он выехал из столицы 3 (15) числа, посланный немедленно после того, как Николай прочел письмо от 26 ноября ст. стиля, привезенное братом Михаилом.

Снова подтвердил Николай Павлович Константину, что вся Россия присягнула, что и сам Николай готов быть верным слугой признанному императору. Если же тот решил снять с себя венец, пусть даст прямое приказание.

Константин вышел из себя:

— Десять, двадцать, сто раз готов повторить: я отрекаюсь. Я отрекся… Я не царь! Он пусть управляет. Но так тянуть нельзя! Начнется смута! Пусть немедленно объявит, что царство за ним!..

Такого же содержания письмо повез Белоусов обратно в Петербург, куда примчался уже на пятый день, 12 (24) декабря. Он же передал Николаю вторичную присягу Константина и секретное письмо от Опочинина.

Преданный генерал прислал подробный отчет обо всем, что видел и слышал в Варшаве, особенно, что касалось цесаревича, и ручался, что последний говорит и поступает искренне, не таит в себе каких-либо скрытых, опасных для нового государя, мыслей и планов…

— Дело кончено! — сказал Милорадовичу Николай. — Послезавтра я буду мертв или царем. Но если даже на один час придется мне быть императорам, я докажу, что был того достоин!..

Манифест о замене Константина на троне императором Николаем был подписан и 14 (26) декабря оглашен перед войсками…

Разыгралась грозная буря, произошло столкновение братьев с братьями. К вечеру восстание, подготовленное уже давно, угасло, затопленное в крови бунтовщиков.

Шесть дней спустя Константин получил от нового государя извещение о восшествии на престол. Оно гласило:

"Дорогой, дорогой Константин, ваша воля исполнена, я император, но какою ценою! Боже мой! Ценою крови моих подданных!.."

Горько плакал цесаревич, прочитав эти короткие, страшные строки.

В тот же вечер, 20 декабря, большое собрание было у князя Адама Чарторыского. О чем говорили там? Никто не узнал из "чужих", особенно из "москалей". Но было решено, что еще не пришла пора выполнить давно задуманное дело, осуществить святой план освобождения отчизны от чужого гнета. И еще в разных местах Варшавы собирались люди, толковали, спорили и расходились угрюмые, печальные, повторяя:

— Нет, видно, еще не пробил час… Еще не сжалился Пресветлый Иисус над бедной отчизной… Надо потерпеть… надо еще подождать… Но когда настанет желанная пора?..

Никто не договаривал… Все знали, чего они ждут, что будет, что должно быть и скоро-скоро… Если только милосердный Бог и Пресвятая Матерь Его не совсем отступили от порабощенной Польши, от ее покоренного народа.

Вдвоем с княгиней Лович сидел цесаревич в своем Бельведере.

Свечи ярко горели. За окнами выла метель. Он молчал. Она тихо шептала молитвы и повторяла:

— Боже мой! Сколько крови и жертв всегда требует власть… Сколько жизней и крови обагряет все венцы мира… Нет, хорошо, что мы с тобой не носим этих залитых кровью венцов…

— Да, хорошо, хорошо это, моя голубка!.. Но те, убитые, они не оживут… И еще сколько будет казнено… Зачем же это, Господи? — с тоской кинул он вопрос, словно обращаясь к темному, холодному небу.

Но он не получил ответа.

За окнами выла метель. По темным городским улицам расходились по домам какие-то угрюмые люди, весь вечер горячо обсуждавшие дела далекой России, печаль и язвы родного края и не решившие ничего.

Они тоже глядели на небо, словно пытались узнать: скоро ли блеснет заря освобождения?

Но темно было там, наверху, клубились густые тучи и молчала немая высота…



Читать далее

Глава III. ПЕРЕВОРОТ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть