ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПУЛЬЧИНЕЛЛА

Онлайн чтение книги Деревянные актёры
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПУЛЬЧИНЕЛЛА

РАССКАЗ НАЧИНАЕТСЯ

В жизни бродячего кукольника бывает немало приключений. Кукольник скитается со своим театром по разным странам, представляет свои комедии и на пыльных деревенских перекрестках, и в богатых покоях господских замков, встречает множество не похожих друг на друга людей. Тут его любят и ласкают, там его гонят и преследуют. Сегодня он окружён шумной толпой приятелей, а завтра опять бредёт один-одинёшенек по пустынным дорогам, и нет у него иных собеседников, кроме маленьких деревянных актёров, верных его спутников и кормильцев!

Чего только не перевидает он на своём веку!

Меня давно уже просят рассказать мою жизнь – жизнь бродячего кукольника. Так вот, слушайте. Я начну рассказ с того дня, который навсегда врезался у меня в памяти, как самый необыкновенный.

В тот день как будто не случилось ничего особенного. Солнце, как всегда, светило над мостами и каналами моей родной Венеции. Ленивый ветерок не надувал, а чуть шевелил паруса барок. Кучи гнилых овощей и протухшей рыбы на нашем рынке издавали, как всегда, удушливый, тошнотворный запах. Люди торговались, бранились и смеялись, как обычно, в тени переулков и на ярком солнце площадей.

А я в тот день впервые понял, что мне дана голова, чтобы думать, и руки, чтобы работать, и мне стало хорошо жить на свете – удивительно хорошо, несмотря на голод, на грязь и на колотушки, которые сыпались на меня со всех сторон.

И всё это сделал маленький деревянный Пульчинелла… Однако, прежде чем я расскажу об этом, нужно сказать вам, кто я такой и как мне жилось до того удивительного дня.

ПРИЁМЫШ РЫБНОЙ ТОРГОВКИ

Меня зовут Джузеппе. Я родился в Венеции, в городе, лежащем на островах, где каналов больше, чем улиц, и по ним плавают в чёрных лодках с изогнутыми носами – в гондолах.

Это было давно, больше полувека тому назад. Пушки Наполеона ещё не гремели тогда по нашим дорогам, и мы не знали, какого цвета мундиры французских солдат. Жизнь текла медленно, люди жили по давно заведенному порядку, и мало кто задумывался над тем, хорошо это или плохо.

Мой отец был стеклодувом на стекольной фабрике. Когда работы бывало много, он не приходил домой по неделям. Матери своей я не помню. Меня мыла, кормила, одевала и, смеясь, награждала шлепками моя старшая сестра Урсула.

Мы жили в узком, загромождённом домами переулке и целые дни просиживали у порога. Урсула чистила овощи, или стирала, или чинила отцовские рубашки, а я играл цветными стеклышками, которые отец приносил с фабрики. В полдень Урсула ставила на порог глиняную миску с дымящейся похлебкой, и мы ели вкусные варёные бобы. От домов падали густые, прохладные тени, и тряпье, развешанное на верёвках поперек улицы, долго не просыхало.

Когда я подрос, я стал бегать по улицам, драться с соседними ребятишками и научился швырять камешки в канал так, что они долго подпрыгивали по воде.

В ту весну неожиданно умер наш отец.

Фабрика готовила товар к пасхальной ярмарке, и стеклодувам приходилось работать день и ночь. Отец упал замертво возле раскалённой печи, где варилось стекло. Говорили, у него разорвалось сердце. Его отвезли в лодке на кладбище бедняков.

После похорон соседки собрались у нашего порога попричитать о покойнике и потолковать о нас, сиротах. Поглаживая по волосам плачущую Урсулу и одёргивая меня, чтобы я сидел смирно, они решили нашу судьбу.

Урсулу устроили в бисерную мастерскую при стекольной фабрике. Это было длинное низкое здание, где жили сорок девушек. Они низали бисер и вязали из бисерных нитей кошельки, пояса и кисеты. Их редко выпускали на волю. С тех пор я только раза два видел Урсулу – в большие праздники. Я любил бледное лицо и чёрное платье моей сестры, но скоро совсем отвык от неё. Я остался в доме, где мы жили с отцом, но мне не пришлось больше сидеть на пороге или весело бегать по улицам. Наша соседка, тётка Теренция, свела меня к приходскому священнику. Он записал что-то в большой чёрной книге, и с той поры меня стали звать приёмышем. Все говорили, что, приютив сироту, тётка Теренция сделала доброе дело.

Тётка Теренция торговала рыбой на рынке. Задолго до рассвета она будила меня пинками, заставляя вскочить с рваного половика, на котором я спал. Взяв с собой пустые корзины, мы бежали по тёмным улицам на берег, куда рыбаки на рассвете привозили рыбу. Там уже толпились другие торговки. Моя хозяйка расталкивала их локтями, пробиралась к рыбачьим лодкам, щупала рыбу, бранилась и торговалась с рыбаками из-за каждого гроша.

Рыбаки называли её скрягой, выжигой и старой ведьмой, но всё же ей доставалась всегда лучшая рыба. Она платила за товар чистоганом, а другие торговки брали рыбу в долг.

Рассветало. Мы тащили тяжёлые корзины с рыбой на рынок. Там мы раскладывали товар на обычном месте, и тётка Теренция усаживалась на табурет, чтобы не вставать с него весь день до вечера. Я приносил угли, разводил огонь в жаровне и потрошил вчерашнюю, уже несвежую рыбешку. Тётка Теренция жарила её на сковородке. Это был наш обед.

Начинался день. На рынок являлись покупатели. Они толпились возле рыбных корзин, поднимали рыбу за хвост, тыкали в неё жесткими пальцами и торговались. Моя хозяйка не глядела на скромных покупательниц в невзрачных платьях, робко приценявшихся к мелкой рыбешке. Она замечала издали и зазывала к себе важных дворецких, толстых поваров и румяных кухарок из богатых домов. Эти покупатели брали у нас самую дорогую рыбу, а иногда покупали товар целыми корзинами. Моя хозяйка старалась им угодить.

После заката мы уносили корзины с рынка и по дороге домой долго колесили по убогим переулкам, сбывая остатки рыбы беднякам.

Вечером тётка Теренция зажигала сальный огарок и пересчитывала дневную выручку. Потом, помолившись богу, она давала мне последнюю затрещину и укладывалась спать. Я тоже засыпал на своём половике, усталый, голодный и несчастный.

Дни проходили скучные и похожие друг на друга, как мелкие рыбешки.

Я ненавидел рыбную торговлю. Мне было противно, что от меня всегда пахнет рыбой, что моя рубашка вымазана рыбьими потрохами, что даже в волосах у меня застревают липкие рыбные чешуйки. Но хуже всего было то, что мне приходилось сидеть целые дни как привязанному возле моей хозяйки. Я до смерти боялся тётки Теренции.

Она сидела на своём табурете грузная и неподвижная, как идол. Я смотрел на её жёлтое, словно опухшее лицо, на злые, поджатые губы, на чёрную бородавку над левым глазом и боялся шевельнуться. Я знал: если я пошевелюсь или вскочу на ноги, тяжёлая рука даст мне подзатыльник или дёрнет за волосы так, что слёзы польются из глаз. Руки и ноги у меня немели, в глазах плавали чёрные круги, от рыбного запаха мутило. Мне казалось, что я сижу так всю жизнь.

К счастью, покупатели иногда поручали мне отнести их покупки к гондолам или к дверям домов. Хозяйка, случалось, приказывала мне сходить на другой конец рынка за какой-нибудь мелочью, да и соседки-торговки охотно посылали меня с поручениями, если она это позволяла.

Нужно ли говорить, что, исполнив поручение, я не спешил обратно на рынок? Я болтался у дверей домов, куда меня посылали, заговаривал с гондольерами, задирал встречных мальчишек или просто слонялся вдоль каналов, глазея на воду. Голод заставлял меня вернуться к рыбным корзинам. Тётка Теренция колотила меня за долгую отлучку. Я молча глотал слёзы, а на другой день опять норовил улизнуть и подольше не возвращаться на рынок.

ПУЛЬЧИНЕЛЛА

Однажды я заработал двойную порцию побоев, но, странно сказать, не пожалел об этом. Вот как это было.

Я отнёс рыбу, куда было приказано. Покупательница – приветливая купчиха в шёлковой шали – дала мне за это мелкую монету. Я тихо брёл вдоль канала, зажав монету в кулаке, и размышлял о том, как я истрачу нежданное богатство. Мне хотелось купить медовую лепёшку, но и спелые вишни на лотке уличного разносчика тоже меня соблазняли.

Вдруг я услышал звон бубна и весёлый пронзительный голос, кричавший что-то, а что – я не мог разобрать. Двое мальчишек пробежали мимо меня, крича: «Пульчинелла! Пульчинелла!» – и свернули за угол. Я бросился за ними следом. Вот что я увидел за углом.

Ребятишки и взрослые прохожие окружали толпой ширмы бродячего кукольника – красные ширмы с зелёными разводами. Глухо гремел бубен, мелко звенели колокольчики, ветер развевал золотую бахрому по краю ширм. А над ширмами кланялся, махал руками и пронзительно верещал маленький человечек в белом колпачке и в белом балахончике – Пульчинелла! Веселый Пульчинелла с огромным удивительным носом, с чёрными глазками и с такой чудесной улыбкой на деревянном личике, что на него нельзя было смотреть без смеха.

Я уже не раз видел Пульчинеллу на городских улицах, но ещё ни один не казался мне таким забавным, как этот. Те были в чёрных масочках, закрывавших половину лица, а этот был без масочки, и ничто не мешало мне видеть его горбатый нос. Толпа росла. Я протолкался вперед, стал перед ширмами и, закинув голову, смотрел на Пульчинеллу.

Он дрался с собакой, таскал за нос свою противную жену (похожую на тётку Теренцию), колотил дубинкой и доктора и полицейского. Он никого не боялся и всех поднимал на смех. Он сыпал шутками и прибаутками и скакал на брыкливой лошаденке, громко распевая песню. Явился чёрт, страшный, с чёрными рогами и красной пастью – Пульчинелла и чёрта отщёлкал по голове, повалив его на край ширм. А потом схватил его за хвост и швырнул так, что он три раза перекувыркнулся в воздухе.

Зрители смеялись не закрывая рта. Гомон стоял над площадью.

Я не мог отвести глаз от Пульчинеллы, и, когда этот весёлый буян укокошил всех своих противников и, сдёрнув белый колпачок, пропищал: «Подарите что-нибудь Пульчинелле, добрые синьоры!» – я швырнул за ширмы свою единственную монетку. Пульчинелла закивал, захлопал ручками, и мне показалось, что он глядит прямо на меня своими чёрными глазками.

Представленье кончилось. Кукольник вылез из-за ширм, вытирая потное лицо. У него были впалые щёки, чёрные обвислые усы и кривой глаз. Ребятишки окружили его, каждому хотелось взглянуть поближе на Пульчинеллу. Но кукольник молча сунул кукол в мешок, взвалил ширмы на спину и побрёл прочь. Неужели этот унылый человек заставлял Пульчинеллу проделывать все удивительные штуки? Я пошёл за ним следом.

Я бродил за кукольником из улицы в улицу, не думая ни о чем, позабыв про голод и ожидавшие меня побои. Я помогал ему расставлять ширмы на перекрестках и площадях, и, едва он ударял в бубен, я становился перед ширмами и затаив дыханье ждал, когда из-за них вынырнет и пронзительно заверещит маленький, весёлый Пульчинелла. Я вновь и вновь любовался его проделками, глядел и не мог наглядеться на его чудесное личико.

Мы ходили по городу до сумерек. Наконец кукольник сложил ширмы, завязал мешок с куклами веревкой и, подмигнув мне на прощанье здоровым глазом, устало зашагал в тратторию. Я опомнился и побежал домой.

Ну и здорово же мне досталось на этот раз! В ту ночь я долго ворочался без сна на своём половике: синяки болели. Зато перед глазами у меня неотступно стоял Пульчинелла в белом колпачке и в белом балахончике, весельчак, забияка и храбрец, не боящийся ни сбира, ни чёрта, ни своей жены, похожей на тётку Теренцию. Вот если бы мне стать таким же храбрым и весёлым, как Пульчинелла!

На другой день я опять удрал с рынка и долго бегал по улицам, прислушиваясь: не услышу ли я звон бубна и визгливый голос моего героя? Но Пульчинелла больше не показывался. Пришлось мне вернуться на рынок. Тётка Теренция опять задала мне трепку, но я даже не заметил колотушек, занятый одной мыслью: мне хотелось, чтобы у меня был свой маленький Пульчинелла!

Я смотрел бы на него всякий раз, когда мне станет скучно. Я сидел бы тихонько возле тётки Теренции, вынимал бы Пульчинеллу из кармана и поглядывал бы украдкой на его забавную рожицу. Это было бы чудесно! Я отыскал в куче мусора деревянную чурбашку – кусок ножки от сломанного табурета – и решил сделать себе маленького Пульчинеллу. Я уселся спиной к тётке Теренции, зажал чурбашку коленями и принялся вырезывать головку Пульчинеллы тем самым ножом, которым потрошил рыбу. Я сидел смирно, и моей хозяйке было не к чему придраться.

Сначала у меня ничего не выходило: ножик откалывал от чурбашки длинные, тонкие лучины, а в этом не было никакого проку. Потом я наловчился: поставив лезвие ножа наклонно и сильно нажимая на него, я стал отковыривать от дерева короткие, толстые щепки. Дело как будто бы пошло на лад. Я работал усердно, до боли в пальцах. Мне уже казалось, что я держу в руках головку Пульчинеллы. Но вот пришло время уходить с рынка. Я взглянул в последний раз на свою чурбашку – и ахнул. Тут не было ни лица, ни носа, ни глаз – ничего не было, кроме угловатой деревяшки, изрезанной, искромсанной моим ножом, покрытой кривыми, шершавыми бороздами!

С досады я швырнул чурбашку оземь, взял корзины и поплёлся за тёткой Теренцией. Я еле волочил ноги. Мне было обидно. Неужели я так и не сумею сделать себе маленького Пульчинеллу?

По пути с рынка мы всегда проходили мимо серого дома, где в каменной нише стояла деревянная мадонна в голубом, облупившемся от времени плаще. Перед ней светилась лампадка. Такие фигуры святых встречаются на улицах Венеции на каждом шагу.

Тётка Теренция молилась перед этой мадонной каждый вечер, благодаря её за дневную выручку. На этот раз она тоже стала перед ней на колени, сложила руки и стала бормотать молитвы. Я поставил корзины наземь и от нечего делать глядел на мадонну. Тусклый огонь лампадки чуть освещал её подбородок и кончик носа и отражался искоркой в золотом венчике над головой. Вдруг огонек мигнул, почти погас и снова вспыхнул (верно, в лампадку залетела бабочка). Тени пробежали по складкам плаща и скользнули по лицу фигурки. И тут мне показалось, что мадонна похожа на Пульчинеллу!

Я вгляделся пристальней – нет, совсем не похожа. У Пульчинеллы глаза круглые, чёрные, а у мадонны они плоские и продолговатые, как рыбки, притом же голубого цвета. У Пульчинеллы рот оскален, а у мадонны губки сжаты сердечком. А главное – нос: нос у мадонны прямой и коротенький, а у Пульчинеллы – огромный, горбатый, загнутый крючком над верхней губой – не нос, а носище! Так вот какой нос у Пульчинеллы! Я вспомнил его так явственно, что, будь у меня в руках чурбашка и ножик, я тотчас вырезал бы его.

Тут тётка Теренция дёрнула меня за локоть, и мы пошли домой.

Мне пришло в голову, что нос – это самая выдающаяся часть лица. Он торчит впереди всего – впереди щёк, глаз, лба и подбородка. Ведь недаром, когда дерешься, легче всего разбить нос противнику. Когда я был совсем маленький и, случалось, падал ничком, споткнувшись на пороге, я всегда разбивал себе нос.

Вечером, когда тётка Теренция уселась, как всегда, перед огарком и стала раскладывать вырученные монеты в кучки, я принялся рассматривать её нос. Он не был похож на нос Пульчинеллы и ещё меньше – на нос мадонны. Он был длинный и плоский и расширялся книзу, как растоптанный сапог. И всё же он действительно торчал на лице впереди всего – впереди щёк, лба и подбородка.

Хозяйка заметила, что я её рассматриваю.

– Ты что уставился? К деньгам подбираешься, бездельник?

Она стукнула меня подсвечником по голове и отправила спать.

Наутро я разыскал брошенную чурбашку, обтёр с неё пыль и золу и опять попробовал вырезать головку Пульчинеллы. И опять у меня ничего не вышло. На чурбашке под моим ножом возникали непонятные бугры и впадины. Глядя на них, я опять забыл, какой нос у настоящего Пульчинеллы.

В тот день всё валилось у меня из рук. Я не слышал, что говорила мне тётка Теренция. и что приказывали покупатели. Носы владели моим воображением. Засмотревшись на нос старичка лакея, короткий и круглый, как луковка, с ноздрями, открытыми, как слуховые окна, я опрокинул жаровню. Горящие угольки рассыпались по земле и по подолу тётки Теренции. Мне, конечно, попало.

В другой раз, когда к нам подошёл рослый лодочник с носом плоским и скривлённым на сторону, – верно, от удара веслом, – я выронил из рук корзину с мелкой рыбой и, мало того, раздавил ногой несколько рыбешек! Мне опять попало.

Словом, я был так неловок, что хозяйка устала меня колотить. Она громко корила себя за то, что взяла меня в приёмыши. Уж лучше было бы оставить меня подыхать с голоду на улице, чем навязать себе на шею такого дуралея!

Она послала меня в тратторию за кружкой вина и побожилась, что оборвёт мне уши, если я опять натворю что-нибудь.

Я уже шёл обратно, бережно держа перед собой кружку, как вдруг, взглянув искоса в сторону, увидел на одном прилавке человеческие головы! Отрезанные головы, воткнутые на колышки! Я споткнулся и расплескал вино.

Это были не головы, а деревянные болванчики, на которых цирюльник завивает и расправляет парики. Это был прилавок цирюльника. Цирюльник стоял тут же и подстригал бороду какому-то мужчине, сидевшему перед ним на табурете.

Разинув рот, я глядел на болванчики. У них не было ни носов, ни глаз, ни ртов. Они были совсем гладкие и напоминали большие деревянные яйца, насаженные на круглые столбики, как голова насажена на шею.

И в эту минуту я понял, как вырезать головку Пульчинеллы: нужно сначала сделать такой болванчик, похожий на голову, а нос, глаза и рот вырезать уже потом.

Я не помню, как донёс кружку на рынок и досталось ли мне от хозяйки за пролитое вино. Наверное, досталось. Улучив минутку, я опять принялся строгать свою чурбашку. На этот раз ножик слушался меня. Я отрезывал от чурбашки гладкие щепки, сравнивал углы, закруглял дерево со всех сторон. Мало-помалу моя чурбашка становилась похожей на болванчик цирюльника или на круглое яичко. К концу дня я уже держал в руках кукольную головку на круглой шейке. Она была гладкая – до сумерек я не успел вырезать ни носа, ни глаз, ни рта, – но всё-таки это была головка. На ней можно было вырезать личико Пульчинеллы, или личико мадонны, или противное лицо моей хозяйки.

Уходя с рынка, я бережно завернул головку в тряпочку и унёс её с собой. Укладываясь спать, я положил этот узелок в изголовье и, засыпая, думал о том, что я вырежу завтра.

Это завтра и стало тем необыкновенным днем, о котором я так люблю вспоминать.

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ ДЕНЬ

В тот день всё шло, как обычно, и всё же – всё было особенное. Стоя на берегу возле рыбачьего причала рядом с тёткой Теренцией и ежась от утренней прохлады, я нащупывал в кармане головку Пульчинеллы и не мог дождаться, когда примусь за работу. Рукам не терпелось поскорее взяться за ножик и ощутить, как его лезвие вонзается в твердое дерево.

Когда мы тащили на рынок корзины с рыбой, я торопился так, что тётка Теренция не поспевала за мной и грозилась переломать мне ноги, если я не пойду тише. Наконец мы на рынке. Товар разложен на обычном месте. Тётка Теренция сидит на своём табурете, и мы едим со сковородки поджаренную рыбу. Моя хозяйка ест медленно; я вижу, как двигаются её челюсти, как шевелится кончик носа, когда она жует. Но мне некогда рассматривать её нос. Я так спешу есть, что давлюсь рыбной костью, и тётка Теренция дает мне тумака в спину, чтобы я откашлялся.

И вот я опять сижу, отвернувшись от моей хозяйки, на коленях у меня деревянная головка, похожая на яичко, в руках – только что отточенный ножик. Я вытираю пальцы о штаны – мне не хочется трогать головку руками, пахнущими рыбой, – и принимаюсь за работу.

Теперь я знал, что нельзя ковырять ножом вкривь и вкось, – это испортило бы головку. Нужно сначала рассчитать, что срезать, а что оставить выпуклым на личике Пульчинеллы. Я отметил ножом на болванчике, где будет нос, где глаза, а где рот, и стал срезать дерево по сторонам носа, – ведь он должен торчать на лице впереди всего.

Лоб, губы и подбородок тоже должны выдаваться вперед, но не так сильно, как нос. А щёки можно срезать поглубже. Но глубже всего нужно вырезать глазные впадины по сторонам носа. И в этих впадинах оставить выпуклыми круглые глаза.

Я думал, вспоминал и работал без устали. Вот уже на моей болвашке возникло личико куклы. В нём ещё нельзя было узнать Пульчинеллу: нос – прямой, угловатый, подбородок – квадратный, а рта и вовсе нет. Но всё же это было личико куклы!

Я сделал нос потоньше, закруглил его как орлиный клюв, вырезал крутые ноздри. У настоящего Пульчинеллы был точно такой же нос!

Я вспомнил, что у людей, когда они смеются, углы рта поднимаются кверху. Я вырезал ротик, изогнутый полумесяцем, и слегка выпяченную нижнюю губу. С каждой отлетавшей стружкой моя головка становилась всё более похожей на настоящего Пульчинеллу!

А когда я закруглил щёки и прорезал глубокие борозды от носа к углам рта, мой Пульчинелла улыбнулся! Это было чудесно! Я и сам рассмеялся: ведь на него нельзя было смотреть без смеха.

Я выдолбил глубокую ямку в шейке Пульчинеллы и надел головку на указательный палец. Потом я завязал на тряпочке два узелка, сунул большой палец в один узелок, а средний – в другой и прикрыл ладонь тряпочкой. Мой Пульчинелла кивнул и задвигал ручками!

У него ещё не было глаз, Я снял головку с пальца и попробовал вырезать глаза, и вдруг – ножик врезался мне в палец, Пульчинелла вырвался у меня из рук и отлетел далеко в сторону, а сам я повалился на землю, оглушенный затрещиной.

– Будешь ты слушаться, когда тебе говорят, дрянной мальчишка? – кричала тётка Теренция. – Что ты там ковыряешь хорошим ножом? Подай сюда ножик! Поверите ли, сударыня, никакого сладу нет с этим негодяем!

Я поднялся с земли. Перед тёткой Теренцией стояла высокая, костлявая старуха в чёрной шали, сложив на животе жёлтые, морщинистые руки. Я её знал: это была старая Барбара, кухарка господина аббата, самая придирчивая и скупая из наших покупательниц. Я и не заметил, как она подошла. Тётка Теренция сунула мне в руки корзину с рыбой.

– Неси, тебе говорят!

Старуха повела на меня серыми, злыми глазами.

– А если он украдет, или потеряет, или рассыплет рыбу? – спросила она густым, как из бочки, голосом. На верхней губе у неё чернели жесткие волоски.

– Что вы, сударыня, как можно? – испугалась моя хозяйка. – Да я ему шею сверну, если он посмеет баловаться! Ступай, бездельник, да смотри ты у меня!

Я взял корзину, подобрал украдкой с земли головку Пульчинеллы и пошёл за старухой. Мне было смешно и весело. Всё вокруг казалось ярким, праздничным и удивительно забавным. Ведь я вырезал настоящего Пульчинеллу! Он лежал у меня в кармане и улыбался своим деревянным ртом! Старуха важно плыла по рынку. Чёрные сережки болтались вдоль её морщинистых щёк. Торговки низко кланялись ей, а она кивала им в ответ, выпятив вперед нижнюю губу как сковородку.

Мне хотелось смеяться, кричать, прыгать козлом. Люди толпились у лавок, суетились, размахивали руками. Никто не знал, что я вырезал Пульчинеллу, ни у кого из них не было такой чудесной игрушки!

Я посасывал порезанный палец, не ощущая боли. Вкус крови даже казался мне приятным. Тётка Теренция отняла у меня ножик, но это не беда. Я достану себе ножик – выпрошу у кого-нибудь, или куплю, или украду! Я ещё вырежу Пульчинелле круглые, весёлые глазки!

Мы прошли переулками на узкий канал, сжатый с двух сторон высокими домами. Видно, здесь жили богатые господа. На балконах висели красивые пёстрые ковры, тяжёлые резные двери выходили на каменные крыльца. Мы поднялись на горбатый мостик.

В это время к одному крыльцу с каменными львами по сторонам подплыла гондола. Гондольер стал крепить причал к расшатанному столбу с золочёной короной на верхушке. На крылечко вышел старый лакей на согнутых худых ногах и помог выйти из гондолы толстому, короткому человечку в чёрной сутане и лиловых чулках.

– Господин аббат приехал! – пробормотала старуха и ускорила шаги.

Мы чуть ли не бегом спустились с мостика, свернули в переулок и вошли во двор. Что это был за двор! Грязный, вонючий, заваленный мусором, покрытый помойными лужами, окруженный сырыми, облупленными стенами!

Старуха подобрала юбки и быстро зашагала к дому. Прямо против ворот было каменное крылечко с неровными, замшелыми ступеньками. Дубовая дверь висела криво на одной петле. Перед ней сидел какой-то бледный мальчишка, держа в руке старый сапог.

– Ступай на кухню, Паскуале! Господин аббат приехал! – крикнула старуха, проходя мимо. Мальчишка высунул ей вслед язык и не двинулся с места.

Мы прошли в угол двора к низенькой дощатой дверце. Старуха сердито толкнула её плечом. На меня пахнуло плесенью. Здесь была подвальная кухня, сырая и тёмная. Низкое окошко, пробитое в стене почти на уровне земли, пропускало мало света. В полумраке я едва разглядел стол, заваленный грязной посудой, большую печь под закопченным колпаком и помятые оловянные миски на полках.

– Ленивый чертёнок! Опять ничего не прибрал! – заворчала старуха, выкладывая рыбу на стол. – Пойдёшь мимо, скажи ему, чтоб тотчас же шёл на кухню, а то плохо ему придётся!

Тут за дверью, ведущей внутрь дома, зашаркали шаги, и дребезжащий голос сказал:

– Барбара, господин аббат тебя зовет!

– Иду! – откликнулась Барбара. Она сунула мне в руки пустую корзину и выпроводила за дверь.

Выйдя на двор, я зажмурился от дневного света.

Мальчишка всё ещё сидел на крылечке, вертя в руках старый сапог. Никогда я ещё не видел такой бледной рожицы и таких светлых волос. Даже брови и ресницы были у него светлые, как солома. Острый нос и узенький рот делали его похожим на цыпленка. Я подошёл к нему. Он скорчил рожу и пропищал:

– Ну что, попало тебе от Барбары?

– Нет, не попало. А тебе уж наверное попадёт. Ступай скорее на кухню, она тебя зовет!

Мальчишка только свистнул и опять занялся сапогом. Рядом с ним на ступеньке лежали стоптанные маленькие башмаки.

– Говорю тебе, ступай на кухню!

– Успею, – сказал мальчишка, и лицо у него стало скучное, как у старика. – Она теперь наверх пошла, к господину аббату. А он её ругает за каждый грош, который она истратила на рынке. И целый час будет ещё ругать.

– Он что – скупой?

– Кто? Аббат? – Мальчишка опять свистнул. – Настоящий скряга! Сам обжирается – и кур жрёт, и индюшек, и пироги, и апельсины… Как только не лопнет! – Мальчишка проглотил слюну. – А нас голодом морит. Барбара хитрая – припрячет корки и косточки и ест их ночью. И старого Гвидо угощает. А мне они ничего не дают. Не буду я им прислуживать!

Он нагнулся над сапогом. Тут я увидел у него в руке ножик. Это был старый ножик с выщербленной ручкой, с почти сточенным лезвием, но, как видно, он был острый. Таким ножом я мог бы вырезать глазки Пульчинелле!

Мальчишка просунул нож между каблуком и подошвой сапога и старался отодрать каблук, но каблук не поддавался.

– Погоди! – я придержал подошву. – Ну, теперь отдирай!

Он рванул ножик, подошва заскрипела, и каблук отвалился на ступеньку. Из него торчали ржавые гвоздики. Мальчишка радостно подхватил его.

– Зачем тебе это? – удивился я.

– Не скажу! – Он засмеялся и замотал головой.

– Ну, дай мне твой ножик. Не надолго. Я кое-что вырежу.

Он спрятал нож за спину.

– Что вырежешь?

– Пульчинеллу! – сказал я. – Я уже вырезал ему нос. Теперь нужно сделать глазки.

– А ты не врешь? Ну-ка, покажи мне твоего Пульчинелллу!

Мне самому не терпелось похвалиться своей работой. Я сунул руку в свой оттопыренный карман, мальчишка так и впился в меня глазами. Но я не вынул головку – нарочно, чтоб его подразнить.

– А ты скажи, зачем тебе каблук?

– Не скажу!

– А я не покажу тебе Пульчинеллу!

Он покраснел, сморщился и часто-часто замигал,

– Ну, покажи, прошу тебя!

– А ты скажешь про каблук?

– А ты не будешь смеяться? Я покачал головой.

– Тебя как зовут? Джузеппе? А меня Паскуале. Так вот, Пеппо, я приколочу каблук к своему башмаку. У меня будет особенный башмак. Так нужно, потому что… потому что… – он опустил голову, – … у меня плохая нога. А мальчишки на улице надо мной смеются… Когда у меня будет особенный башмак, я убегу отсюда… Понял?

Над нами хлопнуло окно, и Барбара крикнула сверху:

– Паскуале!

Паскуале стал меня тормошить.

– Ну, покажи мне, покажи скорей Пульчинеллу! Пока Барбара не пришла.

Я показал ему головку. Паскуале взглянул на неё и захлебнулся от смеха.

– Ух, какой! И смеется во весь рот!

Я надел головку на указательный палец, а остальные прикрыл тряпочкой. Мой Пульчинелла закивал головкой, замахал ручками. Паскуале взвизгнул, хлопнул себя по коленям и захохотал. Я тоже смеялся, гордясь своей куклой.

– Постой! – сказал Паскуале. – Нужно сделать ему глазки! – Он заковылял к куче мусора.

Тут я увидел, что левая нога у него короче правой – он ступал только на пальцы, а не на пятку. Так вот зачем ему был нужен каблук!

Он порылся в золе и нашёл чёрный уголек. Мы поставили два чёрных пятнышка на месте глаз Пульчинеллы. Мой Пульчинелла сразу поумнел. Казалось, он лукаво смотрит вбок.

– Сделаем ему колпачок! – бормотал в восторге Паскуале. – Смотри! – Он нашёл яичную скорлупу, обломал её по краешку и пришлепнул к головке Пульчинеллы. – Погоди! Погоди! – Чёрное куриное перышко украсило эту белую плоскую шапочку. Пульчинелла был готов – хоть показывай его над ширмами!

Вдруг Паскуале затрясся от смеха.

– Знаешь, что я придумал! – Он схватил меня за руку и потащил к низкому кухонному оконцу. – Мы покажем Пульчинеллу Барбаре. Вот она испугается! Подожди, она сейчас придёт!

Мы присели на корточки за косяком окна. Я протянул руку с Пульчинеллой в окошко. Пульчинелла вертел носом и заглядывал в кухню. Но вот заскрипела лестница, послышались тяжёлые шаги – топ! топ! Барбара вошла в кухню. Она гремела посудой и бормотала что-то себе под нос.

– Двигай, двигай пальцами, Пеппино! Пусть он поклонится ей, ну прошу тебя! – шептал Паскуале, дергая меня за рукав.

Я двигал пальцами. Пульчинелла кланялся и махал ручками, но Барбара, как видно, не глядела в окно и ничего не замечала. Тяжелые шаги направились к двери во двор, – верно, старуха пошла звать Паскуале. Сейчас она выйдет за дверь и увидит нас!

Тут Паскуале пискнул: «Пи-иии!» – пронзительно, звонко, как настоящий Пульчинелла.

Шаги остановились, что-то грохнуло, потом послышался крик, нет – настоящий рев:

– Пресвятые угодники! А-а-а!

Снова что-то грохнуло, хлопнула дверь, шаги затопали вверх по лестнице. Крики Барбары доносились уже издалека, кто-то кричал ей в ответ.

– Она подумала, что это чёрт! Ну, будет теперь перепалка! – шепнул Паскуале. – Я скажу, что это ей привиделось. А ты, Пеппо, уходи! Уходи скорей! Возьми ножик – там, на ступеньке. И приходи ещё. Придёшь? С Пульчинеллой?

Он шмыгнул в кухонную дверь. Я заглянул в оконце. Он поставил на ноги опрокинутый табурет, взял метлу и, ковыляя, стал подметать пол. Но вот за внутренней дверью опять загудели голоса. Видно, Барбара созвала людей на помощь.

Паскуале махнул мне рукой – уходи! Я спрятал Пульчинеллу в карман и пошёл к крылечку. На ступеньке рядом со стоптанным башмаком лежал блестящий ножик. Я взял его.

Я решил, что скоро опять приду сюда – покажу Паскуале готового Пульчинеллу и помогу ему сделать особенный башмак. Уж если я сумел вырезать Пульчинеллу, неужто я не смогу приколотить каблук к подошве?

Никто, кроме Урсулы, не называл меня так ласково – Пеппино.

ГЛАЗА ПУЛЬЧИНЕЛЛЫ

Мне не удалось улизнуть с рынка ни на другой, ни на третий день. Меня никуда не посылали. Возиться с головкой Пульчинеллы, сидя у корзин с рыбой, я побаивался: а вдруг тётка Теренция опять отнимет у меня ножик или зашвырнет Пульчинеллу так, что его и не найдёшь? Я ничего не вырезал за эти дни. Я только украдкой вынимал головку из кармана и поглядывал на неё.

Угольные пятнышки на глазах Пульчинеллы стерлись, и он опять стал слепым, безглазым. Но я всё-таки любил его.

Однажды к концу дня тётка Теренция послала меня, уж не помню зачем, в ту сторону, где жил Паскуале. Мне хотелось забежать в тот двор – не увижу ли я опять бледного мальчишку? Но я заплутался в незнакомых переулках и вышел на какую-то площадь. Её окружали высокие дома, и, словно зажатая между ними, выпирала к небу свой круглый купол каменная церковь. Я пошёл в переулок мимо церкви и вдруг остановился как вкопанный. В стене церкви были высечены из камня идущие фигуры: женщины в покрывалах, воины, старики в длинных плащах. Они были не совсем круглые, а только выпуклые; их плечи и затылки словно приросли к стене, и всё же они казались живыми. И глаза у них были живые, особенно у одного воина. Он шёл впереди и слегка обернулся назад, как бы спрашивая дорогу у шедшего за ним старика.

Я подумал: почему у воина такие живые глаза? И понял: в глазах были вырезаны маленькие круглые дырочки. Ровный свет падал на лицо воина, а в дырочках прятались тени. Поэтому у него был пристальный, живой взгляд. Я не вытерпел, вынул своего Пульчинеллу и принялся вырезывать дырочки в его глазах. И вот – один глаз ожил! Зато другой вышел совсем плохо – кривой и корявый. Я испугался, что испортил головку, и торопливо начал поправлять глаз.

Вдруг кто-то сильно толкнул меня в спину, Пульчинелла выскочил у меня из рук. Я чуть не упал. Чья-то трость ударила меня по ногам и стуча покатилась на мостовую. Какие-то бумаги рассыпались веером по земле.

– Ах, чёрт! – крикнул сердитый голос.

Высокий господин в чёрном плаще стоял передо мной, тараща серые блестящие глаза. Растрёпанная книга лежала у его ног. Как видно, он выбежал из-за угла, наткнулся на меня и разронял свои вещи.

– Ты кто такой? – спросил он, хмуря седые брови.

Я не успел ответить. Ветер сначала пошевелил, а потом подхватил бумажные листки и вереницей погнал их по площади.

– О мои апельсины! – заревел незнакомец и прыжками погнался за ними вслед.

Я удивился: какие апельсины? Никаких апельсинов не было, только бумажные листки крутились по мостовой. Едва господин протягивал руку, чтобы поймать листок, ветер подхватывал бумагу и мчал её в другую сторону. Шляпа незнакомца слетела, сизый парик растрепался, его плащ развевался, как огромное крыло. Из-под плаща мелькали длинные худые ноги в чёрных чулках. Мне стало весело. Я тоже бросился ловить листки. Я поднял с земли порыжелую шляпу, трость и растрёпанную книгу. Господин отдувался и вытирал лоб, бормоча проклятия. Я подал ему вещи.

– Что ты тут делал? – спросил он и посмотрел на меня так строго, будто видел меня насквозь. Я оробел.

– Ну, отвечай же! – крикнул он и топнул ногой.

– Я вырезывал глазки, синьор, – пробормотал я, – когда ваша милость вылетели из-за угла…

– Вылетел из-за угла? – повторил он и облегченно вздохнул. – Это правда, я очень задумался и не смотрел, куда иду… – Его глаза стали добрыми и виноватыми.

– Покажи мне, что ты вырезывал?

Я протянул ему Пульчинеллу.

– А, Пульчинелла, я узнаю благородные линии твоего носа, – сказал незнакомец и, разглядывая головку, продолжал медленно и важно: – Привет тебе, весёлый герой, с незапамятных времен потешающий простодушных итальянцев! Привет тебе, Пульчинелла, вырезанный из чурбашки маленьким черноглазым оборвышем!

Тут чудак снял шляпу и вежливо раскланялся с моим Пульчинеллой. Я подумал, не спятил ли он с ума. Мне стало не по себе, когда его когтистые пальцы взяли меня за подбородок, но он ласково улыбнулся и сказал:

– Ты очень любишь Пульчинеллу, мальчик? Люби его всегда, люби всё, что создала твоя родина. Пойдём со мной, я покажу тебе других кукол.

НА ЧЕРДАКЕ

Еле поспевая за длинными ногами незнакомца, я тащил под мышкой собранные листки. Его развевающийся плащ задевал меня по голове. Незнакомец говорил много, но я понял только то, что надо любить Пульчинеллу, и кукольный театр, и весёлые народные комедии.

– Но их и так все любят, синьор, – робко сказал я, – их нельзя не любить, они такие забавные.

– Их нельзя не любить… О милое дитя, в твоей кудрявой голове больше смысла, чем под высокими париками чопорных академиков. Их нельзя не любить… Если бы все так думали, итальянский театр не перенимал бы обезьяньи ужимки французов, а чтил бы свое народное искусство. – Он горько вздохнул.

Мы вошли в старый дом, поднялись по расшатанной лестнице, и чудак постучал в дощатую чердачную дверь.

– Входите, синьор, милости прошу! – сказал старичок в чёрной шапочке, одной рукой открывая дверь, а другой прижимая к груди горшочек с клеем. Старичок был низенький и коренастый. Из-под седых бровей хитро поглядывали быстрые светлые глаза. Он приветливо улыбался.

Мы вошли. Яркий солнечный луч падал из окна косым светлым столбом. Сквозь этот светлый пыльный столб на столах и на полу виднелись книги, обрезки бумаги и пёстрые лоскутки. Пахло клеем и свежей краской. Старик смахнул стружки с хромого табурета и пододвинул его моему спутнику. Тот уселся, скрестив длинные ноги, и сказал:

– Я написал предисловие к моим «Апельсинам», дядюшка Джузеппе, и нёс его вам, чтобы сделать приличный переплет, но злой случай предал мои листки на волю ветра… Этот мальчуган собрал листки и порадовал меня восхитительным носом Пульчинеллы. Взгляните!

Старик взял мою головку и отошёл к окну, чтобы её рассмотреть. А длинноногий продолжал:

– Кто сказал, что они умерли – весёлые создания народной фантазии? Они живут в душе народа. Вы видите – уличный бродяжка в перепачканной рубашонке, сам того не зная, вырезывает в куске дерева вечную улыбку древнего Маккуса наших предков – весёлого Пульчинеллы наших дней! Спасибо тебе, мальчик, ты рассеял бы все мои сомнения, если бы они у меня были!

– Недурно вырезано! – сказал старик, возвращая мне головку. – Тебя как зовут? Джузеппе? Ого, мы с тобой тезки. Посмотри, тезка, кто у меня в гостях сегодня!

Я взглянул на стенку и обомлел. Там на гвозде висел настоящий Пульчинелла в белом колпачке и в белом балахончике. У него были не только головка и ручки, как у кукол, которых показывают над ширмами, но и ножки в широких белых штанах, а на ножках – чёрные башмачки.

Он висел на туго натянутых нитках и улыбался мне своим деревянным ртом.

– Подойди же к нему, поздоровайся! – сказал дядя Джузеппе и сам стал рядом.

Я робко подошёл, и вдруг Пульчинелла протянул мне свой деревянный кулачок и дружески кивнул головой.

Я даже отскочил. Старик Джузеппе смеялся, перебирая нитки. Он снял с гвоздя деревянное коромыслице, к которому были привязаны нитки, и спустил Пульчинеллу на пол. Пульчинелла четко затопал ножками в широких белых штанах, подошёл к длинноногому, поднял угловатую ручку, снял свой белый колпачок и поклонился, а старик сказал за него тоненьким голоском:

– Приветствую синьора Карло Гоцци, покровителя и защитника весёлых марионеток!

Длинноногий захлопал в ладоши, а Пульчинелла замахал колпачком и стал притопывать, будто собирался танцевать фурлану [1]Итальянский народный танец..

Я сидел перед ним на корточках, глядел на него и не мог наглядеться. В искусных руках старого Джузеппе он был как живой.

Он вертел головкой во все стороны, тени двигались по его чудесно-безобразному лицу, и мне казалось, что он то улыбается, то подмигивает мне своими чёрными глазами.

– Откуда он у вас, Джузеппе? Я вижу, это не ваша работа, – спросил синьор Гоцци.

Дядя Джузеппе ответил, что Пульчинеллу принёс ему неаполитанский кукольник Мариано, вчера приехавший в Венецию. В дороге у Пульчинеллы сломалась ножка – её нужно было починить.

Кроме того, Джузеппе распилил туловище Пульчинеллы пополам и половинки сцепил колечками из проволоки, чтобы Пульчинелла мог наклоняться вперед и выгибаться назад.

Тут старик зацепил своим морщинистым пальцем нитку, прикреплённую к пояснице Пульчинеллы, и, нагнув коромыслице, отпустил все остальные нитки. Пульчинелла согнулся пополам так, что руки его коснулись земли.

Тогда старик выпрямил его, потянул нитку, привязанную к животу, опять опустил коромыслице, и Пульчинелла, откинувшись назад, сделал мост, как заправский акробат.

– Теперь у Мариано будет самый ловкий Пульчинелла во всей Венеции! – воскликнул гость. – Но покажите мальчугану и ваших кукол, дядя Джузеппе. Он это заслужил. Да и мне хочется взглянуть на милых деревянных актёров!

Джузеппе довольно усмехнулся и открыл скрипучую дверцу стенного шкафа. Я заглянул в шкаф и замер. Там, подвязанные на нитки, висели куклы с прямыми деревянными ножками. В полутьме, чуть задетые солнечным лучом, поблескивали позументы на бархатных кафтанчиках и бисеринки на шёлковых юбочках. Одни куклы улыбались, другие хмурились, и все глядели на меня широко раскрытыми, неподвижными глазами.

Синьор Гоцци взял в руки человечка в ярко-красном кафтане и в чёрном бархатном плаще. У него были удивлённые брови и острая седая бородка.

– Вот наш земляк, славный мессер Панталоне – добряк, болтун и простофиля! Ну разве он не похож на настоящего венецианца? – сказал синьор Гоцци и поправил на нём бархатную шапочку.

– А вот весёлый и беспечный Арлекин, родом из Бергамо. Он остроумен и глуп, прилежен и ленив, неуклюж и ловок! А как он чудесно пляшет! – Синьор Гоцци потрогал другого человечка в узком костюмчике из пёстрых лоскутков и дёрнул нитку. Тот выбросил вперед тонкую, гибкую ножку и помахал ею, как настоящий плясун.

Тут были ещё неаполитанец Тарталья с маленьким, вздёрнутым носом, учёный Доктор из Болоньи с длинным и скучным лицом, усатый Капитан с багровыми щеками, Коломбина в шёлковом платьице и много других кукол.

– Смотри внимательней, мальчик, смотри и запомни их навсегда, – сказал синьор Гоцци. – В этих весёлых героях воплотились добродетели и пороки нашего народа. Они созданы для смеха и шуток над нашим глупым, плутоватым и всё же прекрасным миром.


Мне очень понравился чёрный Мавр в белой чалме. У него были большие глаза с яркими белками и крупные красные губы. Невольно я провёл пальцами по его личику.

– Что ты делаешь? – крикнул синьор Гоцци.

Я отдёрнул руку. Верно, кукол нельзя трогать! Сейчас хозяин рассердится и прогонит меня прочь! А я не ушёл бы отсюда никогда в жизни!

– Отвечай же! – Синьор Гоцци топнул ногой.

– Я только потрогал его личико, ваша милость… – робко сказал я. – Мне хотелось бы вырезать такого Мавра, я хотел запомнить, как сделан у него нос…

– Вы слышите, Джузеппе? – заорал синьор Гоцци. – Он хотел запомнить, как сделан у него нос! У этого мальчишки врожденное чувство формы в пальцах! Недаром его потянуло к вашему лучшему произведению – к головке Мавра. Вы будете ослом, вы будете старым ослом, Джузеппе, если не возьмете мальчишку к себе в ученики и не сделаете его резчиком кукол! Кто, наконец, унаследует ваше искусство?

Джузеппе посмеивался, поглядывая то на него, то на меня.

– Я и сам подумал об этом, синьор. Мальчуган способный. Но ведь лишний рот – целый воз забот. Мне самому бывает нечего есть, и если бы не ваши переплеты…

– Пустяки! – сказал синьор Гоцци. – Вы ленитесь вырезывать простых грубых кукол для бродячих кукольников. Это – ваша воля. Но научите этому мальчишку – он прокормит и себя, и вас.

– А согласятся ли его родители?

– У меня нет родителей! – крикнул я во весь голос. – Возьмите меня к себе, ваша милость, возьмите меня к себе! Я буду вам прислуживать, буду подметать пол, носить воду, варить обед! Я буду делать всё, что вы прикажете!

– Вот видите, Джузеппе! – сказал синьор Гоцци.

Джузеппе задумчиво поскрёб себе подбородок и пристально поглядел на меня. Я испугался: сейчас он спросит, где я живу… Они узнают, что я приёмыш тётки Теренции, и отошлют меня обратно на рынок… Нет, я ничего им не скажу. Пусть думают, что у меня нет хозяйки, что я выпрашиваю милостыню и живу где-нибудь под мостом. Ведь назвал же меня синьор Гоцци «уличным бродяжкой».

Дядя Джузеппе, наверное, стал бы меня расспрашивать, но тут послышался стук. В дверь просунулась курчавая голова, и грубый голос спросил:

– Дядя Джузеппе, готов у вас Пульчинелла? Мне пора начинать представление.

– Пульчинелла готов. Входите, Мариано.

В каморку вошёл неаполитанец в зелёной куртке с позументом. Серебряная серьга болталась у него в ухе, новые сапоги скрипели. Взяв Пульчинеллу, он причмокнул губами:

– Вот это кукла! – и бережно завернул куклу в красный платок.

– Приходите, синьоры, я не начну представления без вас! – пробормотал он и вышел за дверь.

Мариано унёс Пульчинеллу. Как бы мне хотелось поглядеть на него в балагане! Возьмет ли меня дядя Джузеппе с собой на представление? Ведь за вход в балаган нужно платить, а у меня нет ни гроша.

Дядя Джузеппе надел потертую бархатную куртку, положил в карман табакерку и клетчатый платок и сказал:

– Ну, идём, мальчик!

Я чуть не подпрыгнул от радости.

– А вы, синьор Гоцци, тоже пойдёте с нами?

Синьор Гоцци поморщился.

– Нет, друг мой, не сегодня. Сейчас я пройдусь по набережной Скьявони, подышу вечерним воздухом над водой.

Мы спустились с чердака и пошли к площади Сан-Марко. Синьор Гоцци постукивал тростью по каменным плитам, ещё теплым от полуденного солнца, и говорил:

– Мариано – грубое животное. Он думает только о наживе. Народные шутки он повторяет без всякого смысла, как попугай. И всё же честь ему и слава за то, что он удержал эти шутки в своей тупой голове. Беспечные маски народных комедий исчезли со сцены настоящего театра, но их бледные тени ещё живут в балагане бродячего кукольника. Да будет благословен этот жалкий балаган.

Наступали сумерки. В городе зажигались ранние жёлтые огни. Из окон над каналами доносилась музыка. Синьор Гоцци был похож на большую грустную птицу.

В БАЛАГАНЕ

– Сюда, добрые дамы и почтенные господа! Спешите сюда, мальчики и девочки! Сегодня султан Аладдин спляшет волшебный танец. Сегодня плутовка Смеральдина запрячет монаха в сундук. Сегодня Пульчинелла покажет чудеса чёрной магии. Идите все смотреть на Пульчинеллу-чернокнижника!

Так кричал Мариано, зазывая народ в свой балаганчик. Долговязый парнишка бил в бубен и звенел колокольчиками. На афише у входа было написано кривыми буквами:

ПУЛЬЧИНЕЛЛА-ЧЕРНОКНИЖНИК

Зрители, смеясь и толкаясь, протискивались в узкую дверь. Я ухватился за полу Джузеппе и пролез вместе с ним в балаганчик.

Два фонаря бросали тусклый свет на деревянные скамейки, на толпу нетерпеливых ребят и на заплатанную, сшитую из пёстрых лоскутков занавеску в глубине балаганчика. Мы уселись на краю скамьи. Скоро театрик наполнился зрителями – яблоку негде было упасть.

Долговязый парнишка зажег сальные свечи перед занавеской и потушил фонари. Трижды прозвенел гонг. У меня сердце замерло: сейчас начнется. В темноте заиграла скрипка – так весело, что мне захотелось плясать.

Четырёхугольный лоскут посреди занавески взвился кверху, открывая маленькую яркую сцену с семибашенным замком в глубине. Тотчас же на сцену вышел смешной, пузатый человечек. Я прыснул со смеху. Никогда ещё я не видел такого толстяка. Его туловище в полосатом балахончике было похоже на бочонок. Над бочонком торчала маленькая головка в колпаке с бубенчиками. Бочонок важно выступал, покачиваясь на тонких ножках.

Толстяк поднял ручку, поклонился и… пустился в пляс. Ах, посмотрели бы вы на этого плясуна! Он семенил ногами, подкидывал коленки, подпрыгивал, вертелся волчком, и вдруг – голова у него пропала. Я ахнул. Толстяк плясал на сцене без головы. Головы как не бывало! Он подпрыгнул, и голова появилась у него на плечах, словно вынырнула из бочонка.

– Ого! – закричали все ребята.

А толстяк всё плясал, и голова его то исчезала, то появлялась снова, улыбаясь и звеня бубенцами. И каждый раз ребята кричали:

– Ого!

Толстяк кончил свой танец. На сцене появился усатый турецкий султан в зелёной чалме и в оранжевых шароварах. Этого султана я уже видел на прошлогодней ярмарке. Сейчас он будет плясать, взмахивая руками и подкидывая ноги. Одна рука у него оторвется, завертится, запляшет и превратится в арапчонка. Потом – другая рука, потом – ноги и голова… Всё это будет плясать отдельно и превращаться в арапчат. От султана останется только зелёная чалма. Семь арапчат спляшут вокруг неё уморительный танец, завизжат и улетят кверху. Я заранее вытаращил глаза, чтобы не прозевать чудесных превращений.

Заиграл рожок. Султан начал плясать. Полы его красного халата развевались, он махал руками – сейчас у него отскочит рука… Рука отделилась от туловища, дёрнулась в сторону, и вдруг султан споткнулся, встал как вкопанный, а рука закачалась над ним в паутине ниток… Снова дёрнулась рука, султан тоже дёрнулся. Я видел: какая-то нитка захлестнула ему обе ноги, полы его халата сморщились и полезли кверху. Султан покривился на один бок.

– Эге! – крикнул чей-то голос из толпы. – Запутался султан!

За занавеской послышалась ругань. Султан, волоча ноги, протащился по сцене, как пучок тряпья, опутанный нитками. Из-за кулисы выбежала маленькая неаполитанка и, звеня бубном, протанцевала тарантеллу.

Потом выходили Пьеро, Арлекин и другие куклы. Каждая плясала свой танец. Я знал, что это ещё не настоящее представление, а только начало. Я ёрзал на скамье, мне хотелось поскорее поглядеть на Пульчинеллу-чернокнижника.

Занавес опустился, и я глубоко вздохнул.

– Хочешь, пойдём за сцену? – спросил Джузеппе.

В потемках мы проскользнули за занавеску. В дымном чаду свечей висели на гвоздях куклы: Пьеро, Панталоне, Пульчинелла. Я не посмел их потрогать, только удивился тому, какие они маленькие – едва побольше локтя. Со сцены они казались чуть ли не с меня ростом.

Мариано, стоя на четвереньках, устанавливал на сцене стенку с прорезанным окошком, маленький стол и табуретки. Пожилая женщина зашивала розовое платье Смеральдины, висевшей на гвоздике. Долговязый парнишка, держа в зубах нитки, распутывал султана. Старик с пластырем на глазу наигрывал на скрипке. Ему подпевала кудрявая девушка в пёстром платке.

– Ещё раз, Лиза, ещё раз! – говорил старик и отбивал такт ногой.

– Готово! – сказал Мариано, слезая со сцены.

Он взял в рот жестяную пластинку-пиветту и заверещал голосом Пульчинеллы:

– Представление продолжается!

Мы поспешили к нашей скамейке. Занавес поднялся. Мы увидели комнату с узорным окошком. В углу виднелся очаг, посредине стояли стол и табуретки, у стены – резной сундук.

Панталоне в чёрном бархатном плаще, переваливаясь, вышел на сцену. За ним, мелко семеня ножками, бежала Смеральдина в розовой юбочке.

– Прощай, Смеральдина, – сказал Панталоне густым голосом. – Я еду в Падую за товарами. Гляди, чтобы без меня сюда не шатались монахи. Я их терпеть не могу! Заведут глаза, бормочут молитвы – будто святые, а сами норовят угоститься задаром или вытянуть деньги у хозяйки, пока хозяина нет дома. Если без меня побывает здесь монах, уж я наломаю ему бока! – Панталоне грозно трясёт деревянной бородкой.

Смеральдина ахает, всплескивает руками и клянется, что она ни одного монаха не пустит на порог. Проводив Панталоне, она приносит лютню, играет и поёт, сидя у окошка. Я знаю, что на коленях у Смеральдины не лютня, а простая дощечка без струн. Я слышу, как старик за сценой наигрывает уа скрипке, а кудрявая Лиза подпевает ему, – и всё-таки мне кажется, что это играет и поёт маленькая деревянная Смеральдина в креслице у окна. Она двигает ручками над лютней, качает головой и отбивает такт.

– О, что за ангельское пение, синьора Смеральдина! Да будет мир с вами! – говорит скрипучий голос.

В окошко заглядывает бритая, толстощёкая голова монаха. Слово за словом – и толстый монах входит в дом. Слово за словом – и он усаживается за стол. Смеральдина приносит рыбу, жареного петуха и огромную тарелку с макаронами. Монах раскрывает рот, и… – поверите ли? – макароны сами скачут ему в глотку с тарелки!

Зрители хохочут, топают, кричат. Я сам разеваю рот, глядя на этого обжору. Монах снова раскрывает пасть, и снова макароны прыгают с тарелки.

Вдруг слышится пронзительный голос:

– Ля-ри-ля-ля! Ля-ри-ля-ля!

– Пульчинелла! Пульчинелла! – кричат зрители, вскочив с мест.

В окошко заглядывает Пульчинелла в чёрной масочке и белом колпаке. Он стучит в раму.

– Хозяюшка Смеральдина, пусти усталого путника!

– Ступай прочь, бродяга! – отвечает Смеральдина.

– Сгинь с глаз моих, нераскаянный грешник! – кричит монах и щёлкает челюстями над тарелкой.

Пульчинелла исчез. Монах объедается за столом. Смеральдина приносит большую бутыль с вином, и вдруг – снова стук. В окошке появляется голова Панталоне с деревянной бородкой.

– Отвори! – кричит Панталоне. – Я забыл дома кошелёк.

Монах уронил бутылку. Смеральдина, ахая, мечется по сцене. Ну и попадёт же теперь обжоре монаху!

– Спрячьтесь в сундук, ваше преподобие! – лепечет Смеральдина.

Монах прыгает в сундук. Тарелки с кушаньем и бутыль летят за ним следом. Крышка захлопнута. Только пучок ниток, идущий из сундука кверху, выдает, что в сундуке – монах.

Вместе с Панталоне входит Пульчинелла. Он приплясывает, поводит своим длинным носом, – кажется, будто он подмигивает Смеральдине.

– Я привёл гостя, Смеральдина, – говорит Панталоне, – накорми нас ужином!

– Нечем ужинать, дружок, в доме нет ничего съестного, – жалобно отвечает плутовка.

– Та-та-та! – пищит Пульчинелла. – Я сам вас угощу ужином!

– Да ты кто такой? – спрашивает Панталоне.

– Я художник, я сапожник, я пекарь, я и лекарь. Я заговариваю зубы, лечу дураков от глупости, – пищит Пульчинелла.

– Да что ты? – удивляется простак Панталоне. Тут Пульчинелла садится на стол и, болтая ногами, говорит такую ерунду, что зрители смеются не переставая. Джузеппе рядом со мной смеется тихим стариковским смехом, а я хохочу во весь голос.

– Я на метле летаю, чертей вызываю, я – чародей-чернокнижник! – пищит Пульчинелла.

– Хотел бы я поглядеть чёрта! – вздыхает Панталоне.

– Изволь.

Пульчинелла становится посреди комнаты, притопывает ногами и бормочет заклинания:

– Бýрум, бýрум, бандарá, чембурáнда, чембарá!

Смеральдина и Панталоне забились в угол и трясутся от страха. А Пульчинелла кричит всё громче, прыгает всё выше, носится по сцене, опрокидывает стол и табуретки. Наконец он подбегает к сундуку.

– Эй, чёрт, выходи!

– О-о-о! – страшным голосом вопит монах и выскакивает из сундука. Панталоне от страха упал в очаг и дрыгает ногами в воздухе. Смеральдина плачет, упав на колени. Пульчинелла колотит монаха дубинкой, гоняет его по всей сцене и выталкивает за дверь. Потом он вытаскивает из сундука тарелки с кушаньями и зовёт хозяев ужинать.

– Ох, – стонет Панталоне, – натерпелся я страху! А правда, Смеральдина, будто чёрт похож на толстого монаха?

Пульчинелла уже устроился за столом. Он тычет носом кушанья, пробует вино из бутылки и, взгромоздившись на табурет, поёт пресмешную застольную песню.

Занавес опустился, но все так хлопали, кричали и шумели, что он снова поднялся. Панталоне кивал нам бородкой, Смеральдина посылала поцелуи, Пульчинелла кланялся, размахивая дубинкой, и даже злополучный монах высунул голову из-за кулисы и на прощанье щёлкнул зубами, а дым догоравших свечей затягивал сцену голубым облаком.

НА ПЛОЩАДИ

Когда мы в темноте выходили из балаганчика, я потерял в толпе дядю Джузеппе. В потемневшем небе уже светились звезды. Вдалеке, на Большом канале, мелькали фонарики гондол и слышалась музыка.

На площади было всё ещё много народа. Я вглядывался в тёмные фигуры прохожих. Вот мне показалось, что я вижу широкие плечи и седые волосы моего спутника. Я бросился вслед прохожему. Но это был не Джузеппе. Я трижды обежал площадь и наконец вернулся к балагану. Сквозь грубое полотно занавески тускло мерцал огонек. В балагане слышались голоса. Может быть, дядя Джузеппе остался там и разговаривает с Мариано? Не решаясь войти, я стал ждать у входа. Скоро огонек погас. Рослый Мариано появился в дверях с ящиком в руках.

– Ну, всё взяли? – крикнул, он в темноту.

За ним вышли две женщины и долговязый парень с узлами на плечах.

– А если ты ещё раз запутаешь султана, я тебе ноги переломаю… – донеслось до меня ворчание Мариано. Они ушли.

Было слышно, как старик, охая и кряхтя, укладывается на ночлег. Вдруг жалобно и протяжно прозвенела струна: должно быть, он впотьмах задел свою скрипку. Потом всё стихло.

Дяди Джузеппе в балагане не было.

Большая красноватая луна вставала над дальними крышами. Я стоял на тёмной площади, не зная, что мне делать. Я думал, что дядя Джузеппе возьмет меня к себе, но он ушёл домой один. Значит, не возьмет. Неужто я должен вернуться к тётке Теренции? Она изобьет меня. Я уже видел, как открываю скрипучую дверь нашей душной каморки, слышал визгливую брань моей хозяйки и чувствовал её жесткие кулаки на моих плечах. И я не увижу больше чудесных кукол дяди Джузеппе!

Я постоял ещё, а потом тихонько пошёл к тому дому, куда меня днем привёл синьор Гоцци. Я поднялся впотьмах по скрипучей лестнице и осторожно потрогал дверь. А вдруг дядя Джузеппе рассердится и прогонит меня? Всё равно, я не вернусь домой. Я пойду на площадь и буду до утра сидеть у балагана. А там – будь что будет!

– Кто это скребётся, словно мышь? – громко спросил старый Джузеппе, отворив дверь. – Ах, это ты, мальчик? Ну, входи, уж если пришёл!

Я робко вошёл. На столе горела свеча, освещая хлеб, три луковицы и глиняный кувшин с вином.

– Поешь, а потом ложись спать! Вот твоя постель! – сказал хозяин, указав мне на кучу стружек и бумажных обрезков в углу.

Я уснул в тот вечер счастливый.

ДЯДЯ ДЖУЗЕППЕ

– Помни, что я тебя не звал, – сказал мне на другое утро дядя Джузеппе. – Если ты привык шататься по улицам, болтать с гондольерами и выпрашивать грошики у гуляющих господ, лучше ступай, откуда пришёл. А у нас нужно работать. У резчика кукол тяжёлый хлеб.

Он был теперь совсем не такой приветливый, как вчера, когда показывал Пульчинеллу и называл меня тезкой. Говоря со мной, он смотрел в окно, как будто ему было всё равно, слышу я его или нет. За окном над куполом Сан-Марко кружились голуби.

– Я буду работать! – тихо сказал я.

Работа началась в тот же день. Но ни кукольных головок, ни ручек, ни ножек мне не пришлось вырезывать. Хозяин послал меня в чулан за двумя длинными деревянными брусками. Дал мне пилу. И велел распилить эти бруски на равные куски длиной в четверть локтя.

Я поставил на пол две чурбашки, положил на них брусок и начал пилить. Сначала пила не слушалась, и я до крови оцарапал руку её острыми зубьями, но потом я научился держать пилу прямо, и она стала легко врезываться в дерево. Мелкие опилки сыпались на пол белой струйкой.

Дядя Джузеппе сидел у окна, клеил переплеты и тихо насвистывал, не глядя на меня. Но едва я спотыкался в работе, он топал ногой и сердито говорил:

– Держи пилу прямо! Ты опять её скривил!

Он узнавал это по звуку пилы.

Когда я кончил возиться с брусками, хозяин дал мне толстую доску и велел тоже распилить её на куски. Может быть, он раздумал учить меня резанию кукол? Всё равно, я буду пилить и делать всё, что он прикажет, только бы он не прогнал меня к тётке Теренции!

Я работал весь день не разгибая спины. Плечи у меня болели, на руках натерлись мозоли. На полу лежало множество кусков дерева и большая куча опилок.

Уже совсем стемнело, когда дядя Джузеппе позволил мне бросить работу. Я был очень голоден. Мы, как вчера, поужинали при свече хлебом и луком.

– А ты знаешь, зачем это? – спросил хозяин, кивнув на распиленные бруски.

Я покачал головой. У меня был набит рот.

– Это болванки, или заготовки для кукол. Из толстых и коротких кусков мы вырежем головки и туловища, а из узких и длинных – ручки и ножки. Завтра ты вырежешь ручки твоему Пульчинелле!

– Значит, я всё-таки буду вырезывать кукол!

Дядя Джузеппе усмехнулся в первый раз за день. Глаза у него стали добрые. Я опять уснул счастливый.

С этого дня я остался жить на чердаке. По утрам я приносил воду из колодца, подметал нашу каморку и, закусив коркой хлеба, усаживался за работу. Хозяин дал мне стамески разной величины и острый ножик с костяной ручкой. Он показал мне, как нужно вырезывать ручки, сжатые в кулачок, – для Пульчинеллы, с раскрытыми ладонями – для Панталоне, с протянутым указательным пальцем – для Доктора. Он сам резал из дерева ловко и быстро. Издали могло показаться – он чистит картошку. А это он вырезывал кукольную головку. Срежет щепку, одну и другую – вот уже две щеки, а между ними торчит нос, ковырнет острием ножа – вот и глазки смотрят.

Дядя Джузеппе не бранился, не кричал, не давал мне подзатыльников, как моя прежняя хозяйка. Но если я работал плохо и делал не то, что нужно, – он отворачивался от меня и с досадой глядел в окно. Казалось, он думал: «Зачем я вожусь с этим безмозглым мальчишкой? Его ничему не научишь!» Тогда я готов был плакать. Я изо всех сил старался работать хорошо.

Иногда к нам приходили уличные кукольники, просили сделать новую куклу или починить старую. Дядя Джузеппе не любил такой работы.

– Разве это кукла? – сказал он однажды, насадив на палец маленькую головку Пульчинеллы, принесенную ему одним из кукольников. – Она не смеется, а только щерит пасть! Вот те – настоящие куклы для театра! – Он кивнул в сторону стенного шкафа.

Те куклы улыбались и хмурились, как живые, – так хорошо были вырезаны их личики.

Как-то раз синьор Гоцци привёл на чердак двух нарядных дам и попросил Джузеппе показать им кукол. Одна дама была молодая, весёлая, с быстрыми чёрными глазками, другая – постарше, с длинным, скучным лицом.

Дядя Джузеппе вывел на нитках маленькую Коломбину и заставил её поклониться гостям. Потом Коломбина пошла вперед, протянув ручки, и шевелила головкой, будто рассказывала что-то. Потом она упала на колени, закрыла лицо ручками и горько заплакала. Её деревянные плечики содрогались от рыданий.

– Ах ты бедняжка! – воскликнул синьор Гоцци и, обернувшись к дамам, сказал: – Право же, это волнует сильнее, чем высокопарные речи без всякого проблеска чувства, которые мы так часто слышим от живых актрис!

– Как? – вскрикнула молодая дама. – Синьор Гоцци хочет, чтобы мы стали деревянными куклами? Это бесчеловечно!

Дамы расхохотались и, шурша платьями, ушли с чердака. Синьор Гоцци последовал за ними. Дядя Джузеппе спрятал Коломбину в шкаф и сказал:

– Как хорошо умеет синьор Гоцци говорить о марионетках!

Дядя Джузеппе очень любил синьора Гоцци. Он становился приветливым, и глаза его светились, когда этот хмурый, сухопарый гость появлялся на нашем пороге. С какой любовью он переплетал рукописи и книги своего друга! Часто по ночам я видел, как он читает их при свете огарка. Его губы шевелились. Наверное, он наизусть заучивал всё написанное, прежде чем отдать работу заказчику.

НАШЕ РЕМЕСЛО

Синьору Гоцци тоже нравилась дружба старого резчика. Я слышал, как он сказал однажды:

– Меня зовут «Молчаливым» и даже «Отшельником», потому что я часто молчу и избегаю людей. Однако это происходит не от моей злобы или мрачности моего характера – ведь я очень склонен к шуткам и весёлым безумством, – а оттого, что мои знакомые слишком серьезны, тупы и не любят шуток. С ними я чувствую себя в оковах. Зато у вас на чердаке, дядя Джузеппе, где в окно видны легкие купола Венеции, где в шкафу живут чудесные деревянные человечки – чистые создания фантазии художника, – мне дышится легко. Я снова чувствую себя поэтом. Кто сказал, что для писания стихов достаточно знать поэтические правила и законы логики? Прежде всего для этого нужно легкое сердце, мой друг!

Синьор Гоцци часто сиживал у нас на табурете, обхватив руками свои костлявые колени, и рассказывал нам разные истории о деревянных актёрах.

Я перескажу вам кое-что из его рассказов, чтобы вы знали, какое древнее и какое почетное наше ремесло – ремесло кукольника.

Марионетки явились на свет в древние времена, – может быть, три, а может быть, четыре тысячи лет назад.

Давным-давно на острове Крите в Эгейском море жил искусный резчик и механик – Дедал. Это он выстроил критскому царю Миносу огромный дворец-лабиринт, в котором было столько зал, дворов и переходов, что, войдя в него, можно было заблудиться и никогда уже не найти дороги обратно.

Дедал вырезывал из дерева удивительные статуи: они ходили, протягивали руки, поводили большими чёрными глазами. Он раскрашивал их лица белилами и румянами, одевал их в пурпурные и шафранные ткани и в серебряные доспехи. Они были прекраснее живых людей и вселяли в народ восторг и ужас.

Дедал замыслил бежать от царя Миноса. Он сделал себе и своему сыну Икару крылья, слепленные из воска и птичьих перьев. Отец и сын полетели за море.

В пути Икар поднялся слишком близко к солнцу, – воск растопился от жары, перья развеялись по ветру. Он упал в море и утонул.

А Дедал благополучно перелетел на чужой берег и пошёл скитаться по разным странам. Он вырезывал из дерева маленькие фигурки. Они могли бегать, танцевать и представлять человеческую жизнь. Их приходилось держать на привязи или запирать в ларцы, иначе они сами собой приходили в движение и убегали. Дедал стал желанным гостем и в царских дворцах, и в пастушьих хижинах.

– Это сказка, – сказал синьор Гоцци, – но в каждой сказке скрыто зерно истины. Марионетки действительно родились на свет давным-давно, и тот, кто их выдумал, был остроумным человеком.

Во всех городах Древней Греции были театры. Кукольники назывались тогда невроспасты – это значит «управляющие нитями». «Неврос» – по-гречески «нить», а «пасти» – «тянуть».

Великий философ Греции Сократ подолгу простаивал перед уличными балаганами, любуясь на кукольные представления. А его ученик Платон уверял, что люди похожи на марионеток: страсти тянут их в разные стороны, как нити тянут марионетку, но человек должен подчинять свою волю только одной нити – золотой нити разума.

У древних римлян было ещё больше кукольных театров, чем в Греции. Живые римские актёры представляли на площадях весёлые комедии. Маленькие деревянные актёры подражали им на своих крошечных сценах. Тогда родились комические маски: буян и забияка Маккус, которого мы теперь зовём Пульчинеллой, добряк и простофиля Паппус – теперешний Панталоне, плутоватые слуги Дзанни – это наши Арлекин и Бригелла – и лукавая служанка Цитерия – по-нашему, Коломбина.

Прошли века, пал Древний Рим. Изменилась жизнь, изменились люди. Мы мало похожи на древних римлян, мы носим не сандалии, а башмаки с пряжками. Но кое-что осталось от старины. Веселые герои древних комедий всё так же забавляют нас и будут забавлять, пока итальянский народ не разлюбит шуток, забав и чудесных приключений! Итальянские марионетки считаются лучшими во всём мире. Помни об этом, мальчик, когда вырезываешь своих кукол, и не посрами свою родину!

Я помнил об этом. Я помнил всё, что рассказывал синьор Гоцци. И у меня голова шла кругом от всех этих удивительных историй. Подумать только – уже тысячи лет тому назад люди делали марионеток и любовались на их представления. Но откуда синьор Гоцци узнал об этом?

– А ты умеешь читать, мальчик? Нет? Дядя Джузеппе, почему же вы не учите его грамоте?

С того дня дядя Джузеппе начал учить меня читать по книгам, которые он переплетал для синьора Гоцци.

ПУЛЬЧИНЕЛЛА ОЖИЛ

Дядя Джузеппе научил меня собирать и скреплять вместе отдельные части кукол. Я вырезал туловище моему Пульчинелле и прикрепил к нему проволочными колечками головку, ручки и ножки. Теперь Пульчинелла мог лежать и сидеть в любой позе, но на ногах не стоял: он ещё не был подвязан на нитки.

– Кукольник должен сам одевать своих кукол, – сказал Джузеппе, вдевая нитку в иглу.

И я стал кроить и сшивать пёстрые лоскутки, не боясь прослыть девчонкой.

Я сделал Пульчинелле широкие белые штаны, балахончик и колпачок.

Подбородок Пульчинеллы гордо торчал из широкой оборки белого воротника. Пришло время подвязать куклу на нитки.

Я выпилил из доски узкий полумесяц, сделал из двух палочек крест и прибил к его верхнему концу полумесяц так, что рога торчали кверху и могли покачиваться, как коромысла весов. От нижнего конца креста я провёл нитку к спине куклы. К двум концам поперечной перекладины я тоже привязал нитки и провёл их к гвоздикам над ушами куклы.

От рогов полумесяца две нитки подошли к коленям куклы. Синьор Джузеппе качнул пальцами полумесяц – раз! – правый рог опустился, ножка топнула о пол, зато поднялся левый рог, и Пульчинелла шагнул левой. Раз-два, раз-два! – он затопал на месте, как солдат на ученье. Мы провели нитки к ручкам и закрепили их на поперечной перекладине рядом с ушными нитками. Пульчинелла ходил, кланялся, подымал руки и садился на подставленный носок моего башмака.

– Надо тебе сказать, – говорил дядя Джузеппе, – что такая «вага», – он указал на полумесяц, – больше в ходу у немцев. Наши кукольники чаще берут железный прутик, зацепляют его за колечко в темени куклы, а на верхнем его конце делают коромыслице. Но мне думается, что немецкая вага дает кукле больше движений.

Мне захотелось показать готового Пульчинеллу тому бледному мальчишке – Паскуале. Я часто вспоминал его и думал: сделал ли он себе особенный башмак? Наверное, не сделал: ведь я не вернул ему ножик. Я собирался отнести ему ножик и заодно показать Пульчинеллу, но боялся, что дядя Джузеппе не отпустит меня из дому.

Пульчинелла висел на стенке. Я только что подкрасил ему нос и щёки красной краской, а глаза – чёрной, когда в каморку вошёл синьор Гоцци. Он расхвалил мою работу.

– Сразу видно, что у тебя превосходный учитель!

Дядя Джузеппе просиял от его похвалы. Тогда я собрался с духом и спросил его, можно ли мне показать Пульчинеллу одному мальчику. Я скоро вернусь.

Дядя Джузеппе сразу нахмурился, но синьор Гоцци, уже усевшийся на табурет и заложивший ногу на ногу, спросил:

– Какому мальчику? Расскажи нам про него!

Я рассказал про Паскуале всё, что знал: и как он хотел приделать высокий каблук к своему башмаку, чтобы не хромать, и как он отдал мне свой ножик, и про то, какой у него скупой хозяин. Я даже нечаянно проболтался о том, как мы напугали Пульчинеллой старую Барбару. Синьор Гоцци расхохотался.

– Вот сорванцы! – Потом он стал серьезным. – Ты говоришь – дом у горбатого мостика и на крыльце каменные львы? Я знаю этот дом. Там живёт аббат Молинари. Великий боже! Он богат, как Крез, а морит голодом своих слуг! Какая скотина! Впрочем, это нетрудно было угадать по его скверным писаниям! Ступай к своему приятелю, мальчик, и угости его медовыми лепёшками. Пусть он хоть раз в жизни поест досыта за здоровье старого Карло Гоцци! Вот тебе деньги!

Я сунул монету за щеку, схватил Пульчинеллу и сбежал с лестницы. Я знал: если синьор Гоцци посылает меня, дядя Джузеппе уже не оставит дома.

Я давно не ходил по городу, не глазел на каналы и на гондолы, бесшумно скользившие по воде. Ведь я с утра до ночи работал на чердаке. Мне было весело бежать по улицам, слышать крики гондольеров, обгонять прохожих, крепко прижимая к себе завернутого в платок Пульчинеллу. Я купил с лотка четыре лепёшки, ещё горячие, жирные, пахнущие медом, и спрятал их в карман. Я покажу Паскуале моего Пульчинеллу, а потом мы усядемся на крылечке и угостимся на славу!

Вот и узкий канал с зеленоватой водой, затемнённый высокими домами. Я пробежал по горбатому мостику, свернул в переулок и заглянул во двор.

Кучи мусора, казалось, выросли с тех пор, как мы с Паскуале сидели возле них. Дверь, висевшая прежде на одной петле, теперь уже совсем отвалилась и стояла прислоненная к стене. Паскуале нигде не было видно.

Я прокрался к кухонному оконцу и заглянул в кухню. В ней не было ни души. Я тихонько позвал Паскуале, но мне никто не ответил. В доме было тихо. Я прошёл мимо каменного крылечка, поглядывая вверх на господские окна. За ними никто не шевелился. Приходилось мне, видно, убираться восвояси.

Вдруг я услышал голос – словно из-под земли:

– Пеппо! Иди сюда, Пеппо!

Я оглянулся – во дворе никого не было.

– Да иди же сюда, вот я! – сказал Паскуале.

Тут я заметил в стене оконце, точно такое же, как кухонное, только по другую сторону крылечка. Дверь, прислоненная к стене, закрывала его наполовину. В узкую щель между дверью и оконным косяком виднелось бледное лицо Паскуале. Я подбежал к нему.

– Выходи на двор, я покажу тебе готового Пульчинеллу!

Я думал, что он обрадуется и сразу выбежит ко мне. Но Паскуале отступил в темноту, и я услышал, что он плачет.

– Я не могу выйти. Они меня заперли!

Я присел на корточки, отодвинул тяжёлую доску и, заглянув в оконце, увидел узкую каморку с сырыми стенами. На полу лежала охапка соломы, прикрытая тряпьем. Паскуале сидел под окном, отвернув лицо в угол. Рядом стояла глиняная кружка с отбитым краем.

– Погоди, я к тебе пролезу! Держи моего Пульчинеллу!

Я бросил куклу на солому и с трудом протиснулся в оконце, ссадив плечо о каменный косяк. А потом соскочил на пол. Как сыро и темно было в этой каморке!

Паскуале обернулся, вытирая глаза кулаком.

– Ты не смотри, что я плачу. У меня очень болит нога.

Я протянул ему ножик и медовые лепёшки, слипшиеся в комок у меня в кармане.

– Ешь!

Он стал есть, жадно глотая сладкое тесто. А слёзы так и катились у него по щёкам. Я спросил:

– Почему тебя заперли? – но он только махнул рукой, уписывая мое угощение. Доев последний кусочек, он облизал пальцы и сказал:

– Я хотел бы каждый день есть такие булочки! – и протянул руку к Пульчинелле. Как видно, ему стало повеселее.

– Ну, рассказывай! – сказал я, и Паскуале стал рассказывать.

Оказалось, старая Барбара подняла на ноги весь дом, испугавшись чёрта. Она боялась войти в кухню. Сам господин аббат спустился из своих покоев и стал спрашивать Паскуале, что он натворил. Паскуале сказал, что никакого чёрта не было, это привиделось Барбаре. Но аббат ответил: «Ты лжешь, это ты её напугал, скверный мальчишка!» И стал бить его тростью, приговаривая: «Признавайся, признавайся, негодяй!» Но Паскуале не признался. Аббат потащил его за шиворот и втолкнул в эту каморку. Паскуале упал и ушиб колено. С тех пор у него очень болит нога, и он не может ходить. Барбара сначала не верила ему, думала, он ленится, но когда нога распухла, ему поверили и оставили его в покое. Только запирают его на замок, чтобы не убежал. А есть дают одни сухие корки и немножко воды. Он показал мне красное, распухшее колено.

– Почему же ты не признался? – спросил я. – Ведь тебе уже всё равно досталось.

Паскуале опять отвернулся.

– Если бы я признался, – сказал он медленно, – так и тебе досталось бы тоже. Они отняли бы у тебя Пульчинеллу. А мне так хотелось ещё раз поиграть с ним! – Он опять протянул руку к кукле.

– Подожди, я покажу тебе, как он ходит! – И я стал разматывать нитки, закрученные вокруг коромыслица. Паскуале помогал мне. Пульчинелла мотал головой, будто ему не терпелось побегать по полу.

Вдруг дверь каморки распахнулась. Мы так и замерли, Старая Барбара стояла на пороге.

– Это ещё кто? – крикнула она и выронила из рук оловянную тарелку с хлебными корками. – А, да это приёмыш тётки Теренции! Хорош молодец! Тётка по нём убивается, ноги себе исходила, бегая за ним по городу, а он здесь сидит! Ах ты, щенок поганый! Вот погоди, оттаскает она тебя за вихры!

Сердце у меня упало. Мне уже казалось, что сейчас из-за спины Барбары высунется тётка Теренция, схватит меня за вихры и потащит с собой на рынок. Тогда прощай дядя Джузеппе и наше кукольное ремесло!

– И как ты сюда попал? – кричала старуха. – Небось в окошко пролез, как настоящий воришка? И что вы тут делали, дармоеды? Утопить бы вас обоих в канале, скверных щенят! Гвидо! Гвидо! – заорала она, обернувшись к двери. – Иди сюда, я беглого мальчишку поймала!

Паскуале быстро прикрыл Пульчинеллу тряпьем, спрятал его за спину и прижался к стене. Барбара этого не заметила. Она продолжала звать Гвидо:

– Да иди же сюда, Гвидо! Ничего он не слышит, глухая тетеря!

– Что тут за шум, Барбара? – спросил из-за двери жирный, тягучий голос. – В чем дело?

– К нам чужой мальчишка забрался, ваше преподобие! Я его поймала, зову Гвидо, а он не слышит. Кликните вы его, ваше преподобие!

– Какой мальчишка?

В дверь боязливо заглянул толстый, краснорожий аббат в чёрной сутане. Его жирный подбородок лежал полумесяцем на белом воротнике.

– Это приёмыш рыбной торговки с рынка, – тараторила Барбара. – Убежал от хозяйки и пропадал две недели неведомо где. Ещё сегодня тётка Теренция жаловалась мне. Отвести бы его сейчас на рынок…

Аббат вошёл в каморку.

– Ты что тут делал? Зачем сюда пришёл? Обворовать меня затеяли? Ограбить? – Лицо его покраснело, глаза налились кровью. Он стукнул тростью о пол и прохрипел: – Отвечай сейчас же, негодяй!

Я попятился, опрокинул кружку с водой и еле удержался на ногах. Он поднял трость.

– Ответишь ты или нет?

– Я не вор… – пробормотал я. – Я пришёл… я пришёл потому, что меня послал синьор Гоцци.

Аббат опустил палку. Брови у него стали круглыми от изумления.

– Кто? Синьор Гоцци? Зачем он тебя послал?

– Чтобы я отнёс медовые лепёшки этому мальчику. Синьор Гоцци сказал: «Пусть он хоть раз в жизни поест досыта за здоровье старого Карло Гоцци!»

Аббат изменился в лице. Он покраснел, растерянно замигал глазами, нижняя губа отвисла. Я видел, что он озадачен.

– Он сказал ещё: «Аббат Молинари богат, как Крез, а морит своих слуг голодом. Какая скотина!» – одним духом выговорил я.

Аббат вздрогнул, словно его ударили, и посмотрел налитыми кровью глазами сначала на меня, потом на Паскуале и на Барбару.

– Ах, пресвятые угодники! Чего только не наговорят люди! – вздохнула Барбара и принялась подбирать с пола черствые корки.

А Паскуале чуть-чуть усмехнулся. Аббат приосанился и оперся на трость.

– Ты смеешься, мальчик? Смейся. Это действительно смешно, что синьор Гоцци ведёт себя не так, как подобает графу и дворянину. Он верит сплетням и сует нос, куда его не просят! Старый болтун! Вся Венеция смеется над ним! – Он обернулся ко мне. – Передай это своему господину, и чтоб я тебя больше не видел! Барбара, выпроводи вон этого оборвыша, приятеля графа Карло Гоцци!

Барбара схватила меня за плечи и потащила в кухню.

– Отвести бы тебя к хозяйке, скверный мальчишка! – бормотала она. – Жаль, господин аббат не велел. Да уж попадись ты мне ещё раз в руки! – Она вытолкнула меня во двор и с треском захлопнула дверь.

Я вздохнул всей грудью и поплёлся к воротам. И вдруг я вспомнил, что мой Пульчинелла остался в каморке Паскуале! Как я вернусь без него к дяде Джузеппе? Если Барбара или господин аббат найдут куклу, они, наверное, разломают или сожгут её! Я повернул к дому и на цыпочках подошёл к окну каморки. Сердце у меня забилось. Аббат бил Паскуале.

Я присел на землю, пролез в узкое пространство между стеной и дверью, прислоненной к стене, и притаился. Если бы Барбара вышла на двор, она меня не увидела бы.

– Ты будешь ещё говорить, что я морю тебя голодом? Будешь? – спрашивал аббат.

После каждого вопроса слышался глухой удар. Паскуале стонал и плакал, и вдруг он закричал во весь голос:

– Буду! Всегда буду говорить! Всем буду говорить!

Аббат зарычал от злобы, и удары посыпались ещё чаще.

Я заткнул уши, закрыл глаза и, дрожа, прижался к стене. Сердце у меня сжалось. Бедный Паскуале! Тётка Теренция колотила меня всё-таки не так жестоко… И он ещё морит Паскуале голодом!.. А у того всё время болит нога. Хоть бы убежал он от аббата куда-нибудь!

Я отвёл руки от ушей и прислушался. Ударов больше не было, слышался только тихий плач, будто в каморке скулил щенок. Я выглянул из-за двери. На дворе – ни души. Я подполз к окошку и тихо позвал:

– Паскуале…

Плач умолк.

– Паскуале! – сказал я погромче.

– Это ты, Пеппо? Как они меня мучают! Я не могу больше, я уйду, я убегу от них… Это ничего, что нога болит, я всё-таки убегу отсюда!

Я снова пролез в окно и спрыгнул к нему. Он быстро вырыл Пульчинеллу из-под соломы.

– Идём скорее, Пеппо! Сейчас аббат обедает, а Барбара подает ему кушанья! Они нас не увидят!

Он попробовал встать на ноги и застонал от боли. На щеке у него была синяя вспухшая полоса от удара трости. Я взял его под мышки и подтянул к окну. Он снова застонал, когда пришлось согнуть больное колено, но всё же выкарабкался на двор. Я схватил Пульчинеллу и вылез следом за ним.

Мы пошли к воротам, держась возле самой стены, чтобы нас не увидели из верхних окон. Паскуале хромал, вцепившись мне в руку, и стискивал зубы, чтобы не стонать. Пот катился у него по лбу.

Наконец мы выбрались за ворота и пошли – не к мостику через канал – ведь там нас могли увидеть с подъезда, – а свернули по переулку в другую сторону. Каким длинным показался мне этот переулок! Каждый камень, каждая выбоина в мостовой были препятствиями в пути из-за больной ноги Паскуале. Я то и дело оглядывался, и каждый раз у меня замирало сердце: вдруг я услышу за нами тяжёлые шаги и увижу бегущую по переулку Барбару. Но никто не вышел из ворот.

Наконец мы добрели до перекрестка и завернули за угол. Теперь уж Барбара нас не увидит, если даже выбежит в переулок! Но едва мы прошли несколько шагов, как Паскуале пошатнулся, скользнул спиной по стене дома и сел на землю бледный, с мокрым лбом.

– Я не могу больше, Пеппо!

Я попробовал его поднять, но не смог. Оборванный мальчишка лукаво смотрел на нас из-под ворот. Из траттории напротив вышла старуха, она подозрительно взглянула на нас и проковыляла за угол.

Что если она позовёт сбиров, чтобы схватить нас? Куда нам бежать? Паскуале бежать не может… Я озирался по сторонам. Вдруг в окне траттории мелькнула рыжая в закатном луче знакомая шляпа, а под ней – ястребиный нос старого поэта. Гоцци сидел в траттории.

– Подожди, я сейчас вернусь, – шепнул я Паскуале и перебежал площадь.

Хозяйка звенела тарелками, гондольеры уписывали макароны, кто-то требовал вина, пока я шепотом рассказывал рассеянному Гоцци о том, что случилось: аббат Молинари исколотил мальчика, которому я отнёс лепёшки, и велел передать синьору Гоцци, что он не граф и не дворянин!

Я умолял Гоцци помочь нам. Вряд ли он понял что-нибудь из моего рассказа. Но всё же, не допив своего стакана, Гоцци вышел на улицу. Паскуале уже сидел скорчившись, на ступеньках траттории пугливо глядел на прохожих.

ОСОБЕННЫЙ БАШМАК

В огромном доме графов Гоцци ветер разгуливал из одного разбитого окна в другое, шевеля лохмотья дорогих обоев на сырых стенах. С потолка, еле видная от копоти, улыбалась нарисованная богиня с копьем. Она глядела на Паскуале, такого маленького и жалкого в большой кровати под ветхим пологом.

– Пускай мои поступки недостойны графа и дворянина, зато я поступаю так, как велит мое сердце, – сказал синьор Гоцци. – Фамильная кровать графов Гоцци не развалится оттого, что в ней переночует бездомный ребёнок. Наоборот, он прогонит с неё пауков.

И вправду, пауков было много в этом доме. Они бегали повсюду, быстро шевеля серыми лапками, свисали на тонких нитях с потолка, сидели в густой, пыльной паутине во всех углах. Дряхлый Анджело, глухой и подслеповатый слуга синьора Гоцци, не утруждал себя уборкой. Он чинил и штопал одежду и обувь своего господина, а на другое у него не хватало сил.

– Чего только не выдумает наш молодой господин! – проворчал он, когда мы привели Паскуале.

По старой памяти он всё ещё считал синьора Гоцци молодым человеком и постоянно брюзжал на него. всё же он принёс хлеба и сыру и накормил нас с Паскуале. Паскуале глядел на синьора Гоцци большими, испуганными глазами. «Не бойся, он добрый!» – шепнул я ему тихонько. Синьор Гоцци спросил Паскуале, есть ли у него родители и как он попал к аббату Молинари. Паскуале стал рассказывать, робея и запинаясь на каждом слове. У него нету родителей. Он сирота, подкидыш. Прежде он жил в монастырском приюте. Там много мальчиков. Монашки кормят их, учат читать, писать и петь в церкви. Паскуале очень любит петь. Когда мальчики подрастают, их отдают в услужение разным господам. Паскуале отдали господину аббату помогать старой Барбаре на кухне. Но он больше не хочет жить у аббата: там ничего не дают есть, и аббат больно колотит его своей тростью. Вот и всё.

– Вот оно – лицемерие модных, слезливых писателей! – воскликнул синьор Гоцци. – Аббат Молинари в своих писаниях проливает слёзы жалости над каждой козявкой, но у него не дрожит рука, когда он избивает слабого, беззащитного ребенка! Ты не вернешься к нему, мальчик! Я пойду в приют к монашкам и потребую, чтобы тебе нашли другое место. А пока ты поживешь у меня.

Синьору Гоцци не пришлось идти в приют к монашкам. Паскуале сам нашёл себе другое место – в тесной каморке на чердаке у дяди Джузеппе. Вот как это вышло.

Пока у Паскуале болела нога и он не мог ходить, я часто прибегал навещать его в дом графов Гоцци. Само собой разумеется, я рассказывал ему про то, как я вырезываю кукол и какие деревянные человечки живут в стенном шкафу дяди Джузеппе. Когда нога у Паскуале зажила, он стал проситься, чтобы я взял его с собой к дяде Джузеппе. Я опасался, что мой хозяин рассердится, если я приведу с собой мальчишку, но Паскуале так упрашивал меня, что я согласился.

Он только боялся, что уличные мальчишки опять засмеют его и забросают камнями, как бывало уже прежде, потому что у него всё ещё не было «особенного башмака», о котором он мечтал. Ему было трудно ходить по улицам в стоптанных туфлях, ежеминутно падавших с ног.

Тогда я вырезал из дерева хороший, толстый каблук и принёс Паскуале. Мы сидели на полу и старались прибить его гвоздями к старой туфле, когда в комнату вошёл Анджело. Он остановился и посмотрел на нас из-под косматых бровей. У нас ничего не выходило. Тогда Анджело молча отобрал у нас туфлю, каблук и гвозди, смерил ногу Паскуале, осмотрел его пятку и, покачав головой, ушёл в свой чулан. Мы слышали, что он стучит молотком и ждали: что будет дальше?

На другой день к вечеру Анджело принёс Паскуале «особенный башмак». Он починил, выправил и разгладил его старую туфлю и приделал к ней толстый каблук, крепкий и удобный.

– Носи на здоровье, непутёвая голова! – сказал он. – А где твоя другая туфля?

Взяв туфлю, он и её привёл в порядок. Паскуале не мог нарадоваться на свои новые башмаки и ходил в них так осторожно, как будто они были стеклянные. Он, конечно, хромал, но не так сильно, как прежде, и его хромая нога теперь меньше уставала от ходьбы.

– Теперь уж мы пойдём к дяде Джузеппе? Пойдём, Пеппо? – спрашивал он.

И вот однажды утром я привёл его в каморку на чердаке.

– Это ещё кто? – спросил дядя Джузеппе, обернувшись к нам. – Говорят, брошенный щенок приводит другого брошенного щенка в дом, где его хоть раз накормили. Впрочем, ты похож не на щенка, а на цыпленка, – добавил он, разглядывая Паскуале, – ты такой же маленький, остроносый и светлоголовый. Настоящий хромой цыплёнок.

Паскуале заморгал глазами, не зная, можно ли ему остаться на чердаке или нужно уходить. Он остался и просидел рядом со мной весь день до вечера, глядя, как я вырезываю кукольные ручки и ножки. Он ушёл домой неохотно, поздно вечером.

А наутро дядя Джузеппе запнулся на пороге, отворяя дверь: под дверью, свернувшись калачиком, спал Паскуале. Он не попал вчера в дом Гоцци – не достучался. Синьора Гоцци не было дома, а старый Анджело заснул и не слышал стука. Паскуале вернулся на чердак, но не посмел войти и лег спать под дверью.

– Ну что ж, живи здесь пока. Посмотрим, на что ты годишься, – сказал дядя Джузеппе.

Руки Паскуале не годились для резьбы: они были у него слишком слабые. Ножик не слушался его. Кукольные головки выходили у него совсем плоские, носы – как обрубки, рты – как щели.

– Ну, тебе никогда не стать резчиком! – сказал мой хозяин. – Попробуй клеить и раскрашивать!

Это дело быстро пошло на лад. Паскуале стал искусно клеить сапожки, латы, шляпы и парички и тонко разрисовывал личики наших деревянных актёров. Но ещё лучше он управлял куклами. Он сразу разобрал, за какие нитки нужно дергать, чтобы кукла двигалась, как живая.

Он заставлял моего Пульчинеллу прыгать на одной ноге, вертеться, кувыркаться. Однажды, когда Пульчинелла летал по воздуху, растопырив руки, как крылья, а потом плавно опускался на пол, так что его балахончик надувался парусом, синьор Гоцци вошёл в каморку.

– Браво! – воскликнул он. – Это очень забавно! Марионетки могут летать, превращаться в чудовищ, отрывать друг другу головы и снова приставлять их на место, чего никогда не сделать живым актёрам! Сколько чудес и волшебных превращений можно представить на сцене кукольного театра!

Дядя Джузеппе вздрогнул и поднял голову от своих переплетов:

– А что вы скажете, синьор, если мы представим ваши «Три апельсина» в кукольном театре? Что проку в моих куклах, если они висят в шкафу и никто их не видит? Я хотел бы показать их в театре. Я вырезал бы новых кукол… ещё лучше…

Синьор Гоцци нахмурился, и глаза его стали сердитыми.

– Мне всю жизнь хотелось сделать это… – прибавил дядя Джузеппе упавшим голосом.

– Зачем, Джузеппе? Чтобы мои враги, захлебываясь лаем, издевались надо мной? Вместо превосходных живых актёров жалкие деревяшки на нитках будут разыгрывать мои фиабы? [2]Сказки, басни.

– Не обижайте наших деревянных актёров, синьор, – тихо ответил старик. – Разве слава великих поэтов Тассо и Ариосто померкла оттого, что их поэмы вот уже двести лет не знают иных актёров, кроме маленьких марионеток? Разве ваш прославленный враг мессер Гольдони не развлекался, сам управляя куклами? Он представил тогда глупую комедию «Чиханье Геркулеса», и она всё-таки имела успех, хотя куклы у него были грубые и безобразные, сделанные каким-то неучем! А мы представим вашу прекрасную сказку «Любовь к трём апельсинам», и наши актёры будут самые красивые, самые ловкие и забавные, какие только бывали в Венеции! Весь город придёт смотреть наше представление!

Синьор Гоцци задумался, опустив голову. Потом он тихо рассмеялся.

– Вы согласны, синьор? – вскричал дядя Джузеппе. – Давайте покажем людям настоящее кукольное представление!

«ЛЮБОВЬ К ТРЁМ АПЕЛЬСИНАМ»

Когда я был совсем маленький, сестра Урсула, укладывая меня спать, рассказывала мне потешную сказку про три апельсина. Вот она.

Жил-был король, да не простой, а карточный. Тузы были у него министрами, валеты – лакеями, а двойки и тройки служили в судомойках. У короля был сын Тарталья. Он не пил, не ел, только стонал да охал. Учёные доктора сказали, что если принц не рассмеется, он наверняка умрёт.

Король созвал всех шутов в свой дворец. Фигляры кувыркались перед принцем день и ночь. Знаменитый шут Труффальдин лез из кожи, чтобы рассмешить принца. Но принц хныкал, уткнувшись носом в подушку. Его ничем нельзя было рассмешить.

Но вот однажды на двор к королю забрела старушонка, похожая на крысу. Она поскользнулась и упала так смешно, что дурачок-принц расхохотался.

– Будь ты проклят! – крикнула старуха. – Отныне ты будешь тосковать по трём чудесным апельсинам! – И она пропала, будто провалилась сквозь землю. Это была злая фея Моргана.

Принц выздоровел, но ему во что бы то ни стало понадобилось достать три апельсина. Во сне и наяву он бредил апельсинами. Кузнецы выковали ему железные башмаки, и принц пустился по белу свету вместе с шутом Труффальдином разыскивать три апельсина.

Они нашли три апельсина, украли их из сада великанши Креонты и, припевая, отправились домой. По дороге Тарталья уснул, а Труффальдину захотелось пить. Он разрезал один апельсин – и обомлел от страха. Из апельсина вышла красавица, жалобно сказала: «Дай мне пить!» – и тут же умерла.

Труффальдин разрезал второй апельсин. Из него тоже вышла красавица, попросила пить и умерла.

– Ты олух! – крикнул проснувшийся Тарталья. Он сбегал к ручью, зачерпнул воды своим железным башмаком и разрезал третий апельсин. Когда из апельсина вышла красавица, он дал ей напиться. Красавица не умерла, а сказала, что её зовут Нинетта.

Тут Тарталья вздумал на ней жениться. Он отправился в город за каретой, чтобы отвезти невесту домой. Нинетта осталась в лесу.

Вдруг к ней подошла черномазая Смеральдина, сказала: «Дай я причешу тебя, голубка!» – и воткнула в голову Нинетты волшебную булавку.

Нинетта превратилась в голубку и улетела. Когда Тарталья вернулся, Смеральдина сказала ему:

– Я – твоя невеста!

Пришлось Тарталье отвезти её во дворец и отпраздновать свадьбу.

А Труффальдин сидел в королевской кухне и жарил курицу для короля. Вдруг влетела голубка и запела так сладко, что шут заслушался и спалил жаркое. Дым и чад пошли по всему дворцу. Труффальдин стал жарить вторую курицу, но опять заслушался пения голубки и уронил курицу в огонь. Король гневался, почему ему не дают курицу, и сам пошёл на кухню. Куриц больше не было. Труффальдин схватил голубку и собирался её зажарить. Вдруг он увидел, что в головке голубки торчит булавка. Он вытащил эту булавку.

Голубка превратилась в Нинетту, а Смеральдина стала крысой и убежала в подполье. На радостях все пустились плясать, а король от удивления уселся прямо в очаг. На этом сказка кончалась.

Я никогда не засыпал, пока не дослушаю её до конца. Джузеппе сказал нам, что Гоцци переложил эту сказку в стихи и сделал из неё пьесу. Когда-то превосходные живые актёры представляли эту сказку. Народ валом валил в ярко освещенные двери великолепного театра Сан-Самуэле. В Венеции только и разговору было, что про весёлую комедию «Любовь к трём апельсинам» и про её автора – поэта Карло Гоцци. С тех пор прошло двадцать лет. Об этом уже многие забыли.

Теперь людям больше полюбились французские комедии, где нет чудес и волшебных превращений. Но они опять вспомнят поэта Карло Гоцци, когда посмотрят наше кукольное представление!

Тридцать новых кукол делали мы для «Трех апельсинов». Дядя Джузеппе вырезал крючконосую головку феи Морганы, нежное личико Нинетты, толстощёкую и толстогубую головку Смеральдины. Я резал кукольные ручки и ножки, прикреплял их к туловищам, выпиливал коромыслица и подвязывал кукол на нитки. Паскуале шил, клеил и раскрашивал платья, мастерил апельсины, бутылки, креслица и ещё множество мелких предметов, нужных для представления.

Белая голубка, обклеенная настоящими голубиными перышками, которые мы подобрали на площади Сан-Марко, покачивалась посреди каморки, подвешенная на нитке к потолку.

Однажды, когда дядя Джузеппе вышел из дому, Паскуале, лежа на животе, расписывал голубой краской волшебный замок Креонты, а я подогревал на очаге плошку со столярным клеем, к нам заглянул синьор Гоцци – посмотреть, как подвигается работа. Он был весел и вспоминал былые времена, когда его имя гремело по всей Венеции. Он сидел на табурете и говорил:

– Когда-то у меня был злой враг. Он глубоко оскорбил меня. Все знали, что он негодяй– и трус, но сенат всё же выбрал его в секретари, потому что он был богат. Да, чёрт возьми, он был богат. Тогда я написал пьесу, в которой изобразил этого пошлого франта в самом смешном виде. Актёр, игравший эту роль, загримировался так похоже, что весь зал ахнул, едва актёр вышел на сцену. Все узнали моего врага и потешались над ним от души. На другой вечер чуть не вся Венеция собралась в театр похохотать над блестящим секретарём сената. Дуралей подал на меня в суд, но сенат посоветовал ему убраться подальше, пока цел. Кому нужны осмеянные секретари?

И Гоцци заливался хрипловатым добродушным смехом, вспоминая былые проказы. А у меня в голове гвоздём засела одна мысль, от которой мне даже стало жарко. Я задумался. Дым и чад от сгоревшего клея, который я забыл на огне в плошке, заставили меня очнуться.

– Ты, Пеппо, совсем как Труффальдин: заслушался пения голубки и спалил жаркое, – засмеялся Паскуале.

– Хорошо сказано, мальчик! – воскликнул синьор Гоцци.

А я думал: значит, и кукол можно делать похожими на живых людей!

Я вырезал Тарталью похожим на Паскуале. У него был такой же остренький нос, маленький рот и белокурые, волосы.

И, кроме того, я начал вырезывать ещё двух кукол, о которых не должен был знать никто, кроме нас с Паскуале.

НА ТРОПЕ

Дюжий Мариано сидел на табурете, положив на стол тяжёлые красные руки с обкусанными ногтями, и, поглядывая исподлобья то на синьора Гоцци, то на дядю Джузеппе, быстро отводил глаза.

– Уж не знаю, что вам сказать, синьоры… Я, конечно, готов представить «Три апельсина» в моем балагане… Да вот беда: у меня нет денег, чтобы заказать столько новых кукол… Да и кто будет ими управлять? Ведь я один. Пьетро с грехом пополам дергает нитки, а Лиза и вовсе ничего не умеет…

– Слушайте, Мариано, – нетерпеливо перебил его дядя Джузеппе, – я дам вам тридцать новых кукол и сделаю все декорации. Управлять куклами будут мальчики – Паскуале и Джузеппе. Вы их научите этому. Вся выручка с представления будет ваша.

Мариано радостно сверкнул глазами, но тотчас же опять стал смотреть в землю.

– А когда это будет, дядюшка Джузеппе? Ведь скоро начнется пост, театры закроются. Если до поста я успею только раз или два представить вашу сказку, – мне нет расчета с этим возиться…

– Вы успеете представить эту сказку десять, нет – пятнадцать раз, и каждый раз вся выручка будет ваша, – сказал Джузеппе.

– Коли так, будь по-вашему!

Они хлопнули рука об руку. Синьор Гоцци молчал, перелистывая какую-то книгу. Он не любил Мариано. Мариано встал, взял шапку и кивнул нам с Паскуале.

– Идёмте со мной, молодцы!

Мы взяли Труффальдина и Тарталью и пошли за ним.

При дневном свете балаганчик Мариано казался грязным и убогим. Старый скрипач подметал земляной пол, поднимая облака пыли. Долговязый парнишка, проходя мимо, больно задел меня ящиком с куклами и буркнул: «Чего стал, ротозей?» А кудрявая девушка надулась, узнав, что Паскуале будет петь песенку голубки. Она совсем разозлилась, когда старый Якопо, оставив метлу, взялся за скрипку и, попробовав голос Паскуале, воскликнул:

– Ого, Лиза, тебе никогда не взять такого фа! – и хлопнул Паскуале по плечу.

Мариано подвёл нас к сцене. Без декораций она показалась нам пустой и скучной. Это была небольшая площадка из гладких досок, положенных на широкие козлы. Позади площадки стояли другие козлы, повыше. На них лежала широкая доска. Эта доска позади кукольной сцены зовется тропой. Кукольник стоит на ней, держит вагу куклы в одной руке, а другой дергает нужные нитки. Кукла шагает внизу, по дощатому полу сцены.

Во время представления козлы, на которых лежит сцена, закрыты разрисованным полотном. Занавески по бокам и верхняя занавеска над отверстием сцены не позволяют зрителю видеть кукольника за работой. Задняя декорация загораживает тропу и ноги кукольника.

Зритель видит только освещенное отверстие сцены, обрамлённое занавесками, в котором бегают, танцуют и дерутся куклы.

Мариано прикачал мне влезть на тропу и взять вагу Труффальдина. Я попробовал провести Труффальдина по сцене, но Труффальдин не пожелал идти. Он завертелся, как веретено, закручивая свои нитки тугим жгутом.

– Держи вагу ниже! – крикнул Мариано.

Я опустил вагу. Ножки Труффальдина стукнули о пол.

Он перестал вертеться, но мне пришлось завертеть его в обратную сторону, чтобы раскрутить нитки.

Расправив нитки, я опять повёл Труффальдина. Не тут-то было. Труффальдин шагал одной левой ногой и волочил правую, скривившись на правый бок. Я никак не мог заставить его идти по-человечески.

Мариано крепко выругался, вскочил на тропу и вырвал у меня вагу из рук.

– Вот как надо водить!

Мариано двигал пальцами, равномерно поднимая и опуская рога полумесяца, и в то же время плавно вёл вагу над сценой, держа руку на одной и той же высоте.

Труффальдин четко топал ножками и бежал по сцене, как живой.

Но едва вага очутилась в моей руке, Труффальдин принялся за прежнее. Он шагал левой ногой и волочил правую.

Я начал изо всех сил раскачивать пальцами полумесяц, равномерно поднимая и опуская его рога. Труффальдин зашагал правой и левой, но как зашагал! При каждом шаге его деревянное тельце круто поворачивалось то направо, то налево, голова подпрыгивала, руки болтались врозь, словно он не шёл, а плясал какой-то дурацкий танец.

Паскуале, чуть не плача, возился с Тартальей. Тарталья упрямился не меньше, чем Труффальдин. Его тонкие голубые ножки то заплетались, то разъезжались врозь. Он то качался, как маятник, то волочился по сцене.

Управлять куклами, стоя на тропе, оказалось труднее, чем на полу каморки дяди Джузеппе.

Мариано стоял перед сценой и покрикивал на нас:

– Пеппо, не вертись! Пеппо, не подгибай колени! Куда ты ползёшь, дуралей! Паскуале, не ходи по воздуху! Я тебе полетаю!

Нужно ли говорить, что я вовсе не подгибал колени, а Паскуале не собирался ходить по воздуху? Всё это проделывали куклы в наших неумелых руках.

Опустишь вагу чуть-чуть ниже, чем следует, – кукла подгибает колени. Приподнимешь вагу – ножки куклы отделяются от пола, и она висит в воздухе! Забудешь на миг про то, что надо равномерно раскачивать полумесяц, – ноги у куклы заплелись, и она не идет, а тащится по сцене.

А когда дело дошло до того, чтобы заставить куклу поклониться на ходу, или поднять ручки, или опуститься на одно колено, – я чуть не взвыл. У меня не хватало пальцев, чтобы дергать все нужные нитки, да и не знал я, которую нитку надо потянуть. Хочешь, чтобы кукла подняла руку, дёрнешь нитку, а у куклы поднимается нога. Хочешь, чтобы кукла стала на колени, а она ложится животом на сцену и на животе сползает вбок.

Немало тумаков получили мы от Мариано, немало насмешек услышали от долговязого Пьетро. У меня до боли устала рука, державшая вагу над сценой. Спину ломило. В глазах рябило от ниток, которые приходилось дергать. Мне казалось, я никогда не научусь водить кукол.

Усталые ушли мы из балаганчика поздно вечером. Бедняга Паскуале еле ковылял. Но всё же счастливо улыбался и говорил:

– Как будет хорошо, когда мы научимся водить кукол!

Мы приходили в балаганчик рано утром, а уходили домой поздно вечером, иногда вовсе не уходили, а укладывались спать на крашеных полотнах в углу. Мы боялись встретить на улице тётку Теренцию или аббата Молинари.

И вот однажды, когда мы шли в балаган, Паскуале, побледнев, зашептал мне:

– Смотри, смотри, Пеппо!

Навстречу нам выступала Барбара, возвращавшаяся с рынка. Мы остолбенели.

Вдруг на другой стороне улицы раздался крик. Подрались две торговки. Все бросились их разнимать, Барбара – тоже, а мы улепетнули в переулок и, запыхавшись, прибежали в балаган.

Долговязого парнишку звали Пьетро. Он смотрел на нас злыми глазами и всегда старался нам напакостить.

То будто нечаянно уронит моего Труффальдина, а ты потом сиди и распутывай нитки под ворчанье Мариано. То вобьет гвозди в тропу, и мы рвём штаны, то подставит ножку Паскуале, и тот упадёт на пол под хохот Лизы. Однажды я поймал Пьетро на том, что он ударил молотком по ножке Тартальи.

– Что ты делаешь? – крикнул я.

– У хромого чертёнка и куклы должны быть хромые! – злобно ответил Пьетро.

Я кинулся на него. Он кусался, как собака, отбиваясь от меня, но я всё-таки сел на него верхом и тузил его изо всех сил. Лиза оттащила меня за шиворот и утерла Пьетро разбитый нос, но Пьетро от меня здорово-таки попало. С тех пор он не смел трогать наших кукол.

Так я научился защищать нашу работу.

Наконец наступило утро первого представления. Паскуале, нагнувшись с тропы, в сотый раз повторял сцену с апельсинами. Большой картонный апельсин лежал на полу. Паскуале дергал его за ниточку, и он распадался на шесть ломтиков. Из его жёлтой середины подымалась на нитках маленькая красавица и протягивала ручку. Паскуале говорил за неё жалобно: «О, дай мне пить!» – и ронял её на сцену, будто она упала в обморок.

Я возился с Труффальдином, проверяя его нитки. Пьетро начистил мелом медные бляхи на бубне, приколол на свою шляпчонку какой-то цветок и повязал себе на шею огненную тряпицу.

– Гляди, как расфрантился, настоящий индюк! – крикнул я Паскуале.

– А тебе завидно? – огрызнулся Пьетро, охорашиваясь перед осколком зеркала.

– Пьетро, куда ты запропастился, чертёнок? – крикнул с улицы Мариано.

Пьетро, схватив бубен, выбежал на улицу. Я выглянул тоже. Мариано, Лиза и Пьетро пошли по улице. Лиза наигрывала на гитаре, украшенной розовым бантом, Пьетро бил в бубен, а Мариано, сняв шапку, кричал:

– Сегодня неаполитанский театр марионеток дает представление «Любовь к трём апельсинам»! Сегодня Тарталья украдёт апельсины у великанши Креонты! Сегодня прекрасная Нинетта превратится в голубку! Спешите все смотреть чудесную фиабу Карло Гоцци!

Мне очень хотелось быть на месте Пьетро и бить в бубен на всех перекрестках. То-то подивились бы соседки, и торговки с рынка, и ребята с нашего переулка! Все узнали бы, что я работаю в кукольном театре, и все, наверное, позавидовали бы. Если б тётка Теренция увидела меня с бубном, она небось не посмела бы прогнать меня на рынок и посадить за рыбные корзины!

Но я не подал и виду, что завидую Пьетро.

Вскоре пришёл старый Анджело с двумя носильщиками. Они принесли кресла из дома Гоцци – резные кресла с шёлковой, выцветшей от времени бахромой. Синьор Гоцци пригласил много важных господ на представление своей сказки – не сидеть же им на грубых скамейках, как другие зрители!

Мы внесли кресла в балаган и поставили их в ряд перед самой сценой. Старый Анджело ворчал и бранил, как обычно, выдумки своего «молодого господина». Однако и он принарядился ради праздника: надел на шею шёлковый платок и обулся в новые башмаки с пряжками!

Синьор Гоцци пришёл строгий, нахмуренный, без улыбки на чисто выбритом лице. Он заставил нас с Паскуале ещё раз повторить ту сцену, в которой Труффальдин гоняется за голубкой по всей кухне.

– Эта сцена всегда нравилась зрителям, – сказал он.

– Только смотрите, чтобы голубка не запуталась в нитках Труффальдина. Иначе всё будет испорчено! – крикнул из-под тропы дядя Джузеппе.

Он целый день ползал по тропе и по сцене, проверяя все нитки – хорошо ли распадаются апельсины на части, легко ли растворяются ворота замка Креонты, прямо ли стоят пальмы в пустыне?

Своих кукол мы должны были проверить сами.

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

В тот вечер толпа зрителей так напирала на нашу дверь, что весь балаганчик дрожал, а дверная занавеска лопнула, Мариано не поспевал получать деньги за вход.

Когда я услышал топот и смех толпы и, приложив глаз к дырочке в занавеске, увидел, как зрители рассаживаются на скамьях, у меня душа ушла в пятки. Руки дрожали, во рту пересохло. Ни за что я не смогу вывести Труффальдина на сцену и говорить за него перед таким множеством людей!

Но гости синьора Гоцци не приходили. Он сидел один в пустом ряду кресел перед сценой. Ему это наскучило, и он пришёл к нам за занавеску. Он стоял возле тропы, утирая платком пот, струившийся со лба. Позади него на тропе висели куклы: король в золотой короне и в красном плаще, Тарталья на тонких голубых ножках, Панталоне с острой бородкой, и, почти прикасаясь к локтю синьора Гоцци, висели ещё две куклы, прикрытые мешком…

Вдруг синьор Гоцци раздвинул занавеску и, улыбаясь, шагнул вперед. И тотчас отступил обратно, досадливо махнув рукой. В креслах появились два гостя – это были два щеголя в кружевах, с завитыми локонами. Они пересмеивались и переглядывались, приложив лорнеты к глазам. Как видно, не этих гостей ждал синьор Гоцци.

Паскуале окликнул меня.

Он сидел на тропе, свесив ноги, и старался не стучать зубами.

– Эх, девчонки, слюни распустили!

Пьетро запустил в меня апельсинной коркой и удрал. Я бросился за ним, чтобы дать ему взбучку, и… замер на полдороге. Пробегая, Пьетро задел моего Труффальдина, и носатая голова Труффальдина откачнулась в сторону, совсем отдельно от туловища!

Ах, ещё утром я видел, что колечко, соединяющее голову с туловищем, разогнулось. Я тогда же взял щипцы, чтобы зажать проволоку покрепче, но в эту минуту Пьетро и Лиза вышли на площадь зазывать народ, и я побежал за ними… Разве я могу вывести Труффальдина на сцену, если его голова качается на нитках, как маятник, ничем не скреплённая с туловищем! Я побежал за щипцами.

– Готово! – крикнул Мариано. – На тропу!

Щипцы куда-то провалились… Меня бросило в жар… Я схватил Труффальдина и зубами изо всех сил стиснул проволочное колечко. Голова стала на место. Труффальдин будто усмехнулся, откачнувшись к стене.

Тут скрипка заиграла знакомый весёлый марш. Я влез на тропу. Когда играет музыка, ничего не страшно. Держа наготове кукол, мы с Паскуале невольно подпевали скрипке. Марш кончился, Пьетро потянул веревку занавеса – толпа зашумела и засмеялась. Её дыхание заколебало огни свечей. Я видел перед собой только освещенный пол сцены, маленькое кресло, в котором сидел больной Тарталья, и стоявшего возле него короля в бумажной короне.

Молчаливая жена Мариано дергала короля за спинную нитку, заставив его поднять ручки к деревянному лицу. Казалось, король рыдает.

– О сын мой Тарталья! О сын мой! Ты умрёшь, и старость моя пройдёт безутешная! – басил Мариано.

– Пусти, чёрт! – Пьетро толкнул меня локтем и вывел на сцену Панталоне в чёрном бархатном плаще. Король жаловался, Панталоне его утешал и придумывал, как бы рассмешить Тарталью.

– Созовём народ на празднество! – сказал король, и они оба медленно ушли за кулисы, топая деревянными ножками. А Тарталья остался в кресле, грустно повесив головку.

Я сбросил мешок, покрывавший двух кукол. Тяжело дыша, Паскуале поставил их за кулисы, и мы взяли ваги. Зрители знали, что сейчас выйдут министр Леандр и красавица Клариче и станут сговариваться, как бы им погубить Тарталью.

Но Паскуале, бледный, закусив губу, вывел на сцену толстого, краснорожего аббата в лиловых чулках, а я вытащил ему навстречу длинную, худую старуху с чёрными сережками, как две капли воды похожую на Барбару.

Они стали ссориться. Аббат требовал, чтобы Барбара подала ему на обед варёного осетра, жареную индюшку и сладкий пирог с яблоками. А Барбара уверяла его, что он не дал ей денег на расходы. Без денег она приготовила ему на обед только жареного паука, варёный крысиный хвост и двух мух под блошиным соусом.

Говор пошёл по балагану, потом – смех, потом – хохот. Зрители узнали аббата Молинари и его сварливую кухарку. Скупость аббата была известна всем в городе.

Паскуале старался говорить тягучим голосом, как аббат, а я говорил глухо, как из бочки, подражая Барбаре. Аббат размахивал ручками.

– Ты меня грабишь, ты меня разоряешь, ты сведёшь меня в могилу, проклятая старуха! – кричал он. – Пускай тебя черти в аду припекут за твое мотовство!

– Это вас припекут черти! – голосила Барбара. – Вы людей морите голодом, а сами обжираетесь, как боров!

– Вот именно, боров! – громко сказал кто-то в балагане, и тотчас же раздались крики:

– Ишь какой жирный! Угости его пауком, Барбара! Это известный скряга! Ай да кукольники!

Аббат и Барбара принялись драться и наскакивать друг на друга. Хохот стал громче.

Вдруг маленький Тарталья, похожий на Паскуале, поднял светлую головку и сказал:

– Вот дураки! Труффальдин, прогони их ко всем чертям!

Тут на сцену выскочил Труффальдин с дубинкой в руках и отщёлкал аббата и Барбару по головам. Отмахиваясь от его ударов и громко ревя, они проковыляли за кулисы.

Уже Барбара и аббат висели на гвоздиках за тропой. Уже Труффальдин ходил на руках, чтобы рассмешить Тарталью, уже Лиза выводила на сцену фею Моргану, – зрители ещё шумели и кричали так, что со сцены не было слышно ни слова.

Мариано опустил занавес.

Еле дыша, я слез с тропы. Усталый Паскуале утирал пот с лица. Синьор Гоцци подошёл к нам, весело смеясь.

– Молодцы, мальчики! Вот так и нужно развлекать зрителей нежданными шутками! Что же вы не радуетесь, Мариано? Завтра вся Венеция придёт в ваш балаган смотреть на разоблаченного скрягу – аббата Молинари!

– А если меня заберёт полиция за насмешки над его преподобием? – Мариано толкнул ногой ящик с куклами, отшвырнул в сторону молоток и, обернувшись к нам, сказал: – Посмейте только, чертенята, вывести этих кукол ещё раз – я вам шеи сверну!

– Какие глупости! Никто вас не тронет, Мариано! – крикнул ему вслед синьор Гоцци. – Неужели в Венеции даже смеяться нельзя свободно?

– Боюсь, что нельзя, синьор! – ответил дядя Джузеппе и подошёл к нам.

– Да как же вы посмели, скверные мальчишки, вывести этих кукол, не сказав мне ни слова?

Я охнул. Никогда ещё я не видел дядю Джузеппе таким сердитым. Глаза у него сверкали, и седые волосы торчали дыбом на голове.

– Ладно, потом поговорим! – сказал он сквозь зубы и полез на сцену устанавливать замок Креонты.

– Пустяки! – повторил Гоцци. – Никакой беды в этом нет. А шутка была остроумна!

Он отошёл к занавеске и выглянул в щель. Мы прижались в углу неподалеку. Он казался мне нашим единственным защитником.

Он не сердился на нас.

И вдруг чей-то голос сказал громко и явственно по ту сторону занавески:

– Подумать только, какое падение! Как опустился граф Карло Гоцци!

Синьор Гоцци вздрогнул и раздвинул занавеску. Это сказал один из двух щеголей, сидевших в креслах, а другой ответил ему:

– Да, печальная судьба! После великолепного театра Сан-Самуэле – жалкий балаган бродячего кукольника! После блестящей сатиры на королей сцены – на Гольдони и Кьяри – убогое зубоскальство над скупым аббатом и его кухаркой! Синьор Гоцци потешает своими сказками гондольеров, торговок, уличных мальчишек! Можно подумать, что старик спятил с ума!

– Так оно и есть! – сказал первый, зевая, и взглянул на часы. – Однако мы ещё успеем в театр посмотреть французскую комедию. Пойдём?

Они встали и ушли из балагана. Я взглянул на синьора Гоцци. Лицо его посерело. Он сгорбился. Глаза смотрели врозь, и тонкие губы шептали что-то. Он сел в углу на ящик с куклами и закрыл лицо руками.

– На тропу! – крикнул Мариано, ударив в бубен. Мы схватили кукол и полезли на тропу. Занавес раздвинулся. Тарталья и Труффальдин летали по воздуху, за ними гонялся дьявол с кузнечным мехом в руках и дул на них ветром. Дьявола водил Пьетро.

Мы с Паскуале работали усердно, исполняя всё, чему нас учил дядя Джузеппе. Зрители опять смеялись, шумели, хлопали. Но на душе у меня было смутно. Поскорей бы кончилось это представление! Сколько горя принесло оно всем! Но, увы, это было ещё не все!

Занавес задёрнулся во второй раз. Дядя Джузеппе стоял на коленях, укладывая на сцене три огромных апельсина. Как вдруг я услышал, что Мариано громко бранится с кем-то у задней двери.

– Ничего я не знаю! – кричал Мариано. – Никакого мальчишки тут нет! А за сцену я тебя не пущу! Пошла прочь, старая карга!

– Да тут же он, знаю, что тут! – кричал хорошо знакомый мне голос. – Говорю тебе, Барбара сама видела, как они оба сюда вошли! Пускай она со своим мальчишкой как хочет расправляется, а уж я-то заберу Джузеппе! Он на меня в приходской книге записан. Давай его сюда, разбойник!

Я обмер и чуть не свалился с тропы. Тётка Теренция проталкивалась мимо Мариано, красная, разъяренная, задыхающаяся от злости. Позади неё толпились любопытные, привлеченные криком. Она меня увидела, и я понял, что пропал…

– Да вон же он стоит, пакостный щенок! – взвизгнула она и кинулась ко мне. Я хотел соскочить с тропы, но было уже поздно. Она стащила меня за шиворот.

– Поди-ка, поди-ка сюда, Джузеппе! Я тебя кормила, я тебя одевала, а ты как меня отблагодарил? Ах ты подлец, подлец!

Она ударила меня по щеке так, что я еле устоял на ногах. Пьетро захохотал. Тётка Теренция потащила меня к двери. Всё завертелось у меня в глазах.

Вдруг дядя Джузеппе преградил нам путь.

– Постой, куда ты его тащишь, женщина? – строго спросил он. – Джузеппе служит у его сиятельства графа Гоцци, – он указал на сгорбленную фигуру в углу, – и он нам нужен сейчас. Приходи завтра в дом графа – он заплатит тебе его жалованье, и ты заберёшь мальчишку домой. А теперь – ступай!

Тётка Теренция попятилась и выпустила меня из рук. Синьор Гоцци поднялся с ящика и подошёл к нам.

– Что такое? Что ещё случилось? – рассеянно спрашивал он, морщась, как от боли. – Да, да, тётушка, я завтра заплачу, всем заплачу. Я один виноват во всём!

– Уходи! – сказал дядя Джузеппе, толкая тётку Теренцию к выходу. – Мальчишка нам нужен до конца представления.

Тётка Теренция ушла, бормоча что-то себе под нос. Мариано захлопнул за ней дверь и крикнул:

– На тропу!

И опять мы должны были стоять на тропе, дергать нитки и громко говорить, что полагалось! Я до сих пор удивляюсь, как мы не запутали нитки, когда голубка летала по кухне, а Труффальдин гонялся за ней вприпрыжку. И как мы не забыли, что нужно было петь и говорить! Ведь у нас головы шли кругом!

Я не помню, как кончилось представление и как мы пришли в дом Гоцци. Я очнулся, сидя на полу в большой полутёмной комнате. На столе горела свеча, возле неё сидели синьор Гоцци и дядя Джузеппе, но я едва видел их сквозь слёзы. На душе у меня было невыносимо тяжело. Я не хотел возвращаться к тётке Теренции. Я хотел вырезывать кукол и представлять с ними чудесные сказки в кукольном балагане. Сердце у меня разрывалось, и я громко плакал.

– Не плачь, Пеппо, не плачь! – шептал Паскуале, гладя меня по плечу. – Вот увидишь, всё будет хорошо!

– Не реви, мальчик! – сказал синьор Гоцци. – Я выкуплю тебя у твоей хозяйки, и ты будешь по-прежнему жить у дяди Джузеппе!

– Нет, синьор, – сказал старик, – я не возьму его больше к себе. Он – обманщик. Почему он не сказал сразу, что он приёмыш и записан в приходскую книгу?

«Потому, что вы прогнали бы меня на рынок!» – хотел крикнуть я, но не смог выговорить ни слова и только заплакал ещё громче. Я плакал до тех пор, пока не уснул, положив голову на мешок с куклами аббата и Барбары, которые Мариано не захотел оставить на ночь в своём балагане.

ПРОЩАЙ, ВЕНЕЦИЯ!

Наутро старый Анджело разбудил нас, уронив на пол тяжёлый серебряный подсвечник. Он снял его со шкафа и чистил мелом, громко ворча, что из-за выдумок его господина приходится нести в заклад последнее барское добро. Он унёс подсвечник, завернув его в тряпицу, и, возвратясь, отдал синьору Гоцци несколько монет.

– Мало! – сказал синьор Гоцци, пересчитав деньги. – Отнеси в заклад вот это! – Он вынул из кармана золотые часы и снял кольцо с пальца.

Анджело замахал руками и сказал, что эти вещи он не понесёт закладчику.

– Молчи, старина! Ты знаешь, я всегда плачу мои долги! – ответил Гоцци и выпроводил старика за дверь.

Ему пришлось много платить в то утро. Сначала пришла тётка Теренция. Я спрятался в чулан старого Анджело и слышал, как дядя Джузеппе бранился с ней. Она опять поминала приходскую книгу и грозилась, что будет жаловаться судье. А судья, наверное, засудит людей, сманивших ребенка у приёмной матери! Наконец синьор Гоцци заплатил мое жалованье за то время, что я жил у дяди Джузеппе и ещё за полгода вперед, чтобы она оставила его в покое. Тётка Теренция ушла. Ещё полгода я мог не возвращаться домой! Но куда я денусь, если дядя Джузеппе не возьмет меня к себе? Куда денемся мы с Паскуале? Мы были теперь одни на свете.

Потом пришёл Мариано, грубый, злой, с красными глазами и опухшим лицом. Он рассказал, что сегодня утром сбиры побывали в балагане. Хорошо, что там был один Якопо. Они спрашивали его, правда ли, что вчера в балагане показывали куклу аббата Молинари и что кукольник Мариано скрывает у себя подкидыша – беглого слугу его преподобия. Якопо сказал, что он ничего не знает, притворился, что он глух и слеп. А со старика что возьмешь? Они ушли, но обещались прийти ещё раз, когда сам хозяин будет в балагане.

– Воля ваша, синьоры, я уезжаю из Венеции! Меня ждут в Падуе, чтобы переправить сначала в Тироль, а потом в Баварию. Лиза и Пьетро сейчас разбирают балаган, а ящики с куклами уже погружены в лодку. Если сбиры всё-таки поймают меня, я им прямо скажу, синьоры, что этих мальчишек привели ко мне вы, а я их прежде и в глаза не видел! И куклу аббата показывали они, а вовсе не я. Я ничего не знаю! Мне обещали выручку с десяти представлений – вот и всё. А где эта выручка? Приходится удирать, спасая шкуру!

Синьор Гоцци откинулся на спинку кресла и устало закрыл глаза. А дядя Джузеппе хлопнул ладонью по столу и сказал, пристально глядя на Мариано:

– Вы получите деньги за пятнадцать представлений, Мариано, но вы постараетесь не попасться сбирам. А если попадётесь, вы не скажете им ни слова ни про меня, ни про синьора Гоцци. Кроме того, вы увезете с собой обоих мальчишек.

Мариано дёрнул головой.

– Да на что мне ваши мальчишки? Пропади они совсем – я не пожалею!

– Джузеппе будет вырезывать вам кукол, а Паскуале управлять нитками. Стоит вам уехать отсюда – никто уж не спросит вас о них. Решайтесь. Иначе вы не получите деньги.

Глаза Мариано забегали, он мял в руках шапку. Наконец решился.

– Ладно. Будь по-вашему. Возьму с собой мальчишек! – Он мрачно посмотрел на нас и зажал в руке кошелёк, который ему протянул синьор Гоцци.

Синьор Гоцци не взглянул на нас, когда мы уходили. Он опять откинулся на спинку кресла и устало закрыл глаза. А ведь мы с Паскуале так любили его! Джузеппе кивнул нам головой на прощанье.

Старый Анджело остановил Мариано на пороге:

– Ты откуда отчалишь? От Рыбачьей пристани? Ага! – сказал он тихонько и запер за нами дверь.

Мы пошли по улице, еле поспевая за быстрым шагом Мариано. Он долго водил нас глухими переулками, где было мало народа, и подозрительно выглядывал из-за каждого угла, прежде чем перейти улицу. Наконец он привёл нас на какой-то двор, где лежали корабельные доски, и, оставив там, ушёл. Мы ждали долго, но вот он вернулся и вывел нас на берег, заваленный бочками, ящиками и тюками пеньки. У берега стояла рыбачья барка. Загорелый мужчина в рваной рубашке крепи парус. Мариано свистнул. Мужчина махнул ему рукой.

– Идите! – Кукольник боязливо оглянулся на берег, прежде чем шагнуть в воду. Оглянулись и мы. И тут мы увидели, что по берегу между ящиков и бочек к нам пробирается старый Анджело.

– Подождите! – крикнул он дребезжащим голосом. Старик совсем запыхался. В руке у него был узелок.

– Я принёс им лепёшек на дорогу! – громко сказал он Мариано. – И письмо от синьора Гоцци к синьору Рандольфо в Баварию. Если будете там, Мариано, отведите мальчишек к нему! Чего только не выдумает наш молодой господин!

Он сунул мне в руки узелок и шепнул: «Там, в тряпочке, два червонца!» – потом повернулся и заковылял прочь.

Мариано уже нетерпеливо звал нас на барку.

Мы вошли по колено в воду и, ухватившись за веревку, влезли на пахнущий смолой борт.

Мариано приказал нам усесться на дно барки так, чтобы наши головы не были видны над бортом, и не откликаться, если нас позовут с берега. Тито, хозяин судна, прикрыл старым парусом ящики с куклами и ушёл с Мариано.

Мы остались одни.

Был полдень. Всё спало на берегу и на соседних судах. Солнце нещадно припекало нам головы. Мы раздвинули два ящика, натянули между ними парусину как покрышку и забрались в тень. Узелок, принесенный Анджело, привлекал наше любопытство, и мы развязали его.

Тут был большой кусок хлеба, три сухие лепёшки и маленький зелёный кошелёк, в котором блестели две золотые монеты. Хлеб был от Анджело, червонцы – от синьора Гоцци. Они показались нам огромным богатством.

– Он добрый, – сказал Паскуале, – он всё-таки вспомнил о нас, и мы теперь настоящие богачи! Я знал, что всё будет хорошо!

Письмо синьора Гоцци, завернутое в серую бумагу, лежало между хлебом и лепёшками. На одной стороне его было мелко написано: «Господину Рандольфо Манцони, капельмейстеру придворного театра в Регенсбурге, в Баварии», а с другой – стояла большая сургучная печать. Нам очень захотелось узнать, что написал синьор Гоцци синьору Манцони. Я осторожно просунул лезвие ножа под печать, отлепил её от бумаги и развернул пакет. Мы прочли по складам мелкие строки письма. Вот что там было написано:

Высокородный господин, мой дорогой друг!

Прошло уже много лет с тех пор, как мы с вами расстались, но сердце мое всегда радовалось, когда до меня доходили слухи о вашей славе и почестях, которыми вас удостоили в Баварии. Я недаром ношу парик, какой носили в Венеции двадцать лет назад, – мои дружба и уважение также постоянны. Надеюсь, что и вы также не забыли наших бесед и моих дружеских советов, которым вы так охотно следовали в начале вашего жизненного пути. Я всегда считал своим долгом помогать, чем мог, молодым людям, чьи способности обещали, что в будущем они славно послужат итальянскому театру. Случалось, что мои заботы не пропадали даром. Но ныне времена изменились, удача, как видно, покинула меня. Мое вмешательство в судьбу двух мальчиков, которые передадут вам это письмо, не принесло им счастья. Им приходится покинуть Венецию и скитаться на чужбине, присоединившись к балагану грубого и невежественного кукольника. Между тем один из них – Джузеппе – проявляет незаурядные способности резчика, а другой – Паскуале – несомненно музыкален. Оба они одарены выдумкой, остроумием и природным чутьем театрального действия.

Извлеките их из жалкого состояния площадных гаеров и помогите им усовершенствоваться в искусствах. Я уверен, что ваше благородное сердце обрадуется случаю совершить это доброе и полезное дело.

Ваш преданный друг и почитатель граф Карло Гоцци.

Не могу описать, что мы почувствовали, прочитав это письмо! Если бы оно обещало нам королевскую корону и все сокровища Индии, мы, наверное, и на половину так не обрадовались бы! Подумать только – ещё утром мы были самыми жалкими, самыми ничтожными существами на свете, бездомными щенками, о которых не пожалела бы ни одна душа, если бы они подохли! И вдруг оказалось, что синьор Гоцци считает нас «способными молодыми людьми», посылает нас к знаменитому синьору Рандольфо для «усовершенствования в искусствах»! Мы просто боялись поверить своему счастью и всё-таки верили ему. Это было чудесно!

По правде сказать, мы поняли очень мало из того, что было написано в письме. Через много лет я узнал, что Рандольфо Манцони был всем обязан синьору Гоцци, который подобрал бедного юношу на набережной и помог ему стать музыкантом. Через много лет я понял, сколько неприятностей принесла старому поэту несчастная сценка между аббатом и его кухаркой, вставленная нами в «Три апельсина». Только тогда я оценил великодушие и скромность нашего удивительного друга!

Но в тот день, на барке, мы осознали только одно: мы богаты, синьор Рандольфо ждёт нас; добраться бы нам до Регенсбурга, а там наступит для нас золотое времечко!

А вдруг сбиры схватили Мариано? Почему он так долго не возвращается? Вдруг они придут за нами на барку и отведут меня к тётке Теренции, а Паскуале – на кухню к аббату Молинари? Нет, не может быть. Мы отплывём сегодня из Венеции, и всё будет хорошо!

Наконец Мариано и Тито вернулись, нагруженные имуществом балагана. За ними явились Лиза, Пьетро и жена Мариано с узлами на плечах. Потом пришёл Тони, подручный Тито. На барке началась суета. Мариано рассовывал тюки и ящики по местам и торопил Тито и Тони с отплытием. Наконец мы подняли якорь, поставили парус и тронулись в путь.

Солнце сверкало на голубой глади лагуны. Вдали белели убегавшие паруса. Они, казалось, указывали нам путь. Днище барки крепко пахло смолой, а старая парусина – солью. До сих пор меня каждый раз охватывает чувство радости и свободы, когда я слышу этот морской запах.

Грубые окрики Мариано, злые насмешки Пьетро, толчки, которыми нас иной раз награждал Тито, если мы попадались ему под руку, – нам всё было нипочем. Ведь у нас в мешке с куклами, между аббатом, Барбарой и Пульчинеллой, было спрятано бережно завернутое в тряпку письмо к синьору Рандольфо Манцони! Оно сулило нам горы счастья.

Наступали сумерки. Ветер свежел. Наша барка плыла всё быстрее, оставляя за собой пенистую бурливую борозду.

– Вот и мы с тобой пустились в путь, как Тарталья с Труффальдином! – весело шепнул Паскуале.

– И мы добудем волшебные апельсины, вот посмотришь! – подхватил я.

В голубом тумане за кормой исчезали огоньки Венеции.

ХАРЧЕВНЯ «БЕЛЫЙ ОЛЕНЬ»

Когда на следующее утро Паскуале разбудил меня, наша барка уже медленно плыла против течения Бренты. На берегах по обе стороны реки зеленели виноградники, кое-где белели небольшие сельские домики. Кругом было тихо. Стрекоза с голубым тельцем присела на борт барки, трепеща золотистыми крылышками.

Жена Мариано дала нам по луковице и по куску хлеба. Мы запили еду, черпая ладонями прямо из реки. Мариано спал на корме, положив потную курчавую голову на свои узлы, и громко храпел. Я вспомнил, что у меня в мешке есть небольшой кусок дерева, вынул его и стал вырезывать головку. Мне хотелось сделать Нинетту, такую же красивую и большеглазую, с ротиком сердечком, какую сделал дядя Джузеппе для «Трех апельсинов». Паскуале сидел рядом и тихонько напевал песенку голубки.

Нас никто не трогал и даже не заговаривал с нами.

Мы не заметили, как прошёл день.

Вечером мы пристали к берегу близ какой-то деревушки. Тито не хотел вести барку дальше: ему было пора возвращаться назад в Венецию. В этой деревушке жила его сестра с мужем. Он сказал, что у них можно переночевать, и мы перетащили всё имущество Мариано в их домик.

Хозяйка накрыла для ужина шершавый, колченогий стол под деревом во дворе. Принесла сушёную рыбу и большие глиняные кувшины с вином. К ужину собрались соседи, знакомцы Тито, и у них началось веселье.

От дневной усталости у нас слипались глаза. Мариано отправил меня и Паскуале спать на сеновал. Мы с наслаждением улеглись в сухое, душистое сено. Снизу ещё долго доносились хохот, песни и перебранка весёлых собутыльников.

Под утро я услышал сквозь сон стук копыт, понуканье возницы и скрип колес – услышал, повернулся на другой бок и заснул ещё крепче. Солнце уже стояло высоко в небе, когда мы, наконец, проснулись и, ощутив голод, слезли с сеновала.

В доме было тихо. «Верно, Мариано ещё спит», – подумал я. На дворе никого не было, кроме хозяйки, сестры Тито; она кормила козу травой из своего передника. Увидев нас, она крикнула, что под деревом на столе поставлено для нас молоко и хлеб. Мы подошли к столу.

– Поешьте и отправляйтесь в дорогу! А то до ночи не поспеете в Падую! – сказала она. – Мариано вас ждать не будет.

Я чуть не поперхнулся молоком – где же Мариано? Хозяйка сказала, что Мариано неожиданно подвернулись попутчики с ослом и с тележкой, – он и поехал со всеми своими в Падую.

– А для вас всё равно в тележке места не было, – прибавила она. – Вот он и оставил вас спать. Сказал, чтобы вы потом шли в Падую и спросили бы его в траттории «Белый олень».

Мы не больно грустили, что для нас не нашлось места в тележке Мариано. Путешествовать пешком нам казалось куда веселее. Мы поблагодарили хозяйку и бодро зашагали по дороге, мимо виноградников, оливковых рощ и заросших плющом каменных изгородей.

– Смотри, Пеппо, какой домик! И тыквы лежат на крыше. А вот идут волы. Какие у них большие рога! А вон какая речонка! – Паскуале вертел своей птичьей головой на тонкой шейке и не уставал удивляться всему, что видел. Я тоже таращил глаза.

Куда ни взглянешь – кругом поля и виноградники широко раскинулись по холмам, а воды почти не видать. Только разве речонка какая-нибудь встретится или ручеек, а каналов и лагун, как у нас в Венеции, нет и в помине. Всюду – земля.

Нас обгоняли почтовые кареты, вздымая дорожную пыль. Молодцеватые почтальоны трубили в почтовый рожок. Из белых домиков, заросших диким виноградом, выглядывали смуглые хозяйки. Медленные волы везли на телегах большие чаны для выжимания винограда.

Крестьянки несли на головах плоские корзины, полные головок чеснока и лука.

Но вот вдалеке показались круглые башни Падуи. За ними синели горы. Мы шли теперь мимо пышных садов, окружавших мраморные виллы. Сады кончились, и мы вступили в кривые переулки городского предместья.

Парень, ехавший на осле с большой корзиной овощей, указал нам дорогу к «Белому оленю». Мы пошли узким переулком мимо подслеповатых, кривых домов. На веревках, протянутых от стены к стене, сушилось пёстрое тряпье. В конце переулка над ветхим крыльцом покачивалась деревянная голова оленя с облупленными рогами.

– Это траттория «Белый олень»? – спросил я старуху, торговавшую лепёшками у крыльца.

Она закивала головой и улыбнулась, показав единственный зуб. Я смело взялся за щеколду. Дверь распахнулась так стремительно, что чуть не разбила мне лоб. На пороге стоял краснолицый мужчина в засаленной рубашке с засученными рукавами.

– Кто вы такие? Что вам тут нужно? – грубо спросил он и, подбоченившись, загородил вход.

– Мы пришли… Не здесь ли кукольник Мариано? …неаполитанский кукольник со своим театром? – оробев, пробормотал я.

– Нет, – ответил хозяин «Белого оленя», – никаких кукольников здесь нет, да и театров – тоже. Нечего вам здесь шляться!

– Значит, Мариано ещё не пришёл? Он, верно, скоро придёт сюда, мы подождём его, Паскуале… – сказал я и сунулся к двери.

– Куда? – гаркнул хозяин. – Мариано сюда не приходил и не придёт. Ступайте прочь!

– Ах, святые угодники! – всплеснула руками старуха. – Ты что же это врешь, Рафаэле?

– Не твое дело, старая ведьма. Пусть эти молодчики убираются отсюда, а то они получат от меня по затылку! – крикнул Рафаэле и захлопнул за собою дверь.

– Ах ты плут! – завизжала старуха. – Меня старой ведьмой обозвал, а сам врёт и не поперхнется! Пьяница! Ты с кем вчера пьянствовал, не с кукольником ли Мариано, не на его ли денежки? Ты кого сегодня в тележке привез? Не кукольника Мариано? Уж я выведу твои проделки на чистую воду!

Старуха грозила костлявыми кулаками, обернув лицо к окнам «Белого оленя».

– Матушка, – взмолился я, – куда пошёл Мариано? Мы его ищем.

– Не пошёл, а поехал, – ответила старуха. – Взвалили его на тележку поверх сундуков, как бурдюк с вином, и повезли. Он был так пьян, что идти не мог. А за тележкой пошли его жена и девушка в платке и долговязый парнишка.

– Куда же они пошли?

– А уж этого я не знаю, – сказала старуха, – это вон тот краснорожий чёрт знает! – кивнула она на дверь.

Над нами распахнулось окно.

– Эй, старая ведьма, не мели языком! Вот я спущусь и отколочу тебя палкой! – зычно крикнул Рафаэле.

Старуха схватила свою корзину и заковыляла по переулку. Мы с Паскуале поправили наши мешки на плечах и поплелись прочь от «Белого оленя».

– Почему Мариано не подождал нас? – недоумевал Паскуале.

– Почему хозяин «Белого оленя» соврал нам? Почему он прогнал нас, не сказав, куда отправился Мариано? – спрашивал я.

На эти вопросы у нас не было ответа.

– Если Мариано со своим театром поехал в Тироль, мы догоним его, – рассуждал Паскуале. – Он, верно, будет останавливаться по дороге, чтобы давать представления. Мы пойдём из деревни в деревню и будем спрашивать, не проезжал ли здесь кукольный театр.

– А если мы его не догоним? – спросил я.

– Пойдём одни в Баварию к синьору Рандольфо, – бодро ответил Паскуале, хлопнув рукой по мешку, в котором лежало письмо Гоцци.

Мы присели отдохнуть у городского фонтана на площади. Вынули хлеб из мешка и собрались позавтракать, но старый сторож прогнал нас от фонтана, обозвав бродягами. Мы вскинули мешки на плечи и побрели куда глаза глядят.

Я задумался. Городские мальчишки толпились у фонтана, баловались, плескали водой друг на друга. Их никто не прогонял. А мы не смели посидеть у воды. Мы чужие. Мы бродяги. В Венеции нас никто не прогнал бы от фонтана.

ЧУЖАЯ СТОРОНА

На почтовом дворе не доходя до Виченцы мы напали на след Мариано.

– Да, да, – сказала служанка, подметая крыльцо, – они прошли здесь вчера: курчавый мужчина, две женщины и парнишка. Осёл вез тележку с узлами и с большим сундуком. Наш хозяин окликнул мужчину из окна и спросил его, не хочет ли он дать представление у нас. «Нет, мы торопимся на ярмарку в Виченцу!» – ответил мужчина. А в Виченце вовсе и нет ярмарки. Что ему вздумалось?

Мы простились с ней и поспешили в Виченцу. Но там никто не видел Мариано.

Мариано нас бросил, но мы не унывали. Нам казалось, что с деньгами синьора Гоцци не трудно будет добраться до Регенсбурга. Одна беда – мы не знали туда дороги. Слуги в харчевнях и прохожие, которых мы спрашивали, как пройти в Баварию, недоуменно пожимали плечами или поднимали нас на смех. Наконец один почтальон в красной куртке, пивший вино на крылечке постоялого двора, пока возница перепрягал лошадей, сказал нам, что дорога в Баварию лежит через города Верону и Триент и через горную страну Тироль, но это так далеко, что нам пешком вовек не дойти туда! И чего это мы собрались в такой далекий путь? Уж не думаем ли мы сбежать от наших родителей? Он подозрительно посмотрел на нас. Мы поспешили уйти.

С тех пор мы стали побаиваться расспрашивать о дороге в Баварию. Но я твердо запомнил, что сначала нужно идти в Верону, потом в Триент, а потом – через горную страну Тироль.

Мы медленно подвигались вперед. Паскуале быстро уставал и начинал хромать. Нам часто приходилось отдыхать. Мы давно разменяли один из червонцев синьора Гоцци и заходили на постоялые дворы поесть и отдохнуть. Случалось, что крестьяне кормили нас даром. Мы ночевали в заброшенных сараях, на сеновалах, а иногда просто под открытым небом в придорожных кустах. Так мы миновали Верону и двинулись к Триенту.

Горы обступили нас со всех сторон. Их вершины были закрыты тяжёлыми облаками. Дороги стали круче. Мы уже не видели больше оливковых рощ и кипарисов. Всё чаще встречались нам сосны и лиственницы на каменистых склонах. В деревнях всё чаще слышалась немецкая речь. Мы были в Тироле.

После Триента деревни попадались всё реже и реже. Иногда темнота заставала нас в дороге. Когда наступали сумерки, в горах было жутко. На постоялых дворах нам уже не давали ни макарон, ни томатов, а только бобовую похлебку и кислые лепёшки.

Холодный ветер дул с гор. Дорога шла по крутому берегу бурливого Эча. Над нами громоздились огромные снежные горы. Днем, пока светило солнце, мы не вешали носа. Но ночью, когда мы зарывались в теплое сено на постоялом дворе, к сердцу нежданно подступала тоска.

– Ты спишь, Пеппо?

– Нет.

– Ты плачешь? Я тоже не могу уснуть!

– Паскуале, вернемся домой. Я не могу больше.

– Пеппо, миленький, потерпи. Мы скоро придём в Регенсбург. Мы не будем больше голодать: синьор Рандольфо возьмет нас к себе, он будет нас учить. Увидишь, как мы славно заживём в Регенсбурге.

– Я хочу домой. Я не могу больше. Тут всё не как у нас. Всё чужое. Противно смотреть! Ни одного деревца, ни камешка на дороге – такого, как у нас… Даже солнце– и то другое… И люди чужие, не пойму я, о чем они лопочут… и никому до нас дела нет… хоть бы мы померли…

Паскуале сначала утешал меня, а потом и сам начинал грустить. Мы были на чужой стороне. Ночью мы решали: будь что будет, а мы вернемся в Венецию. Утром, когда чужое солнце вставало на чужом небе, мы всё-таки брели дальше.

Я не стану рассказывать вам день за днем о всех трудностях нашего пути. До сих пор снятся мне огромные насупленные горы под шапками снегов. Я вижу бездонные ущелья, над которыми по узкой тропинке бредём мы с Паскуале, иззябшие и полуослепшие от вьюги. Я слышу нарастающий гул лавины, он всё ближе и ближе, миг – и мы будем захвачены сплошным потоком льда и снегов и сорвемся в бездну… Я просыпаюсь, и сердце мое колотится.

Ах, эти горы! Я невзлюбил их с того дня, когда впервые они встали перед нами, как огромные, притихшие звери, своими крутыми спинами подпирая небо.

Мне вспоминается одна ночь в тирольской деревушке, на постоялом дворе. Два месяца прошло с тех пор, как Тито высадил нас на берег. За окном синеют снега. Измученный Паскуале спит на лавке в углу. При свете лучины я вытряхиваю последний червонец из кошелька Гоцци и думаю, думаю… Думаю о том, что до Баварии ужасно далеко, что каждый день надо есть что-нибудь и кому-то платить за ночлег. Я вываливаю из мешка наше скудное имущество – серый пакет с письмом Гоцци и четыре куклы. Они смотрят на меня своими неподвижными глазами. Я отворачиваюсь от Барбары, бросаю обратно в мешок аббата, у Нинетты ещё нет ножек: я их не успел приделать. Пульчинелла! Глядя на уродливое и прекрасное лицо Пульчинеллы, я вспоминаю нагретую солнцем площадь Сан-Марко и запах гниловатой воды от каналов… Но мне некогда вспоминать, надо во что бы то ни стало придумать, как не умереть с голоду в этой суровой стране, где люди носят подбитые гвоздями сапоги и никогда не улыбаются.

Я усаживаю Пульчинеллу к огню. Уж он-то всегда улыбается мне вздёрнутыми кверху уголками губ. И считаю перед ним по пальцам, сколько останется нам на житье, если мы купим дерево для рамок и кусок полосатой материи, которую здесь ткут крестьянки. Глаза у меня слипаются, и наконец я засыпаю, уронив голову на мешок у деревянных ножек Пульчинеллы.

Хозяйка постоялого двора немного понимала по-итальянски. Она показала нам, где живёт резчик. Рано утром мы постучали в его дверь. Сколько чудесных вещей было в его хижине, примостившейся над самым обрывом! Ложки, солонки, тарелки, миски, шкатулки, сундучки – всё это было покрыто тонкой, красивой резьбой – работой искусного ножа.

Резчик тупо смотрел на нас своими водянистыми глазами и не выпускал изо рта трубки с вырезанной на ней головкой оленя. Он не понимал, что нам нужно. Тогда я вынул из мешка Пульчинеллу и пустил его ходить, а Паскуале повёл аббата. Деревянное лицо резчика оживилось и просияло улыбкой. Он шлепнул себя по полосатым чулкам и захохотал так громко, что горшки на полках зазвенели. Он приседал на корточки, тыкал пальцами в наших кукол и, хихикая, кивал головой. Его краснощёкая жена заливалась смехом, стоя у притолоки, но когда я подвёл к ней Пульчинеллу и он протянул ей ручку, она отскочила.

– Дерево, дерево для резьбы! – молил я, показывая резчику кусочек дерева, оставшийся у меня от Нинетты. Он вдруг ударил себя по лбу, выскочил в сени и принёс корзину, полную брусков, чурбашек и досок, заготовленных для резьбы. Он позволил нам выбрать всё, что нам было нужно, и, когда я положил ему на стол деньги, его широкая ладонь сгребла монету и сунула мне её обратно в карман. Мы ушли нагруженные добычей, а он, стоя на крыльце, смотрел нам вслед и вдруг принимался хохотать, схватившись за бока.

Аббат и Пульчинелла торчали у меня под мышкой, а в мешке я нёс чурбашки и бруски.

Нам было весело. Паскуале затянул песенку, а я подхватил. Высокий человек в долгополом кафтане пристально взглянул на наших кукол, проходя мимо. Не знаю почему, мне стало не по себе. Я замолчал и оглянулся вслед. Ветер развевал полы его чёрного платья. «Это священник», – подумал я.

– Ну же, подтягивай, Пеппо! – сказал Паскуале, и мы снова запели.

НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

– Пеппо, взгляни, вот он лает. А вот машет хвостом. А вот как он схватит старушку за нос!

Паскуале, надев на руку чёрного пуделя, которого он сделал из кусочка козьей куртки, заставлял его щёлкать пастью и вертеть хвостом, к шумной радости ребятишек, сидевших на полу, усыпанном стружками.

Мы работали в маленьком чулане за кухней. Наша хозяйка, кажется, гордилась нами. Ещё бы, вся деревня перебывала на постоялом дворе, чтобы посмотреть, как мы делаем кукол. Рослые мужчины в шапочках с пером хлопали нас по плечам железными ладонями и одобрительно кивали головой, попыхивая резными трубками. Девушки в пёстрых передниках, хихикая, заглядывали к нам с порога. От ребятишек просто отбою не было. Мы без труда растолковали им, что нам нужно, и они притащили нам кусочки лент, позументов, шерсти и даже полоску грубоватых кружев, утащенную, наверное, из сундука матери. Они встречали радостным воплем каждую новую головку. Я сделал маленького Пульчинеллу, сбира и Арлекина в чёрной масочке, а Паскуале – пуделя и красноносую старушку.

Через неделю у нас были готовы ширмы – легкие рамки, обтянутые полосатой домотканой материей.

Из-за этих ширм мы будем показывать наших кукол, надев их на руки.

– А знаешь, Пеппо, если в одном полотнище сделать четырёхугольный прорез и поставить за ним табуретку, то мы могли бы показать и Нинетту и аббата, выпустив их на табуретку, как на сцену, – сказал Паскуале.

Так мы и сделали.

В воскресенье, после обедни, большая кухня постоялого двора была набита народом. Мужчины, громыхая сапогами, толпились у порога.

Тётушки, шурша крахмальными косынками, чинно рассаживались вдоль стен и расправляли свои пёстрые передники. Ребята уселись на полу, впереди всех.

Мы поставили наши ширмы в угол и спрятались за ними. Добродушный парень, деревенский скрипач, запиликал на скрипке. Я выставил маленького Пульчинеллу над ширмами и заверещал. Мне ответили радостные крики ребят. Паскуале поднял руку с красноносой старушкой – и представление началось.

Никто, кроме хозяйки, не понимал по-итальянски, но разве трудно понять без слов нехитрые приключения Пульчинеллы? Кто не знает, как Пульчинелла ссорится со своей женушкой, дерётся на дубинках с Арлекином, потом чёрный пудель хватает Пульчинеллу за нос и рычит и треплет его над ширмами; наконец приходит сбир и ведёт Пульчинеллу к маленькой виселице, но плут ловко накидывает петлю на шею сбира, опять хохочет, визжит и раскланивается так, что его белый колпачок мотается во все стороны над горбатым носом. Ребята смеялись и вопили от восторга. Взрослые молчали, «А вдруг им не понравились наши марионетки?» – подумал я и выглянул в щёлку. Лица у взрослых были довольные, улыбающиеся.

Мы подняли четырехугольный лоскут, закрывавший вырез в полосатой материи, и Паскуале вывел на табуретку моего большого Пульчинеллу. Накануне я вырезал два деревянных шарика, пропустил сквозь них по нитке и привязал каждую нитку одним концом к руке куклы, а другим – к маленькой палочке. Паскуале вёл Пульчинеллу левой рукой, а правой двигал этой палочкой. Шарики взлетали вверх, и казалось, что Пульчинелла перебрасывает их с руки на руку. «Гоп!» – кричали ребята хором, когда шарики взлетали кверху. «Гоп-гоп-гоп!» – когда они быстро мелькали над головой куклы.

Потом я вывел нашего пузатого аббата. Он прикладывал ко рту бутылочку, приплясывал и припрыгивал то на одной ноге, то на другой, наконец споткнулся и упал, тяжело дыша (я дергал его за грудную нитку). Все засмеялись, заговорили, задорный голос выкрикнул что-то весёлое, и ему ответил громкий смех. Тогда аббат вскочил, повертел своей круглой головой во все стороны, будто озираясь, и вдруг, топоча ножками, бросился наутек. Опять грянул хохот.

Потом Паскуале вывел Нинетту. Она была теперь хорошенькая в чёрном корсаже с белыми рукавами, в пёстрой юбочке с розовым передником и в крошечной шляпе с пером, какие носят тирольки. Она вышла и поклонилась. Зрители зашумели и стали проталкиваться поближе, вытягивая шеи: Нинетта всем понравилась. Скрипач ударил смычком и заиграл бойкий тирольский танец. Проходя по деревням, мы видели однажды, как танцуют тирольские девушки. Паскуале заприметил всё: и как они топчутся на месте, и как кружатся, подобрав юбочку, и как машут рукой. Теперь маленькая Нинетта исполняла всё это так ловко, что зрители радостно вскрикивали при каждом бойком коленце. Ребята хлопали в ладоши, отбивая такт. Танец кончился, все закричали, и скрипач снова заиграл, и снова заплясала Нинетта. Её танец решил нашу судьбу, сна завоевала нам друзей. Я опустил лоскут над вырезом в знак того, что представление окончено, и вышел из-за ширм, ведя с собой моего большого Пульчинеллу. Он нёс в руках деревянную коробочку и протягивал её зрителям. Монеты так и посыпались в неё.

Мужчины вынимали длинные вязаные кошельки и рылись в них заскорузлыми пальцами. Не одна тётушка подняла свою пёструю верхнюю юбку, чтобы вытащить из кармана нижней запрятанную там монетку. Ребята просто бесновались, они цеплялись за передники матерей, вопили и требовали, чтобы им дали монетку. Они бросали свои монетки в коробочку Пульчинеллы, и Пульчинелла в благодарность кивал им головой.

Поверите ли вы, что коробочка сразу наполнилась, и в ней оказалось больше серебра, чем меди? Я выгреб монеты в карман, а Паскуале вывел с коробочкой Нинетту. Девушки осторожно сажали её к себе на колени и поправляли ей косыночку, но испуганно взвизгивали, когда Паскуале, дёрнув нитку, заставлял Нинетту повернуть головку или брыкнуть ножкой.

Хозяйка готовила угощение – пироги и пиво в глиняных кружках.

– Поешь пирога, Пеппо! – крикнула она мне и вдруг поперхнулась, нечаянно взглянув на дверь.

Там, на пороге, скрестив руки, стоял кто-то высокий и чёрный. Я узнал незнакомца, встреченного на дороге. Кто его знает, когда он пришёл? Никто ведь не оглядывался на дверь.

Все замолчали. Высокий шагнул в комнату, оглядел всех жесткими, недобрыми глазами и вдруг вырвал из рук одной девушки Нинетту и злобно швырнул её в угол. Потом заговорил быстро-быстро, нагнув голову и выставив подбородок, заговорил противным, деревянным голосом, будто аист затрещал. Он показывал на ширмы и на кукол, зловеще потрясая пальцем. Злая судорога дергала его щеку.

Потом его рука метнулась к окну, где в лучах заката виднелась церковь, потом он вскинул обе руки кверху, будто кто-то дёрнул его за нитки, и заголосил, закатив глаза. Казалось, он призывает гром небесный ударить в нас сквозь бревенчатый потолок.

Женщины стали сморкаться в углы передников, одна заплакала. Мужчины хмурились, опустив головы, и я заметил, что они нарочно заслоняют наши ширмы своими широкими спинами. Это не ускользнуло от злых глаз.

Высокий раздвинул толпу своими длинными руками и шагнул к ширмам.

Он протянул руку и дёрнул полотнище. Материя с треском разорвалась. Он бросил ширмы на пол и стал топтать их ногами.

Я встрепенулся от оцепенения и, не помня себя, бросился к негодяю. Моя голова боднула тощий живот, высокий крякнул и, взмахнув руками, сел на пол. Кто-то схватил меня поперек тела и оттащил в угол. Все бросились поднимать высокого. Паскуале бился в руках у скрипача и орал благим матом. Высокий встал, поддерживаемый под бока, и молитвенно сложил руки. Он торжественно сказал что-то, указав на меня костлявым пальцем, – тогда все заревели, опустились на колени и завыли какую-то нудную песню.

Я брыкался, Паскуале кричал. Железные руки втолкнули нас в чулан и закрыли дверь на щеколду. Я колотил кулаками в дверь, но в кухне всё стихло.

– Смотри, вот они идут! – сказал Паскуале, выглядывая в маленькое окошечко. По дороге шёл высокий и говорил, а за ним, сняв шапки, уныло плелись наши зрители. Мне удалось просунуть нож в щель и поднять щеколду. Мы вышли на кухню. Я стал складывать кукол в мешок, а Паскуале, плача от обиды, сидел на полу над обломками наших ширм.

На крыльце послышались поспешные шаги. Прибежала заплаканная хозяйка. Вытирая глаза рукавом, она сказала нам, чтобы мы сейчас же уходили из деревни. Падре очень рассердился, что его прихожане в воскресенье так согрешили – смотрели бесовскую забаву.

Все, кто ходят по дорогам, пляшут или поют, или показывают представления, все эти люди – служители сатаны, сказал падре. Они отвлекают людей от молитвы. Они издеваются над священниками, а священники ведь божьи слуги. В воскресный день, когда надо думать о спасении души, грешно зубоскалить и смотреть на кривлянья скоморохов.

– Грех, большой грех, – говорила хозяйка, указывая на Нинетту. – Падре простил Пеппо за то, что Пеппо боднул его в живот, но если вы останетесь в доме, падре наложит на нас проклятие и запретит нам ходить в церковь.

Я только свистнул. Хозяйка плакала, не зная, будет ли это грехом, если она даст нам пирог на дорогу. Наконец её доброе сердце победило, и она дала нам поужинать. Мало того, она вынула из сундука полоску материи, чтобы мы могли починять ширмы.

Я взвалил на плечи обломки ширм, а Паскуале перекинул через плечо мешки с куклами. В деревне мы не встретили ни души, но из всех окошек, из щелей заборов выглядывали ребята, провожая нас глазами. Им запретили, верно, выходить на улицу, пока мы не уйдём. Мы сразу стали для всех как зачумлённые.

– И чего они слушаются своего падре? – злился я. – Ведь всем было весело, все были довольны, а он пришёл и всё испортил.

– А я лучше хочу быть в аду с тобой, с дядей Джузеппе и с Гоцци, чем в раю с этими… с этими долгополыми обезьянами. Нет, зачем он сломал наши ширмы? – У Паскуале задрожали губы, и он отвернулся.

Я запустил камнем в чёрную ворону, сидевшую на кусте, и она, глухо каркая, полетела прочь.

Нам надо было пройти семь миль, чтобы к ночи попасть в соседнюю деревушку.

Мы переходили из деревни в деревню и, кое-как починив ширмы, представляли на постоялых дворах. Почти всегда мы получали за это ужин и ночлег. Не раз сердце у меня сжималось, чуть, бывало, увижу вдалеке чёрную фигуру священника. Тогда мы поспешно складывали кукол и пускались наутек.

Иногда в дороге нас заставала вьюга. Прижавшись спиной к нависшей скале или к столетнему стволу пихты, мы дули себе на окоченевшие пальцы. Но вот мы пришли в Инсбрук, лежавший в котловине среди снежных гор, и обогрелись. Целую неделю мы представляли там на постоялом дворе и даже в зажиточных домах, куда нас звали потешить ребят.

Там мы смастерили себе новые ширмы. Там же Паскуале заговорил по-немецки. Он запоминал незнакомые слова лучше, чем я. Он и меня стал учить. Мы брели по горным дорогам, солнце едва пригревало, когда я стал повторять за Паскуале разные немецкие слова, и первое слово было «дас брод» – «хлеб», а второе – «дер поппеншпэлер» – «кукольник».

Теплело. Внизу под нами маленькие радуги перекидывали свои полосатые мостики над весенними ручьями, радуги горели по утрам на горных склонах. На чёрных прогалинах пробивалась трава. Птицы попискивали в ещё голых кустах. Пристав к партии каких-то людей с тюками на плечах, мы ночью перешли границу по горной тропинке. Перед нами открылись лесистые холмы Баварии. Между ними, извиваясь как змея, белела дорога.

КАРЕТА ЕПИСКОПА

– Пеппо, у тебя в мешке не осталось сухарика?

– Да ведь ты сам знаешь – вчера мы сгрызли последний.

– А далеко ещё до Альтдорфа? Очень хочется есть.

– А вон там, за деревьями, какие-то крыши. Видишь? Может быть, это и есть Альтдорф.

Из-за деревьев показалась красная черепичная крыша с петухом на верхушке. Мы прибавили шагу и вышли из леса. Перед нами протянулась пыльная деревенская улица. Направо при въезде в деревню красовался богатый постоялый двор с резным крыльцом. Мы поставили перед ним наши ширмы. Едва я заиграл на губной гармонике, а Паскуале запел, чтобы созвать народ, как из всех окон глянули любопытные лица. Ребята, вздымая пыль, мчались к нам со всех дворов. Конюх, смазывавший телегу, бросил свою смазку. Из кухни выглянула, толстая стряпуха. Сам хозяин двора в зелёном переднике, от которого ещё краснее казалось его лицо, вышёл на крыльцо, покуривая глиняную трубку.

– Гляди… пообедаем нынче… – шепнул я Паскуале.

Толпа вокруг нас прибывала. Толстопузый сельский сторож подошёл и, сдвинув на затылок треугольную шляпу, стал прямо против ширм. Улыбка расползлась по его круглому, блестящему лицу с носом луковицей.

Мы спрятались за ширмы. Голод прибавил нам усердия. Ещё никогда Пульчинелла не верещал так пронзительно и чёрный пудель не таскал его так яростно за нос, как в этот раз.

То-то было смеху и ребячьих вскриков!

Наконец Пульчинелла поддел дубинкой бездыханного сбира, швырнул его за ширмы и в последний раз мотнул своим белым колпачком, прощаясь с публикой.

Я вышел из-за ширм и заиграл тирольский танец. От голода у меня сосало под ложечкой. Сейчас спляшет Нинетта, а потом, может быть, вкусная дымящаяся похлебка и кусок говядины вознаградят нас за труд. Я уже втягивал носом густой запах этой похлебки и косился на кухонное окно.

Вдруг вдоль улицы послышался конский топот. Всадник в красном кафтане скакал к постоялому двору. Гладкий конь резво выбрасывал вперед стройные ноги.

Маленькая Нинетта появилась в отверстии наших запылённых ширм и стала плясать. Но никто, кроме малых ребят, на неё не смотрел. Взрослые, повернув головы, глазели на нарядного всадника. Он осадил лошадь перед крыльцом, придерживая рукой шляпу с перьями, и что-то сказал хозяину.

Хозяин всплеснул руками, выронил свою трубку, натянул колпак на нос, потом вовсе сдёрнул его и опрометью бросился в дом.

Не отрывая губ от гармоники, я видел, как сельский сторож вытянулся в струнку у крыльца. Всадник нахмурился и надменно указал сторожу на наши ширмы, сжимая хлыст жёлтой перчаткой.

– Разойдитесь! – крикнул сторож. – Сюда едет его святейшество господин епископ и будет здесь закусывать.

– Епископ! – ахнули в толпе.

Мужчины деловито разошлись в стороны. Женщины тащили от нас ревущих ребят. Стряпуха со всех ног бросилась в кухню, где уже орал потерявший голову хозяин. Конюх покатил телегу под навес. Поварята побежали по двору, ловя кур и гусей. Перед нашими ширмами не осталось ни души. Все на постоялом дворе метались как очумелые. А я всё ещё играл, и маленькая Нинетта плясала. Сторож выбил у меня гармонику из рук.

– Вон отсюда, оборванцы! Чтобы вашего духу здесь не было, бродяги! – заорал он.

Нинетта замерла с поднятой ручкой. Испуганный Паскуале выглянул из-за ширм. Я кинулся складывать ширмы, оглядываясь на кухонное окно.

– Живее, убирайтесь! – крикнул сторож и дал мне по затылку.

Я чуть не упал.

– Ай! – взвизгнул Паскуале. – За что же вы нас гоните? Мы заработали себе обед!

Вместо ответа сторож схватил нас за шиворот, как щенят, и протащил так шагов тридцать по дороге. Потом, дав каждому пинка, он крикнул:

– Ступайте к чёртовой бабушке, она вас накормит обедом! Посмейте только шататься здесь, я вам голову сверну! А что это? Господин епископ едет, а они всякую дрянь развесили! – И сторож, яростно ругаясь, сдёрнул с плетня дырявый горшок.

Мы пошли прочь из деревни. Сторож с развевающимися фалдами сгонял с дороги свинью и поросят. В конце улицы показалась золочёная карета. Её окружали всадники в красных кафтанах. Хозяин постоялого двора выбежал на середину улицы и стал низко кланяться, хотя карета была ещё далеко.

– Они съедят наш обед, – пробормотал Паскуале и погрозил кому-то кулаком.


Читать далее

Елена Яковлевна Данько. (1898—1942). Деревянные актёры. Повесть. Рисунки Вс. Лебедева. Обложка и титул Э. Бордзиловской
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПУЛЬЧИНЕЛЛА 13.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАШПЕРЛЕ 13.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПОЛИШИНЕЛЬ 13.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПУЛЬЧИНЕЛЛА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть