Онлайн чтение книги Четверо в дороге
9

Черт толкнул меня стройкой заняться. Домишко у нас так себе, еще отец сруб ставил: на двадцати квадратных метрах две комнатки, дощатой перегородкой разделенные, оклеенные обоями, и кухонька. Не кухня — смех: три ноги человечьи еще войдут, а четвертую не поставишь.

В старину рабочий о пристроях не думал, это лавочники и кабатчики пыжились: глядите, какой я домище отгрохал, какие сараи, какие амбары, дивно денег-то у меня. После революции рады бы строиться, да предрассудки, вновь рожденные, опутывали: «обуржуазившие», «пережитки», «кулаки», «подкулачники»... Шут с вами, думаю, обзывайтесь, грязное к чистому не пристанет, и сделал я еще одну комнату из сеней, они у меня бревенчатые, — оштукатурил, пробил окошко, пол перестлал.

Сосед Сычев тут как тут — черти принесли.

— Не раскулачат тебя, Иваныч?

— Что-то ты не то говоришь, соседушка.

Он начал смеяться. Смеялся долго, неприятно.

Стоял я в комнате новой, и разные чувства в душе поднимались. И радость от успешно законченного дела, знакомая каждому мастеру, и удовлетворение от того, что можно жить посвободнее, и еще что-то. Это «что-то» было неясным, тревожило, даже пугало, намекая с издевательской усмешинкой: «Аха, вон какую комнату отгрохал! Силен мужик!» Неужели и во мне сидит еще бесенок частнособственнический? Я засмеялся. Не бесенок, а, как пишут в книжках, извечная человеческая жажда лучшего, жажда обновления; то, что толкает нас изо дня в день, толкает поминутно, заставляя и учиться и по-настоящему работать.

...Шахов приказал навесить на стены цеха и конторки горшочки с цветами. А возле цеха велел клумбы разбить. Хорошее дело, конечно. Но чувствовал я, что это не от души. Цветы сами по себе и клумбы мало интересуют Шахова, ради показухи затеял.

Последнее время он говорил со мной только официально, книжным языком, медленно, ровно. С другими не так; торопливо, как бы сжевывая конец фразы, с шарибайскими словечками, иногда грубовато и часто улыбался, хохотал. Рабочим нравилась его грубоватая простота, и каждый, как и раньше, настораживался, услышав книжные фразы, ровненький, холодно вежливый говорок начальника цеха.

В цех я пришел с дурным предчувствием. Почему-то думалось, что Шахов вот-вот сделает мне какую-нибудь гадость. Предчувствия — чушь? Может быть. Но порой не случайно обдает холодком сердце. Будто льдинка попала в грудь. Не напрасно ожидаешь то неприятное, тяжкое, что навалится потом на тебя.

Меня вызвал начальник отдела кадров, бледнолицый, флегматичный человек, имевший скверную привычку пыжиться, надуваться и разговаривать с людьми покровительственным тоном, как бы нехотя. Начал издалека: как, мол, твое здоровьице, дорогой Степан Иванович? Как дочка с муженьком? Поерзал на стуле, повздыхал. Закурил. Кольца дымовые к потолку пускает, они у него хорошо получаются. Потом заговорил. Другие времена, дескать, наступили: наука и молодость верх над всем берут, сменными мастерами техников начали ставить. А на должности обер-мастеров инженеров приглашать следует. Непременно! Как же!.. Столько молодых специалистов прибывает на завод. Но каждый старый мастер все же многого стоит, он «навроде боевого коня, быстро и смело несущегося на любой трудный участок».

Ясно, к чему клонит начальник отдела кадров, ясно, под чью дуду он поет. Проделки Шахова! Он избрал по отношению ко мне своеобразную тактику: критикует заглазно, собирает мелкие недочеты, которых в любой смене полным-полно, и преувеличивает их. А с глазу на глаз почти ничего не говорит.

В прежние годы меня хвалили, вспоминали, что предки мои — кондовые уральцы-сталевары, а сам я в гражданскую партизанил. Был, как не раз писала газета, наилучшим токарем в цехе, потом сменным мастером, и смена моя впереди была. Сейчас все это как бы в тень ушло, подзабылось.

В первомайском докладе, прочитанном директором завода на торжественном собрании, моя фамилия не упоминалась. Впервые не упоминалась. Сорока тут ни при чем — материал о механическом ему давал Шахов. Страшно не люблю я такие подводные течения, тайную войну эту. Почему Шахов избрал воровские ходы? Это на него не похоже.

— Куда же вы хотите меня поставить? — спросил я, стараясь скрыть дрожь в голосе.

Начальник отдела кадров опешил, некрасиво мыкнув, заерзал на стуле, захлопал глазами.

— Вы меня не так поняли, Степан Иванович. Мы хотим вас выдвинуть.

— Выдвинуть? Куда выдвинуть?

— Да вот есть тут у нас одна вакантная должность. Весьма серьезная, надо сказать, должность. Заведующий складами завода. Вы понимаете, что всякого на такой участок не поставишь, потому как, говорю, дело очень ответственное. Денежное...

«Пой, пой, — думаю. — Будто не знаю я, какая там ответственность: машины, инструмент да рукавицы хранить. Самое, что ни на есть, стариковское дело, тьфу — работа». Хотел сказать: не городи ерунды, но владело мной чувство странной неловкости, и сказал я другое:

— Чего же я свою профессию-то бросать буду?

— Но ведь мы предлагаем более ответственную должность. Общезаводскую.

Тут я не выдержал:

— Не считайте меня, пожалуйста, за ребенка. Шахов просил вас провернуть это дело?

«Шахов, конечно. А может, и не возражать? Шут с ними!»

— Вопрос с вашим руководством согласован.

— И так ясно, что Шахов. С моим руководством согласован, а с нашим общим руководством?..

— Что вы имеете в виду?

— Без главного инженера снять обер-мастера с работы не имеете права.

— Мы не снимаем, а выдвигаем.

«Вот актер! Сцену нашел».

— Да никакое это не выдвижение. И я не прошу выдвигать меня.

— Ведь вам там будет легче.

«Не нужен. Ну и пусть!.. Пусть!! Только на каком основании? Что я им — пешка?»

— А я не ищу легкой работы.

— Сам себе будешь хозяин. Отпустил, что попросят, и сиди посиживай, табачок покуривай. Тестя моего, он на химмаше слесарем работал, на той неделе сторожем поставили. Сперва разозлился, понимаешь ли, а сейчас говорит: «Спасибо им всем, спасибо преогромное! Теперь я кум королю».

«Что я как телок? И голос у меня неуверенный, будто виновен в чем-то. Самому противно слышать. Да что это?!»

— Слушай, брось!..

— А почему вы разговариваете со мной таким тоном?

— А как будете разговаривать вы, если вас ни за что, ни про что с работы турнут? И хоть бы прямо, честно: уходи, не сработались. Ушел бы, ей богу, ушел бы! А то ишь какую дипломатию тут развели.

Мой собеседник потупился. Все прямо смотрел, а сейчас потупился — есть еще стыд.

— Да, бывает такое положение, когда в интересах общего дела человека переводят на другой участок работы, менее устраивающий его. Бывает и такое. Но участок ответственный...

— Какие тут общие интересы? Никто не имеет права снимать меня. Пусть-ка кто-нибудь посмеет сказать, что я плохо справляюсь с работой, делаю что-то не так, как надо. Пойдите и побеседуйте с мастерами смен и с рабочими.

— Повторяю: мы не снимаем вас, а выдвигаем. Как вы не поймете?

«Надо же!.. Вот нахальство!»

Он играл со мной. Крутил, лавировал. И как — наивненько, по-детски. А я хотел, чтобы он высказался откровенно.

— По-разному избавляются от человека.

— Мы не избавляемся.

— Иногда даже на должность более высокую выдвигают. Пакостливое это дело, парень.

Начальник отдела кадров молчал.

— Мы ведь при социализме живем...

Молчит.

— За такие беззакония советская власть за шкирку берет. Это, конечно, Шахов сварганил такое.

В голосе моем убежденность, а не вопрос. И собеседник мой (что вдруг с ним случилось) сожалеюще развел руками, ответил просто и тепло, как близкому:

— Ты ж понимаешь... Если начальник цеха не хочет...

Замолчал. И я молчу. Я вздохнул. И он вздохнул.

— Так что же?.. — спросил я.

— Ну, не хочет он, понимаешь... — Уже совсем другим голосом говорит.

— Хорошо... подумаю.

Я пошел к директору.

— Вот номера откалывает! — удивленно покачал головой Сорока. — Надо же!..

Тогда, в директорском кабинете, впервые услышал я свое сердце. Сперва появилось какое-то очень тягостное чувство, похожее на испуг и тревогу, сдавило грудь. Потом стало казаться, что кресло, стол, пол и все здание быстро и мелко сотрясаются. Я удивился, хотел сказать об этом директору и тут понял внезапно: это же бьется мое сердце. Биение не ровное, как бы сдвоенное — один удар сильный, другой слабый, еле заметный, опять сильный и опять слабый. Едва нащупал пульс: сердце сокращалось с бешеной скоростью, в два раза быстрее, чем всегда. Услышал будто издалека:

— Что с вами? Вот беда! Не волнуйтесь, идите, работайте. Разберемся, разберемся. Надо же!.. Надо же!!

Возле проходной стоял Миропольский с южанкой Аней. Голос у него проникновенный, теплый — если б всегда был такой. Смотрит на девушку сочувственно, ласково.

Глаза у Ани стали совсем другими — неподвижными, темными, испуганными, будто не видит она людей, завод, землю, небо, а что-то свое видит, скрытое ото всех. Ни живинки в глазах. Всегдашнюю улыбку с лица будто смыло. На переносице и у губ скорбные складки, и отчетливость складок этих лишь подчеркивает бездонную глубину глаз девушки. Преобразилась. И произошло это за каких-то полтора-два месяца.

Связь Ани с Шаховым закончилась тем, чем она нередко заканчивается — женщина понесла. Боясь, чтобы люди не догадались о ее беременности (вот уж дикие стародавние опасения!), Аня перевязывала, сжимала живот. Возможно, скинуть хотела ребенка, разные потом ходили по заводу слухи. Никто ни о чем не догадывался. И как снег на голову: «Аня родила!» Шестимесячного. Уродца: ножки и ручки короткие, без пальцев. Подышал сколько-то минут и помер. Ужасная судьба: глянуть на мир и уйти из него, ничего не поняв. Думали, поплачет Аня и успокоится — что поделаешь. Нет, поникла, помрачнела, в себя ушла, ходила, людей не видя, запинаясь, на телеграфные столбы натыкаясь. Однажды собирая грибы (грибы — моя страсть), повстречал я Аню на скалистом берегу Чусовой. Чего бродит одна? Чего?!

— За ягодами пошла, Анечка? — А какие ягоды — без корзины, да и места тут не ягодные. Одни шишки, да трава редкая, жесткая.

Бормотнула что-то.

— Пойдем, поздно уж.

Всю дорогу молчала.

А у меня мысль мозг опаляла: «Не кончила бы жизнь свою. Виноватого кровь — вода, а невиновного — беда». Самоубийцами становятся под настроением: решил — сделал. Чуть погодил — живешь.

Говорят, девичьи слезы, что росинка на солнце, исчезают быстро. К Ане эта присказка неприменима.

Дня через три меня опять ошарашили: «Аня в больнице. В палате для нервнобольных».

Врач — странный человек — чего-то разоткровенничался со мной:

— Подлечить подлечим. Стараюсь... Но!.. Нервы не насморк.

Аня похудела, постарела, стала как будто еще меньше, на спину поглядишь — дитя. Я вздрогнул, увидев ее болезненно неподвижные огромные глаза.

А как Шахов? Шахов...

В тридцатые годы жениться и развестись было так же легко, как выпить стакан воды. Рассердился на жену, побежал в загс и через пять минут холостым на улицу вышел. А жена, может, и знать не знает. Но это, так сказать, юридическая сторона дела, в действительности же распутство пресекалось крепко, борьбу с этим вели партийная, комсомольская организации, газеты, развод в кондовых рабочих семьях считался самым последним делом.

К категории обольстителей, распутников Шахов, однако, не относился. Я не слыхал, чтобы он с кем-то дружил, кроме Ани. Дуняшка уверяла, будто Шахов крепко любил Аню. В чем же дело тогда, почему не поженились? Причина одна — сдерживало Шахова Анино «социальное происхождение», не хотел с кулачкой родниться, скрывал связь с нею. В анкете надо писать, в автобиографии. Попробуй, утаи. Значит, о больших должностях мечтал: женитьба на Ане ему, как начальнику цеха, ничем не грозила.

Говорят, помогал ей деньгами, в больницу ездил, почернел в те дни, а когда Аня вылечилась, повеселел, квартиру для нее охлопотал, мебель купил. Но все одно — подлец. Потайная подлость хуже открытой. Зря в старину говорили: открыть тайну — погубить верность. Что за, верность, если крепится тайной. Всяко любят. И волк зайца любит.

— Вот так, дорогой Степан Иванович, — сказал задумчиво Миропольский, когда Аня ушла. — Вот так оно.

О Шахове Миропольский говорил мало, неохотно и без неприязни, какую нередко видишь у бывших руководителей к тем, кто заменил их. Слова Миропольского о Шахове были неопределенными: не поймешь — не то хвалит, не то ругает. Сказал однажды:

— Этот — ненасытный, ему всегда будет мало. Такой характер.

Сейчас, помолчав, он добавил:

— Зять ваш, Тараканов, внес интересное рационализаторское предложение, большую экономию даст оно. Увлекающаяся натура. Да! Или хорошее или плохое, но что-нибудь вытворяет. — Засмеялся. — Если такого в вожжах держать и направлять умело, большая польза от него может быть.

Еще помолчал. Проговорил как бы про себя:

— Не могу я с ним, с зятем вашим. Скованно себя чувствую. И у него ко мне настороженность какая-то. Очень разные мы.

Настороженность в глазах Василия я тоже видел, особенно прежде, когда он зятем не был; говорит с другими — на губах улыбка насмешливая, глаза широкие, в них веселые искорки. На меня посмотрит — поджимает губы, искры тухнут, глаза суживаются. Когда сильно злился, на месте глаз одни щелки виднелись. Глянешь: чистый монгол. Годами молод, а норовом стар.

 

Шли мы с зятем вечером по узкому, глухому — справа и слева высокие плотные заборы — заулку. Видим, трое дерутся, точнее двое парней бьют подростка, ругаясь и матерясь. Бьют умело и жестоко: норовят ударить в шею, в пах, в живот.

Лицо у подростка в крови, он загораживается руками, странно растопыривая пальцы. Пошатывается, но стоит, упрямо стоит, широко и нелепо расставив ноги.

— Вот ведь, двое мужиков — одного мальчишку... — проговорил Василий со злобной сдержанностью.

— Катись!

— Да ты что, не узнаешь?

Никакого впечатления, видать, новички: все парни в Новоуральске знали Василия.

— Ты, папаша, иди, — сказал мне один из парней, мордастый, в модном пальто. — А мы тут с этим длинноногим поговорим.

— Да что это такое?! — начал шуметь и я.

Мордастый противно медленно, вразвалку — «шикарная» поза хулигана и жулика — подошел к Василию, на губах гаденькая искусственная улыбка. Я почти не видел взмаха его руки, скорее догадался об этом, настолько взмах был стремителен. Василий слегка мотнул головой, так отгоняют мух, у него из носа потекла кровь.

Подскочил к Василию и другой...

Я опять закричал во весь голос. Выпрямился, голову приподнял: знайте — перед начальством стоите!

Все это происходило за какие-то доли секунды.

И вдруг странная перемена: улыбки у мордастого как не бывало, он отступил, насторожился вдруг, видимо, думал, что противник не выдержит — упадет, пошатнется или убежит. А он на тебе — стоит и вовсе не думает убегать. Замахнулся еще раз, уже медленно, неуверенно — так обороняются, а не нападают, но ударить не успел. Где там! Все закончилось в одно мгновение: Василий перехватил его руку и согнул. Мордастый закричал пронзительно, по-детски. Другой рукой Василий схватился за борт модного пальто и, не обращая внимания на мои крики: «Подожди, оставь!» — рванул, оторвав пуговицы, и отшвырнул парня. Хотел на землю, а парень ударился головой об изгородь и повалился. Нагнав второго драчуна, — тот побежал, — Василий свалил и его. Бил, куда придется, как бы шутя, раз-два — и противник на земле. Не кулаки — кувалды; было у человека этого много грубой животной силы и, если говорить откровенно, сила эта была неприятна мне, отталкивала от зятя. Остановился, глаза горят: еще бы кого вдарить. Некого. Оба драчуна на земле валяются. А лежачих не бьют.

Подросток бормочет, заикаясь:

— И-и-и здорова навтыкал! Спасибочка!

— Налакались так... Пьяных по десять человек на один кулак нацеплять могу.

И тут не преминул хвастануть. Но хвастал вроде бы шутя.

В движениях Василия — я это хорошо видел — было великое пренебрежение к парням; он совсем не злился, смотрел на них с усмешкой и с какой-то лихостью; так кошка забавляется с мышкой: отпустит, догонит...

История эта не прошла так просто. Шарибайский поп говорил когда-то: маленький грех пренепременно потянет за собою другой грех, поболее. Опасность у лихих за плечами.

Мордастый вывихнул руку, было у него сотрясение мозга, кровоподтеки. Модное пальто порвали, загрязнили, подпортили. Отец мордастого, главный инженер соседнего завода, недавно приехавший в Новоуральск, поднял шум, началось следствие. Как реагировал Шахов?

— И правильно сделал, — сказал он Василию.

Пошел к прокурору, в райком, всюду доказывал, что прав Василий и «превышения пределов необходимой обороны» не было, злился, обижался, горячился, морщился, как будто не Тараканова, а его самого привлекают к ответственности.

Дружки и скажи Василию:

— Счастливчик, начальство горой за тебя.

— Горой-то горой. Суть тут... Наш Шахов считает, что никто, кроме его самого, не смеет наказывать рабочего, он для всех царь и бог. Кумекай!

В один из тех дней в местной газете появилась заметка. Хвалили рационализаторов и изобретателей нашего цеха и пуще всего Василия. В конце заметки слова Шахова: мы то-то делаем, то-то думаем делать «по развитию рационализации и изобретательства, которые способствуют...»

Прочитав газету, Василий усмехнулся:

— Не знаю, как так способствуют... Что касаемо меня, я сам по себе, никто мне — ничё. Сколько раз замечал: сделаешь хорошее дело, как-нибудь да присоседится Шахов этот, язви его!

Мне казалось: Василию нравится, что Шахов умеет «присоседиться». Вроде бы критикует, а по голосу судя — хвалит.

 

Женившись, Василий начал остепеняться. И я удивился, когда Дуняшка сказала:

— Как был, так и остался мальчишкой.

— Мальчишкой?

— Ба-луется.

— Силушки многовато, — проговорила Катя. — Ты ему работенки, работенки почаще да потяжельше подсовывай, окоянному.

Сейчас она чем-то на Василия смахивает: говорит сердито, а улыбается. Стала привыкать к беспокойному зятьку; женщины любят сильных и веселых, к таким они снисходительны, у таких по их мнению и грешок не грешок, а лишь шалость. Нет-нет да и скажет: «Пошли к нашим сходим».

Василий хитер, всячески ублажает тещеньку: то подарок преподнесет, то чем-нибудь вкусным попотчует. Сказала как-то ему: «И чё это платки головные такие дрянные продают, будто на солнышке выцвели?» Все воскресенье носился Василий по району и вечером заявился, слегка подвыпивший, с диковинной красоты платком, таким ярким, таким цветастым, аж глаза режет, — нашел в дальней деревеньке.

— Эх, Василка, Василка! — тая улыбку и покачивая головой, сказала Катя. — Пиво-то зачем пил?

Делала вид, будто осуждает зятька, — до чего же лицемерила.

Зять — человек с чудинкой. На свадебном вечере показал нам свою коллекцию монет. У него их больше трехсот: медные, серебряные, никелевые и несколько золотых. На монетах — откормленные, самоуверенные физиономии с париками, усами, бакенбардами, непонятные буквы и рисунки. Две-три монеты до того проржавели, что разобрать ничего невозможно, не ясно, из какого металла, и по форме не круглые, не поймешь какие, — увидишь такую бяку на дороге, поднять не захочешь. Были у него старинные медали, жетоны и всевозможные монетообразные знаки. Сокровища свои он размещал в альбомах, в обыкновенных альбомах для рисования; на бумажных листах полоски смытой фотопленки наклеены, получилось вроде карманчиков, куда всовывались монеты, под ними надписи, чья монета, ее стоимость, в каком году чеканена — все чин чином.

— Вот за эти две штуки я три пол-литра споил узбекам, когда, в Среднюю Азию ездил, — сказал Василий, указывая на старые, проржавевшие монеты-бяки. — С семнадцатого века... А вот энти... турецкие... Это французские, это немецкие, а эт-то... польские. В прошлом году прискребся тут ко мне завклубом. Дескать, откудов достаешь ты монеты такие, царские да буржуйские, подозрительные? Дескать, пошариться у тебя надо б. А я ему: «У бабы своей пошарься, а я так тебе пошарюсь, что и ног волочить не будешь».

Перебирал Василий монеты и медали, гладил их шершавыми грубыми лапищами, и на лице его вместо всегдашней насмешливости выражение ребячьего любования появлялось.

Собирал Василий и значки, нацепляя их на лоскут бархата.

— Вот ты чудилой назвал меня, отец. А сам-то тоже хорош. Каждый день мудреные книжки читаешь. А уж, кажется, куда тебе. Ну, я понимаю, про шпионов иль там сказки про ведьм... А то у тебя на столе «Капитал». Ну рази поймешь ты таку ученую книгу? A?! Не всякому профессору бородатому под силу.

— Не плети, чего не надо. Борода тут совсем ни при чем.

— Понимаешь?

— Понимаю! Слова, правда, есть совсем какие-то непонятные, мудреные шибко, а дух, чувствую, настоящий рабочий. Вчера вот словарь малопонятных слов купил. Изучаю. Тебе бы тоже надо. Шляпу напялил, а слова не по шляпе кривые, лапотные. Я хоть старый, а ты...

Василий недовольно хмыкнул. Но скорей из упрямства хмыкнул, из желания противоречить. Сказал:

— Все по-другому стало. Парни на баб теперь походят. Морды у парней девичьи — нежные да розовые. Давеча в магазине хлопнул по плечу одну. Думал: девка, а это парень. Потом разглядел: в штанах он и волосы — под бокс. А мордой, ей бо, на девку похожий.

— Я тебе дам вот! — Дуняшка ткнула Василия кулачком в бок. Старается казаться веселой, а мучается от ревности.

— А в старину бабы обличьем и ухватками на мужиков походили, — добавила Катя. — Жизнь-то баб тогда омужичивала.

Я часто думал: если б каждый все делал так, как требуется. И тут же задавал себе вопрос: «А что значит «так, как требуется»?»

...Надо было подготовить десять сложных деталей. Точность обработки большая, нахрапом тут не возьмешь. Заказ для стройтреста.

Шахов не заговаривал об этом заказе, будто и не знал, что есть такие детали в плане. Я напомнил. Начальник цеха насупился:

— Наверное, не будем их делать.

— Так ведь план...

Усмехнулся, будто над мальчишкой-несмышленышем.

— Вы представляете, какой сложности эта работа? И только десять штук. Только десять! От таких деталей польза, как от трехногой лошади.

Действительно, работа слишком уж невыгодная.

— А номенклатура?..

Будто не слышит.

Чертежи деталей я показал Василию. Тот смотрел, смотрел и ухмыльнулся:

— Так чё ты хотел, отец?

— Вот десять штук таких деталей сделать надо.

— Ну так чё?

— Ты один можешь быстро сделать.

— Да ну уж! Будто у нас токарей хороших нету. На стариков поднаваливай, на стариков. Пущай покожилятся, пущай попыхтят.

— Да это не сейчас. Но в этом квартале все равно взяться придется. Я с тобой так... предварительно. Как думаешь, сколько надо времени на одну эту штуку? По норме двадцать пять часов отводится.

— Так в норму-то, видно, уложусь.

— Двадцать пять часов?..

— Ну!..

— Не крути, Василий.

— А чего крутить — норма.

— Я тебя всерьез спрашиваю. Ты же за смену с одной деталью справишься.

— Может быть, все может быть, потому что я не так его любила.

На ходу какую-то дурацкую песенку сочинил. Увиливает...

— Да, за смену. А может и раньше. Только я вот чего скажу тебе... Вчерась Дуняшка свой форс выставила: подай ей новое платье. В магазин платья привезли. Шерстяные. Голубого цвета. А на штуковинах этих и на ситцевое не заробишь. Спикают денежки.

— Ты ж не на все время перейдешь.

— На все-то куда бы лучше. Настроился и — шпарь. Как не поймешь.

— Ну, несколько деньков.

— Мое дело обоймы гнать. Я в обдирке работаю. Все обдирщики только трубы для шарикоподшипниковых обойм обтачивают. Будто не знаешь.

— С этими деталями лучше всех ты справишься.

— Говорю, мое дело — обоймы. И ты не по закону...

Я не знал, с какого боку к нему подходить.

— Что обоймы! — Я старался показать, будто возмущен, обижен его словами. — Ведь ты первоклассный токарь.

«Кажется, проняло. Что ты сейчас запоешь, голубчик?»

Но он отмахнулся:

— Ты, давай, отец, не того... не заливай.

Дня через два Шахов сказал мне:

— Заказ для стройтреста выполнять не будем.

— Как так?

— Как так? Разрешил директор.

Однажды (тогда Шахов был в отпуске, его помощник болел, я оставался за обоих) вызвал меня директор, его интересовали детали для стройтреста.

— Этот заказ, по-моему, снят.

— Откуда вы взяли?

Значит, Шахов соврал. Но как мне быть? В глаза Шахову я мог сказать, что угодно, а ругать человека по-за глаза не в моих правилах.

— В этом месяце детали должны быть готовы. Из стройтреста жаловались в райком. Сейчас звонили из райкома.

— Пусть бы сами и выполняли, — не выдержал я.

— Что за разговоры? План есть план. Мы не можем подводить строителей. Немедленно принимайтесь за эти детали.

До конца месяца оставалось двенадцать дней. Только Василий мог справиться за такой срок.

Зятек был не в духе: если что-то не клеилось, не ладилось, он весь огрублялся, шаги и движения рук становились резкими, быстрыми, твердыми, мохнатые брови опускались, почти закрывая глаза. Так и сейчас. А причина пустяковая: инструментальщик дал плохие резцы и ушел в больницу.

Как подойти? Тараканов такой: упрется — ни о чем не договоришься. Не знаю, как уж так получилось, но согрешил я — соврал:

— Сам Яков Осипович Сорока просил заказ передать тебе. Это дело, говорит, по плечу только стахановцу Тараканову. Только ему, говорит... Вот!..

Бухнул и глаза в сторону отвел — не привык врать. Срамное, несолидное дело — вранье. Почти каждый себялюб — враль. Отличительная черта большинства негодяев — вранье. Ложь разная бывает, а цвет один у нее — черный.

«И почему не сказал Сороке, что эту работу лучше всего поручить Тараканову?»

— Ладно, сделаю, — согласился Василий.

Сделал, конечно, вовремя. И что же дальше? Пришел директор в цех и ну хвалить Василия. А тот:

— Если уж вы просили.

Директор придвинулся к Тараканову:

— Как?

— Если уж сам директор просит... А так бы — на кой ляд.

Только крякнул Сорока, рот будто на замок закрыл. А когда мы остались вдвоем, сказал:

— Своего авторитета не хватало, а?! Ну!..

Я смотрю на него, будто ничего не понимая. Улыбается, значит — не обиделся.

Да, у лжи всегда длинный черный хвост и ноги из соломинок. А «единожды солгавши, кто тебе поверит?»

Приехал секретарь райкома. На совещании похвалил наш цех, упомянув и о деталях для стройтреста: «Общие интересы у них превыше всего». Выплывает на трибуну Шахов, торопливо отпивает глоток воды, на лице озабоченность. А голос-то, голос!.. Громкий и тоже озабоченный. Я не уловил в его голосе рисовки, фальши, хотя знал, что все это есть понемножку. Главное, была бы озабоченность. Самое страшное, когда человек равнодушен, когда все едино ему, сколько процентов плана — сто, сто десять или сто пятьдесят. Творческое горение и инициатива, организаторские способности и большой труд ценятся. И все это умей показывать. И Шахов показывал. Он знал, как надо показывать, где и кому. «Мы... мы... мы...», то-то сделали и то-то будем... Будто сам он денно и нощно о деталях тех пекся. Василия похвалил: «Все отставил в сторону, а детали для стройтреста выдал досрочно. Выполняя ответственное задание...» Хоть бы остановился на секунду или мыкнул, хмыкнул — нет. А ведь это очень важно: уверенно человек выступает или неуверенно, с каким-то сомнением. И если оратор сам в истинности слов своих сомневается, то уж что говорить о других.

Я часто ловил себя на том, что любуюсь Шаховым, с интересом слушаю его немного нагловатый окающий голос. Я понимал, когда он «подзагибает», лавирует или откровенно врет, и усмехался про себя.

 

Я вернулся из отпуска. Вижу: Шахов вроде бы не в себе. Подавлен. Молчит. Как будто не спал ночи две или приболел. Все разъяснил Прохор Горбунов:

— Нашему-то выговорок на партсобрании влепили. Тут, брат, такая заваруха была, у-у-у! Ты знал этого э-э-э... толстого, усатого прораба. Ну, так вот... Получил он задание подремонтировать красные уголки в цехах.

— Мы не так давно ремонтировали свой...

— Ну и что? А тут по всему заводу. И наш решил воспользоваться... Подпоил его, прораба-то, и уговорил. Ты, дескать, сделай нам красный уголок как можно лучше, подбрось туда стройматериалу побольше и людишек. И в карманы ему две поллитровки сунул. А тот охотник до выпивона. И видал, что отгрохали?

Увидел и подивился: не красный уголок, а прямо-таки клуб. Стены масляной краской покрашены. Люстры. Диваны. Все блестит.

— А в других цехах так себе. Материалы-то к нам уплыли. Ну и понятно, шумиха. В других-то цехах тоже не дураки сидят. Прораба с работы фью... турнули. Конечно, не только за это. У него грехов — воз и маленькая тележка. Совсем он запил после того. Как-то заявился в цех, разбил стекла в красном уголке, обматерил всех, а Шахова — за грудки. Ты, дескать, мать-размать. Двое токарей на помощь Шахову, а прораб-бычина тому и другому рабочему по физиям. Одним словом — натуральная драка. И беднягу прораба упрятали за решетку. Теперь он уже не прораб. А Шахов после того и говорит: «О чем только думал, растяпа?!»

Здорово Шахову влетело на собрании-то. Я и не думал, что его так крепко почешут. «Я ж не себе, — кричит. — И водку покупал на свои». А ему местничество и всякие другие нехорошие ярлычки присобачили. Крепенько почистили мозги. Да, говорили еще, что Шахов заведующую складами подпаивал. Ту, седую, очкастую. Пепельницу из труб подарил ей. Над этой пепельницей слесарь почти смену колдовал. Такая получилась — хоть в музей. Один старичок, забыл его фамилию, даже в блуде обвинил Шахова на собрании. Дескать, рабочих заставляет игрушки делать, а любовнице дарит. Только в это никто не поверил. Чушь! Бабе той будет в обед сто лет. Кое-что тянул он со складов в цех. Вот причина. В первую очередь механическому выдавали. Ну, говорили еще, что показушник. В отчетах понапишет, что было и чего не было. Про это больше Сорока... Сороку, того не так-то просто провести. Особенно на счет рационализаторов — загнули... В отчете раза в три Шахов их число увеличил. И еще что-то там. Да! Без тебя и я с начальником поцапался. Заболел старик Ефимыч. Через недельку после того, как ты ушел в отпуск. Ну, а Шахов ведь, знаешь, какой... «Поработайте, надо. А после смены сходите в больницу». А старик не дотянул до конца смены. Увезли. Чуть было совсем не скапустился. Я на собрании поддал Шахову за все это. Но ты понимаешь...

Проша почесал затылок, ухмыльнулся:

— Понимаешь, что... Шахов сейчас на меня как-то совсем по-другому глядит. Вроде все как прежде, а вот глаза... По глазам он весь виден. Застыли глаза-то, как у змеи. Он не мстителен вообще-то, а все-таки... Я и позавчера с ним... Что получилось. Разговаривает он с завкомом. Дайте нам столько-то путевок на курорты и в дома отдыха. У нас больные. Такой-то больной, такой-то и такой-то. И квартиры крайне нужны. Четверо женятся. Меня смех разбирает. Когда он повесил трубку, я спрашиваю: «Кто же это ожениться решил?» — «Не сегодня, так завтра, не будут вечно холостыми ходить». Я говорю: «И эти, которых вы называли, не больные вовсе. Как бы не влетело нам». Заметь, говорю «нам». А сам еле удерживаюсь от смеха. Он глазищами в меня как пиками: «Это вы обязаны обеспечивать путевками, дорогой товарищ. А вы только болтаете». А где же болтаю, занимался... Да, почистили мозги нашему начальничку.

Люди не могли подолгу сердиться на Шахова. Ругнутся и — забыто. В голосе Прохора я не чувствовал озлобления. Проша даже улыбался.

На другой день, зайдя в контору, я услышал, как Шахов говорил в телефонную трубку:

— Можем рекомендовать на курсы слесаря Горбунова. Профорг, стахановец. Член партии. Вы его должны знать. Ну, с грамотешкой у него, действительно, не того... Но это умный, развитый человек. И хороший общественник. Зачем же на такие курсы посылать мальчишек? Жаль! Жаль! По-моему, он бы вполне подошел.

Зять отмечал день рождения. «Знаете что, позову-ка я Шахова». Тоже оригинал: никто из рабочих не осмеливался звать в гости начальника цеха. Василий и сам не верил, что Шахов придет, и позвал так, для шика: смотрите, какой я. Но тот пришел. И пил, — поменьше Василия, побольше меня. Держался запросто. Спьяна Василий ему «тыкать» начал, говорил с ним грубовато, критикнул за что-то. Шахов — ничего, улыбался. Это приятно удивило меня.

 

Закончив работу, я вышел из цеха. Иду к проходной, и кажется мне, что все еще слышу шумы станков и гудение моторов — суровую цеховую мелодию, в которой есть все же своя напевность.

По дороге работница бежит, спотыкается, взлохмачена, руками размахивает, глаза дикие. Кричит неживым каким-то голосом:

— Пожар! Пожар!!!

В первое мгновение я на мартен глазами стрельнул, хотя никакого пожара там быть не может.

Горели склады цеха ширпотреба, расположенные на краю заводской территории, у тына, за которым густо стояли вплоть до Чусовой деревянные избенки рабочих. Маленькие склады маленького второстепенного цеха. Огонь охватил всю ветхую постройку из пересохших бревен и досок, пламя проело крышу и рвалось в окна — исчезнет, покажется, исчезнет, покажется, будто кто-то неустанно оттягивает его внутрь. Дым мечется над складами и, гонимый ветром, застилает цеховые корпуса, черную прокопченую землю, наносит слабый, но непривычный здесь, на заводе, и потому тревожный запах костра. Слышится зловеще нарастающий треск горячего сухого дерева. Люди суетливо бегают, громко и нервно кричат. Все кому-то подают команды. Пожарников нету.

Страшно было видеть эту суетливую, будто пьяную толпу на заводе, где все слаженно, заранее определено.

Юркий подросток-рабочий, выкрикивая что-то непонятное, нелепо подпрыгивая, — можно подумать, что рад пожару, — укрыл голову плащом и ринулся через дверь в огонь. Визгливо, испуганно закричала женщина, матюкнулся мужчина, Подросток тут же выскочил, таща кровать (цех ширпотреба среди прочих изделий выпускал кровати). На него опять закричали.

Но паренек был, видимо, самолюбив и не очень сообразителен. Ему нравилась эта роль — он в центре внимания. Пренебрежительно махнув рукой: «Эээ!», парнишка снова исчез в огне. И — не появился. Я схватил ведро с водой, вылил на себя и бросился за мальчишкой. Когда выливал воду, увидел Шахова и Василия — они бежали сюда. Много людей бежало, со всех сторон.

Огонь хорош в домашней печи, привычно и приятно смотреть на него в мартеновском цехе. А когда пылают деревянные здания... Я нырнул в это страшное море. Помню, в миг тот беспокоило меня почему-то только одно: как бы не выжечь глаза, сохранить глаза, ни о чем другом не подумал. Обдало адовым жаром, едучий, удушливый дым ударил в рот и в нос; я споткнулся — доска, бревно? Нет, что-то мягкое; нащупал ногами неподвижное тощее тело парнишки, приподнял и потащил, задыхаясь, напрягаясь от ужаса, чувствуя, что воздуха нет, почти нет, — лишь раскаленный дым. Куда-то не туда побежал — стена, пылающая стена. Сверху, на теле, огонь, а внутри — глыба льда от страха: «Пропал! Неужели пропал?!!»

Закричал что-то самому себе непонятное, несуразное, дикое, лишь бы кричать, кричать, дать знать о себе, взбодрить себя. Бросился в другую сторону, огонь и дым раскаленной свинцовой оболочкой закупорили горло, прикрыли меня всего — сверху, снизу, с боков и давили. Я почувствовал, что горю. Весь! На плечах и руках жгучая боль. Такой же болью резануло по спине. Мальчишка вывалился из рук. Конец! Я не сказал себе «конец», я ничего не сказал ни вслух, ни про себя, а просто почувствовал всем существом своим, понял, что погибаю, что меня уже нет, сжался, пошатнутся вперед, назад и — все.

Очнулся, когда огонь уже потушили, и пожарники в касках рылись в золе среди полуобгоревших бревен. Поташнивало. Дышу, как загнанная лошадь. Нестерпимо жжет спину, плечи, руки и лицо. На теле пузыри.

Пахнет гарью, одеколоном и — что удивительно! — хвоей. Когда дунет ветер с гор — слышу только запах хвои. Почему-то обострилось обоняние.

Оказывается, когда я потерял сознание, в огонь бросился Шахов, схватил меня и парнишку, побежал, упал, и тут подоспел Василий.

Шахов, парнишка и я лежали рядом, возле обуглившихся, еще испускавших холодный дым, построек. На лицах и на руках у нас повязки. Рядом стоял Василий в непривычной для него вялой позе, покуривал, посматривая на нас, Чуб его, такой пышный, крепкий, начисто сгорел, остались мелкие кудряшки, темноватые от копоти, похожие на волосы негра. Шныряли туда и сюда какие-то женщины.

Нам с Шаховым пришлось полежать в больнице.

Трижды за свою жизнь ложился я на больничную койку и всякий раз, выздоравливая, чувствовал наплыв необыкновенной животной радости, наполнявшей всю мою душу. Радости, которая рвалась наружу, которую не хотелось утаивать. Я начинал много, горячо говорить, беспричинно смеяться, улавливая изучающие взгляды все понимающих врачей. Подарки, забота, особое внимание — от этого было даже стыдновато: ведь я сейчас здоровее здорового. Чистейшие, веселые палаты, только бы свадьбы устраивать. Почему так: здания больниц почти всегда светлы и веселы, а контор — нередко унылы, мрачны?

Лежишь и думаешь. О чем-нибудь да думаешь — уж так устроен человек. Это только кажется, что бывают минуты, когда ни о чем не думаешь. Вроде бы не думал. А ну-ка вспомню, «Что это на стене — черное пятнышко или муха?» «Интересно, насколько часто здесь красят двери? Белешеньки». «Не прогуляться ли мне по коридору?»

Больше думал о Шахове. Он был рядом, перед глазами.

Приглядываюсь. Не человек — машина: в двенадцать ночи засыпает, в шесть утра на ногах, ни позже на минусу, ни раньше на минуту. Полна тумбочка книг. Технических. Другие лежат, ходят, рассказывают байки, отдыхают. Этот, как в школе, что-то высчитывает, читает, записывает. Палата стала цеховой конторкой — и мастера, и рабочие тянулись сюда. Всякий разговор сводился на заводские дела.

Пришла Аня.

Улыбается виноватой вымученной улыбкой. И эта улыбка обращена не к Шахову, а почему-то ко мне.

Шахов будто засыпает. Спросит что-либо о ее житье-бытье, о заводе и опять как изваяние. Странно! Ну и пара!

— Приходите, захватывайте с собой ребят и девчат.

«Не хочет, чтобы приходила одна». Этим он уже оскорблял меня.

На следующий день она пришла с большой оравой. В палату завела их медсестра, говорливая, набожная женщина. Набожная-то набожная, а посты, как сама говорила, не соблюдала и вдобавок к этому — любительница сбрехнуть. «Подковыривала» деловитого Шахова:

— Райская жись тут у вас.

— Так оно! — в том же тоне отвечал Шахов. — Ведь мы не врущие, не болтающие, пост соблюдающие.

Сейчас медсестра сказала:

— Вот он, орел!

— С подпаленными крылышками, — добавил Шахов.

Все засмеялись этой наивной шутке. И уже не могли утихнуть. Сколько сидели, столько и смеялись. Молодые!

Шахов старался показать, будто Аня для него ничего не значит. Такая же, как все, одинаковая. Наивная хитрость. Ведь видно было, что она для него и он для нее значат больше, чем кто-то другой. У него убыстрялась речь при разговоре с ней, деревенел голос. И смотрел на нее не так, как на всех. Она выглядела грустной, обиженной. Уходила последней. Сказала Шахову с пренебрежением:

— Эх, ты!

В больнице он был другой. Не чинодрал. Не позер. Раньше, поговорив с Шаховым, я нередко раздумывал, правильно ли вел себя. Вспоминал, что сказал Шахов, что сказал я, каким было выражение его лица, каковы интонации голоса. Противно, утомительно! В больнице эти навязчивые мысли не кололи меня.

Я стал смотреть на Шахова немного по-другому. Думал: в чем-то нехорош, да, но и хорошего в нем все же немало. Вспоминал слова Василия: «У нас два Шаховых. Один на заводе, этот хужее». Только почему же он так с Аней?.. Мелковат во взаимоотношениях с ней. Прятаная любовь. Мелко, гадко!


Читать далее

ТЕПЛО ЗЕМЛИ. Повесть
1 - 1 16.04.13
1 16.04.13
2 16.04.13
3 16.04.13
4 16.04.13
5 16.04.13
6 16.04.13
7 16.04.13
8 16.04.13
ГУДКИ ЗОВУЩИЕ. (Рассказ старого мастера). Повесть
2 - 1 16.04.13
1 16.04.13
2 16.04.13
3 16.04.13
4 16.04.13
5 16.04.13
6 16.04.13
7 16.04.13
8 16.04.13
9 16.04.13
10 16.04.13
11 16.04.13
12 16.04.13
РАССКАЗЫ 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть