9. Тайна нечаянного румянца

Онлайн чтение книги Дьявольские повести
9. Тайна нечаянного румянца

— Прошагав еще некоторое время, — по-прежнему рассказывала м-ль де Перси, — мы вышли на перекресток нескольких дорог, которые вели к различным городам и селениям края. Здесь мы обменялись последним рукопожатием и вынуждены были расстаться. Одни двинулись на Гранвиль и Авранш, другие — в сторону Вира и Морена. Мы уговорились, что, если снова понадобится взяться за оружие, встреча состоится в Туфделисе. Детуш направился прямиком к берегу. Мы с Лебретоном были единственными из Двенадцати, кто до последней минуты оставался с этим человеком, предметом нашего теперь уже трагического интереса и любопытства, так и не утоленного до конца дней. Нам предстояло вернуться в Туфделис через Мьели, как называются тамошние отмели, тянущиеся вдоль извилистой береговой линии. Когда мы сошли с пахотной земли на голые пески, уже успела спуститься ночь и взойти луна. Шевалье вел нас с уверенностью человека, знающего дорогу. Благодаря своему опыту моряка он с точностью до минуты знал время прилива, который должен был унести его в Англию. Хотя Детуш ничего нам не сказал, мы предполагали, что на этом отдаленном берегу у него есть какой-нибудь верный рыбак. Каково же было наше удивление, когда с последней дюны, на которую мы взобрались вместе с ним, нам по всей длине побережья открылось необъятное, блестящее, спокойное, но совершенно безлюдное море! Нигде не было видно ни одной живой души, никого, кто поджидал бы Детуша у вытащенной на берег лодки, которую можно было бы столкнуть в воду, чтобы она унесла шевалье.

«А! — почти обрадовался он. — Сегодня я уверен, что на берегу, благодарение Богу, нет соглядатаев. Узнав, что я в тюрьме, они получили возможность спокойно спать: до них ведь еще не дошла весть о моем освобождении, которая исцелит их от греха праздности. Господа из береговой стражи полагают, что нынче утром меня гильотинировали, вот они и устроили себе отгул».

— Экие тюлени! — перебил рассказчицу г-н де Фьердра, который в качестве завзятого рыбака не терпел водного надзора, кто бы его ни осуществлял. — Эти солдаты-амфибии одинаковы при всех режимах. До Революции, если человек не совершал подвига, крест Святого Людовика давался за двадцать пять лет офицерской службы, а береговой страже — за пятьдесят. Это ставило ее на место.

— Да, — подтвердила м-ль Юрсюла, равнодушная к военным отличиям и сказавшая свое «да» так же, как произнесла бы «нет». — Зато какая красивая у них была форма — мундиры белые, отвороты цвета морской волны! — мечтательно добавила она. Может быть, ей представился такой мундир на чьей-то фигуре, приглянувшейся в молодости, и все это промелькнуло, словно чайка в сером тумане ее убогих воспоминаний.

Однако м-ль де Перси мало волновали мечтания м-ль Юрсюлы и презрительная антипатия г-на де Фьердра. Она просто не обратила на них внимания и продолжала:

— «Но на чем же вы поплывете, шевалье? — спросила я Детуша. — Я не вижу на берегу даже доски, а вы, надеюсь, не собираетесь перебираться с французского берега на английский вплавь».

«Это возможно, — серьезно отозвался шевалье. (Почем знать, не чувствовал ли он в себе достаточно сил и на это?) — Но, мадмуазель, хоть на берегу и нет досок, они найдутся под ним».

Вот когда мы оценили предусмотрительность и находчивость этого человека, рожденного для партизанской войны. Память на местность у него была как У заправского лоцмана, причем не только на море. Он осмотрел песок, на котором мы стояли, и вытащил из-за пояса куртки серповидный ножичек, несомненно подобранный им на мельнице, потому что синие не решились бы оставить такому человеку даже обломок какого-нибудь лезвия. И этим ножичком он принялся копать песок, как делают ловцы щурят.

— Лучше сказать «охотники на щурят», — серьезно, как догмат веры, поправил г-н де Фьердра. — Я никогда не понимал, как это — ловить рыбу не в воде.

— Через несколько секунд, — продолжала рассказчица, — Детуш откопал свою лопату, а десять минут спустя — свою лодку. Он сам зарыл ее здесь в песок после прошлой высадки. Таков уж его обычай, пояснил шевалье. Он никому не доверяет.

Вынужденный возвращаться на сушу для доставки по адресу вверенных ему депеш, Детуш не мог оставлять лодку где-нибудь на привязи — ее обнаружила бы береговая стража.

Откопав лодку, он отнес ее в море, для чего ему даже не потребовалось напрягаться: челнок был сущей пушинкой. Шевалье прыгнул в него, и суденышко заплясало на волнах. Детуш уже опять стал Осой, теперь ему оставалось стать Блуждающим огоньком.

Веслом, воткнутым в песок, он удерживал лодку, привстававшую на волне, как горячий фыркающий конь.

«Прощайте, мадмуазель, и вы тоже, господин Жюст Лебретон, — сказал Детуш, перейдя на нос суденышка и помахав нам рукой. — Кто знает, когда мы свидимся, да и свидимся ли вообще. Крестьяне устали, война изживает себя. Разве не идут повсюду разговоры о замирении? Чтобы вновь разжечь войну, сюда следовало бы прибыть одному из принцев, но он не прибудет, — добавил шевалье презрительным тоном, который резнул меня и который я не раз слышала из уст самых преданных слуг. (И она бросила укоризненный взгляд на брата.) — Я больше никого не доставлю на этот берег в своей лодке, которая привезла господина Жака. Если война кончится, чем станем все мы — хотя бы я, не годный, кроме нее, вообще ни на что? Я отправлюсь куда-нибудь, чтоб меня убили и никто на этом берегу не слышал больше о шевалье Детуше».

Мы простились в свой черед.

«Пора отваливать, — объявил он. — Начинается отлив».

Детуш отпустил непоседливый челнок, прыгавший на пенной прибрежной кромке, и одним мощным гребком, а на это он был мастер, поднял его на гребень прибоя и исчез между двух валов, а затем снова взмыл вверх, подобно морской птице, которая с лёта ныряет в воду и снова поднимается ввысь, отряхивая перья. Непонятно было одно — кто кем овладел вновь: стихия им или он стихией? Мы следили за ним в лучах луны, от которых светились изгибы волн; наконец, когда он уже вышел в открытое море, огромный вал подхватил и скрыл от нас кусок дерева, несущий Детуша, — его фантастически крошечный челнок. Блуждающий огонек пропал. Мы через дюны направились в Туфделис. Погода стояла великолепная. За свою шуанскую жизнь с ее ночевками под открытым небом я редко встречала более прекрасную. Шум моря постепенно смолкал: оно отступало все дальше, обнажая первые скалы. Со стороны суши все тоже было тихо: морской бриз затухал на берегу, деревья не шевелились. На холме, в голубоватой дали, безмолвно догорала одинокая беспомощная ветряная мельница, которую искорежил пожар — у нее осталось всего три вращавшихся до сих пор крыла. Хоть и расположенные дальше всего от очага возгорания, они в конце концов тоже вспыхнули. Одно занялось быстрее, чем остальные, но и те достал огонь, и пылающее колесо, вращаясь, дождем рассыпало искры, как в предвечерний час разбрызгивало капли крови. Хотя и находясь теперь уже далеко в море, грозный поджигатель мельницы мог видеть, как гибнет она в безветренном воздухе, вознося, как факел, прямой столб пламени в прозрачную, безоблачную ночь, что редко случается в Ла-Манше, где море зелено, как травяной покров, а туман заменяет росу. Не знаю уж почему, но меня, вечную насмешницу, охватила печаль. Женщина, которую я ощутила в себе при виде жестокости Детуша, вновь — я это чувствовала — ожила под моим шуанским нарядом. Сердце мое затопила жалость к Эме, которой мне предстояло сообщить о гибели господина Жака и о мести Детуша, хотя это все равно ее не утешит.

На этот раз м-ль де Перси умолкла с видом человека, договорившего до конца. Она бросила ножницы, которыми жестикулировала, на вышивки и мотки шерсти, загромождавшие столик.

— Вот, барон, — заключила она, — и вся история похищения Детуша, которую обещал вам мой брат.

— И которую вы преотлично описали, дорогая Перси, — вставила м-ль Сента, чьи невинные уста, пытаясь сказать комплимент, произнесли жестокое слово — бесчестящую похвалу.

Зато барон де Фьердра, так легко отозвавшийся о печали Эме, этот ненавистник всяческих сантиментов и ловец ельцов, пускавший в ход свою острогу лишь в рыболовных, но отнюдь не любовных целях, как говаривал аббат в минуты игривого расположения духа, — барон де Фьердра разнежился, вновь стал бароном Иласом и пожелал, чтобы ему рассказали об Эме.

— О смерти жениха она узнала от меня, — сказала м-ль де Перси. — Она побелела так, словно сама была при смерти, и заперлась, чтобы скрыть слезы. У Эме, — вы это видели, барон, — все происходит в душе: внешне она никогда не теряет спокойствия. Единственный выход, какой дало себе ее горе, скрытое в сердце, как запечатанная рака, была мрачная настойчивость, с какой она потребовала вырыть того, кого назвала своим мужем, из-под куста, где мы его схоронили, и завернуть тело в платье, в котором она с ним обручилась и из которого теперь скроила ему саван.

Позднее, когда вернулись священники и опять пооткрывались церкви, она, в благочестии своем отказываясь смириться с мыслью, что не сможет хоть раз в год побыть вместе с возлюбленным, распорядилась перезахоронить его на кладбище. Все это, барон, произошло без шума и помпы, с единственной целью — умиротворить ее сердце, отчаяние которого она маскирует улыбками, способными приоткрыть рай тем, кто менее несчастен, нежели она. Но когда в миг тоски ей, бледной, какой она стала с тех пор, потому что никогда уже не сможет обрести алость полураскрывшейся розы, которая делала Эме царицей роз Валони, где последняя уличная девчонка ослепляет глаза своей свежестью, — когда ей сообщили, что Детуш спасся, ее щеки вновь озарил тот необъяснимый солнечный луч, который превращал ее в живую статую из коралла.

Этот непонятный румянец так и остался тайной. Года прошли, времена изменились, жизнь для Эме свелась к великому молчанию и сосредоточенности на одной мысли, а глухота, всеотрезающая глухота, воздвигнув стену между нею и миром, укрыла даму в башне, как выражается Эме. Так вот, если случайно при ней произносят имя Детуша, о котором теперь говорят редко, и если к тому же она в этот день слышит, пылающий румянец заливает ей виски, сохранившие и под старость девственную чистоту, виски, в которые, не будь она блондинкой, давно бы уже вплелись серебряные завитки. Это невероятно, барон, но это так. Знаете, я ни за что на свете не хотела бы причинить боль этой благородной девушке, но если бы меня не удерживало это соображение, я встала бы с места, подошла бы к ней, вот уже три часа работающей под лампой над своей вышивкой и не расслышавшей ни единого сказанного нами слова, и прокричала бы ей в ухо: «Эме, шевалье Детуш жив! Аббат только что встретил его на площади…» — и бьюсь об заклад, барон, необъяснимый румянец появился бы на лице невесты господина Жака, никого не любившей, кроме него.

— Не стану отрицать, — глубокомысленно вставил аббат, — она безусловно любила господина Жака. Но почем знать! — понизил он голос, приняв такую меру предосторожности не из-за Эме — это было совершенно излишне, но из боязни сказать что-либо неподобающее. — Что если, хоть это и немыслимо, она была не столь чиста…

И аббат умолк, не решаясь закончить фразу, но теперь боясь уже не слов, а мысли.

— Ну, брат!.. — задохнулась м-ль де Перси от убеждения в нелепости братней догадки и отвращения к кощунственности ее и возмущенно топнула о паркет ногой, достойной королевы Берты.[383] Берта — во французском фольклоре мать Карла Великого, отличавшаяся крупными ногами, за что и была прозвана Большеногой.

Обе Туфделис — и те, внезапно обретя обостренную щепетильность, потому что глупость становится порой щепетильна, так резко дернулись своими добродетельными формами, что кресла их откатились назад, — настолько шокировала старых дев мысль аббата.

Аббат не договорил. Он и без того сказал достаточно. Священник всегда глубочайший моралист. Взгляд его, отточенный исповедью, неизменно проникает дальше, чем у обычного человека. Говорят, саори[384] Саори — испанские и португальские колдуны, умеющие, согласно поверью, видеть то, что находится под землей. видит труп сквозь могильную насыпь. Священник — это саори наших сердец.

Аббат взглянул на барона де Фьердра, тот мигнул, но тоже не произнес ни звука. Настала странная пауза. Бочка Вакха прозвонила два часа. Собаки г-на де Менильузо перестали лаять. Тишина, которую больше не полосовал дождь, накапливалась за окнами и вливалась в гостиную, где потух камин и уснул даже сверчок, эта цикада домашнего очага, которую м-ль Сента величала цвиркуном.

— Смотрите-ка! — удивился барон де Фьердра. — Из-за этой истории я позабыл о своем чае.

Он открыл чайник и сунул туда нос. Вода выкипела.

— Собирательный образ! — с серьезным видом заметил аббат. — Идем, Фьердра. Дадим наконец барышням лечь спать. Сегодня вечером у нас была сущая оргия беседы.

— Не каждый день — праздник, — успокоил его барон. — Вот только чертовски хочется поскорее дожить до завтра. Коль скоро ты видел шевалье Детуша на площади Капуцинов, завтра мы наверняка узнаем о нем кое-что новое.

М-ль де Перси прикрыла свою необъятную особу и восточный бочонок грубым полушерстяным капюшоном. Аббат, у которого появилось больше, чем обычно, оснований именовать сестру «своим жандармом», силой взял ее под руку и, шлепая сабо по улицам, принялся вполголоса напевать начало песенки, когда-то сочиненной им для нее:

Мне знаком один военный, Нощно молится и денно. Но один солдат всего Состоит в полку его — Девушка с душой надменной, Лишь она, и больше никого.

Барон и аббат зажгли свои фонари и вместе с м-ль де Перси проводили м-ль Эме до монастыря, где сестры-бернардинки из уважения к подобной пансионерке разрешали ей возвращаться как угодно поздно. Аббат, его сестра и барон все еще, хоть в разной степени, пребывали под впечатлением, произведенным на них историей одного из героев их юности, но впечатление это несомненно было менее глубоким, нежели чувства еще одного лица, присутствовавшего при беседе и до сих пор ни словом не помянутого мною. Посвятив все внимание предмету разговора, они, равно как и автор, совершенно забыли об этом персонаже. А им был мальчик, при ком, поглощенные своей историей, они не поостереглись говорить с полной откровенностью, и он спокойно сидел на табурете около камина, к мрамору которого прильнул преждевременно задумчивой головой. Ему было лет тринадцать — возраст, когда в доме, где вас любят, вам не велят идти спать при условии, конечно, что вы держитесь паинькой. В тот вечер он — вероятно, случайно — так и держался в этой старой гостиной, разглядывая и запечатлевая в своей юной памяти фигуры, редкие уже в то время и начисто исчезнувшие сегодня: его рано заинтересовали люди, в которых так характерно смешивались простоватость, комедийность, даже бурлеск с высокими и великими чувствами. Так вот, если названная личность привлечет к себе ваш интерес, это будет большим счастьем для нашей истории: без мальчика она рисковала бы оказаться похороненной под пеплом камина барышень де Туфделис, род которых пресекся, а в доме на площади Кармелитов, перешедшем к их кузинам де Турвиль, живут англичанки, которые проездом останавливаются в Валони, и больше никто в мире уже не рассказал бы нашу историю до конца, поскольку, как вы сами убедились, она еще не кончена. М-ль де Перси не завершила ее и не могла завершить. Она остановилась на том румянце, на который аббат одним словечком пролил свет, возмутивший его сестру. М-ль де Перси верила Эме, а убеждения этой сильной души не были подвержены колебаниям. Эме де Спенс сохранила свою тайну, а м-ль де Перси — уважение к Эме. Она умерла, считая свою подругу девственницей-вдовой, — как она ее называла, — достойной войти в рай с двумя пальмами в руках,[385]В римской символике пальмовая ветвь — атрибут победы; в христианской — атрибут самопожертвования, мученичества, которое также может быть истолковано как победа духа над плотью. символами двух принесенных ею жертв. Аббат с тактичностью человека большого ума ни намеком, ни впрямую не коснулся шевалье Детуша в разговорах с м-ль Эме, которая, потеряв сначала м-ль де Перси, а затем обеих Туфделис, затворилась в монастыре и больше не вышла оттуда, хотя и не постриглась.

Мальчик, о котором я упомянул, вырос, но жизнь, исполненная страстей, неистовых увлечений, а затем отвратительных разочарований, так и не сумела заставить его позабыть это впечатление детства, эту историю, составленную, как тирс, из двух переплетенных между собой рассказов: одного—столь гордого, Другого — столь печального. У обоих, как у всего на земле, что прекрасно своей недосказанностью, не было развязки. Что стало с шевалье Детушем? Наутро, когда барон де Фьердра рассчитывал подробнее разузнать о нем, выяснить ничего не удалось. Никто в Валони слыхом не слыхивал о Детуше, но ведь и аббат не относился к числу фантазеров, усматривающих призраки чуть ли не у себя под носом, как барышни Туфделис или Мудакель. Аббат видел Детуша. Следовательно, это было на самом деле. Следовательно, шевалье прошел через Валонь. Но только прошел… С другой стороны, какую роль сыграла в жизни прекрасной и чистой Эме де Спенс другая тайна, также связанная с Детушем? Вот два вопроса, навеки сопряженные с двумя образами, два вопроса, на которые двадцать с лишним лет спустя ответил случай, побежденный настойчивой памятью. Почем знать? Может быть, он как раз и рождается из долгих размышлений о предмете.

Действительно, случай[386]Приступая к роману, Барбе д'Оревильи не знал, что Детуш еще жив. 4 октября 1865 г. писатель посетил его в богадельне города Кана, где больного держали взаперти. открыл мне, что человек, о котором я никогда не переставал думать и об участи которого постоянно наводил справки, жив и что мой великий аббат де Перси не ошибся, когда, увидев его, принял за сумасшедшего. После Валони, которую он, как король Лир, пересек в дождь и в бурю, когда, возвращаясь из Англии, удрал от тех, кто сопровождал его в родные края, Детуш попал в одну семью, которую перепугал своим буйным помешательством. Обманутое честолюбие, непризнанные заслуги, жестокость судьбы, которая подчас больше всего бьет нас самыми дорогими для нас руками, — все это превратило человека, холодного, как Клеверхауз,[387]Персонаж романа Вальтера Скотта «Пуритане» (1816), полковник королевской армии, жестокий, расчетливый, хладнокровный политик. в буйно помешанного, но, вызнав все это, я дал себе слово воочию увидеть самого человека, которого одна познакомившаяся со мной женщина описала мне с такой наглядностью, какой позавидовал бы поэт. Состояние, в котором я ожидал найти былого героя — смерть заживо и гниение в гнуснейшей из могил — сумасшедшем доме, — было для меня лишним основанием обречь себя на подобное зрелище: ведь так хорошо закалить сердце презрением ко всему человеческому, особенно к славе, дурманящей тех, кто вверяется ей, полагая, что она-то уж не обманет!

Наконец настал день, когда я сумел навестить шевалье Детуша и мысленно сопоставить его юный жизнелюбивый грозный облик Персея, отрубающего голову Горгоне, с обличьем старика, сломленного годами, душевным недугом, сокрушительными ударами судьбы. Нет смысла рассказывать, чего мне стоило добиться этой встречи, но она состоялась. Я застал Детуша сидящим на камне — он давно уже перестал быть буйным — в чистеньком белом квадратном дворике с декоративными аркадами. С тех пор как он сделался безобиден, его не держали больше в камере и выпускали на прогулку в этот двор, где вокруг водоема, окруженного пышными клумбами красных цветов, разгуливали павлины. Детуш смотрел на эти красные цветы глазами цвета морской сини, свободными от всякого выражения, если не считать огня, горевшего в них, но не одухотворенного мыслью и похожего на забытый костер, у которого уже никто не греется. Красота Прекрасной Елены, когда-то более небесная, чем прелесть прекрасной Эме, как уверяла м-ль де Перси, исчезла, полностью исчезла, а вот сила сохранилась. Он был еще крепок, невзирая на двадцать лет душевного недуга, который сокрушил бы менее здорового мужчину. Одет Детуш был как моряк: синяя мольтоновая[388]Мольтон — мягкая шерстяная ткань вроде фланели. куртка с костяными пуговицами, джерсейский фуляр на шее, и наряд ему шел — ни дать ни взять старый матрос, застрявший на суше и скучающий на ней. Врач рассказал мне, что с годами и превращением буйных приступов в тихое помешательство умственные способности больного окончательно и неизлечимо расстроились; он воображает себя губернатором города, уверяет, что ему две тысячи лет, и я вряд ли дождусь от него хоть секунды просветления. Но я не стал ходить вокруг да около и выпалил: Значит, это вы шевалье Детуш! Он встал из-под своей аркадки, как если бы я позвал его, и, сняв лакированное кожаное кепи, явил моим глазам череп, лысый и гладкий, как бильярдный шар.

— Странно! — удивился врач. — Никогда не предполагал, что он отзовется на свое имя, — слишком уж у него большая потеря памяти.

Меня это пуще подогрело.

— Вы помните, как вас похитили из Кутанса, господин Детуш? — в упор спросил я.

Он посмотрел в пространство, словно что-то увидев в воздухе.

— Да, — несколько затрудненно отозвался он. — Кутанс… И судья, этот негодяй…[389]Фамилия судьи была Лефоле. — добавил он без всякого усилия, — который осудил меня на смерть.

Детуш назвал его. Это имя еще носят в наших краях, и в синих глазах шевалье вспыхнул фосфорный луч непримиримой ненависти.

— А Эме де Спенс вы не забыли? — не отставал я, боясь, как бы безумие не вернулось, и отважась ударить последним воспоминанием по онемелому колокольчику изношенной памяти, который мне надо было пробудить.

Детуш вздрогнул.

— Да, ее тоже помню, — сказал он, и взор его стал осмысленным. — Эме де Спенс, спасшую мне жизнь! Прекрасную Эме!

Ага, я, кажется, добрался до истории, которую не закончила м-ль де Перси!

Эта мысль придала мне такую магнетическую силу, которая на мгновение покоряет безумцев и заставляет их повиноваться.

— И как же ей это удалось, господин Детуш? Ну же, говорите!

— О! — отозвался он. (Силой воли я наконец проник ему в душу и оживил ее.) — Мы были вдвоем в Буа-Фрелоне, знаете, неподалеку от Авранша. Все ушли. Синие, как обычно, подкрались втихомолку. Окружили дом. Был вечер. Я, конечно, мог бы пожертвовать собой, рискнуть всем и стрелять через окна, но при мне были депеши. Они жгли мне грудь. Фротте ждал. Они ведь убили Фротте?

Я трепетал, как бы мысль о Фротте не увела его в сторону от того, что я хотел услышать.

— Да, убили. Расстреляли. Но что Эме? — прикрикнул я и грубо потряс его за плечо.

— Ах да, — продолжал он. — Эме помолилась. Приоткрыла занавеси, чтобы синим было лучше видно. Время было ложиться. Она разделась. Осталась совсем нагой. Синие никак не могли предположить, что с ней мужчина, и ушли. Они видели ее. Я тоже. Она была очень хороша. Алая, как эти цветы.

Детуш указал на цветочную клумбу, взгляд его вновь стал бессмыслен и безучастен, и больной опять понес вздор.

Но я больше не боялся его безумия. Я узнал то, что хотел узнать. Мне хватило нескольких слов: по ним восстановил всю картину. Я сравнился с Кювье, словом, все было именно так: аббат ошибался, сестра его оказалась права. Вдова господина Жака всегда оставалась девственницей-вдовой. Эме была чиста как лилия! Вот только Детуша она спасла так, как никогда и одна женщина никого не спасала. Она спасла его, переступив через собственную стыдливость. Когда синие, сидевшие в засаде снаружи, увидели через окно, как эта непорочная женщина ложится спать, один за другим снимая с себя покровы и словно находясь единственно под взором Господним, сомнения их рассеялись: в доме никого не могло быть. Они ушли, Детуш был спасен. Детуш, который, как и синие, видел ее, который, будучи тогда столь молод, может быть, не нашел в себе сил закрыть глаза, чтобы не видеть красоты возвышенной девушки, пожертвовавшей во имя его спасения непорочной бархатистостью цветка души — своим стыдом. Раздираемая между щепетильной и гордой стыдливостью и жалостью, побуждающей спасать ближнего, она заколебалась… О, конечно, она заколебалась, но в конце концов взяла своей чистой рукой фиал позора и выпила его. Но разве м-ль де Сомбрейль[390] Сомбрейль, Мари Морилла Виро де (1774–1823) — дочь коменданта Дома инвалидов. Во время сентябрьских самосудов 1792 г. она, согласно роялистской легенде, вымолила у импровизированного трибунала пощаду старику отцу, за что толпа заставила ее выпить стакан крови жертв. Воспета в «Одах» (I, 3, 2) В. Гюго (1822). не выпила стакан крови, чтобы спасти отца? Вероятно, потом Эме страдала не меньше, чем на. Ее румянец в присутствии Детуша, краска, заливавшая всю ее при одном только упоминании его имени, но никогда не сверкавшая так ярко, как в день, когда м-ль де Перси непроизвольно произнесла при ней фразу, напомнившую Эме о несчастье всей ее жизни: «Детуш будет вашим свидетелем!» — все это было вечно готовым вновь проступить клеймом пытки, не прерывавшейся у нее в душе, и всякий раз, когда оскорбленная кровь окрашивала это клеймо в цвет своей обиды, это делало жертву еще прекрасней!

Признаюсь, что, покидая сумасшедший дом, я думал только об Эме де Спенс. Я почти забыл Детуша. Прежде чем выйти со двора, я обернулся, чтобы еще раз взглянуть на шевалье. Он опять уселся под аркадой и теми глазами, которыми пронизывал туман, простор, волны, вражеский строй и дым боя, глядел только на алые цветы, с которыми пять минут назад сравнил Эме и которых теперь, в отрешенности безумия, может быть, уже не видел.


Читать далее

9. Тайна нечаянного румянца

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть