6. КОУЛТАУН, ИЛЛИНОЙС. РОЖДЕСТВО 1905 ГОДА

Онлайн чтение книги День восьмой
6. КОУЛТАУН, ИЛЛИНОЙС. РОЖДЕСТВО 1905 ГОДА

Здесь рассказана некая история.

Но история существует только одна. Началась она с сотворения человека и придет к концу лишь тогда, когда угаснет последняя искра сознания последнего человеческого существа. Все другие начала и концы — всего только произвольные условности, замены, прикидывающиеся самодовлеющим целым, утешая по мелочам или по мелочам заставляя отчаиваться. Неуклюжие ножницы рассказчика вырезают несколько фигур и кусочек времени из огромного гобелена истории. А вокруг прорехи топорщатся перерезанные нити утка и основы, протестуя против фальши, против насилия.

Время только кажется быстро текущей рекой. Оно, скорее, неподвижный, бескрайний ландшафт, а движется взгляд, его созерцающий.

Оглянитесь вокруг себя — только взойдя выше, как можно выше! — и вы увидите, как встают за горами другие горы, а среди них лежат долины и реки.

Эта история открывается фразой, которая как будто есть ее начало: «Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города». Но читатель давно уже убедился, насколько обманчивы эти слова — если их понимать как начало чего бы то ни было.

За горами горы: где-то над Луарой передается из поколения в поколение душевный недуг; где-то на Вест-Индских островах происходит резня; где-то в Кентукки религиозная секта откочевывает все дальше и дальше на Запад…

А вон — видите? — человек тонет при кораблекрушении близ берегов Коста-Рики. Знаменитый русский актер гибнет в стычке, в которой убивают без разбора. Похороны в Вашингтоне, в 1930 году; играет военный оркестр, среди провожающих немало официальных лиц в цилиндрах; а вслед за вдовой и детьми идут две немолодые женщины в черном — знаменитая оперная певица и неуемная поборница социальных реформ. (Но ведь и похороны лишь кажутся нам концом чего-то.) Две почтенные старушки садятся обедать в Лос-Анджелесе, в «Медном котелке», где так вкусно можно поесть за шестьдесят пять центов. («Телячью отбивную, Беата? Помнится, вы всегда любили телятину». — «Да не суетитесь вы из-за меня, Юстэйсия!») И дети, много-много детей.

История — цельнотканый гобелен. Напрасны попытки выхватить из него взглядом кусок шириною больше ладони. Некогда в древнем Вавилоне насчитывался миллион населения.

А теперь вернемся к судебной ошибке, допущенной при разборе не особо значительного дела в небольшом среднезападном городке.


Двадцать третье декабря.

Поезд опаздывал. Сгустились уже сумерки. Меж крутых склонов по сторонам Коултауна, медленно кружась в неподвижном воздухе, падали на землю хлопья снега.

На вокзале собралась целая толпа. Одни пришли встретить приезжих родственников. Другие — потому что привыкли приходить сюда из вечера в вечер. Но большинство привлек распространившийся слух о том, будто Лили и Роджер Эшли должны приехать сегодня, чтобы провести рождество с матерью и сестрами. В толпе перешептывались, перемигивались, подталкивали друг друга локтями. Констанс и Софи стояли в дальнем конце перрона. Уже который месяц носились по городу разноречивые, дразнящие любопытство слухи. Кто говорил, будто Лили Эшли сбежала с коммивояжером, а он ее скоро бросил (чему только не поверят люди!), и теперь она в юбочке выше колен поет и танцует в низкопробных увеселительных заведениях; кто — будто Роджер якшается с букмекерами, боксерами, греками, итальянцами и другим подобным сбродом, ввязываясь частенько в кабацкие драки, будто он Пишет в газетах о таких вещах, о каких порядочным людям и думать зазорно. А по словам других выходило, что Лили под именем сперва миссис Темпл, а потом мисс Сколастики Эшли поет на похоронах и свадьбах самых именитых чикагцев, а Роджера ценят и отличают влиятельнейшие лица и учреждения. Роджер, будучи журналистом, хорошо знал, как создаются и раздуваются слухи. Недаром он посылал вырезки со своими статьями мисс Дубковой и доктору Гиллизу — надежным и энергичным своим сторонникам. Послал им и корректурные оттиски своей еще не вышедшей книги. Он постоянно помнил, что он — глава семьи, защитник ее опороченной чести. При таких обстоятельствах приходится жертвовать даже скромностью. Чем слухи противоречивей, тем они упорнее. Бедные коултаунцы не знали уже, чему верить и кого осуждать.

Роджер одет был как человек с достатком. Над его экипировкой потрудилась Лили. Крахмальный воротничок резал шею; пальто сидело отменно; портфель был новехонький, ботинки блестели. В руках у него была куча нарядно упакованных свертков. Когда он спускался по ступенькам вагона, лицо его было сосредоточенно-строгим. Он силился проглотить ком, подступивший к горлу, удержать непривычно колотящееся сердце. Он еще не готов был переступить порог «Вязов».

Коултаун.

Он огляделся в бурлящей толпе. Сестры его не сразу запали. А он не приметил Порки, стоявшего под деревьями там, где кончался перрон. Наконец ему удалось совладать со своим волнением и войти в роль. Решительным шагом он направился к начальнику станции и, положив свертки на скамью, протянул ему руку.

— Здравствуйте, мистер Киллигру! Рад вас видеть.

— Да это же Роджер! Ну здравствуй, здравствуй! Добро пожаловать домой! Твои сестры где-то здесь — только что я их видел.


За горными кряжами горные кряжи, долины и реки…

Здесь, на этом перроне, три с половиной года назад закованный в кандалы отец Роджера с разрешения начальника охраны обратился к мистеру Киллигру: «Хорэйс, мне хотелось бы передать моему сыну эти часы». — «Будьте спокойны, мистер Эшли, я сам это сделаю». Здесь, месяцем позже, Софи поставила столик и начала торговать лимонадом, три цента стакан. Здесь миссис Гиллиз в скорбном безмолвии склонилась перед мужем, вернувшимся из Массачусетса с гробом их сына, который разбился насмерть, катаясь на санках с гор. Здесь когда-то сошел с поезда молодой Джон Эшли с семейством и огляделся по сторонам, полный радужных надежд. Ах, эти вокзальные перроны! Здесь Ольга Сергеевна навсегда распрощается с Коултауном, подтянутая, нарядная, готовая к возвращению на далекую родину; а Беата Эшли впервые за двадцать восемь лет сядет в поезд, чтобы съездить в Нью-Йорк повидать сына и внуков. Отсюда Джордж Лансинг отправится навстречу своей удивительной судьбе — впрочем, не совсем отсюда: он уедет тайком, прыгнув в поезд с высокой угольной кучи у подъездных путей в нескольких сотнях ярдов от перрона. Отсюда потом молодые коултаунцы уезжали на первую мировую войну и сюда же с войны возвращались. Но ко времени второй мировой войны здесь уже проложили шоссе, а железнодорожный путь спрямили, и новая колея прошла в одиннадцати милях к западу от Коултауна. Вокзал пришел в запустение. Он разрушался — словно сгорал понемногу, — и наконец морозной ноябрьской ночью там в самом деле возник пожар и ветхая постройка сгорела дотла — как все сгорает в этом мире.


Роджер оглянулся. К нему торопливо шла миссис Лансинг.

— Роджер! Милый Роджер! — воскликнула она и расцеловала его, как делала сотни раз в годы его детства. Эта неуместная ласка еще долго потом служила темой городских пересудов. С девочками Роджер поздоровался за руку.

— Веселого рождества всем вам, — продолжала Юстэйсия. — Ты, надеюсь, выберешь время побывать у нас?

— Непременно, миссис Лансинг. Я завтра же вечером к вам приду.

Прежде чем распрощаться, он успел обменяться с Фелиситэ многозначительным взглядом, говорившим: «Завтра утром, в половине одиннадцатого, в мастерской мисс Дубковой».

Констанс и Софи нерешительно приближались к брату.

Их опередило несколько уважаемых горожан, которые тоже подошли пожать ему руку. «Ну-ка, покажись, Роджер! Вид у тебя прекрасный! Отличный вид, сэр», «Привет, Роджер. Добро пожаловать в Коултаун. Как твои успехи в жизни?» Почти все они вели себя во время процесса подло и трусливо — но черт с ними! Разве мало таких на свете? Не из-за чего кипятиться.

Он пожимал руки, смотрел в несколько смущенные лица. И в то же время взглядом искал сестер; может быть, и мать тоже пришла его встретить?

— Роджер, — тихо окликнула Софи.

Как они выросли! Он расцеловал обеих — первый раз в жизни.

— Софи, Конни! Да какие же вы стали красавицы!

— Правда? — с живостью переспросила Констанс. — Некоторые квартиранты тоже так говорят.

— А мама здесь?

— Нет, — ответила Констанс. — Она дома. Она никогда не выходит на улицу, и я тоже очень редко. — Они помолчали, не зная, что говорить дальше, но вдруг Конни воскликнула:

— Роджер, да ты стал вылитый папа! Смотри, Софи, верно ведь, он вылитый папа! — И она обняла его крепко-крепко — за двоих.

Бывший мэр мистер Уилкинс (трус и предатель) тоже подошел поздороваться.

— Рад тебя видеть, Роджер. Добро пожаловать в Коултаун.

— Спасибо, мистер Уилкинс.

Шепотом он попросил Софи:

— Покажи мне то место, где ты продавала лимонад и книги.

Она, улыбаясь, показала.

— Ты молодчина, Софи. Иначе тебя не назовешь… А Порки где?

— Вот я, тут.

Друзья обменялись рукопожатием.

— Порки, мне много о чем нужно с тобой поговорить. Только раньше я должен поговорить с мамой, потом, после ужина, хочу пройтись с Софи. Скажи, ты сегодня уходишь на ночь к деду, в горы?

— Нет, буду у себя в мастерской.

Толпа на перроне поредела. Но многие еще стояли кучками, только теперь уже не толкались и не перешептывались, а молча глазели на детей Эшли. «Точно цыплят о двух головах увидели», — подумала Констанс. Но Роджер быстро заставил их разойтись: «Здравствуйте, миссис Фолсом. Как Берт и Делла?.. Здравствуйте, миссис Стаббс… Привет, Фрэнк».

Вчетвером они дошли до Главной улицы. Роджер увидел свет в угловом окне нижнего этажа, в окне столовой. Он все еще не был готов переступить порог «Вязов».

— Порки, будь добр, возьми это все и сложи на крыльце у парадной двери. Примерно без четверти девять я буду у тебя. А теперь, девочки, давайте пройдемся немножко по улице.

Когда они поравнялись с почтой, Констанс сказала:

— Афишу с папиной фотографией уже сняли со стены.

— У меня есть такая. Один мой приятель стянул ее для меня в полицейском участке в Чикаго. Я вырезал фотографию, вставил в рамку и привез маме в подарок к рождеству.

— О, Роджер! Значит, мы теперь сможем поносить у себя папин портрет и никто его не отнимет!

В Чикаго декабрь выдался мокрый; порывистый ветер с озера гнал над городом снежную крупу пополам с дождем. Только здесь, впервые в этом году, Роджер увидел настоящий снег. Белый, чистый, такой, как бывало в детстве. Ему вспомнилось, как Беатриче, дочь маэстро, задала раз отцу вопрос, часто приходивший в голову ему самому.

— Papa Bene (от Бенедетто), отчего это первый снег всегда так красив… смотришь на него, словно музыку слушаешь.

— Попробую объяснить тебе, Биче: первые месяцы нашей жизни нас окружает все белое — белые пеленки, белая колыбелька, в которой нас укачивают, чтобы мы спокойно уснули. Позже нам говорят, что небо — память о детстве — тоже бело. Нас поднимают и носят на руках; мы словно парим в воздухе. Вот откуда берется представление о летающих ангелах. Первый снег нам напоминает ту единственную пору в нашей жизни, когда мы еще не ведали страха. Нет более унылой картины, чем кладбище под дождем, потому что дождь, он похож на слезы; но то же кладбище, укрытое снегом, манит к себе. Воспоминания о другом мире оживают в нас. Зимой мертвые словно спят в колыбели.

— Si, papa. Grazie, papa Bene[74]Да, папа. Спасибо, папа Бене (итал.).

Они миновали гостиницу, потом бакалейную лавку мистера Боствика.

— Теперь здесь мастерская мисс Дубковой. Миссис Лансинг арендовала помещение, и Фелиситэ иногда приходит помогать Ольге Сергеевне. А вот мастерская Порки. Видишь, он ее расширяет. А тут жила миссис Кэвено — не так давно ее увезли в Гошен.

Не дойдя до «Сент-Киттса», Роджер повернул назад.

— Наверно, мама заждалась нас, — сказал он сестрам.

Констанс была уже совсем барышня — почти тринадцать лет как-никак, а по росту и больше дашь, — но от всего испытанного в связи с приездом брата (а в его лице и отца тоже) она за эту короткую прогулку словно бы странным образом возвратилась в детство. То и дело дергала Роджера за рукав, за локоть. Она явно не прочь была, чтобы он посадил ее себе на плечи и понес, как когда-то делал по вечерам отец, возвращаясь с работы.

Роджер остановился и глянул на нее с улыбкой.

— Ну, Конни, ты теперь слишком большая, чтобы тебя носить на плечах.

Она сконфуженно покраснела.

— Ладно, я только буду держать тебя за руку.


За горами горы…

Всю жизнь и друзья и враги говорили о ней: «Что-то в этой Констанс Эшли-Нишимура есть детское», «Это глупо, но какой-то стороной своего существа Констанс так и не повзрослела с годами». Во всех ею руководимых кампаниях она делала ставку на пожилых мужчин, как на отцов или старших братьев; безошибочное чутье определяло ее выбор. Были среди них два вице-короля Индии, был последний хедив, были президенты, премьер-министры («Против произвола землевладельцев», «За избирательное право для женщин», «За равноправие женщин в семье», «За урегулирование проституции» — она предлагала создать нечто вроде профсоюза проституток; «За детские глазные лечебницы» — она первая выдвинула принцип профилактической медицины); были миллионеры (какие суммы ей удавалось собирать для общественных нужд, а у самой часто недоставало денег на оплату счета в гостинице). Именно это детское в ней помогало ей выдержать самые трудные испытания — грубость полицейских, оскорбления и враждебные выпады публики. Ее бесстрашие было бесстрашием не взрослой женщины, а маленькой девочки. Прямота и уверенность в себе достались ей в дар от отца и брата. Самые ценные дары — а подчас и самые гибельные — те, о которых даритель не подозревает; они расточаются на протяжении долгих лет в бесчисленных мелочах повседневной жизни — через взгляды, паузы, шутки, улыбки, молчание, похвалы или упреки. Констанс нашла себе в жизни многих отцов и братьев. Нередко она раздражала их, иногда даже приводила в ярость; но почти не было случая, чтобы кто-то из них ее предал…


И вот они наконец подошли к дому. Роджер долго стоял у ворот, глядя на вывеску: «Вязы». Комнаты со столом». Ему вспомнились письма Софи, первый год, проведенный им и Чикаго, день, когда он узнал, что налоги уплачены сполна. Он крепко пригнал к себе локоть Софи.

Они пошли и дом.

— Мама! Роджер уже здесь.

Беата появилась из двери кухни. С минуту смотрела, не узнавая, на юношу, стоявшего посреди холла. Потом вдруг спохватилась, что на ней кухонный передник — это не входило в программу, — и принялась торопливо снимать его, путаясь в завязках. Чувство скованности, физической неловкости, даже страха покинуло Роджера. Он как будто стал выше ростом. Беата Эшли никогда не была хрупким существом, но сейчас, первый раз в жизни, она показалась сыну ранимой, беспомощной, нуждающейся в нем. Ведь, пока с ними жил отец, ему просто не представлялось никогда случая что-либо для нее сделать. Одета она была по-зимнему — в синее шерстяное платье без малейших претензий на красоту или изящество; но все равно — в его глазах она оставалась самой прекрасной женщиной в мире. Он подошел к ней, обнял и поцеловал — полдюйма, на которые он ее перерос, казались ему по меньшей мере двумя футами. Теперь он будет ее защитой, ее опорой. Он стал взрослым.

— Добро пожаловать, Роджер.

— Ты прекрасно выглядишь, мама.

— Мама, — сказала Констанс, — а миссис Лансинг поцеловала Роджера на вокзале. Весь город видел.

— Твоя комната ждет тебя, — сказала Беата.

— Спасибо, только мне хочется раньше обойти дом.

Гостиная с мебелью, собранной Софи по креслу, по стулу; все потертое, поцарапанное, но начищенное до блеска. Столовая — типичная «пансионская»: стол во всю длину комнаты, два буфета с выстроенными в боевом порядке тарелками, чашками, судочками. Засветив фонарь, они осмотрели курятник и инкубатор, навестили корову Фиалку, заглянули в сарайчик, сколоченный Порки для уток. Зайдя в «Убежище», проверили все зарубки на дверном косяке, которыми отец отмечал ежегодно рост детей: Лили с двух лет в 1886 году и до восемнадцати — в 1902; Роджера с одного года в 1886 и до семнадцати в 1902 и так далее. Обошли все дубки, посаженные отцом в 1888 году; молча подивились тому, как пышно они разрослись. В семье Эшли всех, за одним исключением, привлекало все, что растет, развивается, воплощает людские замыслы.

Беата, как бывало не раз, звала Порки поужинать вместе с ними. Но он никогда не соглашался участвовать в семейных трапезах. Ел он обычно в одиночку, на кухне. Сегодня же его вообще не было дома. За столом разговор шел о разных пустяках. Все будто сговорились не касаться серьезных вопросов, оставив их на тот час после ужина, когда Роджер с матерью усядутся в гостиной вдвоем, и тогда неизбежно встанет вопрос, о котором не принято было говорить в «Вязах», — вопрос о будущем. Станут ли девочки учиться дальше? Начнет ли мать выходить за ворота усадьбы? Появятся ли у них когда-нибудь снова друзья, знакомые? А пока Роджер показывал последние фотографии Лили и ее прелестного малыша. Передавал ее сожаления, что ей не удастся провести это рождество вместе с ними. Но она двадцать восьмого должна ехать в Нью-Йорк, после четырех исполнений «Мессии» — двух в Чикаго и двух в Милуоки. Потом он стал рассказывать о своей работе. Если б не беспрестанные вопросы Конни, разговор скоро затоптался бы на месте. Софи за все время не проронила ни слова. Когда наконец встали из-за стола, девочки направились в кухню.

Роджер спросил:

— Мама, нельзя ли, чтобы посуда полчаса подождала сегодня?

— Конечно, можно, милый. А что ты хочешь?

— Поздней мы с тобой посидим и поговорим в гостиной, но сперва мне хотелось бы прогуляться с Софи — покуда еще не очень темно и холодно. А твоя очередь будет завтра, Конни. По старшинству.

— Разумеется, Роджер. Софи, ты только оденься потеплее.

Они шли, взявшись за руки, что у членов семейства Эшли было не в обычае. Шли не Главной улицей, а дорожкой, когда-то протоптанной для тяги барж бечевой по реке. Рядом, под топким еще ледком, тихо струилась Кангахила.

— Софи, у меня для тебя есть новость. Думал приберечь ее к самому рождеству, но уж очень хочется порадовать тебя поскорее. На пасху вы с Порки приедете ко мне в Чикаго. Я сведу Порки в мастерскую, где ему сделают хорошую ортопедическую обувь. А тебя ждет сюрприз еще получше. Есть у меня одна знакомая, начальница школы медицинских сестер в Чикаго. Она прочитала очерк, который я написал о тебе, он ей понравился, и она меня пригласила в гости. Я ей много рассказывал про тебя, читал некоторые места из твоих писем, где говорится о том, как мама сама нанималась с тобой и с Конни. И она сказала, что примет тебя в свою школу среди учебного года, когда тебе будет семнадцать с половиной лет, — значит, через год и три недели, считая от сегодня. Я привез тебе от нее кой-какие учебники, чтобы ты пока готовилась понемногу.

Софи молчала.

— Ты что, не рада?

— Роджер…

— Да?

— Я не смогу поехать.

— Почему?

— А как же… как же пансион?

— Ты начала это дело. Это настоящий подвиг для девочки четырнадцати лет. Но ты сама писала, что сейчас все налажено и идет хорошо. Мама с помощью миссис Свенсон отлично управится, а с осени, когда вы с Конни пойдете в школу, можно будет нанять еще одну служанку.

Но Софи молчала, не поднимая глаз.

— Тебя беспокоит, кто будет делать закупки, все эти мешки с мукой, сахаром и прочим? И кто будет вести счета? Так вот, знаешь, зачем я, помимо всего прочего, приехал в Коултаун? Чтобы убедить маму начать выходить в город. Ты без труда за короткий срок всему ее научишь. Мать у нас умница, и она всегда была прекрасной хозяйкой. И вот еще что я тебе хотел сказать. Все равно пансион через год-полтора закроется. Мы оба, Лили и я, будем скоро зарабатывать достаточно денег, чтобы маме и вам не нужно было трудиться. Так что запомни мое слово, Софи: я не я, если в январе 1906 года ты не станешь ученицей школы медицинских сестер миссис Уиллс. А каких-нибудь полгода спустя пансион закроется.

Софи отозвалась полушепотом:

— А куры, а утки, а корова?

— Порки нам подыщет надежного работника, которому мы поручим уход за всей живностью. Платить ему жалованье буду я.

И тут он заговорил с ней о Самом Главном. Ей первой после Лили он поверил свою надежду, что рано или поздно слух о Сколастике и Бервине Эшли дойдет до того уголка земли, где укрылся их отец. И они получат письмо, истинный смысл которого будет понятен им одним. Например, они прочтут в этом письме: «Напишите, как поживает моя маленькая приятельница, та, что всегда заботится о больных животных», или: «Если у вас есть знакомая, чье имя по-гречески означает мудрость, передайте ей от меня сердечный привет». Будет там и обратный адрес. Тогда все они снимутся и пошлют свои фотографии отцу.

Роджер не сразу заметил, что Софи едва слушает его. Откуда ему было знать, что в ней давно отказала способность надеяться, как отказывает сработавшийся часовой механизм. Она уже не могла представить себе, что когда-нибудь пансион сделается не нужен, что когда-нибудь она снова увидит отца, станет ухаживать за больными, не должна будет расставаться ни с кем из любимых и близких.

Еще в начале прогулки Софи высвободила свою руку. Оттого он не сразу заметил, что все тело ее сотрясает мелкая дрожь.

— Роджер, — сказала она совсем тихо.

— Что, Софи?

— Знаешь… Мне, пожалуй, лучше вернуться домой.

— Ты устала?

— Немножко.

Он вдруг вспомнил — ведь она полгода назад серьезно болела, настолько серьезно, что пришлось отправить ее на две недели на ферму к Беллам и доктор Гиллиз запретил кому-либо, кроме Порки, навещать ее там. Ему стало стыдно, что он тогда без достаточного внимания принял это известие. Молодым всегда кажется, что молодые не бывают больны — разве что простуда какая-нибудь или там растяжение связок. Только теперь поднялась в нем безотчетная тревога.

— Ты хорошо ешь, Софи?

— Да.

— Хорошо спишь?

— Да, да… А теперь буду есть и спать еще лучше… раз я знаю, что ты вернулся… что ты опять в своей старой комнате.

— Знаешь что, войдем с черного хода. Кухня — самое теплое место в доме.


Его тревога еще усилилась, когда он вспомнил свой разговор с маэстро месяца полтора тому назад.

Дети маэстро, шестеро молодых талантов, привыкли шумно и требовательно отстаивать свои права — все, кроме отцовской любимицы Биче. Биче помогала матери вести хозяйство, заменяла отцу секретаря, а для себя ей никогда ничего не было нужно. Не зная усталости, она беспокоилась и заботилась о каждом из членов семьи, готовая каждому прийти на помощь. Домашняя жизнь в итальянских семьях — как и в ирландских, только там, пожалуй, не столь беззлобно — то и дело взрывается бурными, освежительными ссорами с полным набором взаимных обвинений, хлопанья дверьми и последних слов, выкрикнутых fortissimo: все это — полезная разрядка для организма, ведь словесные стычки очищают кровь. А затем следуют примирения, совершающиеся с оперным размахом — слезы, объятия, биения себя в грудь, покаянные и самоуничижительные клятвы в вечной любви. Такие шквалы всем в доме доставляли огромное удовольствие — всем, кроме Биче, которая их принимала всерьез. Она единственная в семье была бледна и часто страдала мигренями. Летом 1905 года она не смогла скрыть от родителей, что кашляет кровью. Отец повез ее в Миннесоту, в санаторий. Вернулся он оттуда другим человеком.

Как-то после обеда он сидел вдвоем с Роджером в своем кабинете, загроможденном произведениями искусства (то есть могущества, сведенного к красоте), которые больше не служили ему утехой. И тут он сказал:

— Знаете, мистер Фрезир, отношения в семье похожи на отношения между государствами: каждый борется за свою меру света и воздуха, земли и пищи, а в первую очередь за ту меру внимания и восхищения, которую именуют «счастьем». Как в лесу: всякое дерево отвоевывает свою долю солнечных лучей, а под землей корни переплелись в яростной схватке, силясь урвать влаги побольше. Говорят, некоторые даже выделяют при этом кислоту, ядовитую для всех прочих. Мистер Фрезир, в каждом здоровом, жизнедеятельном семействе кто-то один расплачивается за всех.

Софи пережила всех своих родных. Но когда годы спустя Роджер и сестры приезжали навестить ее, она их не узнавала. Лили тихо напевала любимые ее песенки. «У меня когда-то была сестра, она мне это пела». Ей казалось, что она в Гошене. В первое посещение Роджера она стала объяснять ему: вот, мол, люди страшатся и даже стыдятся Гошена, а между тем он сам может убедиться, как тут хорошо — и трава, и деревья, и птицы, и даже белки есть. Посетителей она встречала с церемонной любезностью, но уже через полчаса извинялась, что больше не может уделить им времени, так как ее ждут пациенты, которые хоть уже поправляются, но еще пока не встают. И указывала на ряд игрушечных кроваток у стены, где лежали укрытые одеяльцами куклы. Сиделки рассказывали родным, что она каждое утро одевалась с особенной тщательностью — к приезду отца, как она объясняла, а вечером, ложась спать, наказывала дежурной сестре разбудить ее завтра пораньше, «потому что так нужно». Один только был человек, от которого она пряталась и которого никогда не просила приехать еще. Софи не переносила запах лаванды.


Роджер довел сестру до кухни и посоветовал выпить стакан горячего молока. А сам пошел прямо в гостиную, где его дожидалась мать.

— Мама, я этот год проживу в Чикаго, а на следующий уеду в Нью-Йорк. Сможешь ты продержаться тут еще год-полтора, с тем чтобы потом закрыть пансион и переехать в Нью-Йорк ко мне?

— Покинуть «Вязы»? О нет, Роджер, этого я никогда не сделаю. Никогда, никогда!

— Но содержать пансион…

— Мне нравится это занятие.

— Осенью Софи должна начать учиться.

— Нет-нет, я не уеду из Коултауна.

— Мы с Лили рассчитываем, что к этому времени кто-нибудь из нас получит письмо от отца.

Она помолчала, потом заговорила опять, понизив голос:

— Если это случится, я, конечно, поступлю так, как ваш отец сочтет лучшим… Но мне приятно содержать пансион. Это дает деньги. Мне приятно думать, что когда-нибудь эти деньги пригодятся вашему отцу.

Роджер весь подался вперед, уперев локти в колени.

— Мама, давай на праздниках пойдем вместе к миссис Лансинг.

Она подняла склоненную над шитьем голову и посмотрела сыну прямо в глаза.

— Пока твой отец не вернется, Роджер, я не выйду за ворота «Вязов».

— Тебе ненавистен Коултаун?

— Нет, ничуть.

— Тогда почему же?

— Мне нечего сказать всем этим людям. И они мне ничего не могут сказать такого, что мне было бы интересно. Лучшие годы моей жизни прошли здесь, в этих стенах.

— И худшие тоже, мама.

— Об этом я не вспоминаю. Такое счастье, какое знала я, не проходит. Здесь оно всегда со мной. И я не хочу ничего, что могло бы его спугнуть, нарушить.


Однажды, семь лет спустя, сидя на террасе своей гостиницы в Манантьялесе, миссис Уикершем прочитала (верней, ей прочитали, так как она стала слаба глазами), что американская дива Сколастика Эшли, только что приглашенная петь в Ковент-Гарден, — родная дочь Джона Эшли, того, что в свое время безвинно был осужден в Коултауне, штат Иллинойс. Сан-францисская газета напоминала своим читателям, что настоящий убийца впоследствии сознался, однако о местопребывании бежавшего Эшли до сих пор ничего не известно. После некоторого размышления миссис Уикершем продиктовала длинное письмо в Лондон на имя madame Эшли — что заняло почти полных четыре утра. Заканчивалось письмо так: «С тех пор прошло около шести лет; я убеждена, что, если бы ваш отец был жив, он бы за это время непременно написал мне!» И подпись неверной рукой; «Ада Уикершем».

Вскоре после того, как Беата Эшли прочла это письмо, она закрыла свой пансион и переехала в Лос-Анджелес. Там она купила и отремонтировала старенький особняк на склоне крутого, хоть и невысокого холма неподалеку от центра города. Над входом появилась вывеска: «Buena Vista». Комнаты и стол». Оползни постепенно расшатывали фундамент дома, кругом все приходило в упадок. Немногочисленные квартиранты подобрались под стать: две-три девицы из мелких конторских служащих, несколько ревматических вдов и астматиков-вдовцов, да еще кой-какие жертвы житейских крушений. Стряпня Беаты скоро приобрела скромную, но устойчивую славу; нашлись такие любители в местных деловых кругах, что образовали нечто вроде обеденного клуба и пять раз в неделю не ленились после полудня одолевать два длинных ряда выщербленных ступенек, ведших к «Buena Vista». Беата не захотела превращать свое предприятие в открытый ресторан, и по вечерам за табльдотом сходились только постоянные квартиранты. Трое из ее четверых детей предлагали сообща купить ей дом в Пасадене и назначить постоянное содержание; но она не согласилась, слишком дорожа своей независимостью. В 1913 году Констанс и ее муж, готовясь к очередному агитационному турне по западному полушарию, привезли ей на полгода своего маленького полуяпончика-сына. Трудно описать ее радость. Когда пришла пора расставаться, и ребенок и бабушка были безутешны. Бывали в пансионе случаи, когда кто-то из квартирантов сбегал украдкой, не расплатясь по счету (хорошо еще, если не прихватив с собой пару простынь или что-нибудь из столового серебра). Как-то раз так исчезла одна супружеская пара, оставив вместо платы поломанный чемодан и трехлетнего глухонемого сынишку. Беата усыновила мальчика, отдала сто в специальную школу и сама обучилась азбуке глухонемых. Вероятно, в этом и заключалось ее настоящее призвание — быть бабушкой. Джеми много помогал ей по дому и оставался при ней до ее смерти. Ему и его детям она завещала свои скромные сбережения.

Время от времени какому-нибудь газетному репортеру удавалось проникнуть в «Buena Vista» — правда, не дальше холла. «Верно ли, миссис Эшли, что вы мать madame Сколастики Эшли и Бервина Эшли?» — «Благодарю за ваше любезное посещение, но я очень занята сегодня». — «И Констанс Эшли-Нишимуры тоже?»

— «Всего хорошего. Благодарю за любезность». — «Вы так и не получили известий от вашего мужа, мистера Эшли?» — «Простите, но у нас тут сегодня генеральная уборка, и я вынуждена просить вас удалиться». — «Миссис Эшли, мне необходим материал для моей газеты, иначе меня уволят». — «Еще раз простите — всего хорошего, всего хорошего».

Да, была в ней, несомненно, повадка бабушки, но скорей родовитой немецкой бабушки, чем обыкновенной американской. Все квартиранты чувствовали ее постоянную заботу. Дом велся безупречно, но и от его обитателей требовалось неуклонное соблюдение известных правил. Она не жалела времени на то, чтобы вразумлять и тех, кто питал пристрастие к табаку или алкоголю, и ветреников, и малодушных, легко впадавших в уныние. Но под ее внешней строгостью крылось истинно материнское отношение к своим подопечным: одним она ссужала деньги, другим делала подарки — что-нибудь из одежды, недорогие часы. День ее был заполнен до отказа. Золотистые волосы превратились с годами в тускло-соломенные, но прямая осанка сохранилась. Ходила она всегда в черном и, как многие немки, к старости научилась одеваться с особой изысканностью. Прохожие останавливались и смотрели ей вслед, любуясь снежной белизной фишю и манжет, оттенявших черный шелк или тонкое черное сукно ее платья, изяществом небольшого медальона на длинной золотой цепочке, в котором лежал локон маленького внука. Если в городе ожидался концерт Лили, лекция Роджера или выступление Констанс, она заказывала себе билет в последних рядах. И ни разу не согласилась пообедать с ними где-нибудь в ресторане, предпочитая приглашать их на чашку кофе к себе в «Buena Vista». Эти беседы за кофе могли быть утомительными, если бы не ее осведомленность во всех тех вопросах, что были существенными для каждого из них. Впрочем, не только это.

— Мама, — спросила однажды Констанс, — скажи, ты себя чувствуешь счастливой?

— Помнишь, как миссис Уикершем описывала жизнь вашего отца в Чили?

— Помню, мама.

— Так вот, все Эшли всегда работают, и в этом их счастье. Мне было бы стыдно не работать.

На склоне лет в ней появились крупицы юмора, чуждого ей прежде. Как-то раз Роджер, поднявшись по крутой лестнице, ведущей к дому, сидел вдвоем с матерью за чашкой кофе в ее гостиной. В тот день она рассказала ему, что ее брак никогда не был узаконен.

Оба долго смеялись.

— Мама! — воскликнул он наконец.

— А что? Я этим горжусь.

Но никому из детей она не призналась, что вступила в религиозную секту

— одну из тех независимых сект, которых великое множество в южной Калифорнии. Ей казалось, что в учении этой секты, где причудливо сочетались спиритизм, индийская философия и вера в чудесные исцеления, она узнает отголоски идей великого Гете, которого она читала всю свою жизнь.


В половине десятого Роджер остановился у мастерской Порки и подал условный сигнал — крик совы. Впустив его, Порки снова сел на свое место у топившейся печки и принялся за работу.

— Порки, меня беспокоит здоровье Софи.

Порки не любил тратить слов там, где лучше можно было передать свои чувства взглядом.

— Я хочу, чтобы на пасху ты с ней приехал ко мне в Чикаго. — Роджер положил на стол несколько рекламных проспектов с изображением ортопедической обуви. — Ты пробудешь четыре дня; она останется на неделю. Как ты думаешь, если Конни вернется в школу, ее там не будут обижать?

— Может, кто и попытается, но Конни сумеет постоять за себя.

— Это у тебя на рождество столько работы?

— Я теперь много заказов получаю по почте. Знакомые коммивояжеры собирают всю обувь, которая требует починки, и присылают мне. А Софи надо бы опять поехать недели на две на ферму к Беллам, и не откладывая, сразу же после рождества.

— Если ты так считаешь, мы это сделаем. Я сам отвезу ее туда.

Стук-стук молотком.

— Я встретил в поезде Фелиситэ Лансинг. Мне кажется, она догадалась, кто застрелил ее отца. Может это быть, как по-твоему?

Стук-стук.

— Почему бы и нет.

— А ты не догадываешься. Порки? — На этот раз взгляд Порки не выразил ничего. — Если б еще узнать, кто помог бежать моему отцу.

Хорошо, спокойно было сидеть тут с Порки, слушать стук его молотка и его молчание.

— Ну, мне, пожалуй, пора. Я еще хочу поговорить с Софи до того, как она ляжет спать. Что это за чертеж на стене?

— Мой двоюродный брат взялся пристроить мне две комнаты к этой мастерской. Я в марте женюсь.

— Да что ты! — Роджер вдруг припомнил: Порки как-то ему рассказал под большим секретом, что у молодых людей секты ковенантеров принято жениться к двадцати пяти годам. — А кто она, я ее знаю?

— Кристиана Роули.

Роджер просиял. Кристиану он помнил по школе.

— Ну, чудесно! — сказал он, горячо пожимая другу руку.

— Я приучаю ее брата Стэндфаста к своему ремеслу; он будет мне помогать тут. А ты скажи матери, когда я переберусь из «Вязов» сюда, он может занять там мою комнатушку и делать всю тяжелую работу по дому, как делал я.

— Спасибо, скажу.

Они обменялись взглядами. Великое дело — дружба. Никогда ничего не упускает. Дает пищу воображению.

— Мой дед хочет тебя повидать.

— Буду очень рад. А где?

— У него дома.

Еще не было случая, чтобы кто-либо из коултаунцев удостоился приглашения на Геркомеров холм.

Надвигалось что-то значительное.

— Отлично, Порки. Когда именно?

— Приходи завтра сюда в четыре часа. Я буду ждать с лошадьми.

Из-за хромоты Порки. Здоровый молодой человек минут за сорок одолел бы подъем пешком.

— Уговорились. А как зовут твоего деда?

— Фамилия его О'Хара. Но ты называй его Дьякон. А если он вдруг заговорит обо мне — ты знаешь мое настоящее имя?

— Гарри О'Хара.

— Аристид О'Хара.

— Аристид! Это имя из «Жизнеописаний» Плутарха.

— Наш школьный учитель переименовал меня в Гарри. Он боялся, что «Аристид» покажется ребятам смешным.

— Значит, завтра в четыре… А сейчас мне пора домой, к Софи.

Слов прощания не было сказано. Только взгляд — острый, как наконечник стрелы, отточенный тремя с половиной годами разлуки.


Роджер отворил ворота «Вязов» и пошел в обход дома, намереваясь войти через кухню. Но в окне он увидел мать, сидевшую в глубоком раздумье за кухонным столом перед недопитой чашкой своего Milchkaffee[75]кофе с молоком (нем.). Он вернулся к парадному крыльцу и, войдя в холл, бесшумно прокрался наверх. Дверь Софи была чуть приоткрыта. Он постоял немного, прислушался. Потом тихонько окликнул:

— Софи?

— Да, Роджер? Ты что?

— Хочешь, на первый день рождества пойдем вместе в церковь?

— Хочу.

— Как мы, бывало, ходили еще при отце. Ты, я и Конни. Открою тебе один секрет. Лили вам обеим прислала красивые платья, чтобы вы принарядились к празднику. Она заранее узнала у мамы ваши мерки. А на следующий день поедем на ферму к Беллам — надо же мне повидаться с ними… Ну, а теперь спи, и в мою честь раньше чем через девять часов не просыпайся, ладно?

— Ладно.

— Я свою дверь оставлю чуть приоткрытой, как папа делал. Ты помнишь?

— Помню.


Утром Роджер нашел у своей двери медный кувшин с горячей водой. Кончив бриться, он долго и пристально вглядывался а зеркало, в котором столько раз отражалось лицо его отца. Но зеркала сами по себе пусты. О нас они ничего не знают. Т.Г. любил говорить, что вселенная похожа на зеркало. Та же пустота. Снизу потянуло вкусным запахом кофе и жареного бекона. В комнатах сестер уже слышалась возня. Он вышел на лестницу и закричал: «Ванная свободна! Кто опоздает к завтраку, тот растяпа».

Констанс с визгом выскочила ему навстречу.

— Папа вернулся — то есть я хотела сказать, Роджер вернулся.

Софи пряталась за дверью.

Мать уже позавтракала. Но она налила себе еще чашку кофе и подсела к столу рядом с сыном. Говорить она остерегалась. Она чувствовала, что снова охрипла. Да и не о чем было говорить. Она просто смотрела с гордостью на этого незнакомого молодого человека, своего гостя.

— Мне бы кой-кого надо повидать сегодня, — сказал он. — Лили прислала подарки для Гиллизов и для мисс Дубковой.

— Я их пригласила поужинать с нами.

— Вот и чудесно. Только я, может быть, опоздаю немного. Днем я отправляюсь на Геркомеров холм с Порки. Его дедушка хочет меня зачем-то видеть… А после ужина думаю навестить миссис Лансинг. У тебя что-нибудь вкусное найдется послать ей?

— Конечно! Я уложу в коробку имбирных пряников и марципанов.

Сверху спустились девочки. Констанс так и распирало желание поговорить.


В половине одиннадцатого в мастерской мисс Дубковой уже потрескивала растопленная Фелиситэ печка. Роджер постучался и вошел. Фелиситэ сидела за столиком, прямая, строгая, как школьная учительница — нет, скорей как монахиня. С нею была и Энн (ведь ничто не могло укрыться от глаз обитателей Коултауна, ничто, кроме правды). По уговору с сестрой Энн тут же заткнула уши ватой и села у печки читать.

Роджер и Фелиситэ помолчали, глядя в глаза друг другу, словно бы через что-то неназванное и с каждой минутой становившееся весомей, что-то, объединявшее их обоих. Потом она негромко заговорила.

— Мне нужно сказать тебе две вещи. — И она рассказала, что недавно миссис Лансинг вдруг получила чек на крупную сумму за изобретения, сделанные его отцом. — Это очень расстроило maman. Она говорит, эти деньги ей жгут руки. Она даже не стала класть их в банк. Взяла все наличными и спрятала у себя в комнате. Ее первой мыслью было пойти в «Вязы» и передать эти деньги твоей матери, но она уверена, что твоя мать откажется брать их. И еще очень рассердится вдобавок. — Она сделала паузу, полувопросительно глядя на него.

— Вероятно, она права.

— Когда прошел слух о твоем приезде в Коултаун, у нее сразу полегчало на душе. За один день она стала совсем другая. Сегодня вечером, когда ты придешь к нам, она вручит тебе эти деньги. Вот я и решила предупредить тебя, чтобы это не было для тебя неожиданностью. Ты ведь не откажешься взять?

— Но твой отец тоже принимал в этих изобретениях участие?

— Maman говорит — самое ничтожное. — Фелиситэ невесело усмехнулась. — Она попросит тебя оставить ей десять процентов и раздаст их сиротам.

Роджер не в силах был усидеть на месте. Он встал и начал расхаживать по комнате.

— Подумать только! Так папины изобретения в конце концов оправдали себя… Он всегда знал, что на них можно заработать хорошие деньги, только ничего не хотел для этого делать.

— Значит, ты возьмешь эти деньги у maman?

— Возьму и положу в банк. А распоряжаться ими будем мы с тобой. Употребим их на то, чтобы дать нашим сестрам хорошее образование. Будь папа здесь, он потребовал бы, чтоб все было разделено поровну. Я так и скажу твоей матери… Ну а еще о чем ты собиралась со мной говорить?

Фелиситэ изменилась в лице. Закусила губы. Судорожно стиснула лежавшие на столике руки. В глазах ее появилось умоляющее выражение.

— Роджер, мне нужно тебе сказать что-то очень страшное. Я еще не была уверена, когда вдруг увидела тебя в поезде. А теперь уверена… Скажи, Роджер, что обычно делал твой отец перед тем, как выстрелить из ружья?

— Что, что такое? Что у тебя на уме, Фелиситэ?

— Вспомни, Роджер! Что он учил тебя делать, уже прицелившись, так как это будто бы помогает сосредоточиться?

— Считать…

— И при каждом слове он вдавливал в землю носок левой ноги, так? И считал всегда в одном темпе. А слов было четыре: раз, два, три — пли!

— Что же из этого?

Фелиситэ молчала. Вся кровь отхлынула от ее лица. Она смотрела на Роджера с отчаянной мольбой.

— Помоги мне! — выдохнула она.

И вдруг он понял.

— Кто-то другой мог точно рассчитать время и выстрелить в ту же секунду!

— Да. Из дома. Из верхнего окна дома.

— Но кто? Кто, Фелиситэ?

— Кто-то, кому известно было про этот счет.

— Я? Ты? Но мы были на пикнике в Мемориальном парке. А Джордж накануне убежал из дому.

Тогда она заговорила, торопливо, но внятно.

— Отец очень долго болел, несколько недель, даже месяцев. Мать ночи напролет проводила у его постели. Иногда он неистовствовал от боли, кричал, сбрасывал с ночного столика разные вещи. А Джордж вообразил себе, будто он бьет maman. Джордж тоже не спал ночами, бродил по всему дому, крадучись, точно животное — животное, которое вот-вот взбесится. Отец никогда бы и пальцем не тронул maman. Но когда ему становилось очень плохо, он иногда кричал на нее, говорил ей жестокие слова. Она все понимала, а Джордж понять не мог. Потом отец вдруг забрал себе в голову, что должен убить твоего отца. Это мне сказал Джордж. Он утверждал, что сам слышал его угрозы. Но отец не сделал бы ничего подобного. Он грозил сгоряча, от боли. Теперь тебе ясно? Джордж выстрелил в отца, чтобы защитить maman и спасти жизнь твоему отцу.

Роджер медленно поднялся.

— Да, так оно, видно, и было.

— Погоди! Погоди! Джордж никогда бы не допустил, чтобы за убийство судили твоего отца. Он об этом суде ничего не знал. Он тогда поспешил вскочить на товарный поезд и всю ночь ехал, скорчившись под вагоном. А под утро упал и сильно расшиб голову. Он почти целый год пробыл в больнице для умалишенных. О Роджер, Роджер! Что мне делать?

Роджер поспешно подошел к печке и тронул Энн за плечо. Она вынула вату из ушей.

— Принеси поскорее стакан воды.

Оба молча стояли над Фелиситэ, пока та пила воду. Энн ни разу в жизни не видела, чтобы у сестры так тряслись руки. Наконец Роджер тихо сказал ей:

— Заткни опять уши ватой.

Когда она отошла, он спросил у Фелиситэ:

— А где он теперь?

— Четыре ночи назад он вернулся. Влез через окно прямо в спою комнату. Мы ничего и не знали до утра. Если бы ты видел, Роджер, как он страдает. Даже отец во время своей болезни так не страдал. Мы ведь издавна боялись, как бы Джордж не сошел с ума. А теперь… я вижу, он что-то хочет сказать нам, но не может решиться.

— А ты думаешь, твоя мать?..

До сих пор Фелиситэ не проронила ни одной слезы. Но сейчас она ладонью зажала рот, и из-под ладони вырвалось глухое рыдание.

— Вчера ночью… Понимаешь, Джордж ни за что не хотел ложиться спать. И нас не отпускал, просил, чтобы мы с ним сидели до утра. Мы читали отрывки из Шекспира, из разных французских пьес. Потом разговаривали. Верней, Джордж говорил, а мы слушали. И так странно он говорил, иногда такое, что вовсе нельзя было понять. Я видела, что maman изо всех сил старается помочь ему сказать то, что он и хотел бы, да только никак не может. Ведь если бы он сказал ей … ты понимаешь? — Она выжидательно смотрела на него.

— Нет, я не понимаю, Фелиситэ.

— Он бы тогда, может, пошел к священнику. Ей бы удалось уговорить его.

— Вот оно что.

— Но он никогда не решится сказать maman. Мне бы он, пожалуй, сказал, но он сам все время старается так устроить, чтобы мы с ним ни на минуту не оставались вдвоем. Знаешь, Роджер, теперь, после разговора с тобой, я, кажется, знаю, что мне делать. Я скажу ему, что я все знаю — и все понимаю. Да, да, именно так. — Она понизила голос. — А maman тоже знает, я в этом не сомневаюсь.

— Вот что ты должна сделать, Фелиситэ. Возьми эти деньги, что получены за изобретения. Отдай их Джорджу и скажи ему, пусть уезжает куда-нибудь подальше — в Китай, в Африку. Но перед отъездом заставь его написать полное признание во всем. Мы выждем несколько месяцев, а потом перешлем это признание прокурору штата Иллинойс.

Фелиситэ схватила его за руки.

— Да, Роджер! Да! И тогда твой отец сможет спокойно вернуться.

Тут только у нее брызнули слезы.

— Но мне пора домой. Я так боюсь, что он вдруг исчезнет так же внезапно, как и появился. Помоги мне залить огонь в печке. Энн! Энн! Мы уходим. Спасибо тебе, Роджер, за все.


А в это же время, в этот же самый час, Джордж Лансинг лежал ничком на полу комнаты мисс Дубковой, головой в угол с иконами. Мисс Дубкова стояла над ним и читала покаянную молитву по-церковнославянски.

Он ей все рассказал. Временами у него перехватывало дыхание, и он не мог говорить, тогда она прикладывала ему к голове мокрое полотенце. Под конец он обессилел до того, что едва повторял за нею слова молитвы. Дойдя до конца, она склонилась над ним и поднесла к его губам распятие. Он это распятие поцеловал.

Он встал с пола. Она усадила его за бюро у окна и придвинула ему чернила, перо и лист бумаги.

— А теперь пищи под мою диктовку. «Я, Джордж Симс Лансинг, четвертого мая 1902 года выстрелом из окна убил своего отца, Брекенриджа Лансинга, находившегося в это время на лужайке за нашим домом. Накануне вечером я уехал из города, но наутро вернулся, проехав в ящике под вагоном товарного поезда. До полудня я скрывался в ближайшей роще…»

Продолжая диктовать, она расхаживала по четырем тесным комнаткам своей квартиры, доставая из разных потайных мест пачки денег.

— Теперь адрес на конверте: «Прокуратура штата Иллинойс. Прокурору штата». А теперь ступай в ванную, вымой лицо и жди в моей спальне, пока я тебя не позову.

Она написала письмо и тогда только позвала его.

— Ты сегодня же поездом 12:20 уедешь в Чикаго. Выйдешь из моего дома с черного хода. Пойдешь по тропке в обход здания суда. Не показывайся на вокзале; вскочишь в поезд тогда, когда паровоз будет въезжать на мост за водокачкой. Отправляйся прямо в Канаду — в город Галифакс. Там сядешь на пароход, идущий в Санкт-Петербург. Когда наша семья ехала в Америку из Парижа, мы тоже высадились в Галифаксе. Там тогда существовало нечто вроде русского клуба. Его члены встречали эмигрантов из России и оказывали им помощь на первых порах. Как только удастся, купи рабочее платье и хорошенько измажь его. Ты — из маленького городка в провинции Альберта: там одно время работал мой отец. Пока не приедешь в Россию, ты должен играть роль туповатого паренька, выросшего в захолустной глуши. Английского ты почти не знаешь, да и по-русски говоришь с трудом, потому что ты умственно отсталый… Только не связывайся ни с кем в пути. Не затевай никаких ссор. Пусть все видят, что ты — дурачок. Вот тебе рекомендательное письмо. Здесь сказано, что ты — сирота… честен, трудолюбив… добрый христианин. Ребенком ты перенес тяжелую болезнь, оттого и поотстал в своем развитии. Письмо написано по-английски, но под ним стоит подпись приходского священника из этого городка в Альберте. Когда попадешь в Галифакс, спрашивай русских. Говори всем, что ты едешь в Россию, чтобы найти свою бабушку; кроме нее, у тебя никого нет. Адреса ее ты не знаешь. Знаешь только, что она живет в Москве. Вот тут написано ее имя и фамилия… Не знаю, как ты со всем этим справишься. Не знаю, где раздобудешь документы. Будем надеяться, что бог поможет. Вот тебе двести долларов… А сейчас напиши несколько строк матери и сестрам, на большее у тебя времени нет. Я сегодня увижу твою мать. Я ей все расскажу. Могу я передать ей, что ты обещаешь не задержать своего признания властям?

— Да, Ольга Сергеевна.

— Когда доберешься до России, напиши мне. Пиши по-русски. Но матери первые годы не пиши. — Она перешла на русский язык. — Да благословит тебя бог, милый Георгий. Да ниспошлет он тебе истинное раскаяние и снимет с тебя тяжкое бремя совершенного тобою греха. Ты убил человека, и ты в двойном ответе перед творцом и его творениями. Матерь божия — источник утешения для всех, а особенно для нас — странников и изгнанников. Уповай на нее, и она не оставит тебя в беде. А теперь ступай! Ступай, мой мальчик!

Он низко склонился над ее рукой. Еще минута, и его уже не было в доме.

Около четырех часов Ольга Сергеевна пришла в «Сент-Киттс». Юстэйсии довольно было взглянуть на ее лицо, чтобы понять: она принесла важные новости. Юстэйсия кликнула Фелиситэ, и та простояла за ее креслом все полчаса, пока длился разговор.

Ольга Сергеевна рассказала им все. Положила на стол коротенькую записку Джорджа. Повторила его торжественное обещание.

— Chere Eustachie, как только я получу известие, что Джордж прибыл в Россию, я отошлю написанное его рукой признание в Спрингфилд.

Юстэйсия сжала руку Фелиситэ. Потом тихо спросила у мисс Дубковой:

— Вы не думаете, что нужно рассказать все Беате?

— Это вам решать. Я бы не торопилась.

Скорбное, но не искаженное горем лицо Юстэйсии вдруг осветилось.

— Я знаю, что делать: я все расскажу сегодня Роджеру.

Фелиситэ тихо сказала:

— Maman, Роджер уже почти все это знает. Я с ним говорила сегодня утром.

Юстэйсия изумленно взглянула на дочь.

— Ольга, — сказала она. — Есть ли у него деньги?

— У него есть деньги. Есть надежда. Есть мужество. Есть вера. Есть ум. Идите к себе, Юстэйсия, вам нужно отдохнуть.

— И помолиться, — шепнула Юстэйсия, целуя ее.


Даль за далью… Горный кряж за горным кряжем…

Великий русский актер, прославившийся в начале нашего века, впервые привлек внимание публики в трактирах, где подавал кушанья гостям. Найдя себе партнера, опустившегося старого циркача, он разыгрывал с его помощью немудреные клоунады, сочетая их с исполнением прямых обязанностей трактирного слуги. Джордж говорил по-французски, партнер — по-немецки. Партнер всегда играл одну роль — привередливого клиента, а Джордж-слуга каждый день изображал новый характер: то это был слуга-мечтатель, то истый энтузиаст своего дела, то мрачный человеконенавистник. Лучше всего удавался ему слуга злобствующий; недаром было говорено, что лицом он похож на разозленную рысь. Джордж обливал своего «немца» супом, наступал ему на ноги, извлекал из его карманов хозяйские вилки и ножи. Шум поднимался страшный, число посетителей увеличивалось с каждым днем. Их стали приглашать «учинять скандалы» в более дорогие рестораны. Потом предложили ангажемент в качестве клоунов в загородный увеселительный парк. Появились первые афиши с крупно набранным именем «ГЕОРГИЙ». А там не замедлило последовать приглашение в местный театр на амплуа комика-буфф. Джордж оказался неподражаемым исполнителем фарсовых старичков. Но, впрочем, скоро он достиг положения, которое позволяло ему выбирать роли по собственному вкусу. Единственное, от чего он неизменно отказывался, это от заграничных гастролей. А между тем заезжие иностранцы, кому посчастливилось видеть, как Джордж играет — в собственных переводах — Гамлета, Лира, Макбета, Фальстафа, Тартюфа. Мнимого больного, по возвращении на родину рассказывали о нем, захлебываясь от восторга. В 1911 году Юстэйсия получила от Ольги Сергеевны из Москвы письмо, где говорилось, что у нее недавно гостила приятельница, молодая «оперная примадонна». Они много и любовно, мешая смех со слезами, вспоминали о годах, прожитых вместе во Франции, в Шарбонвилле. Наконец Джордж написал и сам. К письму были приложены фотографии его детей. Но после 1917 года ни от него, ни от Ольги Сергеевны письма больше не приходили. Оба, видно, затерялись в водовороте тех бурных времен.


Когда Роджер в четыре часа подошел к мастерской Порки, у дверей уже дожидался двоюродный брат Порки Стэн (Стэндфаст Роули), держа на поводу двух оседланных лошадей. Стэн, тоже старый знакомец, был еще более скуп на слова, чем его двоюродный брат. Он работал конюхом в платной конюшне Билбоу. Поздоровавшись, Стэн тотчас же исчез. А Роджер и Порки сели на лошадей и не спеша стали подниматься в гору.

Члены секты ковенантеров жили в одинаковых деревянных домиках, стоявших вокруг молельни на вершине Геркомерова холма. То была одна из довольно многих общин, что, подобно неким рудиментарным органам, уцелела от времен освоения Дикого Запада, двигаясь постепенно в глубь страны — из Виргинии в Кентукки, а оттуда в Теннесси и дальше. Обособленность ковенантеров объяснялась не только религиозными причинами, но и тем, что в их жилах текло немало индейской крови. В те далекие времена белые мужчины часто брали индианок в жены или сожительницы, но никогда не бывало, чтобы индеец женился на белой женщине; поэтому в семьях сохранялись фамилии белых людей. Большинство обитателей Геркомерова холма составляли Горумы, Роули, Коббы, О'Хара и Рэтлифы. Из поколения в поколение они жили охотничьим промыслом, но, когда дичь в окрестных лесах перевелась, младшие члены общины стали находить себе работу в Коултауне — сперва чаще всего на железной дороге и в конюшнях. Трезвенники в силу обычая и воспитания, добросовестные и трудолюбивые, они скоро заслужили в городе добрую славу. Их охотно нанимали швейцарами и дворниками в банк, в гостиницу, в суд, даже в тюрьму. Для них, привыкших вольно передвигаться на вольном воздухе, нестерпима была бы работа продавца в тесной лавке, и уж подавно — многочасовой труд шахтера под землей. В школе ребята с Геркомерова холма не заводили друзей вне своего круга — Порки тут был единственным исключением. Они мало говорили, редко улыбались и отличались незаурядным упорством. Их отцов и дедов можно было увидеть в городе лишь в те дни, когда они, зажав в кулак деньги, шли в банк платить налоги. Жила община бедно, это знали все. По словам одного выдающегося экономиста из бара при гостинице «Иллинойс», они были «бедны как церковные крысы». Женщины шили из домотканой материи платья и покрывала для кроватей. Мужчины мастерили разные поделки из конских и оленьих шкур. Но в Коултауне они своих изделий не продавали (многие испытывали непримиримую вражду к коултаунцам), предпочитая искать для них сбыт в других, куда более отдаленных районах. Правда, некоторые из женщин постарше нанимались в состоятельные коултаунские семьи служанками, но всегда оговаривали при этом, что не позже семи часов вечера должны быть уже дома, на Геркомеровом холме. При многих домиках на холме были ульи. Но мед везли продавать в другие места; только Эшли да Гиллизы получали его порой в подарок. Геркомеровская детвора, посещавшая городские школы, вела себя со степенностью маленьких мужчин и женщин, особенно в старших классах. Простая домотканая одежда их отличалась безупречной чистотой, и от нее всегда пахло щелочным мылом. Прочих школьников забавляли причудливые имена, данные им при крещении. Иногда эти имена заимствовались из Библии, но чаще — из двух книг, с которыми не расставались первые переселенцы, двинувшиеся на Дикий Запад: «Путь пилигрима» и «Жизнеописания» Плутарха. Были тут и Христианы и Добродеи и немало Ликургов, Эпаминондов, Солонов и Аристидов. У восточных плантаторов в ход шли больше имена плутарховых воинов и тираноубийц — Кассий, Цинциннат, Брут, Гораций; ковенантеры же отдавали предпочтение мудрецам. Их мальчики, сильные и физически хорошо развитые, сделали бы честь любой спортивной команде; однако старейшины секты запрещали им принимать участие в школьных субботних играх, считая, что прообразом этих игр служат ненависть, мстительность и стремление истреблять себе подобных.

В семидесятые и восьмидесятые годы горожане немало глумились над обитателями Геркомерова холма, называя их «кликушами», «трясунами», а то и просто «юродивыми»; но мало-помалу их образцовая честность и строгий аскетический образ жизни завоевали им своеобразное недоуменное уважение. В течение многих лет молодые ковенантеры женились только на девушках из своей же общины, так что каждый из нынешних жителей селения сам себе доводился родственником в каком-то колене. Правда, еще в середине шестидесятых годов они слышали о тех нежелательных последствиях, которые подобные браки могут иметь для потомства. Им об этом рассказывал предшественник доктора Гиллиза, так же как и сам он впоследствии, избранный конгрегацией на должность общинного врача. Старейшины слушали его внешне бесстрастно, однако же несколько встревожились — доктор Уинстид, по счастью, был превосходным лектором. После его лекции в общине был заведен новый обычай: время от времени тот или иной старейшина совершал путешествие в один из восточных штатов, где имелись поселения родственных сект. Оттуда они привозили невест и женихов для геркомеровской молодежи (но не на основе взаимности). Доктор Гиллиз догадывался, хотя и не мог знать наверное, что тут не обходилось без денежных расчетов.

А в то же время упорно держался неизвестно кем пущенный слух, будто жизнь на Геркомеровом холме отнюдь не так безгрешна, как кажется со стороны. Говорили, что воскресные вечерние службы в молельне заканчиваются беснованьем, плясками и выкриками «на непонятных языках» — словом, «настоящими оргиями», по выражению видных философов-моралистов из бара при гостинице «Иллинойс». Но поскольку ни один посторонний ни разу не пробыл и трех минут ближе, чем в пятидесяти ярдах от молельни, проверить эти рассказы не представлялось возможным.

Порки оставил Роджера перед домом своего деда, а сам пошел привязать лошадей.

Дьякон сидел в плетеном кресле-качалке на узенькой галерее, заменявшей парадное крыльцо. Ноги его были укрыты домотканым одеялом. Он был очень смуглый, с такими же, как и у внука, черными, лишенными блеска глазами. Индейские лица почти не меняются с тридцати лет до семидесяти.

— Извините, что не встаю вам навстречу, мистер Эшли, — сказал он и жестом пригласил Роджера сесть на стул рядом.

Он повернулся и долгим взглядом посмотрел на гостя. Роджер почувствовал благоговейный трепет, а потом нежность. У него никогда не было деда. Наконец Дьякон заговорил.

— Знаете ли вы, что ваш отец пришел на помощь нашей общинной церкви, когда ей понадобилась помощь?

— Нет, Дьякон, — с удивлением ответил Роджер.

Последовала одна из долгих индейских пауз, к которым Роджер привык с детства. Они были как глубокий живительный вдох.

— В то время вам было, наверно, лет одиннадцать. Наша церковь стояла тогда вон на том крутом холме. Весна принесла с собою неделю проливных дождей. Со всех склонов стала оползать земля. Однажды среди ночи церковь скатилась в долину. Она несколько раз перевернулась и разбилась в щепки.

Снова долгая пауза.

— На следующей неделе, как только дороги вновь стали проезжими, ваш отец приехал сюда. Он дал старейшинам сто пятьдесят долларов.

Пауза.

— Это было намного больше, чем он мог себе позволить. Вы знаете, что ваш отец не был богатым человеком?

— Я начал понимать это лишь в последние годы, Дьякон. Дома отец никогда не говорил о деньгах.

— Мы отдавали ему долг понемногу, частями, но каждый цент из тех денег, что мы ему приносили, он употреблял на помощь нашим же детям. Ваш отец жил с широко раскрытыми глазами, мистер Эшли. Знаете ли вы, что это он послал Аристида учиться сапожному делу в Спрингфилд?

— Нет, Дьякон.

— Рот вашего отца не был так широко раскрыт, как его глаза.

Долгая пауза.

— До того дня, когда он привез нам эти деньги, никто из нас, стариков, не сказал с ним ни единого слова. Но он знал всех наших молодых людей. Ваш отец любил молодежь. А молодежь это ценит, особенно в людях со стороны. Мы наблюдали за ним, а когда он привез нам деньги, мы поняли, что и он наблюдал за нами.

Пауза.

— Можете ли вы сказать мне, каких религиозных убеждений придерживался ваш отец?

Роджер помедлил.

— По воскресеньям он водил нас в методистскую церковь. Дома он ни о чем таком не говорил. Вечерами мы читали вслух Библию. Некоторые ее части он очень любил, но никогда не пытался толковать их. Я не знаю, что происходило в его душе. Когда доктор Бенсон пришел к нему в тюрьму, он попросил его больше не приходить. Вы, наверно, слыхали об этом. Я хотел бы ответить на ваш вопрос, Дьякон. Я хотел бы знать, что вам ответить.

Дьякон наклонился вперед и оперся на палку.

— Мы чувствовали, что его желание пожертвовать деньги нашей церкви имеет особый смысл. Мы чувствовали, что он пришел к нам не просто как добрый человек, а как человек верующий… И мы были правы.

Это было произнесено с такой многозначительностью, что Роджер невольно понизил голос.

— Как вы об этом узнали, Дьякон?

Дьякон медленно и с мучительным трудом стал подниматься с кресла.

— Через несколько минут я вам это скажу. Сначала я хочу показать вам церковь, которую ваш отец помог нам построить.

Опираясь на палку, Дьякон медленно повел Роджера узкой улочкой, огибавшей вершину холма. По обеим сторонам стояли совершенно одинаковые домики. На улице не было следов колес. Конюшни были расположены ниже, Им навстречу попалось несколько мужчин, женщин и детей. Все они слегка кланялись, проходя мимо, но никто не произнес ни слова и никто не взглянул на Роджера. Церковь некогда была выкрашена в коричневый цвет. Над главным входом возвышалась маленькая звонница, как в сельской школе. Церковь стояла на ровной площадке, а вокруг площадки часть глинистого склона была обнесена белой дощатой изгородью. Дьякон остановился, держась рукой за столб ворот.

— Это наше кладбище.

Никаких памятников или надгробных плит нигде не было видно. Роджер удержал вопрос, просившийся на язык.

— На небесах мертвым дают новые имена, мистер Эшли. Здесь наши имена и наши тела быстро истлевают и забываются. Мое имя Сэмюэл О'Хара. Здесь, на этой земле, покоится не менее десятка Сэмюэлов О'Хара. — Голос его зазвучал суше. — Зачем мне нужно объявление о себе здесь, когда я предстану пред лицом господа?

Пауза.

— Сколько миллиардов людей уже умерло? Никому не счесть их. Лишь одно имя из огромного числа имен остается в памяти людской на сотню лет. Остальные же — лишь перегной, на котором взрастут ливанские кедры.

Они вошли в церковь. В ней не было никакого рождественского убранства. Стоял только один стол и много скамеек. Церковь напоминала классную комнату. Пол был истерт и исшаркан, словно на нем возилась орава ребятишек. Было очень холодно. Роджера пробрала дрожь от холода и смутных предчувствий. Дьякон поднял руку и показал на доску, прибитую к стене возле двери. На доске была надпись: «Это здание — дар Джона Баррингтона Эшли. 12 апреля 1896 года». Роджеру страстно захотелось увидеть своего отца — так иногда хочется увидеть незнакомца, о котором слыхал много хорошего.

— Мой отец был когда-нибудь здесь, Дьякон?

— Нет… Вы — первый человек, не принадлежащий к нашей общине, который переступил порог этой церкви.

В противоположной стене отворилась дверь, и вошли трое мужчин с керосиновыми лампами в руках. При виде Дьякона они повернули было назад, но Дьякон громко сказал:

— Можете делать свое дело.

Мужчины стали прикреплять лампы к крюкам, свисавшим с потолка. Лампы были начищены до блеска; стекла сверкали, как хрусталь.

Дьякон вместе с Роджером воротились домой. Они вошли в первую комнату. В небольшом очаге горел огонь. Сильно пахло щелочным мылом.

— Сейчас вы поймете, почему я думаю, что ваш отец относился к нам как человек верующий. — Он вынул из кармана старый конверт. — Это письмо мы получили за четыре дня до того, как он отправился в путешествие, которое, он считал, приведет его к смерти. Ваша мать знала об этом?

— Думаю, что нет. Пожалуй, наверняка не знала.

— Вам, должно быть, приятно будет прочитать письмо в одиночестве. Лучше всего, если вы выйдете на крыльцо и прочтете его там. Потом принесите его обратно.

Ни разу у Роджера так не кружилась голова с тех пор, как он голодным юнцом пришел в Чикаго. В нем нарастало ощущение чего-то огромного и непостижимого. Он чувствовал себя как человек, который всю свою жизнь брел ощупью, не ведая о чудесах и опасностях, его подстерегающих, о глазах, следящих за каждым его шагом, о знамениях, начертанных на облаках. Он понял, что жизнь неизмеримо значительнее, глубже и рискованней, чем мы думаем. Он выронил из рук конверт и наклонился, чтобы поднять его. Ему вдруг стало страшно, что он так и пройдет свой путь, ничего — решительно ничего — не узнав о тех светлых и темных силах, что ведут меж собой жестокую схватку под покровом внешней благопристойности, — страшно, да, страшно, что ему суждено до конца жить жизнью раба или четвероногой твари с низко опущенной головой.

Он вышел на крыльцо. Он достал письмо из конверта. Слезы обожгли ему глаза. Он набрал побольше воздуху в легкие, словно изготовившись к бегу, и начал читать:

«Старейшинам религиозной общины ковенантеров.

Уважаемые друзья.

Не считая членов моей семьи, вы — единственные, кому я хочу нечто сказать на прощанье.

4 мая вечером я выстрелил из ружья в мишень. Человек, находившийся в нескольких шагах левее этой мишени, упал мертвым. Я не могу найти этому никакого объяснения. Я не повинен в убийстве — ни делом, ни помыслом.

Вы помните, что я всегда испытывал глубокий интерес к церкви и селению на Геркомеровом холме. В детстве бабушка водила меня в церковь, которая, как мне кажется, была похожа на вашу. Проведенные там часы, когда душа моя была полна тишины, смирения и веры, запомнились мне на всю жизнь. Нечто подобное встретил я и у членов вашей общины. Каждое воскресное утро, когда я присутствовал в Коултауне на богослужении совершенно иного толка, мысли мои уносились на Геркомеров холм.

У меня остается сын. Я не знаю никого старше его, кто бы мог наставить его словами совета, ободрения или порицания. В двадцать один год мужчина уже не терпит руководства. Если до того, как мой сын Роджер достигнет этого возраста, вы увидите, что он выказал малодушие или совершил нечто необдуманное и предосудительное, я прошу вас показать ему это письмо.

Я отправляюсь в Джолиет, повторяя про себя любимую молитву моей бабушки. Она молилась о том, чтобы наша жизнь служила осуществлению промысла Господня. Хочу надеяться, что я прожил свою жизнь не напрасно.

С глубоким уважением, Джон Эшли».

Роджер уронил письмо на колени. Он посмотрел на поднимавшийся перед его глазами промерзший склон холма. Дьякон хотел дать ему понять, что отца его спасли люди из общины ковенантеров. Они работали кто в тюрьме, кто на железной дороге. Они хорошо разбирались в механизмах замков, наручников и в расписании поездов. Они были безоружны, они были молчаливы, проворны и очень сильны. Нарушая закон, они рисковали своей жизнью и — что, вероятно, было для них значительно важнее — честью и достоинством своей церкви. Они повиновались законам более древним. Важная тайна была доверена Роджеру. Такой великий долг не оплатить никакой благодарностью.

Он возвратился в дом, положил письмо на стол возле Дьякона и сел. Дьякон пристально всматривался в домотканый коврик у себя под ногами. И Роджер взглядом последовал за ним. Коврик был соткан очень давно, но сложный запутанный узор из черных и коричневых ниток все еще можно было различить.

— Мистер Эшли, будьте так добры, поднимите и переверните этот коврик.

Роджер повиновался. С изнанки коврик представлял собой беспорядочную массу узлов, оборванных и свисающих нитей. Дьякон жестом попросил Роджера положить коврик на прежнее место.

— Вы журналист из Чикаго. Ваша сестра певица и живет в том же городе. Ваша мать содержит пансион в Коултауне. Ваш отец где-то в далеких краях. Это все — нити и узлы человеческой жизни. Узор, который они образуют, скрыт от вас.

Пауза.

— Слыхали ли вы о роде Иессеевом, мистер Эшли?

— Я… Если я не ошибаюсь, Иессей был отцом царя Давида.

Дьякон раскрыл лежавшую перед ним на столе огромную Библию. На развороте изображено было высокое тонкое дерево, с ветвей которого, подобно яблокам, свисали кружки с напечатанными на них именами.

— Это — древо рода Иессеева. Здесь потомки Иессея от Давида до Христа. Человек должен помнить о роде, из которого он происходит. Говорил ли вам Аристид, что мы происходим из рода, к которому принадлежал Авраам Линкольн?

— Нет, Дьякон.

— Это верно. Наши предки были выходцами из того округа в штате Кентукки, где он родился.

Пауза.

— Вы тоже из подобного рода. Вы отмечены знаком. Я вижу у вас на челе этот знак. В мире все время кто-то рождается. Одно из миллиардов рождений

— рождение Мессии. Иудеи и христиане считали, что Мессия только один, но они ошибались. Каждые мужчина и женщина способны произвести на свет Мессию, но одни на древе ближе к Мессии, а другие дальше. Вы когда-нибудь видели океан?

— Нет, Дьякон.

— Говорят, что в океане каждый девятый вал выше других. Не знаю, так ли это на самом деле. Но в океане человеческих жизней одна волна из многих сотен и тысяч встает, вобрав в себя силу и мощь множества человеческих душ, — и рождает Мессию. Стон сотрясает всю землю в эти минуты — близится ее час. Рождение Мессии готовится в течение многих столетий. Взгляните на этот рисунок. Более тридцати колен отделяет Христа от царя Давида. Подумайте обо всех них — о мужчинах и женщинах, о дедах и бабках Христовых. Один ученый проповедник говорил мне, что мать Христа, вероятно, не умела ни читать, ни писать, как и ее мать до нее. Но им было сказано: «Прямыми сделайте в степи стези богу нашему».

Он положил палец на страницу и понизил голос.

— Здесь есть имена людей, о которых Библия говорит нам дурное. Не кажется ли вам это странным? Мы с вами в неведении своем сказали бы, что мужчины и женщины, столь близкие к родившим Мессию, наверно, были чисты и безгрешны. Но нет! Бог строит по-своему. Он может употребить камень, который обыкновенные строители отбросили бы. Есть старинное изречение: «Неисповедимы пути, коими бог творит чудеса свои». Вам оно знакомо?

— Да, Дьякон.

— Человеку не дано постигнуть эти пути. Бог непостижим. Нет ничего наивнее, нежели представлять себе бога в образе человеческом. — Он махнул рукой в сторону Коултауна. — Как это делают там. Нам, людям, его пути часто кажутся жестокими или смешными. — Он перевернул страницу назад. Открылась новая гравюра. — Вот родословное древо Христа от Адама до Иессея. Когда Сарре — вот она! — было сказано, что она родит сына, она смеялась. Она была старухой. И она родила Исаака — что означает «смех». Библия — это история семьи, из которой вышел Мессия, но это лишь одна Библия. А семей таких много, только их библии никогда не были написаны.

Пауза. Дьякон опустил глаза. Своей палкой он поддел угол коврика у себя под ногами, приоткрыв на миг путаницу узлов и незакрепленных нитей.

— Может ли быть, что ваша семья отмечена знаком? Может ли быть, что среди ваших потомков явится новый Мессия — завтра или через сотни лет? Что уже назревают предвестия этого? Ваш отец выстрелил из ружья; человек, находившийся близ него, упал мертвым, но ваш отец не убивал этого человека» Непостижимо. Ваш отец и пальцем не шевельнул, чтобы спастись, однако он был спасен. Непостижимо. Ваш отец говорил, что у него не было друзей, однако друзья спасли его. Ваша мать не выходила из дому после случившегося; у нее не было денег; несчастье ошеломило ее. Но дитя, никогда не державшее в руках долларовой бумажки, не дало погибнуть семье. Непостижимо, а? Ваша прабабушка обратилась к вам из могилы, через вашего отца. Отец ваш был прав, когда писал: нет счастья, равного сознанию того, что в общем переплетении судеб, подчиненном замыслу божьему, тебе назначена своя роль. — Он снова указал рукой на Коултаун. — Там бродят во мраке. Если бы нам потребовалось описать ад, мы сказали бы, что это место, где нет надежды и где ничто не может измениться: рождение, вскармливание, размножение и смерть — все повторяется словно на огромном вертящемся колесе. Есть такая муха — она живет, откладывает яйца и умирает — все за один день, — и от нее не остается ничего.

Он поднял голову и многозначительно посмотрел в глаза Роджеру.

— Может ли быть, что именно этой стране суждена такая великая участь — этой стране, причинившей столько зла моим предкам? Пути господни неисповедимы. Я не берусь ответить на все эти вопросы.

Он взял письмо Джона Эшли и вложил его в Библию.

— Возможно, я заблуждаюсь. Возможно, я повинен в грехе нетерпения. Я читал, что людям, которые умирают от голода и жажды в пустыне, мерещатся источники и фруктовые деревья. Вы об этом читали?

— Да, Дьякон.

— Вы знаете, как называются эти ложные надежды?

— Миражи, Дьякон.

— Возможно, и эта семья, и эта Америка — миражи моих старых глаз. Или моего нетерпения. Есть другие страны и другие «родословные древа», о которых я ничего не знаю. Достаточно четырех или пяти таких за пять тысяч лет, чтобы поселить надежду… Я показал вам письмо вашего отца не для того, чтобы наставить вас словами совета, ободрения или порицания, мистер Эшли, а для того, чтобы в этот великий час разделить с вами радость торжества. Благодарю вас за ваш приход.

Спустилась тьма. Миновав последний дом поселка, Роджер бегом побежал вниз. Он спотыкался; он падал; он пел. За ужином он внимательно вглядывался в лица своих домашних и обитателей пансиона. Он недавно читал Лукреция; кто еще здесь знает об «огненной ограде мира»? Мисс Дубкова, подумал он. Софи видела ее, но, пожалуй, не видит больше. Доктор Гиллиз, возможно, тоже.

После ужина он напомнил матери о своем обещании погулять с Констанс и зайти в «Сент-Киттс».

— Постой, — сказала она и принесла коробку со своими знаменитыми имбирными пряниками и марципанами.

— Куда ты хочешь пойти, Конни?

— Мне больше всего нравится на Главной улице.

Они четыре раза прошли улицу из конца в конец. Конни сказала, что ей разрешают ходить по ягоды, но на Главной улице она обещала не показываться. Она рассказала ему обо всех, с кем познакомилась на фермах и в хижинах на склоне горы.

— Я про это ничего маме не говорила. Многие из этих людей старые и больные. Многие не очень счастливы. Они не очень хорошо обращаются со своими детьми.

— Семья Беллов счастлива.

— К ним я не хожу. Там нет ягод. И потом меня больше интересуют люди, которые не очень счастливы и не очень приятны.

Глаза ее скользнули по его лицу, она улыбнулась какой-то виноватой, но лукавой улыбкой.

— А ты счастлива, Конни?

— Пожалуй, да.

— Назови мне три вещи, которых тебе хотелось бы больше всего на свете.

Она задумалась.

— А можно четыре?

— Можно.

— Хочу, чтобы вернулся папа. Хочу жить недалеко от тебя. Хочу учиться в школе. И знать… знать сотни и тысячи людей во всем мире.

— Хорошо. А теперь я открою тебе одну тайну.

Роджер помнил, что куклы и тайны играют важную роль в жизни девочек. Он рассказал ей о деньгах, полученных за изобретения отца. На эти деньги ее и Энн Лансинг пошлют учиться в колледж. Он постарается найти колледж поближе к своему дому. Он сказал ей, что широко известные имена Сколастики и Бервина Эшли непременно заставят откликнуться их отца.

— А зачем тебе знать такое множество людей?

— У меня есть список людей, которых я знаю. Всего сто четыре человека. Это не считая тех, кто живет в пансионе. Их я записываю отдельно — тех, с кем только здороваюсь, когда подаю им на стол или убираю их комнаты. Я думаю о людях — а ты нет? — а чем больше людей знаешь, тем лучше о них думаешь. Роджер, можно я задам тебе несколько вопросов?

— Конечно, можно, Конни. Валяй.

Какие вопросы! Где больше счастливых людей — в таком большом городе, как Чикаго, или в Коултауне? Верно ли, что мужчины, как правило, счастливее женщин? Бывают ли счастливы девушки, которые не вышли замуж? Очень ли грустно, когда кто-то умирает? Верно ли, что не очень хорошо — и даже вовсе плохо — родиться девочкой?

— Знаешь что, Конни? Ты пиши мне по четвергам и в каждом письме задавай пять вопросов. А по воскресеньям я буду тебе отвечать.

— Можно я задам еще только один вопрос?

— Можно.

— Изменяются ли люди, когда вырастают?

— Конечно! Разве я не изменился? И Лили тоже изменилась — ты ведь помнишь, что раньше она никого и ничего не замечала кругом. Сегодня я убедился, что твоя лучшая подруга Энн Лансинг тоже изменилась.

— Разве?

— Я сейчас собираюсь навестить Лансингов. Хочешь, пойдем туда вместе?

— Еще бы, Роджер!

— Прекрасно! Только ты отойди куда-нибудь в сторонку и поболтай с Энн, а мне надо поговорить с ее мамой. И я открою тебе еще одну тайну: они сегодня узнали что-то очень плохое — почти такое же плохое, как мы, когда папа… ну, да ты сама знаешь!

Они подошли к воротам «Сент-Киттса». Конни вдруг обняла брата и воскликнула:

— Я тебя люблю! Я тебя люблю! Я тебя люблю!

Роджер приподнял ее с земли и сказал:

— Мы еще долго будем любить друг друга.

Из тени густого тиса вышла им навстречу Фелиситэ. Она поцеловала Констанс. Роджеру она шепнула:

— Джордж уехал. Он все рассказал мисс Дубковой. Он написал все как было.

— А твоя мама?

— Я теперь поняла, что она уже давно все знает.

Они вошли в дом.

— Конни, — сказал Роджер, — отдай миссис Лансинг печенье.

Юстэйсия вся сияла от радости.

— Милый Роджер! Милая Конни!

Констанс сказала:

— Это вам от мамы с пожеланием веселого рождества.

Вскоре Роджер уже сидел рядом с Юстэйсией. Она подробно рассказывала ему про деньги, полученные за изобретения его отца. Она объясняла ему, что ее сын Джордж ни за что бы не скрылся, знай он, что за убийство судят Роджерова отца.


За горами горы, долины и реки.

Юстэйсия уехала в Лос-Анджелес. Она поступила экономкой в исправительный дом для малолетних преступниц. Там ей не очень понравилось, и к тому же из окон дома не было видно моря. Она перебралась в частное заведение для мальчиков в Сан-Педро, в ту пору маленький портовый городок, где промышляли ловлей тунца. Она стала воспитательницей.

Горы и облака. Всходите выше, как можно выше.

Джонни, сын Роджера и Фелиситэ, в третий раз убежал из дому в начале 1917 года. Жили они тогда в Вашингтоне, надвигалась война, и его отец был завален работой, Фелиситэ поместили в больницу; она снова ждала ребенка и опасалась, что роды будут тяжелые. На поиски беглеца была брошена полиция пяти штатов. Вызвали лучшего друга Джонни — бабушку Лансинг. Прошла неделя. В конце концов мальчугана нашли в Балтиморе, спящим в одной постели с двумя другими детьми. Люди, которые его приютили, не читали газет и приняли его за сироту-беспризорника. В час ночи Юстэйсия постучалась к ним в дверь и попросила чашку чая. Джонни услышал голос бабушки и забрался к ней на колени. Он был теперь самым дорогим для нее существом. Юстэйсия едва прикоснулась к нему. «У нас есть только то, что мы теряем», — сказала она себе. Вся его дальнейшая жизнь была долгим и печальным самоистреблением.


История — цельнотканый гобелен. Напрасны попытки выхватить из него взглядом кусок шириною больше ладони…


После сорока лет у Констанс было подряд несколько ударов. Она сидела на веранде своего дома, откуда открывался вид на порт Нагасаки. Домашние по очереди читали ей вслух. Ее посещали делегации из дальних стран. Ни одной не удавалось пробыть дольше пяти минут — она прикидывалась усталой. Лишь те посетители, которые могли рассказать ей, как идет «работа», могли сидеть хоть целый час. Ко дню рождения император прислал ей цветок и стихотворение.


Немало споров идет о рисунке, который выткан на гобелене. Иным кажется, будто они видят его. Иные видят лишь то, что им велят увидеть. Иным помнится, что когда-то они видели этот рисунок, но потом позабыли. Иные толкуют его как символ постепенного освобождения всех угнетенных и эксплуатируемых на земле. Иные черпают силу в убеждении, что рисунка вообще никакого нет. Иные…


Читать далее

6. КОУЛТАУН, ИЛЛИНОЙС. РОЖДЕСТВО 1905 ГОДА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть