Видения Бальсо Снелла. © Перевод. А. Ливерганта

Онлайн чтение книги День саранчи
Видения Бальсо Снелла. © Перевод. А. Ливерганта

В конечном счете, дорогой мой, жизнь, как сказал Анаксагор, - это путешествие.

Бергот [1]Герой романного цикла М. Пруста «В поисках утраченного времени». По бурлеску Уэста «Видения Бальсо Снелла», этой «Алисы в Стране чудес» XX века, пародирующему стиль разнообразных и разновеликих литературных жанров - от экспериментальной поэзии и философского трактата до биографии, от криминального и любовного романов до исповедального дневника, - рассыпаны цитаты, аллюзии, ссылки, многие из которых намеренно видоизменены, порой до неузнаваемости, а некоторые придуманы автором и комментировать их переводчик не видит особой необходимости: подобная «гелертерская» дотошность, прояснив отдельные частности, вошла бы в противоречие с легкомысленной комической стихией уэстовского Зазеркалья. Комментируется поэтому главным образом то, что препятствует пониманию текста. Здесь и далее примеч. пер.

Прогуливаясь в высокой траве, выросшей вокруг Трои, Бальсо Снелл обнаружил знаменитого деревянного коня. Как и положено поэту, он вспомнил старинную песнь Гомера и решил проникнуть внутрь.

Тщательно изучив коня, Бальсо понял, что войти в него можно лишь тремя способами: через пасть, через пупок и через ведущий в пищеварительный тракт задний проход. До конской пасти ему было не достать, пупок оказался на поверку тупиком, а потому, позабыв о своем достоинстве, Бальсо воспользовался задним проходом. О, Anus Mirabilis![2]«О, Изумительный Анус!» (Лат.)

Вдоль выступов мистического портала узрел он надписи, которые, не без некоторых усилий, сумел разобрать. На сердце, пронзенном стрелой и увенчанном инициалом N, было выгравировано:


«Ах! Qualis… Artifex… Регео!»[3]«Какой… Артист… Погибаю!» (Лат.). Подлинные слова императора Нерона. См.: Светоний. Жизнь двенадцати цезарей: Нерон, VI, 49(1).  Чтобы не уступить императору- лицедею[4]То есть Нерону., Бальсо достал перочинный ножик и вырезал еще одно сердце, а под ним следующие слова: «О Донна, ты бездонна! О Анон! О Анан!» Стрелу же и свои инициалы вырезать не стал. Прежде чем войти, Бальсо вознес молитву: - О Лошадь! О «Белая лошадь»! О Бах! О Оффенбах! Не покидайте меня сейчас и во веки веков!

И тотчас Бальсо почувствовал себя как Один на мосту, как Двое в постели, как Трое в лодке, как Четверо в одном седле, как Семеро против Фив. И, воодушевившись, растворился во мраке похожего на фойе толстого кишечника.

Спустя некоторое время, решительно никого не увидев и абсолютно ничего не услышав, Бальсо впал в уныние. И, дабы воспрянуть неукротимым своим поэтическим духом, сочинил вот какую песню:

Круглые точно Задний Проход

Бронзового Коня

Или как Пуговица

Лошадиного Ануса

На Колесах Его Колесницы

Обитых Медью

Вопиют Серафимы

Языки Господа Нашего

Гулкий и Круглый

Точно Брюхо Силена

Джотто Живописец Идеальных Кругов

Делает Полный Круг

Круглый и Полный

Круглый и Полный

Точно Наполненный до Краев Кубок

Налитый Росой Пупок

Марии

Марии Богоматери Нашей

Круглые и Гулкие

Точно Переполненный Кубок

Покрытые Ржавчиной Дыры

В Ногах Господа Нашего

Дыры от Гвоздей

Вбитых Евреями

В дальнейшем Бальсо давал этой песне самые разные названия, вот наиболее удачные: «Куда глаза глядят, или Бесплодные поиски света в конце туннеля», а также «На задних лапках перед задним проходом бронзового коня, или Стигматы как средство для полета фантазии».

Несмотря на оптимизм сочиненной им песни, Бальсо было по- прежнему не по себе. Ему вспомнились Phoenix Excrementi[5]Финикийские Экскременты (лат.)., племя, которое он вообразил себе однажды, нежась в постельке поздним воскресным утром, и от страха, что он с легкостью может встретить здесь представителя этого племени, по всему его телу пробежала дрожь. Для дрожи были веские основания, ибо Phoenix Excrementi сами себя едят, сами себя переваривают и, опорожняя желудок, сами же себя производят на свет.

В надежде привлечь внимание кого-то из местных жителей Бальсо сделал вид, что потрясен великолепием увиденного, и закричал:

- О, Увитая Розами Изгородь! О Влажный Сад! О Колодец! О Фонтан! О Клейкий Цветок! О Слизистая Оболочка!

Тут из тени выступил человек с вышитым на кепке словом «Тур». С целью доказать, что поэт имеет право преступать любые границы, Бальсо процитировал ему свое собственное изречение:

- Если хотите, чтобы две параллельные линии встретились - немедленно или в самом ближайшем будущем, - заранее дайте соответствующие указания, и лучше - по радио.

Человек в кепке оставил эту реплику без внимания.

- Сэр, - сказал он, - вы, спору нет, - представитель изобретательного народа, который придумал и усовершенствовал автоматический ватерклозет, мы же - наследники древних греков и римлян. Как прекрасно выразился ваш пиит: «Сиянье Греции святой и слава, чье имя - Рим…»[6]Переиначенная цитата из стихотворения Эдгара По "К Елене". Я предлагаю свои услуги в качестве гида. Если соблаговолите посмотреть направо, то взгляду вашему предстанет красивейшая дорическая предстательная железа, распухшая от радости и переизбытка нежных чувств.

Бальсо этот монолог возмутил до крайности.

- Изобретатели автоматического ватерклозета, говоришь?! - вскричал он. - Ах ты, говноед! Дорическая? Ты бы еще сказал, феерическая! И никакая это не предстательная железа, а просто геморроидальный узел. И ты еще называешь эту дыру «великой» и «славной»? Видел когда-нибудь вокзал Грэнд-Сентрал в Нью-Йорке, или Йельский футбольный стадион, или туннель Холланд, или новый Мэдисон Сквер-Гарден? Мне же, придурок, ничего, кроме ржавых водопроводных труб, здесь на глаза не попадается. А ведь на дворе двадцатый век. Вы безбожно отстали, слышишь?

Гид смешался.

- Простите, сэр, - залопотал он, - простите… Хотите вы того или нет, но места эти освящены веками, их почитали великие мужи. В конце концов, в чужой монастырь со своим уставом…

- Говноед, - повторил Бальсо, на этот раз, правда, не столь свирепо.

Гид воспрял:

- Веди себя прилично, гастролер. Если тебе здесь не нравится, вали откуда пришел. Но сначала я расскажу тебе одну притчу - наш, можно сказать, фольклор. Тебе эта история придется по вкусу. Только не принимай ее на свой счет, договорились? Называется история

Нежданная встреча

Путешественник, приехавший в Тиану[7]Тиана - город в Каппадокии. на поиски мудреца Апполония, увидел, как в задний проход какого-то человека вползает змея.

- Прости меня, - сказал путешественник, приблизившись, - но только что змея заползла к вам в… - И он показал пальцем на то, что не посмел назвать.

- Да, сэр, она там живет, - последовал несколько неожиданный ответ.

- В таком случае вы, надо полагать, тот самый человек, которого я ищу, философ-святой, Апполоний из Тианы. Вот рекомендательное письмо от моего брата Джорджа. Можно взглянуть на змею? А теперь - заглянуть к вам в анус. Превосходно!

- Превосходно! Превосходно! - подхватил Бальсо последнее слово рассказа. - Настоящая старинная притча! Считайте, что я вас нанял.

- У меня и другие истории есть, - похвастался гид. - Буду их тебе рассказывать по ходу дела. Слышал ли ты про Моисея и Терновый Куст? Как пророк упрекнул Куст в болтливости: «Болтаешь вздор, а не видишь, что горишь огнем», и как куст, набравшись наглости, возразил: «Терновый Куст, чтоб ты знал, хоть и горит огнем, но не сгорает»[8]Обыгрывается эпизод из Ветхого Завета (Исход, 3: 2)..

Эта история понравилась Бальсо куда меньше, чем предыдущая; собственно, она ему совсем не понравилась, однако он решил, что не будет больше прерывать своего провожатого, и, взяв его под руку, втиснулся в толстую кишку. Гид молол языком не переставая, и они сами не заметили, как прошли почти всю кишку до конца. К несчастью, когда они подошли к тому месту, где кишка выпирала за стенку желудка, Бальсо не выдержал и, не веря своим глазам, закричал:

- Ну и грыжа! Вот так грыжа!

Гид пришел в такое бешенство, что потерял дар речи, однако Бальсо отговорился тем, что особенности ландшафта в виду не имелись.

- Г-р-р-р-ы-ж-а, - проговорил он нараспев. - Какая жалость, что такие красивые слова, как «грыжа», из-за детских ассоциаций и нелепых предрассудков не могут использоваться в качестве имен. Грыжа! Какое было бы красивое женское имя! Грыжа Грош! Парез Паркинсон! Паранойя Пунц! Насколько приятнее звучат (а благозвучие для имени самое главное) эти имена, чем, скажем, Вера Вей- сман или Надежда Натансон.

Но Бальсо вновь просчитался.

- Эй ты! - вскричал гид дрожащим от возмущения голосом. - Я, к твоему сведению, еврей, и, когда разговор касается еврейской темы, считаю необходимым об этом напомнить. Я еврей! Еврей!

- Ты меня неправильно понял, - возразил Бальсо. - Лично я против евреев ничего не имею. Более того, я восхищаюсь евреями, это исключительно бережливая нация. Среди моих близких друзей немало евреев.

Видя, что гид безутешен и верить ему не желает, Бальсо решил процитировать высказывание Чарльза Монтегю Даути[9]Чарльз Монтегю Даути (1843-1926) - английский писатель-очеркист, поэт и путешественник..

- Семиты, - отчеканил Бальсо, - сродни человеку, который сидит по уши в клоаке, но глаза которого устремлены в небеса.

После того как Бальсо удалось наконец успокоить гида, он попытался угодить ему еще больше, сказав, что великолепный туннель потряс его до глубины души и он был бы рад провести в нем остаток дней, прихватив с собой лишь несколько любимых трубок и книгу.

Гид воздел руки к небу одним из тех красноречивых жестов, какими так славятся потомки древних римлян, и воскликнул:

- Что есть в конечном счете искусство? Не могу не согласиться с Джорджем Муром. Искусство - это не просто природа, а переваренная природа. Искусство - это возвышенное испражнение.

- А Доде? - поинтересовался Бальсо.

- О, Доде! Доде, c'est de bouillabaisse[10]«В этом есть что-то от буйабеса» (франц.). Буйабес - рыбная похлебка с чесноком и пряностями.! Вот что говорит по этому поводу тот же Джордж Мур: «Какая мне разница, если за «La Source» Энгра[11]Имеется в виду картина Жана Огюста Доменика Энгра (1780-1867) «Источник» (1856), на которой обнаженная девушка поливает себя водой из кувшина. пришлось заплатить добродетелью шестнадцатилетней девственницы». Так вот…

- Пикассо говорит… - вставил Бальсо. - Пикассо говорит, что в природе нет такого понятия, как ноги…[12]Уэст перефразирует известное высказывание Пикассо: «В природе нет такого понятия,как красота». Спасибо, что столько всего показали. Мне пора.

Но улизнуть Бальсо не удалось.

- Минуточку, - сказал гид, ухватив его за воротник. - Ваша реплика более чем справедлива. Нам следует говорить о творчестве, а не о творцах. Пожалуйста, объясните, какой смысл вы вкладываете в слова испанского мастера.

- Моя точка зрения… - начал было Бальсо, но гид, не дав ему закончить, заговорил снова:

- Если вы готовы признать существование точек, то заявление о том, что в природе нет ног, несостоятельно, ибо, по сути своей, оно основывается на том, что точек не существует. Высказав эту мысль, Пикассо становится на сторону монизма в извечной борьбе сторонников Единственности и Множественности. Не случайно ведь задавался вопросом Джеймс[13]Речь, надо думать, идет об американском философе-прагматике Уильяме Джеймсе (1842-1910).: «Реальность существует дистрибутивно или коллективно - в форме каждых, всяких, любых, или же только в форме всего или целого ?» Если реальность единична, тогда в природе нет ног, если плюралистична, их очень и очень много. Если мир - это единое целое (под природой Пикассо понимает все, что является частью одного и того же), то в нем нет ничего, что бы начиналось или кончалось. Только когда предметы приобретают форму каждых, всяких, любых (то есть когда они конечны), у них есть ноги. Ноги ведь, по определению, конечны. Больше того, если все едино и не имеет ни начала, ни конца, значит все есть круг. У круга нет ни начала, ни конца. У круга нет ног. Если мы предположим, что природа - это круг, стало быть, в природе нет ног. Только не сводите эту мысль к чистой мистике. Бергсон…

- Сезанн говорит: «Все в природе стремится к сферичности». - И, сделав это заявление, Бальсо предпринял еще одну, отчаянную попытку ретироваться.

- Сезанн? - Гид по-прежнему крепко держал Бальсо за воротник. - Сезанн прав. Мудрец из Экса…

Но тут Бальсо все же вырвался и убежал.

Бальсо долго бежал по длинному туннелю, пока не увидел перед собой совершенно голого человека в котелке с торчащим из него репеем. Человек пытался распять себя на канцелярских кнопках. Любопытство возобладало над страхом, и Бальсо остановился.

- Я могу вам чем-нибудь помочь? - вежливо спросил он.

- Увы, - ответил обнаженный еще более вежливо, несколько раз приподняв свой котелок. - Очень вам благодарен, но я уж как- нибудь сам справлюсь…

Меня зовут Малуни-Ареопагит, - продолжал обнаженный, отвечая на вопросы, которые Бальсо, как человек воспитанный, задать не решился. - Я католический мистик и свято верю святой

Гильдегард[14]Святая Гильдегард (1098-1179) - настоятельница бенедиктинского монастыря в Дизибоденберге, которой принадлежит следующее леденящее душу изречение: «Господь обитает не только в теле здоровых и сильных». Живу я так же, как жили Маргарита-Мария Алакокская[15]Святая Маргарита Мария Алакокская (1647 - 1690)., Генрих Сузо, Лабре, Лидвина Схидамская, Роза Лимская. Когда страдания мои не столь велики, я сочиняю стихи в подражание Ноткеру Бал- бусу, Эккенарду le Vieux[16]Старому (франц.)., Укбальду le Chauve[17]Лысому (франц.).:

В оперенном мраке

Рта твоего,

О Божья Матерь!

Славлю я Христа -

Цветущую розу.

Вы меня поняли? Все свободное время я трачу на то, что восхищаюсь той любовью, какую все великие святые дарят даже малым Божьим тварям. Вы когда-нибудь слышали о Бенедикте Лабре? Это он подобрал вошь, выпавшую из его шляпы, и припрятал ее себе в рукав. Другой святой, прежде чем вызвать прачку, снял вошь со своей одежды, дабы не утопить в горячей воде драгоценную святость, присущую инсектам.

Подобные мысли побудили меня написать жизнеописание Saint Puce[18]Святая Блоха (франц.)., великомученицы из семейства паразитов. Если хотите, могу дать вам precis[19]Краткое изложение (франц.). ее жизни.

- Буду вам весьма признателен, сэр, - сказал Бальсо. - «Век живи - век учись» - вот мой девиз, мистер Малуни, а потому, прошу вас, продолжайте.

- Saint Puce была блохой, - начал Малуни-Ареопагит хорошо поставленным голосом. - Блохой, родившейся, жившей и умершей под мышкой у Господа нашего.

Родилась Saint Puce из яйца, отложенного во плоти Христа, когда младенцем Он играл на полу яслей в Вифлееме. Факты подобной инкубации хорошо известны - достаточно вспомнить, к примеру, Диониса и Афину.

У Святой Блохи было две матери: крылатое существо, которое отложило яйцо, и Бог, который высидел его в Своей плоти. Как и у всех нас, у нее было два отца: Отец наш Небесный и тот, кого мы, по молодости лет, называли «папкой».

Кто же из этих двух отцов оплодотворил яйцо? Ответить на этот вопрос со всей определенностью я не берусь, но некоторые факты из жизни Святой Блохи наводят на мысль, что оплодотворило яйцо существо, на крыльях которого отсутствовало оперение. Да-да, я имею в виду Голубя или Параклета - Sanctus Spiritus[20]Святой Дух (лат.).. Опять же приходят на ум примеры из античности: Леда, Европа. Предвосхищая вашу реплику о том, что блоха, дескать, - существо ничтожно малое, хочу напомнить, что Божья любовь распространяется на всех и вся.

О счастливое, счастливое детство! Играть в курчавом светлом шелке волос в укромной подмышке Сына Человеческого. Насыщаться нежной плотью Спасителя. Пить Его кровь. Купаться в Его поту. Отведать - да еще с каким наслаждением! - Его Божьей перхоти. Не нуждаться в том, к чему непрестанно взываю я:

Corpus Christi, salva me

Sanguis Christi, inebria me

Aqua lateris Christi, lave me [21]"Тело Христово, спаси меня Кровь Христова, напои меня Слезы Христовы, омойте меня (лат.)..

Как же сильна, как же похотлива была Святая Блоха в пору зрелости! И как похоть ее и сила получали нескончаемое, высшее удовлетворение! Кожа Господа нашего скользила по Его плоти волшебной музыкой сродни фугам Баха. Переплетение Его сосудов было более замысловатым, чем Кносский Лабиринт. Аромат Его тела более благоуханным, чем Храм Соломона. Для юной Блохи температура Его тела была более приятной, чем римские бани. А вкус Его крови! В этом вине все удовольствие, все возбуждение возрастало стократ, и крошечное тело Святой Блохи начинало биться в экстазе, сотрясаясь, точно раскаленная печь.

В расцвете лет и сил Святая Блоха ушла далеко от своего места рождения, от этой шелковисто-волосатой ложбинки, подмышки

Господа нашего. Она бродила в кущах на груди Спасителя, подымалась на холм Его живота. Опускалась в гулкий, бездонный колодец - пупок Господа нашего. Исследовала, нанося на карту, каждую расселину, каждый кряж, каждую каверну на теле Христа. Из заметок, делавшихся во время этих путешествий, она составила впоследствии свою знаменитую работу - «География Господа нашего».

После долгих странствий, измученная, Святая Блоха возвратилась домой, в священный лес. Дабы провести, как она надеялась, остаток дней в трудах, молитве и созерцании. Предаться безмятежному досугу в храме, чьи стены были из плоти Христовой, чьи окна порозовели от крови Христовой и на чьих алтарях горели золотые свечи из Божьей ушной серы.

Скоро, увы, слишком скоро настанет день мук Христовых (О Jesu, mi dulcissime![22]«О Иисус, милейший мой!» (Лат.)), и руки Христа воздеты будут, дабы в ладони Его могли впиться гвозди.

Стены и окна церкви Святой Блохи были разбиты, пределы ее залиты кровью.

Жаркое солнце Голгофы сожгло плоть под воздетой рукой Христа, и нежная, точно лепесток цветка, кожа высохла, сморщилась и стала похожа на тщательно выбритые подмышки старой актрисы.

После смерти Христа скончалась и Святая Блоха, отказавшись довольствоваться меньшей плотью, даже плотью Марии, стоявшей рядом, под крестом. Из последних сил отбивалась она от неумолимого червя…

Тщедушное тельце мистера Малуни сотряслось от рыданий, однако Бальсо не испытал к нему ни малейшей жалости.

- Сдается мне, вы слишком впечатлительны, - процедил он. - Все-то вам видится в черном свете. Перестаньте разглядывать свой пупок, не прячьте голову под крыло. Будет вам принюхиваться к смерти. Занимайтесь спортом. Не читайте так много книг. Принимайте холодный душ. Ешьте больше мяса.

И, дав мистеру Малуни эти столь полезные советы и предоставив его самому себе, Бальсо продолжал свой путь.

Малуни-Ареопагит остался далеко позади, когда за поворотом кишки Бальсо увидел мальчика, который прятал в дупле дерева нечто похожее на пачку писем. Дождавшись, пока мальчик уйдет, Бальсо извлек из дупла письма и сел их читать. Начал он, однако, с того, что снял обувь, - болели ноги.

То, что он принял за письма, при ближайшем рассмотрении оказалось дневником. На первой странице сверху значилось: «Тетрадь для сочинений. Джон Джилсон, класс 8-6, средняя школа 186. Учительница - мисс Макгини». Он стал читать дальше.

1янв. - дома

Кого я обманываю, называя эти страницы дневником? Уж во всяком случае не вас, мисс Макгини. Увы! - никого. Никого не введет в заблуждение и тот факт, что пишу я от первого лица. Именно поэтому я вовсе не стремлюсь доказать, что нашел эти страницы в дупле дерева. Я честный человек, и мне отвратительны маски, картонные носы,дневники, мемуары,письма с Сабинской фермы,театр… Да, все это мне отвратительно, но поделать я ничего не могу. «Сэр, - говорю себе я, - вас зовут не Яго, а всего лишь Джон. Лгать в дневнике чудовищно».

И тем не менее я настаиваю на том, что человек я честный. Как и все честные люди, я с реальностью не в ладах.

Реальность! Реальность! Если б только я мог обнаружить Реальное! То Реальное, которое я постигаю всеми своими чувствами. Которое будет терпеливо ждать, пока я его не обследую подобно тому, как собака обследует мертвого кролика. Но увы! Исследуя реальность, я словно бы бросаю камень в лужу: идущие по воде круги становятся все менее заметны по мере того, как они расходятся в стороны от того предмета, который их вызвал.

Писал эти строки и облизывал указательный палеи, левой руки.

2 янв. - дома

Неужели этот дневник будет похож на все остальные, которые я начинал вести? Длинная первая запись, где подробно рассказывается о событии, доказывающем, что мне есть чем заполнить дневник, за которой следуют записи покороче, пока наконец за целую неделю не наберется ни одного, даже самого пустячного фрагмента.

У начинающих первая запись в дневнике - самая длинная. Они с нетерпением, с жаром предают бумаге все наболевшее. У них, можно сказать, запор мыслей и наблюдений, и лист белой бумаги действует на них наподобие слабительного. В результате - словесный понос. Поток слов столь неудержим, что остановить его невозможно.

Дневник должен развиваться естественным путем - как цветок, раковая клетка, цивилизация… В дневнике, честный Яго, нет места фигурам речи.

Иногда мое имя - Раскольников, иногда - Яго. Я никогда не был и никогда не буду просто Джоном Джилсоном. Честным, честным Яго - да, но честным Джоном - никогда. Под именем Рас- кольникова я веду дневник, который назвал «Как стать злодеем». Вот выдержки из моего Дневника преступлений.

Дневник преступлений

В этой больнице я уже почти два месяца. Нахожусь под наблюдением врачей. Я психически здоров? Дневник доказывает обратное.

Эта запись выдает меня с головой.

Дневник преступлений

Сегодня меня навестила мать. Плакала. Не в себе она, а не я. Порядок - свидетельство здравомыслия. Ее же чувства и мысли в полном беспорядке. Мои, напротив, организованны, взвешенны, продуманны.

Человек тратит большую часть жизни на то, чтобы привести хаос в некое подобие порядка. И в то же время утверждает, что эмоции беспорядочны. Я упорядочиваю свои эмоции - и я безумен. Вместе с тем здравомыслие - это дисциплина. Моя мать катается по больничному полу и кричит: «Джон, дорогой… Джон, любимый». Шляпка съезжает ей на лицо. Она лихорадочно сжимает в руках свою нелепую сумку с апельсинами. И она - в своем уме.

Я шепотом говорю ей: «Мать, я люблю тебя, но этот спектакль абсурден, да и запах от твоей одежды действует на меня угнетающе». Я безумен.

Дневник преступлений

Порядок - это тщеславие. Я решил перестать пользоваться точными приборами. Хватит все измерять. Отныне и впредь я отказываюсь от счетной логарифмической линейки. Счет пойдет на другое. Психическая норма - это отсутствие крайностей.-

Дневник преступлений Интересно, кто-то читает мой дневник, когда я сплю? Перечитав написанное накануне, я заметил некоторые изменения в порядке слов. Так, во всяком случае, мне показалось. Получился как будто бы комментарий.

Я обращаюсь к тому, кто читает эти страницы, пока я сплю. Пожалуйста, поставьте здесь свою подпись.

Джон Раскольников Джилсон

Дневник преступлений Ночью я встал, нашел вчерашнюю запись и расписался.

Дневник преступлений Я безумен. Я (газеты назвали мое преступление «Культурный злодей убивает мойщика посуды») безумен.

Ребенком я ничем не отличался от других: «от души» смеялся, «тяжко» вздыхал, сочинял «искрометные» стихи, улыбался «загадочной» улыбкой, искал «непроторенные» тропы. Я был абсолютно безумным поэтом, одним из тех «великих ниспровергателей», кого так любил Ницше за то, что они «великие энтузиасты, стрелы страстного желания, выпущенные на другой берег». Помимо «mоn hysterie»[23]Моей истерии (франц.). я культивировал в себе «тухлую, перезревшую зрелость». Вы понимаете, что я имею в виду. Как и Рембо, меня частенько посещали галлюцинации.

Так вот, мое воображение - это дикий зверь, рвущийся на свободу. Меня постоянно преследует желание дать выход какому-то странному чувству, ощутимому, но неясному, которое скрывается в непроходимых дебрях моего рассудка. Это скрывающееся существо криком кричит мне из своего укрытия: «Делай как я тебе говорю, и ты нащупаешь мои очертания. Ну же, быстрей! Что там у тебя в мозгу? Потакай моим прихотям, и в один прекрасный день великие двери твоего разума распахнутся, и ты сможешь войти и увидеть воочию неясные очертания и фигуры, скрывающиеся за ними».

Мне ничего не дано знать; мне ничего не дано иметь; всю свою жизнь я должен посвятить погоне за тенью. Это все равно, что пытаться зацепить кончиком карандаша тень от этого же карандаша.

Тень карандаша меня завораживает, и мне нестерпимо хочется ее обвести, - но тень неотделима от карандаша, она двигается вместе с ним и в руки не дается. В то же время мне так хочется овладеть ею, что я постоянно вынужден предпринимать все новые и новые усилия.

Два года назад я по восемь часов в день сортировал книги в городской библиотеке. Только представьте: восемь часов подряд вы находитесь в окружении тысяч и тысяч книг, перед глазами мелькают сотни миллиардов слов, написанных десятками тысяч безумцев! Какое терпение, какой труд понадобились для создания этих вздорных опусов! Какие лишения! Какие жертвы! Какой энтузиазм, какое исступление, какие бредовые фантазии!..

От книг пахло ничуть не лучше, чем от их авторов; так пахнет в комоде, забитом старой обувью, если его содержимое обдать кипятком из шланга. Когда я перебирал эти книги, мне казалось, что они превращаются в плоть или, по крайней мере, в нечто съедобное.

Вам когда-нибудь приходилось находиться среди читателей больших библиотек? Людей, которые просматривают старые медицинские журналы в поисках порнографии и патологии? Среди комиков, которые запасаются анекдотами из старых иллюстрированных еженедельников? Мужчин и женщин, что по заданию страховых компаний собирают статистику смертных случаев? Я работал в философском зале, который посещали алхимики, астрологи, каббалисты, демонологи, колдуны, атеисты и создатели новых религий.

Жил я тогда в меблированных комнатах, в нелепом и убогом здании в районе западных Сороковых улиц. Дом этот я выбрал из- за его неудобства. Мне непременно хотелось быть несчастным. В удобном, уютном доме я бы не прижился. Шум (грубый, резкий), грязь (животная, сальная), запахи (застоявшийся пот, прогорклая плесень) давали мне возможность нежиться в неудобстве. Мой ум погряз в мелких тревогах и раздражениях, тело от нервного перенапряжения стало издерганным и настоятельно требовало многочасового сна. И физически, и умственно я превратился в развалину. Я забирался в себя, точно медведь в берлогу, и часами лежал без движения, мучаясь от жары, дурных запахов и собственной скверны.

На одном со мной этаже, самом последнем, жил еще один человек, идиот. На жизнь он зарабатывал мытьем посуды в отеле «Astor». Это был толстый, похожий на свинью тип, от которого пахло дешевым табаком, застоявшимся потом, плесенью и овсяным мылом. Черепа как такового у него не было - всю голову занимало похожее на маску лицо, у которого боковая, задняя и верхняя части напрочь отсутствовали.

Идиот никогда не носил воротничков, однако пуговицы от воротничка, и заднюю, и переднюю, меняя рубашку, перешивал с грязной на чистую. Шея у него была гладкая, белая, толстая, покрытая сеточкой крошечных голубых сосудов, отчего напоминала кусок дешевого мрамора. Кадык у идиота был гигантский - казалось, будто в горле выросла опухоль. Когда он глотал слюну, его белая шея раздувалась и он издавал звуки, похожие на шум спускаемой в уборной воды.

Мой сосед, идиот, никогда не улыбался, зато смеялся непрерывно. Смеяться ему, по-видимому, было больно: со своим смехом он сражался так, словно это был дикий зверь. Казалось, зверь этот хочет разжать ему зубы, вырваться и убежать.

Говорят, нет ничего хуже человеческого плача. По-моему, еще хуже, когда человек смеется. (Между тем древние считали истерию женской болезнью. Истерия, полагали они, проистекает оттого, что матка отрывается и свободно плавает по всему телу. Лечили истерию прикладыванием к влагалищу душистых трав - чтобы приманить матку обратно, и дурно пахнущих вещей к носу - чтобы отвадить ее от головы.)

Как-то вечером я пошел в кино и перед сеансом слушал арию Дьявола из «Фауста» в исполнении баса из Чикагской оперы. В середине арии певец должен был разразиться громоподобным смехом, однако, дойдя до этого места, никак почему-то не мог начать смеяться. Он тужился изо всех сил, но ничего не выходило. Наконец ему удалось с собой совладать, он начал смеяться, однако на этот раз никак не мог остановиться. Оркестр несколько раз повторил мелодию между смехом и следующими тактами арии, однако унять смех бас был не в силах.

Когда я вернулся домой, в голове у меня звучал раскатистый хохот певца. Заснуть я не мог, оделся и спустился вниз. На лестнице мне встретился мой сосед, идиот. Он тихонько смеялся чему-то своему. Стало смешно и мне. Решив, что смеюсь я над ним, он рассердился. «Над кем это вы смеетесь?» - спросил он. Я испугался и предложил ему сигарету. Он отказался. Я пошел вниз, а он остался стоять на лестнице, безуспешно борясь со своим смехом и со своим гневом.

Я понимал, что если как следует не высплюсь, вставать утром будет тяжело. Если же вернуться и лечь сейчас, заснуть наверняка не удастся. Поэтому я вышел на Бродвей и отправился в направлении жилых кварталов - устану от ходьбы и тогда, быть может, забудусь сном. Я быстро натер ногу и вначале получал от боли даже некоторое удовольствие. Вскоре, однако, боль сделалась непереносимой, и мне пришлось вернуться домой.

Я лег, но не спалось по-прежнему. Если ты не хочешь сойти с ума, подумал я, надо проявить интерес к чему-то постороннему. Вот тогда-то я и замыслил убийство идиота.

По существу, я ничем не рисковал. Почему? Да потому, что мотивы преступления будут полиции совершенно непонятны. Полицейские ведь люди разумные, для них форма и цвет человеческого горла, человеческий смех, а также то обстоятельство, что человек носит рубашки без воротничка, не могут служить серьезным основанием для лишения его жизни.

Вы ведь тоже не считаете все это основанием для убийства, верно, доктор? Согласен, основания эти чисто литературные. Рассуждая в вашем духе, любезный доктор, в духе Дарвина или полисмена, мне следовало бы объяснить свой поступок желанием жить или творить жизнь. Можете мне не верить, но я вдруг понял: чтобы не помешаться, я обязательно должен убить этого человека, подобно тому, как ребенком я должен был, чтобы уснуть, поубивать всех мух у себя в спальне.

Чепуха? Согласен, чепуха. Но прошу вас (очень, очень прошу вас), поверьте, именно поэтому я и убил Адольфа. Я убил идиота, потому что он вывел меня из себя. Убил, так как полагал, что его смерть позволит мне обрести покой. Вожделенный покой!

Оттого, что убивал я впервые в жизни, мне было не по себе. Чем явится чудовищное преступление, которое я никогда раньше не совершал? Какие ужасы сопутствуют этому преступному акту? Я убил человека и получил ответы на все вопросы. Я никогда больше не убью человека. Мне незачем будет убивать.

Продолжим. Я решил, что замысловатого убийства совершать не стану. Испугавшись, как бы не запутаться в хитросплетениях задуманного, я решил ограничить свое преступление только одним актом - убийством. Я даже не поддался искушению пойти в библиотеку и ознакомиться с соответствующей литературой.

Поскольку горло мойщика посуды явилось основной побудительной причиной убийства, преступление я решил совершить холодным оружием, а именно ножом. Резать все, и мягкое и твердое, я любил с детства. Я купил нож пятнадцати дюймов в длину, одна его сторона была острой, как бритва, другая - тупой, в полдюйма толщиной. Вес ножа полностью соответствовал поставленной цели.

Совершать преступление сразу после покупки ножа в мои планы не входило, однако вечером того дня, когда он был куплен, я услышал, что идиот подымается по лестнице мертвецки пьяный. Прислушиваясь, как он тычет ключом в замочную скважину, я в первый раз сообразил: Адольф запирает дверь на ночь. Сделав это неожиданное открытие, я чуть было не отказался от мысли об убийстве, однако, представив себе пытку, которая меня ждет, подави я в себе желание совершить преступление, я справился со своими сомнениями и решил осуществить задуманное в тот же вечер. Дверь в его комнату была приоткрыта. Подкравшись к двери, я заглянул внутрь и увидел, что идиот лежит, раскинув руки, на кровати в состоянии тяжелого опьянения. Я вернулся к себе и снял халат и пижаму. Убийство я решил совершить в чем мать родила, чтобы не пришлось потом устранять пятна крови с одежды. С голого же тела смыть кровь ничего не стоит. Мне стало холодно, и я заметил, что мои гениталии затвердели и сморщились - как у собаки или у древнеримской статуи; вид у них был такой, будто я только что принял ледяную ванну. Я испытывал сильное возбуждение, но возбуждение это было не во мне, а словно бы где-то вне меня.

Я пересек коридор и вошел в комнату мойщика посуды. Свет он выключить забыл. Я приблизился к кровати и перерезал ему горло. Я собирался убить его несколькими быстрыми ударами, но от прикосновения холодной стали к коже он проснулся, я перепугался и в панике стал перепиливать ему кадык. Успокоился я лишь после того, как он затих.

Вернувшись к себе, я поставил нож, как ставят мокрый зонт, стоймя в раковину, чтобы с него в водосток стекала кровь. Одеваясь, я почувствовал, что меня душит страх. Страх, который, разрастаясь, должен был разорвать меня изнутри. Страх такой силы, что казалось: еще мгновение, и он вышибет мне мозги. Этот раздувающийся в голове страх походил на быстро растущий плод в утробе матери. Я чувствовал, что вот-вот взорвусь, если от этого страха не избавлюсь. Я широко раскрыл рот, но разродиться страхом был не в состоянии.

Неся в себе этот страх, как муравей несет на себе гусеницу, которая больше него раз в тридцать, я сбежал по лестнице, вышел на улицу и двинулся в сторону реки.

Бросив нож в воду, я ощутил, что вместе с ножом исчез и страх. Мне вдруг стало легко и свободно. Я почувствовал себя счастливой юной девушкой. «Какая же ты у меня хорошенькая-прехорошенькая, мурочка-кошечка-кисанька-лапочка-душечка», - промурлыкал я и стал ласкать себе груди, словно тринадцатилетняя девочка, что вдруг, погожим весенним днем, впервые ощутила себя женщиной. Я изобразил вихляющую походку школьницы, которая красуется перед мальчишками. В темноте я сам себя облапил.

Когда я возвращался, навстречу шли матросы, и мне ужасно захотелось, чтобы они за мной приударили. Точно отчаявшаяся шлюха, что изо всех сил стремится показать товар лицом, я беззастенчиво вилял бедрами и вертел задом. Матросы посмотрели на меня и рассмеялись. Стоило мне подумать: вот было бы хорошо, если б кто-нибудь из них последовал за мной, как за спиной у меня раздались шаги. Шаги приближались, и мне показалось, будто я таю, будто весь состою из шелка, духов и розовых кружев. Я обмер - но мужчина, даже не посмотрев в мою сторону, прошел мимо. Я сел на скамейку, и меня вырвало.

Я долго сидел на скамейке, а затем, больной и замерзший, вернулся к себе в комнату.

Убийство забилось мне в голову, точно песок в раковину устрицы. Вокруг него начала набухать жемчужина. Идиот, оперный певец, его смех, нож, река, превращение в женщину - все это обволокло убийство подобно тому, как секреция устрицы обволакивает саднящую песчинку. С ростом и затвердением оболочки возникшее раздражение постепенно исчезает. Если же убийство будет разрастаться и дальше, я не смогу больше удерживать его в себе. И тогда, боюсь, оно убьет меня точно так же, как жемчужина в конце концов убивает устрицу.

Бальсо спрятал рукопись обратно в дупло и, задумчиво опустив голову, продолжал свой путь. Да, нелегко живется поэту в современном мире. Он почувствовал, что стареет. «Ах, молодость! - со значением вздохнул он. - Ах, Бальсо Снелл!»

Внезапно совсем рядом чей-то голос спросил:

- Ну как, носач, понравилось тебе мое сочинение?

Бальсо повернул голову и увидел школьника, чей дневник он только что читал. Школьник был в коротких штанишках, и на вид ему было никак не больше двенадцати лет.

- С психологической точки зрения интересно, - робко сказал Бальсо, - но вот искусство-ли это? Я бы поставил тебе «три с минусом», да еще всыпал хорошенько.

- Да плевать мне на ваше искусство! Знаете, почему я написал эту странную историю? Потому что мисс Макгини, моя учительница английского, читает русские романы, а я хочу с ней переспать. Вы случайно журнал не издаете? Не хотите купить у меня эту историю? Мне деньги нужны.

- Нет, сынок, я поэт. Бальсо Снелл, поэт.

- Поэт он! Рассказывай!

- Я бы тебе посоветовал, дружок, побольше бегать. Читай поменьше и играй в бейсбол.

- Не морочьте мне голову. Я знаю одну толстуху - она только поэтам и дает. Когда я ее трахаю, я тоже поэт. Могу прочесть стишок, которым я ее покорил:

Затворница моя!

Толстуха!

Тому, кто покорил

Вершины горные Арраса и Аррата,

Парнасса, Оссы, Пелиона, Иды, Писги,

И даже золотого Пика Пайке [24]Аррас - город в провинции Па де Кале; Парнасс - гора в Фокиде, у южной подошвы которой находились посвященные Аполлону и Музам Дельфы и Кастальский источник; Осса - гора в Тасмании; Пелион - гора в северо-восточной Фессалии; Ида - гора во Фригии, к юго-востоку от Трои; Пик Пайке - горная вершина в центральной части штата Колорадо, куда в середине девятнадцатого века устремлялись партии золотоискателей.,

Тебя не покорить.

Недурно, а? Но мне поэзия и искусство осточертели. А что делать? Мне нужны женщины, а поскольку ни купить, ни изнасиловать их я не в состоянии, приходится сочинять им стишки. Если б ты знал, как мне надоело изображать безумие Ван Гога и страсть к путешествиям Гогена ради того, чтобы завоевать сердца этих надутых недотрог. А как мне надоели эти окололитературные ублюдки! Увы, только на них я и могу претендовать… Слушай, Бальсо, за доллар я готов вкратце описать тебе свои взгляды.

Бальсо дал мальчишке доллар в надежде от него избавиться - и получил в ответ небольшой трактат.

Трактат

Вчера, раздумывая, бриться мне или нет, я узнал о смерти своей подруги Саньетт. И решил не бриться.

Сегодня, бреясь, я обратился к своим вчерашним эмоциям. Обратился в том смысле, что стал искать их - в карманах своего халата, в висящей на стене аптечке. Ничего не обнаружив, я продолжал поиски. Куда я только не заглянул. И (сначала, разумеется, с улыбкой) в бездонные недра сострадательности, и в тайники души, и даже за бескрайние горизонты памяти. Увы, как и следовало ожидать, поиски мои закончились ничем. Мои восклицания: «Откройтесь, о врата чувств! Опустошитесь, о фиалы страсти!» - лишь подтвердили полную и окончательную неразрешимость моей задачи.

То, что я не преуспел в поисках, явилось для меня свидетельством моего недюжинного ума. Я (подобно детям, что, играя, становятся на сторону полицейских или разбойников, индейцев или ковбоев) становлюсь на сторону интеллекта против эмоций, рассудка против сердца. И тем не менее я не мог не признать всю ходульность своей позиции (бреясь, молодой человек отмахивается от смерти) и не оставил попыток отыскать эмоции. Я тщательно пересмотрел все свои резоны предаться горю (с Саньетт я прожил без малого два года), однако так ему и не предался.

Мне очень трудно всерьез думать о смерти, поскольку имеются некоторые предвзятые суждения, в свете которых мои мысли могут показаться абсурдными. Каким бы образом я ни рассуждал, я подвергаю устоявшиеся представления критике сентиментального, сатирического и формального толка. Этим суждениям сопутствует и ряд литературных ассоциаций, которые уводят меня еще дальше от истинного чувства. Из-за литературных упражнений признание таких категорий, как Смерть, Любовь, Красота, сделалось невозможным.

Отдав себе отчет в том, что я потерпел неудачу, я несколько раз ухмыльнулся своему отражению в зеркале, пытаясь тем самым скрыть свое поражение. Вспомнив, что накануне смерть Саньетт я использовал как предлог, чтобы не бриться, я громким голосом произнес: «Точно так же и мои друзья воспользуются моей смертью, чтобы не пойти на свидание с нелюбимой девушкой».

Приободрившись от вида своей глумливой физиономии, я представил себе смерть Саньетт. Лежит под одеялом на больничной койке и взывает к матушке Эдди и доктору Куэ[25]Мэри Морс Бейкер Эдди (1821 -1910) - основательница религиозного течения «Христианская наука»; утверждала, что любые недуги поддаются излечению силой духа. Эмиль Куэ (1857-1926) - французский фармацевт и психолог; считал самовнушение средством от многих заболеваний.: «Я не умру! Мне все лучше и лучше! Я не умру! Воля возобладает над плотью. Я не умру!» На что смерть ей ответит: «А вот и умрешь». И она умерла. Смерть победила жизнь, и ее победой я воспользовался в полной мере.

Неизбежность смерти всегда доставляла мне удовольствие - и не потому, что хочется умереть мне, а потому, что должны умереть все Саньетты. Когда проповедник объяснил королю Франции, что в одном, по крайней мере, сомневаться не приходится - все когда-нибудь умрут, монарх разгневался. Когда смерть возобладала над оптимизмом Саньетт, девушка, я уверен, искренне удивилась. Мысль о том, что Саньетт удивилась, доставляет мне такое же удовольствие, как гнев короля - проповеднику.

Отчасти я недолюбливал Саньетт по той же причине, по какой пессимисты не любят оптимистов, ковбои - индейцев, полицейские - разбойников. Но лишь отчасти. В основном же моя антипатия была сродни той, какую всякий исполнитель питает к своей аудитории. Наши с Саньетт отношения были в точности отношениями актера и зрителя.

Живя со мной, Саньетт относилась ко всем самым моим чудовищным выходкам так же, как зрительный зал относится к самым рискованным трюкам акробата. Ее безразличие приводило меня в такое возбуждение, что в своих «спектаклях» я вел себя все более и более развязно. И то сказать: что такое трагедия на театре всего с одной смертью? Почему не с двумя покойниками? Не с сотней трупов? Исходя из этого я демонстрировал ей самые свои сокровенные органы: сердцем и гениталиями, можно сказать, подпоясывался.

И всякий раз внимательно следил, как она воспримет мое представление - с улыбкой или со слезами. Хоть я и выступал в роли клоуна, клоуном я был трагическим - тут двух мнений быть не может.

Я уже забыл то время, когда отношения с женщиной вспоминались лишь как серия причудливых театральных поз, которые казались мне настолько забавными, что я принимал их, вполне сознавая, насколько они нелепы. Все мои ужимки преследовали тогда только одну цель - привадить самку.

Имей я возможность привлекать к себе женщин физически, моя ненависть к ним не была бы столь велика. Однако я считал необходимым противопоставить мускулам, зубам и волосам своих соперников причудливые образы, тонкие и остроумные наблюдения, нестандартное поведение - Искусство, наконец.

Мой ум, который я так часто выставлял напоказ, есть не что иное, как проявление инстинкта угождать. В этом смысле я чем-то похож на птицу под названием Amblyornis Inornata. Inornata[26]Буквально: неукрашенная (лат.)., о чем свидетельствует и ее имя, - птица бесцветная и уродливая. В то же время Inornata - кузина Райской птицы. Поскольку великолепное оперение сестры у нее отсутствует, ей приходится овеществлять свое внутреннее оперение. Inornata разводит сад и сооружает дом из цветов, компенсируя тем самым красочность и пестроту своей родственницы. Муж нежно любит свою скромную садовницу, однако ей на просьбу Райской птицы: «Покажи-ка нам свой хвост, дорогая», ответить, увы, нечего. Больше того, если Райская птица в ударе, ей ничего не стоит попросить кузину овеществить несколько внутренних перьев. А впрочем, нельзя же винить Райскую птицу за высокое качество ее хвоста - такой вырос. Бедяжке же Инор- нате приходится нести личную ответственность за артистизм своей сестры.

Было время, когда мне думалось, что я и впрямь живу богатой духовной жизнью, - впоследствии я изложил ее с детским восторгом и во всех подробностях. Вскоре, однако, чтобы заинтересовать своих слушателей, я счел необходимым несколько сократить пространные излияния, сделать их, используя все свое воображение, зрелищными. Ах, сколько сил уходит на поиски всего необычного, незатасканного!

Благодаря таким женщинам, как Саньетт, я приобрел привычку неординарно мыслить. Теперь я все превращаю в фантастическое развлечение, я одержим всем из ряда вон выходящим…

Умному человеку не составляет труда смеяться над самим собой, но смех его, если только человек этот проницателен, редко бывает искренним. Будь я Гамлетом или хотя бы клоуном с рвущимся сердцем под разноцветным шутовским нарядом, такая роль была бы для меня приемлемой. Я же считаю необходимым представить тайну чувства в комическом обличье. Я должен смеяться над самим собой, и, если смех этот «горек», я должен смеяться над смехом. Ритуал чувства требует бурлеска, и, вне зависимости от того, удачен бурлеск или нет, смех…

Однажды ночью, когда мы с Саньетт, сняв номер в гостинице, лежали в постели, мне стало вдруг тошно от тех безумных снов, которые я, смеха ради, взялся ей пересказывать. Так тошно, что я стал ее бить. Бил и вспоминал этого странного человека, Джона Раскольникова Джилсона, русского студента. Бил и кричал: «О запор желаний! О понос любви! О жизнь в жизни! О тайна бытия! О Христианская ассоциация молодых женщин! О! О!»

Когда же на ее крики прибежал коридорный, я попытался объяснить причину своего раздражения. Вот что я сказал:

«Сегодня вечером я очень нервничаю. На глазу у меня ячмень, на губе засохшая болячка, на шее прыщ от воротника, еще один прыщ в углу рта, на носу висит соленая сопля. Оттого, что я все время вытираю нос, ноздри у меня воспалены, саднят и болят.

Лоб мой покрыт такими глубокими морщинами, что он постоянно ноет, расправить же морщины я не в состоянии. Я трачу много часов в день, чтобы удалить морщины. Пытаюсь застать себя врасплох, пытаюсь разгладить лоб пальцами, пытаюсь сосредоточиться на этом - но ничего не получается. Кожа над бровями стянута в саднящий, тугой узел.

Деревянная крышка стола, бокалы на столе, шерстяное платье этой девушки, кожа под платьем - все это возбуждает и раздражает меня. Мне кажется, будто все эти вещи - дерево, стекло, шерсть, кожа - трутся о мой ячмень, о мои прыщи и болячки, причем трутся так, что не только не останавливают зуд, не превращают раздражение в настоящую боль, а еще больше усиливают, усугубляют его, доводят до того, что оно перекрывает все - истерику, отчаяние.

Я подхожу к зеркалу и выдавливаю ячмень, срываю ногтями корочку на болячке. Тру грубым рукавом пальто свои распухшие, воспаленные ноздри. Если б только можно было превратить раздражение в боль, обратить все в безумие - и таким образом спастись! Довести раздражение до настоящей боли я могу всего на несколько секунд, но вскоре боль стихает, и вновь возвращается монотонное воспалительное подергиванье. О, как мимолетна боль! - кричу я. Меня подмывает растереть все тело наждачной бумагой. На ум приходят топленое сало, сандаловое масло, слюна. В эти минуты я думаю о бархате, о Китсе, о музыке, о прочности драгоценных камней, о математике, об архитектурных сооружениях. Но увы! Облегченья все эти мысли мне не приносят».

Ни Саньетт, ни коридорный ничего не поняли. Саньетт сказала, что, насколько она могла понять, речь идет не о физическом, а о моральном раздражении. «Я пришла к выводу, - добавила она, - что он меня больше не любит, - джентльмен ведь никогда не ударит даму». Коридорный же что-то бубнил про полицию.

Чтобы выпроводить коридорного, я спросил его, приходилось ли ему слышать о маркизе де Саде или о Жиль де Ре[27]Жиль де Ре (1404-1440) - маршал Франции. Осужден и казнен по обвинению в занятиях черной магией и в совершении садистских преступлений. Народная традиция идентифицировала его с персонажами «кровавых» сказок («Синяя Борода» и др.).. По счастью, отель, который мы сняли, находился на Бродвее, а служащие брод- вейских отелей жизнь, как правило, знают неплохо. Стоило мне произнести эти имена, как коридорный поклонился и с улыбкой скрылся за дверью. Моя Саньетт тоже не вчера родилась; она улыбнулась и снова легла в постель.

Наутро я вспомнил их многозначительные улыбки и счел за лучшее еще раз объяснить свои поступки. Нет, я вовсе не желал подчеркнуть разницу между тем, как избивает свою «супружницу» карикатурный пьяница, и тем, как бил Саньетт я. Мне просто хотелось прояснить свою позицию, окончательно расставить все точки над i.

- Когда ты думаешь обо мне, Саньетт, - сказал я, - думай не об одном, а о двух мужчинах, обо мне и о шофере внутри меня. Шофер этот - здоровенный детина в уродливом костюме из дешевого магазина готового платья. На его подошвах, стертых от ходьбы по улицам огромного города, налипли жвачка и собачьи экскременты. Руки - в перчатках из грубой шерсти. На голове котелок.

Имя этого шофера - Страсть к Воспроизводству Себе Подобных.

Во мне он расположился так же, как сидит человек в автомобиле. Его пятки давят мне на живот, коленями он упирается мне в сердце, лицом - в мозг. Его ручищи в перчатках крепко держат меня за язык; покрытые шерстью руки заткнули рот, чтобы я не мог выразить чувства, которые испытываю оттого, что его глаза устремлены прямо мне в мозг.

Изнутри он управляет теми ощущениями, которые я получаю через пальцы, глаза, язык, уши.

Можешь себе представить, каково носить в себе этого дьявола в костюме? Тебе когда-нибудь приходилось голой обниматься с одетым мужчиной? Помнишь, как врезаются в кожу пуговицы на его пиджаке, как наступают на твои голые ступни тяжелые башмаки? А теперь вообрази, что этот человек находится в тебе, что своими толстыми пальцами в шерстяных перчатках он хватает тебя за сердце и за язык, наступает своими грязными, кривыми ножищами на твою нежную, голую ножку.

Выражался я настолько витиевато, что Саньетт сумела обратить мою месть в шутку. Второе избиение она перенесла с кроткой, мягкой улыбкой.

Саньетт олицетворяет собой особый вид аудитории - это толковые, искушенные, глубоко чувствующие и вместе с тем видавшие виды театралы. В своих выступлениях я ориентируюсь именно на них, истинных почитателей искусства.

Когда-нибудь я отомщу миру и сочиню пьесу для небольшого художественного театра, куда ходят немногие избранные: любители искусства и книгочеи, школьные учителя, которые обожают травоядного Шоу, помешанные на культуре сентиментальные евреи, библиотекари, ассистенты издателей, гомосексуалисты и ассистенты гомосексуалистов, пьющие горькую газетчики, художники-де- кораторы и авторы рекламных буклетов.

В этой пьесе я завоюю доверие истинных театралов, польщу им, их вкусу и выбору. Я поздравлю их с тем, что истинное искусство, искусство с большой буквы они ставят выше жизнерадостной требухи.

И вот, внезапно, прервав какой-нибудь остроумный обмен репликами, вся труппа выйдет к рампе и выкрикнет в зал вещие слова Чехова:

«Лучше уж лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах, чем буржуа баловать художника, который не может не заниматься подрывной деятельностью»[28]Видоизмененная цитата из «Чайки»; у Чехова реплика Аркадиной звучит следующим образом: «И, разумеется, для светских людей баловать романистов и привлекать их к себе так же опасно, как лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах»..

Если же зрители не поймут это высказывание и встанут на сторону художника, потолок театра раздвинется и на зрительный зал выльются тонны жидкого дерьма. Если и после потопа у поклонников моего искусства не пропадет желание говорить о высоком, они смогут собраться, как это у них водится, небольшими группами и обсудить пьесу «в своем кругу».

Закончив чтение, Бальсо со вздохом швырнул трактат на землю. В детстве у него все было иначе, да и бриться до шестнадцати лет тогда строго запрещалось. Бальсо ничего не оставалось, как во всем обвинить войну, изобретение книгопечатания, точные науки прошлого века, коммунизм, мягкие фетровые шляпы, противозачаточные средства, переизбыток продовольственных магазинов, кинематограф, желтую прессу, отсутствие нормальной вентиляции в больших городах, исчезновение салунов, любовь к мягким воротничкам, распространение зарубежного искусства, крах западных ценностей, коммерциализацию и, наконец, Ренессанс, из-за которого художник вновь, в который уж раз, остался наедине с собственной личностью.

«Что есть красота как не мои страданья?» - спросил самого себя Бальсо, процитировав Марло.

И тут, словно отвечая на его вопрос, перед ним предстала стройная юная дева, омывавшая в городском фонтане свои тайные прелести. В древо его мозга вонзилась пила желания.

Дева обратилась к нему со следующими словами:

«Запечатли, о поэт, набухшие кровью цветы внезапно озарившейся в памяти близости - эту пышную листву воспоминаний. Ощути, о поэт, как раскаленное лезвие мысли незаметно скользит по дорожкам старого сада, рассекая его на части.

Но вот горячее семя преграждает ножу путь. Горячее семя обернется бурной порослью мелколесья и болотистых лесов.

Проложи путь к домам города своей памяти, о поэт! К домам, что являются наростами на коже улиц - бородавками, опухолями, прыщами, мозолями, сосками, сальными железами, твердыми и мягкими шанкрами.

Кроваво-красные, цвета искусственных десен, вывески взывают к тебе: выйди на охотничью тропу, освещенную железными цветами. Подобно муравьям, что лихорадочно копошатся под перевернутым камнем, там в истерике снуют женщины, облаченные в шелковое, пропитанное рыбьей слизью трико наслаждений. Женщины, чье единственное удовольствие в том и состоит, чтобы возбуждать пресыщенность, покуда она не распалится вновь, и новые наросты…»

Тут Бальсо прервал эти излияния и, заключив юную деву в объятья, поцеловал ее взасос. Однако стоило ему в упоении смежить веки, как он почувствовал, что обнимает твид. Бальсо открыл глаза и увидел, что держит в объятьях даму средних лет в мешковатом твидовом костюме и в очках в роговой оправе.

- Меня зовут мисс Макгини, - представилась дама. - Я не только школьная учительница, но и литератор. Давайте-ка что-ни- будь обсудим.

Бальсо подмывало свернуть ей челюсть, но он вдруг обнаружил, что не в состоянии рукой пошевелить. Он попробовал выругаться, но сказал лишь:

- Как интересно. Над чем вы сейчас работаете?

- В настоящее время я пишу биографию Сэмюэла Перкинса. Мой текст отличается сухостью, логикой, ироническим звучанием, в нем есть чувство, но нет чувствительности, есть и жалость, и смех, и язвительность. Хочется надеяться, что в этой книге причудливый юмор будет сочетаться с добродушной, я бы сказала, приглушенной сатирой на жизнь человека непритязательного и скромного.

На первый взгляд «Сэмюэл Перкинс. Чутье и запах» (так я назвала свою монографию) - это не более чем прелестная история для детей. Не лишенный же проницательности взрослый обнаружит, что замысел биографии возник в голове философа-гуманис- та, что это сдержанная сатира на человечество.

В качестве эпиграфа я взяла стих из Ювенала[29]Ювенал. Сатиры. XIII, 162.: «Кого в Альпах удивит вздутый зоб? Quis tumidum guttur miratur in Alpibus?» Мне кажется, что эта цитата передаст суть всей книги.

Но вам, наверно, интересно узнать, кто такой Сэмюэл Перкинс. Сэмюэл Перкинс - биограф Е. Ф. Фицджеральда. А кто такой Фицджеральд? - спросите вы. Вы ведь, разумеется, знакомы с жизнеописанием Босуэлла, написанным Д. Б. Хобсоном. Так вот, Е. Ф. Фицджеральд - автор биографии Хобсона. Герой же моей биографии, Сэмюэл Перкинс, - автор жизнеописания Фицджеральда.

Некоторое время назад один издатель обратился ко мне с предложением создать произведение биографического жанра, и я решила написать биографию Е. Ф. Фицджеральда. Мне повезло: еще не приступив к работе над книгой, я познакомилась с Сэмюэлом Перкинсом, и тот сообщил мне, что написал биографию Фицджеральда - биографа Хобсона - биографа Босуэлла. Узнав об этом, я не только не изменила своего первоначального решения, но еще больше в нем утвердилась - буду писать биографию Перкинса и таким образом стану еще одним звеном в блестящей литературной цепочке. По-моему, со временем кто-то непременно должен будет подхватить эту эстафету, написав биографию мисс Макгини, женщины, написавшей биографию мужчины, написавшего биографию мужчины, написавшего биографию мужчины, написавшего биографию Босуэлла. И так ad infinitum[30]До бесконечности (лат.).: все мы будем длинной вереницей брести по чертогам времени, выступая - каждый в свой черед - в роли консервной банки, привязанной к хвосту доктора Джонсона[31]Имеется в виду английский писатель и лексикограф Сэмюэль Джонсон (1709- 1784), классическое жизнеописание которого - «Жизнь Сэмюэля Джонсона» (1791) - принадлежит его другу и собеседнику Джеймсу Босуэллу (1740-1795)..

Но были у меня и другие, не менее веские причины для написания биографии Перкинса. Это был великий, хотя и довольно своеобразный человек, это была личность, жизнеописание которой представляет несомненный интерес.

В возрасте, когда черты большинства людей еще ничем не примечательны, когда формирующаяся личность еще не дала преимущества одной черте лица над другими, - уже тогда на лице Перкинса господствовал нос. Об этом я узнала, просмотрев детские фотографии Перкинса, которые мне любезно предоставил его горячий поклонник, такой же, как и я, перкинсовед Роберт Джонс, автор нашумевшей монографии «Носология».

Когда я увидела Перкинса впервые, лицо его напомнило мне тело одного моего сокурсника. В женском общежитии колледжа ходили слухи, что этот студент занимается онанизмом. Вызваны эти слухи были особым сложением его тела. Все сосуды, мышцы и жилы сходились у него в одной точке. Сходным образом и морщины на лице Перкинса, и очертания его головы, и линии бровей и подбородка словно бы сошлись воедино у него в носу.

Во время нашей первой встречи Перкинс произнес одну весьма симптоматичную для его будущих биографов фразу. Он процитировал Лукреция, которому принадлежат следующие слова: «Его нос быстрее распознавал зловонную язву или потную подмышку, чем собака чуяла припрятанную свинину». Впрочем, цитата эта, как и любая другая, верна лишь отчасти. Верна в отношении только одного этапа эстетического развития Перкинса, того периода, который я весьма произвольно назвала «экскременталь- ным».

Непревзойденное обоняние Перкинса можно объяснить хорошо известной теорией естественной компенсации. Всякий, кому приходилось наблюдать остроту осязания, свойственную слепому, или могучие плечи безногого, не станет оспаривать тот очевидный факт, что отсутствие одного атрибута Природа с лихвой восполняет наличием другого. В лице Сэмюэла Перкинса Природа - в который уж раз! - стремилась восстановить равновесие. Перкинс был глух и почти совершенно слеп, постоянно и без всякого толка перебирал пальцами, из его приоткрытого, пересохшего рта высовывался распухший, малоподвижный язык. Но зато нос! Его нос был инструментом поразительно чутким и благородным. В его обонянии Природа словно бы совместила все пять чувств. Она усилила этот орган сверх меры, сделав его настолько чувствительным, что он мог заменить собой все тактильные органы, вместе взятые. Перкинсу ничего не стоило перевести в запах все прочие восприятия: звук, зрение, вкус, осязание. Он мог распознать по запаху аккорд D-ми- нор, отличить посредством обоняния скрипку от альта. Он обонял нежность бархата и жесткость железа. Про него говорили, что он может по запаху отличить равнобедренный треугольник от неравнобедренного.

Способностью передавать функции одного чувства посредством функций другого отличался, как вы знаете, не он один. Один французский поэт в сонете о гласных назвал букву «I» красной, а букву «U» синей[32]В сонете «Гласные» Артюр Рембо (1854-1891), говоря об «окраске» каждого звука, проводит мысль о соответствиях между звуками и цветами.. Другой символист, отец Кастель, изобрел клавикорды, на которых исполнял цветовую мелодию. Дез Эссент, герой Гюисманса[33]Дез Эссент - герой романа Жориса Карла Гюисманса (1848-1907) «Наоборот» (1884) - бежит от прозы жизни в мир изощренной и извращенной чувственности., пользовался органом обоняния для сочинения симфоний, которые воспринимаются не ухом, а языком.

Но только вообразите, мой новый друг и именитый поэт, сколь тяжкой была участь этого чувствительного и чувственного мужа, вынужденного давать толкование миру, сообразуясь с выводами, сделанными посредством одного лишь обоняния! Если даже нам нелегко найти Истину, то каково приходилось ему?!

Однажды Перкинс назвал при мне пять наших чувств «дорогой в никуда». «Ведь нам приходится выбирать, - пояснил он, - между запахом марихуаны, вонью Африки и зловонием разложения».

Я бы назвала пять наших чувств не «дорогой в никуда», а «кругом». Шаг вперед по окружности круга - это шаг в направлении начала. Перкинс шел по окружности круга своих чувств, от предчувствия к воплощению, от голода к насыщению, от паТуе1ё[34]Наивности (франц.). к умудренности, от простоты к извращению. Он шел (говоря перкинсовым языком) от запаха свежескошенной травы к запаху мускуса и вербены (от примитивного к романтическому); от вербены к поту и экскрементам (от романтического к реалистическому), и, наконец, чтобы круг замкнулся, от экскрементов он вернулся к свежескошенной траве.

Для истинного художника, впрочем, выход найдется всегда, и Перкинс его нашел. Окружность бесконечного круга - это прямая линия. А такой человек, как Перкинс, способен приблизить к бесконечности круг своего сенсорного опыта. Шаг от простоты к извращению, например, он может квалифицировать таким образом, что кривая, которая делает возвращение к простоте неизбежным, становится незаметной.

Как-то Перкинс сообщил мне, что собирается жениться. Я спросила, поймет ли его жена и сможет ли он быть счастлив с женщиной. На оба вопроса Перкинс дал отрицательный ответ, заметив, что в брак он вступает как художник. Я попросила его пояснить эту мысль, и он сказал, что человек, взявшийся подсчитать число запахов человеческого тела и обнаруживший, что число это равняется семи, - непроходимый болван, - если, конечно, речь не идет о мистическом числе «семь».

Я долго думала над этим странным разговором с мэтром, прежде чем наконец поняла истинный его смысл. В ароматах женского тела Перкинс обнаружил нескончаемые, непредсказуемые изменения и метаморфозы - мир грез, морей, дорог, лесов, очертаний, цветов, ароматов, форм. После ряда наводящих вопросов Перкинс подтвердил, что в своих предположениях я оказалась права, и признался, что из ароматов тела жены он создал архитектуру и эстетику, музыку и математику. Там было все - контрапункт, умножение, ощущение в квадрате, кубический корень опыта. По его словам, он обнаружил даже политическую иерархию благоуханий: самоуправление, управление…

Пока она говорила, Бальсо удалось высвободить одну руку, и, изловчившись, он нанес мисс Макгини страшный удар в солнечное сплетение и столкнул ее в фонтан.

Сообразив, что деревянный конь населен исключительно литераторами, находящимися в непрестанных поисках читательской аудитории, Бальсо дал себе слово больше никаких историй не слушать. За исключением разве что своей собственной.

Шагая по нескончаемому коридору, он вдруг задумался: «А где же Anus Mirabilis? Доберусь ли я до него вновь?» Ноги ныли, болела голова. Увидев небольшое кафе, примостившееся на стенке брюшной полости, Бальсо вошел, сел и заказал кружку пива. Утолив жажду, он достал из кармана газету, накрылся ею и заснул.

Ему приснилось, что он снова молод, что сидит с друзьями, такими же, как и он, любителями музыки, в Карнеги-холле, кругом прелестные девушки-калеки, которые приходят сюда, ибо Искусство - их единственное утешение, и на которых мужчины в большинстве своем взирают с нескрываемым отвращением. Но не таков Бальсо Снелл. Для него их вывернутые бедра, короткие ноги, горбы, косолапая походка, вытаращенные глаза сравнимы с причудливым орнаментом. Изуродованные конечности, свисающие головы, выпирающие грудные клетки приводили его в восторг: Бальсо всегда отдавал предпочтение несовершенному, хорошо зная простоту и незатейливость совершенства.

Увидев в толпе красавицу горбунью, он мгновенно воспылал к ней страстью. Высокий рост и выдающийся горб делали ее похожей на какого-то доисторического ящера, вынырнувшего из морских глубин. Если б не завязанный в узел позвоночник, ее рост достигал бы семи футов. Вдобавок, как и все горбуньи, она была чертовски умна.

Бальсо приподнял шляпу, она улыбнулась, он взял ее под руку и вскричал:

- О, арабеска! Я, Бальсо Снелл, заменю тебе музыку! Теперь ты будешь получать от жизни истинное удовольствие. Тебе не придется больше предаваться дурным мыслям. Для меня твои язвы подобны цветам. Свежие, розовые, под стать бутонам, язвы. Язвы, точно распустившиеся розы. Нежные, хранящие семя язвы. Я буду лелеять их все до одной. О, отклонение от Золотой Середины! О, отбившаяся от стаи!

Малютка (ибо так он ее немедленно прозвал) открыла рот, чтобы ему ответить, и продемонстрировала сто сорок четыре безукоризненных зуба в четыре ряда.

- Бальсо, - сказала она, - ты - негодяй. Признавайся, ты и любишь как все негодяи?

- Нет, - ответил Бальсо. - Вот как я люблю. - И с этими словами он положил свои прохладные белые руки на ее мрамрный гидроцефалический лоб, после чего, перегнувшись через огромный горб, запечатлел на ее челе нежнейший поцелуй.

Ощутив его губы на своем лбу, Джейни Дейвенпорт (она же - Малютка) выглянула из-за голубой средиземноморской волны и испытала восторг оттого, что молода, богата, красива. Те, кто сохранил в памяти ее устрашающую внешность, не могли не понимать, насколько прекрасна ее душа. Никогда прежде не испытывала она трепета из-за того, что ею овладевает самец из чужой земли, из земли ее сновидений. И вот сейчас она обрела удивительного поэта; испытала трепет, прежде ей неведомый… испытала трепет в могучих объятьях этого молодого и высокого, этого несказанно мудрого человека, который, как и она, попал в величайшие из известных человеческому сердцу сетей - в сети Любви.

Бальсо проводил Малютку домой и в подъезде попытался овладеть ею. Она дала поцеловать себя всего один раз, после чего решительно вырвалась из его объятий. С ее губ, над которыми нависал выпученный глаз и под которыми топорщился мощный зоб, сорвалось:

- Любовь - странная штука, не так ли, Бальсо Снелл?

Бальсо боялся рассмеяться; он знал: стоит только ему улыбнуться, и спектакль тут же закончится.

- Любовь, - вздохнула она, - прекрасна. Ты, Бальсо, не любишь. Любовь священна. Как можешь ты целовать, если не любишь?

Когда он начал расстегивать на ней платье, она с безрассудной улыбкой обронила:

- Хотел бы ты, чтобы с твоей сестрой обошлись так же, как ты обходишься сейчас со мной? Так вот, оказывается, зачем ты пригласил меня на ужин! Нет, уж лучше музыка!

Он предпринял еще одну попытку, но она его оттолкнула:

- Любовь для меня священна, мистер Снелл. Я никогда не уроню любовь или себя, или память о своей матери, - и где, в подъезде! Ведите себя пристойно, мистер Снелл. Пасть в подъезде в моем-то возрасте! Как вы смеете?! Есть же, в конце концов, вечные истины, не говоря уж о привратнике. Нас с вами ведь даже толком не познакомили.

После получасовой борьбы ему все же удалось немного ее разогреть. Она на мгновение крепко прижала его к себе и закатила зрачки.

- Если б только ты любил меня, Бальсо! - вырвалось у нее. - Если б только ты любил меня…

Он заглянул ей в выпученный глаз, погладил горб и с чувством поцеловал в мраморный лоб.

- Но ведь я действительно люблю тебя, Джейни. Люблю. Люблю. Клянусь. Ты должна быть моей. Должна! Должна!

Она оттолкнула его с грустной, но решительной улыбкой:

- Сначала тебе придется доказать свою любовь, как это делали в старину рыцари.

- Я готов, - вскричал Бальсо. - Что я должен сделать?

- Пойдем ко мне - все узнаешь.

Бальсо последовал за Малюткой в ее квартиру и сел рядом с ней на диван.

- Я хочу, чтобы ты убил человека по имени Бигль Дарвин[35]В 1831 году Чарльз Дарвин отправился в научную экспедицию в Южную Америку на корабле «Бигль»; под псевдонимом «Бигль» ученый опубликовал и свою первую работу., - сказала она тоном, не терпящим возражений. - Он жестоко меня обманул. В этом горбу я ношу его ребенка. После того, как ты его убьешь, я отдам тебе на поруганье свое бело-розовое тело, а затем покончу с собой.

- По рукам, - сказал Бальсо. - Дай же мне хотя бы свой чулок: я надену его на шляпу и совершу подвиг во имя нашей любви.

- Не торопись, мой рыцарь. Позволь мне сначала кое-что тебе объяснить. Мне так понравилось, как Бигль Дарвин читает вслух свои стихи, что однажды вечером, когда родители уехали к друзьям в Плейнфилд, штат Нью-Джерси, я ему отдалась. Он сказал, что любит меня и хочет взять с собой в Париж, где мы будем жить в studio, и я по своей наивности ему поверила. Я была ужасно счастлива, пока не получила от него письмо. Вот оно.

И Малютка достала из секретера два письма, одно из которых протянула Бальсо.

Дорогая Джейни!

Ты никак не хочешь меня понять. Пожалуйста, пойми: брать тебя с собой в Париж я отказываюсь ради твоего же блага. Я глубоко убежден: такое путешествие кончится твоей смертью.

Вот как ты умрешь.

Ты сидишь в пижаме у окна, Джейни, и прислушиваешься к легкомысленному шуму парижской жизни. Автомобили гудят так весело, так призывно, что кажется, будто каждый день здесь - праздник. Ты же глубоко несчастна.

Вот что ты себе говоришь. Ах, празднично одетые люди спешат мимо моего окна. Я же похожа на старого актера, который, бормоча себе под нос монолог Макбета, роется в мусорном баке у входа в театр, где еще совсем недавно его встречали громом аплодисментов. А ведь я не стара, я молода. Молода, а между тем мне нечего вспомнить, на мою долю не выпадали ни успехи, ни аплодисменты. Об успехах мне приходилось только мечтать. Я - Джейни Дейвенпорт, беременная, незамужняя, никем нелюбимая, одинокая - смотрю, как под моим окном нескончаемым потоком спешат веселые, смеющиеся люди.

На этом празднике жизни я чужая. Я в эту жизнь не вписываюсь. И в его жизнь тоже. Он терпит меня только ради моего тела. Ему от меня нужно только одно, а мне… мне нужна любовь. Боже, как мне нужна любовь!

«Бред», «бред» - целыми днями только от него и слышишь: это бред, то бред. И имеет он в виду меня. Я - бред. Всё и всех вокруг он называет «бредом» - себя, меня. Конечно, я могу вместе с ним посмеяться над мамой или над домашним очагом - но почему надо называть мою мать и мой дом «бредом»?! Смеяться над Хоби, Джоан я могу сколько угодно, но над собой смеяться не дам. Мне надоело смеяться, смеяться, смеяться. Не осталось ничего, над чем бы он не смеялся, подонок. Во мне же есть такое, над чем я смеяться не стану. Над окружающим я готова смеяться столько, сколько он захочет, но над своим внутренним миром я смеяться не хочу. Не хочу и не буду. Хорошо ему говорить: «Не распускай нюни! Будь жестче! Будь интеллектуалкой! Думай, а не чувствуй!» А я хочу быть не жесткой, а нежной. Я хочу чувствовать. Я не хочу думать. Когда я думаю, мне плохо. Жесткой я хочу быть по отношению к миру, нежной по отношению к нему. Внешне - жесткой, внутренне - нежной. И мне хочется, чтобы и он вел себя так же. Чтобы ни он, ни я не сомневались в любви друг друга. Он же, как раз когда мне хочется ласки, когда хочется поговорить с ним по душам, начинает грубо, гадко шутить. Когда я чувствую себя особенно незащищенной, он хохмит. Я не хочу все время быть настороже. Бывает, что мне хочется поднять забрало. Мне надоело смотреть на мир с опаской. Любовь - это родство душ, а не предлог для ведения интеллектульных баталий. От своих эмоций я хочу получать удовольствие. Мне хочется, чтобы со мной хоть иногда обращались как с ребенком и чтобы ласкали как ребенка - нежно, доверчиво. А его насмешки и подначки мне осточертели.

Я беременна, я не замужем - он ни за что на мне не женится. Если же я его попрошу взять меня в жены, он разразится своим грубым, жутким смехом: «Что, цыганочка, надоело вести кочевую жизнь, да? Ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь. Надо смотреть правде в глаза. Так не бывает, чтобы и рыбку съесть… и костью не подавиться». А друзьям подаст всю историю в виде шутки. Шутки у него те еще… И эти самодовольные кретины будут вместе с ним надо мной смеяться. Особенно эта девка. Пейдж.

Я им не нравлюсь - выпадаю из их круга. Всю жизнь была изгоем, всю жизнь никуда не вписывалась. Праздничные толпы всегда спешили мимо моего окна. Ребенком я никогда не любила играть на улице с другими детьми; мне хотелось одного: сидеть дома и читать книжку. С тех пор как умер отец, мне некому пожаловаться. Он-то всегда был готов войти в мое положение. Понять меня и утешить. Боже, как хочется, чтобы меня поняли, полюбили. Мама, как и Бигль, вечно надо мной смеется. Когда они со мной ласковы, то кричат: «Эй, глупая гусыня!» Когда сердятся: «Не будь идиоткой!» Только один отец меня жалел, да и тот умер. Вот бы и мне умереть!

Джоан Хиггинс знала бы, что делать, будь она в моем положении, - беременна и не замужем. Джоан вписывается в ту жизнь, которая ему и его дружкам удается лучше, чем мне. В свое время она обмолвилась, что вернулась к Хоби, потому что ей надоело бегать за здоровыми, полноценными мужчинами. Джоан меня отговаривала, говорила, что он мне не подходит. А мне казалось, что очень даже подходит, - ведь он меланхолик и поэт. Да, он грустит, но даже грусть у него какая-то отвратительная: сам же над ней и смеется: «А все из-за войны. В наше время все грустят. Великая вещь - пессимизм». И все же он печален; если б только он перестал кривляться, мы могли бы быть счастливы, очень счастливы. Мне так хочется его утешить - приласкать.

Джоан, вероятно, посоветовала бы заставить его на мне жениться. Представляю, как бы он поднял меня на смех: «Хочешь, чтоб я сделал из тебя честную девушку, а?»

Из окна тебе видно кафе «Carcas». Ты живешь на Рю де ля Гранд Шомьер, в отеле «Liberia».

Почему мне не сидится в «Carcas»? Джоан бы чувствовала себя там отлично. Почему я им не нравлюсь? Ведь я такая же хорошенькая, как она, и ничуть не глупее. А все потому, что я, в отличие от нее, держу себя в руках. Не веду разгульный образ жизни. Да мне и не хочется. Что-то есть во мне такое, отчего мне не хочется себя ронять.

Ты видишь, как я выхожу из кафе, как смеюсь и размахиваю руками.

Хоть бы он поднялся наверх!

Ты видишь, как я поворачиваюсь и иду в сторону отеля.

Пусть только придет - скажу ему, что беременна. Скажу самым обычным голосом, как бы между прочим. Если сказать спокойно, без истерики, поднять меня на смех он не сможет.

- Привет, дорогая. Как дела?

- Знаешь, Бигль, je suis enceinte[36]Я беременна (франц.)..

- Что-что?!

(Проклятое произношение! Все испортила.)

- Я беременна.

Несмотря не желание казаться спокойной, твой голос предательски дрожит. В глазах тоска.

- Надо будет по такому случаю устроить прием.

Я выхожу из комнаты, однако дверью не хлопаю.

А вдруг он больше никогда не вернется?.. Ты подбегаешь к окну. У тебя подкашиваются ноги. Ты садишься и начинаешь страдать. Ты упиваешься своим несчастьем, лелеешь его. Я беременна! Я беременна! Загоняешь этот истошный крик себе в кровь. Когда первые, самые тяжелые минуты позади, ты накрываешься своей тяжкой судьбой, точно одеялом, - с головой. Главное несчастье твоей жизни служит тебе прибежищем от тысяч мелких неурядиц. Ты так несчастна.

Ты вспоминаешь, что «жизнь - это тюрьма без решеток на окнах», и думаешь о самоубийстве.

Никто меня не слушает, когда я говорю о самоубийстве. И он - прежде всего. Когда я проснулась ночью в одной с ним постели и пожаловалась, что часто думаю о смерти, он решил, что я шучу. А я говорила правду. Смерть и самоубийство - это то, о чем я размышляю постоянно. Я сказала, что умереть - это все равно что надеть мокрый купальник. Теперь же смерть кажется мне совсем другой - теплой и ласковой. Нет, смерть все-таки похожа на мокрый купальник - от нее мороз по коже.

Если я решусь на самоубийство, посмертной записки ни за что ему не оставлю - не хочу, чтобы надо мной смеялись. Покончу с жизнью - и все. Что бы я в этой записке ни написала, он всегда найдет, над чем посмеяться, чем посмешить друзей…

Мама знает, что я живу в Париже, с мужчиной. Софи написала, что все только обо мне и говорят, и если б я поехала домой, если б не была беременной, мама бы меня поедом ела. Нет, в Штаты я возвращаться не намерена - что за радость сначала месяц по морю плыть, а потом всю оставшуюся жизнь в начальной школе преподавать!

Что от него ждать? Наверняка захочет, чтобы я сделала аборт. Сейчас, говорят, из-за падения рождаемости хорошего гинеколога не найти. Да и французская полиция лютует. Если я умру под ножом…

Убить себя значит убить свое тело, а его я убивать не хочу - оно у меня хорошее: мягкое, белое; оно любит меня - красивое, счастливое тело. Будь он и в самом деле настоящим поэтом, он любил бы меня за красоту моего тела. У него же, как и у всех мужчин, одно на уме. Скоро тело мое распухнет, станет тяжелым, неуклюжим. Говорят, после аборта женская грудь из-за поступающего молока теряет форму. Когда грудь у меня испортится, он меня возненавидит. Было время, когда я надеялась: вот рожу ему ребенка, привяжу к себе, и он будет любить меня, как родную мать. Но он признает только одну мать - Мамми из популярного Бродвейско- го мюзикла: «Мамми, где ты, Мамми, где мой дом в Майами?» Никакой другой матери для него не существует. Он не понимает, что мать - это прибежище, любовь, близость. Боже, как мне не хватает любви!

Подними я крик, мама наверняка заставила бы его на мне жениться. Но она бы ужасно ругалась, поносила его последними словами. Свадьбы под дулом пистолета я просто не переживу - я и без того измучилась, исстрадалась.

А что, если у меня просто задержка из-за вина? Нет, быть такого не может. Где это я прочла: «Лес рук и ног во чреве у меня»? Уж не его ли это стишки? Уходя, он сказал: «Ради такого случая надо будет устроить прием». Представляю, чем это кончится. Напьется и будет произносить тосты: «Выпьем же за брюхо и за брюхатых. И за щеночка, моя ненаглядная! Эй, официанты, стоять по стойке „смирно", когда я подымаю бокал за своего наследника!» Устроит с дружками балаган и еще будет требовать, чтобы я в нем принимала участие. Веселиться так веселиться!

Он утверждает, что если уж кончать с собой, то на могиле Чехова. В Париже, впрочем, самоубийств тоже хватает: «Средь парижского шума…», «Она убила себя в Париже». Уже в самой мысли об этом есть что-то невыразимо трагическое. У французов окна начинаются от пола, поэтому рассчитаться с жизнью ничего не стоит: открыл окно и вышел… Начиная с третьего этажа каждое окно - райские врата. То-то на небесах моему животу удивятся. Что это я в черный юмор ударилась? Он, кстати, слово «юмор» терпеть не может. «Юмор»? Не «юмор», моя ненаглядная, а «шутка» - никогда не употребляй слово «юмор».

Боже, как я несчастна! Мне так не хватает любви. Жить не могу без тепла, без ласки. Если б я выпрыгнула с третьего этажа, только бы покалечилась. По счастью, наша комната на четвертом. По счастью? Хорошенькое счастье! (Животные, те никогда с собой не кончают.)

А мама? Что скажет мама, когда ей сообщат, что я свела счеты с жизнью? Мама куда больше расстроится, если узнает, что я не замужем. Могу оставить ему записку, в которой попрошу написать ей, что мы поженились. Должен же он выполнить мою последнюю просьбу! Наверняка забудет.

Не зря говорят, что смерть избавляет. Со смертью решатся все мои проблемы. Мама, Бигль, все остальные оставят меня в покое. Но во всем винить его одного я не могу. Я ведь сама все затеяла. В конце концов, я сама пришла тогда к нему в комнату - в моей комнате он вел себя вполне пристойно. Я ревновала его к Джоан - вот кто любит таскаться по мужским спальням, и не только таскаться. Сейчас Джоан со всеми своими причудами кажется мне такой смешной, такой наивной. Дитя малое!

Когда я уйду из жизни, весь мир - Бигль, мама - уйдут из жизни вместе со мной. Or aussi[37]Здесь: Да, кстати (франц.)., в Париж ведь я приехала учить французский. И учила. Учила, да не выучила. Это слово произнесла так, что вместо сочувствия вызвала смех.

А ведь мне так хотелось родить ребенка от любимого человека, да еще в Париже! Если он вдруг вернется и застанет меня у раскрытого окна с моими мыслями, то обязательно скажет: «У тебя, моя ненаглядная, хорошие шансы убить одним выстрелом сразу двух зайцев. Говорят, впрочем, и другое: за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Какая же он свинья! Думает, мне не хватит силы воли убить себя. Опекает меня, как будто я маленькая девочка. «Когда самоубийство совершает русская красавица - это прелестная причуда; когда же с собой кончаешь ты, дорогая Джей- ни, - это сущий бред! Не морочь мне голову».

Ты обижаешься и кричишь: «Неправда! Я никому не морочу голову! Я всерьез! Да! Да! Я не хочу жить! Я несчастна! Я не хочу жить!»

Стоя у открытого окна, я лишь дразню себя мыслями о самоубийстве. Я этого никогда не сделаю. «Отойди от окна, дура! - крикнет мама. - Простудишься и умрешь или из окна вывалишься, дуреха неповоротливая!»

При слове «неповоротливая» ты выпадаешь из окна и разбиваешься насмерть.

Ужасно, да? Теперь ты понимаешь, Джейни, что, отказавшись взять тебя с собой в Париж, я спас тебя от самоубийства.

Твой Бигль.

Когда Бальсо кончил читать первое письмо, она протянула ему второе.

Дорогая Джейни, надеюсь, ты на меня за мое письмо не в обиде. Поверь, мне хотелось описать, как ты покончила с собой, со всей возможной беспристрастностью. Я постарался изобразить нас обоих с поистине научной объективностью, и если с тобой я поступил жестоко, то и с собой ничуть не лучше. Верно, в основном я сосредоточился на тебе, но лишь потому, что совершила самоубийство ты, а не я. В этом письме попробую рассказать, как я воспринял твою смерть.

Ты как-то обмолвилась, что я говорю книжным языком. На самом деле я не только говорю, но думаю и чувствую как человек книги. Я прожил книжную жизнь; литература оказала глубочайшее воздействие на мой образ мысли, окрасила его, если угодно, в определенный цвет. Подобный литературный окрас носит мимикрический характер, подобно бурому цвету кролика или клетчатому оперению перепела, в результате чего даже мне трудно сказать, где кончается литература и начинаюсь я сам.

Начинаю с того места, которым закончилось первое письмо.

Когда на мостовую перед домом рухнуло полуобнаженное тело Джейни, толпы людей, как обычно, спешили в кафе и рестораны из мастерской Коларосси на Гранд-Шомьер. В это же время на улицу из боковой двери выходил консьерж. Таксист, выезжавший с Рю Нотр-Дам де Шан, направлявшийся в сторону сквера на улице Гранд-Шомьер и заметивший на мостовой ее тело, резко затормозил. Увидев, что таксист чуть не задавил лежавшего на мостовой жильца его дома, консьерж подбежал к машине, схватил таксиста за руку и стал кричать: «Полиция! Полиция!» Только шофер такси видел, как в действительности обстояло дело; он пришел в бешенство, обозвал консьержа «идиотом» и показал на открытое окно, откуда выпала Джейни. Вокруг таксиста образовалась толпа, поднялся крик. Прибыл полицейский - он тоже не поверил таксисту, хотя и заметил, что разбившаяся девушка была в пижаме. «Что, по-вашему, она могла делать на улице в пижаме?» - «От этих американок всего можно ждать», - возразил полицейский, пожимая плечами.

Бигль, который как раз в это время шел пропустить рюмку-другую в «Carcas», увидел, как на улице вокруг такси собирается толпа, и подошел посмотреть, что произошло: в такое унылое, пасмурное утро он был рад любому развлечению. Присоединившись к толпе, он вспомнил слова Джейни: «Я беременна». Вспомнились ему и другие ее слова: «Пора бы мне завести любовника». Первое высказывание ассоциировалось у него с Жизнью, второе - почему-то - с Любовью. Она вообще имела обыкновение бросать совершенно неожиданные реплики - всего несколько слов, но каких глубокомысленных!

Он понимал, зачем она сообщила ему, что беременна. Чтобы с помощью его друзей найти врача, который бы согласился сделать аборт. И еще чтобы получить из Штатов в ответ на истерические письма необходимую для операции сумму. Ловко устроилась: переложила на него ответственность, а сама, бедняжка, мученица, страдалица, страстотерпица, забилась в угол: «Делайте со мной что хотите. Что будет, то будет. Семь бед - один ответ».

В толпе кто-то обмолвился, что погибла девушка. Он посмотрел туда, куда указывал таксист, и увидел открытое окно в их комнату. В следующий момент он увидел под колесами такси Джейни. Лица ее он не разглядел, зато пижаму узнал сразу.

Вот как она ему отомстила! И вдобавок решила все свои проблемы. Он выбрался из толпы и заспешил прочь, боясь, как бы его не узнали. Теперь идти в «Carcas» было нельзя: наверняка найдется какой-нибудь знакомый, который тут же, стоит только ему войти, бросится ему навстречу: «Бигль! Бигль! Джейни покончила с собой!» Он решил где-нибудь скрыться и подготовить ответ. Фразочкой типа «Подумаешь, умерла. Все мы смертны» - не отговоришься, даже в «Carcas».

Он миновал кафе, поднялся по Рю Делямбр, свернул на Авеню де Мэн, зашел в кафе, где американцы бывают довольно редко, и, сев за угловой столик в задней комнате и спросив коньяку, задумался.

Ей уже ничем не поможешь. Что было делать? Ползать на коленях по тротуару и оплакивать ее труп? Рвать на себе волосы? Взывать к богам? А может, надо было спокойно подойти к полицейскому и сказать: «Я - ее муж. Позвольте мне сопровождать тело в морг».

Он заказал еще коньяку. Бигль Дарвин - душегуб. Он надвинул шляпу на глаза и осушил бокал.

Она пошла на это, потому что была беременна. Вот дура - я бы на ней женился. Я ведь нарочно говорил ей, что у нее плохое произношение. «Je suis enceinte». Я, помнится, сказал «Что-что?», но не переспрашивая, а выражая удивление. Неправда. Ты сказал «Что- что?», желая ее унизить. Зачем было постоянно издеваться над ее охами и ахами? К чему возмущаться глупостью других? Ты-то чем умнее? Можно подумать, что сам не сюсюкаешь. Почему ее поступки ты оценивал лишь с точки зрения эстетических, а не этических категорий? Она убила себя, потому что боялась бросить вызов судьбе. Боялась аборта, боялась родов, боялась за своего ублюдка. Бред. Она ведь никогда не просила тебя на ней жениться. Ничего ты не понимаешь.

Он сидел сгорбившись, словно готовый к прыжку тигр. Тигр Дарвин: хищный взгляд полуприкрытых глаз.

Интересно, удалось ли ей перед самоубийством избежать вечных тем? Уверен, голова у нее была забита не выпавшими на ее долю несчастьями, а какими-то обрывками «философии». Хоть я и сделал все возможное, чтобы высмеять finita la comedia, - эту или подобную фразу она наверняка твердила перед тем, как выкинуть свой номер. Вероятно, она сочла, что Любовь, Жизнь и Смерть можно совместить в одном афоризме: «Вещи, которые ценятся в этой Жизни, пусты, непрочны и никудышны; Любовь - это всего лишь мимолетная тень, соблазн, мишура, безделица. А Смерть? - Пустое! Что же в таком случае удерживает вас в этой юдоли скорби?» Чем объяснить, что в подобном высказывании форма выражения заботит меня больше всего? А может, все дело в том, что в самоубийстве есть что-то высокохудожественное? Самоубийство. Вертер, Космический порыв, Душа, Поиск… Отто Гринбаум: студенческое братство «Фи-бета-каппа»[38]«Фи-бета-каппа» - Общество студентов и выпускников американских университетов, основанное в 1776 году. Греческие буквы названия - первые буквы девиза «Философия правит жизнью»., семнадцатилетний возраст - «Жизнь его недостойна». Холдингтон Нейп: Оксфорд, литератор, жуир, большой человек - «Жизнь слишком тяжела». Терри Корнфлауэр: поэт, без шляпы, рубаха нараспашку - «Жизнь слишком сурова». И Джейни Дейвенпорт: беременна, не замужем, выпрыгивает из окна парижской studio - «Жизнь слишком трудна». Все, и О. Гринбаум, и X. Нейп, и Т. Корнфлауэр, и Дж. Дейвенпорт, согласятся, что «жизнь - это не более чем просвет от утробы до гроба; не более чем вздох, улыбка; это озноб, лихорадка; это приступ боли, спазм сладострастия. Но вот послед-ний, судорожный вздох - и комедия кончена, песня спета, опустите занавес, клоун мертв».

Клоун мертв; занавес упал. И когда я говорю «клоун», я имею в виду тебя. В конце концов, разве все мы… разве все мы не клоуны? Конечно, я понимаю, это старая история - но какая, в сущности, разница? Жизнь - театр, мы - клоуны. Что может быть трагичнее роли клоуна? В ком, скажите, больше жалости и иронии - того, без чего не бывает великого искусства. Неужели не ясно? Перед тобой тысячи потных, смеющихся, гримасничающих, скалящихся животных; не успел ты рассадить их по местам, как входит вестник. Твоя жена сбежала с квартирантом, твой сын убил человека, у твоего младенца рак. А может, и жены никакой нет? Нет и не было? Выходя из ванной, ты обнаруживаешь, что у тебя гонорея, или же ты получаешь телеграмму, что у тебя умерла мать, или отец, или сестра, или брат. А теперь представь. После твоего выхода зрители визжат от восторга: «Еще разок, приятель! Бигля на сцену! Хотим Бигля! Бигль - то, что надо!» Клоуны у рампы смеются, свистят, рыгают, кричат, потеют и щелкают орешки. А ты? Ты - за кулисами, прячешься в тени какого-то старого бутафорского щита. Сжимаешь обеими руками раскалывающуюся от боли голову и ничего, кроме глухого рева собственных невзгод, не слышишь. Сквозь стиснутые пальцы просачиваются крики твоих братьев клоунов. Первое, что приходит тебе в голову, - это броситься к рампе и, разразившись напоследок громким хохотом, перерезать себе глотку прямо у клоунов на глазах. Но вскоре ты опять выбегаешь на сцену и делаешь свое дело. Ты все тот же непревзойденный Бигль: танцуешь, смеешься, поешь - играешь. Наконец занавес опускается, и в уборной, перед зеркалом ты строишь такие гримасы, которые с румянами и гримом не сойдут. Гримасы, которые на сцене тебе не состроить никогда.

Бигль заказал еще один бокал коньяка и запил его жидким пивом. Число картонных кружочков из-под коньячных бокалов растет.

Да, пошутила Дженни неплохо. Молодая незамужняя женщина совершает самоубийство, узнав, что она беременна. Старый как мир способ решить старую как мир проблему. Мотылек и свеча, муха и паук, бабочка и дождь, клоун и занавес - проблемы (увы!) одни и те же.

Еще один бокал коньяка! Вот выпьет и пойдет в «Carcas», где будет ждать, когда его известят о смерти Джейни.

Как я восприму эту ужасную новость? Во избежание недоброжелательной критики необходимо иметь в виду, что я - англосакс и, стало быть, в трудную минуту должен быть холоден, спокоен, собран, почти флегматичен. А поскольку речь в данном случае идет о смерти очень близкого человека, мне следует дать понять, что я, хоть и держу себя в руках, случившееся переживаю очень тяжело. А может, учитывая, что «Carcas» - кафе артистическое, стоит напустить на себя рассеянный вид, отказаться покидать башню из слоновой кости, отказаться тревожить свою душу, эту задумчивую белую птицу? Легкий взмах руки: «В самом деле? Не может быть. Мертва…» Можно предстать в своей любимой роли Ниспровергателя вечных истин и прокричать: «Смерть, что это? Жизнь, что это? Жизнь - это ведь отсутствие Смерти, а Смерть - всего-навсего отсутствие Жизни». Но тем самым я могу вступить в полемику, а тому, кто оплакивает потерю возлюбленной, полемика не пристала. Ради официантов я буду Б. Дарвином, спокойным, трезвым, выдержанным господином с зонтиком под мышкой, который в величайшей печали прорыдает: «О, моя незабвенная! Почему ты это сделала? О, почему?» Или же, что будет лучше всего, скажусь, подобно Гамлету, безумным. Ведь если они обнаружат, что скрывается у меня на сердце, они меня линчуют.

ВЕСТНИК:

Бигль! Бигль! Джейни выпала из окна - ее больше нет.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР. В КАФЕ «CARCAS»: Девушка, с которой ты жил, мертва.

Бедная Джейни. Бедный Бигль. Ужасная, ужасная смерть. И такая молодая, такая красивая… лежит на холодной мостовой.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх![39]Культовые имена Вакха. Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.:

Ты что, не понял, дружище? Подружка, с которой ты жил, померла. Зазноба твоя на том свете. С собой покончила. Отдала концы!

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх! Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Он пьян.

Греческие боги! Неужто он думает, будто нам неизвестно, что он методист?

Сейчас не время богохульствовать! Дурак он и есть дурак.

Да, напейся из Пиерийского источника или… И все же очень колоритно: «Бромий! Иакх!» Очень колоритно.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

О, esca vermium! О, massa pulveris![40]О, корм для червей! О, горсть праха! (Лат.). Где Богач? Тот, что много ел?[41]Евангельская аллюзия (Лука, 16: 19). Он и сам еще не съеден.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Загадка! Загадка! Он ищет приятеля.

Он что-то потерял. Скажите ему, пусть посмотрит под столом.

ВЕСТНИК:

Он хочет сказать, что черви съели Богача, а когда умерли сами, были съедены другими червями.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Ну-ка, говорите, куда девался Самсон - сильнейший из людей? Он даже уже не слаб. И где, о скажите, прекрасный Аполлон? Он даже уже не уродлив. А где снега прошлых лет? И где Том Джайлз? Билл Тейлор? Джейк Холц? Иными словами: «Сегодня с нами, а завтра - с червями».

ВЕСТНИК:

Да, то, что он говорит, увы, - чистая правда. Ввиду печальной кончины, о которой зашла речь, мы замираем средь давки и сутолоки нашей суматошной жизни и задумываемся над словами поэта, сказавшего, что мы «nourriture des vers!»[42]Корм для червей (франц.).. Продолжай же, дорогой товарищ по несчастью, мы внимаем каждому твоему слову.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Начну с самого начала, друзья.

Сижу я со своими друзьями, веселюсь, как вдруг в кафе вступает вестник. Входит и кричит: «Бигль! Бигль! Дженни покончила с собой!» Я вскакиваю, лицо, не буду от вас скрывать, белое как бумага, и в тоске истошно кричу: «Бромий! Иакх! Сын Зевса!» И тогда вы вопрошаете, отчего это я так громко взываю к Дионисию. А я продолжаю свое:

«Дионисий! Дионисий! Я взываю к богу вина, ибо зачатие его и рождение не имели ничего общего с зачатием и рождением Джейни, равно как и с вашим и моим зачатием и рождением. Я взываю к Дионисию, дабы объяснить причину случившегося. Причину той трагедии, что является не только трагедией Джейни, но и трагедией для всех нас.

Кто из нас может похвастаться, что он, как Дионисий, родился три раза - один раз из чрева «злополучной Семелы», один раз из бедра Зевса и один раз из пламени? Кто может сказать, как Христос, что он был рожден от девы? Или кто возьмется утверждать, что он появился на свет как Гаргантюа? Увы, ни один из нас. И тем не менее все мы должны не ударить лицом в грязь - как не ударила лицом в грязь Джейни - перед трижды рожденным Дионисием, перед Сыном Божьим Христом, перед Гаргантюа, родившимся на свет из требухи на достопамятном пиршестве. Ты слышишь гром, видишь молнию, вдыхаешь запах леса, ты пьешь вино - и еще пытаешься быть таким, каким был Христос, Дионисий, Гаргантюа! Ты, родившийся из утробы, покрытый слизью и испачканный кровью, в криках, исполненных тоски и страдания.

При твоем рождении вместо Волхвов, Голубя, Вифлеемской звезды присутствовал лишь старый доктор Хаазеншвейц в резиновых перчатках и с перекинутым через руку полотенцем, отчего очень походил на официанта.

А как твой влюбленный отец пришел к своей возлюбленной? (Весь погожий летний день он просидел в офисе и по дороге видел на улице двух собак.) Он что, явился ей в обличье лебедя, быка или золотого дождя? Ничего подобного! Вышел из ванной в мятых брюках со спущенными подтяжками…»

Б. Гамлет Дарвин навис над недопитым бокалом коньяка, а в театре своего воображения - над объятым ужасом зрительным залом. Решительный, галантный, непоколебимый, обаятельный Бигль Дионисий Гамлет Дарвин. Могучее его сердце содрогнулось от нежданного прилива глубоких чувств к человечеству. Он задохнулся от нахлынувших на него эмоций и осознал всю истинность своих наблюдений. Борьба за жизнь, которую вели его слушатели, была и впрямь жестокой; животные бы такой борьбы за существование не выдержали.

Он поднял руку, словно благословляя посетителей и официантов, и в кафе все смолкло. «Ах, дети мои, - пробормотал он едва слышно, однако прочувствованно, после чего, окинув кафе «Carcas» затуманенным от слез орлиным взором, вскричал: - И все же, ах, и все же вам приходится бросать вызов Христу, чей отец - Бог, Дионисию, чей отец - Бог! Вам, таким же, как Джейни Дейвен- порт. Вам, зачатым как попало дождливым осенним днем».

«Коньяк! Коньяк!»

Повторив на бис свой душещипательный монолог, он растаял во мраке сцены и возник перед занавесом уже в роли клоуна. Чтобы финал получился как можно более драматичным, он воздел над головой Башню из слоновой кости, Безмолвную белую птицу, Святой Грааль, Гвозди, Бич, Терновый Венец и обломок Святого и Истинного Креста.

Твой Бигль.

- И что вы о них думаете?

Бальсо пробудился от сна и увидел мисс Макгини, биографа Сэмюэля Перкинса, сидевшую с ним за столиком.

- О ком - о них?

- О тех двух письмах, которые вы только что прочли, - нетерпеливо сказала мисс Макгини. - Они являются составной частью романа, который я сейчас пишу. Эпистолярного романа в духе Ричардсона. Скажите прямо: эпистолярный стиль очень устарел?

Бальсо выспался, немного отдохнул и взирал теперь на свою собеседницу не без интереса. А у нее неплохая фигура. Решив ей угодить, он сказал:

- Могучим ветром дует с твоих страниц - и читатель падает ниц… Колдовство и безумие. Чем не Джордж Бернард Шоу? Это драма страсти, которая привлекает своей первозданностью и многоголосьем. Истинный Джордж Бернард Шоу. По страницам романа разлита магия, они пронизаны глубоким и теплым чувством к чуждому племени.

- Благодарю, - не тратя слов попусту, сказала она.

Как благородна благодарная женщина, подумал Бальсо. Он вновь ощутил себя молодым: горбушка хлеба, головка сыра, бутылка вина, яблоко. Звучные голоса, голые тела, солнце. Юность, колледж… Дни полны впечатлений, ночи - страстей, дни несутся ревущим потоком.

- О-о! - воскликнул Бальсо, погрузившись в воспоминания молодости. - О-о! - Произнося «о-о», его губы исказились в болезненной гримасе: так страдает цыпленок, несясь утиными яйцами.

- Что «о-о»? - У Мисс Макгини его эмоциональность вызывала явное раздражение.

- Ах, я однажды любил одну девушку. Целыми днями она только и делала, что раскладывала кусочки мяса на лепестки цветов. Она задушила розу маслом и крошками от пирога, марая ее свежие, изящные лепестки соусом и сыром. Ей хотелось, чтобы роза привлекала к себе мух, а не бабочек или пчел. Из своего сада ей хотелось сделать…

- Бальсо! Бальсо! Неужто это ты?! - вскричала мисс Макгини, разлив на скатерть оставшееся в кружке пиво, отчего топтавшийся без дела официант злобно на нее покосился.

- Бальсо! Бальсо! Неужто это ты? - вновь воскликнула она, прежде чем он успел ответить. - Разве ты меня не узнаешь? Ведь я Мэри. Мэри Макгини, твоя юношеская любовь.

Бальсо понял, что это и впрямь была Мэри. Да, она сильно изменилась, но что-то сохранилось и от прежней Мэри - глаза в особенности. Она больше не казалась ему сухой грымзой, это была женщина в соку - манящая, желанная.

Они сидели и пожирали друг друга глазами, пока официант не намекнул, что пора и честь знать, - ему давно не терпелось закрыть заведение и уйти домой.

Они вышли из кафе рука об руку, двигаясь точно во сне. Бальсо указывал дорогу, и вскоре они забрели в густой кустарник. Мисс Макгини легла на спину, подложив под голову руки и широко раскинув колени. Бальсо встал над ней и произнес речь, цель которой была очевидна:

«Во-первых, давайте рассмотрим политический аспект проблемы. Вы, любящие порассуждать о Свободе и прибегающие к защите Догмы перед лицом Жизни и Неотвратимого Физического Закона, подымайте же, слышите, подымайте якоря, отдайте швартовы ваших затаенных желаний! И пусть ветер полощет знамя вашего бунта!

Следует также рассмотреть и философские аспекты предстоящего акта. Природа наделила вас на короткое время некоторыми органами, способными доставлять удовольствие. Имеются среди них и органы половые. Если пользоваться ими с умом, половые органы доставляют особенно интенсивное удовольствие. А удовольствие - заметим к слову - единственное на свете благо. Из чего следует, что, коль скоро удовольствие желанно (а кто, за вычетом горстки фанатиков, придерживается иного мнения?), необходимо предаваться всем мыслимым удовольствиям. Для начала важно разобраться в некоторых банальных идеях. Как человек думающий, как индивидуалист, - а ведь ты и то и другое, любовь моя, - необходимо научиться отличать принципы гедонизма от нравственных принципов своего поколения. Необоснованно жесткими моральными устоями следовало бы пренебречь. Таинство - это секс, а вовсе не брак. Согласна? Почему же в таком случае ты, существо думающее, должна руководствоваться устаревшими нормами. Половой акт - это не грех, не ошибка, не заблуждение, не слабость. Половой акт доставляет удовольствие, а удовольствие желанно. А раз так, Мэри, давай-ка позабавимся.

Теперь, Мэри, взглянем на этот вопрос с точки зрения Искусства. Ты ведь хочешь писать, любовь моя, а значит, должна понимать: истинный художник не может не знать того, о чем он пишет. Как ты можешь изображать мужчин, если никогда не знала мужчины? Как можешь ты читать и понимать, видеть и понимать, не познав божественного трепета? Как без соответствующего опыта убедительно описать кражу, воровство, убийство, изнасилование, самоубийство? Ты ведь постоянно ищешь тему, верно? В моей постели, любимая, ты найдешь новые темы, новые толкования, обретешь новый опыт. Ты сможешь сама судить, является ли любовь трехминутной утехой, которая сменяется глубочайшим отвращением, или же это всепожирающее пламя, божественный закон, предвкушение небесных радостей. Пойдем же, Мэри Макгини, в постель и в новый мир.

А теперь мы переходим к последнему аргументу - Времени. Только, пожалуйста, не смешивай то, о чем я буду сейчас говорить, с теориями, которые так популярны среди метафизиков и физиков, этих пустозвонов. Мое „Время" - поэтическое. Довольно скоро, любимая, ты умрешь, и мысль эта меня гложет. Довольно скоро мы все умрем - и чистоплюи и трубочисты[43]Переиначенная цитата из шекспировского «Цимбелина» (акт IV, сцена 2).. Все до одного. Сможешь ли ты, умирая, сказать: „Мой стакан пуст - я выпила его до дна. Моя жизнь пуста - я испила ее до дна"? Разве не безумие - отрицать жизнь? Спеши же! Спеши! Ибо все скоро кончится. Цвети, о роза, поутру - увянешь ты к полудню. Ты узнаешь мелодию, которую играют часы? Секунды, как они летят! Все скоро кончится! Все скоро кончится! Лови же, покуда еще можешь, сей краткий миг, мгновенную утеху, пузырь сей мыльный, что лопнуть может всякую секунду. Ты думала о могиле? О любимая, ты думала о могиле и о том, что станется с твоим прекрасным телом? Твоей невесты нет прекрасней, но минуло сто лет, и вместо нежных черт - скелет. Когда улыбка на челе играет, красотка быстро увядает. Длить наслажденье будем, ах, пока не превратимся в прах. Да, Мэри, в прах! Твоя щедрая красота превратится в прах. Я дрожу, я весь горю в предвкушении твоего нежного поцелуя. Не скупись! Поступись, покуда есть еще время, своей белой плотью, нежным своим телом. Дай, ибо, давая, ты и обретешь, и поимеешь то, что даешь. Только время способно лишить тебя твоей плоти. Время - но не я. И оно лишит тебя всего. Всего! Всего! И те, кто бережно сажал зерно, и те, кто россыпью бросал его на дно…»

С этими словами Бальсо бросился на землю рядом со своей возлюбленной.

И как же она приняла его? Поначалу сказала «нет».

Нет. Нет! Невинна, смущена. О Бальсо! О Бальсо! Как же можно? Я закрываю глаза и вижу старую нашу ферму, старую водокачку, стариков-родителей, старую дубовую бадью - и все увито плющом.

Сэр! Топает своей крошечной ножкой - властно, раздраженно. Как вы смеете, сэр! Кто дал вам право? На колени, разбойник! На колени, слышишь? Бесстыжие, всезнающие пальцы наглых шоферов. Выбирает королева. Елизавета Английская, Екатерина Российская, Фаустина Римская.

Два «нет» постепенно превратились в два «да-нет».

Нет… О… О, нет. Глаза полны слез. Голос гортанный, хриплый от сдерживаемой страсти. Хочу, люблю, любимый мой, любимый, любимый. О, я таю. Даже кости и те тают. Оставь меня, а то я упаду в обморок. Оставь меня, оставь, у меня кружится голова. Нет… Нет! Ах ты,скотина!

Нет. Нет, Бальсо, не сегодня. Нет, не сегодня. Нет! Прости, Бальсо, но не сегодня. В другой раз, да, но не сегодня. Прошу тебя, не сегодня. Пожалуйста!

Но Бальсо «нет» не устраивает, и вскоре он добивается сразу нескольких «да». Вот они.

Жаркое дыхание, влажные, полуоткрытые губы; глаза печальны, шепчет «люблю». Тигровая шкура на диване. Испанская шаль на рояле. Алтарь Любви. Церковь и Бордель. Запахи Индии и Африки. В глазах твоих Египет. Богатая, пышная любовь; красивая, вытканная на манер гобелена любовь; восточная, пропитанная ароматами духов любовь.

Несгибаемый. Деловой. Толковый. Бывал здесь и раньше. Я с полицией разберусь, если что. Женщина вовсе не хнычет. Место ему хорошо знакомо. Нет ни новых деревьев, ни колодцев, ни даже заборов.

Тянется к жизни. Жить! Жизненный опыт! Жить своей жизнью. Твое тело - инструмент, орган, барабан. Гармония. Порядок. Груди. Зеница ока моего, утробы моей. Что такое жизнь без любви? Я горю! Я жажду! Ура!

М-м-м-о-о-й! Д-а-а-а! Я никогда не думала, что познаю страсть, сладострастие, таящееся в тебе, - да, да. Тяни меня в трясину, тяни. Да! И своими волосами похоть с глаз моих смахни. Да… Да… О-о! А-а!

Чудо свершилось. Двое слились в Одно. Одно, которое есть всё и ничего: жрец и бог, жертвоприношение, жертвенный обряд, возлияние предкам, заклинание, жертвенное яйцо, алтарь, ego и alter ego, а также отец, сын и дед вселенной, мистическая доктрина, очищение, слог «Ом»[44]У браминов - мистический эквивалент Божества; современными оккультистами это понятие используется для обозначения абсолютного добра, истины, а также духовной сути., путь, учитель, свидетель, убежище, Дух средней школы 186, последний паром, отходящий в Вихокен в семь часов вечера.

Пиит и тело его разделились. Тело зажило своей жизнью. Жизнью, не имевшей с Бальсо-поэтом ничего общего. Это освобождение сравнимо лишь со смертью, с механикой распада. После смерти тело становится хозяином положения, все этапы разложения оно проходит с исключительной четкостью. С такой же уверенностью его тело осуществляло сейчас и любовные процессы.

В этой деятельности Дом и Долг, Любовь и Искусство были напрочь забыты.

В его тело вступила армия, боеспособная армия взбудораженных чувств. Сначала чувства наступали методично, а затем истерично, однако столь же слаженно и уверенно. Армия его тела приступила к длительным, замысловатым учениям, к длительной, сложной церемонии. К церемонии, осуществляемой с продуманностью, отработанностью и четкостью химического процесса, вызванного катализатором.

Наступая, разворачивая свои порядки, армия его тела громко, истошно вопила. Но вот, издав победный крик, она вдруг замерла и спокойно, с сознанием исполненного долга, начала отступать.

Та самая армия, что еще мгновение назад триумфально маршировала по просторам его тела, теперь медленно двинулась вспять. Победоносно, умиротворенно.


Читать далее

Видения Бальсо Снелла. © Перевод. А. Ливерганта

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть