Рапира

Онлайн чтение книги Человек и его окрестности
Рапира

— Самое несправедливое распределение воды у заблудившихся в пустыне начинается в тот миг, когда один из них восклицает: «Я знаю, где оазис! Я вас туда поведу!»

Я вздрогнул, услышав знакомый голос. Слева, метров за пять от меня, двое сидели за столиком: художник Андрей Таркилов и Юра Званба, известный в местных интеллигентских и особенно неинтеллигентских кругах по прозвищу Философ-мистик.

Об Андрее Таркилове и его знаменитой картине «Трое в синих макинтошах» я когда-то рассказывал в «Сандро из Чегема». Так что, если кто заинтересуется им, может полистать эту книгу. Скромность повелевает мне не предварять предстоящее чтение какой-либо рекламой.

Сейчас мне хочется рассказать о Юрии Алексеевиче (не буду больше называть его отчества. Мы — свои. Мы так привыкли), и, возможно, попытаюсь объяснить, откуда взялось его прозвище Философ-мистик.

Кстати, у Юры отец был абхазцем, а мать казачкой. Это я говорю, чтобы сразу отогнать от этих страниц любителей чистой крови, которых сейчас черт его знает сколько развелось по всей стране.

Так вот. Ничего мистического я в его философских рассуждениях не замечал, хотя он любил употреблять это слово. Скорее всего он это прозвище получил не столько по причине непонят-ности того, что говорил, сколько по причине нежелания следовать тому, что говорил.

Они сидели, попивая коньяк и кофе. Говорил, конечно, Юра. Глядя на его худенькое, чуть большеносое лицо, кстати, он время от времени довольно комично задирал голову, как бы преодолевая тяжесть больших роговых очков, глядя на его сутуловатую фигуру, обтянутую старой, но заграничной майкой (блеклый след былой славы), глядя на всё это, тем более рядом с невысоким, но мощным Андреем Таркиловым, трудно было поверить, что именно он, Юра, и есть тот блестящий фехтовальщик, с юности мастер спорта, когда-то победно, пробивая дорогу рапирой, объездивший Европу. Как давно это было! Теперь он научный сотрудник института этнографии. Получает гроши, но как будто не унывает и, как всегда, увлекается книгами.

Его жена, судя по всему достаточно терпеливо ждавшая, когда блеск рапиры обратится в блеск монет, и вдруг заметившая, что он, забросив рапиру в чулан, стал еще более усердно высекать искры из книг, и правильно понявшая, что из этих искр и подавно никогда не возгорится блеск монет, внезапно ушла от него к другому.

Гневно подшлепывая упирающегося старшего мальчика и подхватив младшего, она, говорят, ушла к человеку, который первобытным, но надежным способом добился множественного блеска монет. Он добился этого, мерно, но со всевозрастающей скоростью, потирая одну монету о другую, что неизменно приводит к появлению третьей монеты, которая выскакивает из-под нижней монеты, как говорится звеня и подпрыгивая. Монеты создаются таким же способом, как и люди, потому-то люди так их любят. Впрочем, всё это почти цитата из Юриного рассказа.

Нам не известно, как воспринял Юра уход жены, но внешне, как спортсмен и философ, держался стоически. Хочется даже думать, что он вот так, приподняв голову, преодолевая тяжесть больших роговых очков, смотрел ей вслед, стараясь понять, какая мысль стоит за ее уходом, и удивляясь тому, что он эту мысль никак не может уловить. Возможно, именно тогда он впервые произнес: «Мистика!» — ибо человека, к которому ушла его жена, он никак не мог считать своим соперником.

Дело не только в том, что они были одноклассники. Дело в том, что этот человек, тогда еще мальчик, жил в одном дворе с его возлюбленной, у которой был очень строгий отец, старый абхазский князь. И Юре приходилось через одноклассника передавать ей свои любовные записки.

— Я никак не пойму, — говаривал Юра, когда уже все грома отгремели, почему он три года таскал мои записки, если имел столь далеко идущие планы?

Вопрос о том, читал ли его будущий соперник эти записки, никогда не подымался. Но если и читал, как он мог вычитать из них, что после второго ребенка ее можно уводить от Юры и уже как бы проверенным на Юриных детях, обезопасенным путем пустить еще двух своих детей, остается в самом деле мистикой.

Некоторые приятели Юры говорят, что всё дело в рапире. Если бы он не забросил ее в чулан, а продолжал пользоваться ею, хотя бы в качестве тренера, ничего бы не случилось. Коммерсант не посмел бы ее увести.

А тут она ему сказала. Скорее прислала записку: «Рапира в чулане», — и он всё понял. Возможно, рапира, закончив свой цикл, как закон, обратной силы не имеет. О бедный Гамлет!

Кстати, во внешнем облике Юры что-то есть от случайно выжившего Гамлета и одновре-менно от библиографа большой, солидной библиотеки. И это намекает нам на то, что истинное место Гамлета — это королевская библиотека, а не королевский трон.

Иногда со сдержанным раздражением Юра вспоминал о юных днях своего соперника. По словам Юры, сам он, будучи школьником, уже Ницше читал, когда этот, шлепая губами, добирался, если добрался вообще, до сказок братьев Гримм. О рапире и речи не может идти, говаривал Юра. О какой рапире можно говорить, если этот, будучи девятиклассным дылдой, однажды чуть не упал в обморок от укуса осы.

— Почему чуть, — раздражаясь на себя, поправлялся он, — упал бы, если б я его не придержал!

— О какой рапире можно говорить, — заводился Юра, — если, когда я уже выступал за сборную Абхазии, он ничего острее вилки в руках не держал!

Однако, даже если это так, многое успел он наколоть на свою вилку. Он в самом деле богатый человек и еще задолго до перестройки называл себя коммерсантом.

Рапира обратной силы не имеет, однако Юра обзавелся пистолетом и вызвал его на дуэль. Дуэль в Абхазии изредка практикуется как некая переходная, цивилизованная форма кровной мести.

Коммерсант оказался не так прост, как думалось со стороны. Принимая секунданта Юры в своем особняке, он сразу же согласился на дуэль, попросив месяц, чтобы закруглить свои дела и обеспечить детей от предыдущего брака на случай трагического исхода.

Он признался ему, что всегда любил девушку, которой носил записки от Юры. Но Юра еще школьником заморочил ей голову своей рапирой. Да и отец ее, старый абхазский князь, смотрел сквозь него, не замечая. А ведь он сразу же после школы занялся бизнесом и удачно переправил в Сибирь большую партию лаврового листа.

Нет, не замечал его грозный феодал! И наоборот, на Юру грозный феодал при всей своей строгости, хотя, конеч но, не подозревая о записках, поглядывал, смягчаясь сердцем, следил, как сыплет искрами его рапира, возможно видя в этом знак вассальной верности добрым старым кинжальным традициям.

Но вот годы прошли. Старый феодал умер и покоится в своей деревенской могиле. Блеск Юриной рапиры померк, тогда как блеск денег коммерсанта воссиял.

— Он из славы не смог сделать деньги, — сказал коммерсант, — а я из денег сделал славу.

И тут он выложил секунданту горькую обиду на Юру. Оказывается, слухи о том, что он когда-то упал в обморок от укуса осы, проникли в коммерческие круги. Оказывается, один делец пустил злую шутку против него. Оказывается, он сказал про него, что с ним опасно иметь дело. Стоит местному прокурору поднести ему на пинцете осу, даже дохлую, как он, видите ли, расколется и всех продаст.

Глупая, но вредная для коммерции шутка. Не может же он, солидный коммерсант, всем говорить, что в ответ на такую угрозу обалдевшего прокурора он мог бы выхватить этот пинцет и этим же пинцетом вырвать из ушей его жены бриллиантовые серьги, которые этот прокурор брал у него без всякого пинцета.

А кто пустил эти слухи? Юра. А что было на самом деле? Школьники впервые в жизни выехали на загородный пикник. И он впервые в жизни выпил. Тем более водки. И ему стало плохо. И тут его укусила оса. И ему стало совсем плохо. Вот и всё! А Юра говорит только про осу, а про то, что было перед этим, не говорит. Дуэль так дуэль! Только на той лужайке, где его укусила оса, и ни на какое другое место он не согласен. Но ему нужен один месяц свободной жизни.

— У меня недвижимость, — сказал он сокрушенно, как о роковой тяжести на сердце, — Юре хорошо. Отдал рапиру истопнику ковыряться в топке — и гуляй! А у меня недвижимость!

Юра согласился на знакомую лужайку, дал месяц коммерсанту подвигать своей недвижимостью, и, кажется, напрасно.

Через две недели к нему нагрянули чекисты. Надо сказать, что они и раньше приглядывались к нему. Они объявили, что он, по их сведеньям, незаконно хранит оружие и, если он его сам не отдаст, они вынуждены будут устроить обыск.

— Рапира в чулане, — ответил Юра спокойно, — можете взять.

— Пистолет, — поправил его старший по званию и вдруг расселся за столом, как бы в ожидании, а может быть и в самом деле ожидая примирительного угощения.

Следующий по званию ушел на кухню, то ли для того, чтобы присмотреться к запасам провизии и возможности мирного застолья, то ли для того, чтобы оттуда пройти в чулан, где пистолет мог храниться в дружеском соседстве с рапирой. Впрочем, одно не исключает другое.

Юра был спокоен за пистолет. Он лежал на цветастом абажуре, свисавшем с потолка в середине комнаты, где уютно расположился главный чекист. Юра был уверен, что никто из них не догадается тряхнуть абажур, чтобы пистолет шлепнулся на пол. Так оно и оказалось.

Но самый младший по званию, всего их было трое, подошел к книжной полке как бы в поисках той книги, в которую он мог вложить пистолет. Юра во время своих поездок за границу ухитрялся привозить запретные книги, которые он давал почитать надежным людям, и хранил их на чердаке.

Но случайность, о ужас! — один из его друзей, кстати будущий секундант, как раз накануне вечером вернул ему «Технологию власти» Авторханова, и Юра, обсуждая с ним технологию собственной дуэли, небрежно сунул ее на полку, с тем чтобы потом перенести в тайник, и забыл.

И она теперь не только не стояла на полке, а вывалилась оттуда и лежала у ног молодого чекиста, при этом, как назло, обложкой вверх.

Как только Юра, похолодев, это заметил, молодой чекист, словно почувствовав его взгляд, посмотрел себе под ноги и увидел любимый охотничий трофей своего учреждения.

И что он сделал? Слушайте внимательно. Как бы изучая книги на полке, он так передвинул-ся, чтобы прикрыть от старшего чекиста лежащую на полу книгу, а потом ногой тихо запихнул ее за край нижней полки.

Браво! Браво! Это было, и мы должны быть верны истории. Молодой чекист оказался настоящим патриотом нашего края. Не мог он своего знаменитого земляка не попытаться спасти. За «Технологию власти» в те годы в провинции давали до пяти лет. Возможно, года три Юре могли скостить за прославление Родины рапирой. Но и два года лагерей — никому не нужное удовольствие.

Только молодой чекист успел убрать свою филантропическую ногу, как в комнату ворвался тот чекист, что ходил на кухню и в чулан. Он был разъярен и держал в руке Юрину рапиру как некий миноискатель.

Навряд ли он был разъярен тем, что не обнаружил пистолет в чулане рядом с рапирой, как двух старых бойцов, вспоминающих боевые поединки. Скорее всего, его разъярил пустой холодильник Юры, потому что он с удручающей многозначительностью широко развел руками и произнес:

— Ничего.

При этом рука его, сжимавшая рукоять рапиры, так неосторожно откинулась, что кончик рапиры задел абажур и он качнулся. Юра поспешил отобрать у него рапиру и поставил ее в ближайший угол, как не лишний аргумент, может быть, и не только былых заслуг.

Услышав удручающе короткий доклад своего помощника, начальник явно помрачнел и принял за столом гораздо более официальную позу.

— Обыскать, перевернуть всё вверх дном! — приказал он.

Повальный обыск начался с книжных полок. По словам Юры, под видом пистолета они искали нелегальные книги, а под видом нелегальных книг искали доллары, которых он, кстати, никогда не привозил, превращая их в книги или шмотки для жены.

Юра был уверен, что они ищут доллары, потому что каждую книгу, которую они брали с полки, встряхивали над полом, при этом целомудренно каждый раз проводя эту процедуру в рамках кругозора начальника. Ясно, что такая процедура совершенно излишня, если они искали только пистолет, вложенный в книгу, и вполне оправданна, если они искали доллары, вложенные между страниц.

После того как половину книг его большой библиотеки перетряхнули, а долларовые бумаги так и не усеяли пол преступно красивым ковром, но при этом воздух комнаты наполнился задумчивой, а может быть, и гневной пороховой пылью старых книг, начальник яростно закашлялся. Багровея и превозмогая кашель, он зарычал:

— Ищите постранично!

По-видимому, он решил, что Юра подклеивает доллары к страницам своих книг. Вторая часть библиотеки была обыскана постранично. Сначала тяжеловесно листали, но потом быстро приспособились веером пропускать всю толщу страниц от обложки к обложке.

Одним словом, ни долларов, ни пистолета они не нашли, хотя пистолет в это время возлежал на цветастом абажуре, как какой-нибудь Хан-Гирей на подвешенном ложе вместе со своими девятью гуриями, учитывая, что пистолет был девятизарядный.

Кстати, по словам Юры, главный чекист почему-то время от времени поглядывал на абажур, довольно затейливый подарок феодала отца на свадьбу дочери. И эти взгляды Юру стали слегка тревожить, потому что он сам теперь зрением, обостренным опасностью, заметил, что абажур, оказывается, чуть-чуть скошен односторонней тяжестью пистолета.

Во время одного из взглядов начальника абажур вдруг медленно потянулся в его сторону, но не выдержал и тихо откачнулся. Юре стало не по себе. Он никак не мог понять, чем вызвано это легкое покачивание — телепатическими сигналами (оружия? чекиста?) или порывами бриза в приоткрытое окно?

Юра хотел было прикрыть окно, чтобы установить наконец, какая именно сила заставляет абажур задумчиво покачиваться, но потом понял, что это опасно. Начальник может почувство-вать причину его беспокойства. Юре запомнилось, что вот эти странные взгляды главного чекиста на таинственное покачивание абажура были самыми неприятными мгновениями обыска. Бедный Юра! Его тревога по поводу взглядов на абажур говорит о том, что он представитель следующего за мной поколения.

Начальнику, человеку солидного возраста, этот абажур скорее всего приглянулся. И он, всматриваясь в него, ностальгически вспоминал те идиллические времена чекизма, когда абажур можно было просто снять и унести, даже не сразу заметив возлежащего на нем Хан-Гирея.

Точно также и наоборот. Здесь в Москве во времена Брежнева я как бы подоспел к новому поколению чекистов, с совершенно незнакомой мне новой ментальностью.

После очередного подписания коллективного письма в защиту незаконно арестованных людей у кого-то лопнуло терпенье и я был вызван для разговора в мрачноватый номер солидной гостиницы. Разговор был долгий, неприятный.

Вы в тяжелое положение ставите своего издателя. Вот к нему приходит автор и говорит, мол, вы этого писателя, который подписывает антиправительственные письма, печатаете, а меня не печатаете. Вы в тяжелое положение ставите всех издателей. Им нечем крыть. Им это может надоесть.

Откуда вы взяли, что суд был закрытый? Клевета. Помещение не могло всех вместить. Не проводить же суды на стадионе?

И наконец, главный аргумент. Как это так получается, что вы письма адресуете правитель-ству, а их раньше правительства получают враждебные радиоголоса? Хотелось сказать: вы сами их туда посылаете, чтобы иметь этот аргумент. Но не сказал. По сути, так они могли действовать и скорее всего действовали, но доказать это я не мог.

Один из них, проявляя добрую осведомленность о моем творчестве, то и дело говорил:

— Дядюшка Сандро не одобрил бы ваши действия.

В сущности, это было неглупое, правильное наблюдение. Но я внутренне содрогался от ужаса, когда он дядю Сандро называл дядюшкой. Это было изощренной литературной пыткой, но сам говоривший, я уверен, об этом не подозревал. И тем сильней это действовало.

Так как накануне я крепко выпил (для меня вполне случайное совпадение, но так ли для них?), во время разговора я несколько раз со стаканом уходил в ванную и пил воду.

Заметив мою жажду, представители нового, младого поколения чекистов, их было двое, несколько раз просили, даже просто умоляли, разрешить им заказать обед с вином, совершенно прозрачно намекая, что это никакого отношения не имеет к попытке отклонить меня от моих взглядов.

— Это поможет нам параллельно смягчить разговор, — вразумлял меня старший из них, — параллельно!

— Дядюшка Сандро любил застолье, — вкрадчиво вторил ему второй.

Но меня не устраивали обе параллели. Я знал, что всякая линия, движущаяся параллельно жандармской, рано или поздно пересекается с ней. Я никак не соглашался. И это сначала огорчало их, потом унижало, потом обостряло идеологическое раздражение. Небольшая угроза, прозвучавшая при расставании, ни малейшего впечатления на меня не произвела, и я думаю, она была вызвана не столько идейными причинами, сколько гастрономическими. Больше всего я боялся, что, если вслед мне прозвучит еще один раз: «Дядюшка Сандро на вашем месте…» — я упаду. А потом ученые люди будут гадать, каким новым дьявольским оружием чекисты, как бы дунув в трубочку вслед уходящему клиенту, вызывают внезапные мозговые спазмы. Но, слава Богу, он ничего не сказал.

То, что они хотели вкусно пообедать и выпить за счет фирмы, это и тогда было для меня ясно. Но вот что сейчас пришло мне в голову. Попробуем порассуждать.

Вот я ушел, оставив их в номере. Интересно, могли бы они заказать обед с вином, делая вид, что нас трое? Интересно, зависит ли роскошь обеда от определенного сметой разряда клиента? Хотелось бы думать, что я проходил по солидному разряду. Тогда тем более им было бы обидно упускать такой обед.

Но как быть? Такие гостиничные номера безусловно прослушиваются. При этом скорее всего служба прослушивания им не подчиняется. Их тоже прослушивают. Но такой соблазн при многократном повторении опыта не мог ухватчивому и угадчивому российскому человеку не подсказать выход на дармовой обед.

Предполагаю такой сценический вариант. Ни на минуту не забывая, что пленка крутится, один из них подходит к дверям и хлопает ими. Оказывается, клиент вернулся. Второй чекист: «Заходите, заходите, не стесняйтесь! Сейчас посидим, поговорим, пообедаем. Слава Богу, все мы люди, все мы патриоты. Я так и знал, что вы вернетесь. Посидите, вот вам свежая газетка, а я сейчас закажу обед».

Заказывает обед по телефону. Стукачка официантка приносит обед на троих. Накрывает. Отсутствие третьего пока не подозрительно. Тем более что в ванне заранее пущена вода. Нет, не душ. Это было бы слишком. Но крепкая струя воды из-под крана не помешает. Клиент нервно моет руки в предчувствии загрязнения души и в надежде, что ее можно отмыть, как руки. Поэтому крепче струю! Больше клокочущей бодрости!

Ну а дальше? Магнитофон работает. Где голос клиента? Сперва молчание его объясняется неимоверным аппетитом. Последний благодушно вышучивается. От волнения пришел не позавтракав. Сколько можно говорить, что сейчас совсем другие времена, совсем другие чекисты. Ну чокнуться-то вы можете, если говорить пока не в состоянии? Следует смачное чоканье. Можно рискнуть бубнением клиента, попыткой говорить с переполненным ртом. Ну ладно, ешьте, ешьте. Вот этот поджаристый кусок на вас смотрит. Чоканье, чоканье… Но сколько можно так? Скандал назревает. Ваше затянувшееся молчание странно. Да не презирает ли он нас? Наглость! Пришел, извините за выражение, жрет, пьет и ни слова не хочет говорить. Что? Вы уходите? Молча? Такого не бывало!

Следует угроза более эмоциональная, чем первый раз, но столь же смутная. Хлопает дверь. Последняя служебная запись на магнитофоне: «Сорвал мероприятие, подлец!»

Но дело должно быть сработано чисто. Третья порция обеда подозрительно нетронута. А ведь неминуем приход официантки-стукачки. Третья порция благополучно уничтожается. При этом не забывают пустить в ход вилку и нож клиента. Да, чуть не забыли. Безболезненно опорожняется и третий фужер. Конечно, можно было бы считать, что клиент ушел, не выпив последний бокал. Но такой клиент в наше время подозрителен, да и зачем рисковать. И наконец, смятая салфетка с артистической небрежностью брошена возле тарелки человека-невидимки. Теперь комар носа не подточит.

Впрочем, читатель может разыграть эту сцену по-своему. С одним условием — молчание клиента при всех вариантах должно быть правдоподобно. Варианты можно присылать в редакцию. За лучший из них воспоследует награда в зависимости от ее финансовых возможно-стей, каковые, откровенно говоря, катастрофичны. Сразу оговариваемся. Вариант — удушили и пообедали при самом большом правдоподобии выкриков, хрипов и стонов — отклоняется без рассмотрения как грубый, раннесоциалистический.

Однако мы отвлеклись. А отвлеклись, потому что обыск не дает результатов. А читатель сам знает, что нет в мире вещи скучнее бесплодного обыска. К тому же бесплодный обыск оскорби-телен для государства. Именно поэтому предусмотрительные чекисты нередко, отправляясь на обыск, прихватывали с собой те самые улики, которые должны были найти у подозреваемого. Но на этот раз они лопухнулись именно благодаря широте замысла: пистолет, книги, доллары. Так широко забрасывая сеть, они были уверены хоть что-нибудь выгрести. И вполне могли прихватить вышеупомянутую книгу, но тут оказалось, что в их собственных рядах нет полного единства. Обыск так затянулся, что Юра уже подумывал, не порыться ли в подкладках старого пальто и старого костюма тех времен, когда он еще ездил за границу. Какие-то центы, сантимы, пфенниги, песеты могли там заваляться. Выгрести и дать им, чтобы они скорее ушли. За такую мелочь посадить не могли, но могли пожурить с чувством исполненного долга. Однако он отклонил эту возможность, и правильно сделал, потому что государство в те времена было еще достаточно гордым и могло счесть такую добросовестность за скрытую форму подаяния.

— Боржом хотя бы есть в этом доме? — в конце концов взмолился главный чекист, удрученный обилием пустынных впечатлений. Но и боржома не оказалось в доме, а от простой воды, предложенной Юрой, он, помешкав, отказался скорее всего из сложных субординацион-ных соображений. Одним словом, не найдя ничего, гости ушли восвояси.

Юра достал из-под шкафа «Технологию власти» Авторханова, сдул с нее дружескую пыль чекистского ботинка, прижал книжку к груди, он ее тогда особенно любил, а потом занялся своей библиотекой.

— Если бы не абажур, — рассказывал Юра, — я бы их заставил все книги разложить по местам. Но абажур вел себя странно. Я не мог позволить себе рискнуть. Предстояла дуэль.

…Была весна. Бегущий по небу щебет ласточек и бегущий по земле щебет ручьев. Прохладное пламя фиолетовых глициний тянулось к деревянным балконам домов. Гнулись мимозы под пушистой девичьей тяжестью своего воздушного золота.

На молодеющих, зеленых склонах холмов из травы вытягивались любопытствующие подснежники, словно спрашивая: «Где снег? Где снег?» — ибо никогда не видели снега. И наоборот, фиалки, забытые поэтами нашего времени, флоберовские фиалки, как бы храня очарование женщин прошедших веков, цвели, опустив глаза.

А в садах сотнями звезд вызвездили гранатовые деревья. И казалось, они вот-вот прыснут, взорвутся всеми своими яростными, мокрыми, пунцовыми звездами черт знает куда! Залпом в сторону нежно белеющей алычи! Откуда, о, откуда, ее поздняя зрелая кислота?! Залпом в сторону розового облачка цветущего персика, именуемого в просторечии — выдох ангелицы. А то вдруг накроют на лету красной картечью зазевавшуюся голубку! Не горюй, голубка, высидишь рыжего ястреба, он тебя защитит!.. А между тем или, может быть, именно потому…

Гости съезжались на дуэль. Их было не так много, но они были. Одна «Волга» и два «мерседеса» друзей коммерсанта, один «Москвич» и двое «Жигулей» поклонников Юры.

Машины мчались, вплющиваясь от скорости в асфальт шоссе, порой обгоняя друг друга и покорно уступая обгоняющей машине дорогу, как бы суеверно подчиняясь таинственному наваждению, знаку свыше, по которому обгоняющий водитель должен выйти вперед, с тем чтобы потом обогнанному дать дорогу, когда на того снизойдет наваждение обгона и он по знаку свыше спохватится и рванет, подстегивая машину.

Все эти люди были друзьями дуэлянтов. Они делали нечеловеческие усилия, чтобы удержать их от дуэли, но, когда это им не удалось, они решили, что они, и только они, заслужили зрелище дуэли — как плату за их утомительные старания.

Машины, почти не снижая скорости, спустились под гумистинский мост и остановились в зеленой пойме, где когда-то проходил злосчастный школьный пикник и где укус-укол осы оказался напоенным столь долго действующим ядом.

Машины остановились, и все, кроме дуэлянтов, высыпали на лужайку, сладостно переминаясь, щурясь на блеск реки и стыдливо радуясь, что им ничего не грозит и они еще долго будут топтать эту милую, что там ни говори, землю. И только один из них с тревогой посматривал то на часы, то в сторону моста. А почему он тревожился и посматривал на мост, вскоре станет ясно.

Интересно, что все высыпали на лужайку, кроме дуэлянтов. Подобно абхазским женихам, которые по традиции никогда не появляются на собственной свадьбе, а всегда таятся где-то поблизости, дуэлянты до поры оставались в машине. Казалось, они поклялись больше никогда не ступать на землю ради суеты жизни, а ступить на нее только для того, чтобы самым коротким путем пройти к ритуалу смерти.

Юра был человеком, как легко может догадаться читатель, не без романтических завитков. Поэтому секундант Юры стоял в толпе гостей, держа в руке его рапиру, как новоявленный шекспировский землемер на пути к землекопу. Юра помнил слова коммерсанта о том, что он из славы не мог сделать деньги, а тот из денег сделал славу. Так вот именно орудием бескорыстной славы будет измерено расстояние между противниками. Коммерсант не торговался, когда Юра определил это расстояние длиною в двенадцать клинков.

Сейчас секундант Юры поглядывал на секунданта противника, который, в свою очередь, поглядывал на машину, где сидел коммерсант, вытягивая руку в окно и покрикивая, уточнял место укуса осы. Юра из своей машины, следя за всем этим, язвительно улыбался.

После долгих уточнений наконец место укуса было найдено, если, конечно, верить укушен-ному. Секундант Юры стал с этого места тщательно промерять рапирой расстояние, на котором противники будут стреляться.

Когда рукоять рапиры легла на воображаемое место укуса, гости столпились над этим местом, вглядываясь в траву, словно пытаясь найти там какой-то след, может быть, останки роковой осы. Однако, не найдя их, они вместе со вторым секундантом, наклоняясь и даже подглядывая, следовали за осторожными переворотами рапиры, промеряющей расстояние, с тем чтобы точность соблюдалась неукоснительно. И было совершенно непонятно, кому из противников может помочь или помешать неточность землемера.

Одним словом, вся компания была так увлечена этим занятием, что не заметила, как в пойму, спотыкаясь и ковыляя, спустился разбитый деревенский автобусик, и, только когда он, чадя и тарахтя, остановился поблизости, они оглянулись.

Из распахнутых дверей автобуса, как из пересохшего стручка фасоли, посыпались старики. Все они были торжественно одеты в черкески и папахи, у всех сверкали кинжалы на поясах. Можно было подумать, что это хор долгожителей, которых собирается здесь снимать какой-нибудь заезжий оператор.

Возглавлял этот, как оказалось, весьма голосистый хор, дед Юры, живущий в селе Лыхны. Ватага стариков, яростно вскрикивая и как бы риторически хватаясь за кинжалы (опасная риторика), ринулись на толпу, ища глазами дуэлянтов и не находя их и от этого еще более свирепея, как бы подозревая, что худшее уже случилось, а они опоздали.

Дуэлянты вынуждены были покинуть свои машины и с повинными головами подойти к старикам. Но тут вдруг то ли на радостях, что они живы, то ли потому, что уже не в силах был притормозить свою ярость, один из стариков, взглянув на секунданта Юры, стоявшего опершись на рапиру, и поняв его позу как призыв к продолжению смертоуийства, с криком: «Этот с чом-полом во всем виноват!» — накинулся на него. Он выхватил у него рапиру и успел несколько раз шлепнуть клинком по заднице ни в чем не повинного секунданта. Тот уворачивался от него, стараясь спрятать свой зад и одновременно делая вид, что исключительно из почтительности к возрасту старика он никак не может повернуться спиной к нему и вынужден уворачиваться.

И тут всплыло совершенно неожиданное обстоятельство. Оказывается, эта издевательская манера прятать свой зад под видом почтительности, напомнила одному из стариков, что этот парень его собственный внучатый племянник, который в детстве точно так же уворачивался от его хворостины.

— Ты на кого руку поднял! — закричал оскорбленный в родовых чувствах старик и, в самом деле выхватив кинжал, ринулся на защиту своего малютки.

Старику, столь несвоевременно преследовавшему издевательский зад секунданта, ничего не оставалось, как выставить против кинжала рапиру. Старики успели пару раз лязгнуть металлом в неслыханном поединке, но тут на них бросились остальные старики и растащили их.

Поднялся такой невообразимый гвалт, что шофер деревенского автобуса, до этого предусмо-трительно не покидавший своего сиденья, завел мотор, словно предчувствуя общую резню и спеша предупредить милицию или просто удрать к себе в деревню, чтобы не быть свидетелем.

Услышав предательское тарахтенье мотора, старики вдруг смолкли, насмерть испуганные, что им пехом придется переть домой. С тех пор как старики наши лишились лошадей, они впали в суеверную зависимость от мотора.

Одним словом, они разом все смолкли и оглянулись на шофера. Шофер еще некоторое время властно не выключал мотор, давая им остыть через испуг. Потом выключил, но машина еще минут пять продолжала чадить. И старики продолжали настороженно присматриваться к клубам вонючего дыма, как бы исходя из многовекового опыта общения с погашенным, но всё еще чадящим костром, который в иных случаях, бывало, сам возгорался. Наконец машина окончате-льно потухла, и тут старики спокойно и мудро принялись за свое дело.

Да, слава Богу, велика еще власть стариков в Абхазии! Что они там говорили, каким образом они продемонстрировали масштабы вечности по сравнению с масштабом раздорa, я не знаю. Нет, противники не примирились. Но сейчас продолжить эту дуэль было невозможно, а возобно-вить ее в будущем мешал комический конец этой.

Бедный Юра! Напоследок он вытащил пистолет и шагов с десяти разрядил его в старую консервную банку, валявшуюся на лужайке. Была ли эта банка ржавым свидетелем того школь-ного пикника или других более мирных завтраков на траве, теперь уже невозможно установить.

Разрядив пистолет, Юра подошел к своей мишени и, наклонившись, однако не притрагива-ясь к ней, даже заложив руки за спину, хладнокровно рассмотрел результаты попадания.

Потом он распрямился и движением руки подозвал своего секунданта. Продолжая погляды-вать на банку, Юра, не оборачиваясь, взял у него рапиру, подцепил острием пулевую дырку, чуть тряхнул, убеждаясь, что банка достаточно хорошо зацепилась, после чего воздел над собой рапиру и, размахнувшись, сошвырнул с нее банку к ногам коммерсанта и его друзей. Один из друзей коммерсанта приподнял банку и подсчитал дырочки, стараясь не спутать входные и выходные отверстия.

Но никто не понял далеко идущий смысл и того, что он брезгливо не притронулся к банке, и того, что он отбросил ее как изрешеченный огрызок былой любви. К счастью, этого не понял и коммерсант.

Старики были потрясены высокой точностью попадания.

— А теперь ты стреляй, — обратился один из них к коммерсанту, — и мы увидим, кто из вас настоящий герой.

Но коммерсант только презрительно пожал плечами, давая знать, что он и так слишком много времени потратил на бесполезные дела, молча пошел к своей машине. За ним потянулись его друзья. Все расселись по машинам и разъехались по домам.

Так Юра остался один в городе. Мать и отец у него давно умерли, хотя в деревне у него жил дед с большим кланом родственников. Бывшая жена Юры детей к нему не пускала. Грели его теперь только книги да огонек былой славы.

Однако что-то вроде кары настигло и его бывшую жену. Тот самый старший сын, которого пришлось подшлепывать, чтобы он не упирался на пути в дом ее нового мужа, потеряв отца, возненавидел дом отчима.

Года через три он сбежал из дому, скитался по России, а потом связался с блатными, и тут снова всплывает тема рапиры, жестко сломанной до размеров карманного ножа. Сейчас он арестован, отбывает наказание в Сибири.

Если б не это обстоятельство, историю Юры можно было бы посчитать грустной сказкой с добрым концом. Рапира вступилась за своего хозяина.

Однажды вечерком, говорят, Юра, покуривая, возлежал на подоконнике, глядя на улицу. Было тепло, окна были открыты, квартира расположена на первом этаже.

В это время в конце квартала появилась высокая красивая женщина, держа в одной руке небольшой, спортивного типа чемодан, а другой рукой придерживая поспешающего за ней маленького очкастенького мальчика, сжимающего в свободной руке рапиру, конец клинка которой, позвякивая и потренькивая, бороздил немощеный тротуар. Вероятно, от этого отупляющего соприкосновения с равнодушной землей клинок чувствовал себя униженным, как арабский скакун, которого впрягли в плуг.

Первым в конце квартала увидел это зрелище сосед Юры и остановился как громом пораженный. Разумеется, его поразил не униженный клинок. Женщина с чемоданом в руке и очкастым ребенком, волочащим рапиру, приближается к дому, где живет очкастый мастер спорта по рапире.

— Юра, к тебе! Качать права! — крикнул обалделый сосед, подбежав к окну. Он успел обогнать женщину и считал, что еще что-то можно сделать.

Вместо того чтобы захлопнуть окна и скрыться, Юра вытянулся на подоконнике, высунулся и спокойно дожидался приближающейся женщины. Потом он спокойно сказал уже дважды потрясенному соседу:

— Я всегда знал, что эта женщина в горящую избу войдет!

На самом деле всё обстояло проще и сложней. Много лет назад Юра тренировал способную девушку и, может быть, случайно, сам того не заметив, коснулся острием рапиры ее сердца. Потом она переехала в Россию, и о ней не было ни слуху ни духу. Оказывается, она за эти семь лет успела выйти замуж, родила ребенка, разошлась. Последние годы жила в Харькове. Есть женщины, которые независимо oт сложившейся судьбы любят один раз. Она была из их числа. Звали ее Люся.

Как они нашли друг друга, я не знаю. Подозреваю, что она его нашла. Конечно, они уже переписывались, он ждал ее, но она приехала без предупреждения.

Весть о том, что к Юре приехала высокая (сам он был среднего роста) красивая женщина с ребенком, который важно волочил за собой от самого вокзала отцовскую рапиру, чтобы тот его признал, вспомнив, где оставил свое оружие, хотя, взглянув на очкастого мальчика, только злодей решился бы отпираться от отцовства, эта весть, сопровождаемая то гомерическим хохотом, то сентиментальными вздохами, облетела Мухус.

Говорили всякое. Слышал и такое:

— Меня интересует одно. Я точно знаю, что местному Юриному мальчику ровно шесть лет. И приезжему ровно шесть. Как он их мог сделать одновременно?

— Запросто. Полетел, кинул рапиру и прилетел.

— До чего обрусел наш Юра. Говорят, увидев эту женщину, он сказал: «Учтите, она в горящую избу войдет». А почему не сказал: «В горящую саклю войдет»? Всё же было бы ближе к нам.

— Мать казачка, жена полячка, — исключительно для рифмы соврал еще один, — тогда кто такой он сам? Наш или не наш?

— Жена у него русская. Не надо преувеличивать.

— Преувеличивать что?

— А то не знаешь что?

— У мальчика Юры детские очки. Они небьющиеся. Я их вспомнил. Я с Юрой с первого класса…

— С первого класса, — передразнил его трезвый голос, — я тебя вообще в нашей школе не видел. Юра стал носить очки ровно в двадцать пять лет. Он зачитал свои глаза. Юра наша гордость.

— Да, но я никак не могу понять, патриот он нашего края или не патриот?

— Юра гремел со своей рапирой по всей Европе, когда ты, патриот, на стадион канал без билета.

— Но почему он прямо не скажет: «Да, я патриот!»?

Отголоски этих сплетен иногда доходили до Юры, но он в ответ только улыбался, а лицо его жены струило усталое сияние запоздалого счастья. К тому же ребенок, настолько смутно помни-вший своего отца, что уже никак не мог своей жаждущей любовью уловить то, что он смутно помнил, мгновенно обратил эту жажду на Юру и сразу стал называть его папой, еще до того как Юра привык к его имени.

Звали мальчика Митя. Он всячески поддерживал приятные его слуху разговоры об отцовстве Юры. Этим пользовались местные хитрецы, думая, что через ребенка раскрывают великую тайну. Обычно в таких случаях мальчик с улыбкой кивал и интеллигентно повторял одну и ту же фразу:

— Да, все находят, что мы похожи.

На самом деле никакого сходства не было. Это был чистокровный русский синеглазый мальчик. Да и очки он носил не от близорукости. У него глаза слегка косили.

Да, чуть не забыл. Говорят, бывшая жена Юры, узнав, что он женился на женщине с ребенком и что ребенок называет его папой, устроила своему мужу неожиданную истерику и вдруг разрешила Юре видеться с собственным сыном.

Я думаю, дело не в том, что она забеспокоилась о сыне, лишенном отцовской ласки. Она решила, что если Юра будет уделять внимание собственному сыну, то пасынку меньше достанется. Главное это.

Года через два летом, когда мальчик отдыхал у дедушки Юры, мы с ним, его женой и одним нашим общим другом, владельцем машины, приехали в деревню.

Все пошли к дому Юриного дедушки доставать вино для вылазки на природу, к которой мы готовились, а я остался в машине и смотрел, как рядом на зеленой лужайке ребята гоняют в футбол. С ними был и Митя. Он играл без очков. Жаркий шум стоял над лужайкой. В абхазских долинных деревнях дети неплохо шпарят по-русски.

Был один из тех очаровательных августовских дней, когда природа как бы находится в состоянии тихого семейного счастья. Земля довольна небом, и небо довольно землей. И внутри этого счастья, раскованные этим счастьем, быстроногие дети носятся за мячом, пинают его, бухают головой, сталкиваются, падают, смеются.

— Митя! — крикнул я из машины. — Подойди на минутку!

Он подбежал. Пышущий, глаза полыхают.

— Тебе здесь хорошо?

— Да! — выкрикнул он, воспитанно сдерживая готовность убежать.

— Где лучше, в Харькове или здесь? — почему-то спросил я. Всегда любопытно узнать, почему человек счастлив. Даже если это ребенок — ухватить начало запутанного клубка.

— Здесь! — выкрикнул он, проявляя еще большую воспитанность, чтобы не сбежать.

— Почему, Митя? — спросил я очень серьезно. — Только подумай…

И он это понял. Глаза поумнели.

— Потому что… Потому что, — повторял он, сосредоточенно ища нужное слово. Нашел! — Здесь все свои!

И рванул к ребятам, поняв, что точнее ничего не скажешь. И это было мгновенье моего счастья.

Здесь все свои! Это было так понятно. Мальчик, росший с одинокой матерью в большом городе, где все одиноки, вдруг попал в другую жизнь, где еще сохранились обычаи патриарха-льного клана: возле какого дома настигнет играющих детей полдень, туда и позовут обедать.

* * *

Такова в беглых чертах история нашего Философа-мистика. А теперь вернемся на «Амру», где он сидит за столиком вместе с художником Андреем Таркиловым, если читатель не забыл.

Кроме коньяка в графинчике и чашечек кофе на столике стояла бутылочка пепси-колы и недопитый стакан. Так как стакан был один, я понял, что Юра здесь с одним из своих мальчиков, и стал искать его глазами.

Вот он, сын его Асланчик. Загорелый мальчуган в красной майке и желтых заграничных шортах стоял у перил «Амры» и, отрывая куски от булки, подбрасывал их нахальным чайкам, шлепающим крыльями и скрипящим глупыми голосами.

От жадного азарта чайки до того осатанели, что иногда, торопя мальчика, почти садятся ему на голову. Он кричит и отмахивается руками. Чайки неохотно отгребают крыльями, и мальчик хохочет, довольный властью над ними. Смуглые, мускулистые ноги его производят смешное впечатление. Мужские ноги уменьшенной статуи древрегреческого воина. Наверное, Юра тренирует его вместе с пасынком.

— …Самое несправедливое распределение воды у заблудившихся в пустыне начинается в тот миг, когда один из заблудившихся восклицает: «Я знаю, где оазис! Я вас туда поведу!» Психологическая основа возможности приятия этой несправедливости вполне понятна, — продолжал Юра и приподнял голову, словно одолевая тяжесть больших роговых очков. И тут, увидев меня, остановился на мгновенье. Кивком головы он поздоровался со мной и пригласил, молча указав на свой столик.

— Жду, — сказал я твердым голосом, чтобы сразу отсечь повторное приглашение.

— Понятно, — кивнул Юра, — грядет мессия.

Было ясно, что он иронизирует, но не совсем ясно, знает ли он о том, кого я жду. С Андреем мы уже виделись сегодня. Взглянув на меня, он подмигнул тем глазом, который был подальше от Юры. И это означало: вероятно, много мы сегодня услышим необычного, но необязательно всё это принимать всерьез.

Я его много лет не видел, хотя живет он теперь в Москве. Он признан. Приглашается во многие страны. Всё тот же тяжелый взгляд под припухлыми веками, всё то же сильное, бойцовское лицо, но цвет лица бледный, нездоровый: то ли жизнь в Москве, то ли пребывание в разных странах, с привыканием к разным напиткам, скорее всего, вечная каторжная работа в ядовитом воздухе мастерских. На нем была модная голубая блуза, как бы суетный знак запоздалых успехов, с некоторой тайной пародийностью облегавшая его слишком мощные плечи и слишком горькую судьбу — для тех, кто о ней знал.

— Заблудившееся в пустыне племя легко примиряется с несправедливостью распределения воды в пользу того, кто обещает скорый оазис, — продолжал Юра, — огромность обещания поглощает несправедливость. У человека можно многое отнять, если обещать ему всё. Каждый думает: вот доберемся — и тогда вволю напьемся воды, тогда будет полное равенство в изобилии.

Самые чудовищные формы неравенства опираются на химеру возможности полного равенс-тва. Оставим равенство перед законом. Это буржуазное право, это само собой разумеется.

Он опять поднял голову, преодолевая тяжесть очков, и посмотрел на меня, как бы спраши-вая: ты доволен, что я оставил равенство перед законом? Но учти, больше никакого равенства не будет.

— Но такое равенство побивалось и будет еще побиваться в теснинах истории, — нажал он на педали, — в человеке неистребима подсознательная мечта о равенстве всех со всеми. Траге-дия в том, что человек этот свой религиозный инстинкт осознает на житейском уровне. Эта мечта неистребима, но мы ее должны истреблять! Мистика!

Нормальный человек в лучшие мгновенья своей жизни действительно хочет, чтобы всем было одинаково хорошо, и ему, конечно. Он хочет такой жизни, чтобы самому не обжигать душу завистью к другим и чтобы другие не корчились от зависти к нему.

А разве это плохо? Это прекрасно, но это прекрасное содержит в себе возможность перехода в ужасное. Если в человеке совсем нет этой мечты — он мерзавец. Но если он эту мечту при помощи самой распрекрасной теории пытается претворить в жизнь — он чудовище. Мистика! Шагнешь направо мерзавец. Шагнешь налево — чудовище.

Почему мерзавец? Равнодушен к людям. Почему чудовище? Потому что поддаешься соблазну решать судьбы людей, которые принципиально неразрешимы. Они разрешимы вне принципов, только как личная воля к добру. Каждый раз лично. Я лично захотел и отдал свое…

В это время на «Амру» взошла большая группа туристов во главе с экскурсоводом. Пока экскурсовод рассказывал историю возникновения этого ресторана на пристани, стараясь вложить в свой рассказ якобы имевший место венецианский замысел, туристы с туповатой недоверчивостью слушали его, одновременно цепко присматриваясь, что можно купить в этом ресторане. Но зацепиться было почти не за что.

Два или три туриста вяло подошли покупать мороженое… И вдруг словно пробежал тихий клич: последний день мороженого в стране! И все разом хлынули, столпились, вытянулись в деловитую очередь. Экскурсовод, как бы не замечая грубую измену венецианскому пафосу, сделал вид, что всё так и было задумано и сам он как раз собирался поймать турецкий кайф, подошел к кофевару и заказал кофе по-турецки.

Асланчик, оглянувшись на шум очереди, вдруг бросил остатки булки за борт — чайки камнем вниз. Быстро перебирая своими смешными мускулистыми ногами, мальчик подбежал к отцу.

— Папа, купи мороженое! Хочу мороженое!

— Мороженое? — переспросил отец, приходя в себя. Потом туго, как в седле, повернулся и косо оглядел очередь, с трудом осознавая ее. — Откуда столько людей? — удивился он. — Подожди. Разойдутся — куплю.

— Хочу сейчас! — крикнул мальчик.

— Подождешь, — сказал отец, — вот допивай пепси.

— Не хочу, — сказал мальчик, но, неожиданно наклонив стакан, пригубил жидкость и стал равномерно дуть в нее, доводя ее до бурления.

Отец, словно опять под тяжестью очков наклонив голову, стал поверх стекол удивленно следить за действиями сына как за любопытным химическим опытом, от которого можно ждать неожиданных результатов. Не дождался, вспылил:

— Какое может быть равенство между людьми? Человек неповторим! Я мальчиком проходил жесточайшую тренировку по пяти часов в день, когда он падал в обморок от укуса осы!

— Постой! Постой! — завопил Андрей. — При чем тут оса? Кто падал в обморок?

Андрей так давно в Москве, что эту историю явно не слышал.

— Это так… — махнул рукой Юра и, проследив глазами за убегающим сыном, академично продолжил: — Что делать, если жители Свердловска яростно завидуют жителям Тулы за то, что Тула намного ближе к Москве?

— Уже не завидуют, — шутливо поправил его Андрей, — Москву теперь снабжают хуже, чем Тулу и Свердловск. Во всяком случае, не лучше.

— Но допустим, у жителей Свердловска такая безумная зависть к жителям Тулы за то, что они гораздо ближе к Москве. Что может их успокоить, если их грызет такая зависть? Ничего.

Только тот, кто внушит жителям Свердловска, что для них важнее всего не расстояние от Свердловска до Москвы, а расстояние от Свердловска до Марса. Если они в это поверят, они тут же успокоятся. Они поймут, что и Москва, и Свердловск, и Тула в одинаковом положении по отношению к Марсу.

Такую новую ориентацию, ориентацию на высоту, на реальность бесконечности, где только и возможно равенство людей, дает человеку религия.

— А что делать мне, если я не верю в Бога, — неожиданно возразил Андрей, — я его не чувствую.

— Это про бабу можно сказать: я ее не чувствую, — сурово возразил Юра, — про Бога так нельзя говорить. Это всё равно что про мать: я ее не чувствую матерью.

— Да почему же нельзя, — упрямо возразил Андрей, — бывают же матери-мерзавки именно как матери?

— Разумеется, в жизни всё бывает, — согласился Юра, — но об этом могут судить другие люди. Только не сын.

— Но почему же не сын, когда она именно по отношению к нему мерзавка?

— Для сына это табу, — непреклонно возразил Юра, — если у человека мать мерзавка, он вправе чувствовать себя сиротой. Но не больше.

— Что ж, он не имеет права и подумать об этом?

— Подумать, к сожалению, не запретишь, — подумав сам, сказал Юра, это как дыхание. Но сказать не имеешь права. Табу. Мир, где сын поднял руку на мать, хоть словом, хоть делом, такой мир обречен на сифилис распада. Учти, что атеистическая деловитость Запада держится на огромной инерции религиозного воспитания в прошлом…

Но судя по всему, Андрей не собирался это учитывать.

— Я не верю в Бога, — упрямо повторил Андрей, — что же, я и сказать об этом не могу?

— Почему же не можешь? — удивился Юра и поднял голову. — Ты только об этом и говоришь. Но почему так победно? Я что-то не улавливаю грандиозных, мучительных усилий твоего ума, которые привели тебя к этой мысли. А между прочим, в некоторых, лучших своих картинах ты стихийно приближаешься к Богу.

Похвала Юры для Андрея многого стоила.

— Да? — неожиданно потеплевшим голосом спросил Андрей. — Я сам что-то такое иногда ощущаю, но не пойму, откуда оно. А как тебе мои «Обнаженные», которых я привез на выставку?

Андрей Таркилов, хотя имел уже достаточно большое всероссийское и даже европейское имя, любил выставляться на родине. Тут были свои комплексы.

— Никак, — ответил Юра.

— Как так? — растерялся Андрей.

— Плохо, — окончательно добил его Юра и, опустив голову, как бы согбенный его неудачей, посмотрел на него поверх очков, — нет чувственной теплоты. Нет зазора для надежды. Твои обнаженные это терки. Но ты хорошо писал «Обнаженных» раньше, когда жена уже кончилась, а любовница еще не началась, по-видимому…

Андрей на глазах помрачнел. На щеке у него выступил желвак.

— А я и хотел изобразить их терками, если ты так это понимаешь, процедил он сквозь зубы.

— Терки, терки, — безжалостно повторил Юра, — приземистые российские терки и тонконогие европейские терки. Чтобы воспринимать их, надо быть напильником, а я человек… Вообще-то стервы бывают безумно циничны. На нашей улице умерла молодая женщина. Я пришел на панихиду, попрощался с покойной, вышел на улицу. Стою курю. Вдруг подходит ко мне одна знакомая. Она тоже только что была у гроба. Полыхает. Говорит мне о покойной: «На ней такая славная кофточка. Как жаль, что у меня нет такой!» А я ей: «У тебя и такого гроба нет». Не обиделась. Только тряхнула хорошенькой головкой: «Ты у нас всегда был чокнутый!» Но ведь не это хотел сказать ты своими картинами?

— И это тоже, — процедил Андрей, — по-твоему, я должен стать монахом, чтобы хорошо писать обнаженных?

— Это твоя проблема, — безжалостно ответил ему Юра и вдруг добродушно расхохотался. — Богу богово, Кесарю кесарево сечение.

Андрей не поддержал остроту. Желвак не сходил с его скулы. Кесарево сечение это, конечно, работа рапиры, подумал я. И притом не над кесарем, а над кесарихой. Точнее над обоими.

— Художник сам должен определять, сколько он даст жизни, а сколько творчеству, — почему-то веселея продолжал Юра, — я полагаю, это входит в понятие «талант». А если ты решил писать стерву, то совсем не обязательно ее раздевать. Где ты видел у классиков раздетую стерву? Стерву разденешь, потом никогда не оденешь. Или она, голая, выбежит из мастерской и побежит по городу, а ты ее догоняй…

— Размахивая рапирой, — неожиданно вставил Андрей.

— Хоть бы и рапирой, — вдруг спокойно согласился Юра, — но те «Обнаженные», которых ты писал, когда жена уже кончилась, а любовница еще не начиналась… те были прекрасны.

Последняя похвала отнюдь не смягчила Андрея. Он еще сильнее помрачнел.

— Не слишком ли ты много на себя берешь? — процедил он зло и, выпятив нижнюю губу, оглядел Юру. — Здесь в своей задрипанной кофейне? Тоже мне, Сократ!

— Не более задрипанной, чем Москва, — спокойно, тоном лектора ответил Юра, как бы указкой обращая внимание на равномерность задрипанности обоих объектов.

— А что касается Сократа, — продолжал он, — то личность этого философа имеет отношение к нашей теме. Некоторые наивные люди удивляются, почему великий философ древности ничего не говорит о несправедливости рабства. Но это входило в условия игры той жизни, и никому не могло прийти в голову бороться с рабством. Если через двести лет люди будут получать молоко искусственным путем, им будет удивительно, что мы отнимали молоко у невинных телят и что никто не боролся с молокоедами. Так и равенство свободных людей с рабами. Сократ сам мог стать рабом, если бы попал в плен. Он же воевал…

— Размахивая рапирой, — опять вставил Андрей, но, как оказалось, на этот раз совершенно неудачно.

— Рапирой? — удивился Юра и, высоко задрав голову, как бы вгляделся в даль веков. — Греки вообще не знали, что такое рапира. Ты что, Гомера не читал? Фехтование вообще древне-римское искусство. Началось при Юлии Цезаре, но рапира была впервые введена при Нероне.

— Сумасшедшее оружие сумасшедшего императора, — Андрей попытался взять реванш, но Юра не обратил внимание на его слова.

— Так что с твоей стороны в высшей степени неисторично обвинять Сократа в том, что он не выступал против рабства, — продолжал Юра, забыв, что Андрей и не предъявлял Сократу своих претензий на равенство, — типичная и глупейшая глумливость прогресса. А есть ли у тебя уверенность, что умный греческий рабовладелец относился к своим рабам хуже, чем современ-ный хозяйственник к своим работникам? У меня такой уверенности нет. Свобода и равенство с точки зрения философии существования решаются только через личность, только через любовь. Возьмем Савельича из «Капитанской дочки». Попробуй сказать ему: «Петруша твой крепостник. Я тебе помогу освободиться от него». Да он убьет такого злодея! Он любит своего Петрушу, и Петруша любит его. И потому они равны и свободны по отношению друг к другу. Савельич в своей любви к барину даже доходит до некоторой тирании. Но Петруша понимает, что это тирания любви и, сам любя, не может его по-настоящему наказать. Тут еще надо разобраться, кто крепостной, а кто барин! Савельич, если хочешь знать, самый свободный и самый счастли-вый человек русской литературы! А ты говоришь — Сократ!

Но тут Андрей вдруг перешел в решительную атаку.

— А я тебе насчет Бога вот что скажу, — подняв голову, начал он, поклокатывая от сдержанной страсти, — Бог есть вечное оправдание неудачников. Попытка вымолить право второй раз бросить кость. Если ты веришь в Божий промысел, то как ты оправдаешь гибель «Адмирала Нахимова»? Сотни ни в чем не повинных людей утонули. В холодной, мутной, жестокой воде тонули такие дети, как твой пацан. За что?

И разве, увидев мысленно эту картину, если у тебя честные мозги, ты со всей ясностью не понимаешь, что причина катастрофы в глупости, халатности и жестокости людей? Случайность? Да, отрицательная случайность. Но ведь была, легко сообразить, и положительная случайность в том, что это не произошло раньше. Значит, обе случайности уничтожают друг друга. Остается наше хамство и павианство, и никакой силы извне!

А если мы признаем эту силу извне, то, значит, Бог стал маразматическим, злобным стариком, который сам не знает, что делает. Неужели тебе приятней мысль, что миром правит выживший из ума жестокий Бог, чем холодная, страшная в своем равнодушии, но все-таки чистая природа?

И вот еще. Если эта катастрофа входит в непостижимый для человека замысел Бога вразу-мить ублюдков, то я говорю: «Не приемлю такого Бога и такой замысел вразумить ублюдков! Предпочитаю мир без Бога, мир, в котором мастер просто оттолкнет ублюдка от штурвала. Может, такой мир и невозможен, но я его предпочитаю!»

Как только он начал говорить, Юра вдруг стал совершенно серьезен. Его худое, носатое лицо даже как бы осунулось. Он слушал его, медленно подымая голову, словно с трудом преодолевая уже не только тяжесть больших роговых очков, но и тяжесть земного шара.

— Ах, друг мой, — неожиданно горько и мягко ответил Юра, — ты попал в самую точку. На эту тему написаны сотни книг, но они ничего не объясняют. Я не знаю, почему Бог допускает гибель невинных детей, но я точно знаю и потому верю, что без Бога оставшимся было бы хуже.

Юра вдруг замер и, резко бросив руку на стол, вспыхнул:

— Вот тебе моя последняя формула: Бог не всесилен, Бог прав! Это ветхозаветная традиция думать, что Бог всесилен. Так детей до определенного возраста можно держать в рамках только всесилием наказания, а не красотой правоты. Бог всесилен только вечностью своей любящей правоты. Тут на земле войны, насилие, затмение разума, жестокость, подлость, предательство, это длится века, тысячелетия! Но человек вдруг, очнувшись, озаряется: пока всё это происходи-ло здесь, там, где-то наверху, его ждала долгая, терпеливая, ничем не истребимая, любящая правота. Всё пройдет, а правота Бога останется! Его правота вечна, и она вечно взывает к нашему соучастию. Испепеляющая душу деталь, если вдуматься! Бог прав, но его правота нужна не ему, а нам. Вдумайся, он призывает меня помогать ему спасать меня! И так каждого. А мы, придурки, упираемся.

— Кажется, ты меня достал, — пробубнил Андрей, смущаясь своего смущения, и повторил: — Он призывает меня помогать ему спасать меня… Тут что-то есть… Красиво…

Лицо Юры вдруг озарилось нежной филологической улыбкой средневекового монаха, который, кстати, и воином успел побывать. И в этот миг он был неотразимо хорош.

Андрей разлил коньяк, как бы пытаясь непривычное воодушевление уестествить привычным образом.

— Выпьем за утреннюю правоту Бога, — сказал Юра, и они выпили не чокаясь.

* * *

И тут, читатель дорогой, случилось самое неожиданное, я уснул. По-видимому, я почувство-вал, что, пока жив Юра, мир в надежных руках. Можно отключиться. Под голос Юры, под говор ресторана, под не слишком музыкальные крики нахальных, но все-таки пока еще не клюющих детей чаек я уснул.

Интересно, что человек может засыпать под звуки человеческой речи по совершенно противоположным причинам. Он может засыпать в знак согласия с этими звуками. Так, дети хорошо засыпают под мирные голоса родителей в другой комнате. Но человек так же склонен засыпать под собственно бессмысленные звуки человеческой речи. Видимо, тут наша психика проявляет защитные свойства, отключает нас от бессмыслицы.

Итак, человек в обоих противоположных случаях склонен засыпать. Но в первом случае сон здоров, а во втором случае болезнен. Мы как бы ощущаем незаконность нашего сна под звуки человеческой речи, отчасти направленной и на нас.

Насколько я помню себя, на всех собраниях, где я бывал, во мне происходила героическая, но почти всегда обреченная борьба со сном. Зная это, я всегда садился куда-нибудь подальше в уголок. Сон, как это ни странно звучит, любит борьбу, сопротивление. И мы сами, поборотые сном в неположенном месте, испытываем ужас и запретную сладость одновременно.

За многие годы писательской жизни я не ходил на собрания и подзабыл всё это. А тут вдруг меня выбрали в парламент, и борьба со сном приняла кошмарный характер.

С одной стороны, вроде удобней, чем на обычных собраниях: тысяча людей, можно затеряться среди них. Но с другой стороны, бродят, шныряют между рядами телевизионщики с камерой. А шагов не слышно.

Однажды один из них слегка прихватил меня. Может, даже неумышленно, может, даже отчасти жалея. Я потом видел в программе «Время». В сущности, всё было достаточно прилич-но. Я сильно клюнул носом, что при некоторой доброжелательности можно было понять так: голова упала на грудь, подкошенная удручающей торопливостью ораторской мысли.

Но где взять эту доброжелательность!

Не успел я досмотреть программу, как посыпались звонки друзей и знакомых, неожиданно горячо заинтересовавшихся моей парламентской деятельностью.

— Ни в одном глазу! — кричал я в трубку, на всякий случай каждый раз рассчитывая на два уха.

А потом ночью перед новым заседанием лежишь в постели и долго не можешь заснуть в тревожном предчувствии, что завтра заснешь на заседании. В голове возникают фантастические надежды на внезапную отмену сессии: война, землетрясение, заговор. Правда, заговор случился, но ни к селу ни к городу, во время парламентских каникул. Даже в этом была видна обречен-ность этих бездарностей. И вот назавтра идешь на заседание, и всё повторяется. И главное — в эти короткие промежутки сна каждый раз вступаешь в нуднейший спор с провокатором, с подле-цом разоблачителем твоего сна, и ты с какой-то невероятно упорной лживостью доказываешь ему во сне, что ты не спишь.

Как гениальна Ахматова! Ни разу не заседая в Кремлевском Дворце, она всё угадала. В стихах «В Кремле не надо жить, преображенец прав», она пишет, что там воздух заражен микробами злобы, коварства, измен, начиная со времен Ивана Грозного и, конечно, кончая нашими днями.

А ведь народная мудрость давно это постигла. В наших деревнях, по крайней мере в мое время, если в доме случалось какое-нибудь особое несчастье, скажем, умер ребенок или кто-то из домочадцев покончил с собой, оставшаяся семья такой дом сжигала и переезжала жить в другое место. Они знали, что житья в этом доме не будет. Мудрость народа в бесконечной про-тяженности его опыта. Талант поэта в молниеносном, озаренном видении этой бесконечности.

Так вот, в Кремле не только не надо жить, но нельзя и заседать. Хотя Дворец съездов и сравнительно молодое здание, но там уже полным-полно микробов.

И вот так сижу однажды на одном заседании, переходя от сумрачной сладости сна к снови-денческой яви, и чувствую, как в воздухе прокатываются волны предательства. Несет как из погреба. А от многих депутатов так и отлетают зловонные струйки самолюбия. Не говоря о тех, что дожидаются своей очереди у микрофонов. У этих зловонные струйки самолюбия прямо бьют друг друга в затылок: пуф! пуф! пуф!

А волны предательства так и прокатываются над головой. Когда прокатилась особенно крупная волна, я, пережидая ее, чуть не задохнулся. И тут я братски тронул за руку соседа. На вид вполне приличного человека. Он не шевелясь следил за оратором.

— Товарищ, — спросил я, ища утешение в солидарности страдания, — вы чувствуете волны предательства?

— Нет, — ответил он, взглянув на меня очень ясными глазами, и добавил: — Это кондицио-неры.

И снова не шевелясь уставился на оратора своим профилем-волнорезом. Кондиционеры! Да тут все психи, подумал я, куда я попал? Оратор говорит, волнорез замер, разрезая неизвестно что. Только не волны предательства.

…И был грех зависти. И возжаждал я их безумия как здоровья…

В Кремле и в самом деле не надо жить и не надо заседать. Надо всё это превратить в музей. Смотрителям дополнительные деньги за вредность, а посетителям выдавать не тапочки, а противогазы. Глядишь, лет через сто всё выветрится.

Итак, на «Амре», сидя под тентом, овеваемый легким бризом, я безмятежно уснул под голос Юры. Конечно, сказалось и то, что я этой ночью мало спал.

Обычно на ночь я пью снотворное. Так как это длится довольно долго, ритуал совершается машинально. Сунул в рот таблетку, запил водой, поставил стакан на тумбочку и ложишься.

Но иногда уже в постели вспоминаешь и никак не можешь вспомнить: а выпил я таблетку или только приготовился пить? И ты совершенно в непонятном, дурацком положении. Попробовать заснуть? Но если не выпил снотворное, придется ждать, ждать и, наконец, убедившись, что в самом деле не выпил, выпить ее под утро и встать с тяжелой головой.

В таких случаях непонятно, отчего не засыпаешь, оттого что не выпил таблетку или оттого что беспокоишься, что не выпил ее? Душа охвачена мусорным гамлетизмом.

Конечно, можно выпить второй раз и уже точно знать, что как минимум один раз ты ее выпил. Но, во-первых, жалко таблетку, достать снотворное в наших условиях необычайно трудно. А во-вторых, голову тоже жалко.

После двух таблеток просыпаешься с такой головой, как будто тот самый Морфей тем самым пинцетом через скважины ушей всю ночь втюковывал тебе в голову вату, удивляясь сомнительному достоинству ее карстовой вместительности и радуясь поэтому случаю, что прихватил вату, что была подешевле.

Зачем же, думаешь, я потерял столько времени на сон, когда он не вернул мне свежести? Лучше бы лежать и думать о чем-нибудь приятном. На в том-то и дело, что если бы ты мог на ночь думать о чем-нибудь приятном, то и бессонницы не было бы.

Это трудный вопрос: пил я на ночь снотворное или не пил? Если облатка была новая и ты вышелушил из нее первую таблетку, можно понять, что пил.

Если это была последняя таблетка, тоже можно понять, что пил, потому что она последняя. Хотя тут может возникнуть сегодняшняя бессонница от беспокойства за завтрашнюю ночь. Оттого что завтра на ночь у меня не будет таблетки, усиливается склонность к бессоннице сегодня, хотя сегодняшнюю порцию снотворного я уже выпил, но я взял на себя беспокойство за завтрашнюю бессонницу, которая требует следующей таблетки, а ее нет. Но если бы была вторая таблетка, то не было бы в ней надобности, исчезло бы беспокойство за завтрашнюю ночь. Вот так. Это у нас называется заглядывать в будущее.

Одна из причин, по которой я не могу понять, пил я таблетку на ночь или не пил, заключает-ся в том, что, запивая ее, я никогда не допиваю воду до конца. Отпил пару глотков и поставил стакан. И потом уже невозможно вспомнить, отпивал из него или нет.

Я решил ввести строгое правило и до дна допивать воду. И тогда, если возникнут сомнения, пил я таблетку или нет, зажечь свет, посмотреть на ста-кан, и всё будет ясно. Но из этого тоже ничего не получилось. Если уж я перед сном вспоминаю, что после таблетки надо всю воду выпить до дна, я и так запоминаю, что таблетка проглочена. Надо воду допивать до дна автоматически, а это не выходит.

Странно, никто нас не учил до дна допивать бокал вина или рюмку водки, а мы сами всегда допиваем до дна. Не запивать же снотворное алкоголем. А между прочим, люди Запада, как правило, свои напитки не допивают до дна. Прихлебнут, отставят. Прихлебнут, отставят.

Кажется, они больше доверяют течению жизни. Кажется, у нас нет уверенности, что не отнимут, если мы замешкаемся с питьем. Вот и спешим опрокинуть. Что-то есть в нашей жизни вокзальное. То ли вот-вот буфет закроют, то ли вот-вот поезд уйдет. А кончилось тем, что и буфет закрыли и поезд ушел.

Да, бессонница. Конечно, выпивка лучшее снотворное в мире. Но и здесь нет полной ясности. Недопил — раздражение, плохой сон, утром тяжелая голова, как будто перепил. А перепил — вечером весело, утром тяжелая голова. Вот почему человек предпочитает перепивать.

Но есть какая-то точка, какая-то доза. Какое-то таинственное соответствие то ли с ритмами нашего дня, то ли с какими-то заслугами перед людьми или выше, когда мы выпиваем и нам весело, хорошо! Мы прекрасно засыпаем, а утром просыпаемся бодрыми, здоровыми! Даже здоровее тех дней, когда не пили! И это совершенно точно. Это бывало, хотя очень редко.

И вот приходится искать, экспериментировать, что не просто. Потому что никто не знает дозы, потому что она находится в движущемся, меняющемся соответствии с нашими дневными заслугами. А заслугу дня определить невероятно трудно. Иногда ты ничего не делал, но заслу-жил улыбку Бога: был хорош. А иногда трудился в поте лица, а он, ты это чувствуешь, брезгливо качает головой: ни тебя, ни твоих трудов видеть не хочу. Нечист.

А почему нечист? Нет ответа. Сам додумайся. Додумаешься — дочистишься. Или наоборот. Дочистишься — тут-то и додумаешься.

Поэтому дозу определить очень трудно. Но перебарщивать некрасиво. Нельзя серьезное дело превращать в искусство для искусства.

Но вернемся к тому, о чем я начал говорить. Значит, ночью перед сном принес из кухни стакан воды, достал облатку снотворного, взял книгу, чтобы перед сном почитать полчаса, и вдруг очнулся. Ты уже в постели, книга под рукой, но никак не можешь вспомнить, пил таблетку или не пил. Вроде пустяк, но иногда черт знает какие мысли приходят в голову. Например: жил я или еще не жил? Не могу вспомнить. Если это жизнь, почему так скоро? Так скоро нельзя. Бессмысленно.

Если тебе было дано кое-что понять, тебе должны дать время об этом рассказать. Надо было спешить? Но спешить нечестно. Спешить — воровать чужое время или продавать неспелые плоды. Плод не созрел. Какое я имею право спешить и срывать его? Тут что-то не так.

И тогда ты тихо встаешь, чтобы не разбудить домашних, помня о том, что сказано о домашних, и потому хорошо, что они спят. Ты подходишь к бару и, стараясь не скрипеть дверцей, вынимаешь заначку и немного выпиваешь. Потом еще немного. Потом еще. Стоп. Неплохо получилось.

И самое главное — не стыдись. Не стыдись. Ничего постыдного. Здесь нет никакой слабо-сти. Истинная слабость — всю жизнь кряхтя, казаться сильным. Нужна передышка-перевязка. Ты протянул руку, тебе ее перевязали. Что тут постыдного? Терпеть гораздо вредней. Я так думаю. А теперь хорошо, потому что жизнь затеплела, и в этом ее смысл.

Забавные мысли приходят в голову. В отличие от снотворного про выпивку, выпив, не можешь сказать: не могу вспомнить, выпил или нет? В шутку говорят, чтобы добавить. На самом деле помнят. Выпивка простодушна. Когда она в тебе, она не притворяется, что ее в тебе нет. Но выпившие иногда притворяются трезвыми. И это смешно. Но когда пьяные притворяют-ся еще более пьяными, это нехорошо. Очень нехорошо.

Странные мысли приходят в голову. Почему все крупные птицы кричат противными голосами: чайки, орлы, вороны, павлины? Почему все певчие птицы маленькие?

Ведь ясно, что это не случайно. Что-то природа нам этим подсказывает. Но что? Может, в больших птицах заложено стремление повелевать, а в маленьких очаровывать? Стремление повелевать, видимо, исключает развитие гармонических звуков и способствует грозным, пугающим звукам. Ведь соловей при силе своего голоса мог бы издать и грозный звук? Для маскировки своей слабости, для самообороны. Но нет, только поет и поет, храбрец!

Забавно примерить эту теорию к людям. Пушкин — физически самый маленький среди русских поэтов и самый большой певец русской поэзии.

Маяковский — физически самый огромный поэт в русской поэзии и у него самый повелева-ющий голос. Вот вам литературоведение.

Маяковский и родился таким, и всю жизнь, сознательно перестраивая поэзию, бессознатель-но закреплял за собой повелевающие интонации. Хотя время от времени срывался в огромную звериную тоску, которая стоит десяти лириков.

Странно, что никогда не забывал, что он очень большого роста. Пушкин никогда не замечал, что он маленький. Мы ясно осознаем, что это ему совсем не мешало.

Почему Маяковский так много говорит о своем росте? С болью, с горечью, с иронической или трагической гордостью? Это совсем не просто. Почему он так рвался в будущее, как будто чувствовал нутром, что там, в будущем, его родина, его племя. Интересно, что в биологическом смысле он оказался прав. Статистика ясно показывает, что в наше время дети, вырастая, становятся крупнее своих родителей. Может, через век или два его рост покажется достаточно нормальным.

Но почему его это так мучило? Я думаю, его мучила двойственность его природы. Его огромность как бы соответствовала повелевающему голосу, а лирический дар тосковал по песнопению. Есть много свидетельств, когда он, как бы забывшись, как бы пойманный врасплох, шептал слова народной песни, строчки Есенина, Мандельштама. Любовь-ненависть. По-видимому, повелевающий и поющий голоса не совместимы в своей сущности. Дав волю своей повелевающей природе, он заглушал, а когда не мог заглушить, пропускал свой дар песнопения через повелевающие трубы и достигал в этом невероятной искусности: потрясающий душу плач об упавшей лошади или об одиночестве влюбленного парохода.

Не отсюда ли детская вера в технику: можно все свинтить, в том числе и эти два голоса? «Бруклинский мост» — гимн, но только ли технике или тому, что наконец соединит два его берега? И не отсюда ли странное для поэта равнодушие к природе или тайная обида на нее за эту трагическую двойственность?

И в самом облике нашей страны что-то есть общее с этим человеком: ее огромность и ее вечная, рвущая душу попытка соединить повелевающий голос с поющим.

Однако далеко меня завел разговор о снотворных. А я хотел сказать совсем простую вещь. Здесь на «Амре» за столиком под тентом я заснул под успокаивающий голос Юры. И вдруг мне приснилась мама. Она очень редко мне снится. И всегда во сне грустная. И всегда во сне я знаю, что я причина ее грусти. И я, странно сказать, бодрюсь во сне, стараясь показать ей, что не всё так плохо, как ей кажется. Но она грустит, не верит.

И вдруг она приснилась мне со светлым, почти готовым к улыбке лицом. Она стоит на берегу какого-то ручья, а я в ручье, и она смотрит на меня. Воды ручья очень быстрые, я это чувствую голыми ногами, стоящими в ручье.

Знаменитая у нас присказка: эх, время, в котором стоим… Но во сне ручей настоящий. Быст-рые, быстрые воды омывают мои голые ноги. И песчинки, множество песчинок, смываемых и уносимых течением, льнут, кружатся, щекочут ступни моих ног, пальцы, щиколотки. Множество песчинок стукаются о мои ноги: играют, ласкают, смеются и уносятся дальше.

Я проснулся свежий, чистый, ясный. По-видимому, спал минут пятнадцать. И первое, о чем я подумал, проснувшись: всё будет хорошо в этой стране. И как это бывает с человеком, кото-рый сам видел сон и потому не внешней логикой, а каким-то подспудным чувством угадывает правду, я совершенно четко понял, что песчинки — это дети. Им будет хорошо, и стране будет хорошо, но, может быть, не скоро: дети — быстрые, веселые, золотистые песчинки.

Кажется, я проснулся от детского, но отнюдь не ласкового крика:

— Папка, когда же ты мне купишь мороженое?!

Юра медленно обернулся, направив свои большие роговые очки на очередь. Она ему опять показалась безнадежной. Ему неохота было вставать в очередь, а официантка ушла в парикма-херскую и застряла там.

— Подожди. Они скоро разойдутся.

— Правильно мама говорит. Ты только рассуждать умеешь!

Юра явно смутился. И, скрывая смущение, с улыбкой произнес:

— Я не очень был в этом уверен. Передай маме мою благодарность.

— Не передам! — закричал мальчик.

— Выпей пепси, — кивнул Юра, — а я потом принесу тебе мороженое.

— Надоело мне твое протухшее пепси! Надоели мне твои чайки! — закричал сын и, неожи-данно вспылив, ударом ладони смахнул со столика стакан с пепси.

И тут я увидел молнию-вспышку знаменитого когда-то фехтовальщика! Клянусь, Юра даже не посмотрел в сторону летящего стакана. Может, метнул взгляд из-под очков — не знаю.

Не поворачиваясь, он выбросил руку вбок и поймал стакан у самого пола. Стакан не успел перевернуться, и жидкость почти не выплеснулась из него. Юра хотел было поставить его на стол, но, помешкав, почему-то сам выплеснул из него пепси как, вероятно, ненужного свидетеля маленькой бури. И только после этого поставил его на стол.

Наклонив голову, он взглянул на сына поверх очков, явно собираясь ему что-то сказать, но прозевал миг. Сын, увидев на другом конце «Амры» какого-то мальчика, всё забыл и рванул туда. Юра повернулся к Андрею и, продолжая разговор, который я проспал, произнес:

— Как жаль, что Маркс в своем знаменитом романе «Капитал», который безусловно будет добычей филологов двадцать первого века, ничего не сказал о спермичности денег. Это так близко лежит… Но вот, допустим, через тысячу лет отпадет квартирный вопрос…

— Как, — воскликнул Андрей, — неужели только через тысячу лет?

Удивительно было, что Андрей поразился концу Юриной сентенции, но совершенно не удивился ее началу.

— А почему бы нет, — спокойно сказал Юра, — ведь и тысячу лет назад люди думали, что через тысячу лет квартирного вопроса не будет.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Андрей.

— И вот отпали многие социальные вопросы, — продолжал Юра, — но будет ли равенство? Нет, конечно. Представь, некрасивая, но умная и добрая девушка пришла на свой первый школьный бал. И вдруг видит, что ни один мальчик с ней не хочет танцевать. А все рвутся — с хорошенькой дурочкой. Да к тому же злюкой. Что нашей умнице решенность многих вопросов, когда она, боясь при всех разреветься, выбегает из танцевального зала? Где равенство?

— Что же ее утешит? — заинтересовался Андрей.

— То же, что и тысячу лет назад, — Бог. Она может найти себе друга, который и сам через собственные страдания так или иначе пришел к мысли, что добрая душа красивее красивой талии. Она может утешиться и через любое бескорыстное дело… Кстати, русская литература полна всяких тетушек, бабушек, которые, не имея своей семьи, лепились к своим родственни-кам. Любили, помогали воспитывать детей, и никаких комплексов у них не было.

Итак, равенство — химера. Есть знаменитая фраза Ленина во время митинга у дворца Кшесинской…

Юра вдруг замолк и, приподняв голову, вопросительно посмотрел на меня. И я понял, что он знает, кого я жду. Во взгляде его был неизъяснимый юмор. То ли — не пошел ли я твоей картой? То ли — не пригодится ли тебе эта карта? В ответ я пожал плечами в том смысле, что сам не знаю.

Юра повернулся к Андрею, который, с удивлением заметив наше переглядывание, не мог взять в толк, что мы имеем в виду.

— Так вот. Он там с балкона держал речь, — продолжал Юра, — и вдруг увидел проезжаю-щую машину. Он махнул рукой в сторону машины и крикнул толпе:

«Видите, машина?»

Толпа обернулась и увидела.

«Эта машина ваша!» — воскликнул Ленин.

И каждый в толпе почувствовал себя будущим владельцем этой машины, забывая, что машина все-таки одна и скорее всего на ней будет ездить сам Ленин. Как же после этого не пойти за Лениным?

Равенство — узаконенная зависть. Зависть можно преодолеть только любовью. Любимым не завидуют…

— Постой, постой! — воскликнул Андрей. — Почему только любовью? Почему не преодо-леть ее, достигнув того, чему завидуешь?

— Зависть тут же обратится на что-нибудь другое! — махнув рукой, радостно воскликнул Юра, как бы обращая внимание на ее комическую живучесть. И вдруг неожиданно добавил: — С химерой равенства я покончил, но к нам приближается химера пошлости. Не труд сделал чело-века, как думал Энгельс, а первое содрогание брезгливости сделало человека человеком. Наш далекий пращур впервые оттолкнул свою подругу, когда она с присвистом, как макаронину, втянула в рот живого червя. Она и раньше глотала червей, но на этот раз червь оказался очень жирным, слишком червистым. Произошел эстетический взрыв, начало понимания красоты.

— Точно! — с жаром согласился наш художник и ударил кулаком по столику, словно окон-чательно, по шляпку вбивая гвоздь истины. — Я всегда чувствовал, что эстетика старше этики.

— Ничего подобного, — ответил Юра, как бы слегка рассеянно глядя поверх головы Андрея, — этика уже была, потому что наш пращур ее терпел. Но на этом слишком жирном черве произошел эстетический взрыв. Эстетика вообще есть форма осознания этики. Это потом ее извратили и отделили…

Он замолчал. Тут только я заметил, куда смотрит Юра. Андрей тоже обернулся. С противо-положной стороны «Амры», там есть второй вход, к нам приближался наш общий знакомый, процветающий, модный адвокат. Это был круглолицый, очень крупный человек, веселый от избытка телесности. Он нес на руках Юриного сына. Как потом выяснилось, мальчик ему пожаловался, что отец не хочет покупать ему мороженое. Вот этого адвоката Юра и назвал химерой пошлости.

Вдруг адвокат остановился на полпути и, продолжая держать на руках мальчика, заговорил с кем-то из сидящих за столиком.

Как только он остановился, Андрей быстро обернулся к Юре и, как бы спеша опередить адвоката, сказал:

— Нет, ты не прав! В комнату ребенка, никогда в жизни не видевшего бабочку, влетает цветастая бабочка. Ребенок улыбается, тянет к ней ручонки. Не понимая, что это такое, он уже радуется красоте. Чувство красоты первично.

— Ты наивен, мой друг, — ответил Андрей, продолжая следить за адвокатом, остановивши-мся у столика с его мальчиком на руках, — впрочем, художник, вероятно, и должен быть таким. Бабочка для ребенка это продолжение солнечного света. А солнечный свет — продолжение света материнской любви, которую он уже почувствовал. Поэтому бабочка для ребенка играющая доброта…

Тут адвокат махнул рукой, повернулся и заколыхался в нашу сторону, и Юра сделал несколько быстрых выпадов.

— Гениальность ребенка в слитности добра и красоты. Если бы бабочка кусалась и укусила ребенка, он бы в следующий раз, увидев влетевшую в окно бабочку, кричал бы от ужаса и отвращения. Падение человека началось с того, что он сказал: «Да, эта бабочка кусается, но она красива!»

Псевдомужественность такого решения, признание искусности дьявола мы обсудим попозже. А теперь всё!

Адвокат приближался.

— Кто это тут Асланчику мороженое не дает, — шутливо рычал он издали, — кто это тут морочит ему голову потусторонними бреднями.

Мальчик важно восседал у него на руках с видом наконец-таки признанного принца. Своими темными глазами он издали, с высоты, поглядывал на отца с рассеянной горделивостью: вот так, папа!

Адвокат, не останавливаясь и как бы шутливо отказываясь здороваться, пронес его мимо отца и проколыхал мимо очереди к прилавку.

— Порцию мороженого сироте, — зычно попросил он, чтобы очередь слышала, — мать сбежала с американским миллионером. Отец сошел с ума. Ужасный случай.

Очередь с угрюмой недоверчивостью молчала. Телесное обилие адвоката было слишком внушительно. Но как всегда, нашлась героическая женщина.

— Как вам не стыдно! — полыхнула она, однако не выходя из очереди. Мальчик подбегал вот к этому мужчине и называл его папой! И они разговаривали! Граждане, я сама слышала своими ушами!

— Мадам, — обернулся адвокат, передавая Асланчику вазочку с мороженым, — разве я сказал, что он глухонемой? Я сказал, что он свихнулся. Говорит, что был чемпионом страны по рапире. А спросишь у него: «Какой страны?» — не знает.

И вдруг очередь расслабилась, зашевелилась, заулыбалась в знак понимания шутки. Удивительно, что это происходило в начале августа, до путча, до расползания страны. Но разговоры о разделе ее уже стояли в воздухе. И тогда казалось, что это настолько нелепо, что этого не может быть.

Принц, получив вазочку с мороженым, спрыгнул с трона и подбежал к столику отца. Сверкнул альпеншток ложки, вонзившейся в белоснежную вершину. Следом за ним, колыхаясь и как-то легко и точно вставляя шаги в ритмы колыханья, подошел адвокат. Цапнул лапищей ближайший стул, сунул под себя, обтек.

Мальчик, наконец получив свое, успокоился, но разговор за столиком резко снизил уровень. За всё приходится платить. Юра и Андрей как-то просто и даже охотно соскользнули на уровень адвоката, давая знать, что и они умеют ценить низины пошлости, поскольку эти низины имеют и свои преимущества, они более обжиты. Впрочем, все мы такие.

В свою очередь модный адвокат как бы в награду за дружескую всеядность пригласил их в новый коммерческий ресторанчик, где пока кормят так, что пальчики оближешь. При этом он поднес собственные пальцы ко рту и звучно причмокнул. Жест его вдруг напомнил о далекой подруге нашего пращура. Однако содрогания брезгливости почему-то не последовало. Все встали и, стараясь соответствовать шумному веселью адвоката, покинули «Амру». Мальчик держался за его руку.

Друзья мои, не надо обижаться на Юру: рапира не сломана, рапира отдыхает.


Читать далее

Рапира

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть