Боль в сердце и алая роза,
И мягкий южный ветерок;
Мудрость придет лишь на смену красе;
А скорбь кривит уста.
В Лондоне тоже была розовая герань, но в этом было единственное сходство, угрюмо решил Джервэз.
Он сразу потерял Филиппу: она совсем закружилась в вихре танцев, приемов, пикников, а в доме стон стоял от довольно пронзительного смеха, звона бокалов с коктейлем и несмолкаемой музыки граммофона.
Он уехал на целую неделю один в Фонтелон и вернулся оттуда отдохнувший и жаждущий увидеть Филиппу.
В Фонтелоне он снова нашел самого себя; он читал, ездил верхом и занимался делами имения, сознавая, как ему необходима такая работа, и какую помощь она одна могла ему оказать. Он бесконечно отдохнул душой благодаря именно этому сознанию, которое в глубине своей таило уверенность, что его старое «я», уравновешенное, честное «я», покинувшее его со времени войны, опять вернулось к нему.
В долгие вечера, сидя на террасе, и следя за тем, как постепенно гас последний отблеск заката, он много думал о будущем Филиппы и своем.
Он позволял себе мечтать в этом будущем о детях, о том сыне, по котором так тосковала его душа. Довольно любопытно — любопытно потому, что он во многих отношениях был так же ультрасовременен, как и сама Филиппа, — что он считал, что дети «устроят ее, устроят их совместную жизнь».
В автомобиле он сидел нагруженный ящиками цветов, которые он сам велел запаковать, и сам правил. А когда он, подъезжая к дому, уже замедлял ход машины, на лестницу вышел молодой человек, легко сбежал по ступенькам и пошел по широкой улице по направлению к Гайд-парку.
Он не заметил Джервэза, но тот его узнал: это был Тедди Мастере.
Он остался сидеть в автомобиле, наблюдая, как Тедди удалялся, и замечая в нем каждую деталь, его походку, линию и ширину его плеч, блеск его светлых волос под сдвинутой на затылок шляпой и каждую складку его синего костюма, который был, пожалуй, не нов, но сидел превосходно.
Его снова обуяло то странное, ужасное чувство, которое он испытал, глядя на танцующих Тедди и Филиппу: он чувствовал, как у него сжимается горло. С внезапной живостью он сам вытащил ящики с цветами из машины, нагромоздил их на лестнице и вышел.
Кто-то где-то напевал… Филиппа, и слышно было легкое шарканье ног.
Джервэз поднялся по лестнице в комнату Филиппы — пусто! Он заглянул в гостиную; она была там, спиной к нему, вся ушедшая в разучивание нового па танца, напевая мелодию ритма тем тоненьким голоском, который был так мил и так не соответствовал ее высокому росту. Она повернулась, увидела Джервэза, перестала танцевать и улыбнулась ему.
— О Джервэз, почему ты не писал? Но как хорошо, что ты приехал! Мы сегодня с Тедди исполним танец на благотворительном вечере, и теперь ты это увидишь!
Она подошла к нему и поцеловала его; он мог чувствовать ее свежесть сквозь тонкое белое платье — кусочек вышитой шелковой ткани с низким серебряным поясом с бирюзой.
— Милый, ты не болен?
Ее голос сразу привел его в себя. Он поцеловал ее волосы; они также были свежи и ароматны.
— Нет, это, верно, жара и автомобиль. Ну, как дела?
— Ничего, все в порядке. Но что с тобой, потому что вид у тебя неважный? Позволь, я позвоню Сандерсу, чтобы тебе подали виски с содой.
Джервэзу удалось улыбнуться. Он был настолько же смущен этим потоком чувства, как и расстроен им; его в некотором роде поражал самый факт, что он мог так чувствовать — и из-за чего? Простое подозрение, и как таковое — абсолютно неосновательное, как подсказывало ему его настоящее «я».
Он взял себя в руки, выпил виски с содой, попросил своего секретаря принести всю накопившуюся корреспонденцию в комнату Филиппы и обсудил с ней некоторые вопросы.
Потом они пили чай, и приехали гости.
Джервэз вышел из дому и собирался пройти на Мальборо, но на Пэл-Мэл его окликнул, к великому его изумлению, из такси Разерскилн; такси подъехало к самому тротуару.
— Поедем в спортклуб. Выпьем там чего-нибудь, — предложил Разерскилн.
Джервэз сел в машину.
— Какого черта ты здесь делаешь? — спросил он.
— Дела, — уклончиво отвечал Разерскилн, а потом прибавил: — Кит теперь в школе, так что мне пришлось приехать сюда на матч.
Джервэз вдруг вспомнил, что на следующий день назначен матч в крикет между Итоном и Харроу.
— Ну а как поживает Кит?
— О, он молодец! Всегда здоров. Никогда не встречал ребенка, который был бы так изумительно здоров. В прошлом феврале он сломал себе на охоте ключицу и руку, а через две недели поправился и снова ездил верхом.
Голос Разерскилна был абсолютно невыразителен, но даже он не мог скрыть звучавшей в нем гордости и любви.
Такси остановилось у спортклуба.
— Войдем, — снова пригласил Разерскилн. Джервэз последовал за ним, лениво думая о том, что Джим поседел, поскольку вообще это заметно на рыжеватых волосах.
В комнате, в которой ему пришлось ожидать брата, разговаривало двое мужчин, один необычайно толстый, другой — обычный тип лондонского биржевика, преуспевающего, сдержанного, приятного.
Человек со складками жира над воротничком прохрипел:
— Так что я купил ей браслет, и влетел он мне в две тысячи… Строгих правил, или легкомысленная, или какая бы там ни была — никогда не подозревайте вашу жену! Обходится чертовски дорого!
Звучный, вежливый смех, еще несколько деталей, еще выпивки — и мужчины поднялись уходить.
Джервэз узнал в толстяке Ланчестера; другого он не знал. Он кивнул Ланчестеру; тот просиял и низко поклонился в ответ, хотел, видимо, заговорить и не решился. Джервэзу приходилось сталкиваться с ним по делам благотворительности, касавшимся больниц; он вспомнил, что Ланчестер был очень щедр и, что особенно говорило в его пользу, втайне исключительно щедр к детской больнице.
«Всегда любил ребят», — сентиментально хрипел он.
Вошел Разерскилн и заказал напитки.
— Как дела? — спросил он. — Устроил ли ты дренаж на Нижних лугах?
Джервэз это сделал. Они обстоятельно потолковали о разных системах орошения.
— Как поживает твоя жена?
— Приезжай, пообедаешь с нами и увидишь ее. Ты слышал…гм… что она была больна?
Красное лицо Разерскилна выглядело деревянным.
— Да. Тяжело?
— Да.
— Чертовски не повезло.
Пауза. Потом Разерскилн, подогретый прекрасным виски, продолжал то, что он в более холодные минуты назвал бы болтовней:
— Гм… есть надежда?
— Не думаю.
— Немного рано, собственно говоря.
— Должен завтра видеть Кита, — сказал Джервэз.
— Да. Великое событие. Приезжай завтра завтракать в Гардс-Тент вместе с Филь!
— Благодарю. В час тридцать? — Они снова выпили.
— Ну, едем к нам обедать. — Разерскилн размышлял.
— С удовольствием бы, но я так редко бываю в Лондоне… а тут есть одна женщина…
— О, хорошо. Загляни, когда сможешь.
Они расстались у дверей клуба. Джервэз пошел домой и по дороге встретил Тедди Мастерса, во фраке и в цилиндре набекрень, мрачно и бесцельно бродившего по улице.
Тедди приветствовал его:
— Алло, сэр! — и машинально улыбнулся.
Он не сознавал, что в этом «сэр» — дань молодости зрелому возрасту; но Джервэз уловил оттенок и страдал.
Но для Тедди все условности языка казались естественными по отношению к Джервэзу. Джервэз был тем, кто нанес ему самую тяжкую рану в жизни. Тедди мог делать дела, мог стараться забыть — но не забывал.
Он любил Филиппу той наивысшей, истинной любовью, которая так редко встречается и которая так длительна, пожалуй — единственная длительная любовь. Та любовь, которая создает счастливые браки и довольство жизнью, потому что она является такой же необходимостью для людей, ее ощущающих — имеющих счастье ее ощущать, — как дыхание или сон.
До тех пор, пока она не ушла от него, Тедди никогда не тратил времени на размышления о том, как он любит Филиппу, никогда вообще об этом не задумывался; он всегда знал, что «сходит с ума» по Филь и она всегда была тут, всегда можно было «сходить с ума», смеяться и вместе с тем быть счастливым.
Он мог бы петь вместе с тем герцогом из XIII столетия, который тоже любил лишь одну женщину в мире, но потерял ее и старался забыть свое горе:
Хоть я брожу по далеким путям,
Никогда не сомневайся во мне, дорогая!
Моя любовь не из тех, что блуждают,
— Хоть и брожу я по далеким путям…
Сегодня он был на тропинке блужданий, пока не наступит час отправиться на вечер танцевать с Филиппой.
Он был бледен и мрачен, когда здоровался с Джервэзом: прошли беззаботные, бесконечно веселые времена Тедди и Флика… Никто из компании молодежи не называл больше Джервэза его прозвищем по игре в поло.
— Я слышал, вы танцуете сегодня с Филиппой у Рэнстинов, — сказал Джервэз, закуривая папиросу.
— Да. Надеюсь, мы представим красивое зрелище. Конечно, Филь божественно танцует; я буду виноват, если мы не произведем фурор.
— Я только что вернулся из Фонтелона. Что это за танец?
— О, ничего особенного. Вы увидите.
Они расстались, и Тедди побрел дальше, к Леоноре. Он теперь часто встречался с ней и всегда именно «брел» к ней. Он чисто по-мальчишески, забавно, обиженно считал, что нужно же «иметь кого-нибудь, с кем можно повсюду бывать», нельзя же вечно шататься одному…
Кроме того, Леонора создала для него много возможностей для танцев, приемов и обедов.
Она брала его светлую, тонко очерченную голову в свои душистые руки, целовала его веки и говорила:
— Я обожаю вас!
Тедди питал отвращение и к ней, и к себе и все же знал, что будет это продолжать… «Все парни так делают», — сказал бы Майкл Арлен.
Тедди выехал из дома и переселился на Шепердс-Маркет, где Леонора отделала ему две тесные, маленькие, мрачные комнатки темным дубом и восточными тканями — эффектно и очень неподходяще к Тедди. Его товарищи по клубу и сослуживцы замечали это и открыто зубоскалили:
— Эге-ге! Тедди, ты — падший ангел!
Ему было все безразлично… Майлс, его брат, находившийся в Кении, написал ему, не стесняясь в выражениях, резкое письмо, а он всегда относился с уважением к «старине Майлсу».
Теперь же ему было все равно.
Казалось, он потерял способность реагировать; он все еще сам оплачивал свои счета и кое-как перебивался, но принимал в подарок шелковые халаты, носовые платки, диван, нескончаемое количество дорогих папирос и ящики вина.
Леонора ждала его; по крайней мере, она приноровила свой спуск с лестницы из ее комнаты к тому моменту, когда он подымался по единственному короткому пролету.
Она выглядела поразительно мило, и даже Тедди признавал, что она давала молодому человеку известный «cachet», и мрачно допускал, что она всегда убийственно элегантна.
В этот вечер на ней было платье, похожее на золотой футляр; в ее стройности был порыв, ее черные волосы были густы, красиво причесаны и образовывали красивую линию на затылке, а изумительно синие глаза нежно улыбались Тедди.
— Алло, дорогой, почему так мрачен? Слишком много танцевал?
Она смеялась, говоря это. Она уже успела поссориться с Тедди из-за его танца с Филиппой.
— Нет. Я думаю, на меня влияет жара.
— Вам необходимы один-два-три великолепных коктейля, и тогда вы будете…
Она увлекла его к себе в комнату и, оставив фразу неоконченной, протянула к нему руки. Она заключила его в душистые объятия; его обнимали, целовали, ему что-то шептали; он отвечал поцелуями, сначала вялыми, а затем, так как он любил Филиппу, — более страстными, стараясь вообразить, что Леонора была Филиппой, играя в самую старую, самую горькую, самую бесполезную игру — в желание поверить, с отчаянием в душе и притворной страстью на устах.
— Любишь меня? — прошептала Леонора с закрытыми глазами.
— Конечно.
— Скажи это. — Он сказал.
— Целуй меня еще! — Он поцеловал ее.
— Ну, теперь мы должны быть благоразумны! — Она напудрилась и позвонила, чтобы подали коктейль.
Тедди выпил их четыре и позже, запивая еще шампанским, в глубине души мыслил: «Хвала Господу за крепкие напитки!»
Он затеял это дело с танцами, как он говорил, не зная, что его партнершей будет Филиппа. Сначала согласилась участвовать одна молодая артистка, прекрасно танцующая, потом ей пришлось отказаться из-за какого-то ангажемента, и когда об этом услышала Филиппа, то сказала:
— О, позвольте мне!
У них были репетиции, при публике и наедине. В первое время Тедди был очень сдержан, а Филиппа ничего не замечала, и, может быть, это-то его и задело за живое, сильнее даже, чем то, что она не ему первому сказала о Джервэзе… Он наконец с ужасающей ясностью понял, что то, что она не почувствовала в нем перемены, и ее полное незнание того, была ли вообще какая-то перемена, — являлось самым верным признаком, что никогда он не был ей дорог! Если бы она испытывала к нему хоть тысячную долю того чувства, которое он питал к ней, она не могла бы встречаться с ним так непринужденно.
Он хотел отказаться от танца — понуждал себя к этому, но не смог; вместо того, корчась от душевной муки, он держал ее в своих объятиях, старался шутить с ней, старался выдержать игру…
Сегодня вечером кончится все: причудливое, счастливое несчастье… случайные завтраки вместе… «Ах, Тедди, давайте прекратим и позавтракаем… Ну, конечно, что за разговор…» «Тедди, если вам нечего делать, останьтесь пообедать…» И он виделся, таким образом, с Филиппой ежедневно в продолжение того времени, что Джервэз был в отсутствии…
Он проводил Леонору к Рэнстинам. Рэнстин был южноафриканский миллионер, сказочно богатый, большой коллекционер художественных вещей, большой любитель скачек, еврей, который считал себя патриархом.
Благотворительный спектакль должен был состояться в зале, украшенном великолепными фризами, привезенными из Афин; это был зал, созданный для сцены, и сегодня он был битком набит.
Провожая Леонору на ее место, Тедди увидел Филиппу, входившую с Джервэзом. Ее очарование было для него ударом по сердцу; он заметно дрожал, и лицо его посерело, как у человека, испытывающего адские муки.
— Неужели уже начинается страх перед рампой? — поддразнил его кто-то, и он постарался улыбнуться.
Он остался в так называемой «зеленой комнате», где лакеи разносили напитки и сандвичи; наконец, пришла и Филиппа, Она уже успела переодеться и была закутана в широкое крепдешиновое манто с огромным воротником из шиншиллы, к которому была прикреплена золотая роза.
— Как, Тедди! Вы еще не готовы?
Он проклинал свою недогадливость; как это он заранее не сообразил, что Филиппа сойдет вниз лишь совсем готовая к выходу? И вот теперь ему приходилось потратить столько драгоценных минут вдали от нее.
Он бегом бросился в специально отведенную ему комнату, сорвал с себя фрак, быстро натянул шелковую тунику пыльно-серого цвета на короткую полотняную — костюм греческого пастуха, — и лишь сандалии и перевязывание их отняли у него время.
С его густыми, светлыми, слегка вьющимися волосами, с грудью, обычно слишком светлой по сравнению с загаром лица, а сейчас загримированной в тон, он был готов. И поспешил скорее вниз.
В большом музыкальном зале играл Крейслер, и звуки его «Caprice Viennois», то мечтательные, то полные отчаянного веселья, под которым скрывается разбитое сердце, доносились до Тедди и Филиппы, когда они в ожидании своей очереди стояли вместе, случайно совсем одни.
Филиппа быстро обернулась, будучи еще с детства чувствительна к чужому взгляду, и встретилась с глазами Тедди.
Если бы она когда-либо его любила, хоть одно мгновение, она бы поняла: глазами, линией рта, всем лицом он беззвучно кричал: «Люблю тебя!»
Она увидела напряженность его взгляда и с тревогой спросила:
— Тедди, что случилось? Вам нехорошо? Нате! — Она схватила бокал шампанского и подала ему.
Принимая его из ее рук, он силился улыбнуться, чтобы успокоить ее, так как она казалась сильно встревоженной; но он уже не мог остановить этот низкий смех и продолжал смеяться смехом, полным горечи, — смеялся над собой, что жаждал слова, взгляда, а вместо этого ему предложили шампанского!
— Пейте, пейте, пожалуйста! Вы, в самом деле, больны, — просила Филиппа, и он выпил, поставил стакан и снова стал тем человеческим существом, которое она обычно встречала. — Знаете, — сказала ему Филиппа, — вы прелестно выглядите в этом костюме!.. Как раз таким, каким мы представляем себе греческого пастуха тысячи лет тому назад.
В комнату зашло несколько человек, и она весело обратилась к ним:
— Не правда ли, Тедди выглядит чудесно?
— Красавец парень, что и говорить! — добродушно согласился Сэмми и прибавил, вставляя в глаз монокль: — Клянусь моей душой, вы выглядите, как молодой бог. Я бы сказал, что все дело в ваших ногах. У большинства парней, которым приходится обнажать ноги, нет таких ног, которые годились бы для этого, поверьте мне. Но у вас ноги — высшей марки.
И правда, Тедди Мастере казался обласканным солнцем юношей гор; к тому же его лицо в это мгновение носило тот мрачный оттенок страдания, который утончает лицо, делает его одухотворенным.
У него была фигура настоящего римлянина — стройные бедра, стройные лодыжки и колени и та чистая линия подбородка и шеи, которая так трогает в человеке.
В эту минуту вся его горечь куда-то исчезла; он стоял и слушал, что говорила Филиппа, и глядел на нее с любовью, насколько мог себе это позволить.
Вскоре наступила их очередь, и ее рука лежала в одной его руке, а другой он обнимал ее стан.
Сквозь окутывавший ее тонкий белый шифон он чувствовал ее ускоренное дыхание и чувствовал ускоренное биение собственного сердца, отвечавшего на него.
Они танцевали, как луч солнца по волнам — так же легко, так же весело, с таким же очарованием движений.
Раздались бурные аплодисменты.
— Еще раз? — выдохнула Филиппа, стоя в полутьме за кулисами. — Повторим?
Оркестр заиграл. Словно зачарованные, они стали танцевать под музыку Дебюсси…
Джервэзу казалось, что он смотрит на них пристальным взором души, как если бы его взор вышел за пределы обычного зрения, и ему чудились в танце интимность, влечение.
Он не аплодировал; его руки, холодные как лед, несмотря на жару в зале в этот вечер, были стиснуты в карманах. Он вдруг опустил глаза, боясь, как бы кто-нибудь не прочел в них выражения, которое, он знал, надо было скрыть. И все это время он ощущал жгучий стыд; он знал, что мысленно оскорбляет Филиппу, и знал, несмотря на волны ревности, грозившие захлестнуть его и делавшие его физически слабым, что он несправедлив к ней.
Он резко выпрямился и, когда танец, наконец, кончился, вышел на балкон. Улица тянулась перед ним, окаймленная рядами освещенных автомобилей; темные силуэты крыш выделялись на фоне еще более темного неба; было поздно, и только отдаленный шум движения долетал до него, терпеливый топот старых, сильных лошадей, тянувших повозки на базар, или случайный резкий рожок торопившегося домой такси.
«Я должен непременно взять себя в руки, — сказал он себе. — Бог знает, что со мной случилось. Филиппа не видела Мастерса целыми месяцами… была абсолютно счастлива со мной в Сомерсете… Я потерял почву… равновесие…»
Голос позади него, отрывистый, но неторопливый, произнес:
— Прекрасный спектакль, а?
Это был Разерскилн, с сигаретой во рту, руки в карманах.
— В первый раз, — продолжал он очень словоохотливо для него, — я вижу одну из этих штук… балетный пустячок, в русском духе, знаешь… Захватывающая вещь, нахожу я. Кто этот парень, пастух?
— Мастерс, Тедди Мастерс, младший сын Гордона Мастерса.
— Ах, вот что, сын Гордона Мастерса? Так-так. Мне казалось, что я где-то его уже видел, — приветливо добавил Разерскилн. — Эта Ланчестерша в связи с ним, не так ли? Я сидел около нее, и, когда он вышел, она была вне себя. Знаем мы этот сорт женщин. Боже, что за дурни эти юнцы!
— Ты думаешь, что она им увлечена, а он нет? — вежливо продолжал разговор Джервэз.
— В этом роде. Но это никогда не продолжается долго. Да с чего бы ему и продолжаться? Молодой стремится к молодому — должен был бы, по крайней мере. Да так оно и бывает в конце концов… Ах, ужин — слава Богу! Я не знаю, какова здесь сейчас еда, но когда у них был Каммарго, этот итальянский chef, то стол у них был — одна мечта! Идешь?
— Сейчас. Должен сперва найти Филиппу. — Разерскилн, оглянувшись кругом, хихикнул.
— Желаю успеха! И советую поторопиться! Я хочу, конечно, сказать — если ты хочешь получить поесть!
Джервэз увидел Филиппу, ужинавшую с дочерью хозяйки дома, Тедди и еще целой компанией молодежи, и, когда он пробирался вперед, чей-то голос окликнул его:
— А, Джервэз!
Это была Камилла, как всегда прекрасная и спокойная, похлопывавшая по столу в знак приглашения.
— Как очаровательна ваша Филиппа! — сказала она своим милым голосом, а затем начала говорить про музыку, кончающийся сезон, про своих детей, про собственные планы на лето и о планах Джервэза.
Она отвлекла его от его мрачных мыслей, а когда потом подошла Филиппа, они все трое говорили о Сомерсете, о Шотландии, о приемах, о целом ряде забавных пустяков.
— Какая она славная! — сказала Филиппа про Камиллу. — Не правда ли?
Они возвращались домой на рассвете, и Джервэзу было приятно слышать энтузиазм Филиппы, но потом она прибавила, подавляя легкий зевок:
— Ее старшая дочь была в Нейльи, в том же пансионе, что и я. Но она далеко не так мила, как ее мать. Ее родители приезжали вдвоем навестить ее, в мой последний семестр.
Дочь Камиллы — и Филиппа, его жена!..
Да, это была ночь, которая напоминала о юности!
Джервэз решительно отогнал от себя эту мысль, сознавая, что она у него переходит уже в навязчивую идею, и сказал:
— Ваш танец был восхитителен.
И получил еще один, почти прямой «touche»:
— Нам придется его дважды повторить: у Лаусонов на следующей неделе и в «Ампире», на детском благотворительном спектакле.
— Вас ждет великая слава, — предсказал Джервэз и с усилием улыбнулся.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления