5. «СЕНТ-КИТТС». 1880-1905

Онлайн чтение книги День восьмой
5. «СЕНТ-КИТТС». 1880-1905

«Зачем Стэйси вышла за Брека?»

Доктор Гиллиз, как и многие в Коултауне, часто спрашивал себя, как могла Юстэйсия Симс настолько потерять голову, чтобы выйти за Брекенриджа Лансинга. Мы немного позже узнаем, как он сам объяснял себе это — довольно натянутое объяснение, да еще сформулированное фразой, которая неизменно возмущала его жену, утверждавшую, что так сказать нельзя.

— Принято говорить, что мы «проживаем жизнь». Вздор! Это жизнь проживает нас.

Брекенридж Лансинг родился в Кристал-Лейк, штат Айова. Мальчишкой он строил планы, когда вырастет, пойти в армию и сделаться знаменитым полководцем. Вместе со старшим братом Фишером он много времени отдавал охоте. Добрым баптистам не положено убивать или другим способом развлекаться по воскресеньям, зато уж по субботам и по праздничным дням они убивали вволю. Брекенридж был настолько метким стрелком, что решил поступить в академию Уэст-Пойнт. К большому его удивлению и разочарованию, оказалось, что от будущих офицеров требуется основательное знание математики. Дважды он держал экзамен и дважды проваливался. За время учения в Брокеттовском баптистском колледже он последовательно собирался в священники, в медики и в юристы. Стал он после окончания младшим продавцом в отцовской аптеке.

Отец его был большой шумный человек, заправила всех клубов и лож, расчетливый бизнесмен, неласковый муж и суровый отец. Повадки свои он унаследовал от собственного отца и впоследствии передал сыновьям. На протяжении многих лет он занимал разные посты — от устроителя банкетов до вице-президента Ассоциации фармацевтов Среднего Запада — и очень любил бывать на съездах Ассоциации. Во время этих съездов он все вечера допоздна играл в карты со своими коллегами. В ту пору каждый предприимчивый аптекарь старался пристроиться к производству патентованных средств («змеиного навара», как их тогда называли). Мистер Лансинг боялся и презирал своего старшего сына Фишера, который стал адвокатом; Брекенриджа, всем только докучавшего и в аптеке, и вообще в городе, он лишь презирал. Как несостоявшийся медик Брекенридж в свое время немного изучал химию. Отец отвел ему клетушку позади аптеки и велел заниматься изготовлением целительных смесей. Ему уже рисовались в воображении «Мазь Лансинга» или «Лансинговский эликсир из дикого меда». Но у Лансинга-младшего дело не пошло дальше подготовки спиртовой основы и сочинения текста для будущих рекламных проспектов. Зато его лаборатория стала чем-то вроде светского клуба, и «опыты» часто затягивались до рассвета.

Как-то за картами в Сент-Луисе один из партнеров предложил Лансингу-старшему войти пайщиком в только что созданную компанию по обработке эфирного масла из вест-индского лавра. В соединении с ромом, апельсиновым соком и другими ингредиентами оно может широко применяться и в лекарственной и в косметической практике. По слухам, его также потребляют в больших количествах дамы, имевшие несчастье дать зарок воздержания от спиртного. Лансинг продал два луга и пустошь под застройку и вложил солидную сумму в новое предприятие. По обыкновению он преследовал двойную цель — нажить деньги и выдворить Брекенриджа из Кристал-Лейк. Он поехал в Нью-Йорк, взял с собой сына и побывал с ним в главной конторе компании. Он даже дал обед в ресторане Халлорана (специальность — бифштексы и раки). Молодой человек произвел благоприятное впечатление. Так бывало всегда при первом с ним знакомстве. Его сделали агентом по закупке сырья. Ром и масла поступали с Антильских островов. Брекенридж отправился к Карибскому морю; там, на острове Сент-Киттс, он и повстречал Юстэйсию Симс.

Юстэйсия происходила из английской семьи, обосновавшейся в тех краях еще в начале XVIII столетия. Из поколения в поколение Симсы роднились с креольскими семьями округи. В жилах Александра Симса, отца Юстэйсии, текла лишь малая толика английской крови, и все же он был британцем до мозга костей. Он не забывал отмечать дни рождения всех членов королевской фамилии, мало того — двадцать первого октября, в годовщину славной победы при Трафальгаре, он с утра поднимал на доме английский флаг, а поздней приспускал его в знак траура по адмиралу Нельсону. У женской части семьи, весьма многочисленной — обе бабки хозяина и несколько двоюродных тетушек дожили до ста, — устремления были другие. Все в них было французское, за исключением подданства. На любом острове, от Шарлотты-Амалии и до Сент-Люсии, у них жили кузены и кузины. Гваделупа была раем их предков. Как все уважающие себя креолки, они числили в своей родне французскую императрицу Жозефину. Почтенные дамы целые дни сидели на верандах, обмахивались веерами и в ожидании очередной трапезы сплетничали о соседях. Мари-Мадлен Дютелье, болтливая, необъятных размеров женщина, была несчастлива, хотя, казалось, привыкла бездумно потакать всем своим прихотям. Происходило это от праздности, обид и скуки. Что до праздности, то в этом была виновата она сама. Она так хорошо поставила дом, что пятеро слуг управлялись со всеми надобностями семейства (от одиннадцати до шестнадцати душ, включая родственниц-приживалок), еще четверых держали для виду. Считалось, что слуги получают по три шиллинга в месяц, но им, в сущности, не нужны были деньги. Хозяева их кормили, одевали, лечили, пороли, заботились об их развлечениях. Себе madame Симс оставила одно только дело — распоряжаться. Обиды были те же, что и у всех прочих дам ее положения. Александр Симс имел в Бастерре другую семью. Жила эта семья на окраине, где теснились хижины с тростниковыми крышами, которые едва защищали от тропических ливней, а сильный ветер нередко сносил их напрочь. Каждому солидному горожанину полагалось или, во всяком случае, приличествовало иметь такую вторую семью. У Симса она так разрослась, что сосчитать всех полуголых мальчишек и девчонок можно было, лишь если б все они минуту постояли смирно, чего никогда не случалось. Он часто не узнавал своих отпрысков, встречая их на набережной принца Альберта или на проспекте королевы Виктории. Как только богатый, важный, гневливый белый отец появлялся на пороге их хижины, они поспешно прятались в окружающих зарослях. Не следует путать скуку с апатией, в особенности ту скуку, которой томилась миссис Симс. Скука — это энергия, не находящая выхода. Характер миссис Симс, действенный от природы, теперь проявлялся лишь в редких вспышках ярости. Ее предки, до того как осесть на земле и заняться выращиванием сахарного тростника, были моряками, пиратами, искателями приключений. Но она верила, что у истоков ее рода стоит фигура еще более романтическая.

В старину у этих островов часто бросали якорь невольничьи корабли, шедшие из Африки. Здесь свозили на берег больных и умирающих, здесь избавлялись от непокорных, кого не смирили ни побои, ни голод. То были по большей части люди молодые и сильные — даже после многих голодных дней за них дали бы на континенте хорошую цену. Капитаны, однако, рады были продать их островным плантаторам даже себе в убыток. Кораблям предстоял еще долгий путь. А эти люди и в оковах были опасны: они сеяли смуту. Вошел в историю Бель-Амаде, принц Ашанти, о нем сложены легенды и песни. Он был продан с аукциона к Гваделупе около 1759 года. Время шло, а он не спешил; сделавшись надсмотрщиком, вел себя так, что заслужил одобрение и даже доверие хозяина. Он был певец, у него был веселый нрав. Он любил детей, и дети его любили. Нередко его звали в дом развлекать пением гостей плантатора; дамы внимали ему, потягивая chocolimiel[50]шоколадный ликер (франц.) из чашечек севрского фарфора. Вот как описывает его одна из дошедших до нас песен: «Стан его точно высокий кедр, глаза мечут молнии». В той же песне говорится, что у него было сто детей, сто потомков царского рода.

И вот настала ночь Святого Иосифа — 19 марта, ночь исступления, ночь разгула длинных серпов. С Мартиники виден был дым, стлавшийся над тринадцатью крупными плантациями. Увлеченные силой духа Бель-Амаде, даже верные слуги — старый дворецкий, повар, камеристка, кормилица — не пытались помешать резне. Ночь Святого Иосифа! Нельзя, разумеется, вспоминать о ней без ужаса. Но во всяком восстании угнетенных есть величие, заставляющее нас невольно сочувствовать восставшим, — это знает каждый читатель мильтоновской поэмы. Рабство и рабовладельца превращает в раба, и, когда оглянешься в прошлое, гордость представляется глупостью. Бель-Амаде схватили, кастрировали и повесили на суку дерева вниз головой, чтоб он умер не сразу, а в длительных мучениях. Потом долгое время им пугали детей; но народное воображение непоследовательно. И о каждом высоком стройном юноше, о каждой здоровой молодой красотке стали говорить шепотом: «Y a la une goutte du sang du beau diable!»[51]Тут не без капли крови красавца-дьявола! (франц.) Как-то вечером на веранде дома Александра Симса шел разговор о ночи Святого Иосифа и о главном зачинщике событий этой ночи. Юстэйсия, которой было тогда восемь лет, подошла к матери и спросила:

— Maman, est-ce que nous… est-ce que nous?..[52]Мама, а мы тоже… мы тоже?.. (франц.)

— Quoi? Quoi, nous?[53]Что? Что мы тоже? (франц.)

— Est-ce que nous sommes descendues… de Lui?[54]Мы тоже… ведем свой род от Него? (франц.)

— Tais-toi, petite sotte. Nous sommes parentes de l'Imperatrice. C'est assez, je crois[55]Замолчи, глупышка! Мы — потомки императрицы. Этого, надеюсь, достаточно (франц.).

— Mais, maman, reponds…[56]Но, мама, скажи мне… (франц.) Мать повернула к дочери темное, густо напудренное лицо, в ее строгом взгляде сквозила гордость. С минуту она молча смотрела на Юстэйсию. Глаза ее говорили: «Конечно, да». Но вслух она сказала:

— Tais-toi, petite idiote! Et mouche-toi![57]Молчи, дуреха! И утри нос! (франц.) От кого-то унаследовали Юстэйсия Симс-Лансинг и ее дети буйный нрав, стремление к независимости, своеобразную матовость кожи — лишь Энн, пошедшая в отца, составляла исключение.

Александр Симс держал в городе мелочную торговлю. Четыре его дочери были красивы, одна сверх того была и умна. Как только Юстэйсия подросла, ей наскучили пересуды на террасе, и она предпочла помогать отцу в торговле. В семнадцать лет она уже одна управлялась за прилавком, и управлялась с успехом, хоть для нее это было непросто. Красота ей мешала и была в тягость. Приходилось весь день подвергаться упорной осаде не только со стороны местных молодых людей, но и моряков из чужих стран; каждую покупку надолго растягивали нашептываемые любезности, просьбы о встрече, признания в любви. Юстэйсия одевалась строго и скромно, сдерживала природную живость ума. Не насмешничала, да и не хотела насмешничать; только замыкалась в себе. Ее прозвали «La Cangueneuse» от слова «cangue» — шейная колодка, как называли мундирный воротник французских офицеров XVIII века, до того подпиравший подбородок, что нельзя было шевельнуть головой. Отец сперва удивился способностям, проявленным младшей дочерью, потом обрадовался. Теперь можно было осуществить давнишнюю мечту — стать таможенным чиновником и надеть мундир. Можно было послужить своему государю.

Дважды в день ледяной взгляд Юстэйсии теплел: во время ранней обедни, где можно не опасаться посторонних глаз, и поздно вечером, когда в долгожданном уединении она отпирала сундук, таивший в себе белоснежное чудо со приданого.

Она знала свое призвание. Знала, для чего родилась на свет. Для любви, для того, чтобы быть женой и матерью. Вокруг не было примеров такого брака, какой ей рисовался в мечтах. Она его сама придумала. Воздвигла воздушный замок. Птенец, вылупившийся из яйца в темном чулане и сроду не видавший гнезда, когда придет пора гнездования, безошибочно примется за дело. Она собрала милый образ по кусочкам: из наставлении священника, совершающего брачный обряд, из немногих «женских» романов, ходивших по рукам на острове, из церковных фресок, даже из знакомых супружеств, где господствовали усталость, подавленность, унижение, в лучшем случае покорность судьбе. Есть натуры, которым свойственно создавать идеал так же неуклонно и упорно, как Bombyx mori выделяет шелковое волокно. Юстэйсия Симс ожидала, что любовь поможет ей давать и получать все, чем богата земля; распрямиться во весь рост; родить десятерых детей — Рыцарей Баярдов и Жозефин; оправдать свою красоту и дожить до ста лет, лишь слегка согнувшись под ношей любви. При этом она всегда будет непритязательной и скромной и, оставив за дверьми церкви три дюжины детей и внуков, будет, как и теперь, в боковом притворе молиться лишь об одном: чтобы ей и впредь была счастьем женская доля — любовь. Уже ей исполнилось девятнадцать, а все не было видно мужчины, молодого или даже в годах, кого хоть на миг она могла бы вообразить своим спутником в той жизни, о которой мечтала. Юстэйсия была так же здорова духовно, как и телесно. Она не мнила о себе чересчур много, просто она знала наперечет всех женихов в округе (все они доводились ей родней), знала их кругозор, их хорошие черты и дурные. Нет, здесь, на этих островах, такого мужа, какой ей был надобен, не найти. Она оживлялась, заслышав иностранную речь. Ей казалось, что нет в мире места прекраснее, чем ее родной край, — но что есть места, где не так процветают тщеславие, злоба, лень и пренебрежительное отношение к женщине, она не сомневалась. Она с интересом поглядывала на немецких, итальянских, русских и скандинавских моряков, появлявшихся в порту, однако ухаживаний их сторонилась. Не нужен ей муж-моряк, обреченный три четверти года проводить в плаванье, вдали от домашнего очага, который они вместе построят.

Юстэйсия выжидала. Мать следила за ней из глубокой плетеной качалки, все видя и все понимая. Но у матери были свои заботы; ей нужно было выдать замуж трех старших дочерей, а все имевшиеся на острове женихи не замечали никого, кроме младшей. С ней то и дело заводил разговор кто-нибудь из столпов местного общества, а иногда и священник: «Madame Мари-Мадлен… Жан-Батист Антуан отличный молодой человек… виды на наследство… хорошее воспитание… без памяти влюблен в вашу дочь Юстэйсию. Не поговорите ли вы с дочерью, chere madame».

Как-то вечером она позвала Юстэйсию в свою комнату.

— Послушай, дочка, вот уже два года, как ты отказываешь всем, кто к тебе сватается. Сама не выходишь замуж и сестрам мешаешь. Чего тебе надо?

— Вы недовольны, что я работаю в лавке, maman?

— Вовсе нет.

— Тогда чем же вы недовольны? Разве моя вина, если Антуан и Меме и le petit a Beaurepaire[58]тот маленький из Борепера (франц.) хотят на мне жениться? Они славные молодые люди. Я к ним хорошо отношусь. Но я их не люблю. И они отнимают у меня время, когда я занята делом.

— Вот как?.. Тогда слушай меня внимательно, Юстаси.

Оказалось, во Франции, если молодой девушке приходится одной ездить дилижансом или по железной дороге, путешествие часто бывает неприятным. Ее толкают и тискают и всячески, бога не боясь, донимают мужчины, молодые и старые. Что же делает скромная девушка, чтобы уберечь себя от этого? Натирает лоб и щеки соком остролиста. Коже он не вредит. Отмывается в одну минуту. Но, наложенный на лицо, он словно гасит сияние юности. Кожа становится землисто-серой — даже с прозеленью. И безобразники больше не привязываются!

— Что ты на это скажешь, Юстаси?

— Maman, ангел! А где его взять, этот сок?

— На наших островах остролист не растет, но у нас есть кое-что другое. Есть растение, которое называется borqui, или boraqui. Вот, взгляни.

— Скорей дайте мне его попробовать, maman! Скорей!

По острову пошли толки, что Юстэйсия слишком много трудится в лавке. Она постарела, подурнела. Остаться ей старой девой. А у старших сестер завелись поклонники. На рождество Маржолен стала невестой.

Но стоило появиться на Сент-Киттсе Брекенриджу Лансингу, как к Юстэйсии Симс вдруг вернулась былая красота.

За что бы ни брался Брекенридж Лансинг, начинал он всегда хорошо. Он переезжал с острова на остров, заключая сделки на поставку лаврового масла и рома. Всюду ему сопутствовала удача. Со складов плантаций выкатывали бочки, бутыли, бочонки и наклеивали на них адреса лабораторий компании, которую он представлял: Джелинек, штат Нью-Джерси. Попутно его развлекали кто как мог. Устраивали балы при свечах под открытым небом в просторном дворе плантаторского дома. Приглашали его на охоту. Матери принаряжали для него дочерей. Мужчинам, правда, с ним скоро делалось скучно. В нем было немало мальчишески привлекательного, но местные мужчины не привыкли общаться с мальчишками. Зато он покорил сердца всех женщин, включая Юстэйсию Симс.

Сколько лет потом Юстэйсия будет с тоской спрашивать себя: как? чем?

В одно ясное декабрьское утро, задолго до посещения Лансинга, жители Бастерра были поражены живописнейшим зрелищем: в порт входила большая четырехмачтовая шхуна, где на каждой рее стоял десяток подростков в белом, вытянув руки в стороны. Дальнейшее оказалось еще более удивительным. Учебный корабль польского флота «Гдыня» совершал кругосветное плаванье. На нем было двести гардемаринов в возрасте от тринадцати до шестнадцати лет. Когда у людей, населяющих целый остров, у всех черные глаза и черные волосы, им кажется, что такая масть естественна, как и сопутствующие ей черты характера, что таков Человек. Тут нет для них тайн. Черты эти привычны и принимаются как должное — и хвастовство, и вероломство, и увертливость. И что же! Вдруг на берег сошли двести юных гардемаринов и их командиры и явили островитянам образ иного Человека — с беззащитной синевой ясных глаз, с волосами цвета меда, словно говорящего о чистоте и невинности. Когда Григорий Великий впервые увидел на римском невольничьем рынке рабов из Британии, он воскликнул: «Это не англы, это ангелы!» Четырехмачтовик «Гдыня» продолжал свой путь вокруг света, но в воображении женщин Сент-Киттса плыла на развернутых белых парусах другая «Гдыня» — с экипажем из непорочных рыцарей, синеоких и розово-золотистых.

Доктор Гиллиз обсасывал каждую свою идею, как собака обгладывает найденную кость, и доктор Гиллиз говорил:

— Природа не терпит крайностей. За последний миллион миллионов лет человечество чересчур расползлось. И вот читаешь в газетах, что во Франции все реже встречаются белокурые женщины; хористок для варьете приходится подбирать в Швеции и Англии. Будущее за шатенами. В российских церквах почти вывелись мощные басы, от которых звенели паникадила, а в Берлине тенора на вес золота. Будущее за баритонами. Когда-нибудь не останется ни высоких, ни низеньких, ни смуглых, ни белокожих. Природа стремится покончить с крайностями. Чтоб ускорить дело, она спаривает противоположные особи. Библия учит, что в конце всех концов, когда наступит Золотой век, лев и агнец возлягут рядом. Мне кажется, это уже не за горами.

— Перестань, пожалуйста, Чарльз.

— Мужчин буйного нрава начнут привлекать кроткие, благоразумные женщины. Сова и буревестник возлягут рядом. Сонная абстрактная мудрость станет сочетаться с кипучей энергией. А птенцы, птенцы, каковы будут птенцы! Взять хотя бы нас с тобой, Кора.

— Уж меня-то оставь в покое.

— Дарвин не щадил трудов, чтобы показать нам, как природа отбирает то, что способно приноровиться и выжить.

— Чарльз, я не хочу, чтобы в моем доме произносилось это имя.

— Может быть, теперь, спустя сотни миллионов лет, природа начала естественный отбор по признаку ума, интеллекта, духа. Может быть, природа вступает в новую эру. Глупцы будут вырождаться, мудрые развиваться и крепнуть. Может быть, оттого Стэйси вышла за Брека. Такова была воля природа . Ей требовалось интересное человеческое потомство для подтверждения ее новых идей… Принято говорить, что мы «проживаем жизнь». Вздор! Это жизнь нас проживает.

— Бессмысленные слова.

У Брекенриджа Лансинга было заурядное лицо продавца из айовской аптеки, но глаза его синели, как васильки, а волосы отливали серебристым золотом. Антильские плантаторы думали о том, что с ним можно заключить выгодную сделку; Юстэйсия Симс думала о том, что от него можно родить детей, похожих на крылатых младенцев с алтарных фресок.

В Нью-Йорке в правлении компании деятельностью Лансинга остались довольны. Он вернулся в Штаты, переполненный идеями и проектами. От предложения снова отправиться на берега Карибского моря он ловко увернулся. Он знал уже, что он не из тех, к кому удача приходит дважды. Он добился перевода в Нью-Джерси, на лабораторную работу. Склоняясь в облаках пара над колбами и ретортами, он многозначительно щурился и бормотал что-то невнятное. От людей, работавших рядом, он заимствовал обрывки познаний, связанных с проводимыми в лаборатории опытами. Он даже пробовал предлагать кое-какие усовершенствования, но благоприятного впечатления от знакомства с ним хватило ненадолго. При перегонке угля на деготь получаются некоторые побочные продукты, со сходной целью используемые в сходных производственных процессах. Компания направила Лансинга в Питтсбург выяснить возможности совместных исследований и получения совместных патентов. В питтсбургской компании пришли в восторг от его ума и энергии («Давно не встречали такого блестящего молодого человека!..», «Клад, да и только!») и предложили перейти к ним. Он немедленно согласился. Он любил перемены. Партнеров для игры в карты можно найти повсюду, дичь для охоты можно найти повсюду, женщин, какие ему нравились и каким нравился он, тоже можно найти повсюду. Но прежде, чем переехать в Питтсбург, он еще раз съездил в Бастерр и женился на Юстэйсии Симс. В Питтсбурге молодые супруги больше года не задержались. С любезностями и дружескими рукопожатиями Лансинга проводили в Коултаун, штат Иллинойс, на шахту «Убогий Джон».

Перед свадьбой Юстэйсия Симс провела немало мучительных часов в своей приходской церкви. Ведь она выходила за человека чужой веры. Но кое-какие события, происшедшие в городе за последние месяцы, укрепили ее в принятом решении. Она лишний раз увидела, какая участь ждет женщину, становящуюся женой черноглазого и черноволосого представителя мужского пола. Она распродала большую часть своего приданого и изъяла из отцовской кассы сумму, которая, на ее взгляд, причиталась ей по праву. Лансинг так и не узнал, что у нее было припрятано больше тысячи долларов — часть за рамой бабкина зеркала, часть в подкладке одежды. Насчет законности супружества Юстэйсии Симс могли бы возникнуть некоторые сомнения. Супружеский обет пришлось давать трижды — в королевской регистратуре, в баптистской церкви и в католической. Все три церемонии были втиснуты в три дня, так как Лансинг торопился в Питтсбург, к месту своей новой службы. Единственная из трех церемоний, которая что-то значила для самой Юстэйсии, была совершена в маленькой церковке на дальней окраине острова. Совершавший ее священник доводился ей дядей и нежно любил племянницу. Он постарался сделать свое дело со всей возможной обстоятельностью, несмотря на спешку (Лансинг дал слово, что приступит к работе в кратчайший срок). Юстэйсия не заметила — или не пожелала заметить — кое-какие пропуски в брачном обряде.

Так или иначе, брак ее был освящен церковью. Лансинг дважды надел ей на палец обручальное кольцо. Он купил его еще в Нью-Йорке, но, к несчастью, накануне отплытия проиграл сорок долларов каким-то случайным партнерам. От наметанного купеческого глаза Юстэйсии не укрылось, что кольцо — медное, позолоченное. Она копнула свои сбережения и тайком заменила его другим, из чистого золота.

Они привлекали всеобщее внимание на пароходе, которым плыли в Нью-Йорк,

— он живостью ума, она красотой. (В ней природная живость ума не уступала красоте, но за три дня вся куда-то пропала; и возвратилась лишь через восемь лет, как возвращается оголодавший пес к родному порогу.) На седьмой и последний вечер их путешествия капитан поднял тост за самую обворожительную молодую чету, какую ему когда-либо выпадала честь везти на своем судне. Пассажиры аплодировали стоя.

У Юстэйсии было такое чувство, будто она одну за другой одолевает высокие горы отчаяния. Еще можно было как-то свыкнуться с тем, что муж оказался неравнодушен к богатству и общественному положению — черта, всегда отталкивавшая ее в отце; что он любит помыкать слугами — черта, отталкивавшая ее в матери; что он скуп в мелочах и расточителен в крупном. Но самым, пожалуй, невыносимым для нее была его страсть мысленно убивать людей. И на палубе и в кают-компании он то и дело наводил воображаемый пистолет на пассажиров корабля. «Пиф-паф! Ага, готов! Прицел повыше… Так! Прошу извинить, мадам! Всего хорошего! Дождемся, когда старый жираф покажется опять!»

— Да чем они тебе помешали, Брекенридж, пусть живут.

— Хорошо, Стэйси, раз ты так хочешь, моя радость. Вот еще только одного скормлю акулам.

Умолкал он лишь во сне. Всякому новобрачному супругу принадлежит завидное право приобщать вчерашнюю невинную девушку к сфере скабрезного остроумия. Почти во всех анекдотах на сексуальные темы, точно дубинка в букете роз, прячется воинствующее пренебрежение к женщине. Если Брекенриджу Лансингу и случалось слышать иные, в его памяти они не удержались.

Обворожительная молодая чета сошла на берег в Нью-Йорке в день Святого Валентина 1878 года. Юстэйсия никогда до того не видела снега, никогда не испытывала холода. Но, лишь немного придя в себя, она поспешила в католическую церковь по заснеженной, трудной для ее ног дороге. Час она простояла на коленях и к концу этого часа поняла: бремя ниспослано ей как небесная кара за ослушание. Она совершила ошибку, но, быть может, священные узы брака как-нибудь ей послужат поддержкой и опорой.

Назавтра они отбыли в Питтсбург, а из Питтсбурга вскоре переехали в Коултаун. Ни тот, ни другой город не мог похвалиться здоровым климатом — особенно для Юстэйсии, дочери солнца и моря. У нее родилось и умерло трое детей. Мы уже знаем, что Лансинг всегда рад был передать бразды правления другому — сперва мисс Томс, потом Эшли. Но каждому человеку нужно иметь в жизни такое место, где он пользовался бы признанием. Лансинг пользовался признанием в клубах и ложах, а пуще того в кабачках вдоль Приречной дороги, где своим смехом, анекдотами и грубыми шутками не раз помогал оживиться заскучавшей было компании. Частенько его коляска въезжала в ворота «Сент-Киттса», когда уже занимался день. Пошатываясь, он распрягал лошадей и оставлял их у крокетной площадки. Подниматься по лестнице вовсе не требовалось, всегда можно было лечь спать в угловой комнате первого этажа, когда-то служившей помещением для детских игр. Ни один рачительный хозяин не оставил бы лошадей у крокетной площадки — но он поступал так не спьяну, а от усталости. То была не простая усталость, а особое сокрушительное утомление, наступающее после надсадной гоньбы за весельем в попытках заглушить некий внутренний бассо остинато разочарования и неуверенности в себе. Юстэйсия рано убедилась, что одна беда ее миновала: ей не достался пьяница муж. Брекенридж Лансинг не переносил алкоголя. Для него это была глубокая драма, ибо умение пить составляло неотъемлемую черту того образа настоящего мужчины, что был внушен ему с детства. Но все же он делал вид, что пьет, еще больше распространялся о своем пьянстве. Он хороню изучил все уловки и хитрости трезвенника поневоле. Тайком выливал содержимое своего стакана в плевательницы и цветочные горшки, незаметно подменял свой полный стакан почти опорожненным стаканом соседа. Носил даже в кармане гусиное перышко, с помощью которого, укрывшись где-нибудь в сторонке, отдавал выпитое обратно.

Лансинг гордился своей женой, он даже питал к ней смутное чувство, похожее на влюбленность; но в то же время он ее боялся. Она образцово вела хозяйство и распоряжалась всеми доходами. Она отказалась от постоянной служанки и лишь время от времени нанимала женщину для уборки дома. Последнее крайне раздражало Лансинга, воспитанного в представлении, что, если жена обходится без прислуги, это роняет достоинство мужа. Но Юстэйсия приводила один веский довод: она не хочет, чтобы всему Коултауну было известно о бурных сценах, нередко разыгрывавшихся в «Сент-Киттсе». Она решала, как поместить свободные деньги, была советчиком Лансинга во многих делах, сочиняла речи, которые он произносил на собраниях лож и на празднике Дня независимости. Он был первым человеком в городе. Его уязвляло, что Юстэйсия неизменно оказывалась права, а еще больше — что она никогда не говорила о своих заслугах, никогда открыто не торжествовала. Он любил ее, но ему страшно было смотреть на свое отражение в ее глазах. А она научилась терпеть все его недостатки, кроме тех, что повторяли недостатки ее отца. Ничто так не приводит нас в отчаяние, как проявление в наших ближних слабостей, уже знакомых по прошлому; ведь в этом кроется предвестие будущего. Отец Юстэйсии был ленив. Она упрашивала Брекенриджа вернуться на работу в Нью-Йорк, предлагала ему отцовское предприятие в Бастерре. До брани она, однако, не унижалась. Шумные ссоры начались лишь тогда, когда она столкнулась с методами, которыми он пытался воспитывать их сына Джорджа.

Джон Эшли с семьей прибыл в Коултаун в 1885 году. Он купил дом, в котором, если верить молве, еще витал дух долгой трагедии семейства Эрли Макгрегора.

Лансингу, как управляющему шахтами, жилье предоставлялось компанией бесплатно. Это был кирпичный дом, потемневший от времени, без веранд; окружавшие его тисы и кедры смотрели невесело. За домом широкая лужайка, окаймленная разросшимся орешником, уступами спускалась к пруду. Прежде чем получить свое нынешнее название «Сент-Киттс», он был известен в городе как «дом Кэйли Дибвойза» — по имени предшественника Лансинга. При Дибвойзах, чадолюбивых и даже в себе сохранивших что-то детское, там всегда стоял дым столбом: у них росло одиннадцать человек детей — шестеро родных и еще пятеро усыновленных, племянников и племянниц. Ковры все были истерты, стулья расшатаны, часть оконниц заклеена оберточной бумагой — когда шел дождь, в мяч играли в комнатах. Столовой вообще не существовало. Поскольку ели всегда на кухне, а обеденный стол в столовой мешал играм, его давно вынесли в сад, под навес, увитый плющом. Часы в доме все стояли. Сломанных перил на крыльце никто не чинил. Что толку чинить, если в семье всегда есть не меньше трех ребятишек в возрасте от девяти до двенадцати лет? Крошка Николае и крошка Филиппина ходили в платьицах, которые до них носили по крайней мере трое старших братцев или сестриц, родных или двоюродных. Где-то вы ныне, счастливые Дибвойзы?

Лансингу сразу же понравился Эшли, и он принялся во всем подражать ему, причем довольно неловко. Зашел даже так далеко, что вздумал делать вид, будто и в «Сент-Киттсе» царит семейное счастье. Что сталось бы с обществом без этих видимостей порядка и согласия, которые именуют лицемерием и снобизмом? Эшли устроил в «Убежище» лабораторию для своих опытов и изобретений. Лансинг тоже выстроил себе на задах усадьбы «Убежище», где снова начал трудиться над давно позабытым «змеиным наваром». То ли сказалась атмосфера дома Дибвойзов, то ли подействовал пример Эшли, но следующий ребенок Юстэйсии выжил, а за ним и еще двое. Супруги Лансинг были старше супругов Эшли, но дети у них вышли почти ровесниками: Фелиситэ Маржолен Дюпюи Лансинг (она родилась в день Святого Феликса, а имена айовских Лансингов унесли с собой на небеса первые, умершие младенцы) — и Лили Сколастика Эшли; Джордж Симс Лансинг — и Роджер Бервин Эшли; потом шла Софи Эшли, одна, без пары, а за нею Энн Лансинг и Констанс Ушли. Юстэйсия высоко несла свой факел лицемерия — если называть это так. На людях, во время приема у мэра или парада в День павших, она играла роль преданной и гордящейся своим мужем жены. Креольская краса недолговечна. К тому времени, когда в Коултаун приехали Эшли, чайная смуглота Юстэйсии поблекла, линии тела утратили свою оленью мягкость, она располнела. И все же любой житель Коултауна, от доктора Гиллиза до чистильщика башмаков в «Иллинойсе», знал: две прекрасные, незаурядные женщины украшают местное общество. Миссис Эшли была высокая блондинка; миссис Лансинг — небольшая брюнетка. Миссис Эшли — дитя звуковой стихии, как все тевтонки, — не умела одеваться, но голос ее был завораживающе красив, а двигалась она как королева; миссис Лансинг — дитя стихии зрительной, как все латинянки, — обладала безошибочным чувством цвета и формы, но ее голос резал слух, точно выкрики попугая, и походка лишена была грации. Миссис Эшли была сдержанна и скупа на слова; миссис Лансинг порывиста и говорлива. Миссис Эшли не обладала чувством юмора, не говоря уж об остроумии; миссис Лансинг никогда не ленилась переворошить два языка и один диалект в поисках хлесткого словца, и горе тому, кого бы ей вздумалось передразнивать мимикой. Без малого двадцать лет обе дамы виделись каждый день, а то и по два раза в день, как и их дети. Они отлично ладили, не питая друг к другу и тени симпатии. Беате Эшли недоставало воображения и свободы мысли, чтобы проникнуть в печальную тайну старшей приятельницы. (Джон Эшли понимал все, но молчал.) Один у них был общий талант — обе были прекрасными кулинарками, одна общая особенность — обе были вырваны из того окружения, в котором с детства закладывались основы их характеров.

Первые десять лет прошли для обеих семей без сколько-нибудь примечательных событий. Беременность, пеленки и круп; корь и падения с дерева; гости в дни рождений, куклы, коллекции марок и коклюш. Джордж попался на краже у Роджера японской марки в три иены. Роджер чертыхнулся и в наказание должен был выполоскать рот с мылом. Фелиситэ, мечтавшую стать монахиней, нашли спящей на голом полу по примеру какой-то святой. Констанс поссорилась со своей закадычной подругой Энн и не разговаривала с ней целую неделю. Все как у всех.

В Коултауне по будням обедали в полдень. Ужинали в шесть часов, преимущественно остатками от обеда. Званые обеды и ужины были не в обычае

— за одним исключением: в воскресенье прихожане по очереди приглашали к обеду священника с семьей. Приезжавшие родичи гостями не считались; женщины помогали хозяйке стряпать и мыть посуду. Беата Эшли удивила весь город, когда впервые устроила для гостей поздний ужин при свечах, в котором дети не участвовали. Бывали на таких ужинах всегда Лансинги, иногда доктор Гиллиз с женой, отставной судья, живавший в больших городах, и еще кое-кто. Миссис Лансинг в ответ стала приглашать к себе. Дважды в год в Коултаун наезжали представители центрального управления из Питтсбурга, совершавшие инспекционную поездку по штату. Останавливались они в гостинице «Иллинойс», но их непременно приглашали обедать и в «Сент-Киттс», и в «Вязы». Первый же такой обед произвел ошеломляющее впечатление, не изгладившееся и при повторных визитах. Поражало все — спокойное достоинство Беаты; живость ума Юстэйсии и ее красота, подчеркнутая ярким нарядом и той родинкой — grain de beaute, — что природа с таким художественным чутьем посадила у ее правого глаза; выбор тем застольной беседы, качество и разнообразие блюд. (Расплачиваться потом пришлось женам: «Что, на свете не существует другой еды, кроме ростбифа и тушеной курицы?», «Неужели ты ни о чем больше не способна разговаривать, как только о прислуге?») Джон Эшли чаще молчал во время этих обедов, но именно на нем сосредоточивалось общее внимание. Для него так здраво и непринужденно рассуждали мужчины, так мило улыбались женщины и с такой непривычной скромностью держался Лансинг. Его благодарили за то, что в шахтах повысилась выработка, а следовательно, и прибыль. Но он мягко, почти незаметно переадресовывал все похвалы Лансингу.

Одно примечательное обстоятельство все же возникло в эти десять лет. Юстэйсия Лансинг без памяти влюбилась в Джона Эшли.

Как мы уже знаем, Джон Эшли не делал сбережений. Ему в жены досталась образцовая хозяйка, при доме был небольшой фруктовый сад, огород и курятник. Если и закрадывалась порой ему в голову мысль, что надо бы позаботиться о более основательном образовании для детей, он эту мысль отгонял. Какие-то неопределенные надежды возлагались им на те изобретения, над которыми он трудился в «Убежище». Одно время он увлекся замками. Скупал ржавые сейфы, уцелевшие от пожаров. Разбирал часовые механизмы, ружейные затворы. Лансинг, усердный подражатель, бросил свои лосьоны и кремы и тоже занялся изысканиями в области механики. Эшли всячески старался поддержать в нем этот новый интерес. Его глубоко огорчали лень и распущенность старшего друга, его похождения на Приречной дороге, его невнимание к Юстэйсии. Они стали сообща разрабатывать технические идеи Эшли, причем тот усиленно делал вид, что ему бы не обойтись без столь ценного сотрудника. В сущности же вклад Лансинга сводился к расписыванию будущих успехов совместного предприятия и подсчету несметных доходов, которые оно принесет. Но время шло, а Эшли все медлил с посылкой заявок в Патентное бюро; ему всякий раз казалось, что изобретение можно усовершенствовать еще и еще. Чтобы Лансинг не охладел к делу, он красиво надписывал его имя рядом со своим на всех папках, содержащих технические чертежи. Но возня с проволокой, катушками, пружинами не могла надолго отвлечь Лансинга от той сферы жизни, в которой он себя чувствовал непревзойденным.

Отец Брекенриджа Лансинга третировал жену и детей — сын пробовал следовать его примеру. Нельзя сказать, чтобы такой подход был правилом в нашей стране, но встречался очень часто. В конце прошлого века патриархат изживал себя, его основа уже дала трещину. Когда патриархат, как строй общества и семьи (то же, впрочем, относится и к матриархату), находится в зените, ему не откажешь в известном величии. Он способствует ровному ходу общественной жизни и гармонии в жизни семейной. Каждый хорошо знает свое место. Глава семьи всегда прав. Отцовство придает ему вес, какого не придала бы одна только личная мудрость. Его положение напоминает положение короля, которого тысячелетия непререкаемой и освященной свыше власти еще в колыбели наделяют качествами, необходимыми для правителя. Представление это укоренилось настолько прочно и глубоко, что люди привыкли видеть в пороках, заблуждениях и глупости королей проявление божьей воли; если господу угодно покарать, умудрить и наставить провинившийся народ, он дарует ему короля злого или вовсе уж никчемного. Жены и подданные сами увековечили такой взгляд. Но в переходный период — ведь история есть непрерывное качание маятника от мужского полюса к женскому и обратно, — в переходный период в семье и государстве наступает хаос. Отцы чувствуют, что почва колеблется у них под ногами. Они начинают кричать, спорить, браниться и подвергать всяческим унижениям спутницу своей жизни и залоги супружеской любви. Авраам голоса никогда не повышал. В переходный период женщины защищаются, как могут. Хитрость — щит и меч угнетенных. Без вождя невозможно восстание рабов, но рабство — плохая школа для вождей. Мать Брекенриджа Лансинга была типичной женщиной периода рушащегося патриархата. Ее сыновья не знали иного примера семьи, чем деспот отец и запуганная мать.

Юстэйсия Лансинг выросла в условиях матриархата. Ей трудно было понять неписаные правила, которыми в Коултауне регулировалась семейная жизнь. Спасало ее врожденное чувство юмора. Рушащийся патриархат трагичен и очень смешон.

Больней всего переходный период отзывается на подрастающих сыновьях.

Даже в лучших семьях и в лучшие времена мальчишка всегда неправ. Мальчишки полны неуемной энергии; они любят шум; они одержимы любознательностью и жаждой приключений (а иначе что было бы с человечеством?). Они залезают на кручи и сваливаются в расселины, и сотни взрослых рыщут в поисках детей ночи напролет. У них потребность перебрасываться чем ни попало. Они легко привязываются к животным и не хотят расставаться со своими любимцами. Привычка к чистоте дается им не легче, чем уменье играть на скрипке. Они вечно голодны, но не так просто научить их есть прилично (вилки введены в обиход на сравнительно поздней ступени общественного развития). Их и четверти часа не заставишь усидеть на месте, разве что рассказом о насилиях или внезапных смертях (а иначе что было бы с человечеством?). Их одергивают по двести раз на день. Им претит унизительность их положения — не мужчины, хотя и существа мужского пола. Они стараются торопить время. Они курят и сквернословят. Их фантазию будоражат туманные предостережения против «грязи» и «разврата» — увлекательных областей жизни, куда доступ открыт только взрослым. Они часто смотрятся в зеркало в надежде усмотреть пробивающуюся бородку. Только в обществе сверстников им хорошо и свободно; после игр, напоминающих войну, они возвращаются домой порой с опозданием, все в пыли и в крови, но упоенные (хоть и не всегда) торжеством победы. Мы мало что знаем о детстве Ричарда Львиное Сердце; рассказ про Джорджа Вашингтона и вишневое деревце не все принимают на веру. Наставником Ахиллеса и Ясона был получеловек-полуконь. Росли они под открытым небом; в программу воспитания входило, должно быть, много беготни и свободное от запретов постижение тайн естества.

Брекенридж Лансинг воспитывал своего сына методом, в его время довольно распространенным. Целью метода было «сделать из мальчишки мужчину». Заключался он в том, чтоб и дома и на людях безжалостно высмеивать каждый промах, допущенный ребенком при выполнении этой программы закалки. В пять лет Джорджа бросили в воду и приказали ему плыть. В шесть — отец («лучший отец в мире», впрочем, все отцы — совершенство) затеял с ним игру в мяч на лужайке за домом. Шестилетнему малышу не всегда удается в должной мере координировать меткость глаза и меткость движений, и дело еще осложнялось отчаянным, страстным стремлением мальчика быть на высоте. Кончались эти веселые игры слезами. В семь лет ему подарили пони; он свалился три раза, и отец пони продал. В девять лет он получил в руки винтовку. При каждом очередном испытании насмешки сыпались градом и обо всех неудачах подробно рассказывалось соседям, почтальонам и рассыльным. Попытки Юстэйсии заступиться лишь навлекали подобные же глумления и на нее. Энн подкупала отца тем, что визжала всякий раз: «Девчонка! Девчонка!» Происходили тягостные сцены. Фелиситэ бледнела, но хранила молчание. Когда Джорджа выбрали помощником капитана школьной бейсбольной команды — только помощником, капитаном во всех командах был Роджер Эшли, — отец с ним три дня не разговаривал. На помощь Джорджу пришла природа, но слишком поздно. В шестнадцать лет он догнал отца ростом и превзошел силой. Он подвержен был приступам бешеной ярости. В один прекрасный день он замахнулся на своего мучителя стулом, но, так и не ударив, изломал стул на куски и бросил. После этого случая отец объявил во всеуслышание, что умывает руки. Это мать, сюсюкая над мальчишкой, превратила его в тряпку. Истинным Лансингом он никогда не будет.

Брекенридж Лансинг был прав. Джордж пошел в Симсов, в Дютелье и в Крезо. Он был смуглым, как мать. Товарищи в школе дали было ему прозвище «Нигер», но он быстро выколотил из них охоту этим прозвищем пользоваться. Мисс Добри, учительница, говорила, что лицом он похож на разозленную рысь. Он собрал под свое начало банду сверстников и окрестил ее «могиканами». Своими выходками «могикане» терроризировали город. То поменяют местами указатели на дорогах. То в неурочный час зазвонят в церковные колокола. То даже рискнут в воскресенье забраться на Геркомеров холм, чтобы подсматривать за вечерним молебствием ковенантеров. А уж в канун Всех Святых, когда проказы дозволены, с ними и вовсе сладу не было. Начальник полиции Лейендекер не раз появлялся в «Сент-Киттсе». Среднюю школу Джордж так и не окончил. Пробовали отправлять его и в военные училища, и на подготовительные отделения разных колледжей, но он нигде не задерживался долго.

Энн, любимица отца, ступала по земле с уверенностью, какую дает такое предпочтение. Жизнь почти не ставила на ее пути препятствий, которых напором, криком или грубостью нельзя было бы преодолеть. Уж она-то была чистокровная Лансинг — этакий ангелок с лазоревыми глазами, с пшеничными шелковистыми локонами, с врожденной ясностью представлений. В десять лет она уже была барышней, в тринадцать — солидной матроной. Но дружила она с Констанс Эшли — Констанс, девочкой из семьи, где никто никогда не повышал голоса и никому никогда не пришло бы в голову требовать особого к себе внимания. Дети обладают способностью к компромиссам, которой могли бы позавидовать дипломаты. Констанс четко обозначила границы, дальше коих ее отступать не заставишь, однако дружба частенько оказывалась под угрозой.

Мать Фелиситэ когда-то, на острове Сент-Киттс, знала две короткие радости каждодневно: полчаса ранним утром, перед алтарем, и полчаса поздней ночью, над своим белоснежным приданым. Фелиситэ обе эти радости мечтала слить в одну — посвятить свою жизнь религии. Она училась в школе при монастыре святого Иосифа в Форт-Барри, пока не почувствовала, что нужна дома. Тогда, отказавшись от милой ее сердцу монастырской школы, она возвратилась в Коултаун и продолжала учение в обычной городской. Лицом она походила на мать, но ростом была повыше и темперамента материнского не унаследовала. Училась она превосходно и легко преуспела бы в науке куда посложнее школьной. Как и большинство девушек ее возраста, она вела дневник, но ей не было надобности прятать его за семью замками от посторонних глаз: она писала по-латыни. Отличная рукодельница, она сама себя обшивала, удивляя даже Юстэйсию изысканной тонкостью вкуса. По негласному уговору никто не входил к ней в комнату, хотя дверь всегда была распахнута настежь. Ей хотелось, чтобы эта комната вся была белая, но белая комната в Коултауне означала бы напрасный труд. Пришлось при отделке дома согласиться на голубую, лишь отдельные цветовые пятна, темно-красные и лиловые, нарушали однообразие. В общем, комната вышла простая, но не скучная. Ко всему были приложены искусные руки хозяйки — к занавескам, к покрывалу на кровати, к дорожкам и подголовным салфеточкам. На Фелиситэ произвели огромное впечатление иконы, увиденные у мисс Дубковой, и она пыталась подражать им по-своему. Со стен глядели яркие картинки религиозного содержания, наклеенные на черный бархат и окантованные плетеньем из золотой тесьмы и цветного бисера. Подушечки на ее priedieu[59]скамеечка, на которую молящиеся становятся на колени (франц.) менялись в зависимости от праздников и времен года. Это не была ни молельня, ни келья; это было место, где можно исподволь готовить себя к избранной благой участи. Иногда, если Фелиситэ не было дома, мать среди домашних хлопот останавливалась у распахнутой двери и, прислонясь к косяку, с порога заглядывала в комнату. «Вот они, дети, которых рождаешь на свет!»

Ребенком Фелиситэ, как и Энн, была шумлива и взбалмошна. Сдержанность ей далась ценой внутренней борьбы изо дня в день, из года в год и привела заодно к некоторой отрешенности от «мирского» начала. Чувства ее принимали все более отвлеченный характер. Она любила мать. Горячо любила брата. Но уже к этой любви примешивалась любовь ко всему живому вообще, предписываемая ее верой. Так, она постепенно научилась любить отца, любить младшую сестру. Подруг у нее не было. Относились к ней с уважением, но без симпатии. При очередной бурной сцене в «Сент-Киттсе» она не уходила из комнаты — даже когда Энн, катаясь по коврику у камина, истошно визжала: «Не пойду спать!», «Не надену синее платье!» — даже когда отец бросал оскорбленье за оскорбленьем в лицо жене и сыну. При этом она большей частью молчала, только подходила поближе к матери и брату и, глядя прямо в глаза отцу, слушала его брань. Нет строже судей у человека, чем его дети (и он это знает); самый же их строгий суд — тот, что обходится без слов. Мать чувствовала поддержку в дочери, но была между ними какая-то нерушимая преграда. Они вместе занимались шитьем, вместе читали французских классиков, вместе причащались. Одно и то же вызывало их восхищение, одно и то же заставляло страдать, но никогда они вместе не смеялись. Юстэйсии было свойственно от природы обостренное восприятие комических несуразиц жизни, и все испытания, выпавшие на ее долю, не отняли у нее умения забавляться тем, что смешно. Этого умения была лишена ее старшая дочь. (Вот Джордж, тот ловил на лету редкие теперь всплески остроумия матери, мог даже и ответить ей в лад.) Но так или иначе, годы шли, а Фелиситэ все откладывала Великое решение ради пользы, которую, казалось ей, она приносила своим близким в «Сент-Киттсе». Смерть отца в этом смысле не изменила ничего.

И все же у матери с дочерью общего было больше, чем думали они сами. Обе к чему-то шли, обе чего-то ждали, обе напряженно старались что-то понять. У них на глазах разыгрывалась тяжелая драма, но они твердо верили, что молитвы, любовь и терпение принесут желанную ясность — для всех. Мы в этот мир приходим, чтобы постигать истину. Удивительное сопутствовало им обеим всю жизнь. (Разве не удивительно, что они смогли победить в себе природную склонность к безобразным и бессмысленным вспышкам гнева?) И теперь они твердо верили: свершится чудо.

К счастью для Джорджа, у него нашлось двое друзей: Джон Эшли и Ольга Дубкова. Эшли не только «покрывал» никчемность управляющего шахтами, понемногу взваливая на себя все его обязанности; он старался приохотить его к полезному делу, побуждая участвовать в своих опытах и изобретениях. (На суде все эти благородные поступки были вывернуты наизнанку; его обвинили в стремлении захватить занимаемый Лансингом пост, в том, что он систематически присваивал блестящие идеи Лансинга.) Но куда труднее было повлиять на Лансинговские воспитательные методы, имевшие целью «сделать мужчину» из Джорджа. Эшли делал что мог. Он добился доверия мальчика, и тот поверял ему свои беспрестанно меняющиеся жизненные планы — в двенадцать лет он собирался строить летательные аппараты; в тринадцать — отправиться в Африку спасать от истребления львов; в четырнадцать — стать цирковым акробатом. Когда Джорджу шел пятнадцатый год, произошел случай, значительно укрепивший их дружбу.

Дети в семье Лансингов часто болели и терпели разные злоключения. Всю осень 1900 года Джордж не вылезал из простуд и ангин. Решено было удалить ему миндалины. Лансинг велел жене ехать с мальчиком к доктору Хантеру в Форт-Барри и снять номер в гостинице «Фермерской», чтобы провести там две ночи — перед операцией и после нее. Обе девочки поехали тоже, только Фелиситэ ночевать уходила в монастырскую школу.

Джон Эшли не часто выезжал из Коултауна, но по случайному совпадению в эту самую пятницу дела привели его в Форт-Барри. Покончить с ними до вечера не удалось, нужно было остаться еще на день. Он отправился на вокзал к вечернему поезду и через проводника Джерри Билэма передал коултаунскому начальнику станции просьбу дать знать миссис Эшли, что он вернется лишь завтра. Свободных номеров в «Фермерской» не было, но всемогущий мистер Корриган распорядился устроить его на ночь в буфетной. За весь день Эшли ни разу не встретил ни миссис Лансинг, ни ее сына; только входя в гостиницу, он натолкнулся на Энн, которая пространно и несколько важничая объяснила ему, каким образом она очутилась в Форт-Барри. Эшли не захватил с собой достаточно денег, чтобы поужинать в ресторане; пришлось ограничиться порцией супа в соседней закусочной. В десять часов все в гостинице уже мирно спали, кроме Юстэйсии и Джорджа. Мальчик метался, что-то бормотал. Мать встала, зажгла газовый рожок и подошла к сыну.

— Джордж! Джордж, дорогой мой! Не надо волноваться. Каждый месяц сотням людей вырезают миндалины. Через несколько дней ты об этом и думать забудешь. А зато прекратятся твои постоянные ангины.

— Уже скоро утро, мама? Который час?

«Это непривычная обстановка подействовала на его нервы», — уверяла она себя. За всю жизнь Джордж не больше семи-восьми раз ночевал не дома — изредка у Роджера в «Вязах» да еще когда отец брал его с собой на охоту. Ей и самой не много ночей пришлось провести вне дома с той поры, как семья поселилась в «Сент-Киттсе». Она старалась подбодрить сына: три дня после операции доктор велел ему есть одно мороженое; ничто больше не будет мешать его занятиям спортом.

Была у них одна тайна. Мать любила рассказывать сыну про прекраснейший в мире остров, про синее небо и синее море, про то, как она торговала в лавке, когда была чуть постарше, чем он сейчас, про свою большую красивую веселую мать с веером в руках на веранде дома, про отца в его щегольском белом мундире, про молодых людей острова, распевавших под окнами серенады. Ни с кем больше она обо всем этом не говорила. И у них считалось решенным: когда-нибудь она повезет Джорджа на свой остров; верней даже, он ее туда повезет. Джордж был набожен. Ему хотелось побывать в ее церкви, помолиться на том самом месте, где столько раз молилась она. Упоминала она порой и о том, как на Сент-Киттсе появился отец Джорджа, но мальчик в таких случаях упорно хранил молчание. Сам он об отце не заговаривал никогда.

Под конец она тихо спела ему песню на своем patois[60]диалекте (франц.), и Джордж уснул. Она пересела в глубокое плетеное кресло у окна, выходившего на городскую площадь. Кругом было темно.

«Как в моей жизни», — подумала она, но тотчас же спохватилась. «Нет! Нет! Моя жизнь трудна, но не темна. Что-то уже готовится. Что-то вот-вот случится. Пусть я совершила ошибку, но меня ждет искупление». Как смеет она сожалеть о том, что ее жизнь не сложилась иначе ведь в иной жизни не нашлось бы места ее детям — их попросту не было бы! «Наша жизнь — это мы сами. Все связано одно с другим. Самый ничтожный поступок нельзя даже в мыслях повернуть по-другому». Она блуждала вслепую среди понятий необходимости и свободы воли. Да, все окружено тайной, но как нестерпимо было бы жить, если бы этой тайны не было. Она соскользнула на колени и, уронив руки на сиденье кресла, зарылась в них лицом.

Взошла луна.

Около полуночи Джордж громко вскрикнул и вскочил, расшвыряв простыни, точно рыба выпрыгнула из воды.

— Нет! Нет!

— Ш-ш, Джордж. Мама тут, с тобой.

— Где я?

— Мы в Форт-Барри. Ничего не случилось, милый.

Джордж разрыдался. Он мотал головой из стороны в сторону, бился о спинку кровати. Проснулась Энн и завела свое: «Плакса! Девчонка!» Он отмахнулся от стакана воды, поданного матерью. Сшиб ее руку со своего лба. Полчаса прошло, а он все плакал, словно томимый неизбывным отчаянием. Мать в полной растерянности металась по комнате. Послать за отцом Диллоном? Вдруг она услышала шум в коридоре — какие-то подгулявшие постояльцы возвращались к себе под конвоем самого мистера Корригана.

— Потише, господа, потише. В доме уже многие спят. Джо! Джо!.. Билл!!. Ты же не в свою дверь ломишься. Тебе вот сюда, сюда… Не шаркай ногами, Джо, — вот, правильно!

Юстэйсия Лансинг оделась и подняла Энн. Велела ей надеть платье и спуститься вниз.

— Скажешь мистеру Корригану, что у твоего брата нервный припадок. Пускай он разбудит мистера Эшли и попросит его прийти сюда попробовать успокоить Джорджа.

Энн, гордая своей миссией, выполнила ее пунктуально. Через несколько минут Эшли вошел в комнату.

— Джон, его мучают кошмары. Я с ним не могу сладить. Ему завтра предстоит операция — доктор Хантер должен удалить ему миндалины… Энн, уймись и ступай спать!

Энн, забравшись с ногами на материну постель, квохтала: «Девчонка! Девчонка!»

Эшли подошел и сел с нею рядом. Спросил негромко, доверительным тоном:

— Зачем ты так, Энн?

— А мальчики не плачут.

— Слыхал. Так принято считать в Коултауне.

— Все так думают.

— Коултаун — совсем крохотное местечко, Энн. Миллионам американцев оно неизвестно даже по названию. Есть много такого, о чем в Коултауне и понятия не имеют. Мне бы не хотелось думать, что вы с Констанс — просто маленькие коултаунские кумушки, ограниченные и невежественные. Маленькие провинциалочки, которые смотрят на все не своими глазами, а глазами Коултауна.

— Что вы хотите сказать, мистер Эшли?

— Разве ты не знаешь, что даже самым сильным, храбрым мужчинам случается иногда плакать?

— Нет… Папа никогда не плачет. Папа говорит, что…

— Авраам Линкольн плакал. Царь Давид плакал. Это-то ты должна знать. Мы тут совсем недавно читали вслух книгу, где рассказано, как плакал Ахилл — уж мужественнее Ахилла не было никого на свете. «И крупные слезы падали ему на руки», — говорилось в книге. Твой брат вырастет мужественным и сильным, а все-таки ему иной раз случится заплакать.

Энн притихла. Джордж лежал, затаив дыхание. Эшли пересел в кресло около его постели и незаметно сделал Юстэйсии знак отойти подальше. Склонившись над мальчиком, он заговорил вполголоса.

— Я знаю, каково это, когда снятся страшные сны, Джордж. У меня у самого это бывало. Тебе неприятна мысль о завтрашней операции?

— Нет. Операции я не боюсь. Тут… тут другое.

— Снов обычно не принимают всерьез, а между тем они могут быть очень страшны. И очень похожи на явь. Мне такие сна снились после того, как я пропорол себе щеку. Видишь шрам, вот здесь, у подбородка? Я копнил сено, и вилы ударили меня по лицу. Мне тогда было столько лет, сколько теперь тебе… А ты помнишь, что тебе снилось?

— Нет… Не все.

— Нас никто не слышит.

— Он за мной гнался.

— Кто?

— Какой-то… великан. В руке у него был нож, каким срезают высокую траву.

— Серп или коса?

— Скорей, серп — круглый.

— А ты знаешь, кто был этот великан?

— Нет, просто великан. И он смеялся, будто все это в шутку, только…

— Но тебе удалось убежать.

— Я теперь боюсь снова заснуть. Я повернулся и сделал ему что-то такое. И он… лопнул. Мистер Эшли, это было так страшно. У меня под ногами сделалось скользко и мокро, словно я его ранил или… или, может, убил. А я хотел только оттолкнуть его.

Джордж замолчал и отвернулся к стене. Он весь дрожал.

— Понимаю, все понимаю. Да, это очень страшный сон. Не мудрено, что он так потряс тебя. Но знаешь, в нем есть и что-то хорошее. Человек должен уметь защищаться, когда на него нападают. Этот сон означает, что ты растешь, Джордж!

— А он не приснится мне опять, если я засну?

— Подойди к окну и выгляни. Взошла луна, и на площади сейчас светло. Посмотри на Памятник павшим. Видишь фигуру солдата, как он стоит, высоко держа голову? Людям пришлось сражаться. Они вовсе не хотели сражаться, не хотели убивать, а пришлось. Знаешь ты кого-нибудь, кто участвовал в Гражданской войне?

— Да, я нескольких знаю, мистер Эшли. Мистер Киллигру с железнодорожной станции участвовал, и дедушка Дэна Мэя, и мистер Коркоран, кажется, тоже.

— Да, он был полковым барабанщиком. Подумай, Джордж, что пришлось испытать этим людям, а теперь вот все спокойно и тихо кругом… Ты набери побольше воздуху в легкие. Воздух тут куда лучше, чем в Коултауне, можешь мне поверить… А знаешь, тебе еще и потому снятся страшные сны, что у тебя горло все забито. Завтра доктор Хантер прочистит его, и все будет хорошо… Джордж, почему ты никогда летом не работаешь на ферме, как Роджер? Ты сильный паренек, но ничто так не развивает силу, как физическая работа. Это, конечно, нелегко — целыми днями мотыжить землю или копнить сено, доить коров или таскать свиньям корм… Ну, а теперь ложись.

— Папа не позволяет. Он говорит, у нас денег много, и работать мне незачем.

— Это он в шутку. Деньги тут совершенно ни при чем. Мы ведь с твоим отцом близкие друзья, я с ним поговорю, объясню, как это полезно. А у мистера Белла в летнее время каждая пара рук на счету. Ты не лодырь, Джордж, я тебя знаю. Такому работнику любой фермер рад будет.

— Спасибо вам, мистер Эшли.

— Скажи, Джордж, что вокруг чего обращается, Солнце вокруг Земли или Земля вокруг Солнца?

— Земля вокруг Солнца, мистер Эшли.

— А еще что, кроме Земли?

— Луна и… и планеты, наверно.

— А Солнце что в это время делает?

— Несется в пространстве быстро-быстро.

— И мы вместе с ним?

— Да.

— Будто мы на борту корабля, плывущего по небу. — Пауза. — Знаешь, я часто перед тем, как заснуть, ясно ощущаю это. И вот мы несемся с такой невероятной скоростью, а между тем ты видел, как спокойно и тихо сейчас на площади внизу. Удивительное явление, правда?

— Да, сэр.

— Удивительное явление.

Эшли постоял немного, глядя в раскрытое окно, потом возвратился на прежнее место у постели мальчика.

— А кем ты хочешь стать, когда вырастешь, Джордж? — Ответа не было. — Все еще собираешься ехать в Африку спасать львов от истребления?

— Нет, я…

— Что, есть новый план?

— Я… Пожалуйста, наклонитесь ко мне поближе, мистер Эшли, я не хочу, чтоб кто-нибудь слышал, кроме вас… Вы когда-нибудь были в театре, мистер Эшли?

— Как же, был. Я видел «Гамлета» с Эдвином Бутом в главной роли.

— Правда?.. А мы с мамой и Фелиситэ прочли всего «Гамлета» вслух.

— Вот как!

— Брат Эдвина Бута убил президента Линкольна, верно?

— У них это, видно, было семейное, Джордж. Нервы не в порядке.

— Когда я учился в одной военной школе, нас водили на «Хижину дяди Тома»… Я хочу стать актером, мистер Эшли.

Затеяв с подростком серьезный разговор о жизни, мы ступаем на зыбкую почву, бредем узкими тропинками грез, по обе стороны обрывающимися в пропасть. Эшли не дано было знать, кто тот, с кем он разговаривает сейчас, что его ожидает впереди.

— Если есть у тебя талант и воля, Джордж, сможешь стать кем захочешь. В другой раз я расскажу тебе об Эдвине Буте поподробней. Но если ты о такой карьере мечтаешь — тем более тебе нужно поскорей избавиться от миндалин. Никаких великанов в гостинице «Фермерской» нет, Джордж. Спокойной ночи. И скажи матери, что ты теперь будешь спать, пусть она отдохнет тоже.

Юстэйсия проводила Эшли до двери. С трудом овладела своим дыханием, чтобы выговорить слово-два благодарности. Потом села у окна и просидела около часу молча, почти не шевелясь, точно слушая ритм движения того корабля, что несет в пространстве ее и ее близких. Голову она подпирала рукой, на губах была чуть заметная, неосознанная улыбка. За этот час она избавилась от остатков горького чувства, томившего ее много лет, — выбросила их за борт. Она перестала завидовать браку Беаты Эшли.

Лет двадцать тому назад, в свой медовый месяц в заснеженном, обледенелом Нью-Йорке, Юстэйсия увидела однажды в магазинной витрине копию «Благовеста» Милле. И ей показалось, что ничего лучше этой картины не может создать человеческий гений, что мир и покой навсегда поселятся в доме того, кому она будет принадлежать. А в соседней витрине красовалась алебастровая модель Тадж-Махала. Она никогда даже этого слова не слышала, но на плакатике рядом можно было прочесть всю историю сооружения знаменитого мавзолея — памятника супружеской любви. Благодаря хитроумному осветительному устройству он представал перед зрителем то будто на заре, то в лучах яркого полуденного солнца, то при лунном свете. «Как хорошо иметь много денег, чтоб можно было приобретать подобные сокровища», — подумала она тогда. Лишь много позже к ней пришло понимание, что прекрасное существует не для того, чтобы обладать им, но чтобы смотреть на него и радоваться красоте. В «Сент-Киттсе» она научилась справляться с внезапными приступами гнева. И вот теперь, в Форт-Барри, исцелилась от тягостного завистливого чувства.

Вторым другом Джорджа стала Ольга Сергеевна Дубкова. Она часто бывала в «Сент-Киттсе», когда он подрастал; потом в один прекрасный день высказала в лицо Брекенриджу Лансингу все, что думала по поводу его обращения с сыном, и ушла, гневно хлопнув дверью. Но до того она много часов провела с Юстэйсией и Фелиситэ у манекена и в увлекательных разговорах о клиньях, кокетках, оборках и рюшах. В иные вечера, если точно известно было, что хозяин дома вернется поздно, удавалось уговорить ее остаться к ужину. Поначалу младшие дети насупливались, когда приходила «тетя портниха», но прошло несколько времени, и они уже скучали без нее. Очень уж интересные вещи она рассказывала о своем детстве в далекой России. Воспитанием юных графинь, Ирины и Ольги, занимались гувернантки — француженки, англичанки и немки. Родители заходили в детскую под вечер, перед тем как переодеваться к обеду. Правда, два раза в месяц девочки получали приглашение по всей форме отобедать с отцом и матерью внизу. Известно было, что на балах, раутах и когда просто кто-нибудь гостил в доме разговор велся исключительно по-французски. Но с дочерьми во время семейных обедов родители говорили по-русски. И беседа никогда не касалась гувернанток, соседей, мелочей повседневной жизни. Мать говорила о дальних странах, о знаменитых художниках и музыкантах. Отец рассказывал детям о чудесах природы — кометах, вулканах, о великих открытиях, совершенных великими людьми: о паровой машине Джеймса Уатта, об оспенных прививках доктора Дженнера, о первых полетах на воздушном шаре. Больше всего говорилось о России, ее истории, ее величии, ее священном предназначении и ее будущем, которое удивит весь мир. Но никогда речь не заходила о возможных изменениях существующего в России порядка. Об этом отец впервые заговорил, когда семья уже была за границей.

Вот эти все разговоры и пересказывала мисс Дубкова, ужиная в «Сент-Киттсе», — про дальние страны, про великих художников, про лампочку Эдисона и первую говорящую машину, про то, что было найдено при раскопках в Помпеях. И еще мисс Дубкова умела тонко и ненавязчиво выражать свое восхищение хозяйкой дома. Как гордился Джордж, слыша лестные слова, адресованные его матери. Глаз не отрывал от ее лица, ища подтверждения, что и она слышала их, что она поняла. Иногда Ольга Сергеевна заговаривала даже о Лансинге — как он, мол, популярен в городе и какое положение занимает. А со временем дошла наконец очередь и до России, ее истории, ее величин, ее священном предназначении и ее будущем, которое удивит мир. Она рассказывала о великом русском царе, построившем свою столицу на болотах, и о другом царе, который дал свободу рабам; о гении Пушкина, о безграничных просторах и красоте своей родины.

Джордж спросил:

— Мисс Дубкова, а на каком языке говорят в России?

— На русском.

— Пожалуйста… пожалуйста, скажите мне что-нибудь по-русски.

Мисс Дубкова помолчала, внимательно вглядываясь в него, потом заговорила на чуждом его уху языке. Он слушал как зачарованный.

— Что это вы сказали, мисс Дубкова?

— Я сказала: «Джордж, сын Брекенриджа» — так у нас обращаются друг к другу взрослые люди. «Ты юн, но на душе у тебя нерадостно, потому что ты не нашел еще того дела, которое должно стать делом всей твоей жизни. Но ты найдешь его и будешь служить ему преданно, честно и бесстрашно. Бог перед каждым из людей поставил одну главную задачу. Мне кажется, та, которую предстоит решать тебе, потребует много мужества, много стойкости; путь твой будет нелегок, но ты победишь».

Она замолчала, молчали и все остальные. Джордж словно окаменел. Энн смотрела на брата круглыми глазами, словно никогда раньше его не видела. Наконец она первая нарушила тишину:

— А почему все это вы знаете, мисс Дубкова?

— Потому что Джордж мне напоминает моего отца.

Так началась эта странная дружба между головорезом-подростком, которому еще не минуло шестнадцати, и пятидесятилетней старой девой, русской эмигранткой. Началась и быстро стала крепнуть — и в беседах за ужином, и в других, что велись после ужина в гостиной. Правда, были в ней свои подъемы и спады, потому что подросткам, как молодым зверькам, свойственно вдруг охладевать к тому, что, казалось, захватило их целиком. Кроме того, возникали естественные перерывы — когда Джордж уезжал в очередную школу. Кто знает, не нарочно ли он добивался исключения, чтобы вернуться к застольным рассказам мисс Дубковой.

— Мой отец бежал из России под самым носом разыскивавшей его полиции. Он сбрил бороду и усы, сбрил даже брови. Переоделся в женское платье и вместе с нами примкнул к толпе женщин, шедших на богомолье. Мы пели псалмы и просили подаяния на дорогах. Мы были увешаны образками. Я показывала Фелиситэ некоторые из тех образков.

— Да, я видела…

— Мать в пути заболела. Мы купили двухколесную тележку и катили ее перед собой. У нас были вшиты в одежду деньги, но, чтобы не возбуждать подозрений, мы, как все, просили подаяния и на ночлег останавливались в монастырях.

— А за что вашего отца разыскивала полиция? — спросила Энн.

— У нас в доме был установлен подпольный типографский станок. Отец печатал на нем листовки.

— Что такое «листовки»?

— Да замолчи ты! — прикрикнул Джордж.

— Он считал, что единственная возможность спасти Россию — это свергнуть царскую власть. И надеялся так подготовить народ, чтобы переворот мог совершиться бескровно. Во всех русских городах, больших и маленьких, действовали его единомышленники. Но под конец он понял, что одними листовками дела не сделаешь. Люди читали их, а предпринимать ничего не предпринимали. Я часто слышала от отца фразу: «Русский человек любит разговорами отделываться от решений». И тогда он задумал другое.

Слушатели, затаив дыхание, ждали. А мисс Дубкова вдруг размахнулась и словно с силой швырнула что-то через всю комнату.

— Что это вы сделали, мисс Дубкова? — спросила Энн.

— Замолчи! — крикнул Джордж.

Юстэйсия решительно начала:

— Неужели нет лучших способов добиться разумной формы правления, чем это?

— Чем что, мама?

— Ш-ш, девочка.

— Энн, слушай, я тебе расскажу сказку. Ты когда-нибудь видела собаку в наморднике?

— А что такое «намордник»?

— Кожаный ремешок, которым собаке стягивают челюсти. Или плетеная корзиночка, которую ей надевают на морду.

— Это чтоб она не кусалась, да? А ест она как же, мисс Дубкова?

— Ты, конечно, знаешь, что лев — царь зверей, Энн. В джунглях власть его безгранична. Что ему вздумается, то он и делает. Так вот, жил-был когда-то в Африке великий царь Лев, и вздумалось ему надеть на всех других львов намордники — и на тигров тоже, и на пантер. На всех, в общем, кроме его супруги, и деток, и двадцати близких родственников. Теперь пасть у бедных зверей только чуть-чуть приоткрывалась. Если их мучил голод, приходилось довольствоваться самой мелкой лесной тварью — другой было не заглотать. Зато великий царь, его супруга и детки и двадцать близких родственников могли есть любую дичь — и антилоп, и газелей, и все что угодно. И наедались они до отвала. Но вот некоторые львы помоложе исхитрились растягивать немного свои намордники. Тогда царь нашел на них другую управу. Он стал связывать им передние лапы, чтобы они не могли бегать. Каждый вечер в царском дворце пир горой, а другие львы ковыляют вокруг вприпрыжку, да еще с этой пакостью на мордах. У царя каждый вечер веселье, а у других, как вы думаете?

— Нет! — закричали дети.

— А радовались ли другие рождению нового львенка, как вы думаете?

— Нет! Нет!

— Дети! Дети! Не надо так горячиться.

— И вот однажды другие львы собрались в отдаленном уголке джунглей на совет — как им быть, как облегчить свою жалкую участь. И согласились на том, что есть один только выход.

— Знаю какой! — отозвался Джордж, стукнув по подлокотникам кресла. В лице у него не было ни кровинки. Но мисс Дубкова продолжала, как будто и не слыхала его слов.

— Самое скверное тут — запомни, Энн! — самое скверное, это что лев — благороднейший из зверей. Русский народ — величайший народ, когда-либо живший на земле. Нет народа, более горячо любящего свою родину. Нет парода более самоотверженного, когда приходится встать на ее защиту — Наполеон убедился в этом ценой потери своей могущественной армии. Нет народа более трудолюбивого и более выносливого. Государства Европы с каждым днем все больше приходят в упадок. Я это наблюдала своими глазами. Их губит жажда богатства и наслаждений. Они позабыли бога. Мы, русские, храним бога в сердцах своих, подобно тому как прячут фонарь под полой, выходя из дому в бурную ночь. — Она перевела дух и продолжала, слегка понизив голос: — Русский народ — народ-богоносец. Россия — тот ковчег, где спасется человечество в час всемирного потопа. Вас, американцев, и народом не назовешь. Каждый прежде всего думает о себе и уже потом только — о родине… Да, так вот, невозможно было терпеть, чтобы один лев с горсточкой своих родичей, самых никчемных из всего львиного рода, обрек всех прочих львов на собачье полуголодное существование. И отец мой понял: есть один только выход.

— Убить его! Убить! — закричал Джордж, подскочил к стене и забарабанил по ней кулаками.

— Джордж! — воскликнула Юстэйсия.

— Убить! Убить! — кричал Джордж, бросившись на колени и молотя кулаками об пол.

— Джордж! — снова сказала мать. — Возьми себя в руки, пожалуйста. И доешь свой ужин.

Джордж встал, швырнул в окно несколько бомб и опрометью бросился вон из комнаты. Фелиситэ выскользнула вслед за ним.

— Мои дети очень легко возбудимы, Ольга. Креольская кровь сказывается.

— Юстэйсия подошла к двери, выглянула наружу, затем вернулась на свое место; лицо ее хранило тревожное выражение. — У моей матери был поистине бешеный нрав. А уж ее отец! Когда он, бывало, вспылит, никто с ним не мог управиться.

— Maman, с чего это Джордж так разбушевался?

— Ш-ш, девочка. Всякому трудно оставаться спокойным, слушая рассказ о несправедливости.

Фелиситэ нашла брата на крокетной площадке. Он лежал ничком, судорожно и шумно дыша. Долго они шептались о чем-то. Наконец оба вернулись в дом. Джордж на пороге столовой остановился.

— Мисс Дубкова, научите меня, пожалуйста, говорить по-русски.

Мисс Дубкова оглянулась на Юстэйсию, но та лишь переводила глаза с одного на другого, не находя что ответить.

— С ума ты сошел, Джордж, — сказала Энн. — Ты же ничему вообще выучиться не можешь. В нашей школе ты был самым худшим учеником, а потом тебя еще из трех школ исключили.

— Я всему могу выучиться, если только захочу.

— Но зачем тебе русский язык, Джордж? — спросила мать. — Ведь тебе, кроме мисс Дубковой, и говорить на нем не с кем.

— Тут не с кем, а когда я уеду в Россию, он мне понадобится.

— Ты пока доедай свой ужин, а потом мы это обдумаем.

— А я уже сам все обдумал.

Брекенриджу Лансингу решено было не говорить об этой затее. Уроки проходили в бельевой «Иллинойса» или в «Убежище». Юстэйсия настояла на том, чтобы платить за них, и мисс Дубкова в конце концов согласилась, наполовину уменьшив предложенную ей сумму. У мисс Дубковой не было опыта в преподавании языков, но чутье ей подсказывало, что успехи ученика незаурядны. Форму уроков Джордж изобрел сам: вот он будто приехал в Санкт-Петербург, входит в гостиницу, снимает номер. Заказывает обед в ресторане, потом этот обед подает, изображая уже официанта. В Москве покупает себе меховую шапку, собаку, лошадь. Идет в театр. Снова идет в театр, на этот раз с артистического подъезда. Задает кучу вопросов исполнителям главных ролей. Идет в церковь — он даже выучил несколько молитв на церковнославянском. Посещает трактиры и вступает в беседу с молодыми людьми своих лет (двадцать три — двадцать четыре года). Обсуждает с ними, какая форма правления лучше, какая хуже. Советует не забывать, что Россия — великая страна, самая великая в мире. Учительница не могла надивиться его успехам от урока к уроку. («А я когда гуляю, Ольга Сергеевна, воображаю, что я в России, и сам с собой разговариваю по-русски».) Мисс Дубкова подарила ему словарь, купленный тридцать пять лет назад ее отцом в Константинополе. Одолжила свое Евангелие, и он читал его, сверяя текст с французским Евангелием, взятым у матери. «Знаешь, мама, по-русски это совсем иначе звучит. Как-то больше по-мужски звучит, что ли». И вот однажды он обратился к своей учительнице с просьбой: повторить те слова, с которых все началось.

— Какие слова, Джордж, сын Брекенриджа?

— Первые русские слова, которые я услышал.

Она повторила, насколько могла припомнить, негромко и членораздельно. Он все понял без перевода. Для пламенной воли нет невозможного. Понемногу он нащупывал свой путь. В его голосе появились басовые нотки. Он теперь много помогал в доме. Чистил водосточные желоба, протягивал по двору бельевые веревки, выкуривал ос из гнезд, вытирал посуду. Не только минута в минуту являлся к столу, но в тех довольно частых случаях, когда отца не было дома, как бы брал на себя обязанность его заменить. Хвалил поданную еду. Вносил оживление в разговор. Пользуясь унаследованным от матери имитаторским даром, разыгрывал в лицах пространные сцены из жизни тех заведений, откуда был изгнан. Особенно удавался ему доктор Коппинг, протестантский священник, возглавлявший «Пайнз-Пойнтский учебно-развлекательный лагерь для мальчиков». Доктор Коппинг, «сам такой же мальчик в душе», любил завершать день короткой беседой у лагерного костра на тему о добродетелях истинного мужчины. Часто Энн, не дождавшись конца обеда, бросалась к брату: «Джордж! Джордж! Покажи хозяйку в Сент-Реджисе! Покажи еще раз доктора Коппинга!» Злая меткость этих карикатур смущала Юстэйсию. И не без оснований. При ней и при Фелиситэ Джордж никогда не «показывал» своего отца. Но если ни той, ни другой в комнате не было, Энн могла вволю натешиться сменой убийственных по портретному сходству картинок: отец на охоте стреляет перепелок и зайцев; отец возвращается после тяжелого трудового дня в шахтоуправлении; отец решает «махнуть рукой» на Джорджа; отец заискивает перед младшей дочерью — «папочкиным ангелочком». Немного понадобилось времени, чтобы брат сделался кумиром Энн; еще меньше — чтоб отец стал смешон в ее глазах. От Джорджа Энн готова была терпеть даже назидания. Знал же он откуда-то, что юная русская княжна не визжит и не топает ногами, когда ей напоминают, что пора спать. Она делает матери реверанс и говорит: «Спасибо, chere maman, за вашу доброту». И старшим сестрам тоже делает реверанс. А если она весь день себя хорошо вела, кто-нибудь из молодых князей, ее братьев, относит ее на руках наверх и, когда она ляжет, читает у ее постельки молитву по-церковнославянски. Если и в самом деле была у Джорджа мечта стать актером, он не дожидался, когда озарят его огни рампы; он со вкусом играл роль отца благородного семейства в «Сент-Киттсе».

Все Лансинги были страстными любителями поговорить; Фелиситэ вставляла свое слово реже других, но это слово всегда было продумано. В доме часто читали вслух, и любая сцена из Мольера или Шекспира становилась предметом длительных обсуждений. Каждый вечер Юстэйсия тщетно пыталась отослать детей спать хотя бы в половине одиннадцатого. Больше всех от этих затягивавшихся бесед выигрывала Энн. Она сильно изменилась за последнее время, взрослея не по дням, а по часам. В своем классе она училась лучше всех. Уроки готовила за каких-нибудь четверть часа, чтобы не пропустить вечерней беседы. Случалось, Брекенридж Лансинг возвращался домой неожиданно рано, часов в десять. На миг с порога он ощущал жар и увлеченность этого разговора в семейном кругу — разговора, который тотчас же умолкал при его появлении. Как-то раз он бесшумно отворил парадную дверь и, остановись в холле, прислушался.

— Maman, мисс Дубкова сказала, что русские писатели — величайшие писатели в мире. И самый из них великий был негр. А папа говорит, негры даже не люди и нет никакого толка учить их читать и писать. («Cheri, каждый человек вправе иметь свое мнение».) Если только оно не дурацкое, как большинство мнений папы. («Джордж, я не разрешаю тебе так говорить об отце. Твой отец…») Его мнения! Пусть говорит что хочет обо мне , но когда он утверждает, что у тебя… («Джордж! Переменим тему!») Когда он утверждает, что у тебя в голове не больше, чем бог вложил в голову суслика… («Это же шутка».) Очень плохая шутка! А помнишь, как он разбил ту раковину с каминной полки, которую прислала тебе твоя мать? («Джордж, ну стоит ли говорить о раковине?») Он ее растоптал каблуком! А это была память оттуда, где ты родилась! («Чем мы старше, тем меньше мы дорожим вещами, Джордж».) Но своей гордостью я дорожу, maman, и твоей гордостью тоже.

Больше Лансинг подслушивать не рисковал.

Юстэйсия делала что могла, для того чтобы эти семейные вечера были интереснее, — вырезала статьи из газет и журналов, выписывала из Чикаго книги и репродукции; в основе ее стараний между прочим лежало и то, что ей хотелось почаще удерживать сына дома. В стенах «Сент-Киттса» Джордж был теперь совсем другим; за этими стенами он оставался прежним — вождем «могикан», грозой всего города. Никакие материнские уговоры и мольбы не действовали. Он выслушивал их, мрачно сдвинув брови, скрестив руки на груди, глядя в одну точку за ее спиной.

— Maman, мне нужно же поразвлечься иногда. Ты не сердись, но мне это, право, нужно.

Юстэйсия понимала прекрасно, что за всеми его бесчинствами и озорными выходками кроется одно — желание разозлить отца. Отцовское гневное презрение его тешило. Он, казалось, со своей стороны ждал чего-то — быть может, что отец изобьет его, выгонит навсегда из дому? Под градом насмешек и обличений он стоял молча, не шелохнувшись, смиренно потупив глаза.

— Ты хоть понимаешь, что из-за тебя нам с матерью стыдно людям в глаза смотреть?

— Да, сэр.

— Понимаешь, что ни у одного порядочного человека в городе не повернется язык сказать о тебе доброе слово?

— Да, сэр.

— Так зачем же ты все это делаешь?

— Сам не знаю, сэр.

— «Сам не знаю, сэр!» Ну ладно же, в сентябре поедешь в новую школу, где, судя по всему, таким, как ты, спуску не дают.

«Могиканам» скоро наскучили детские забавы вроде перевешивания дорожных знаков и перевода стрелок на городских часах. Они не покушались на здоровье и имущество граждан, но они бросали вызов приличиям и благоразумию. Своими сложными, тщательно подготовленными проделками они выставляли на посмешище банки, собрания евангелистов, общепризнанные устои общества. А одно из любимых развлечений «могикан» заставляло порой наведываться в усадьбу начальника городской полиции. Для Юстэйсии это был источник постоянного страха. Мальчишки любили «кататься под брюхом» товарных вагонов. В те годы сотни и тысячи хобо, железнодорожных бродяг, колесили по всей Америке на товарных поездах. Когда такой поезд, обычно неестественно длинный, вползал на территорию железнодорожной станции, безбилетные пассажиры сыпались с него, точно спелые ягоды со смородинового куста. Некоторым удавалось забраться в пустой вагон, другие ехали, распластавшись на крыше или скорчившись на буферах — это на их жаргоне называлось «сидеть на насесте»; ехать же, уцепившись снизу за ходовую часть или привязав себя к ней ремнями, называлось «кататься под брюхом». Это было увлекательно и опасно. Джордж и его приятели часто ухитрялись за одну ночь проехаться таким способом в Форт-Барри или Сомервилл и обратно.

— Джордж! Обещай мне никогда больше не ездить на товарных поездах.

— Maman, вы же знаете — я дал зарок никогда ничего не обещать.

— Ради меня! Слышишь, Джордж, ради меня!

— Maman, можно я вас буду учить русскому языку — всего один час в неделю.

— О, cheri, мне никогда не выучиться по-русски. Да и зачем мне русский язык?

— А вот когда я уеду в Россию и устроюсь там, вы с девочками тоже ко мне туда переедете.

— Джордж, Джордж! А кто же будет заботиться и твоем отце?

Она упрашивала его хоть в одной школе пробыть подольше — ну хоть полгода!

— Я хочу, чтоб ты был образованным человеком, Джордж.

— Я и так образованней всех ребят в этих школах. Я знаю алгебру, химию, историю. Просто мне противно сдавать экзамены. И противно спать, в комнате, где спят еще трое, или десятеро, или сотни людей. От них вонь. И они не умнее грудных младенцев… Вы — мое образование, maman.

— Перестань говорить глупости.

— Отец окончил колледж, а образования у него как у кузнечика.

— Джордж! Я тебе запрещаю так говорить. Слышишь, запрещаю.

Была у Юстэйсии еще одна, более серьезная забота: не страдает ли Джордж припадками? Не душевнобольной ли он? Что такое «припадки», она сама хорошенько не знала, а о признаках, по которым распознается душевная болезнь, и вовсе не имела представления. В начале нашего века о подобных недугах и связанных с ними опасениях решались говорить разве что с домашним врачом, да и то вполголоса. Но доктор Гридли, домашний врач Лансингов, был крайне туг на ухо. Даже пользуйся он у Юстэйсии большим уважением, она не могла бы заставить себя кричать на весь дом о странностях поведения Джорджа. Прежде их врачом был доктор Гиллиз, но несколько лет назад Брекенридж Лансинг с ним рассорился. Доктор Гиллиз решительно возразил против какого-то его медицинского суждения. А Лансинг возражений не терпел. Он целый год в молодости проучился на подготовительном отделении медицинского колледжа. Его отец был лучшим фармацевтом штата Айова, и он, Брекенридж, два с лишним года помогал ему в его аптеке. Да у него в мизинце больше медицинских познаний, чем этот старый коновал приобрел за всю свою долголетнюю медицинскую практику. Он перестал здороваться с доктором Гиллизом на улице. Юстэйсии было объявлено, что отныне семью будет лечить доктор Джебез Гридли, врач шахтной амбулатории. Доктор Гридли был дряхлый старичок, кому место давно было на «Убогом Джоне» среди других таких же. Мало того, что он был глух как пень, у него еще с каждым днем слабело зрение. Чтобы получить от него хоть какой-нибудь полезный совет, нужно было достаточно наглядно описать ему спою рану, ожог, нарыв или сыпь. Юстэйсия обратилась к споим домашним лечебникам — «Руководству но оказанию первой помощи», «До прихода врача» — и установила, что классических симптомов эпилепсии у ее сына не наблюдается. Впрочем, она отлично знала, что при его актерских способностях трудно было бы отличить у него необузданные взлеты фантазии от признаков умопомешательства. Он мог вдруг заколотить кулаками по полу и завыть, как голодный волк; мог подолгу слепо кружить по комнате или же метаться с этажа на этаж, выкрикивая: «Махаон!», «Бегония!» В поисках сильных ощущений он вылезал лунной ночью в слуховое окошко и, балансируя, ходил по самому гребню кровли; или в четвертом часу утра взбирался на высоченный орех и, раскачавшись, перепрыгивал на соседние деревья, пониже. Держась за веревку, переходил он пруд Старой каменоломни под музыку трескающегося льда. Никто в Коултауне, даже его верные приспешники «могикане», не сомневался, что у него «мозги набекрень». Юстэйсия, высоко ценя доктора Гиллиза (для жены которого не составляло секрета, что в лице ее мужа миссис Лансинг имеет рабски преданного поклонника), продолжала потихоньку от главы дома вызывать его при любой тревоге — малокровие у Фелиситэ, воспаление среднего уха у Энн. Расплачивалась она за визиты из своих личных денег. Вот и на этот раз она поспешила к доктору Гиллизу. Доктор согласился серьезно поговорить с Джорджем. Джордж дал блестящее представление, в котором продемонстрировал все — ум, находчивость, уравновешенность и превосходные манеры. Но доктора Гиллиза нелегко было провести.

— Миссис Лансинг, нужно, чтобы мальчик уехал из Коултауна, иначе быть беде.

— Но как это сделать, доктор Гиллиз?

— Дайте ему сорок долларов и отправьте его в Сан-Франциско, пусть сам зарабатывает себе на жизнь. Он отлично справится, уверяю нас. Он не болен, миссис Лансинг, но он тут сидит в клетке. Это очень опасно, сажать к клетку полное жизни человеческое существо. Нет, нет, за эту консультацию я денег не возьму, миссис Лансинг. Она была очень поучительной для меня самого. — И доктор Гиллиз засмеялся негромким раскатистым смехом.

Юстэйсия и подумать боялась о том, чтобы исполнить полученный совет, но кошелек с сорока долларами держала наготове.

Чем скверней было на душе у Брекенриджа Лансинга, тем громче похвалялся он своими удачами. Счастливей его нет человека в Соединенных Штатах! Понадобилось двадцать лет напряженной работы и умелого ведения дел, но зато — черт побери! — шахты теперь выдают на-гора такое количество угля, о каком прежде и помышлять нельзя было. А что может быть лучше хорошей дружной американской семьи? Возвращаешься после трудового дня к семейному очагу — это ли не счастье? Люди, слушая, отводили глаза.

Ему было не только скверно, ему было тревожно. Он по-прежнему проводил много времени в своих клубах и ложах, но его — первого человека в городе!

— давно уже перестали выбирать там на руководящие посты. Все мужчины в Коултауне делились на две категории — те, кто даже в жару не расставался с высоким крахмальным воротничком, и те, кто таких воротничков вообще не носил. Первые не посещали злачных мест на Приречной дороге. Их не называли просто по имени в стенах «Коновязи». Они не являлись домой на рассвете из заведения Джемми, где игра в карты чередовалась со стравливанием в кровавых схватках петухов, собак, кошек, лис, змей или перепившихся батраков. Если почтенный отец семейства вдруг ощущал потребность поразвлечься и поразмяться немного, он устраивал себе деловую поездку в Сент-Луис, Спрингфилд или Чикаго. Лансинг долго не понимал предостерегающих намеков, которые ему делали руководители клубов. История не знала случаев, когда такая привилегированная организация исключила бы кого-то из своих членов, однако любое долготерпение может однажды иссякнуть.

Лансинг пекся об укреплении основы основ общества — благочестивой американской семьи. Центром этой семьи, по его понятиям, был муж и отец, которого все прочие должны любить, почитать, слушаться и бояться. Но выходило что-то не так, а почему? Пусть его можно кой в чем упрекнуть, но какой же мужчина без греха? И отец его не был безгрешен. Работник он превосходный, усердный, добросовестный. Правда, нет у него призвания разрабатывать в подробностях спои планы. Его дело — дать общую идею, наметить контуры; а разработку подробностей можно поручить лишенным воображения трутням. Но так или иначе Лансингу было не по себе, на душе у него становилось все более тревожно и смутно.

На суде Брекенридж Лансинг выглядел истинным образцом всех человеческих добродетелей. Мы охотно замалчиваем недостатки ближних, если это не грозит нашему благосостоянию и не обесценивает собственных наших достоинств. Эшли же оказался тем пришельцем извне — быть может, из будущей эры, — что везде и всегда обречен га участь изгоя.

В мире Лансингов, айовских и коултаунских, принято считать болезнь чем-то зазорным для мужчины. Болеют юнцы до пятнадцати лет и старики после семидесяти, и то если они не сумели приобрести достаточную закалку. Отсюда тонкая ирония реплик, которыми каждодневно обмениваются при встрече: «Привет, Джо, как здоровье?» — «Да как видишь, Билл, скриплю понемногу». Поэтому, когда в феврале 1902 Брекенридж Лансинг пожаловался жене, что чувствует себя неважно, что «пища в него не идет» и внутри «то жжет, то подпирает», Юстэйсия сразу поняла — дело серьезно. Поначалу он решительно отказывался показаться доктору Гиллизу и требовал доктора Гридли. Но Юстэйсия нашла убедительный довод: ведь, чтоб объяснить доктору Гридли характер своего недомогания, ему придется кричать так, что полгорода услышит. Это подействовало, и разрешение позвать «старого коновала» было получено. Юстэйсия дожидалась у подножия лестницы, когда доктор Гиллиз выйдет после осмотра больного.

— Он ничего не пожелал мне рассказать, миссис Лансинг. Вы думаете, ему действительно плохо?

— Уверена в этом.

— Он не дал мне даже ощупать его как следует. Ворчал, что я лезу не туда, куда надо. Указывал, в каком месте мне щупать. Я сказал ему, что его болезнь может оказаться серьезной. Посоветовал съездить к доктору Хантеру в Форт-Барри или даже к какому-нибудь чикагскому специалисту. А он заявил, что шагу не ступит из дому. Где можно присесть, миссис Лансинг? Я хочу дать вам кое-какие предписания.

Сев за стол, он несколько минут раздумывал с пером в руках. Потом, повернувшись к Юстэйсии, твердо взглянул ей в глаза.

— Я вам составлю список вопросов, касающихся хода болезни. По этому списку вы мне каждый день будете писать отчет о его состоянии и присылать с кем-нибудь из детей… Поймите, миссис Лансинг, весь город знает, что ваш муж уже шесть лет не здоровается со мной при встрече. В этих условиях я едва ли могу его лечить, уж не говорю — оперировать, если понадобится операция. Мой совет — попросите доктора Хантера приехать сюда осмотреть его. И чем скорей, тем лучше. Как он с доктором Хантером?

Юстэйсия молча шевельнула бровями.

— Вас ждут серьезные испытания, миссис Лансинг. Буду пока помогать вам, чем смогу.

Лансинг пожелал, чтобы постель ему была постлана внизу, в примыкавшей к столовой «оранжерее». Слово «боли» вслух в доме не произносилось; говорили только об удобстве и покое главы семьи. Питался он кашами и бульонами, впрочем, время от времени устраивал скандал, требуя бифштекса. Если его «покой» нарушался уж очень чувствительно, ему давали несколько капель опиевой настойки. Иногда на три, на четыре дня ему становилось лучше. При первом признаке улучшения он одевался и шел гулять по Главной улице. Джон Эшли приходил к нему каждый день и приносил толстую пачку документов на подпись; таким образом его плодотворная деятельность по управлению шахтами протекала как обычно.

Весь город следил за болезнью Лансинга с живым интересом. Впоследствии, во время процесса, и судья, и присяжные хранили невысказанную уверенность, что, прежде чем всадить Лансингу пулю в затылок, Эшли с помощью Юстэйсии Лансинг долгие месяцы пытался извести его ядом.

Ночь за ночью, ночь за ночью Юстэйсия проводила в кресле у постели больного или прикорнув на диванчике рядом. Керосиновую лампу под зеленым, мягко просвечивающим абажуром не гасила по его настоянию до зари. Спать ему не хотелось; он отсыпался днем. Но тишина действовала на него угнетающе, ее нужно было заполнять разговором, словами. Как будто слова, слова и еще слова могли изменить прошлое, послужить заклинанием будущего, создать новый, достойный образ Брекенриджа Лансинга в настоящем. Первое время Юстэйсия предлагала то сыграть с ним в шахматы или шашки, то почитать вслух из «Бен-Гура», но он слишком был поглощен мыслями о себе, чтобы отвлекаться на что-то другое. За стеклянной дверью, выходившей в сад, ухали вестницы весны — совы; в тихую ночь доносилось с пруда кваканье молодых лягушат. Юстэйсия шила под зеленоватым светом лампы или, лежа на диванчике, смотрела в потолок. А иной раз незаметно перебирала четки под длинной шалью, спускавшейся с плеч.

Даже у здорового человека, если его внезапно разбудить ночью, сердце колотится, словно вот-вот разорвется, и легкие дышат с натугой локомотива, тянущего непомерный груз по пустынным берегам Тихого океана к неведомой станции назначения. А Брекенридж Лансинг, больной, истомленный страхом, цеплялся за разговор, чтобы заглушить словами это бесконечное «жжет и подпирает» внутри. Но вот наконец редел ночной сумрак. Не много есть людских горестей, которые, хотя бы по видимости, не облегчает наступление утра.

Ночь за ночью длился этот бесконечный разговор. Временами у Брекенриджа в тоне появлялись плаксивые, жалобные нотки, но Юстэйсия была настороже. Она умела подстегнуть в нем слабеющую самоуверенность, чередуя утешения с суровыми окриками. Выслушать справедливый упрек порой даже приятно — разумеется, не слишком часто и в разумных пределах. Лансинг охотно признавал за собой кое-какие недостатки — не слишком, впрочем, существенные.


Три часа утра (пасха, 30 марта 1902 года).

— Стэйси!

— Да, дорогой?

— Неужели нельзя хоть на время отложить это дурацкое шитье?

— Милый, ты ведь знаешь, шитье никогда не поглощает всего внимания женщины. Мы шьем и в то же время все видим и слышим вокруг. Ты что хотел сказать?

Пауза.

— Стэйси, мне случалось тебе говорить такое, чего я на самом деле вовсе не думал. Честное слово, не думал.

Пауза.

— Да ответь же ты что-нибудь. Не сиди точно кукла.

— Видишь ли, Брекенридж, ты иногда и вправду бываешь очень глуп.

— То есть как это — глуп?

— Я не стану приводить тебе много примеров. Вот один только маленький пример. Помнишь, ты мне сказал позапрошлой ночью: «Стэйси, ты но можешь понять, что я чувствую. Ты никогда не страдала от боли». Помнишь?

— Ну, помню. Только что же тут глупого?

— Ты забыл, Брекенридж, что у меня трижды умирали дети. И всякий раз я испытывала то, что в медицине называется шоком — глубоким шоком, — в течение двадцати, а то и сорока часов.

Пауза.

— Понимаю, Стэйси… Да, я виноват перед тобой. Прости меня.

— Я тебя прощаю.

— Это ты только говоришь «прощаю». А ты в самом деле прости.

— Прощаю, Брекенридж, в самом деле прощаю.

— Стэйси, почему ты никогда не зовешь меня «Брек»?

— Ты ведь знаешь, я не люблю уменьшительных.

— Но я болен. Сделай мне приятное. Зови меня Бреком. Вот выздоровлю, тогда будешь опять звать как хочешь.

Юстэйсия вела крупную игру. В меру своих способностей, в меру своих ограниченных возможностей (faute de mieux[61]за неимением лучшего (франц.), как сама она с невеселой усмешкой себе говорила) она готовила мужа к смерти. А для этого нужно было пробудить к жизни его душу, научить ее постигать себя, раскаиваться и надеяться. Для решения этой задачи приходилось преодолевать неимоверные трудности. Даже тень назидательности в словах жены приводила Лансинга в кощунственное неистовство. Он когда-то, хоть и недолго, готовился стать священнослужителем; назидательность он умел учуять издалека и владел мощным арсеналом эпитетов для ее осмеяния. На беду, у супружеских споров зачастую оказывался непредусмотренный слушатель. Уже несколько лет Джордж почти не пользовался обычным путем, чтобы входить в дом или выходить из него. Дверям он предпочитал окно своей комнаты в верхнем этаже, куда попадал с ветвей ближнего дерева, с крыши черного хода, пройдя по карнизу или вскарабкавшись по скобам, кое-где торчавшим в стене. За последнее время у него появилось обыкновение крадучись бродить вокруг дома. От слуха матери не могли укрыться его шаги по раскисшей от поздней весенней ростепели земле. Было однажды сказано, что Джордж «лицом похож на разозленную рысь»; под стать была и его походка, мягкая и бесшумная. Юстэйсия обостренным кошачьим слухом улавливала близость сына, притаившегося за полураскрытым окном. Лансинг то и дело сердито повышал голос; часто швырял со зла что подвернется под руку. Джордж был тут, готовый защитить мать, если потребуется.

Трудна была задача Юстэйсии, не только трудна, но, быть может, невыполнима.


Три часа утра (вторник, 8 апреля).

Лансинг, задремавший было, вдруг встрепенулся.

— Стэйси!

— Да, дорогой?

— Что ты там делаешь?

— Молюсь за тебя, Брек.

Пауза.

— О чем же ты молишься — о моем выздоровлении?

— Да. Или, как сказано в вашей Библии — мне это слово нравится больше,

— о твоем исцелении.

Пауза.

— Понятно: ты думаешь, что я умру.

— Ты прекрасно знаешь, что об этом мне знать не дано. А вот что я действительно думаю, Брек, так это что ты серьезно болен. И мне кажется, надо тебе лечь в больницу, где за тобой будет лучший уход.

— Не хочу ни в какую больницу, не хочу. Никто за мной не сумеет ухаживать лучше, чем ты. Я там с ума сойду, в больнице.

— Но я буду там вместе с тобой.

— Тебе не позволят сидеть у моей постели. Посадят какую-нибудь старую клушу в полосатом платье.

— Жаль, что я сама не клуша в полосатом платье. Меня все время мучает мысль, что я слишком мало знаю.

— Стэйси, я ведь люблю тебя. Вбей себе это в свою глупую голову: я люблю тебя. Не желаю, чтобы меня заперли в дурацкую больницу, куда тебя больше чем на полчаса в день не пустят. Стэйси, выслушай меня — можешь ты хоть раз выслушать меня до конца? Лучше мне умереть, чувствуя, что ты рядом, чем жить годы и годы без тебя.

Юстэйсия ногтями впилась в подлокотники кресла. Мы в этот мир приходим, чтобы постигать истину.


Детям Лансинг запрещал входить к нему в комнату. Даже поглядеть на него с порога им не разрешалось. Он прихворнул немного; вот скоро поправится, тогда сам позовет их. Запретил он также Юстэйсии сообщать о его болезни отцу, сестре, брату Фишеру. Матери уже не было в живых. Эшли он велел передать, что являться в «Сент-Киттс» ежедневно нет надобности, достаточно и через день. Как-то под вечер Юстэйсию вызвали на парадное крыльцо. Беата принесла в закрытой посуде свою знаменитую куриную лапшу по-немецки. Лансинг рассвирепел. Такие гостинцы приносят только в дом, где лежит тяжелобольной.

День за днем, ночь за ночью Юстэйсия почти безотлучно находилась при муже. Она сделала наблюдение: сны ее пациента днем отличались от тех, что он видел в короткие часы забытья среди ночи. Днем ему снилась охота. Он стрелял крупную дичь. А иногда ему снилось, что он офицер, успешно командующий полком в испанской войне. Он стрелял испанцев. Убийство президента Мак-Кинли в минувшем году тоже часто вторгалось в его сны — он видел себя то убийцей, то жертвой. Ночью же он блуждал, не находя выхода, по каким-то незнакомым лестницам вверх и вниз, по бесконечным коридорам шахт. И во сне громко звал свою мать.

Никто в «Сент-Киттсе» не проводил ночи спокойно. Джордж бродил вокруг дома. Дочерей Юстэйсия заставала уснувшими в креслах и на диванах, то в гостиной, то в швейной. С раннего утра на кухне уже варилось какао.


Два часа утра (среда, 16 апреля).

— Девочки, несите свои чашки в гостиную. Я хочу обсудить с вами кое-что. Вот только Джорджа нигде не могу найти. Куда-то он запропастился.

Фелиситэ и Энн уселись у ее ног на ковре. Джордж вдруг появился в-дверях и, прислонясь к косяку, слушал тоже.

— Mes tres chers[62]мои дорогие (франц.), может быть, пройдет еще некоторое время, пока папино здоровье восстановится окончательно. Мы по-прежнему будем делать все ради его удобства и покоя, но нам нужно подумать и о себе. Знаете то пустующее помещение на Главной улице, где мистер Хикс держал раньше скобяную торговлю? Я решила взять это помещение в аренду. Мы откроем там магазин и будем в нем торговать по очереди.

— Maman!

— Витрину мы поручим Фелиситэ, у нее безукоризненный вкус. Товары в витрине будут часто меняться. Помните, я рассказывала вам, как одна управлялась в отцовской лавке, когда мне не было и семнадцати лет? Энн кое-что унаследовала от меня. У нее есть и нюх, и деловая сметка. Она у нас будет главная продавщица и кассир.

— Maman! Ange![63]Ангел! (франц.)

— Найдется и Джорджу дело. Об этом скажу чуть попозже… Чем сейчас занята городская молодежь в вечерние часы после ужина? Слоняются взад-вперед по Главной улице просто так, чтобы убить время. В витринах темно, не заглянешь — да и заглядывать нечего: каждый наизусть знает, что там можно увидеть. Но витрина Фелиситэ будет ярко освещена до девяти часов вечера. Одну неделю в ней будут выставлены товары для женщин и девочек. Так и вижу творение Фелиситэ: фон из черного бархата, может быть уложенного в виде волн. А на нем — записные книжки и тетрадки для дневника в сафьяновых красных переплетах с замочками, и шелк, и шерсть. И вещицы для свадебных подарков и подарков ко дню рождения — хорошенькие футляры для карт, ножницы, сотни всяких мелочей. И книги вроде тех, что я выписывала из Чикаго, — «Все, что нужно знать о своей кошке», и «Путешествие Дэйзи в Париж», и «Золотая сокровищница поэзии».

— Maman!

— Так что люди привыкнут считать, что наш магазин только для женщин. Но тут их ждет ошеломляющий сюрприз. На следующей неделе в витрине оказываются товары для мальчиков и мужчин. Вот здесь нам и пригодится Джордж. Удочки, блесны; геологический молоток и топографические карты округов Гримбл и Кангахила. Джордж нам одолжит свою коллекцию минералов, а Фелиситэ сумеет расположить ее так, что люди часами будут простаивать у витрины. И опять книги — на этот раз «Змеи центральных штатов», «Индейские племена долины Миссисипи», «Грибы съедобные и ядовитые», «С Клайвом по Индии», книга о том, как воспитывать собак, и другие в том же роде. А у Роджера Эшли мы попросим на время его коллекцию индейских наконечников для стрел. Не кажется ли вам, что такие витрины будут не только возбуждать любопытство, но и желание кое-что купить?

Энн обхватила материнские колени.

— Ах, maman, скоро ли мы начнем?

— Заведем и библиотечку, чтоб давать книги на прочтение, и отдельный прилавок, где будут продаваться рисовальные принадлежности — альбомы, карандаши, краски — и руководства для начинающих художников. А когда магазин начнет давать прибыль, мы, пожалуй, откроем еще один и посадим туда — не догадываетесь кого? — мисс Дубкову! В подмогу себе она может взять Лили или Софи Эшли. Вот и еще одна витрина станет светиться вечерами. Но и это не все…

— Maman, у меня дух замирает.

— Здесь, в Коултауне, привыкли смотреть на танцы как на нечто дурное и грешное. Глупости! Коултаунцы на тридцать лет отстали от времени. Я арендую зал в Клубе Чудаков, и два раза в месяц там у нас будет танцкласс.

— Maman, но никто не пойдет!

— Вести уроки станет миссис Эшли. Мы поднимем все шторы на окнах, так что с улицы все будет видно, что происходит внутри. Четверо Эшли и трое Лансингов — это уже кое-что для начала. Я попрошу миссис Бергстром и миссис Кокс присутствовать на уроках, за это их дети будут обучаться бесплатно. А со временем станем устраивать и лекции для молодежи. Мисс Дубкова расскажет о России и о своих путешествиях по свету. Я могу преподать шесть основных правил французской кухни. Лили Эшли попросим спеть. А там, может быть, дойдет дело и до любительского спектакля — что-нибудь из Шекспира, например. Джордж исполнит монологи из «Гамлета» и «Венецианского купца». Лили тоже прекрасно читает. Объявим войну коултаунской скуке, чопорности и узости взглядов.

Из-за холла со стороны столовой донесся приглушенный расстоянием голос Лансинга:

— Стэйси! Стэйси!

— Сейчас иду, дорогой.

— Что ты там делаешь? Бу-бу-бу, шу-шу-шу — сколько можно?

— Иду, милый. Одну минутку. А вы, дети, ступайте наверх — и спать! Завтра мне расскажете, что вы думаете о моих планах.

Девочки, изнемогшие от работы растревоженного воображения, едва добрались до постели. А Джордж между тем все стоял на пороге, не сводя с матери напряженного, горящего взгляда.

— Что с тобой, Джордж?.. Что ты на меня так смотришь? Говори.

— Он тебя ударил.

— Господь с тобой, Джордж! Ударил? Папа меня ударил? Да ничего подобного не было.

— Он тебя ударил!

— Когда же это случилось, по-твоему?

— Вчера вечером. Вот в это время.

— Вчера вечером?.. Вечно ты что-нибудь придумаешь, Джордж. Вчера вечером папе было нехорошо. Он немножко разволновался из-за этого и, размахивая руками, столкнул со столика графин с водой.

— Стэйси! Стэйси!

— Иду, Брек!.. Mon cher petit[64]дорогой мой мальчик (франц.), не надо ничего преувеличивать, да еще сейчас, когда всем нам особенно важно сохранить терпение и ясную голову. И еще одно я тебе должна сказать, Джордж. — Она подошла ближе и взяла его за руку. — Никогда не подслушивай чужие разговоры. Это непорядочно, и взрослые люди так не поступают. Хочу надеяться, что впредь это не повторится.

Джордж вырвал у нее свою руку и через черный ход опрометью бросился вон из дому. Но после этого случая у Юстэйсии никогда не бывало уверенности, что ее разговоры с больным мужем не подслушиваются. Ведь «могикане» похвалялись своим уменьем бесшумно пробираться даже в чаще темного леса, даже по сухой опавшей листве.

— Стэйси! Что ты там делаешь?

— Немного пожурила детей, Брек. Никто в доме теперь не спит в положенное время. Очень тебя прошу, постарайся не повышать голос, когда ты со мной разговариваешь. И не ронять на пол тяжелые предметы.

— Я слышал голос Джорджа тоже.

— Да, ему мне пришлось отдельно сделать внушение.

— Но не целый же час все это отняло. Бу-бу-бу… Знаю я, о чем вы там судачили.


Ночь за ночью — разве уж очень разбушуется непогода — она, улучив минуту, поплотнее закутывалась в свою шаль, выскальзывала через стеклянную дверь бывшей оранжереи и дорожкой, усыпанной гравием, шла к воротам, постоять немного у выхода на Главную, улицу.

Он с каждым днем становился все придирчивей и сварливее. Потребность в ее неусыпном внимании выливалась в потребность ее изводить.

— Уметь жить — значит уметь лягаться, когда нужно. Зарубите себе это на носу, мисс Симс. А когда у человека есть дети… Никто, надеюсь, не скажет, что это я распустил наших детей. Филли надута спесью, словно царица Савская. Джордж рано или поздно угодит в тюрьму и не выйдет оттуда до конца своих дней. Энн прежде относилась к отцу с должным уважением, но за последнее время с ней что-то произошло… А все ты и твои католические бредни! Набиваешь им головы дурацкими суевериями, которых набралась от своих черномазых земляков.

— Продолжай, Брек. Я радуюсь, когда слышу от тебя подобные речи. Верить ты сам не веришь тому, что говоришь, но это дает выход яду, накопившемуся где-то глубоко у тебя внутри. У нас есть поговорка: «Дьявол сильней всего брызжет слюной перед тем, как сгинуть». Ты выздоравливаешь, Брек.

— И еще Джон Эшли! Господи! Да он же слепой кутенок против меня. Тряпка, ничтожество жалкое, вот что он такое. А его изобретения! Консервный нож изобрести и то у него смекалки не хватит… Куда ты, куда?

Он боялся оставаться один; боялся тишины.

— Хочу пройтись по саду.

Когда она возвратилась:

— Что ты делала?

— Да ничего, Брек. Смотрела на звезды. Думала.

Пауза.

— Что ж, тебе целый час на это понадобился?

Пауза.

— А о чем это ты думаешь, когда думаешь?

— Все годы, что я прожила здесь, в этой стране, меня не покидает тоска по морю. Это как больной зуб, который всегда поет потихоньку. Море похоже на звезды. А звезды похожи на море. Мои мысли очень заурядны, Брек. Я думаю то же, что думают миллионы людей, когда смотрят на звезды или на море.

Он бы дорого дал, чтоб проникнуть в эти заурядные мысли. Дрожь пробрала его. Не желал он, чтоб она думала о каких-то там звездах, она должна думать только о нем. И, как часто бывало, он разозлился. Стал в гневе размахивать руками и, как часто бывало, сбросил многое, что стояло на столике у изголовья. Колокольчик упал на пол, громко задребезжал. Юстэйсия подошла к окну и выглянула.


В швейной комнате стоял большой стол. Иногда Фелиситэ с Джорджем играли тут в карты, но Джордж не мог заставить себя сосредоточиться на игре; ему безразлично было, выиграет он или проиграет. Дверь по его настоянию всегда оставалась открытой. С первого этажа, оттуда, где некогда резвились дети (где вы ныне, счастливые Дибвойзы?), а теперь лежал больной Лансинг, доносился неумолкающий гул разговора. Порой этот мерный гул прерывался злым выкриком или стуком падающих предметов, и Фелиситэ спешила положить на плечо брату предостерегающую руку. (С ним бывают «припадки». Он, может быть, болен душевно.) Но он выбегал вон, из окна по стене спускался на землю и долго рыскал вокруг дома.

Нередко они часами сидели в швейной, не говоря ни слова.

— Если он ударит maman, я убью его.

— Джорди! Никогда отец не поднимет на maman руку. Он хворает. Его, верно, мучают боли. Он легко раздражается. Но он понимает отлично, как она необходима ему. Никогда, никогда он ее не ударит.

— Ты не знаешь.

— Знаю. Даже… даже если бы у него помутился вдруг рассудок, maman бы сумела понять. И она бы простила его. Ты все любишь преувеличивать, Джорди.

Полчаса в молчании.

— Знай я наверняка, что maman ничего не грозит, я б отсюда уехал.

— Мне будет тоскливо без тебя, но, может, и в самом деле тебе хорошо бы уехать — ненадолго.

— У меня нет денег.

— Я скопила шестнадцать долларов. Могу дать их тебе хоть сейчас.

— Нет, твоих мне не надо… Я сегодня пытался продать мистеру Кэллихэну свое ружье. Но он больше двенадцати долларов не дает.

— Maman даст тебе деньги. Хочешь, я ее попрошу?

Мы уже видели, как Джон Эшли, скитаясь по Южному полушарию, утешал себя мыслью, что он «крепит стены своего дома». Мы видели, как старались подпереть эти стены и кровлю Юстэйсия и Софи. Фелиситэ год за годом откладывала свой уход в монастырь, чувствуя, что «Сент-Киттсу» нужна ее помощь. Джордж, быть может, и в самом деле был чуть-чуть не в себе. Так или иначе, в мозгу его шла тяжелая, мучительная работа. Фелиситэ знала три способа хоть на короткий срок отвлечь брата от мрачных мыслей. Прибегала она к ним не часто, понимая, что от повторения действенность их притупится. Можно было навести разговор на Россию; можно было пуститься в обсуждение тех прекрасных, овеянных славой путей, которые жизнь открывала перед ними обоими; наконец, можно было уговорить Джорджа прочесть вслух стихи или монолог из какой-нибудь любимой им пьесы. Одному лишь человеку Джордж поверил свою честолюбивую мечту — стать актером. И ни одному не признался в том, что мечтает стать актером в России; слишком дерзкой была эта мечта, слишком сокровенной, заветной, слишком переплетались в ней риск, надежда, неверие в удачу. Сестру он не стал разуверять в том, что по-прежнему намерен бороться против истребления африканских львов, пантер и тигров, а также хочет выступить с ними в цирке, демонстрируя публике их красоту и силу. Фелиситэ никогда не была в театре, даже «Хижину дяди Тома» не видела. Но все та же мисс Дубкова, давшая Лили Эшли первые наставления насчет того, как держать себя на концертной эстраде, учила Фелиситэ и Джорджа выразительно декламировать басни Лафонтена. От нее узнали они, как трудна эта задача — раскрыть голосом все содержание одной стихотворной строки. В Париже, где бежавшая из России семья задержалась на пути в Новый Свет, мисс Дубковой привелось услышать одну из величайших diseuses[65]исполнительниц (франц.) того времени, заглянуть на миг в тайну простоты

— путеводной звезды и тернистой основы подлинного искусства. Раз-другой в неделю, во время ночных бдений в швейной комнате, Фелиситэ удавалось склонить брата что-нибудь «представить». Вдвоем они разыгрывали сцены из «Гофолии» и «Британика» (роль Нерона особенно удавалась Джорджу), из «Гамлета» и «Венецианского купца». Хорош был Джордж и в комедии, изображая мольеровского Скупого с его шкатулкой или Фальстафа, разглагольствующего о своей рыцарской чести. Случалось, забывшись, он начинал декламировать в полный голос. От этого просыпалась Энн — более благодарной и восторженной публики трудно было желать. («А теперь ту, русскую, Джордж, ну пожалуйста!») Впрочем, у нее скоро начинали слипаться глаза. Появлялась на пороге мать и внимательно слушала до конца монолог или сцену.

— Милые вы мои! Спать-то ведь тоже надо. Давайте уговоримся так: каждый из вас читает мне что-нибудь очень хорошее и после этого все отправляются в постель.

Это была ошибка. У Юстэйсии, не плакавшей никогда, даже в час тяжких испытаний, при встрече с прекрасным глаза, как она сама говорила, оказывались «на мокром месте».

Причину ее слез сын истолковал по-своему.


Ночь за ночью.

На последней неделе апреля в состоянии больного наступила перемена. Ему явно становилось лучше. Уже не было надобности прибегать часто к опиевой настойке. Однако расставаться с постелью Лансинг не торопился. Ночные разговоры перешли у него в привычку, в жестокую, но любимую игру Он изощрялся, он хитрил, меняя тона и оттенки.

Сентиментальный: Он ее любит. А она любит ли его? По-настоящему любит? В какую пору их жизни она его больше всего любила? А в какую — меньше всего? Впервые увидев ее почти девочкой на острове Сент-Киттс, он сразу понял: о лучшей жене человеку и мечтать нечего. Да, сразу понял. Видно, не так уж он глуп.

Наступательный: Была ли у нее другая любовь после отъезда с родного острова? Не то что предосудительная связь, нет — просто любовь? Только пусть отвечает честно. И она готова поклясться, что нет? Ее голос звучит неуверенно. Дело ясное, кто-то у нее был. Она от него что-то скрывает. Уж не тот ли молодчик в Питтсбурге, как бишь его? Леонард — а фамилия позабылась. Все ворковал про то, как она мила и изящна. Такой долговязый, а усы точно ветки плакучей ивы. Он, да?

Коварный (убаюкивающие отступления, чтоб внезапным наскоком застать ее врасплох): Как она управлялась с торговлей в Бастерре! Кто бы мог ожидать! Другой такой умницы не сыскать было на всех островах Карибского моря. Сущий, маленький Шейлок в юбке!.. Офицеры с иностранных судов ей, должно быть, не давали проходу. Против военного мундира ни одной девушке не устоять… Не удивительно, если… В укромных уголках недостатка там не было… Да он просто слеп, как летучая мышь. Дело ясное, она его всю жизнь водит за нос. Эти поездки в церковь в Форт-Барри. Кому, интересно, она там назначала свидания?

— Ну вот что, Брекенридж, больше я этого терпеть не хочу. Я устала. За пять недель у меня в общей сложности не было и двенадцати часов отдыха. Завтра попрошу доктора Гиллиза, чтобы он прислал миссис Хаузермен ухаживать за тобой. Ты нарочно стараешься меня мучить, но от этого только хуже тебе самому. Меня ты не замучаешь, Брекенридж. А себе причинишь непоправимый вред.

— Так скажи мне по-честному, и больше мы к этому возвращаться не будем.

— Если ты мне не веришь, так и разговаривать не к чему. Если двадцать четыре года супружеской жизни не научили тебя хотя бы уважению к своей жене, мне тут около тебя нечего делать.

— Куда ты, куда?

— Я пойду прилягу в гостиной, Брекенридж. Если тебе что-нибудь понадобится, позвони в колокольчик. Но не вздумай звать меня для того, чтобы снова начинать эти вздорные разговоры. В четыре я принесу тебе кашу.

Но именно в силу этих двадцати четырех лет супружеской жизни нельзя было допускать проявлений независимости с ее стороны. Уйти из комнаты — это все, чем она могла отплатить ему, единственная доступная ей форма наказания; но она не вправе наказывать его. Колокольчик звонил бешено, не смолкая. И она сдалась. Она вернулась в свое кресло под зеленым просвечивающим абажуром. Самым тягостным для нее в этот период было отсутствие всяких знаков духовного общения — но, быть может, и самым интересным тоже. Она нимало не сомневалась, что за грубостью его поведения кроется внутренняя борьба духа. Жестокость и лицемерие интересны сами по себе. Она угадывала — знала даже, что его злые нападки — лишь маска, скрывающая его чувство вины перед ней за столь частое небрежение, за все мелкие и безрадостные супружеские измены. Он намеренно изводил ее, надеясь вызвать на упреки и обличения; но это было бы слишком просто. Пусть предстанет перед судом собственной совести. «Дьявол сильней всего брызжет слюной перед тем, как сгинуть». Когда потребность оправдаться перед собой так настойчива, не означает ли это неизбежность раскаяния?

Доктор Хантер предписал Лансингу есть через каждые четыре часа.

Ровно в четыре она принесла ему кашу. До начала того периода, о котором говорилось выше, эта тарелка каши словно бы на какое-то время сближала их. Это тоже была своего рода игра. Юстэйсия, как могла, сдабривала унылую еду, посыпала щепоткой корицы или тертой лимонной цедры. Клала две-три изюминки внутрь. Добавляла несколько капель хересу. Но теперь с этой игрой было покончено.

— А может, ты вовсе не ради церковной службы ездишь в Форт-Барри? А может, весь город давно уже судачит о тебе — о тебе и докторе Хантере.

Сидя в кресле, она то и дело оглядывалась на стеклянную дверь, ведущую в сад. Потом вдруг вскочила и стремительным шагом вышла в холл. На ступеньках лестницы сидела Фелиситэ.

— Ступай спать, Фелиситэ. И никогда не слушай того, что твой отец говорит под влиянием боли.

— Я ничего не слушаю, maman. Я тут нарочно села, чтобы помешать слушать Джорджу. А то он иногда часами просиживает на этой лестнице.

Юстэйсия не сдержала судорожного смеха. Взгляд ее рассеянно блуждал по потолку.

— Va te coucher, cherie[66]иди спать, дорогая (франц.).

Возвратясь в комнату мужа, она легла на диванчик и рукой прикрыла глаза. Лансинг продолжал монотонно бубнить свое. Она время от времени вставляла короткие реплики, необходимые для поддержания разговора: «Может быть», «Нет!», «Давай переменим тему».

Да. Был другой, которого она полюбила. Но совесть ее оставалась чиста. Она сумела преодолеть свою тоску и свои страдания. Эта любовь была ее венцом, ее наградой. Мысль о ней всегда заставляла ее улыбаться. И часто служила поддержкой, вот как сейчас. Было время, она мучительно допытывалась у себя самой, у ночного неба — безответна ее любовь или, может быть, нет? Теперь это уже не имело значения. Сотни раз она встречалась с ним взглядами. Любовь окружает нас, сказываясь по-разному; она знала — и он ее любит.


Полночь (с субботы 3 мая на воскресенье 4 мая).

— Вот каша.

— Не хочу каши.

— Когда проголодаешься, я ее разогрею.

Пауза. Продолжительная пауза. Юстэйсия теперь знала, что если он на некоторое время умолкает, то это лишь ради эффекта. Он готовится устроить сцену. От природы он был в большой степени актером. Весь тот год, что они прожили в Питтсбурге, Юстэйсия каждую среду ходила на утренники в театр. За пятнадцать центов она покупала билет на галерку, и так продолжалось в течение многих месяцев — покуда беременность не сделала ее появление на людях «неприличным». Она любила театр и одновременно его презирала. Театр очень точно рассчитывает свои эффекты — совсем как теперь Брекенридж. От того, что он пытается ее перехитрить, опередить ее мысли, он становится еще более жалким.

Она его любила. Да, вот к чему привело ее замужество. Она любила его как некую тварь . Подобно большинству людей, для которых два языка — одинаково родные, она думала на обоих. О поверхностных жизненных явлениях она думала по-английски. Когда же дело касалось ее личной, внутренней жизни — переходила на французский. В обоих языках слово «тварь » имеет дна значения; во французском эти значения противопоставлены более четко. Ее любимые французские писатели, Паскаль и Боссюэ, постоянно обыгрывали двойной смысл этого слова: тварь — это отвратительное живое существо, но это также живое существо вообще — большей частью человеческое существо, — созданное богом. Любимый дядя Юстэйсии, благословляя ее брак, предсказывал, что они с мужем станут единой плотью; он был прав. Она любила эту тварь . Ей трудно было представить себе мир без Брекенриджа. Она чуралась даже мысли о том, что могла бы пожелать себе иной жизни. Именно за этих — а вовсе не за каких-то других, воображаемых детей — она была исполнена бесконечной благодарности богу. Это и есть судьба. Паша жизнь — одежда без швов. Все предопределено свыше. В конце концов Юстэйсия пришла к убеждению, сходному с убеждением доктора Гиллиза. Не мы проживаем свою жизнь. Бог проживает наши жизни.

Всю эту неделю, стоило ей бросить взгляд на мужа — небритого, страдающего, придумывающего изощренные способы ее обидеть, жалкого в своей зависимости от нее, мучительно ее любящего, — как любовь к нему тотчас пронзала ее острой болью.

— Стэйси!

— Что, Брек?

— Ты заметила, что я лежу спокойно?

— Да, милый. О чем ты думал?

— О каше.

Воздух был насыщен театральностью. На все пятнадцать центов.

Внезапно он наклонился вперед и ткнул в нее пальцем.

— Наконец-то я понял!

— Что ты понял?

— Я понял, кто этот мужчина.

— Какой мужчина, милый?

— Мужчина, с которым ты встречалась в Форт-Барри. Это Джек Эшли!

С минуту она изумленно на него смотрела. Потом разразилась смехом — отрывистым, горьким смехом. Нет, пощады ей не будет ни в чем.

— И подумать только, что все эти годы я ровно ничего не замечал! А ведь все было ясно как день. Сколько раз вы при мне бросали друг на друга влюбленные взгляды. А потом удирали в гостиницу «Фермерскую» в Форт-Барри! Ах, Стэйси! Сколько раз ты сидела при мне рядом с ним за столом и твоя нога прижималась к его ноге… Что ты делаешь?

— Закрываю двери. Продолжай, Брек, продолжай. Продолжай.

— Зачем ты закрываешь двери? Здесь жарко.

Юстэйсия дрожала.

— Я боюсь, вдруг нас подслушают. Вдруг кто-нибудь из твоих одноклубников вздумает прийти сюда, лечь на траву и подслушивать, о чем ты говоришь, — например, мистер Боствик из Клуба Чудаков или мистер Добс из масонской ложи. Или какая-нибудь девица с Приречной дороги — Хэтти или Берил. Я бы ничуть не удивилась, если б этот увалень Лейендекер…

— Ну и пусть! Ничего нового они не узнают. Сейчас же открой двери, Стэйси!

Но она их закрыла еще плотней. Потом прошла через столовую, заглянула в гостиную и холл. Лансинг схватил первое, что попалось под руку, швырнул и разбил дверное стекло. Грохот был оглушительный. Наверняка его слышал весь Коултаун. Она остановилась в холле и посмотрела на лестницу. Внезапно ею овладело чувство, похожее на восторг. Да, нарыв должен прорваться. Пусть будет как можно хуже, зато потом станет лучше. Она вернулась в комнату больного и Посмотрела на него долгим сумрачным взглядом.

— Вы с Джеком много лет меня обманывали… Что это ты теперь собираешься делать?

— Собираюсь лечь на диван и читать. А ты продолжай, Брек. Я только заткну уши ватой. Мне противно слушать, как ты говоришь гадости.

Он смотрел на нее с изумлением. Она неторопливо заткнула уши ватой, зажгла над диваном газ, легла и открыла книгу.

Почти в ту же минуту она поняла, что не может так поступать. Это слишком жестоко. Единую плоть разделить нельзя. И к тому же ведь это месть. Она обернулась к нему. Он все еще злобно смотрел на нее налитыми кровью глазами. У него был вид побитой собаки. Не спуская с него глаз, она медленно вынула из ушей вату.

— Вы с Джеком много лет меня обманывали.

— Подожди! Подожди минутку, Брек! Совсем недавно ты говорил, что ты меня любишь.

— Да, я и любил! Но тогда я еще не знал того, что знаю теперь. Держу пари, Беата тоже все знает. Держу пари, она ненавидит тебя.

— Брек! Брек! Ведь ты говорил, что ты меня любишь!

— Это он тебя любит. Утешься — Джек тебя любит.

Глаза ее все время возвращались к дверям. Он снова замолк. Актер готовил еще одну превосходную сцену.

Он тихо сказал:

— Я его убью.

— Что? Что ты говоришь?

— Я убью Джека Эшли, если даже это будет последнее, что я сделаю в жизни.

— Дорогой Брек, не говори таких слов.

— Любой суд присяжных меня оправдает. И знаешь почему? Знаешь? Знаешь? Знаешь? Потому что вы с ним давали мне яд. Я не болен. Меня просто-напросто отравили.

— Брек!

— Корица! Мускатный орех и изюм!.. Ты куда?

— Я иду за Джорджем.

— На что тебе Джордж?

— Я хочу послать его за миссис Хаузермен. Пусть она теперь дежурит около тебя по ночам. Расскажи ей все. Она будет готовить тебе такую еду, которую ты сможешь спокойно есть. Я больше ничем не могу помочь тебе, Брек.

Она вышла из комнаты. Поднимаясь по лестнице, она услышала, что он ее зовет. Она постучалась к Джорджу. Никто не ответил. Она открыла дверь в его комнату. Комната была пуста. Через холл она прошла в ванную, намочила руки и лоб холодной водой. Шепотом повторяя: «Все кончено, теперь я отдохну», она опустилась на пол и прижалась лбом к линолеуму. Dieu! Dieu! Nous sommes de pauvres creatures. Aide-nous![67]Боже! Боже! Мы — несчастные создания твои. Помоги нам! (франц.) Она сошла по лестнице вниз. В холле стоял Джордж.

— Джордж! Ты подслушивал, что говорил отец?

Джордж ничего не ответил. Он смотрел куда-то поверх ее плеча.

— Отвечай, когда тебя спрашивают!

— Он выбил стекло. Чем он в тебя бросил?

— Стэйси! С кем ты там разговариваешь?

— Он ничем в меня не бросал. Меня даже не было в комнате. Он тяжело болен. Не обращай внимания на его слова.

— Стэйси! Почему ты не отвечаешь?

— Я разговариваю с Джорджем, Брек.

— Не посылай его за миссис Хаузермен.

Она торопливо зашептала:

— Джордж, Фелиситэ говорит, что ты хотел бы ненадолго уехать. Пожалуй, тебе действительно надо уехать. — Она вынула из кармана и положила ему в руку маленький парчовый кошелек. — Здесь сорок долларов. Уезжай завтра. Пиши мне, дорогой Джордж, пиши мне. Рассказывай мне обо всем, что с тобой будет. — Она поцеловала его. — Сокровище ты мое! Сокровище ты мое!

Отчаянный звон колокольчика.

— Стэйси! Я съем кашу. Иди сюда. Я ее съем, Джордж!

Пауза.

— Джордж!

— Что, папа?

— Зайди ко мне.

Джордж и Юстэйсия вошли в комнату.

— Не ходи за миссис Хаузермен. Слышишь?

— Да, папа.

— У меня есть для тебя другое поручение. Завтра рано утром сбегай к Эшли и попроси мистера Эшли прийти поупражняться в стрельбе в воскресенье днем — сегодня днем. Скажи ему, что мне лучше. Скажи, что я прошу его обязательно прийти со всей семьей.

— Дети не смогут прийти, папа. В пять часов в парке назначен пикник Эпвортской лиги.

— Ладно, тогда пусть придет с миссис Эшли.

— Хорошо, папа.

— А вы все трое тоже идете на пикник?

— Да.

— Но ведь вы католики.

— Роджер — президент. Он и Лили нас приглашают. Мама и Фелиситэ наготовили много бутербродов и пирожных.

— Ладно, ступай.

Джордж не двигался с места.

— Ты что? Я ведь сказал тебе — ступай.

Джордж смотрел на отца каким-то странным тяжелым взглядом. Он медленно подошел к столику возле кровати, взял оловянную миску с кашей и опрокинул себе в рот все ее содержимое. Потом, не поднимая глаз, вышел из комнаты. Лансинг ошарашенно смотрел ему вслед. Юстэйсия огромным усилием подавила смех. Стоит ей сейчас рассмеяться, и она уже не сможет остановиться. Утренники по средам — два билета по пятнадцати центов.

— Зачем он это сделал? Отвечай, Стэйси! Что он хотел этим сказать?

— Ты сегодня наговорил много глупых и жестоких слов, Брек. Я больше не хочу ничего слушать. Позволь мне заткнуть уши ватой. Я буду здесь сидеть и читать.

— Но зачем мальчишка это сделал?

— Если у тебя разумные дети, ты и сам должен вести себя разумно, Брекенридж Лансинг.

— Что все это значит?

Она молча показала на разбитое стекло.

— Ты думаешь, он слышал, о чем мы говорили?

— Я думаю, он слышал, как ты обвинял меня в прелюбодеянии и в убийстве. А ты что думаешь? Ты думаешь, он имел в виду что-нибудь другое?

Брекенридж возмущенно на нее посмотрел.

— Он слышал, как ты грозился убить Джона Эшли. Когда Джорджу понадобился добрый друг, Джон Эшли был ему другом. Брек, почему ты не можешь хоть немножко помолчать? От этих беспрерывных разговоров тебе только становится хуже. Можно мне на пятнадцать минут заткнуть уши ватой?

Он ворчал: «…подслушивает… неслыханная наглость… выпороть его как следует…»

— Можно, Брек?

Он в ярости буркнул:

— Да… Да, делай что хочешь.

Она заткнула уши ватой и прилегла с книгой на диван. О, благословенная тишина! О, волны, с плеском набегающие на берег! О, солнечный свет в бухте Нельсона!

Прошло минут десять. Она не слышала, как он шепотом повторял ее имя. Он встал с постели, прошел по комнате и тихонько коснулся ее плеча. Она обернулась и посмотрела на него. Он опустился на колени и прижался к ее руке лбом. Она вынула из ушей вату.

— Я хочу есть! — сказал он.

Она забыла подать ему в полночь кашу! Она хотела встать, но он ее удержал.

— Я позову Фелиситэ, — проговорила она.

Он заплакал.

— Прости меня, Стэйси. Не обращайся со мной так, Стэйси. Пожалей меня… Я совсем не то хотел сказать. Ты лучшее, что у меня было в жизни. Я ужасно не люблю болеть, и потому мне противно все на свете.

Она снова попыталась встать, но он своим лбом прижал ее руку к краю дивана.

— Меня, наверно, плохо воспитали. Все, за что я ни возьмусь, валится из рук. Скажи мне что-нибудь хорошее, Стэйси.

Она посмотрела вниз на эти все еще золотистые волосы. Васильковых, теперь налитых кровью глаз не было видно. Она взяла его руку и поцеловала.

— Ложись в постель. После каши тебе сразу станет лучше.

— Подожди минутку. Не уходи. Наклонись, я скажу тебе что-то на ухо. Может быть, даже лучше, что дело идет к концу. Я не буду огорчаться. Это ведь все равно что уснуть. Помолись за меня, Стэйси. Я знаю, все твои молитвы бывают услышаны. Помолись, чтобы я умер без мучений. («Ты мне больно придавил руку, Брек!») И еще помолись, чтобы все плохое, что я сделал, постепенно забылось. Слышишь, Стэйси? Чтобы дети думали обо мне… лучше. («Брек, милый, ты придавил мне руку!») Ах, Стэйси, Стэйси, будешь ли ты поминать меня добрым словом?

Он отпустил ее руку. Она погладила его по голове и тихо сказала:

— Все это лишнее, Брек. Конечно, я молюсь за тебя. Конечно, я всегда думаю о тебе с любовью. А теперь ложись в постель. Доктор велел тебе есть каждые четыре часа, а сейчас уже прошло почти шесть. Последнее время тебе стало лучше, а завтра ты должен чувствовать себя совсем хорошо, чтобы мы все могли приятно провести тут время, до того как дети отправятся на пикник.

Сердце ее громко стучало. Она укрыла Брекенриджа одеялом и поцеловала его в лоб. На кухне она медленно размешала ложкой ячневую кашу и вернулась в комнату с оловянной миской.

— Спасибо, Стэйси, — сказал он в первый раз за все время.

Маленькое блюдечко каши она принесла для себя.

— Ты тоже ешь эту дрянь?

— Да, я часто краду у тебя немножко. Эта каша полезна всем.

Оба молча и неторопливо принялись за еду.

— Стэйси, ты когда-нибудь бываешь счастлива?

— Да, и очень часто.

— А чем же ты счастлива?

— Просто тем, что я жена и мать.

Она поймала его взгляд и засмеялась. Она не отводила глаз, пока он не ответил ей коротким тихим смешком.

— Стэйси, Стэйси, какая ты…

Она не дала ему договорить, накрыв своей рукой его руку. Она сказала:

— Ах, Брек, у тебя есть нечто такое, чем ты можешь гордиться, а ты об этом даже не подозреваешь.

— Что это?

— Дети!

Лицо его потемнело. Он снопа уставился в тарелку.

— Да, дети. Знаешь ли ты, что Энн уже дна года идет первой по всем предметам? А мать Вероника говорит, что у нее никогда не было такси одаренной ученицы, как Фелиситэ. За свое латинское сочинение она получила премию на конкурсе четырех штатов в Чикаго.

— Ты очень умная, Стэйси. Это ты…

— Знаешь, что такое дети, Брек? Они — продолжение нас самих. Они становятся тем, чем хотели быть мы.

Пауза.

— Ты жив в них, как жива сердцевина в стволе дерева. У них очень много замечательных качеств, которых нет у моих родственников островитян. Эти качества они унаследовали от твоих айовских предков. Иногда меня даже смех разбирает, до того они кажутся мне чужими. Например, у нас, островитян, нет ни капли упорства. Больше чем на двадцать минут мы ни на чем сосредоточиться не можем. У меня иногда появляются умные мысли, но только от случая к случаю. А вот если Фелиситэ за что-нибудь возьмется, ее никакая сила не остановит. Это Айова! Это твоя кровь! Ты недавно сказал, что Фелиситэ слишком самоуверенна. Ты глубоко ошибался… Ей не хватает только одного. Ей не хватает чуточки жизнерадостности и уверенности в себе, а это может дать ей только любовь отца. Я Фелиситэ не нужна. Я ничем не могу ей помочь. Ей нужен ты!

Лансинг не верил своим глазам — Юстэйсия вынула из рукава носовой платок; Юстэйсия плакала! Он положил ложку. Чуть ли не с робостью он взял жену за руку.

— Ты не права, Стэйси. Ты совершенно не права. Ты — лучшая мать на свете… Я постараюсь исправиться. Я тебе обещаю.

Юстэйсия неожиданно расхохоталась.

— Посмотри, во что я превратила свою кашу. Получилась арестантская каша

— арестантам дают кашу на воде! А насчет Джорджа ты прав. Он доставил нам много неприятностей и унижений. Не удивительно, что ты на него сердишься, Брек. Но я помню, что ты мне однажды сказал. Ты сказал, что вы, масоны, всегда выручаете друг друга.

— Да, это верно.

— А тебе не приходило в голову, что отец должен поступать так же со своим сыном? Когда масон совершает ошибку, ты даешь ему понять, что он неправ, но ты не рассказываешь об этом везде и всюду. Ты не твердишь ему об этом беспрерывно. Ты становишься плечом к плечу с ним — так, чтобы все видели, что ты в него веришь… За семнадцать лет ты очень редко хвалил Джорджа. Джордж очень чувствителен. — Она наклонилась вперед, понизила голос и очень отчетливо произнесла: — Если б он хоть раз почувствовал в тебе опору, он бы любил тебя как своего лучшего друга.

Лансинг затаил дыхание.

— А Энн? Разве ты не замечаешь, что она уже не любит тебя так, как прежде? А знаешь — почему? Потому что ты продолжаешь обращаться с ней как с маленькой. Ты не замечаешь, что она очень быстро растет. Она вот-вот станет очень умной молодой особой и хочет, чтобы с нею обращались соответственно уже сейчас. Мой отец совершил ту же ошибку со мной. Я тоже была младшей. Он называл меня птичкой и беспрестанно сюсюкал. Мне было очень противно, и я стала избегать его. Он переменился как раз вовремя, когда увидел, как хорошо я управляюсь в лавке. Теперь мы с ним большие друзья. Ты читал его письма. Он скучает без меня, а я скучаю без него. Ты спрашивал меня, бываю ли я когда-нибудь счастлива. Я очень часто бываю счастлива, потому что у меня есть муж и мои трое детей. И я хочу, чтоб ты тоже был счастлив этим.

Лансинг смущенно озирался. Он поднял колени и опустил на них голову.

— Ох, Стэйси, я хочу поправиться! Я хочу поправиться!

Она встала и поцеловала его в лоб.

— Ты уже поправляешься. А теперь я уберу лампу на буфет. Если ты сможешь ночью уснуть, это первый признак, что тебе лучше. Постарайся поспать хоть часок. Я буду здесь, рядом.

Он спал до пяти часов, проснулся, съел кашу, которую должен был съесть в четыре, снова уснул и проспал до половины восьмого. Проснулся он прежним, уверенным в себе Брекенриджем Лансингом.

— Джордж уже ходил к Эшли?

— Брек, сегодня утром я нашла у себя на зеркале записку. Джордж на несколько дней уехал.

— До четверти девятого нет пассажирских поездов.

— Боюсь, он уехал товарным.

— Где девочки?

— В четверть девятого они собираются ехать и Форт-Барри в церковь.

— Попроси их перед уходом подойти к моей двери.

Без нескольких минут восемь Фелиситэ и Энн — две барышни, принарядившиеся для поездки в церковь, — остановились у дверей его комнаты. Он посмотрел на них так, словно увидел впервые. Он не знал, что сказать им. Они не знали, что сказать ему. Они стояли, широко раскрыв глаза, и ждали. Они напоминали ланей, которых он так часто убивал на охоте.

Наконец он проговорил:

— Желаю вам хорошо провести время.

— Спасибо, папа.

— Там на комоде лежит доллар. Отдайте его за меня в церкви.

— Хорошо, папа.

— Вы успеете по дороге на станцию зайти к Эшли?

Девочки кивнули.

— Попросите Джека и миссис Эшли прийти сюда к половине пятого.

— Хорошо, папа.

— Вы хорошие девочки. Папа вами гордится.

Обвинительное заключение в большой мере основывалось на показаниях девочек. Они передали Джону Эшли приглашение, ничего не говоря об оружии. Обвиняемый спокойно заявил, что понял их так, будто его приглашают на обычные воскресные упражнения в стрельбе. Что в действительности имел в виду Брекенридж Лансинг, не известно, но, увидев, что гость принес с собой ружье, он послал жену в дом за своим. Мужчины подбросили монету, и Эшли выпало стрелять первым. В глубоком ущелье, где расположен Коултаун, даже в мае темнеет очень быстро. Лансинг был убит третьим выстрелом, когда он уже немного устал, а вокруг уже сгустились сумерки.

Вечером следующего дня брат Брекенриджа Фишер, лучший адвокат северной части штата Айова, приехал, чтобы заняться подготовкой погребальной церемонии, которая, надо сказать, удалась на славу. Члены братств явились в баптистскую церковь при всех регалиях. Оркестр Клуба Чудаков, выстроившийся на тротуаре, исполнял «Траурный марш» из «Саула» Генделя. Джон Эшли слушал его, сидя в своей камере. Из Питтсбурга прибыли представители главной дирекции и присутствовали на богослужении в цилиндрах. Две церковные скамьи были отведены для администрации шахт «Колокольчиковая» и «Генриетта Макгрегор». Славословия покойному могли растопить даже каменное сердце, но не произвели ни малейшего впечатления на Вильгельмину Томс. Коултаун еще не видывал подобных похорон.

Фишер Лансинг участвовал в это время в двух или грех громких процессах в Айове, но приезжал в Коултаун каждые две недели, чтобы влиять на ход следствия по делу Эшли. В начале процесса большинство жителей города были уверены, что гибель Лансинга припишут несчастному случаю, вызванному неисправностью ружья Джона Эшли. Враждебное чувство к обвиняемому начало сказываться лишь постепенно. Фишер посетил всех именитых граждан. Он по целым вечерам разглагольствовал в баре гостиницы «Иллинойс». «Уж я позабочусь, чтоб этот сукин сын получил по заслугам, даже если это будет последнее, что я сделаю в жизни. Он пятнадцать лет старался выжить моего брата, чтоб сесть на его место, и наконец решил его пристрелить, сволочь проклятая… Джесс Вилбрем и этот ваш доктор, как бишь его, болтают о каком-то дефекте в ружье. Все это чушь! У нас в Айове таких глупостей не услышишь. Нет, сэр!»

Еще во время отбора присяжных Юстэйсия нашла у себя на крыльце первое из целой серии анонимных писем. Она была благодарна их авторам. Они помогли ей подготовиться к допросу на суде. Она совершенно ясно и спокойно заявила, что ее муж никогда не жаловался на дурное отношение Джона Эшли. («Благодарю вас, миссис Лансинг».) В тот день, когда произошло несчастье, мистер Эшли, видя, что ее муж еще не совсем оправился после болезни, хотел отложить упражнения в стрельбе. Не он, а именно ее муж настоял на том, чтобы сделать несколько выстрелов. («Благодарю вас, миссис Лансинг».) В качестве душеприказчика своего брата Фишер Лансинг обошел «Сент-Киттс» и осмотрел все оценивающим взглядом. Дирекция шахт предоставила Юстэйсии право еще пять лет безвозмездно пользоваться домом. Большая часть мебели принадлежала ей. В «Убежище» Фишер нашел какие-то чертежи: «Тройной пружинный замок Эшли — Лансинга», «Ртутная ударная трубка Эшли — Лансинга».

— Что это такое, Стэйси?

— Они вместе работали над изобретениями.

— Что-нибудь путное?

— Не знаю, Фишер. Если в них и есть что-нибудь путное, то это изобрел Джон Эшли.

— Редкостной красоты чертежи. Бреку бы ни за что так не сделать. Это запатентовано?

— Нет. Они хотели отправить их в Патентное бюро, но так и не собрались.

— Я возьму их с собой и покажу одному приятелю.

— Но, Фишер, это работа мистера Эшли.

— Послушай, сестра, ты зря мне это говоришь. У Брека не хватило бы мозгов даже на то, чтоб изобрести консервный нож. Чертежи замечательные. Я возьму их с собой. Тут может быть заключено целое состояние. Тебе ясно?

— Фишер, это принадлежит Джону Эшли.

— Стэйси! Когда процесс будет окончен, Джон Эшли перестанет существовать. Преступники — не граждане. Живые или мертвые — они не правоспособны.

Фишер часто возвращался к вопросу об «имуществе» Юстэйсии. Оно было довольно значительным. На протяжении многих лет по ее совету муж приобретал то какой-нибудь участок в городе, то горный луг. Это свидетельствовало о недюжинной деловой сметке, потому что Коултаун не рос, а скорей находился уже в застое, и Юстэйсия это понимала. Более того, она убедила Брекенриджа открыть второй текущий счет в банке Форт-Барри, вне пределов досягаемости жадного любопытства Коултауна. Эта операция, а также ее многочисленные элегантные туалеты давали пищу для предположений, что она очень богата. Теперь у нее будет страховка и пенсия.

— Стэйси, у тебя достаточно денег для того, чтобы ты с девочками могла прекрасно жить. Впрочем, заработать еще кое-что на этих изобретениях вам не помешает. Тебе надо как можно скорей уехать из Коултауна и начать наслаждаться жизнью.

— Я никогда не уеду из Коултауна.

— Ты хочешь остаться здесь? В этой дыре?

— Фишер, я не уеду из Коултауна и прошу тебя больше не говорить со мной на эту тему.

— Где Джордж?

— Не знаю где. Он часто исчезает неизвестно куда на неделю-другую.

— Если хочешь знать мое мнение, то Джордж всегда был немного не в своем уме.

Юстэйсия посмотрела на него — долгий холодный взгляд. И легкая усмешка на губах.


Юстэйсия была на суде только однажды — когда ее вызвали давать показания. Ольга Сергеевна навещала ее почти каждый день и рассказывала о ходе процесса. В тот день, когда был объявлен приговор, Ольга Сергеевна пришла в «Сент-Киттс» с красной розой в руках. Юстэйсия встретила ее у дверей. Ни та ни другая не произнесли ни слова. Ольга Сергеевна перекрестилась, положила розу на стол в прихожей и вернулась к своим делам. Во вторник 22 июня Юстэйсия с дочерьми пришла утром на станцию, чтобы ехать в Форт-Барри в церковь. Мистер Киллигру попросил ее зайти к нему на телеграф.

— Миссис Лансинг, вы, верно, еще не знаете последние новости? — И он рассказал ей о происшедшем.

— Кто-нибудь ранен, мистер Киллигру?

— Нет, мэм. Полиция прочесывает лес. Я подумал, что вам будет интересно об этом узнать.

— Спасибо, мистер Киллигру.

Они продолжали свой путь.


К Юстэйсии приходили полицейские. Из анонимных писем она знала, что ее подозревают в том, будто она заплатила несколько тысяч долларов спасителям своего любовника. Незваные гости вначале были почтительны, но постепенно становились все более грубыми. Она оказалась достойным противником. Эти посещения очень ее радовали. Они доказывали, что главный герой еще жив. Будут потом и другие доказательства. Туман, скрывающий истину, рассеется. Таков закон жизни — рано или поздно все тайное становится явным.

Она ежедневно появлялась на улицах в глубоком трауре, который был ей очень к лицу. Она ухаживала за могилой мужа, стараясь посещать ее в такое время, когда на кладбище поменьше любопытных. От Ольги Сергеевны она узнала о том, что Софи торгует на станции лимонадом, и об открытии пансиона. Она послала через Порки кое-какие вещи. Каждую минуту она ожидала встречи с Беатой, пока наконец ее не осенила догадка, что Беата решила не показываться в городе. Почти ежедневно она встречала Софи и ласково с нею здоровалась. Как-то она пригласила ее в «Сент-Киттс» поужинать. Софи поблагодарила, но сказала, что не может надолго уходить из дому, так как должна помогать матери. Магазин подарков и библиотеку-читальню Юстэйсия открывать раздумала. Но помещение, где раньше была скобяная торговля мистера Хикса, она арендовала и, украсив его вывеской «Ателье дамских мод», передала мисс Дубковой. По ее просьбе мисс Дубкова пыталась пригласить себе в помощницы Лили Эшли, однако миссис Эшли ответила, что Лили нужна ей в пансионе.


Через год и восемь месяцев после исчезновения Джорджа — в январе 1904 года — Юстэйсия получила от него открытку из Сан-Франциско, на которой сделанное из слюды солнце садилось в Тихий океан. «Дорогая мама. Был болен. Теперь вполне поправился. Скоро напишу письмо. У меня хорошая работа. Китайская еда очень вкусная и дешевая. С любовью к тебе и к девочкам Джорди (Леонид). P.S. Все, что ты рассказывала нам об океане, — правда. Он замечательный. Je t'embrasse mille fois»[68]целую тебя тысячу раз (франц.).

В тот же день в «Сент-Киттс» прибежала мисс Дубкова. Она тоже получила открытку. Открытка была написана по-русски: «Милостивая государыня, я был болен. Теперь вполне поправился. Я познакомился здесь с одной русской семьей, и мы все время говорим на их языке — языке русских рабочих. Благодарю вас за вашу большую доброту. С глубоким уважением, Леонид». Обратного адреса не было. На пасху Юстэйсия получила четки, вырезанные из моржового клыка, а Фелиситэ — яркую разноцветную афишу: «Труппа Флореллы Томпсон и Кэлодина Барнса исполнит пьесу „Девушка-шериф с Лососевого Водопада“. В роли Джека Беверли — Леонид Телье». Мисс Дубкова и Энн получили нефритовые пуговицы.

Наконец Юстэйсия дождалась и письма. Он чувствует себя прекрасно. Он читал стихи по-английски, по-французски и по-русски одному театральному антрепренеру, и тот немедленно его ангажировал. Пьесы ужасны. Одни названия чего стоят — «Король опиумной банды», «Мэдж из Клондайка». Он играет очень хорошо. Он написал пьесу, и антрепренер ее поставил. Она называется «Юный преступник из Ла-Гюэнь». Пьеса ужасно плохая, хотя ее лучшие сцены украдены из Les Miserables. Он пришлет свой адрес, когда окончательно устроится. Пусть она неплотно затворяет окно его комнаты, потому что в одну прекрасную ночь он может неожиданно вернуться. Его любовь к ним бесконечна, как Тихий океан. Письмо было подписано «Джорди (Леонид Телье)». «P.S. Пожалуйста, передайте привет мистеру Эшли и всем Эшли». Это письмо больше встревожило, чем обрадовало Юстэйсию, но она и виду не подала. Мы таковы, какими нас создало Провидение.

В конце ноября 1904 года Фелиситэ остановил на улице Джоэл Миллер, некогда исполнявший при Джордже обязанности помощника вождя благородного племени «могикан». Говорил он шепотом и с чрезвычайно таинственным видом.

— Филли, у меня есть для тебя письмо. Притворись, будто мы болтаем о пустяках.

— Какое письмо, Джоэл?

— От Джорджа. Он велел передать его тебе тайком от матери.

— Спасибо, Джоэл. Большое спасибо.

— Не говори никому , что это я тебе его передал.

— Я никому не скажу, Джоэл.

Она спрятала письмо в муфту. Несмотря на метель, она ускорила шаг. Она шла спокойно, но сердце у нее замирало. Она чувствовала, что ей предстоит тяжелое испытание.


ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сан-Франциско, ноябрь 1904 — февраль 1905):

«Chere Зозо, я буду писать тебе много писем. Я буду посылать их через Джоэла. Я послал ему денег, чтобы он абонировал ящик на почте. Родителям он скажет, что это для писем, которые он будет получать от коллекционеров марок. Не говори maman, что я тебе пишу. Если ты расскажешь ей или мисс Дубковой или еще кому-нибудь про то, о чем говорится в моих письмах, я больше никогда не напишу тебе ни слова. Я вычеркну тебя из памяти.

У меня было много неприятностей, но теперь все будет в порядке. Мне нужно с кем-то говорить, и мне нужно слышать, что кто-то говорит со мной, и это — ТЫ. Я буду рассказывать тебе почти все — хорошее, плохое и самое худшее. У maman забот и без того достаточно. Мы-то знаем. Как только получишь это письмо, сядь и напиши мне обо всем. Как поживает maman? О чем она думает? Опиши подробно, что вы делаете по вечерам. О смерти отца можешь мне не писать. Я прочел об этом в газете. Отец вечно толковал о своей страховке. Быстро ли ее выплатили? Как поживает мистер Эшли? Отвечай мне сразу, потому что труппа, в которой я играю, может скоро переехать в Сакраменто или в Портленд, штат Орегон. Je t'embrasse fort[69]целую крепко (франц.). Леонид Телье, гостиница Гибса, Сан-Франциско.

P.S. Я всем говорю, что мать у меня русская, а отец — француз».


(Позднее):

«Со мной произошло вот что. Я уехал из Коултауна под брюхом товарного вагона. На сортировочной станции за Сент-Луисом поезд вдруг дернул и остановился. Я, наверно, дремал, потому что упал и расшиб голову. Меня арестовали, но, что было дальше, я не помню. Очнулся я в сумасшедшем доме. Там было вовсе не плохо, было много зелени и цветов. Я не сказал, кто я такой, потому что я не знал, кто я такой. Однажды пришла женщина петь нам песни, и она спела ту песню, которую всегда пела Лили, — „Родина, милая родина“. Вдруг я все вспомнил. Нас часто навещал священник. Я попросил его помочь мне выбраться оттуда. Мне надо было получить мою одежду и деньги, которые были у меня в кармане. Со мной разговаривали много докторов. Я их убедил, что я не сумасшедший, а просто немного тупой. Я сказал, что я русский сирота из Чикаго. Через несколько недель меня выпустили и отдали мне мои деньги. Это было в сентябре. В Сент-Луисе я ходил во все театры и познакомился с актерами. Я хотел играть в театре. Мне сказали, что у них нет ролей, подходящих к моему типу. Чтобы сэкономить деньги, я нанялся официантом в салун. С трех часов дня до трех часов ночи (без жалованья, только за чаевые. На чай давали по нескольку центов). Я собираюсь написать maman, что я не пью, не курю и не сквернословлю. И это правда. На этот счет ты за меня не беспокойся. Но у меня другая слабость, похуже. Помнишь, как maman мечтала поехать в Сан-Франциско, чтобы увидеть океан? Мне все время казалось, что я хочу поехать в Сан-Франциско. К тому же актеры говорили, что это город прекрасных театров. Так оно и есть. Может быть, завтра я получу от тебя письмо. Может быть, у меня в жизни не будет ни одного счастливого дня, но мне все равно. Другие люди будут счастливы».


(На следующей неделе и позже):

«Ты написала такое замечательное письмо, о каком и мечтать трудно… Меня очень удивило то, что ты пишешь про мистера Эшли. Ничего не понимаю. Даже младенцу должно быть ясно, что он не мог это сделать. Что думают люди о том, где он? Возможно, он даже здесь, в Сан-Франциско.

…Я скажу тебе, какая у меня слабость. Я затеваю драки. Я ничего не могу с собой поделать. Такой уж у меня характер. Если кто заговорит со мной сверху вниз, словно я ничтожество какое-нибудь, я прихожу в бешенство. Я его оскорбляю. Я его спрашиваю: «Вы, кажется, сказали, что ваша мать — свинья (или еще хуже)?» И наступаю ему на ногу. Завязывается отчаянная драка. Я ничего не могу с собой поделать. Я еще ни разу не победил в драке, потому что, когда я начинаю драться, у меня делается головокружение. Меня избивают и выбрасывают на улицу. Три раза меня сажали в тюрьму. Один раз я очнулся в больнице. Я, наверно, бредил по-русски, потому что там была одна сестра милосердия, которая немножко понимала по-русски, и одна русская семья взяла меня к себе домой. Мисс Дубкова права. Русские — лучший народ в мире.

…Я пишу тебе такие длинные письма, потому что я не могу спать по ночам. Если я ночью засну, меня мучат кошмары, а днем почти никогда… Люди в белых масках входят через замочную скважину. Я выскакиваю в окно, и они гонятся за мной по горам, покрытым снегом. Это Сибирь. Я начертил мелом кресты на всех стенах и на двери. Но, наверно, мне уже ничто не поможет. Придется к этому привыкнуть. Были бы только другие люди счастливы.

Я знаю, что мне на роду было написано стать очень счастливым, но потом произошли разные вещи. Иногда я так счастлив, что готов задушить в объятиях всю вселенную. Это ненадолго. Ты, и maman, и Энн — будьте счастливы за меня. Я не в счет.

Я ненавижу антрепренера нашей труппы Кэлодина Барнса, а он ненавидит меня. Он старик, но до моего появления он играл всех молодых героев, а добрую половину играет и сейчас. Он красит волосы и даже на улицу выходит нарумяненным. Актер он ужасный. Я произношу все слова роли естественно, и потому, когда он рядом кричит и размахивает руками, он выглядит очень глупо. Все роли молодых героев, которые я играю, дурацкие, но я разучиваю их в номере своей гостиницы до тех пор, пока они не начинают звучать правдиво. Я люблю работать. Флорелла Томпсон — его жена. Она мне очень нравится. Она плохая актриса, но она очень старается. Некоторые сцены нам удаются очень хорошо, и публика это понимает. Флорелла тоже любит работать. Ей никогда не лень прийти днем в театр, и мы работаем. Потом нам приносят солонину с капустой. Она всегда хочет есть. Я люблю смотреть, как едят женщины, но не мужчины. Она много рассказывает мне о своей жизни. Знаешь, актеры, которые живут в соседнем с ними номере, говорят, что он отвратительно с ней обращается. Я всегда говорил: существует множество преступлений , против которых нет законо в

Я теперь пользуюсь большим успехом, но Барнс платит мне мало, потому что я иногда не прихожу на спектакль и кто-то должен играть вместо меня.

В прошлую субботу меня выгнали. Ты знаешь почему. Он меня ненавидит. Я снова устроился в салун официантом. Но он пришел и взял меня обратно. Он не может без меня обойтись. Я слишком популярен.

Нет, я не собираюсь стать актером. Я просто играю, чтобы зарабатывать деньги. Играть на сцене — это несерьезно. Может быть, я стану сыщиком, или бродячим рассказчиком, или разрушителем тюрем. Можешь ты вообразить, что я умею лечить людей? Когда я сидел в сумасшедшем доме в Сент-Луисе, я лечил стольких больных, что там были рады от меня избавиться. Я даже одну девочку вылечил. Сад — или луг — мужского отделения был отделен от женского высокой проволочной оградой. Каждое утро под деревом у ограды неподвижно сидела девочка. Служительница сказала, что она всегда молчит, так как ей кажется, что она — камень. Я стал тихонько с ней разговаривать, не глядя на нее. Я сказал ей, что она не камень, а дерево. Через три дня она сказала мне, что она — дерево, и стала шевелить пальцами. Я притворился, что не слышу. Я сказал ей, что она — прекрасное животное, может быть олень или лань. Через несколько дней она сказала мне, что она — олень, и стала ходить по лугу. И в конце концов она стала девочкой. Мужчины-больные подходили ко мне и спрашивали, когда мы будем петь «Слава, слава, аллилуйя»? Это такой способ лечить больных — с помощью пения и танцев. Но я не собираюсь заниматься лечением. У меня от этого страшно болит голова. Разрушитель тюрем — это профессия, которую я придумал сам. Это человек, который устраивает в тюрьмах такой переполох, что все заключенные могут выйти на свободу. Я придумал множество способов, как это сделать.

На каждого человека, который всегда ест досыта, приходится десять (а может быть, и сто) таких, которые голодают. На каждую барышню или даму, что гуляет по улице и выслушивает комплименты от знакомых, приходится дюжина женщин, которым с малых лет не на что было надеяться. За каждый час, уютно проведенный кем-то у домашнего очага, расплачивается кто-то другой. Кто-то, может быть, вовсе не знакомый. Дело не только в том, что на свете много бедняков. Тут все гораздо серьезнее. Посмотри, сколько кругом калек, уродов, больных и пропащих. Таким господь бог создал мир. Теперь уже ничего нельзя прекратить или переделать. Есть люди, которые так и на свет родились — пропащими. Ты тут, может, поморщишься, но я это точно знаю. Бог пропащих не отвергает. Они нужны ему. Они расплачиваются за остальных. На париях держится уют домашних очагов. И хватит об этом».


ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (январь 1905):

«Дорогой Джорди, я еще раз прошу тебя — разреши мне показать твои письма maman. Ты забыл, какая maman. Она сильная. Ты будто бы хочешь, чтобы ей было лучше. Глупый ты, Джорди. Кому же лучше от того, что он ничего не знает? Чем больше maman узнает правды, глубокой и истинной, тем для нее будет лучше. Прошу тебя, разреши…

Почему ты считаешь себя козлом отпущения и парией? Ходишь ли ты к обедне, бываешь ли у исповеди? Дорогой Джорди, искренен ли ты? Почему ты думаешь, что никогда не будешь счастливым? Откуда ты знаешь? Может быть, тебе хочется изобразить себя интересным трагическим героем?! Мне трудно писать тебе, если я не уверена в твоей искренности. Помнишь, как ты мне проповедовал, что искренность — это привычка? Ты говорил, что Шекспир и Пушкин были великими писателями потому, что они с самого детства, как часовые, охраняли свои мысли, не допуская в них ни малейшей неискренности. Ты говорил об одном человеке, что он все время рисуется. Помнишь, как даже слово это было тебе ненавистно. Ходи в церковь, Джорди. Христиане рисоваться не могут».


ДЖОРДЖ — матери (Портленд, Орегон, февраль):

«Большое спасибо за твое письмо. Я прочитал в газете, что случилось с отцом, но я не знал про мистера Эшли. Как замечательно, что кто-то его спас… У меня все в порядке. Да, я хорошо питаюсь и хорошо сплю. Chere maman, приезжает ли еще каждый месяц в Коултаун мистер Вилле, фотограф? Больше всего на свете я хотел бы иметь фотографии — твою и девочек. И отдельно твой большой портрет, и еще портрет мисс Дубковой. Я кладу в этот конверт пять долларов. Я не писал тебе на прошлой неделе, потому что у меня не было ничего нового. Все хорошо. Может быть, я буду играть Шейлока и Ричарда III. Наша труппа никогда не играла Шекспира, но лет десять тому назад здесь, в Портленде, провалилась одна труппа, игравшая Шекспира. Костюмы и декорации лежат на складе, и наш антрепренер может дешево их получить. Они, наверно, совсем рваные. Я выучил обе роли и отлично представляю себе каждое свое движение».


ЮСТЭЙСИЯ — Джорджу (4 марта):

«Твоя сестра и я шьем тебе костюмы для Шейлока и Ричарда. Мы изучили все иллюстрации, какие удалось найти. Мисс Дубкова тоже много помогает. Опиши нам, хотя бы приблизительно, цвет лица и волос мисс Томпсон, а также сообщи ее мерку… Жаль, мой милый мальчик, что ты не можешь услышать, как мы порой смеемся за работой… Надеюсь, ты неукоснительно исполняешь свой христианский долг».


ФЛОРЕЛЛА ТОМПСОН — Юстэйсии (Сиэтл, Вашингтон, 1 мая):

«Дорогая миссис Лансинг, у меня никогда не было таких прекрасных костюмов. Этой весной я немного пополнела. Как хорошо, что вы оставили запас в швах и вытачках. Платья мне теперь совершенно впору. Здесь, на севере, дела у нас идут не очень хорошо, и мой дорогой муж был вынужден отложить шекспировские спектакли до осени… Ваш сын Лео — выдающийся актер. Вы можете не сомневаться, что его ждет большое будущее. Кроме того, он очень хороший человек. Воображаю, сколько радости он вам доставляет. От всего сердца благодарю вас за прекрасные костюмы и за то, что у вас такой талантливый и отзывчивый сын. Флорелла Томпсон. P.S. Прилагаю свою фотографию в одном из платьев Порции в пьесе „Тайна Берил“. Узнаете своего сына? Слева — мой муж».


ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сиэтл, 4 мая):

«Это случилось ровно три года назад. Как сказал один человек — тоже актер: Sic semper tyrannis…[70]Так всегда будет с тиранами (лат.). — С этими словами актер Бут в 1865 г. убил президента Линкольна. Я снял комнату очень далеко от театра. Дом стоит на прибрежной скале. Когда я сплю на берегу океана, я не вижу дурных снов. Мне хотелось бы сказать об этом maman. Дорога домой после спектакля занимает у меня два часа. Я пою и кричу… Я ненавижу искусство. Ненавижу живопись и музыку, но я хотел бы уметь рисовать и создавать свою музыку и свое искусство. Потому что мир в тысячу раз прекраснее и величественнее, чем представляется большинству людей. То, что они называют искусством, не стоит выеденного яйца, если только это не о том, о чем я пою, когда иду к океану. Я знаю это потому, что смотрю со стороны. Я отщепенец. И мистер Эшли тоже это знает, где бы он ни находился».


ЮСТЭЙСИЯ — Джорджу (4 мая):

«Я только что вернулась с могилы твоего отца. Нам дано с годами понимать более глубоко и любить более безоблачно.

Мой дорогой Джорди, я давно заметила, что люди, которые говорят со своими близкими только о том, что они едят, как они одеты, сколько денег зарабатывают, куда поедут или не поедут на будущей неделе, — такие люди бывают двух типов. У одних нет никакой внутренней жизни, а другим их внутренняя жизнь причиняет страдание, она отягощена сожалениями и страхами. Боссюэ, правда, считал иначе — что не существует двух видов людей, а что все люди одинаково ищут в житейской суете отвлечения от мыслей о смерти, болезнях, одиночестве и от угрызений совести. Мне очень дороги твои письма, но я не нахожу в них отсвета твоей внутренней жизни, которая всегда была такой глубокой, яркой и богатой. Как ты, бывало, спорил о боге и мироздании, о добре и зле, о справедливости и милосердии, о судьбе и удаче — вся твоя душа отражалась у тебя в голосе и в глазах! Ты и сам, верно, это помнишь. В одиннадцать часов я, бывало, взмолюсь: «Дети, дети, пора спать! Все равно нам сегодня не решить все эти вопросы».

Теперь я могу лишь предположить, что ты несешь какое-то бремя, которое «запечатало тебе уста». И мне кажется, это бремя связано с теми событиями, которые произошли здесь три года тому назад.

Твой отец часто был несправедлив к тебе. А его отец был несправедлив к нему, и к его матери тоже. А его дед, весьма вероятно, был несправедлив к своему сыну. И каждый из этих сыновей — к своему отцу. Прошу тебя, не добавляй новых звеньев к этой печальной цепи. Когда-нибудь у тебя тоже будут сыновья. Ни один мужчина не может стать хорошим отцом, пока он не научится понимать своего отца.

Так постарайся же, дорогой мой сын, быть справедливым к своему отцу.

Справедливость основывается на понимании всех обстоятельств. Всевидящий Бог и есть Справедливость. Справедливость и Любовь.

Когда мне выпадет счастье увидеть тебя опять (каждый вечер я проверяю, приотворено ли окно в твоей комнате), я многое расскажу тебе о твоем отце. А пока я хочу сказать одно: в последние недели своей жизни — в те самые ночи, когда тебе казалось, будто он хочет меня обидеть, — он увидел свою жизнь новыми глазами. Он понял, что был несправедлив к тебе и ко всем нам. Он искренне и с глубоким чувством надеялся начать совершенно иную жизнь.

Но случилось то страшное несчастье.

Последние слова твоего отца — а главное, его последний взгляд, хоть того и не заметил бы посторонний, — ясно свидетельствовали о происходящей в нем перемене.

Ты уехал из Коултауна в субботу вечером. А в воскресенье, ровно три года назад, мистер и миссис Эшли, как я тебе уже писала, пришли к нам в гости. Ты, наверно, забыл, что в тот день по соседству, в Мемориальном парке, происходил пикник Эпвортской лиги методистской молодежи. Дети Эшли пригласили на этот пикник тебя и твоих сестер. За минуту до того, как раздался выстрел, убивший твоего отца, в парке у костра запели песню. Мы все подняли головы и прислушались.

Твой отец сказал: «Джек, передайте своим детям, что мы благодарны им за то, что они пригласили наших детей на пикник. Вы всегда были нам добрыми друзьями».

Миссис Эшли вскинула на меня глаза. Мистер Эшли казался удивленным. У твоего отца не было привычки говорить людям приятное.

Мистер Эшли сказал; «Да что вы, Брек, когда у человека такие дети, как у вас, нет нужды благодарить за то, что их куда-то пригласили».

Пока мистер Эшли целился — ты помнишь, как медленно и старательно он всегда это делал, — твой отец оглянулся на меня со своего места по ту сторону лужайки. В его глазах были слезы — слезы гордости за всех вас.

Прости, Джорди. Прости и пойми.

Ты скоро будешь играть Шейлока. Подумай о своем отце, когда Порция тебе скажет:

Мы в молитвах О милости взываем — и молитвы Нас учат милости к другим[71]У. Шекспир, «Венецианский купец», IV, 1.

Твой отец умер в ту пору, когда начала проявляться его истинная сущность. Но ведь эта истинная сущность заложена в нас со дня рождения. Всю нашу долгую жизнь с твоим отцом я сердцем чувствовала его истинную сущность, и именно ее я в нем любила и буду любить вечно.

Так же, как я люблю тебя. И как всегда буду тебя любить».


ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сиэтл, 10 мая):

«Некоторое время не жди от меня писем. Может быть, завтра я уеду пароходом на Аляску. Но ты мне пиши! Я устроил так, что твои письма будут мне пересылать. Представляешь себе фейерверк 4 июля? Вот так и здесь — все вдруг взлетело на воздух, завертелось огненным колесом и рассыпалось в прах. Меня выгнали. Меня арестовали. Мне приказано покинуть Сиэтл. Мне только жаль Флореллу Томпсон. Она, верно, теперь несчастна. Я подрался на сцене, прямо на глазах у публики. Драка была написана в пьесе. Мистер Кэлодин Барнс в больнице, но он не ранен. Зато я теперь знаю одно — когда я дерусь на сцене, голова у меня не кружится. Я побеждаю. Мэр с женой часто приходили в театр. Я им понравился. Завтра он выпустит меня из тюрьмы. Если завтра я не уеду пароходом на Аляску, то через два дня могу уехать другим пароходом в Сан-Франциско. Это должно было случиться. Я ни о чем не жалею, кроме того, что Флорелла несчастна. Да, об этом я жалею — ведь от того, что я сделал с ним, ничего не изменилось».


ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (18 мая):

«Прошу тебя, Джорди, ради всего, что тебе дорого, ради maman, ради всего, что господь даровал „Сент-Киттсу“, ради Шекспира и Пушкина, обязательно пиши раз в неделю. Закрой руками глаза и вообрази, как я буду страдать, не получая от тебя писем. Джорди, братец, я попрошу у maman сто долларов и поеду в Калифорнию. Я заеду во все города, где ты побывал. Я буду искать тебя повсюду. Не заставляй меня делать это без особой нужды. Ведь мне придется сказать maman, что я страшно о тебе беспокоюсь. Она будет настаивать, чтобы я взяла ее с собой. Всего лишь одно письмо в неделю, и нам не придется идти на такую крайность. Ты и Господь Бог — все, что у нас осталось».


ДЖОРДЖ — матери (Сан-Франциско, 4, 11, 18, 25 июня и далее на протяжении всего июля и августа):

«Все прекрасно… Я работаю… У меня комната на окраине возле так называемых Тюленьих Скал. Тюлени всю ночь лают… Я купил новый костюм… Я два раза был в китайском театре. Хожу туда с одним знакомым китайцем, и он мне все объясняет. Я узнал много нового… Я делаю кое-что очень интересное, скоро тебе напишу, что… Да, сплю я хорошо…»


ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сан-Франциско, 10 сентября):

«Сейчас я расскажу тебе, что я делал это время. Я снова поступил официантом в салун. Здесь в порту около сорока салунов. Наш — самый низкоразрядный. В других салунах выступают девицы или официанты, умеющие петь песенки, или еврейские и ирландские комики. А к нам и ходят-то одни старые моряки и старые шахтеры, которые засыпают за столом и не дают чаевых. И еще ходит один старый комик по имени Лев. Он грек и настоящий актер. А вообще он немножко блаженный. Но очень больной. Он много пьет, и я за него плачу. Мы с ним вместе сделали номер. Я откопал в лавке ростовщика цилиндр и старое рваное пальто с меховым воротником. Он изображает богатого клиента, а я его обслуживаю. Мы заводим шумные ссоры. Поначалу другие клиенты (и даже хозяин!) думали, что это всерьез. Потом постепенно мы приобрели известность. Он говорит по-гречески, а я — по-русски. Вскоре после полуночи в наш салун стало набиваться по полсотни человек, потом еще больше, так что даже сидеть было негде. Иногда я — официант печальный, который делится с ним своими горестями; иногда — сонный или же грубый. Репетируем мы по утрам в пустом складе. Мы любим репетировать. Мы оба очень хороши. Мы просто великолепны. Хозяин другого салуна, побольше, предложил нам дать четыре представления у него по десять долларов за вечер. На афишах написано: ЛЕО и ЛЕВ, ВЕЛИЧАЙШИЕ КОМИКИ ГОРОДА. Посмотреть нас приходят даже люди из общества. Номер очень смешной

— не только потому, что мы тщательно отрепетировали каждый жест и даже каждую паузу, но еще и потому, что никто не понимает слов. Лев — великий актер. Теперь я знаю, кем я хочу быть. Я хочу быть комиком.

(29 октября):

Лев умер. Я держал его руку до конца. Все, за что я ни возьмусь, все разваливается, но это неважно. Я не живу. Я не живу по-настоящему. И никогда не буду. Но это неважно — пока живут другие люди. Лев сказал, что я подарил ему три месяца счастья. Я слышал, что в Индии подметальщики улиц имеют свой кастовый знак. Я горжусь своим кастовым знаком. Ты обо мне не беспокойся».


ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (10 ноября):

«Ты много раз писал мне, чтобы я о тебе не беспокоилась, но мне становится все яснее и яснее, что ты, наоборот, хочешь, чтобы я о тебе беспокоилась. Поэтому-то ты мне и пишешь — ты хочешь, чтобы я разделила с тобой какое-то большое горе. Я не обвиняю тебя в том, что ты говоришь мне неправду; мне только кажется, ты так сильно угнетен чем-то, что это мешает тебе ясно думать. Вчера в десять часов вечера я пошла к себе и стала не спеша перечитывать все твои письма. Когда я кончила, было почти три часа ночи.

Во всех этих письмах ты только пять раз упомянул об отце (ты писал о его страховке, о его хвастливости; два раза о том, как он любил стрелять в животных, и один раз о том, что он «был плохо образован»). Нашего отца убили. Об этом ты не упомянул ни разу. Как ты, бывало, говорил — это «очень громкое молчание».

Джорди, у тебя на сердце какая-то большая тяжесть. Мне кажется, это угрызения совести или раскаяние в чем-то. Это тайна. Ты хочешь открыть ее мне, но не открываешь. Порой ты словно вот-вот заговоришь, но в последний миг уклоняешься. Я знаю, что ты не исповедуешься и не ходишь в церковь — иначе ты бы мне написал об этом. Если я — единственный человек, которому ты решил открыть эту тайну, я готова тебя выслушать. На свете есть много людей умней меня, но нет ни одного, кто бы любил тебя так же сильно. Позволь мне послать тебе пятьдесят долларов на дорогу. Приезжай! Помнишь, ты, бывало, просил меня почитать тебе «Макбета»? Ты не забыл эти строки:

Ты можешь исцелить болящий разум…

Очистить грудь от пагубного груза, Давящего на сердце?

[72]У. Шекспир. Макбет, акт V, сцена 3

Твои страдания каким-то образом связаны с отцом. Тебе почему-то кажется, что ты виноват в его смерти. Этого не может быть. Когда ты лежал с сотрясением мозга в Сент-Луисе, какая-то смутная навязчивая идея возникла у тебя в голове. Прошу тебя, напиши мне! А еще лучше — приезжай и расскажи все.

Помнишь, как почти шесть лет тому назад ты вернулся со встречи Нового года в гостинице «Иллинойс»? Ты дождался, когда maman погасила у себя свет, а потом разбудил меня и рассказал мне, что доктор Гиллиз говорил об истории вселенной. Он утверждал, что сейчас рождается новый тип людей — дети Дня Восьмого. Ты сказал, что вот ты — настоящее дитя Дня Восьмого. Я это поняла. В городе многие думали о тебе иначе, но maman, и мисс Дубкова, и я знали. Мы знали, каким был твой путь.

А теперь мне страшно, что ты, быть может, позволил какой-то нелепой фантазии похитить у тебя четыре года жизни, изуродовать тебя, задержать твой рост. Отбросить тебя назад, в День Шестой или еще дальше.

Джорди, веруй в слова господа: «И истина сделает вас свободными».

Так выскажи эту истину:

Вырвись на свободу.

Я даже не могу вообразить, какое преступление ты на себя взваливаешь, но господь прощает всех нас, если мы признаемся в своей слабости. Он видит миллиарды людей. Он знает путь каждого.

Тебе известна заветная мечта моей жизни. Но я не могу дать обет до тех пор, пока мой любимый брат «не исцелится», как сказано в Библии. Приезжай в Коултаун».


ДЖОРДЖ — Фелиситэ (11 ноября):

«Некоторое время ты не будешь получать от меня писем. Вероятно, я скоро поеду в Китай, а оттуда — в Россию. Поэтому не будь дурочкой и не пытайся искать меня в Калифорнии, потому что меня там не будет».


В начале ноября 1905 года Юстэйсия открыла дверь на звонок почтальона. Он принес письмо от ее деверя. Она не сразу распечатала это письмо — все, что исходило от Фишера Лансинга, было ей неприятно. Час спустя Фелиситэ, подметавшая площадку верхнего этажа, услыхала, как ее мать отчаянно вскрикнула. Она быстро сбежала с лестницы.

— Maman! Qu'est-ce quo tu as?[73]Что с тобой? (франц.) Мать посмотрела на нее умоляющим взглядом и указала на письмо и чек, соскользнувшие с ее колен на пол. Фелиситэ подняла их и прочитала, Фишер писал, что показал одно из изобретений Эшли — Лансинга специалисту. Он выправил на него патент. Он заключил договор на передачу патентных прав с одной часовой фирмой. Прилагаемый чек на две тысячи долларов — первый платеж; дальнейшие она будет получать по мере их поступления. Постепенно он пристроит и остальные изобретения тоже. Пусть она не беспокоится — он защищает ее интересы. «Сумма может быть очень значительной, Стэйси. Подумай о покупке автомобиля».

Они обменялись долгим взглядом. Фелиситэ протянула чек матери, но та отвернулась.

— Возьми его. Спрячь. Я не хочу на него смотреть.

После ужина Энн отправилась наверх готовить уроки — с тем, чтобы сойти в гостиную в восемь часов, когда начнется чтение вслух. Фелиситэ ни разу не видела свою мать в таком волнении — даже во время болезни отца или когда приходили письма от Джорджа. Юстэйсия ходила из угла в угол.

— Maman!

— Это не мое. Это не наше.

— Maman, мы придумаем какой-нибудь способ передать эти деньги им.

— Беата Эшли никогда их не возьмет. Никогда.

Пришла Энн.

— Девочки, наденьте пальто и шляпы. Мы пойдем гулять.

Лампа за лампой гасли в домах, мимо которых они проходили. В воздухе уже чувствовалось приближение зимы. Время от времени Юстэйсия крепко сжимала пальцами руку Фелиситэ. Возле дома доктора Гиллиза она задержалась на минуту в глубоком раздумье, потом медленно двинулась дальше. Они подошли к «Вязам». Вывеска тускло блестела под звездами. Юстэйсия долго стояла перед домом, держась за калитку.

Фелиситэ прошептала:

— Я пойду с тобой.

Энн сказала:

— Пойдем, maman!

Мать тревожно переводила взгляд с одной на другую. Глаза ее были сухи.

— Но как, как? — с отчаянием в голосе проговорила она.

Юстэйсия отворила калитку. Они тихонько поднялись на веранду. Подошли к окнам гостиной и долго смотрели, не замеченные никем. Беата читала вслух. Констанс чинила простыни. Софи лежала на полу и вписывала колонки цифр в книгу расходов. Прислонившись к стене, дремал какой-то старик. Двое других играли в шашки. Старушка гладила кота, сидевшего у нее на коленях. Неожиданно Юстэйсия схватила обеих дочерей под руки и потянула за собой на улицу. Не проронив ни слова, они возвратились в «Сент-Киттс».


Читать далее

5. «СЕНТ-КИТТС». 1880-1905

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть