Часть III. Лицом к лицу

Онлайн чтение книги Чаша терпения
Часть III. Лицом к лицу

1

Сто лет назад, еще в годы Крымской войны 1853–1856 годов, в России, в Петербурге, была создана Крестовоздвиженская община сестер милосердия — первая в мире добровольная общественная организация по оказанию помощи больным и раненым воинам, получившая затем название Красного Креста и широкое распространение во всех странах земного шара.

По призыву выдающегося русского хирурга — участника Крымской войны Николая Ивановича Пирогова, сестры Крестовоздвиженской общины были первыми женщинами, которые пошли ухаживать за ранеными на поле боя, под разрывы снарядов и пуль.

Патриотизм русского народа, его беззаветная преданность родине, готовность ценой своей жизни и крови отстоять свою священную землю от любого врага, желание возвеличить и прославить отечество бессмертными подвигами известны еще с древнейших времен, от походов Игоря и Ледового побоища до Великой Отечественной войны 1941–1945 годов.

Великая гуманность нашего народа и преданность братству известны всем народам на земле испокон веков. Русские всегда идут на помощь к тому, кто находится в беде.

РОКК — Российское Общество Красного Креста, официально учрежденное 3 мая 1867 года, хотя и представляло собой в то время казенную филантропическую организацию, однако, в основе его были заложены гуманные идеи, которые привлекали к нему передовых людей России, стремившихся придать Красному Кресту характер широкой общественной организации. Благодаря энергии этих людей РОКК, проявляя образцы гуманности, нередко шел впереди обществ Красного Креста других стран. Так, во время франко-прусской войны 1870–1871 годов, итало-абиссинской войны 1895–1896 годов, войны Англии с Трансваалем РОКК посылал во Францию, Германию, Абиссинию и Южную Африку санитарные отряды и оказывал помощь раненым и больным воинам этих стран.

Большую роль сыграл Красный Крест в годы после присоединения Средней Азии к России по оказанию медицинской помощи населению.

По проекту положения 1867 года, разработанному генерал-губернатором фон Кауфманом, медицинский персонал в Ташкенте состоял из одного врача и повивальной бабки. Естественно, что при таком положении все здравоохранение находилось в руках мулл и знахарей.

Это вполне устраивало царское правительство, колонизаторская политика которого состояла именно в том, чтобы держать народы в темноте и невежестве, сохранить средневековый уровень их быта и культуры.

Однако в последние десятилетия XIX и в начале XX века Туркестан населялся уже не только чиновниками, военными, купцами, подрядчиками и различными дельцами, но и привлекал людей передовой русской науки и культуры своими этнографическими особенностями, географией, флорой и фауной, культурой народов Средней Азии, ее историей, походами Александра Македонского и железного Тамерлана. Богатейший, чудесный край, расположенный, как казалось, где-то на краю земли, затянутый жемчужно-бирюзовой дымкой, манил пылкие молодые сердца своей восточной экзотикой, возможностью отдать свои силы и знания далеким и добрым людям.

В дорожных тарантасах и с караванами верблюдов, преодолевая великие пространства казахских степей, жажду, болезни, ехали сюда от самого Оренбурга путешественники и ученые, художники и строители железных дорог и мостов, врачи, фельдшера, фармацевты и сестры милосердия, рабочие и ремесленники, учителя и библиотекари, ехали представители передовой русской интеллигенции.

В жизнь, быт, культуру узбекского народа именно эти люди внесли много нового, передового, прогрессивного.

Но как раз этого не хотело и боялось царское правительство, боялось духовного роста колониальных народов.

Впоследствии историк так писал об этом времени: «Политика царизма в области быта и культуры узбекского народа в основном была направлена на сохранение старых обычаев и средневековой отсталости. Царизм не затрагивал и основ ислама, так как его религиозная мораль, подобно христианству, не противоречила интересам эксплуататоров и угнетателей. Царизм охотно пользовался услугами мусульманского духовенства».

Но караван времени, как говорят на Востоке, всегда в пути.

1 мая 1899 года была открыта железная дорога от Красноводска до Ташкента, а 1 января 1906 года — от Оренбурга до Ташкента.

С этого времени приток русских прогрессивных сил в Среднюю Азию еще больше увеличился. Передовая демократическая культура русского народа все более настойчиво и очевидно входила в жизнь местного населения. Началось взаимообогащение культур талантливых, трудолюбивых народов Средней Азии и русского народа, зарождение истинного братства и дружбы узбекского, туркменского, казахского, таджикского, киргизского и русского народов.

2

Утром, к своему удивлению. Надя проснулась с чувством светлого покоя и какой-то новой неожиданной радости в душе. Откуда, отчего вдруг пришли к ней эти чувства?.. Ведь с вечера никак нельзя было этого ожидать. Голова полна была думами об отце, а сердце словно не билось, а гудело тревожно, гулко, настойчиво, как набат, заставляло думать совсем о другом. Потом она поговорила с Августом и даже обрадовалась, когда он возмутился и закричал на нее. Ей сразу стало легче, она уснула, но во сне опять увидела Августа. Он будто бы лежал в соседней комнате, один, отделенный от нее глухой стеной. Но в стене было странное отверстие, величиною с пудреницу, даже не отверстие, а решетка из белой латунной проволоки. Сквозь эту маленькую решетку, похожую на тюремный глазок, Надя украдкой смотрела на Августа, и было почему-то очень страшно, жутко на него глядеть. Он будто бы лежал у стены, на железной кровати, и все время странно ворочался, извивался по-змеиному, с закрытыми глазами, но не издавал ни звука. Надя не могла понять, то ли он был ранен, то ли нет. Ей хотелось, чтобы это был не он, не Август, и она пристальнее смотрела на него сквозь маленькую латунную решетку, но к ее ужасу это был именно он, Август.

Потом снились Курбан, Тозагюль с маленьким черноголовым Рустамом и Желтая птица в своем лисьем малахае, но, когда еще среди ночи Надя проснулась, она не могла вспомнить, как они снились ей. Немного погодя она опять уснула и спала уже без сновидений, крепко, до самого утра.

И вот теперь, проснувшись, она вдруг почувствовала, что у нее легко и светло на душе.

Несмотря на позднее утро, на ласковое осеннее солнце, уже взошедшее над городом, в комнате от опущенной шторы на окне было тихо, полусветло. Но о том, что утро уже было позднее, а солнце ласковое и ясное, каким оно бывает в октябре только здесь, в Азии, Надя судила по светлой полоске на рубиново-красном ковре над кроватью, проникавшей из окна сквозь щель, по мягкому оранжевому, несмотря на опущенную штору, полусвету, заполнявшему всю комнату, по веселому свисту какой-то птахи за окном на тополе.

Надя послушала птаху, подумала с улыбкой: «Ах ты, певунья! Разбудила меня своим звонким голосом».

Внезапно свист ненадолго оборвался, но Надя почему-то продолжала напряженно ждать его и дождалась: свист опять раздался, но уже не так звучно и сильно, издалека: наверное, птаха перелетела на соседнее дерево.

Продолжая радостно прислушиваться к птичьему свисту и глядеть на дрожащую светлую полоску на ковре, Надя вдруг вспомнила вчерашнюю демонстрацию у Константиновского сквера, мощный звук карная и того сильного босого узбека в черном стеганом, перепоясанном красным платком халате, который без устали гудел в карнай; вспомнила Кузьму Захарыча и опять удивилась тому, как он быстро и неузнаваемо изменился, вспомнила лозунги, колыхавшиеся над головами людей, весь этот шум и гул. Она ясно понимала: он был тревожен, грозен — этот гул, но почему-то наполнил ее сердце радостью, волнением.

«Так вот почему хорошо мне сегодня, — подумала она. — Это и есть… мое вчерашнее чувство. А?.. Оно, да? А зачем? При чем тут я? Что я для этих людей? Нет. Не может быть. Не оно… Совсем, совсем не то. Это всего-навсего птаха. А мне стало хорошо. Ну и пусть. Все равно надо идти в общину получать медикаменты. Идти сегодня же. Сейчас. Немедленно».

3

— Ну вот и все, Федор Федорович! — сказала она управляющему. — Распорядитесь, пожалуйста, чтобы мне выдали медикаменты. А то я уже была в общине у госпожи Золотовой, была, как вам доложили, у вашего помощника. Они сказали, что не могут выполнить мою просьбу без вашего распоряжения.

— М-да. Стало быть, вы утопили и медикаменты, и дрожки, и еще жеребенка?

— К несчастью, да.

Управляющий встал из-за стола, заложил руки за спину, несколько раз прошелся по кабинету.

— А как же сами?.. Ах да, вас вытащил кучер, — сказал он, продолжая кружить по кабинету.

Надя то смущенно следила за ним взглядом, то открывала свой ридикюльчик, доставала маленький белый, похожий на большую пушинку, кружевной платочек, прикладывала его ко лбу и снова прятала в сумочку, громко щелкая замком.

Управляющий, наконец, сел, сцепил руки, положил их на стол.

— М-да, — сказал он, выкатив свои свинцовые глаза на собеседницу. — Стало быть, вы сестра милосердия?

— Да.

— Ваше происхождение, имя, отчество и фамилия?

— Я вам уже говорила, господин управляющий.

— Малясова?

— Да. Надежда Сергеевна.

— И не стыдно вам?

— Как? Что? Я вас не понимаю.

— Но? Так-таки не понимаете?

— Не знаю, что вы имеете в виду, позволяя себе подобную грубость в обращении… с женщиной.

— Это не грубость, госпожа Малясова. Я повторяю: не стыдно вам?

Он снова поднялся, быстрыми большими шагами обошел кабинет, остановился, взялся руками за спинку кресла.

Надежда Сергеевна снова принялась было открывать ридикюльчик, но вдруг глухо защелкнула его стиснутыми руками, встала.

— Объяснитесь, прошу вас, — сказала она.

Но управляющий молчал, глядел на нее снисходительно, чуть-чуть презрительно и сожалеюще.

— Я вот о чем, — сказал он, ударяя сразу обеими ладонями по спинке кресла. — Охота вам возиться с этими туземцами, а? Ради них мотаться по кишлакам, рисковать здоровьем? И даже жизнью? А молодость? Разве вам не жалко вашу молодость?

Он говорил, а она все пристальнее смотрела на него. Его круглые, как свинцовые шары, глаза в свободных впадинах, столь просторных и больших для глаз, что если б не тонкие веки, которые их обтягивали и держали, то они, наверно бы, выкатились оттуда, как из ореховой скорлупы; его высокий седоватый ежик на голове, длинное костистое лицо, жесткие подстриженные усы, острый большой кадык на дряблой шее, узкие плечи, длинные крупные руки — все в нем показалось ей вдруг столь отвратительным, нечеловечески уродливым, что она хотела и не могла отвести от него свой взгляд, продолжая смотреть, как на чудовище, — с интересом, страхом и омерзением.

— Вы молчите? А ведь мне вас жаль. Плюньте на этих дикарей. Переезжайте в город. Я дам вам должность здесь, в окружном управлении Общества Красного Креста. Вы так прелестны, так очаровательны… Вам ли ездить по пыльным дорогам и грязным кишлакам?!

Она не дослушала его и молча пошла по длинному кабинету к двери.

Он остолбенел. Умолк, провожая ее глазами.

Она вышла за дверь. Остановилась, открыла сумочку и опять вошла в кабинет.

— Господин управляющий, дайте распоряжение, чтобы мне выдали медикаменты, — сказала она с порога. — Я сегодня должна вернуться.

— Медикаментов не будет, — отрезал он.

— Не будет? Как?

Она мгновенно все забыла: и то, что думала о нем минуту назад, и то, что он говорил ей.

— Я на вас надеялась, господин управляющий, — сказала она тихо, невольно двигаясь опять медленными шагами к столу. — Очень надеялась. И не думаю, что вы откажете. Вы не должны… не можете отказать. Ведь вы председатель! Председатель Общества Красного Креста! Вы призваны соблюдать…

— Что? Принцип гуманности и человеколюбия?

— Да. Именно это.

— Медикаментов не будет, — повторил он более сдержанно, но твердо, сидя за столом и перелистывая бумаги.

Она с минуту молчала, потом спросила беспомощно:

— Так что же мне теперь делать? Я не могу уйти без этого. Не могу вернуться туда без медикаментов. Поймите. Там много больных, и они ждут меня.

— Бросьте к черту свой альтруизм! Свою филантропию! Противно слушать! — вдруг закричал он и выкатил опять на нее свои круглые глаза. — Лучше представьте мне письменное объяснение… по поводу вашего происшествия.

— Моего происшествия? А какое это имеет отно…

— Если не хотите пойти под суд, — сказал он резко, перебив ее на полуслове.

— Как под суд? Что вы говорите, Федор Федорович?

— Извольте называть меня… согласно занимаемому мною положению и званию.

— Простите. Я оговорилась. Но за что под суд?

— Одним словом — напишите.

Он не глядел на нее, продолжая быстро, с треском, шумно листать бумаги.

— Что написать?

— Куда вы дели целый ящик медикаментов?!

— Я же объяснила. Трагический случай.

— Меня это не волнует. Мне интересно знать: где медикаменты? Куда вы их деваете?

— Четыре раза в год я представляю вам отчет.

— Не читал. Не знаю.

— Я повторяю: четыре раза в год я представляю отчет о своей деятельности и расходовании медикаментов Туркестанскому окружному управлению российского Общества Красного Креста. Они должны быть в делах. Затребуйте.

— Допустим. Отчет вы представляете. А кто может поручиться, что это так, а не иначе?

— Не понимаю.

— Ведь вы одна на целую волость?

— Одна, к сожалению.

— Не знаю, сожалеете ли вы об этом. Склонен предположить обратное.

— Вы говорите дерзости, господин управляющий. Вы просто оскорбляете меня.

— В таком случае объясните мне, пожалуйста, зачем вы поехали в эту азиатскую глушь одна? Зачем?

— Чтобы принести людям пользу.

— Ах, пользу! Но почему одна? Почему согласились ехать не только без врача, но даже без фельдшера?!

— Потому что их нет! Не хватает даже для Ташкента. И вы это знаете, господин управляющий. Почти каждый свой отчет я заканчиваю просьбой — направить в волость фельдшера, уже не говорю — врача. Фельдшера! Но вот уж который год к моей просьбе остаются глухими. И это преступление. Вы не можете себе представить, в каких ужасных бытовых условиях находятся местные жители в кишлаках и селениях, русские переселенцы в деревнях. Даже каменное сердце, кажется, способно лопнуть при виде этих несчастных обездоленных людей: дехкан, поденщиков, батраков, женщин, детей. Сколько среди них больных малярией, трахомой, фурункулезом, стригущим лишаем, сколько случаев заболевания оспой! Я успеваю объехать только одну волость, и то летом, а в другое время года они вынуждены обращаться за помощью к знахарям и колдунам. А у этих сердце в шерсти. Они не лечат, а истинно калечат людей да еще за это буквально обирают своих несчастных пациентов. Не брезгуют ни кринкой молока, ни деньгами, ни курицей, а если удастся, уведут и барана, и телка, или малолетнюю дочь какого-нибудь темного забитого дехканина заберут себе в жены, а то просто бессовестно перепродадут ее за богатый калым. В кишлаке, где я живу, есть знахарь Бабаходжа…

— Знаю его. Захаживал он ко мне. С жалобой на вас, — сказал управляющий, почему-то вдруг решивший терпеливо выслушать посетительницу.

— С жалобой? Это интересно. На что же он жаловался?

— Да надо вам заметить, не без оснований, — сказал управляющий, перестав перелистывать бумаги и снова выкатив глаза на собеседницу. — Во-первых, жаловался, что вы притесняете его, не даете ему возможности жить, существовать, зарабатывать на хлеб насущный.

— Зарабатывать? Не даю грабить, обманывать простых доверчивых людей. Не даю, чтобы он травил их, убивал своими мерзостными снадобьями.

— Во-вторых, жаловался, что вы действуете против мусульманской религии, отвращаете от нее единоверцев.

— Да, местный мулла, конечно, на его стороне. Но вы сами понимаете, нельзя делать компрессы из конского навоза или прикладывать к ожогу паутину. Если я восстаю против этого, разве это значит, что я действую против религии? И разве в данном случае вы не на моей стороне?!

— М-да… — Управляющий положил обе руки на стол, но остался строго и прямо сидеть в кресле, плотно прислонившись к высокой спинке. Глаза его стали кататься под тонкими в синих жилках веками то вправо, то влево. Он глядел то на с дну руку, то на другую, может, любовался белыми манжетами и золотыми запонками, а может, своими крупными, худыми, сильными пальцами. — М-да… — повторил он и продолжал. — В-третьих, он жаловался, будто вы там устраиваете митинги на улицах. Впрочем, это было давно, и туда выезжал сам господин Зазнобин из охранного отделения.

— Да, приезжал. Но по-пустому. Не следовало бы, — равнодушно, с оттенком легкого презрения сказала Малясова. — Вот этот знахарь вам жаловался, — продолжала она, с интересом наблюдая, как перекатывались в просторных глазницах круглые глаза управляющего: вправо — влево, вправо — влево, но не спеша, тяжело, с паузами, в течение которых он смотрел, любовался руками, сначала одной, потом другой. «Ужасные глаза. Но кого, кого они мне напоминают?.. — думала Малясова. — Ах да… Стенные часы у Бруткова в Ореховке… с филином», — вспомнила она. — А не рассказал ли вам этот преподобный знахарь, как он отравил целую семью красной кровяной солью, железо-синеродистым калием?

— Не суть важно. Однако я наслышан. Не помню, кто мне рассказывал, но знаю, что некая сестра милосердия спасла туземцев от неминуемой смерти.

— Некая сестра милосердия — это я, господин управляющий…

— Да, я догадываюсь. У нас еще есть одна такая — госпожа Ягелло Маргарита Алексеевна.

Он, наконец, убрал со стола свои длинные жилистые руки, и Надежда Сергеевна почему-то с облегчением вздохнула.

— У нее большой опыт и помешана на альтруизме. В любую погоду в любую даль помчится на какой угодно повозке, хоть на туземной арбе, хоть верхом на осле, лишь бы сказали, что туземцу плохо.

— Ну, я русская, однако Маргарита Алексеевна ко мне тоже приезжала, — сказала Малясова.

— Должен признаться, что доктор Магнетштейн Яков Борисович, который заведует городской больницей и постоянно лечит мою семью, тоже для всяких процедур присылает Ягелло. Ну… и я доволен.

«До чего же все-таки тошнотворная личность», — подумала Малясова, глядя, как управляющий, все так же прямо, не сгибаясь, сидел в кресле и, уронив к груди свою стриженую под бобрик голову на длинной шее, не глядя на собеседницу, был очень серьезно занят какой-то детской забавой: растопырив пальцы, он разводил руки в стороны и снова медленно сводил их одну к другой кончиками пальцев, но так чутко, боязно, осторожно соприкасая их друг с другом, точно как раз самые концы пальцев были обожжены и кровоточили. «Но это занятие, кажется, его успокаивает. Чем бы дитя не тешилось… Только бы у меня хватило терпения. Только бы добиться… Но о каком суде он говорил? Неужели кто-нибудь может предположить, что я куда-то сбываю лекарства… не по назначению?» — думала Малясова.

— Да, Маргариту Алексеевну Ягелло, конечно, нельзя сравнить с знахарем, — сказала она и вдруг заметила, как руки управляющего, которые снова начали было сходиться, вдруг приостановились, помедлили и опустились на колени.

Он взглянул на Малясову.

— Стало быть, вы хотите меня сравнить с туземцем?.. — спросил он сдержанно.

— Отнюдь. Что вы, господин управляющий! — сказала она, думая в то же время о том, что вот сейчас, кажется впервые в жизни, говорит неправду, и почувствовала, как жар кинулся ей в лицо. — Я просто хотела рассказать, как он, этот знахарь, прививает оспу. Полагаю, что вам как управляющему нашим Туркестанским Обществом Красного Креста небезынтересно это знать. Так вот, у этого знахаря имеется маленький деревянный сосудец, ну наподобие корытца, что ли, в котором у него хранится прививочный материал. А что это за прививочный материал? Это корки, которые он взял от больного натуральной оспой, завернул их в вату, положил в этот сосудец и налил туда воды. Этой-то водой он и производит прививки. Местом прививок он выбирает пространство между большим и указательным пальцами, где предварительно делает небольшую ранку. Год назад я писала об этом в своем отчете.

— Молодец. Он ученый человек — этот знахарь. — сказал и одновременно не то коротко засмеялся, не то громко кашлянул управляющий. — И при том, я бы сказал, смелый! Смелый знахарь, если он идет к больному черной оспой и берет от него эти… корки.

— В смелости ему действительно отказать нельзя. В нем столько же смелости, сколько нахальства. Но сам этот процесс оспопрививания выдуман не им. Это ремесло передано ему по наследству отцом.

— Вот и пусть они этим ремеслом занимаются, — снова мирно сказал управляющий. — А вы… вы перебирайтесь-ка в Ташкент. Ну что вам?… Что вам до них, скажите-ка мне на милость?! Что вы, ей-богу, себя не жалеете?!

— Господин управляющий, — проговорила Малясова, — я рассказала вам об этом знахарстве затем, чтобы вы сказали мне… ну хотя бы велели немедленно вернуться. Ведь я там нужна! И не знаю… просто не могу допустить, что вы этого не понимаете.

Управляющий положил вытянутые руки на стол, сжал кулаки.

— Ну так возвращайтесь, коли вам хочется гнить, — сказал он, и кулаки его побелели от того напряжения, с которым он все крепче сжимал их.

— Гнить?.. — спросила Малясова.

Она опять сидела бледная, жгучими непроницаемо-черными глазами смотрела на него.

— Да, гнить. Пропадать, одним словом. Хотя бы от малярии или… Я не знаю…

Было очевидно, что ничего не знал этот управляющий: ни людей, которые населяли этот край, ни их нравы и обычаи, ни их горести и радости, не знал вообще, как они живут, а только слышал от кого-то. Не знал он ни медицины, ни своих подопечных коллег и подчиненных, не знал ничего, не знал даже того, чем и кем он руководил.

Он просто был глуп.

Она поднялась. Долго молчала. Должно быть так долго, что это показалось ему подозрительным и он выкатил на нее свои чугунные глаза.

— Отправляйтесь, — повторил он. — Отправляйтесь, хоть к черту в пекло, если… вы не понимаете отеческих слов.

— Отеческих?!

— Да. Мне вас искренне жаль. Я как председатель общества призван в первую очередь заботиться о своих соотечественниках, а не об этих… азиатах.

— Хорошо. Я отправляюсь. Но дайте распоряжение, чтобы мне выдали медикаменты, — сказала она.

— Я вам в четвертый раз повторяю: медикаментов не будет. И потрудитесь написать объяснение.

— Хорошо. Я напишу объяснение. Хотя не понимаю вас… Вы говорили об отеческой заботе… о том, что вам искренне жаль меня, и вдруг снова, как будто грозите мне… судом, что ли?

— Да. Именно судом, если вы не возместите обществу убытки…

— Убытки? Какие убытки?.. О чем вы говорите?..

— Потерянные медикаменты, телега, жеребенок… Вот так.

— Но… у меня нет сбережений. Я живу на жалованье.

— Не знаю. Ничего не знаю.

Он раздвинул пошире положенные на стол руки, растопырил пальцы с белыми известковыми ногтями. Глаза его в просторных больших орбитах снова начали кататься то вправо, то влево.

— Нет, вы знаете! — вдруг неожиданно для себя с гневом сказала Малясова.

Глаза его остановились, но не поднялись на нее, смотрели вниз, на стол.

— Знаю?.. Что я знаю?..

— Знаете, что обязаны мне выдавать медикаменты бесплатно.

— Бесплатно? Где это написано?

— Написано в законе. А вы заставляете меня брать с бедных людей последние их гроши, и я беру. И отдаю их вам.

— Мне? Позвольте, позвольте…

— Да, в кассу, которой вы распоряжаетесь. Хотя в законе сказано…

— Помилуйте, в каком законе? — спокойно перебил он ее. — Что вы мелете чепуху?!

— В каком? А вот он лежит у вас на столе. Разрешите?..

И прежде чем он успел возразить, она взяла у него с зеленого сукна довольно объемистую тетрадь в мягкой бирюзовой обложке.

— Я только зачитаю вам триста восемьдесят четвертый параграф, господин управляющий. Слушайте: «Врач обращающимся к нему для лечения туземцам подает безвозмездную медицинскую помощь и снабжает больных медикаментами бесплатно, для чего ему отпускается положенная по штату сумма». Где эта безвозмездная помощь?.. Каждый раз, получая медикаменты, я плачу за них уйму денег, — сказала Малясова.

— Да-с… Любопытно. Нуте-ка, дайте сюда этот закон, — спокойно, даже вкрадчиво сказал он, протянув над столом свою длинную руку.

— Пожалуйста. Параграф триста восемьдесят четвертый, — сказала она, подавая ему раскрытую книгу.

Управляющий взял книгу, не глянув на нее, спокойно закрыл. Затем привстал с кресла, положил книгу под себя и снова сел.

— Ну-с?.. А теперь, что вы скажете?… Где ваш закон теперь? А?.. — спрашивал он вкрадчиво, со спокойной ехидцей.

Малясова молча, слегка откачнувшись назад, с изумлением и ужасом смотрела на него.

— А?.. Где теперь ваш закон? — переспросил он еще раз и, нарочито поерзав, крепче, плотнее уселся в кресле.

— Я поражена… вашей находчивостью, господин управляющий, — наконец с трудом проговорила она. — Нам, конечно, не о чем разговаривать. До свиданья.

Решительно и быстро Малясова вышла из его кабинета.

4

Она не помнила, как шла по городу, по каким улицам, и удивилась, что уже пришла в гостиницу, когда швейцар открыл перед нею дверь.

«Так странно… Я уже здесь», — мельком подумала она. Но думать сейчас о себе было некогда, надо было скорее все рассказать Августу. Августу! Он единственный родной человек, с кем она могла сейчас поделиться, все ему рассказать. Возмущение кипело, клокотало в ней, заглушая все иные чувства, мысли. С каждой секундой ей все труднее было крепиться, молчать, сдерживать это возмущение в себе, и она почти бегом бежала вверх по ковру, по лестнице на второй этаж, чтобы поскорее увидеть Августа. Не может же она в самом деле возвращаться туда без медикаментов! Может быть, сходить еще к губернатору?.. Ах да, ведь он убежал. Вот странно, не к кому обратиться за помощью! Нет, почему же это не к кому?! Есть еще уездный начальник… Начальник города! Городской голова! Да-да, городской голова! Путинцев! Вот кстати было вчерашнее знакомство. А ведь она совсем-совсем забыла об этом. Просто вылетел из головы этот Путинцев. А зря. Можно было бы еще припугнуть им этого идиота… этого глупца управляющего. Интересно, сел бы он тогда на этот свод законов или нет, если б она сказала ему, что обо всем доложит Путинцеву и что она лично с ним знакома…

«Ах, что ему нужно, этому дежурному?»— подумала она и остановилась.

— Госпожа Малясова! Госпожа Малясова! Возьмите ключик! Ключик возьмите! — задыхаясь, говорил седенький, маленький, сухонький старичок, едва поспевая за ней.

— Какой ключик?

— Ключик от вашего номера.

— Как?! А муж? Где муж?

— Он ушел часа два назад.

— Как? Он ушел? Его нет дома?

— Да. И просил, чтобы, когда вы придете, вам передать…

— Что передать?..

— Ну ключик, ключик. Вот он… Возьмите…

Заплетающимися, вдруг ослабевшими ногами она вошла в номер, осмотрелась, словно все еще не верила своим глазам. В голову вдруг пришла дикая, нелепая, совершенно сумасшедшая мысль: подумалось, что Август, может быть, просто решил вот таким вот образом над ней подшутить, отдал ключ этому старику, велел себя запереть, а сам продолжал сидеть в номере, ждать ее возвращения и теперь спрятался, услышав ее шаги.

Она заглянула за портьеру. Никого не было.

Глупая, конечно, мысль! Просто сумасшедшая. Должно быть это оттого, что ей очень хотелось, чтобы он был дома. Она просто не могла поверить, что он ушел, что его нет.

Но куда он мог уйти? Зачем? Боже, он, наверное, не пил кофе, ушел голодный. Ах нет, на столе стоит глиняный кувшинчик из-под ликера, серебряный кофейник, чашка с блюдцем.

А что под салфеткой?.. Ну и прекрасно. Значит, он поел. Под салфеткой остались ванильные сухари, — Август их очень любит, — чайная колбаса, швейцарский сыр, ломтики французской булки. Однако даже под салфеткой все уже успело заветрить. Значит, он завтракал давно. Ну, конечно, давно! Половина второго!

Она устало присела на диван, подперла голову ладонью. Все-таки он деспот, деспот. Ну как он мог уйти?! Не дождаться ее и уйти… И зачем? И куда? Вон потухшие папиросы в пепельнице. Это он курил… Август… В комнате все еще держится запах дорогих папирос и тонкий, едва уловимый запах пряного ликера и чего-то еще, специфического, мужского. И как хорошо чувствовать этот запах. Особенно, когда знаешь, что он родной — этот запах. Он напоминает тебе о том, что ты не одна, что у тебя есть счастье — он, Август, которого ты любишь. Да, любишь, несмотря ни на что. Ни на то, что в последнее время уже было несколько ссор, ни на то, что с какого-то часа стали одно за другим преследовать несчастья. Ах, как он все-таки неразумно, по-мальчишески поступил: оставил ключ дежурному и ушел. Хотя… что ж, его можно понять. Он просто соскучился по городу. И вот не дождался. Ушел.

Да, это можно простить. Все это можно пережить. В конце концов и за медикаменты можно уплатить. Что ж поделаешь, если этот управляющий так страшно глуп. Но ведь он не только глуп, он, видимо, еще и жулик. Разворовывает этот Красный Крест в открытую. Сколько средств поступает из России от взносов, от больниц на медикаменты. Возмутительно! Для кого написан этот закон?.. Управляющий в одном прав: он, оказывается, знает, что стоит этот закон, знает для него достойное место. Прав-то он прав, но жулик и глупец. А сколько их у нас на белом свете! Много. И все они воруют. И они же вершат… судьбы Кузьмы Захарыча, Маргариты Алексеевны, Худайкула, Курбана. Тозагюль, Декамбая, Балтабая… да и всех, всех, которые вот сейчас бастуют, которые шли вчера по улицам… Они правы, что бастуют. В конце концов каждый рождается на свет с одинаковыми правами. И чем эти люди хуже, скажем, Желтой птицы или этого кретина управляющего?!

— Ну-ну, Надежда Сергеевна! Вот, оказывается, какие мысли начали вас посещать. Попробуйте-ка сказать это Августу! — тихо прошептала она себе.

«Да, это невозможно. Все, кажется, можно преодолеть, все пережить, но нельзя сказать это Августу вслух. Нельзя высказать свои мысли, высказать свои симпатии. Да, ему нравятся как раз другие люди: Желтая птица, казак Брутков, волостной Абдулхай, Путинцев… Путинцев! Ведь мне надо к нему. Что же я сижу?! Уже третий час… Где же Август? Нет… Не может быть… Этого не может быть!» — отмахнулась она от чего-то такого, о чем сама боялась думать.

«Нет… Ну разумеется, нет. Он ведь сказал мне вечером… Рассердился на меня… И по заслугам. Ведь это совершенно невообразимо! Дико себе представить. Август — и вдруг это… Нет, невозможно».

Но мысли и воспоминания все-таки настойчиво лезли в голову.

«Да, вот что они говорили», — снова подумала она.

«Желтая птица: — Я улак устроил. Хороший улак. На приз. На победителя. Коня отдал. Еще халат шелковый.

Август: — Кому?..

Желтая птица: — Победителю. Ну и, как водится, хороший той. Угощение. У кого похороны, а у нас — веселье.

Да, да… В тот миг Путинцев отвлек меня своим рассказом об отце и я не слышала, о чем дальше говорили Август и Желтая птица. Но потом еще раз я уловила обрывки фраз:

Желтая птица: — Будет ненавидеть меня.

Август: — Кто?..

Желтая птица: — Да она.

Август: — Так ведь вы не сами.

Что это?.. О чем они говорили?.. Впрочем, видно, я не дождусь его. Надо идти».

Она съела остатки сыра, колбасы, что лежали на столе под салфеткой, нацедила полчашечки холодного кофе из кофейника, выпила и пошла в городскую думу.

По дороге она вдруг подумала, что надо было бы оставить у дежурного записку для Августа, но уж не хотелось возвращаться.

5

Городская дума помешалась на углу Воронцовского и Романовского проспектов, в одноэтажном белом доме с двумя колоннами и широким подъездом, в тени молодых дубов, посаженных, должно быть, лет двадцать пять-тридцать тому назад. Как раз против фасада этого здания, через дорогу, стоял приземистый желтый домишко с крохотным крылечком, с деревянными похилившимися воротами, всегда полураскрытыми, выкрашенными в бордовый цвет. В этом неказистом и тесном домишке помещалась публичная библиотека. Сюда Надя приходила в каждый свой приезд посмотреть «Солнце России», «Ниву», «Пробуждение», полистать кое-какие газеты из России, повидаться с Верой Михайловной Варенцовой, с которой познакомилась года три назад, здесь, в библиотеке. Теперь Надя могла взять в библиотеке любую книгу, увезти ее на два-три месяца в свой кишлак.

Бывая в библиотеке, Надя никогда не интересовалась, что делалось в здании напротив, зачем там стоит городовой у подъезда, какие в этом здании решаются дела, кто там заседает. Она была к этому совершенно равнодушна, знала только, что там, в этом здании, — городская дума.

Лишь однажды большая группа переселенцев привлекла ее внимание. Люди с мешками, с котомками, с детьми, босые и в лаптях, бабы и мужики расположились в тени молодых дубов, у журчащего арыка, прямо вдоль обочины булыжной мостовой. Они сидели, стояли маленькими группами — по двое, по трое, о чем-то говорили, чесали у себя под рубахами возле подмышек под лопатками, скребли пальцами тощие, втянутые животы; слышался сдержанный мужской говор, бабьи голоса, детский плач, шлепки.

Заложив руки за спину, городовой долго, с веселым молчаливым любопытством наблюдал эту картину, стоя на тротуаре у подъезда. Неожиданно из дверей думы выскочил молоденький чиновник в каламянковой косоворотке с бронзовыми пуговицами, с широким гимназическим ремнем, что-то сказал на ухо городовому и юркнул опять в темный коридор. Городовой мигом насупился, грозно кашлянул, шагнул два раза по тротуару.

— Эй вы, цыганщина! — крикнул он, держась за шашку. — А ну, давай потише! А то я весь ваш табор отсюда налажу.

Для острастки он грозно кашлянул еще раз и вернулся на место, к подъезду.

Надя видела все это с другой стороны улицы, с крыльца библиотеки. Ей хотелось поговорить с этими людьми, расспросить — откуда они, из какой губернии, долго ли ехали и чего здесь дожидаются. Но в библиотеке ее ждала Варенцова, с которой они уже встретились на крыльце, и Надя колебалась: сейчас подойти или потом, когда уже выйдет из библиотеки, как вдруг бегом бросилась через булыжную мостовую.

— Что вы делаете?! Послушайте! Не смейте пить эту воду! — кричала она, подбегая к молодой изможденной женщине с обветренными, словно посыпанными солью и растрескавшимися в кровь губами.

Она видела, как женщина зачерпнула черной железной кружкой воду из грязного придорожного арыка, поднесла кружку ко рту.

— Нельзя пить эту воду! — с ласковым убеждением, уже спокойно сказала Надя, словно она говорила это ребенку, а не взрослому человеку.

— Это почему же? — грубо спросила женщина, — Продажная, что ли, вода-то?

— Что вы! Нет. Не продажная. Просто она грязная. Может быть, заразная даже. Ведь здесь город. А в городе вода всегда грязная, — с тем же мягким, добрым убеждением продолжала Надя.

Женщина помедлила, заглянула в кружку и вдруг сказала, посмотрев на Надю белыми злыми глазами:

— Все одно подыхать. Скорее отмучаюсь. — И выпила всю воду до дна, — От какой заразы ни подыхать, только бы подохнуть. Все лучше, чем жить, — прибавила она, сгибаясь и кладя кружку на место.

Всякий раз после этого, подходя к библиотеке, Надя смотрела на белое здание городской думы уже не с прежним равнодушием, а с какой-то смутной неприязнью, точно там сидели ее личные враги. Сейчас к этому чувству еще примешивалось легкое волнение. Она была уверена, что Путинцев встретит ее хорошо, может быть, с той же учтивостью и любезностью, как вчера, хотя ей этого как раз не хотелось. Вчера была другая обстановка, Путинцев был сильно навеселе, и это можно было понять. Но сегодня у нее серьезное дело, и его любезности будут неуместны. Но, говорят, что мужчины все одинаковы, они не смотрят на обстановку, если им нравится женщина, особенно старики. От этого было еще более неприятно идти туда, в эту думу, но что поделаешь, придется терпеть: все будет зависеть от этого разговора с Путинцевым.

Пройдя мимо двух городовых, она вошла в приемную и попросила о себе доложить. Личный секретарь Путинцева — в золотом пенсне, с тонкими черными усиками — чем-то очень расстроенный, не обратил на нее внимания. Он, вероятно, что-то потерял и не мог найти, хватался за собственные карманы, выдвигал ящики стола, но безуспешно. Наконец он подпер кулаком подбородок и задумался.

Надя терпеливо ждала. Огляделась. В приемной было три двери: две высоких, массивных, обитых черной кожей (одна вела в кабинет городского головы Путинцева, вторая — к его помощнику Мушкетову), находились друг против друга; третья — простая, дубовая, с толстой тутой пружиной — в коридор; оттуда и вошла Малясова.

Внезапно секретарь встрепенулся, отогнул угол зеленого сукна, и лицо его просветлело. Он взял из-под сукна новую хрустящую «красненькую» кредитку, достал из кармана кошелек, немного поколебался: видно, ему очень не хотелось мять новенькую кредитку, но она была в два раза больше кошелька, и все-таки ее пришлось сложить вдвое, примерить — войдет ли, не помнется ли, потом скрепя сердце — это было видно по его болезненной гримасе на лице — сложить вчетверо. Едва он спрятал кошелек в карман, настроение его поправилось. Он поднял голову, увидел Малясову, сказал:

— О! Простите. Вы к кому?

— Моя фамилия Малясова. Доложите, пожалуйста, его превосходительству…

— Степану Романовичу Путинцеву?

— Да.

— По какому делу, позвольте узнать?

— Это я сама ему скажу.

— Нет. Хоть вы и прелестная женщина…

— Перестаньте паясничать, — строго сказала Надя. — Прошу вас — доложите.

Чиновник рванулся было в кабинет Путинцева, но в это время зазвонил телефон, висевший на стене, и тот метнулся назад.

— Кастальский слушает. Да-да, Кастальский. Его превосходительство? Разумеется. Тоже у себя. А что случилось? Нет, вы можете мне сказать. Что? Забастовка? Демонстрация? Движется к зданию городской думы? Минуточку, минуточку… Я доложу его превосходительству. Поговорите с ним сами. Да.

Вмиг Кастальский скрылся за дверью кабинета Путинцева. Тотчас в разных местах зазвонили телефоны. Слышался возбужденный говор. Из второй двери поспешно вышел Мушкетов — высокий, черноволосый, плечистый — и скрылся в кабинете у Путинцева.

«Значит, как вчера?.. Опять манифестация? — радуясь, страшась и волнуясь, думала Малясова. — Где же?»

Из кабинета долго никто не выходил. Малясова поглядела в окно, взятое в холодную монастырскую решетку, усмехнулась вслух:

— Решетка… Для чего? Против кого?

Она обернулась, поглядела на другое окно, без решетки, приблизилась к нему, снова усмехнулась.

«А-а… То выходит на улицу. А это во двор».

Перед окном, во всю стену, была длинная деревянная терраса, должно быть, никому не нужная, грязная, захламленная. Справа от окна, поперек террасы, стоял кожаный диван с отломанными ножками, на нем были набросаны какие-то рогожи, старая мешковина, сломанный венский стул; слева у столба валялся чей-то бронзовый бюст, грязный, запыленный.

«Что же это за бюст? — пристально рассматривая его, мысленно сказала себе Малясова. — Боже мой… Да это Пушкин! Курчавый… с бакенбардами… Пушкин! Среди мусора и старой рухляди?!

Она выбежала в коридор, стала искать выход во двор, на террасу.

— Скажите, как мне попасть во двор? Где выход? — спросила она у городового.

— А вам зачем? Туда нельзя, — сказал городовой, но, поглядев, как она нетерпеливо ждет ответа и морщится на его медлительность, махнул рукой на темный коридор вправо, добавил. — Вот сюда бегите. Там в конце двора… увидите.

Она ощупью открыла в темноте дверь, вышла на террасу, склонилась над бронзовой курчавой головой. С большими усилиями ей удалось поставить бюст вертикально. Потом она вытерла с него пыль мешковиной, постояла возле него в одиночестве, сказала ему негромко, вслух:

— Не все, Александр Сергеевич… не все… Но вы их так не любили еще при жизни. Они вам и теперь мстят.

Она оглядела пустой безлюдный двор, посмотрела еще раз на бронзовый бюст, сказала очень тихо:

— Спасибо вам… за все…

В коридоре слышался шум, топот, громкие разговоры.

— Барышня, барышня, посторонитесь. — сказал ей чей-то голос в темноте. — Собьют мужланы.

Она невольно прислонилась к стене, слабо различая в темноте человеческие фигуры. Мимо нее по узкому коридору проходил длинный строй городовых. Кто-то открыл и держал ту самую дверь во двор, в которую Надя только что выходила. Свет падал, как луч, через весь коридор, но она не успела разглядеть лицо каждого человека в отдельности и видела только фуражки, усы погоны, шашки, плывущие мимо нее.

— Почему здесь идем, а не через ворота?

— Там сейчас казачки поедут. Наши помощнички.

— Значит они будут?

— А как же без них-то? Нас сомнут.

— Чует моя душа, сегодня эта манифестация добром не кончится, — слышались разговоры.

Наконец дверь захлопнулась. Стало опять темно.

«Мне все-таки надо непременно найти Кастальского», — подумала Надя.

Она вернулась в приемную. Кастальский опять разговаривал, по телефону.

— Приема не будет, — сказал он, взглянув на нее, не отрываясь от трубки.

Она не ответила, спокойно дождалась, когда он кончит разговаривать. Он повесил трубку и тут же повторил:

— Приема не будет… Можете не ждать.

— Хорошо. Я хочу вам сказать…

— Что именно?

— Прошу вас, подойдите вот к этому окну, — сказала Малясова, указывая на окно во двор.

Кастальский повиновался.

— Что это такое? — она кивнула головой в окно и посмотрела на Кастальского.

— Что именно?

Я говорю вот про этот бюст Пушкина.

— Ах, бюст? Поэта Пушкина? Ну-ну?..

— У вас есть… гордость?

— Не понимаю.

— Вы можете чем-нибудь гордиться?

— Мисс… мне некогда. Прошу вас не занимать меня пустяками, — сказал Кастальский и хотел было уйти от окна.

— Нет, стойте, Кастальский, — сказала она так строго, что он опять повиновался. — Во-первых, знайте, я не англичанка. Я русская. Во-вторых, ответьте, вы можете гордиться Исаакием… Я имею в виду Исаакиевский собор в Петербурге… или целым Петербургом… Петром Великим… Москвой… А?

— Может быть… А что?

— Это наша… национальная гордость русского народа. А Пушкин?

— Что Пушкин?

— Он ведь тоже является национальной гордостью русского народа.

— Допустим.

— Так почему же этот бюст валяется у вас в пыли, в грязи? Как вам не стыдно! И не больно.

— Прошу прошения. Этот бюст — собственность генерала Шорохова. И стоит, я вам скажу, ни мало ни много — двести рублей. Кругленькая сумма неправда ли?

— Вот именно.

— Генерал Шорохов хотел установить этот бюст в Пушкинском скверике, на месте бывшего хивинского базарчика.

— Так что же этому мешает?

— Генерал умер.

— А без него?

— Что без него?

— Без него разве нельзя установить этот бюст?

— Невозможно.

— Почему?

— Нет средств. В городской думе на устройство пьедестала нет средств. Бюст лежит здесь уже лет десять.

— Десять?

— Да, десять.

— И все нет средств на устройство пьедестала? Так тогда отдайте его. Напротив вас публичная библиотека.

— Ах, что вы меня занимаете ерундой! — спохватившись, сказал он в сердцах и метнулся на окрик, который послышался из кабинета Мушкетова.

Она взглянула на строгую закрытую дверь кабинета Путинцева и вдруг вспомнила вчерашний вечер, ресторан, молчаливых арфисток в черных бархатных платьях с молочно-белыми плечами за струнами арф и с возмущением подумала: «Средств нет. А на это есть!»

В коридоре опять послышался грохот сапог, беспокойные голоса. В приемную сразу вошло несколько человек — военные, штатские, городовые. Какой-то старший офицер, то ли майор, то ли подполковник, — Надя не успела определить знаки различия — без доклада вошел к Путинцеву, трое или четверо штатских, должно быть гласные думы, ушли к Мушкетову, городовые взялись звонить по телефону, — один крутил ручку у желтого деревянного ящика, второй, взявшись за трубку обеими руками, снимал ее с рычажка и прислонял то к своему уху, то к уху товарища, то опять вешал на рычажок и опять снимал; двое молодых военных, видимо, в ожидании офицера, который ушел к Путинцеву, остановились у окна и смотрели на улицу, изредка между тем поглядывая на Малясову.

— Посмотрите, поручик, посмотрите, что делается, — сказал один, совсем еще молоденький и безусый юнкер. — Ремесленники, кустари и, по-моему, даже лавочники из старого города идут на соединение с русскими рабочими. Смотрите: двое, трое… Вот опять двое… Но это еще не главные силы. Главные силы явятся, по слухам, прямо сюда, к городской думе. Они придут организованно, строем, колоннами, и здесь, видимо, сольются. И начнут митинговать, выставлять свои требования.

— Хорошо бы на улицах, где они пойдут, выставить воинские заслоны, — сказал поручик.

— Разумеется, такая мысль была у начальника города еще прежде, но…

— Что?

— Опасаются осложнений.

— Да, — сказал поручик. — Я думаю, можно понять генерал-губернатора Суботича.

— Позор, — не то сочувственно по адресу бывшего начальника края, не то осуждающе сказал юнкер. — Посмотрите, уже любопытные облепили крылечки, думают, для них праздник, — добавил он. — Вон стоят ротозеи у архивного управления и у публичной библиотеки тоже. Ага, вот и казаки приехали. Сейчас они, кажется, заедут во двор.

Стараясь не обратить на себя внимания беседующих, Надя тихо приблизилась к окну, остановилась сбоку, чуть позади них. Казаки уже сворачивали к воротам, звонкий стук кованых конских копыт по булыжной мостовой, минуты две звеневший частой дробью, стал стихать, потом оборвался.

«Боже мой, что же будет?.. Где Август?..»— подумала она в тревоге, продолжая глядеть на улицу.

За дверью Мушкетова послышались голоса.

— Все обойдется, как прежде.

— Вы уверены?

— Совершенно твердо. Так же, как в том, что вечером мы снова соберемся в моей гостиной за ломберным столиком, поиграем, и я угощу вас, господа… угадайте чем?

— Белой «смирновской?»

— Нет, нет. Божественный напиток. И не для всех.

— Чем же?

— Мускат венгерский.

Надя обернулась. Из широко открытой двери Мушкетова, которая осталась растворенной, выходили трое пожилых купцов, Мушкетов и Кастальский.

— О Игорь Святославович, вы счастливчик! — сказал Кастальскому одутловатый, с водянистыми веками купец в соломенной шляпе, с тяжелой ореховой тростью в руке, посмотрев на Малясову. — Какая канареечка! А! — добавил он восторженно, нимало не смущаясь ни своими словами, ни прямым взглядом, словно перед ним стояла не взрослая женщина, а маленькая девочка, которую можно бесцеремонно похвалить за красоту, погладить по голове, потрепать за щечку.

— Это к Степану Романовичу! — сказал Кастальский тихо. — Но он занят и не может принять.

— Гм-гм! — громко кашлянул Мушкетов, вывернув красные глаза на Малясову, и жесткие, черные, нечесаные кудри его, казалось, еще больше разлохматились. — А ты доложил Степану Романовичу? — спросил он Кастальского.

— Степан Романович занят. Я просил даму подождать, — отвечал Кастальский, и скулы его чуть покраснели.

Мушкетов посмотрел на него исподлобья, ни добродушно, будто глядел поверх очков, сказал:

— Доложи, брат, доложи. Пусть примет.

— Не часто, не часто в нашей азиатчине встретишь истинно русскую красавицу, — снова сказал купец и вдруг обратился к Малясовой. — Вы уж извините нас за откровенность, бога ради. Но приятно вами полюбоваться.

Купцы ушли. Мушкетов вернулся в свои кабинет, Кастальский к своему столу.

— Так вы доложите, пожалуйста, — сказала Малясова.

— Пусть докладывает Пушкин! — ответил он грубо и мельком взглянул на молодых офицеров.

— Что?

— Я сказал: «Пусть докладывает Пушкин». Как видно, он вам очень дорог.

— Это верно. Но как вы смеете говорить дерзости? Ведь вы на службе!

— А почему вы смели отчитывать меня как гимназистика?!

Ничего не ответив, она решительно направилась в кабинет Мушкетова.

— Стойте. Я доложу. Только пусть выйдет полковник, — смиряясь, сказал Кастальский.

Малясова ждала еще несколько минут. В приемную то заглядывали, то входили какие-то люди, о чем-то говорили с Кастальским. В коридоре беспрерывно топали, шумели. Хлопали двери.

Наконец полковник вышел. Малясова молча посмотрела на Кастальского, и он тотчас скрылся в кабинете Путинцева.

— Его превосходительство не может вас принять, — сухо сказал он Малясовой, возвратившись от Путинцева.

— Не может?

— Да, не может.

Кастальский копался в своем столе.

— Вы назвали ему мою фамилию? — спросила она.

— Да, назвал. Малясова Надежда Сергеевна.

— И он сказал, что не может принять меня?

— Да.

Она смотрела на него пристально, долго, потом сказала:

— Не может быть. Вы не назвали ему фамилию. Кастальский усмехнулся, пожал плечами.

Она все стояла, смотрела, как он копается в столе, и вдруг решительно и быстро пошла в кабинет Путинцева.

— Нет, нет! Прошу вас… Без доклада нельзя! Нельзя! — рванулся за ней Кастальский.

Он опередил ее, загородил собою дверь.

— Вы не так уж вежливы, госпожа Малясова, — сказал он насмешливо и добавил раздельно — Нель-зя.

— Я вам не верю. Вы обманули меня. — Она отстранила его рукой и открыла дверь.

— Разрешите, ваше превосходительство! — сказала она, мгновение помедлив у порога, а затем направившись по ковровой дорожке к столу.

Путинцев медленно встал.

— Что вам угодно? И почему без доклада? Я просил вас. Кастальский!.. — сказал он с раздражением.

— Ваше превосходительство! Я говорил, но…

Путинцев махнул рукой. Кастальский вышел.

— Слушаю вас, — сказал Путинцев, продолжая стоять и очень серьезно, твердо, прямо глядя на Малясову.

— Моя фамилия Малясова. Ваше превосходительство, вы забыли, вчера…

— Нет, не забыл, госпожа Малясова. Но я сегодня не принимаю.

— Да, я понимаю, я очень ценю ваше время, но… мне нужна ваша помощь, — сбиваясь и бледнея, говорила Малясова.

— Ничем не могу помочь… Я сейчас занят, — скатал он с холодным раздражением.

— Да, конечно. Я понимаю… Но во имя того, что… вы были так добры вчера… И я надеялась…

— Вчерашний день прошел, госпожа Малясова. Не надо надеяться.

— Как?

У нее начинали дрожать губы.

— Какая у вас просьба?

— Нет, нет… Мне ничего не надо…

Она хотела повернуться и пойти к двери, но не могла двинуться, шевельнуть ногами — такой невыразимой тяжестью вдруг налились они, словно стали чугунными.

— Скажите, скажите вашу просьбу, — чуточку мягче сказал Путинцев. — Ну?

— Хорошо. Я скажу… Сейчас…

Она открыла сумочку, достала платок, вытерла холодный пот со лба.

— Мне не выдают медикаменты. Со мной было несчастье…

— Да, ваш супруг рассказывал вчера… Но ведь вы, кажется, работаете в Обществе Красного Креста?

— Да.

— Так, пожалуйста, обращайтесь туда. К председателю Общества Федору Федоровичу Глебову.

— Я была.

— И что же?

— Нет, Федор Федорович не тот человек.

— Вот как? Тогда к уездному начальнику. Вот так. У вас все?

— Все.

Удивительно: с этими последними словами, когда все стало ясно, она вдруг снова почувствовала себя спокойной, сильной.

В приемной к ней подошел Кастальский, сказал вполголоса:

— Разве я был не прав? Ведь я вас не обманывал, правда?

Она поглядела на него, ничего не ответила и вышла из приемной. В полутемном коридоре курили, толкались солдаты, городовые. Они расступались перед ней, давали ей дорогу.

Выйдя на крыльцо, Надя остановилась, открыла сумочку, чтобы достать платок, и неожиданно увидела Августа. Обрадовавшись, не думая, откуда он появился здесь, она хотела окликнуть его и броситься к нему, но вовремя сдержалась. Август разговаривал с жандармским ротмистром Зазнобиным. Они оба стояли к ней в профиль и еще не замечали ее.

— Август? — тихо сказала она, приблизившись. — Откуда ты здесь?

— Ах, Надя! — в свою очередь удивился Август. — И ты здесь. Очень кстати. А я просто… пошел искать тебя… И вот встретил… Вы незнакомы? — продолжал он смущенно и растерянно. — Это моя жена… А это господин Зазнобин.

— Да, я знаю, — спокойно сказала Надя, прямо глядя в глаза Зазнобину. — Так пойдем домой? — обратилась она к Августу.

— Я бы советовал вам переждать, — сказал Зазнобин.

— Что переждать? — спросила Малясова.

— Да вот, всю эту кутерьму — манифестацию, митинг.

— А что, здесь действительно будет митинг? Значит, опять манифестация?! — спросила она, оживившись, словно обрадовалась.

— Да, — помедлив и внимательно поглядев на нее, сказал Зазнобин. — Манифестация, митинг. Вас это радует?

— Нет, почему же… Я равнодушна. Просто спрашиваю, — сказала она с прежним спокойствием. — Нам ведь надо идти домой.

— Так вот я рекомендую вам переждать здесь, — снова предложил Зазнобин уже более сухо и официально. — Здесь есть комната… в охранном отделении, — добавил он.

— Это что, приглашение? Или, так сказать, в некотором роде предупреждение? — спросила она.

Зазнобин не успел ответить. К крыльцу подкатил шикарный крытый фаэтон, запряженный парой черных, с огненными глазами лошадей. Из него легко выпрыгнул стройный молодой человек в зеленом халате и белой чалме, предупредительно встал у фаэтона, чуть приметно склонив голову и приложив правую руку к груди. Едва успел он это сделать, как на тротуар быстро сошел с фаэтона Желтая птица в своем неизменном лисьем малахае и таком же, как у его молодого спутника, зеленом халате с золотыми блестками и глянцевито-змеиным отливом.

Желтая птица очень спешил, был весел и бодр. Он быстро прошел через тротуар на крыльцо, сказал на ходу Зазнобину, заспешившему рядом с ним, сбоку.

— Приехали посмотреть на улак. Обещаете показать?

— Если будет необходимость, — ответил Зазнобин. — Не хотелось бы травить гусей.

Они скрылись в дверях. Август не то с сожалением, не то с обидой посмотрел им вслед, сказал:

— Что ж он не заметил нас? Или сделал вид, что не заметил?

— Август, о чем ты жалеешь? — с удивлением и упреком тихо сказала Надя. — Разве они тебе нужны? Или ты им нужен?

— Не знаю… Но все-таки. Вчера мы так мило посидели… Познакомились… Вчера он был так щедр…

— Вот-вот… Я тоже так думала.

— А теперь? Что у тебя случилось?..

— Мне отказали в медикаментах. Это во-первых. Во-вторых, я просто узнала людей.

— Как ты их узнала? Как? Где ты была?

— Ну, прежде всего, я узнала, что председатель, или как его там… управляющий Туркестанским окружным управлением Российского Общества Красного Креста, — сущий кретин. Он ничего не знает и ни в чем не разбирается. К тому же он еще и жулик. Я дома расскажу тебе кое-что из нашей беседы… Ну, а потом… Чего я уже никак не ожидала, городской голова…

— Путинцев? Степан Романович? Милый человек, — оживился Август.

— Я тоже так считала. Даже была уверена. И пошла к нему. За помощью. А он… принял меня стоя.

— То есть, как «стоя»?

— Он не предложил мне сесть.

— Не может быть! Ведь вчера он был так любезен, внимателен, ласков, разговорчив!

— А сегодня полная противоположность. Я никогда не думала, что люди так могут меняться! Вчера это был один человек — сегодня совершенно другой. Я увидела, как в одном человеке живут двое… двое совершенно различных людей. Удивительно. Ну хотя бы он чувствовал какую-то неловкость за вчерашнее или, наоборот, за сегодняшнее… Так нет же… Ни капли смущения! Одним словом, представь себе совершенно другого, незнакомого тебе Путинцева.

— Мы слишком увлеклись, — тихо сказал Август. — А вокруг народ.

— Ничего. Откровенно говоря, я была бы рада, если бы ему… и всем им… дали сегодня жару! — вдруг сказала она весело и гневно.

— Кому «ему»? И кому «им»? Что ты говоришь! Подумай! — теперь уже и тихо и испуганно проговорил Август и оглянулся. — Посмотри, сколько везде народу.

— Вот и хорошо Пусть! — сказала она упрямо.

Вокруг уже действительно было многолюдно. На всех прилегающих к городской думе улицах, на тротуарах, на крыльце публичной библиотеки и архивного управления, на мостовых и на перекрестке — всюду толпился народ.

Слышался сдержанный тревожный гул.

Городовые уже ходили по тротуарам, по мостовым. Там, где людей было поменьше, уговаривали народ разойтись, не собираться. Но их никто не слушал.

— Надюша, что же мы будем здесь стоять? — сказал Август. — Пойдем в помещение. Переждем эту заваруху. Ведь нам же предложили.

— Нет, уж лучше стоять здесь, — сказала она, не глядя на него. Потом добавила:

— Иди, если хочешь.

Посмотрела на него, повторила спокойно:

— Иди.

Он не ответил. Молча стоял рядом.

Люди, стоявшие на тротуарах и мостовых, задвигались, заговорили громче, потом все ринулись к перекрестку. За углом публичной библиотеки, со стороны Романовского проспекта, вдруг раздалась песня. Слова ее для всех, кто был сейчас здесь, на улицах, были новыми, необычными:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И смертный бой вести готов.

— Что это за песня? — спросила Надя у Августа. — Я ее не слышала.

— «Интернационал». Новый гимн у этих… пролетариев, — сказал Август. — Раньше была «Марсельеза» — теперь «Интернационал». Я слышал его еще в прошлом году. В Петербурге.

— Пойдем туда, ближе к перекрестку, — попросила она, волнуясь и радуясь, прижимая сумочку высоко к груди.

Он взял ее за руку, сказал сквозь зубы:

— Стой здесь. Ты же сказала, что будешь стоять здесь.

Песня быстро нарастала, приближалась и вдруг, как могучая морская волна, выплеснулась из-за угла, затопила все прилегающие улицы:

Лишь мы, работники всемирной,

Великой армии труда,

Владеть землей имеем право,

Но паразиты — никогда!

— Ты слышишь, Август? — сказала Надя, в свою очередь сама крепко сжимая руку Августа. — Какие слова!.. Даже страшно немного. А кто там поет, тебе не видно?

— Нет.

Она оперлась рукой о его плечо, приподнялась на цыпочки и вдруг громко, радостно воскликнула:

— Он, Август! Знаешь, кто запевает?

— Тише. Умерь свои восторги! — опять сказал он сквозь зубы, зло.

— Хорошо, — согласилась она и тут же снова громко продолжала:

— Но ты знаешь, кто поет? Знаешь?

— Не хочу знать.

— Когда я приехала сюда, он работал врачом… в управлении Красного Креста… И посоветовал мне ехать в волость, в деревню. Я, конечно, с радостью согласилась. Мечтала тогда об этом, но управление никак не хотело меня отправлять. Расходы, средства… Но он добился. Подыскал мне кучера — Кузьму Захарыча, и я уехала. Потом еще года два я встречала его в управлении, а потом, говорят, его уволили. Не знаю, за что. Он очень милый человек… Вон он первый идет. Видишь? Хромой, с палочкой, в вышитой косоворотке.

— Долой самодержавие!

— Долой кровопийцев фабрикантов, баев и помещиков! — раздались громкие призывы в толпе.

— Хорманг, уртаклар! Не уставайте, товарищи! — послышалось в ответ на узбекском языке.

— Свободу политическим заключенным!

— Свободу!

— Свободу!

— Свободу!

— Прокурора судебной палаты сюда!

— Городского голову Путинцева!

— Прокурора!

Из ворот городской думы выехали казаки, потом открытый экипаж. Потом снова казаки, за ними взвод солдат.

Все это двинулось сквозь толпу к перекрестку, где раздавались выкрики, стоял гул.

Передние казаки ехали лихо, покрикивали. В экипаже сидели Путинцев и прокурор судебной палаты Герн. Потом они встали.

— Господа пролетарии! — задребезжал над толпой испуганный голос Герна. — Зачем вы снова выставляете это требование — выпустить заключенных?.. Ведь мы вчера договорились мирно. Я вам сказал, что не могу этого сделать самовольно. Я послал запрос на высочайшее имя. Подождем, пока придет ответ.

— Долой! — закричали в толпе. — Это отговорка.

— Царь не согласится.

— К черту ваши уловки!

— Вы не правы, господа пролетарии! — снова сипло закричал Герн. — Многие ваши требования удовлетворены. Вот я вижу здесь много мастеровых. Я торжественно вам заявляю, что штрафы в железнодорожных главных мастерских, на заводах Первушина, Низамхана и других предприятиях отменяются.

— Ложь!

— Я вижу также много дехкан в тюбетейках. Они жаловались, что им не дают воды на поля. Дехкане! Вода, как дар божий, оживляющий землю, согласно адату и основным правилам шариата, не может быть собственностью. Она принадлежит всем и каждому, кто пожелает воспользоваться ею для орошения своей земли. Исключением является лишь вода, собранная в сосуде. Вода не может служить предметом покупки или продажи без земли. При недостатке воды для орошения всех посевов она должна быть разделена поровну. Очередь пользования водой устанавливается по жребию. Отвод воды в большем, чем положено количестве, или не в очередь считается преступлением и подлежит наказанию. Надзор за правильностью пользования водой из арыков возлагается на назначаемых уездными начальниками арык-аксакалов и на выборных от населения мирабов…

— Знаем мы этих мирабов!

— Байские лизоблюды они! — кричали в толпе то на русском, то на узбекской языках.

— Не мирабы, а мироеды!

— Кровососы!

— Взяточники!

Поднялся невообразимый шум.

Но Герн продолжал:

— Существовал танапный сбор с садов, огородов, бахчей и посевов клевера и хлопка! Он и будет существовать. Но владельцы этих посевов не будут платить зякет — пошлину за право торговли.

Путинцев прервал Герна, что-то сказал ему на ухо.

— Господа пролетарии! Давайте, как вчера, разойдемся мирно, по-хорошему, — закричал Герн.

— Предлагаю немедленно разойтись! — закричал Путинцев с фаэтона.

— Разойдись!

— Не уйдем!

— Разойдись!

— Свободу политическим заключенным!

— Свободу!

— Свободу!

— Свободу!

Эти возгласы вдруг разбил и заглушил треск. Гулкий, трагический.

На миг все смолкло.

И снова треск. И вопль:

— Стреляют! Разбойники, палачи!

— А-а-а…

— Что? Стреляют? — спросила Надя не то себя, не то Августа, еще не веря в то, что произошло.

Все шумело, гудело, качалось, как лес на ветру. Толпа шарахнулась вниз по Романовской, по Воронцовской. Слышался свист нагаек, цокот конских копыт.

Надя видела, как взвилась на дыбы серая лошадь, как двое рабочих пытались стащить с этой лошади казака.

— Мама! Больно! Ой, больно, мама! — где-то кричала девочка.

Надя рванулась с крыльца, опять остановилась, прислушиваясь и оглядываясь.

— Ты с ума сошла!

Август схватил ее за руку.

— Пусти меня.

Она побежала через мостовую, наискосок.

На углу перекрестка, на мостовой, лежала на спине девочка в пестреньком платье и, раскинув тонкие ручонки, все повторяла… теперь тихим, слабеющим голосом:

— Больно… мама, больно мне…

На пестреньком платье ее из редкого ситчика лежали два мертвых желтых тополевых листа, а вокруг нее было много листьев, багряных и золотых. Время пришло, и ничто не могло их спасти, удержать на деревьях. Они сыпались и с самых вершин, и с нижних ветвей, устилая улицы, тротуары.

Весь город горел багрянцем, золотым янтарем.

Надя выбивалась из сил. Извозчиков не было, девочку пришлось нести на руках до самого Шейхантаура. Там, в махалле Аль-Мазар, была маленькая больница для туземных женщин и детей, открытая общиной сестер милосердия шесть лет назад. Больница была всего на три койки, но Надя не думала сейчас об этом. Она только шла, все больше бледнея и задыхаясь. Девочка была без чувств, тело ее обмякло и с каждым Надиным шагом делалось все тяжелее.

Август, как привязанный, шел сзади.

— Послушай, ты погубишь себя, — говорил он. — Вспомни, что было с тобой неделю назад.

Надя молчала.

— Отдай мне ее. Слышишь! Ты ведь сейчас упадешь, — продолжал Август. — Я больше не могу… Я сейчас вырву ее у тебя! — вдруг закричал он.

— Ты уронишь ее, — сказала она тихо. — Ты будешь неосторожен.

— Я понесу ее как перышко. Вот увидишь.

Наконец, уже на мосту через реку Анхор, они остановились. У Августа на руках девочка вдруг открыла мутные, уже какие-то нездешние глаза, шепотом, чуть слышно сказала:

— Сажа…

— Что? — так же тихо спросил Август.

— Лицо у тебя все в саже… черное…

Надя отрицательно покачала головой, сказала ему одними губами:

— Нет, нет… Это она бредит…

Но как ни тихо она это сказала, девочка услышала ее.

— Я не брежу, — прошептала она чуть погромче. — Меня зовут Зина… Я не люблю, когда бредят.

В больнице дежурила Маргарита Алексеевна Ягелло. Девочку положили на пол, на циновку. Потом принесли матрац.

Врач, явившийся тотчас, ерзал по земляному полу на коленях перед девочкой, требовал бинты, вату, коллодий и только повторял:

— Быстро… Быстро…

И вдруг замер, долго молча глядел на ребенка, потом сказал глухо, не поднимаясь с колен:

— Ничего не нужно…. Ничего…

6

На следующий день улицы снова были запружены народом — рабочими Главных железнодорожных и Бородинских мастерских, служащими конного трамвая, учащимися ремесленных училищ, работниками почтово-телеграфного агентства: состоялись похороны убитых.

Август долго уговаривал Надю не ходить на эти похороны, поберечь себя. После стольких потрясений, которые ей пришлось пережить вчера, она буквально свалилась, утром чувствовала себя разбитой и не могла подняться. Но когда над городом зазвучала траурная мелодия Шопена, она встала.

— Я перестал тебя понимать. Что с тобой происходит? — говорил Август. — Зачем ты пойдешь? Что они тебе? Кто? Родные, близкие, знакомые? Не ходи. Слышишь? Умоляю тебя… Пожалей себя. Не ходи.

Но она была непреклонна.

— Ведь я люблю тебя, — продолжал Август. — Побудь со мной. Неужели ты стала другой? Когда это случилось? Скажи мне. А? Кто тебя подменил?

Она все-таки ушла. Он лег на кровать и не вставал, пока она не вернулась.

— Зря ты не пошел, — сказала она. — Все прошло мирно, спокойно. И было так торжественно. Могилы были завалены венками. Я считала… тридцать с лишним венков. И почти все с надписью: «Борцам за свободу».

Август долго слушал ее, не перебивая, приглядывался, прислушивался к интонации ее голоса, лежа в постели и закинув одну руку за голову.

Она казалась и грустной и веселой в одно и то же время.

— Ты стала прямо революционеркой, — сказал он наконец, продолжая глядеть в потолок. — Еще несколько дней назад ты была совсем другой. Вспомни. Подумай о себе.

— Меня возмущает несправедливость, — сказала она. — Всюду, всюду несправедливость.

— Конечно, не всюду… но… допустим… есть несправедливость. Но зачем тебе надо было идти сегодня на похороны! — вдруг закричал он и вскочил с постели. — Несправедливость здесь уже ни при чем! Верно? Солиданность! Твоя солидарность с этими… борцами за свободу.

— Я не думала об этом. Но, кажется, ты прав, — сказала она по-прежнему спокойно.

— Ага, прав! Значит, я прав! — снова закричал он в ярости. — Так чего ты хочешь?!

— Как чего я хочу? Я тебя не понимаю. Просто я солидарна с теми, кто борется за справедливость.

— Но все бунтовщики считают, что они борются за справедливость. Тогда запишись в какой-нибудь тайный марксистский кружок. Я думаю, они есть не только в Петербурге, но и здесь. Теперь это уже ясно.

— А если б я это сделала, ты пошел бы к Зазнобину, в охранное отделение? — спросила она подчеркнуто спокойно.

Он словно опешил, остановился среди комнаты у стола, посмотрел на нее.

— Ты что? Это… ты о вчерашнем? — спросил он упавшим голосом. — Ты, может быть, что-нибудь думаешь? Я просто зашел к нему… То есть, не заходил даже. Мы познакомились случайно… у подъезда…

— Не лги, Август, — сказала она, вдруг начиная бледнеть. — Твоя ложь мне страшнее, чем… чем откровенное признание. Умоляю тебя… Не лги.

— Что ты меня обличаешь?! Ну что?! — снова закричал он, подавив минутную растерянность. — Если хочешь знать, я должен тебя обличать… Я! Понимаешь?! И если ты этого не поймешь…

— Что я должна понять?

— Что ты заблуждаешься… в своих действиях и убеждениях. Ты не должна якшаться…

— Август, подбирай выражения!.. Ведь я жена твоя, — напомнила она сдержанно.

Но он вдруг, почувствовал силу оттого, что поборол свою растерянность, и все больше подогревал себя криком и яростью, в которых была именно эта сила. Чем громче он кричал, тем страшнее казалась ему эта сила, и бешенство все более овладевало им. Казалось, он уже сел на кого-то верхом и несется, ничего не видя, не слыша, не разбирая дороги.

— Ах, тебе, не нравится это слово! Но ты ведь якшаешься… Шансонетка! Проститутка!

Все зазвенело в комнате — стекла, стены, воздух.

Дверь, с треском ударившись о косяк, с испуганным визгом и дрожью пошла назад и осталась растворенной.

Теперь уже звенела сама тишина.

Прислонив ладонь к горячей щеке. Август долго стоял среди комнаты, словно не мог сообразить, что произошло.

7

Она все отлично помнила. Как шла по городу, не шла, почти бежала по улице, не зная, куда, как по лицу ее стремительно, неудержимо лились слезы, она вытирала их мокрым платком, но они лились снова и снова, как прохожие останавливались и глядели ей вслед, как она прибежала в самую глухую аллею городского сквера и опустилась на скамью, усыпанную желтыми осенними листьями.

И тут вдруг кончились у нее слезы. Надо было решить, что делать. Сейчас же. Немедленно. Потом когда-нибудь она еще подумает об этом дне, но сейчас надо справиться с собой и спокойно решить, что делать. Ясно одно: надо жить. Все равно надо жить. Только твердо знать: его больше нет. Нет, нет, она не простит ему этого никогда. И его для нее не существует. Вообще его не существует. Его просто нет. И все. А вот о главном надо теперь подумать. Бессмысленно ехать, пожалуй, к уездному начальнику. Что он может сделать? Он ведь опять пошлет ее в Красный Крест к этому идиоту Глебову. Говорят, слишком небольшой чин у нынешнего уездного начальника. Всего-навсего капитан. Вот прежде был полковник — Владимир Николаевич Сусанин. У того она была два раза: один раз, когда впервые отправлялась в волость, а потом еще, когда понадобилась бумага от уездного начальника, чтобы мусульмане пускали ее в дом для прививок оспы и санитарного осмотра.

Да, надо что-то делать.

Она открыла сумочку, пересчитала деньги. Потом оттуда же, из сумочки, из потайного кармашка, достала самое дорогое, что еще оставалось у нее от матери — бриллиантовый крестик на золотой цепочке, браслет с замочком в виде змеиной головы.

Крестик жалко. Он почему-то напоминает ей далекое-далекое детство и встречу с Августом… в Эрмитаже…

Нет, нет… Она больше не будет его вспоминать… Не будет!

Крестик жалко. Но браслет со змеиной головой… Откуда он у матери? Разве его можно было носить?! Хотя вот сейчас надеть его, может быть, не мешало… Ради Августа… Пусть бы знал… Опять!

На Соборной улице лысый ювелир внимательно осмотрел все эти драгоценности, взвесил их на ладони, потом кинул на весы и сказал цену.

Надя оторопела.

— Как? — спросила она. — За все?

— За все.

— Но ведь за эти деньги не дадут и одного комплекта медикаментов!

— Что?

— Нет, это я так… для себя…

Она постояла в нерешительности.

— Ну хорошо, давайте, — сказала она.

Расплатившись, ювелир посмотрел на драгоценности, сказал:

— Пожалуй, я вам добавлю немного.

Из ювелирного магазина она пошла прямо в оптовый склад аптекарских товаров.

— Иероним Иванович, — сказала она хозяину, — Вот по этому списку подберите, пожалуйста, мне медикаменты.

Он посмотрел на нее поверх очков, сказал сочувственно:

— Почему вы на свои деньги покупаете медикаменты?! Ведь так же нельзя, Надежда Сергеевна. Идите к Путинцеву, если у вас конфликт с Глебовым. Городская аптека находится в ведении городской думы.

— Иероним Иванович, побыстрее, пожалуйста, — попросила она, ничего не отвечая на его совет.

— К завтрашнему дню, Надежда Сергеевна. Часам к десяти.

— Это невозможно. Я уезжаю сегодня. Сейчас, — сказала она решительно.

— В таком случае постараюсь, — сказал аптекарь.

Около четырех часов пополудни она выехала из города на извозчике. Была возможность обойтись подешевле — нанять дрожки. Но они до смешного были похожи на те, которые утонули в Ангрене, так что она даже сказала вознице:

— Вы свои дрожки не в Ангрене выловили? А то одни такие там, я знаю, плавают.

— Ну так, стало быть, кучер был никудышний. Ведь все, матушка моя, от ездока зависит, от кучера, — отвечал возница. — Ты вот садись-ка на мои-то дрожки Гляди, какие они легкие — ласточка! Не смотри, что на железном ходу.

Но она все-таки отказалась, взяла одноконный крытый фаэтон на рессорах. В нем было покойнее, а она до изнеможения устала и хотела отдохнуть, поспать в дороге.

— Когда будем подъезжать к Безымянному кургану… Знаете Безымянный курган у дороги? Там кузница есть и колодец, — сказала она старику извозчику.

— Даже тамошнего кузнеца знаю, — отвечал старик. — Добрейший человек. А ведь лет пять назад, когда был неженатый, скаредничеством славился.

— Так вот мы там остановимся ненадолго. Вам ведь придется, видно, лошадь кормить? — сказала Надя.

— Это уж непременно. Лошадь меня кормит, а я — ее.

— Может быть, я усну, так вы разбудите меня, пожалуйста, когда подъедем к кузнице, — попросила Надя.

— Разбудить можно. Отчего не разбудить? Спи.

Она спала крепко, потому что прошло как будто одно мгновенье, а старик вдруг остановил лошадь и вполголоса испуганно заговорил:

— Барышня… а барышня… не знаю, как зовут-то тебя. Очкнись!

— А что такое? Что случилось? — спросила она совершенно ясным голосом, будто совсем и не спала.

— Очнулась? — спросил старик. — Погляди-ка вон на кузницу… Что это там? Кто это? А не жандарм ли уже ходит? И телега стоит какая-то. Точь-в-точь саперная телега… Да ведь в ней, кажись, люди, в телеге-то?..

— Люди? — сказала она тихо еще теплыми вспухшими со сна губами, приподнявшись и выглянув из-за спины кучера. — Люди! — повторила она и тут же почувствовала, как вдруг похолодели и одеревенели у нее губы.

— Там что-то происходит. Едемте! Едемте скорее.

— Так вот я и говорю — может, не стоит ехать-то? — продолжал старик, не трогаясь с места.

— Куда?

— Да туда же, в кузницу-то. Может, мимо проедем? А?..

— Да вы что говорите?! Я вас прошу туда, туда ехать! В кузницу! — уже громко и нетерпеливо проговорила она.

Извозчик тронул. Теперь Надя не сидела, а стояла в фаэтоне, пристально смотрела вперед из-за спины кучера.

Они подъезжали к кузнице медленно, шагом, а сердце все убыстряло бег, колотилось часто, гулко, толчками.

Она видела, как Курбан достал из колодца ведро воды, понес его к телеге. Но ему что-то сказал стоявший в тени, под шелковицей, офицер — Надя, не могла разглядеть его как следует. Курбан поставил ведро на землю, зачем-то пошел к кузнице. Тотчас он вернулся оттуда с глиняной пиалой, подал ее офицеру. Тот поглядел на нее, повертел в руках, вернул Курбану. Потом вышел из-под зеленого шатра шелковицы, наклонился, поднял ведро на колесо телеги и стал пить прямо из ведра, через кран.

Теперь Надя разглядела его хорошо. Сомнении больше не оставалось. Это был Зазнобин.

После него, не снимая ведро с колеса, напились также через край двое казаков. Потом один из них стал придерживать на колесе ведро обеими руками, а другой взял у Курбана, стоявшего тут же, у телеги, глиняную пиалу, принялся черпать ею и подавать по очереди людям, сидевшим в телеге.

Кончив пить, Зазнобин закурил и стал глядеть на экипаж, теперь уже спускавшийся с косогора к кузнице.

— О-о! Кого я вижу! — воскликнул он намеренно веселым голосом, увидав Малясову. — Эта кузница как святое место. Здесь все останавливаются. А где ваш супруг? — продолжал он тем же веселым голосом, хотя Малясова не смотрела на него и не здоровалась.

Она шла и, как одержимая, смотрела круглыми большими остановившимися глазами лишь в одно место — на телегу, в которой сидели люди.

— Он действительно не приехал? — опять спросил Зазнобин. — Что же с ним произошло? А? Гм… гм… гм… — Он прокашлялся и продолжал:

— Я думаю, в будущем мы наладим настоящую, так сказать, семенную связь. А? Не возражаете? Мы должны быть ближе друг к другу. Август Маркович — великолепный человек. А ваш альтруизм, служение людям, опять вас гонит в эту глушь. Впрочем, какая уж глушь! Вот видите? Это все, так сказать, ваши подопечные.

Она, наконец, посмотрела на него своими непроницаемо-черными глазами, спросила:

— В чем дело? Что произошло?

— Вот полюбуйтесь. Это все, так сказать, ваши подопечные, — повторил Зазнобин, небрежно кивая в сторону телеги.

В крепкой военной телеге с длинным зеленым ящиком, в котором саперы обычно возили свой инвентарь — лопаты, проволоку, колья, — сидели Филипп Степанович Гордиенко и Декамбай.

— Что с вами? Филипп Степанович? Декамбай? Вы арестованы? — спросила она и весь этот ужас только сейчас стал ей, наконец, ясен.

— Как видите, Надежда Сергеевна! — сказал Филипп Степанович. — Вот они. — Он поднял руки и загремел кандалами.

— Какой ужас! — проговорила она медленно, шепотом, то ли сказала это себе, то ли Курбану, то ли Филиппу Степановичу с Декамбаем. — Но за что? Филипп Степанович, за что? Ведь я знаю вас как очень доброго, спокойного и покорного человека.

— Насчет покорности не знаю, Надежда Сергеевна. Не скажу! Думаю, не обидели бы вы меня, — заметил Филипп Степанович.

— А вы, Декамбай? Вас за что? Боже мой! Святой человек, труженик — и вдруг в кандалы! — продолжала она.

— Нам пора, казаки! — сказал Зазнобин.

Дожидаясь коня, которого тотчас к нему подвел казак, Зазнобин подошел к фаэтону, постоял с минуту, посвистел негромко.

— Надежда Сергеевна! — окликнул он Малясову. — Соблаговолите, пожалуйста, подойти.

Малясова медленно, нехотя подошла.

— Ящик ваш я вскрывать не буду, — сказал он ей очень тихо. — Верю вам… вашему супругу верю, — поправился он.

— Почему же… Я очень прошу: вскройте, — сказала она.

— Ничего. Я верю вашему супругу, — повторил он — Так скажите все-таки, где он? Почему не с вами?

— Он приедет завтра, — сказала она. — У него какие-то дела с этим… с Желтой птицей.

— Что вы говорите! Надо мне их разыскать.

— Ищите, — сказала она и снова направилась было к телеге, но Зазнобин остановил ее.

— Вы знаете, за что они арестованы? — спросил он. — Сказать?

Она пожала плечами, сказала с сомнением:

— Если это будет не ложь… что же, скажите.

— Ложь? Посмотрите, что в этой сумке! — Он сделал два крупных шага в сторону, взялся за кожаную переметную суму, притороченную к его седлу на лошади. — Хотите взглянуть?

Она молчала.

— Революционная литература! — сказал Зазнобил, нахмурившись. — Две книжки Ленина, изданные в Петербурге, газеты «Вперед», «Молот», опять-таки с перепечатанной статьей Ленина… Вам что-нибудь говорит эта фамилия?

— Нет.

— Ну, тогда вы еще неопытная крамольница. С вами можно подождать, — говорил он не то серьезно, не то иронически. — Просто вы еще не успели втянуться в эту работу. То есть, вас не успели втянуть. А хотели. Очень хотели. Неужели вы этого не знали?

— Нет.

— Благодарите вашего супруга. Он вас спас. А вот ваш кучер бородатый…

Малясова быстро взглянула на Зазнобина. Он замолчал, посмотрел на нее испытующе, когда она уже опять отвернулась.

— Кучер ваш оказался весьма, так сказать, опытным рецидивистом, — продолжал Зазнобин. — Он ездил с вами по деревням и кишлакам, был с виду безобидным человеком, а сам искал, так сказать, единомышленников Ленина.

— Я никогда не замечала этого, — сказала она сухо. — Это ложь, наговоры.

— Ложь? Нет, не ложь. Вы и теперь взяли себе кучера, который стал бы достоин прежнего.

— Декамбай? Это вечный поденщик, труженик, святой человек! — с жаром воскликнула Малясова.

— Не знаю, говорите вы это серьезно или, так сказать, прикидываетесь… — снова испытующе поглядев на нее, проговорил Зазнобин.

— Я готова… чем угодно поклясться! — вдруг еще с большим жаром воскликнула она. — Декамбай совершенно безвредный, милый человек! Отпустите его! Отпустите, господин Зазнобин! Я могу за него поручиться.

— Да вы что в самом-то деле! Шутить со мной изволите?! Да знаете ли вы… этот ваш святой Декамбай, как вы его называете, уже посещал этот самый кружок…

— Какой кружок?

— На квартире у Гордиенко собирался кружок этих самых подпольщиков. Небольшой, конечно… всего три-четыре человека. Но один из них был вот этот самый Декамбай… первая, так сказать, ласточка из туземцев.

— Не может быть… Я не верю… — сказала она опять не то себе, не то Зазнобину.

— Пожалуйста, не верьте, — сказал он равнодушно и закричал. — Казаки! Поехали.

Зазнобин уже сел в седло, не спеша расправил мундир, поводья, тронул лошадь. Телега с Декамбаем и Филиппом Степановичем, глухо громыхая по мягкому грунту, выехала на откос и стала удаляться по дороге, а Надя все стояла, смотрела на все это странными неподвижными глазами и молчала.

— Боже мой, стойте! — наконец сказала она вполголоса.

И вдруг побежала за ними, крича на бегу:

— Куда же вы уехали? Филипп Степанович? Декамбай! Стойте! Я же с вами не попрощалась.

Телега остановилась. Надя подбежала, взялась за края окованного толстым железом ящика, опять долго молчала, то ли оттого, что запыхалась, то ли просто не знала, что же все-таки надо им сказать.

— Филипп Степанович…

— Что, голубушка?

— Ну вот… вы уезжаете… то есть… ну — да, уезжаете… А как же там…

Филипп Степанович молчал.

— Ну хорошо. До свиданья, — вдруг сказала она решительно, — Я посмотрю за вашими семьями. Не беспокойтесь за них. До свиданья.

Она долго стояла у обочины дороги, махала рукой им вслед. Телега скрылась за поворотом, за зеленой стеной камыша. Но Надя все стояла и не трогалась с места.

— Пойдем, сестра, — сказал Курбан.

Она не удивилась, что он тут, рядом.

— Пойдем, — повторил Курбан. — Ночуй сегодня у нас. Знаешь, как Тозагюль рада будет, ой-бой!.. Сколько уж вы с ней не виделись? Давно.

— Мы виделись, — сказала Надя, — но все мельком, проездом.

— А поговорить… О-хо, поговорить есть много о чем. На всю ночь хватит. Оставайся. Я отпущу извозчика. Пусть уезжает. А утром с какой-нибудь арбой тебя провожу. Майли?

— Майли.

Все было, как прежде: та же тесная, небеленая мазанка с промасленной бумагой вместо стекла в крохотном окне, сквозь которое, отогнув уголок, Тозагюль когда-то смотрела сумрачным осенним утром, как Курбан уходил от них, вскинув на плечи заветный зеленый сундучок; такая же черная кошма с красными и белыми разводами, как была раньше, и все тот же знакомый желтый дастархан, расстеленный прямо на кошме, вокруг которого они долго сидели, сначала за чаем, потом за ужином, и опять за чаем.

Да, Курбан был прав, они давно уже вот так не сидели все трое за дастарханом, а много, казалось, надо было сказать друг другу, но то ли оттого, что слишком значительно было то, что следовало высказать, а начать было трудно, то ли оттого, что надо было говорить очень долго, слишком долго, чтоб успеть все рассказать за одну ночь, они почти весь вечер сидели молча.

Или все было ясно без слов?

Или трудно, невозможно было говорить о том, что случилось сегодня, вчера?… Что случилось вообще, что они стали редко вот так вот сидеть за дастарханом?.

Только однажды Курбан сказал с сердцем, сильно стукнув себя кулаком по коленке:

— Эх, шайтан бы меня разорвал совсем!

Тозагюль вскинула на него испуганные глаза.

— Ты о чем? — спросила она тихо.

— Так. Ни о чем. Давайте спать.


8

Ну что могла она сделать с собой? И как надо поступить?! Отшвырнуть его ногой, когда он ползал за нею по комнате на коленях, умолял простить его в первый и в последний раз, говорил, что он любит ее безумно, еще больше, чем прежде, и не встанет с колен, пока она не простит его.

Она долго держалась. Он был ненавистен ей, противен.

— Встань. Уйди! — говорила она ему. — Теперь мы чужие с тобой люди. Пойми это.

— Прости, — твердил он одно. — Молю тебя, как икону… как бога прошу… Прости…

— Нет, Август! Нет. Лучше встань. Не надо себя унижать. Встань!

Но в голосе ее он уловил какие-то уже иные, теплые нотки, и принялся ползать и просить еще исступленнее.

Тогда она выбежала во двор. Он пополз туда за ней на коленях.

Она испугалась, что его может увидеть Худайкул, и метнулась опять в комнату. Это было уже похоже на издевательство.

Она сказала:

— Хорошо. Предположим, что я могу простить тебе это оскорбление. Это наше личное с тобой дело. Но ведь ты сделал и другую подлость.

— Какую?

— Ты предал Филиппа Степановича Гордиенко и Декамбая. Их арестовали. Ты знаешь это?

— Нет. Не знаю.

— Но это ты все рассказал жандармскому ротмистру Зазнобину?

— Не я… Не знаю… Не я…

— Не лги.

— Клянусь тебе, чем хочешь, — своей любовью… богом… матерью, отцом…. Ну чем еще тебе поклясться? Скажи?

Ей стало жаль его. Она вдруг обняла его голову и прижала к себе. В ней проснулось сразу столько чувств — и счастье, и любовь, и нежность и что-то еще, и еще, столько струн зазвенели в ней одновременно, что она прошептала:

— Забудем все… Забудем…


Стояли последние дни октября — поры прозрачной осени. После памятного дождя погода снова надолго установилась ясная, тихая, теплая; но по утрам, еще до восхода солнца, кое-где уже лежал седой иней: на кукурузном будылье, которое Худайкул для чего-то разложил по крыше ровным слоем, в саду на опавшей листве, на зеленой траве и на кочках по обочинам арыков, на картофельной ботве и на вилках еще не убранной капусты, на изумрудных клеверных полях, на куске черной кошмы, брошенной Худайкулом на арбу. Как-то Надя прикоснулась рукой к цветущим хризантемам, и на теплой ладони ее остались холодные капли: оказалось, что белые махровые головки цветов и серые, словно озябшие листья их были тоже покрыты инеем; вечерами было свежо, выпадала обильная роса. Но весь день от восхода и до захода солнца держалась летняя жара, в синем высоком небе плавала, серебристо вспыхивала на солнце белая паутина.

Так же, как тогда, в первые дни приезда Августа, все это опять казалось необыкновенным, таинственным и дивным; зачем-то хотелось обнять душистый ствол молодой вишенки, прислониться к нему щекой, взять губами бархатный лепесток еще цветущей розы, поймать рукой серебряную паутинку. Но странно: если раньше все вокруг нее и в ней самой пело, звучало бесконечной дивной музыкой, то сейчас все время хотелось к чему-то прислушаться, о чем-то непременно подумать. Но она не знала, о чем надо думать. «Может быть… о Кузьме Захарыче? О расстрелянной девочке?.. Об этих торжественных похоронах? О ком? О чем? А-а… О Филиппе Степановиче Гордиенко и Декамбае…»

— Ты какая-то грустная. О чем ты думаешь? — говорил Август.

— Я?.. Нет, я не грустная, — отвечала она, улыбаясь.

— Думай о счастье… о счастье! — твердил он. Август покрывал поцелуями ее лицо, шею, руки, потом опускался на колени, а она гладила его густые каштановые волосы, погружала в них свои тонкие руки, говорила:

— Ты любишь меня? Любишь, как прежде?.. Я счастлива… Счастлива снова…

«Да, о счастье надо думать… Только о счастье…»

— Но ты все время о чем-то думаешь? — снова с тревогой говорил он.

— Я, наверно, боюсь…

— Чего?

— Боюсь, что мы снова поссоримся.

— Этого больше никогда не будет.

«Но ты ведь не любишь их», — чуть не сказала она ему. «Я говорю себе, что я счастлива?… Нет… нет… Разве я могу быть счастлива, когда и Декамбай и Филипп Степанович… Да, надо обо всем подумать…»

— Все-таки мы поссоримся с тобой, — сказала она однажды с грустью.

— Нет, я не хочу этого… и этого не будет. Я догадываюсь, почему ты это говоришь. Но это пройдет…

— Нет, Август, не пройдет, — вдруг смело и честно сказала она, почувствовав, как вдруг появился и открылся в груди знакомый железный замок и чего-то спокойно подождал, наверно того, чтобы она сказала Августу эти слова.

Август больше ничего не ответил. Он поднял ее и долго нес на руках, идя по узкой тропинке вдоль крутого берега Ангрена, где они часто любили гулять.

— Кинь меня туда… на самое дно… — сказала она, глядя на него снизу вверх черными влажными глазами.

— Тогда уже вместе, — ответил он, — чтобы даже смерть не стала нам разлукой.

— И хорошо. И пусть, — вдруг обрадовалась она.

Август остановился, стал зачем-то очень много набирать в грудь воздуху и приподниматься на цыпочки.

— Значит, хочешь?….

— Хочу.

— Вместе?

— Да.

Он поцеловал ее и опять пошел по тропе.

— Мы счастливы. Зачем же умирать? У нас еще будет… сын… или дочь… Ты хочешь?

Она не ответила, только медленно прикрыла, сомкнула ресницы.

— Сегодня мы поедем в Уразаевку, — вдруг сказал он.

Она насторожилась.

— Зачем?

— В церковь. Венчаться. Ты согласна?

— Я давно этого хочу. Но у меня нет платья, — сказала она и с радостью и с огорчением.

— Это ерунда. Не огорчайся. Подбери подходящее и поедем.

— Тогда пойдем быстрее.

Она выскользнула у него из рук, и они весело побежали по скошенному клеверному полю напрямик к проселочной дороге.

…В Уразаевке счастье им не улыбнулось. Церковь была на замке, и вышедший из дома поповский сын с заячьей верхней губой, поросшей золотым пушком, сказал, что поп вместе с попадьей, со всеми своими чадами и причандалами поехал по окрестным деревням крестить новорожденных, и вернется нескоро.

— Ну, а тебя что ж не взяли? — весело спросил его Август.

— А вот завсегда так делает батюшка, — сказал он упрямо и зло. — Всех заберет, а меня оставит дом да скотину стеречь. Я ему настерегу. Сожгу нынче дом-то… А сам уйду к чертям… в карты играть. У них весело. Они меня жалуют.

— Эй, Костя! — закричала на него через плетень соседка. — Ты что там, дубина стоеросовая, языком-то своим опухшим ворочаешь?! Конюшню вычистил?

— Вычистил.

— Ну так в курятнике надо прибрать да кизяков наделать.

— Сейчас, — спокойно и угрюмо согласился Костя.

Вернувшись на другой день из Уразаевки, они к своему удивлению увидели у своих дверей казака. Он сидел на террасе, под навесиком, колол грецкие орехи, кидал их с ладони в рот и громко чавкал. С красным околышем фуражка без козырька лежала у него на коленях, полная орехов.

— Это что за визит? — спросил его Август. — Откуда и зачем?

— Явились, наконец, — вместо ответа сказал казак. Он спокойно поднялся, рассовал по карманам орехи, надел фуражку и сказал:

— Со вчерашнего дня вас ждем.

— Да в чем дело? — снова спросил его Август.

— А это уже вам сам господин ротмистр разъяснит, — сказал казак.

— Так где же он?

— У волостного начальника. Господина Абдулхая. Ну и орехов же у этого Абдулхая! Весь двор завален. Тьма тьмущая. Сушатся, — сказал казак и направился было за ротмистром, но в это время Зазнобин сам появился во дворе в сопровождении второго казака и важного, надменного Абдулхая, облаченного в чалму и чесучевый халат.

— Где это вы пропадали, друзья мои? — спросил Зазнобин. — А я вас хочу порадовать. Довольно вам жить в этой глуши. Перебирайтесь-ка в город, — продолжал он.

— В город? Как в город? Зачем? — бледнея, спросила Надя.

— Поступило распоряжение от уездного начальника закрыть здесь вашу медицину… то есть медицинскую точку. Так, кажется, сказано в этой бумаге. — Он достал из кармана хрустящий лист бумаги, развернул его и подал Малясовой. — Читайте.

Пока она читала бумагу, Зазнобин, блестя глазами, все время весело, игриво и как будто даже насмешливо смотрел на густо покрасневшее лицо Августа.

— Убедились?

— Да, но я не понимаю, за что? Зачем закрывать здесь медицинский пункт? Он здесь необходим. И у меня сейчас есть медикаменты… — говорила она как-то растерянно и покорно.

— Я, со своей стороны, как волостной управитель, весьма сожалею об этом, — медленно и важно заговорил Абдулхай, — но распоряжение уездного начальника для меня закон.

— Укладывайтесь. Повозка сейчас будет, — сказал Зазнобин.

— Как? Даже сегодня?

— Да-да. Именно сегодня. Даже немедленно. Повозка сейчас будет, — повторил Зазнобин.

— А зачем же повозка? Меня что, арестовывают? — вдруг спокойно спросила Малясова.

— Что вы, что вы, мадам! Как можно подумать… — намеренно обидчиво возразил Зазнобин.

— Ну так зачем же тогда повозка?

— Лишь знак проявления заботы и ничего более. Укладывайтесь.

Зазнобин взглянул еще раз на Августа, почему-то сердито поиграл желваками и ушел опять вместе с Абдулхаем со двора.

9

Осень и зиму они прожили в городе, занимали прежнюю свою скромную комнатку в гостинице Малышевой. Надежда Сергеевна работала в старом городе, на Шейхантауре, в махалле Аль-Базар, в той самой маленькой больнице для туземных женщин и детей, где в памятный октябрьский вечер умерла шестилетняя Зина.

Но всю осень Надежда Сергеевна не могла успокоиться, все ходила по присутственным местам, доказывала, что в волости совершенно необходимо иметь медицинский пункт, старалась узнать, почему его закрыли. В общине сестер милосердия ей сочувствовали, но были бессильны помочь; в Туркестанском окружном управлении Красного Креста она никак не могла добиться, чтобы ее принял председатель общества Глебов; уездный начальник Пенкин пожимал плечами и говорил, что он ничего не может сделать, так как ему было дано указание свыше закрыть медицинский пункт в волости; городской голова Путинцев опять разговаривал с ней сухо, коротко, официально и снова посоветовал обратиться к уездному начальнику Пенкину. Наконец она побывала у начальника города, в канцелярии туркестанского генерал-губернатора, где ее принял сначала управляющий канцелярией, а затем помощник генерал-губернатора, обещавший непременно помочь. Но время шло, близился уже новый год, а обещания так и оставались обещаниями. Новый же начальник края, после бегства Суботича, все еще не был назначен Петербургом, и Надежда Сергеевна, наконец, отступилась.

Но однажды ей пришла мысль сходить по этому делу еще к Зазнобину, и она пошла.

— Да что вам дались эти кишлаки и деревни? — воскликнул он весело. — Посмотрите, как вы похорошели, а?

— Я пришла к вам, чтобы выяснить, по каким мотивам…

— Был закрыт ваш медицинский пункт в волости? — перебил он ее.

— Да.

— По моим мотивам. По моим мотивам и наблюдениям, — повторил Зазнобин, прямо и нагло глядя на нее. — Вас это устраивает?

Она даже растерялась от этого наглого признания.

— Но за что? Ведь не было причин, — сказала она.

— Не прикидывайтесь, сестра милосердия. Не прикидывайтесь. Вы начали устраивать манифестации с первого же дня вашего приезда. Вспомните мое первое предупреждение. А? Я сразу понял, зачем вы приехали сюда из Петербурга.

— В таком случае — арестуйте меня.

— Ну зачем так строго. Вы в надежных руках.

— В надежных руках?

— Да. Очень надежных, — повторил он. И добавил. — Я слышал, что вы обиваете пороги многих канцелярий. Это совершенно напрасно. Вы ничего сейчас не добьетесь. Ничего. Девятьсот пятый и нынешний девятьсот шестой год испугали нас не на шутку. Говорю вам это совершенно откровенно.

«В надежных руках, — думала она, возвращаясь домой. — В надежных руках… Значит… он?..»

Морозная боль прошла у ней по корням волос. Надя остановилась, сдавила виски ладонями. В ушах зазвучали голоса:

«— Что ж вы молчите? Высказывайтесь! — вдруг закричал Август.

— О чем высказываться, Август Маркович? — спокойно спросил Кузьма Захарыч. — А-а… Вам не нравятся забастовки. Вас это раздражает. Ну, а что же я поделаю, Август Маркович?! Еще вам не нравится, что я назвал Суботича палачом. А разве это не так? Чей приказ выполняют войска, когда убивают людей, которые просят хлеба? Только хлеба. Чей приказ действует, когда гноят людей в темных колодцах и клоповниках за то, что им нечем уплатить подати, всякие там танапные сборы, зякеты, пошлины…»

Она уже снова шла по улице, а голоса все звучали в ушах так явственно, словно эти люди шли рядом.

«— А это что? — снова быстро спросил Август и похлопал Кузьму Захарыча по груди, по сатиновой синей рубахе. — Зачем у вас на косоворотке с внутренней стороны карман имеется?.. А?..»

И она вдруг опять увидела, как Август стоит у подъезда городской думы и, никого не замечая, что-то говорит и говорит Зазнобину вполголоса.

И вслед за этим почему-то возникает опять картина встречи с Зазнобиным, Декамбаем, с Филиппом Степановичем у Безымянного кургана, возле кузницы.

«— Что с вами? Филипп Степанович? Декамбай? — спрашивает она, останавливаясь возле обитой железом телеги, в которой они сидят.

— Как видите, — отвечает Филипп Степанович, — Вот они. — Он поднимает над собой руки и гремит кандалами».

«Но почему я очутилась там так неожиданно… Одна… — думает она. — Ах, да… Я спала в фаэтоне… после этого страшного скандала с Августом… В надежных руках… В надежных руках…» — мысленно твердит она, решительно открывает дверь в комнату, встает у порога, испытующе всматривается в лицо Августа.

— Наконец-то, — радостно восклицает он, отбрасывает газету, встает с дивана, подходит к ней, целует в бледные холодные щеки и вдруг говорит. — Что с тобой? Почему ты бледна? И молчишь? А?..

— Я в твоих надежных руках, Август, — многозначительно говорит она и хочет поймать его взгляд, посмотреть ему в глаза.

— А разве ты сомневалась хоть минутку? — тихо и ласково спрашивает он, целуя ее маленькое розовое ухо с крохотной бриллиантовой сережкой, и начинает снимать с нее пальто, шляпу из черного велюра с беличьей опушкой. — Ты здесь, в городе, так похорошела! И чуточку… чуточку пополнела, — еще тише, сокровеннее говорит он и целует и ловит губами какое-то черное колечко волос за ухом, отчего ей вдруг становится весело и хочется смеяться.

Август так внимателен, так нежен и ласков, что у нее пропадает всякое подозрение.

«Ах, как я была не права в своих предположениях, — думала она позже. — Ну как можно было его заподозрить в подлости? Ведь он — родной! Родной мне… милый, любимый… Нет. Не мог он выдать Филиппа Степановича и Декамбая, если даже и знал что-нибудь. А то, что он сам намекнул Зазнобину закрыть мой медицинский пункт в волости, — это, конечно, совершенная чепуха. Абсолютная, как Август говорит, ересь. Ересь… Ересь… Я просто устала».

— Ты знаешь, Август, мы еще не были с тобой в Самарканде, — как-то сказала она ему. — Говорят, это удивительный город. Столица железного Тамерлана! Великих ученых…

— Великих? Каких? Разве у азиатов были великие ученые? — спросил он насмешливо.

— Август, — сказала она укоризненно. — Ты ведь ничего о них не знаешь! Не знаешь и не должен так говорить. Я тебе назову только некоторых: Авиценна, Алишер Навои…

— Авиценна? Разве он… местный уроженец?

— Представь себе, да. Абу Али ибн-Сина, известный нам под именем Авиценны, родился в Бухаре. Потом долгое время жил и работал в Хорезме, в Самарканде. Авиценна был крупнейшим врачом Средневековья. И надо тебе сказать, что создателями так называемой «арабской» медицины в действительности были многочисленные народы Востока, в частности, народы Туркестана: согдийцы, хорезмийцы и другие. Если тебе это неизвестно, то я тебе скажу, что здесь же, на Востоке, впервые возникли аптеки. Медицина народов Востока обогатила европейскую медицинскую науку эпохи Возрождения и была одним из ее источников.

— Когда-то, в средние века, хирургия входила в круг деятельности цирюльников. Наиболее яркой фигурой среди тогдашних хирургов был французский цирюльник Амбруаз Паре, — спокойно улыбаясь, сказал Август.

— Значит, ты отрицаешь первое и смеешься над вторым? — сказала Надя. — А напрасно. Ведь это действительно так.

— Хорошо, хорошо. Я нисколько не собираюсь это оспаривать, — проговорил он покорно и мягко. — Перестань, пожалуйста, волноваться. — Он подошел и сказал ей на ухо, словно в комнате был кто-то посторонний, — Ты ведь знаешь — тебе нельзя волноваться. Ты хочешь в Самарканд? Поедем. Я готов. Хоть сегодня, — ответил он уже прежним веселым голосом.

Да, ей давно хотелось посмотреть Самарканд. Но к этому желанию добавилась еще надежда, что Самарканд разбудит снова творческое воображение Августа, расшевелит его душу, и он снова начнет рисовать. Ведь с тех пор, как случилось это несчастье в Ангрене, он больше не брал в руки кисть и никогда не говорил ни о погибших этюдах, ни о своем призвании. Она видела, что это был тяжелый, быть может уже непоправимый удар для его впечатлительной нервной натуры, и боялась даже говорить об этом, чтобы не сделать ему больно.

Поэтому поездку в Самарканд она придумала больше для него, чем для себя.

Предчувствие и надежда не обманули ее. Самарканд ошеломил Августа величием и красотой древнего зодчества, необычайной яркостью красок. Бирюзовый купол Гур-Эмира, блистающий ярче июльского неба; величественные башни Регистана, над которыми проплывали в небе чистые белые облачка; резные порталы мечетей и медресе напомнили ему творения Верещагина. Снова, как тогда, в первые дни приезда из Петербурга, когда он нашел Надю, Август, как одержимый, бросился искать краски, холсты, подрамники.

Через неделю они уезжали из Самарканда счастливые, довольные и своей поездкой и друг другом.

Всю зиму потом Август продолжал с увлечением писать то новые акварельные этюды, то дорабатывал самаркандские. Вечерами они почти никогда не сидели дома. Ходили на спектакли, которые ставились в доме купца Иванова, где помещалось Общественное собрание, бывали на маскарадах и семейных вечерах в Военном собрании, где публика пробавлялась картами. Август не упускал случая и садился за карты.

Чем ближе подходила весна, тем все реже Надя появлялась с Августом на этих вечерах: беременность ее уже была заметна, и часто, после круглосуточного дежурства в больнице, ей хотелось отдохнуть, побыть дома. Тогда он целовал ее и уходил один, а за полночь, когда возвращался, от него пахло ликером, табаком, коньяком. Опять он все реже, ленивее стал браться за кисть, но вечерами, уходя в военное или общественное собрание, уносил одну или две свои картины.

— Ты извини, Надюша, я обещал подарить… — говорил он ей виновато и спешил уйти.

За зиму их навестили Курбан и Тозагюль, два раза приезжал Худайкул. Когда-то Надя все говорила ему, что скоро к ним в волость пришлют еще фельдшера или даже врача и тогда будет совсем хорошо.

— Теперь у нас получилось так, — с горечью сказал ей Худайкул — горевали о том, что кусок маленький, да и тот кошка отняла.

Эти слова бередили ей душу, но она молчала: теперь уж надо было дождаться конца беременности, дождаться, пока подрастет ребенок, а потом, может быть, снова взяться за хлопоты и беготню по канцеляриям.

«Ведь нельзя же такую большую волость оставить без медицинского пункта, без фельдшера», — думала она.

— Ну, а вам-то легче стало жить, дядюшка Худайкул? — спросила она его.

— Легче? Отчего бы это? — удивился он.

— Ну как же?.. Ведь боролись же. Я сама слышала, как прокурор судебной палаты обещал снять налоги…

— Снять, снять, — с раздражением перебил ее Худайкул. — У меня уж горит борода, а ко мне еще лезут руки погреть.

— А кто это?

— Да разве вы их не знаете? Все те же. Волостному управителю дай, мулле Мирхайдарбеку-ходже нашему дай, мирабу дай… А не дашь — жизни лишат.

Удивительно близки и понятны ей были эти слова, и жалко, до того жалко становилось Курбана, Тозагюль, Худайкула, что щемило сердце и она все чаще думала: «Как? Чем им помочь?» И не могла найти ничего утешительного и лишь давала себе обещание добиться своего — уехать опять в волость.

Как-то вечером, когда Августа по обыкновению не было дома, Надя читала Чехова. «Нет во мне чего-то главного», — говорил герой «Скучной истории».

«Главное?.. А что же у меня главное? — вдруг спросила она себя. — Делать перевязки, раздавать хинин, прививать оспу?.. Неужели это все? Неужели это главное?»

Она лежала на диване, долго прислушивалась к себе после этих вопросов, словно ждала, что кто-то подскажет ей ответ.

«А что ты хочешь? — вдруг спросила она не то себя, не то кого-то другого, воображаемого человека. — Я посвятила им всю свою жизнь. Ради них я оставила Петербург и приехала сюда. Разве этого мало?»

«— Мало! — неожиданно сказал кто-то другой.

Она удивилась, прислушалась, опять спросила кого-то:

— А что главное у Кузьмы Захарыча? У Филиппа Степановича? У Декамбая?»

«А вот подумай… Вспомни. Ведь ты же все видела, — опять сказал этот воображаемый человек. — Помнишь третье июля? Ты ехала с Кузьмой Захарычем на дрожках, а на перекидном мосту стычка рабочих с вооруженными солдатами: внизу, на станции, готовилась отправка восемнадцати осужденных на каторгу солдат, а рабочие хотели этому помешать. А демонстрации этой осенью, которые ты видела впервые в жизни, — у Константиновского сквера, у городской думы?.. А? Вот что у них главное в жизни… Борьба! Понимаешь? Борьба за лучшую долю… Не свою. Народную долю».

За полночь, когда пришел Август, она все еще не спала.

— Август, что у тебя в жизни главное? — спросила она, лежа в постели и подложив руки под голову.

Он был под хмельком, однако насторожился, подождал чего-то.

— Главное? — переспросил он. — А почему ты спрашиваешь?

— Нет, просто… Я прочитала рассказ Чехова «Скучная история».

— И до сих пор не спишь? Размышляешь о смысле жизни? — сказал он. — Я давно это заметил.

— Заметил?

— Да. Но не хочу тебя обличать. А ты можешь обличать… Терзай меня…

— Что с тобой, Август? — тревожно спросила она, приподнимаясь на локте и заглядывая сквозь темноту ему в лицо.

— А ты не знаешь? Приготовилась обличать и не знаешь?! Ради этого не спала. А теперь спрашиваешь, что у меня главное в жизни! — все больше раздражаясь, говорил он в темноте.

— Я не понимаю, что с тобой творится сегодня? — спросила она, чувствуя, как растет тревога в груди и чаще начинает биться сердце.

— Я проиграл… свой последний этюд, — сказал он глухо, после паузы.

— Не понимаю… как проиграл?

— В карты. Я ведь их не дарил, а проигрывал в карты. Ставил вместо денег. Теперь там ничего нет… за мольбертом… Одни пустые холсты… Прости меня, Надя!

Он вдруг зарыдал, уронил ей на грудь свою голову.

— Успокойся, Август. Это я проглядела… Я виновата, — говорила она и гладила его голову.

10

Весна явилась сначала в уборе красных тюльпанов и желтых одуванчиков, словно молодая цыганка. Но солнце уже начинало припекать, тюльпаны скоро исчезли, и весна оделась в новый наряд из цветущего миндаля, абрикоса, персика, своим розовым цветом напоминая ранний восход. Незаметно, у всех на виду, она успела сменить и этот наряд, теперь уже на кипенно-белый пышный сарафан из цветущих вишен, черешен, яблонь и груш. Потом снова надела зеленое платье из распустившейся листвы тополей, шелковиц, чинар, карагачей, украсив себя венком из диких алых и пунцовых маков.

В конце апреля на ней уже появились красные сережки из первой черешни.

Скверы и парки заполнились публикой. С семи часов вечера в городском саду играл военный духовой оркестр, в летних ресторанах официанты и половые гремели посудой, носились между столиками, словно факиры; слышался малиновый звон налитых бокалов, нестройный гул голосов, громкое щелканье пивных пробок. На аллеях, украшенных цветными бумажными фонариками, стояли со своими тележками мороженщики, продавцы фруктовых вод, дородные квасники в белых фартуках, напоминающие железнодорожных носильщиков, то тут, то там на аллеях собиралась небольшая толпа — это любители пасхальных развлечений катали с деревянных лотков крашеные яйца — кончалась первая педеля пасхи.

В теплый апрельский вечер Надя и Август тихо шли по центральной аллее городского сада, изредка останавливаясь позади какой-нибудь толпы посмотреть на фокусника или счастливого обладателя целого картуза крашеных побитых яиц.

Внезапно где-то позади раздался грохот, топот, крики, свистки городовых, отчаянный разухабистый звон колокольчика и бубенцов.

Все в ужасе шарахались в стороны, опрокидывая деревянные лотки, тележки мороженщиков, неповоротливых квасников, рассыпая по дорожке из картузов пасхальные крашеные яйца. Не успели Надя и Август оглянуться и посмотреть, что случилось, как мимо них, словно рыжее пламя, вихрем промчалась тройка гнедых лошадей с неистовым звоном, топотом и криком.

Август успел заметить, как молодой черноусый кучер без картуза, в красной распоясанной рубахе вертел над головой кнутом, свистел и орал во всю силу своей здоровой медной глотки:

— Па-старанись — раздавлю! Па-старанись — раздавлю!

За его спиной в фаэтоне мелькнул богатый лисий малахай и чья-то седая простоволосая голова.

— Желтая птица? — спросил Август поспешно и удивленно, когда экипаж уже промчался.

— Да, гуляет.

— Уж гуляет, так гуляет, — говорили в толпе.

— К нему приехал гость из Петербурга. Какой-то купец Дорофеев. Они на целые сутки сняли ресторан у Малышевой, — говорил толстый квасник, растирая ладонью ушибленную коленку.

— У Малышевой? На сутки? — переспросил Август.

— Да, на целые сутки, — повторил квасник. — Завтра они оба отбывают в Петербург. Не знаю, зачем — по делам ли торговым, так ли погулять, только завтра отбывают курьерским поездом в отдельном вагоне.

— Неужели в отдельном вагоне? — не то удивился, не то обрадовался Август.

— А что им? — сказал квасник, разглядывая поднятый с земли свой картуз, на который кто-то успел наступить, и отряхивая его об ладонь. — Они не только там вагон или ресторан — всю железную дорогу купят. Видишь, что придумали: в городской сад на тройке на полном скаку.

— Молодцы! — вдруг сказал Август с восхищением.

Квасник посмотрел на него с укоризною.

— Для кого молодцы, а для кого и нет, — сказал он. — За квас там, за мороженое — это он за все возместит. Завтра же отдаст приказ своей конторе ублаготворить всех пострадавших. Насчет этого он молодец. Завсегда расчет. У меня вот, к примеру, две бутылки разбились, а я скажу, двадцать, и отдаст за двадцать. У мороженщика испортил мороженое — остатки, ну, скажем, на двугривенный, а он ему скажет, на пять рублей — и отдаст.

— Отдаст?

— Непременно. Уж это как водится.

— Ну, а чем же вы тогда недовольны?

— Я-то доволен. По мне хоть каждодневно такие скачки. А из людей-то ведь наверняка кого-нибудь зашибли. Вон женщину-то еле подняли.

— Где?

— Да вот… Рядом с вами стояла.

Август оглянулся. Лицо его мгновенно стало серым. В двух шагах от него, поддерживаемая под руки какими-то женщинами, стояла Надя, и почему-то очень долго, внимательно смотрела вниз, на свои ноги.

— Надя, что с тобой? Тебя ушибли? — спросил он, бросившись к ней.

Она подняла на него какое-то чужое, незнакомое лицо с бескровными губами, тихо сказала:

— В больницу… Скорее…

11

— Надежда Сергеевна! У вас дочка!

— Неужели… Она будет жить?

— Безусловно, будет жить. Она вполне здоровая. Красивая. Крикунья.

— Но ведь ей только…

— Это ничего. Ничего. Бывает, что из таких, ого, какие богатыри вырастают.

— Если не будет богатырем — это ничего. Пусть лучше будет счастливая.

— Счастливая, счастливая будет. А как же.

— Покажите мне ее.

— Сейчас она спит.

— Все равно, покажите сейчас…

Старая акушерка с добрым морщинистым лицом вдруг замолчала, посмотрела на роженицу серьезно и внимательно и пошла в соседнюю комнату.

— Ну вот… Глядите на свое чадо… Слушайте, как мы сопим носиком, — сказала она, возвратись и бережно держа на полусогнутых руках белый сверток.

Надя приподнялась на локтях и долго смотрела на ребенка. Потом она снова откинулась на подушку, тихо сказала:

— Скажите, пожалуйста, няне… Пусть сообщит мужу. Петербургская улица, гостиница Малышевой, комната двадцать восьмая, на втором этаже.

Что-то пощекотало сразу обе щеки, потом шею. Надя провела по лицу тыльной стороной ладони и удивилась: оказывается, она плакала. И лицо, и шея были мокры от слез.

Надя хотела достать из-под подушки белый батистовый платочек и вытереть слезы, но передумала: пусть льются. Ей хотелось лежать так, в слезах, отдавшись ощущению переполнившего ее счастья.

Это было новое чувство, еще не знакомое, не похожее на то счастье, которое она испытала, когда приехал Август, заполнивший собою, казалось, весь мир, всю вселенную.

Удивительно ясно хранит память те дни. Словно сейчас видела Надя и белые облачка в высоком предвечернем небе, похожие на стаю живых лебедей, и желтую иволгу в таинственно-тихом саду Худайкула, и каплю росы на листике мяты, и даже черного муравья, поразившею ее своим удивительным упорством. И ничуть не казалось странным, что во всем этом и всюду она видела только одно: счастье.

Куда бы она ни пошла, что бы ни делала, в душе ее все время, не умолкая, звучала музыка, словно играла скрипка. Надя прислушивалась, спрашивала себя: «Что это?.. Что со мною?..» И все бросала, что бы в тот миг ни делала: если шла — останавливалась, если бинтовала кому-нибудь рану — переставала раскручивать бинт, если хотела откусить яблоко — замирала, прислонив его к теплым полураскрытым губам. В те мгновения скрипка то умолкала, то опять начинала играть, и в этой музыке, в этих звуках ей все слышались бессмысленные, а может, наоборот, проникнутые глубоким смыслом слова: «Август… люблю… Он любит меня… Любит… любит… Это счастье… Мы счастливы…»

И вот теперь совершенно новое, иное чувство, совсем не похожее на то. И удивительно, что она не может понять, разобраться, какое из них дороже: то прежнее, которое уже было и еще, наверное, будет, или это, какое она испытывает сейчас и которое ей дала вот эта крошка с кукольным носиком и закрытыми, еще припухшими веками.

«Дочь! Анна Александровна сказала, что это моя дочь. Моя?.. Неужели моя?.. Боже мой! Да может ли что-нибудь в мире быть дороже ее! Какое счастье может сравниться с этим!»

Да, она не знала, не предполагала даже, что счастье бывает разное. Разное! Удивительно! Однако хорошо бы еще раз взглянуть на свою дочь. Дочь! Вот тебе и раз! Живой человек! Сопит, дышит, кричит… А потом будет смеяться, разговаривать… Будет говорить «мама»!

«Мама! Я — мама! Боже мой, что же это за счастье такое — мать!

Нет. Нельзя лежать. Невозможно».

Она осторожно спустилась с кровати; на цыпочках, ступая по холодному крашеному полу, подошла к двери, тихонько приоткрыла ее, глянула в коридор.

До нее донесся шепот.

— Да ты спрашивала или нет?..

— Спрашивала. Ну, говорю же вам, Анна Александровна, спрашивала.

— Ну и что?

— Вот письмо передали. Сказали — уехал.

— Куда?

— Не знает никто.

— Не может быть.

Надя закрыла дверь, подождала, чтобы разговаривающие ушли. Когда шепот затих, она снова приоткрыла дверь.

— Это что такое, Надежда Сергеевна?

Надя вздрогнула. Старая акушерка смотрела на нее из коридора укоризненно и строго.

— Анна Александровна…

— Сейчас же в постель. Ай-яй-яй! Ну как же это вы догадались, а?..

Анна Александровна вошла в палату. На старом морщинистом лице ее не было теперь и тени доброты. Всегда мягкие ласковые морщинки вокруг глаз и у рта сделались жесткими, строгими. После каждой фразы она сурово смыкала губы.

Они присели на кровать. Помолчали. Надя смущенно улыбнулась, обняла акушерку за плечи.

— Анна Александровна…

— Что, доченька?..

— Так вы говорите… она будет жить?..

— А как же? Конечно, будет жить.

— Все-таки я боюсь… ей семь месяцев…

— Ничего. Будет жить. Если б было восемь… Да ведь ты сама знаешь!

— Анна Александровна…

— Что, родимая?..

— Знаете… Я так счастлива…

Анна Александровна молчала.

Надя вдруг насторожилась, приглядываясь к старой акушерке, потом тревожно сказала:

— Анна Александровна…

— Ну что?..

— Вы что-то скрываете от меня.

— Ничего не скрываю.

— Нет, скрываете. Я ведь вижу. Вы чем-то встревожены.

— Нисколько.

— Тогда почему вы прячете от меня глаза?

Вместо ответа Анна Александровна посмотрела на нее своими добрыми бирюзовыми, полными слез глазами.

— Что случилось, Анна Александровна?..

— Да с чего ты взяла? Ничего не случилось.

— А почему слезы на глазах?

— Слезы? Где? Нету никаких слез.

Она вытерла глаза ладонями, посмотрела на руки, повторила:

— Нету никаких слез. Откуда они возьмутся? Лежи. Сейчас я принесу тебе твою дочурку. Кормить уж время.

12

На девятый день она выписалась. Уже одетая, в своем все еще зимнем коричневом платье она стояла в палате у окна и ждала няню, которая пошла за извозчиком.

За окном бушевал апрель. Веселое солнце, ультрамариновое небо, яркий блеск молодой листвы на тополях, птичий гомон — все это должно было радовать и наполнять счастьем материнское сердце.

Но весна не радовала Надю. Она держала в руках свою серебристую, сотканную из мельчайших бусинок сумочку и все думала о письме, которое там лежало.

Письмо было от Августа. Очень короткое. Она только раз заглянула в него и выпустила из рук. Письмо долго лежало на полу. Потом она подняла его, спрятала в сумочку и больше ее не открывала. Вот прошло уже четыре дня с тех пор, как Шура, молодая няня с круглыми румяными щеками и крепкими икрами, проговорилась, что у Анны Александровны есть для Надежды Сергеевны письмо.

До этого письма от нее скрывали, что Августа нет, что он уехал, выдумывали всякие небылицы.

«Я знаю, ты поймешь меня и не осудишь. Прощай», — вспомнилась ей последняя строка.

«Так случилось, что я уезжаю теперь, когда ты в больнице. Что же делать?..» — вспомнилась ей другая строка, в начале письма.

Как они врезались в память с первого, мгновенного взгляда в это письмо, и теперь неотступно стояли в мозгу, каленым железом жгли сердце!

Подъехал извозчик. Видимо довольная тем, что она прокатилась на фаэтоне, Шура соскочила с подножки, что-то сказала молодому извозчику и скрылась за парадной дверью.

И только тут Надя вспомнила о деньгах, которое надо платить извозчику, и лицо ее обдало жаром. Она открыла сумочку и ее обдало еще большим жаром.

— Надежда Сергеевна! Приехал извозчик! — сказала Шура, влетая в комнату. — Айдате. Я сама возьму ребеночка вашего.

— Погоди, Шура, — сказала Надя, закрывая сумочку. — Нам не надо извозчика. Мы дойдем с тобой пешком. Мне так хочется пройтись по улице. Ты проводишь меня?..

— Провожу, — поникшим голосом сказала Шура. Когда они вышли на крыльцо, Надя вдруг зажмурилась от яркого света и улыбнулась.

За углом послышались голоса.

Она открыла глаза и не поверила сама себе: перед ней, как в сказке, появились Курбан, Кузьма Захарыч, Маргарита Алексеевна.

— Ну-ка я еще раз зажмурюсь, — смеясь, сказала Надя. — Если не исчезнете, значит, это мне не снится.

— Не исчезнем, Надежда Сергеевна! Не исчезнем, — сказала Маргарита Алексеевна,


Читать далее

Александр Андреевич Удалов. Чаша терпения
1 - 1 14.04.13
Часть I. У Безымянного кургана 14.04.13
Часть II. Северянка 14.04.13
Часть III. Лицом к лицу 14.04.13
Часть IV. Всё впереди 14.04.13
Часть III. Лицом к лицу

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть