7. Вторая экспедиция

Онлайн чтение книги Дьявольские повести
7. Вторая экспедиция

Форсированный марш от Туфделиса до Кутанса не сопровождался ничем примечательным, господин де Фьердра, — продолжала старая хронистка, к которой после минутного волнения вернулся былой апломб, возраставший тем явственней, чем больше она углублялась в чисто военную сторону событий, в которых приняла участие, что побуждало ее произносить «мы» с почти что чувственным наслаждением. — В те поры дороги были хуже, чем теперь, а потому и менее людны.

К тому же мы выбрали не департаментское шоссе, именовавшееся тогда большой дорогой. По большой дороге дважды в день проезжал дилижанс, конвоируемый конными жандармами, поскольку шуаны исповедовали убеждение, оправдывающее подобный эскорт: они полагали, что коль скоро война должна кормить войну,[373]То есть армия должна снабжаться за счет реквизиций и контрибуций с вражеской территории. Этот принцип снабжения революционной, а затем наполеоновской армии, хотя и вызывавший естественное недовольство населения, давал французам преимущество в подвижности над армиями феодальной Европы, снабжавшимися за счет магазинов (армейских складов). деньги правительства, которое они хотят свалить, должны принадлежать им. Вопреки этому принципу мы в тот день всячески избегали встречи с дилижансом и его защитниками жандармами и двигались проселками, которые — мы же были шуанами! — исходили вдоль и поперек, а потому прекрасно знали. Итак, мы довольно рано добрались до крестьян, знакомых Ла Варенри, и нам посчастливилось обойтись по пути без нежелательных столкновений и, несмотря на ночные танцы, успеть вовремя достигнуть назначенного места, где эти крестьяне, жившие в четверти лье от городских предместий, сообщили нам, что накануне вечером Детуш осужден революционным трибуналом и завтра должен быть укорочен. Похоже, кстати, что в революционном трибунале он вел себя так, чтобы еще больше ожесточить ненависть политических фанатиков, хотя ожесточать ее и без того не было нужды. Со всей своей неподатливостью, которой он никогда не изменял, Детуш не снизошел до ответа на вопросы судей, оставшись глух и равнодушен к их настояниям и даже просьбам тех из них, кто выказывал участие к нему. Он противопоставил им бесстрастие дикаря и молчание, которого ни разу не нарушил хотя бы возгласом или вздохом… Подобные новости, подтвержденные к тому же двумя-тремя из наших, кто побывал в Кутансе и видел, что гильотина уже собрана и установлена на площади, где совершались казни, вынуждали нас действовать молниеносно, идти напролом и выбирать наикратчайший путь к цели, уповая исключительно на собственную энергию: у нас не было времени подкрепить ее хитростью, как в Авранше, — нам предстояло решить все одним ударом, словно прямым выпадом в фехтовании.

«Выбора у нас нет, — сформулировал господин Жак общее мнение. — Сегодня ночью, в час, когда город начнет засыпать, нам предстоит всем вместе неожиданно ворваться в тюрьму и силой извлечь оттуда Детуша. Нам придется туго, господа. Тюрьма расположена в середине трех просторных концентрических дворов. В первом из них, внешнем, ходит часовой, на чей выстрел наряд высыпет из караульного помещения, находящегося на соседней улице, откроет огонь и, в свой черед, привлечет туда весь гарнизон. А если в дело вмешаются и горожане, они получат возможность швырять из окон нам в головы что попало и через приоткрытые двери расстреливать нас на улицах, с сетью которых мы не знакомы».

«Ну и программка танцев, разделай меня палач! — выкрикнул Дефонтен свое излюбленное ругательство: он всегда находил Винель-Ониса очаровательным и подражал ему, как бы играя при нем роль лунного света. — Поплясали мы прошлой ночью, друзья, попляшем, видно, и этой», — добавил он.

«Вы излагаете план противника, сударь, — сказал Ла Варенри. — А каков наш?»

«Таков же, — ответил господин Жак, — что у ядер, гранат и пуль: идти насквозь через все и все сокрушать, пока сами не расплющимся».

«Так станем же снарядами и пройдем!» — подхватил Жюст Лебретон по прозвищу Смельчак.

У меня до сих пор стоит в ушах, — продолжала м-ль де Перси, — звонкий голос Лебретона, произносящий это его «пройдем!»— что нам и удалось осуществить несколькими часами позже, ибо мы вошли и даже вышли, а это было посложнее. Никогда ни один горн не пел веселей! Жюст Лебретон был подлинно счастлив тем, что сказал господину Жаку. Мы, то есть остальные десять, не были ни огорчены, ни испуганы, а вот Лебретон был счастлив. Наш Жюст непримиримо ненавидел всякое благоразумие. Мысль о том, что похищение Детуша зависит теперь исключительно от силы и что все, связанное с осторожностью и выдумкой, бессмысленно, как колебания перед рвом, через который можно только перемахнуть, — мысль, гнетущая даже для самых отважных, восхищала его. Сам господин Жак, гениальный генерал в обличье бесстрашного офицера, сам Детуш, человек неслыханной энергии, в чьей мраморной груди сердце, вероятно, ни разу не убыстрило своего биения, — и те во множестве случаев проявляли благоразумие, а вот Жюст Лебретон — никогда. Его прозвали Смельчаком, но с таким же основанием могли прозвать и Тем, кто все может. Хотите пример? Однажды здесь, в Валони, он въехал верхом к своему приятелю, квартировавшему в «Почтовой гостинице», поднялся верхом же на пятый этаж и заставил коня выпрыгнуть за окно; животное сломало себе три ноги и пропороло грудь, но Лебретон и тут не получил ни единой царапины, усидел в седле, как привинченный, и лишь по самые сапоги вогнал лошади шпоры в бока.

— Две секунды ощущения полета на гиппогрифе,[374] Гиппогриф — сказочное животное с головой грифа и телом лошади, упоминаемое в средневековых легендах. На нем, в частности, разъезжает Руджер, один из героев поэмы Ариосто «Неистовый Роланд» (песнь IV, 40 и далее). — усмехнулся аббат, — но у гиппогрифа были крылья, так что заслуги Ариостова Руджера уступают заслугам твоего героя, сестрица.

— В другой раз, — продолжала она, радостно трепеща при воспоминании об успехе того, кого аббат назвал «ее героем», — скучая в дождливый день у одного приятеля — по-моему, им был этот бойцовый петух де Ферманвиль, — он предложил хозяину: «Не подраться ли нам для развлечения на дуэли?» Они тогда находились в Валони, а там время убивали ударами шпаг. Ферманвиль, не найдя что возразить, сослался на то, что у него всего одна сабля, и Жюст сказал: «Бери себе клинок, а мне отдай ножны». Ферманвиль, человек храбрый, не принял такого дележа, но Жюст Лебретон принудил-таки его защищаться клинком, бросившись на приятеля и огрев его ножнами.

— Я не буду больше вставлять замечаний, Перси, — покаялся вечный насмешник аббат, — иначе ты расскажешь мне еще один анекдот о своем любимце Жюсте, и Фьердра придется слишком долго ждать твоей истории, а он уже без того щиплет от нетерпения свою муфту.

— Я закончила, — объявила она, — но это было не просто ораторское отступление, брат. Мне требовалось, хотя бы в интересах рассказа, дать вам понять, чем был Жюст Лебретон, любивший опасность не так, как любовницу: ее всегда находят достаточно хорошенькой…

— И достаточно опасной, — скаламбурил остряк аббат.

— В то время как он, — продолжала м-ль де Перси, — никогда не считал опасность достаточной, что, кстати, лишний раз и доказал тогда в деле Детуша, усугубив ее неосторожностью, которая стала причиной смерти господина Жака и могла обречь всех нас на истребление в стенах Кутанса.

Старая львица произнесла свою тираду столь же пылко, как все, что говорила, но по тону ее легко было догадаться, что она не держит зла на своего великолепного сорвиголову Лебретона.

— Ферму Може, владение приютивших нас крестьян Ла Варенри, мы покинули между одиннадцатью и полуночью, — вновь возвысила она голос. — Мы покинули ее, чтобы не возвращаться. В случае успеха доставить туда Детуша мы не могли — ферма была слишком близка к городу; в случае неудачи никто из Двенадцати вообще не мог никуда вернуться. У каждого из нас был отличный короткий карабин, запас пороха и пуль, а на поясе — нож, которым можно вспороть брюхо кабану. Только Кантийи из-за руки на перевязи, сделанной из вашей косынки, Сента, заменил карабин пистолетами. Он так и шел с одним из них в руке. Когда мы оставили ферму Може, предательский лунный свет подсказал заместителю нашего весельчака Дефонтену такие слова:

«Меняю Фебу[375] Феба — она же богиня охоты Артемида (у римлян Диана), сестра Аполлона (Феба), часто отождествлялась древними с богиней луны Селеной. на Фебе. Сегодня ночью я предпочел бы небесной Фебе мадмуазель Фебе де Тибуто».

В самом деле, эта злосчастная луна могла сыграть с нами дурную шутку — и не одну. Однако на подходе к городу нас несколько приободрил редкий туман, понемногу поднимавшийся от земли, словно дым торфяника над полем. У нас появилась надежда, что он сгустится хотя бы настолько, чтобы размазать контуры на улицах Кутанса: они уже, чем в Авранше, а следовательно, глубже тонут в тени домов. Мы вошли в город, когда на соборе пробило без четверти двенадцать и звону завторили прочие часы города, спавшего, как сонм праведников, хотя это был город негодяев революционеров. Улицы безмолвствовали: нигде не попадалось даже кошки. Что стало бы со всеми нами, с Детушем, с нашим замыслом, наткнись мы хотя бы на патруль? Мы знали, что произойдет в таком случае, но у нас не было выбора: либо идти вперед, рискнуть всем, сыграть ва-банк, либо — третьего не дано — завтра Детуша гильотинируют. К счастью, в городе, спавшем мертвецким сном, нам не встретилось даже намека на патруль. Только на углах, на большом расстоянии друг от друга, покачивались под ветром редкие фонари. Подвешенные на длинных черных штангах, перерезанных поперечным кронштейном, они напоминали собой букву Г, а заодно и виселицу. Все выглядело мрачно, но не страшно. Мы проследовали по одной из улиц, затем по другой. Всюду те же безмолвие и безлюдье. Месяц, который все плотнее затягивался туманом, еще заглядывал в окна домов, за стеклами которых не видно было даже умирающего света ночника. На ходу мы старались приглушать звук своих шагов.

Минута была для нас столь торжественна, господин де Фьердра, что я поныне храню воспоминание о нашем вступлении в Кутанс и о том, как опасливо двигались мы по улицам, словно по крышке потайного люка, который вот-вот откроется под ногами и всех поглотит; у меня до сих пор стоит перед глазами старушка в ночном чепчике и повязке на волосах, единственное живое существо в этом городе, целиком похоронившем себя в домах, как в могилах; из окна верхнего этажа она при лунном свете осторожно и с таинственным видом опорожняла кувшин с водой, делая это так неспешно, что, будь на дворе похолодней, капли выливаемой жидкости успели бы превратиться в лед, прежде чем упасть на землю. Она сопровождала падение их милосердным предупреждением: «Берегись, вода! Берегись, вода!»— произнося эти слова дрожащим голоском, который к тому же приглушала, чтобы никого не разбудить, и который свидетельствовал, насколько она совестлива и даже робка в поступках. После каждой упавшей или не упавшей капли она повторяла тем же однообразным жалобным тоном: «Берегись, вода!» Мы прижались к стене напротив из боязни, как бы старушка нас не заметила. Но слишком поглощенная своим делом, она продолжала опустошать свой неисчерпаемый источник, приговаривая: «Берегись, вода!»

«В моих краях, — тихо заметил Ла Бошоньер, — водяную мельницу называют „Слушай дождь!“— но такое, черт меня побери, я вижу впервые».

«А ведь она удивилась бы, если бы кувшин у нее в руках разлетелся от пули!»— усмехнулся Кантийи, превосходно владевший пистолетом: он подбрасывал в воздух пару перчаток и прошивал их одним выстрелом, прежде чем они успевали упасть.

Мы рассмеялись и пошли дальше, забыв о доброй женщине, но, повернув за угол, уперлись носом в гильотину, которая угрожающе застыла перед нами в ожидании жертвы. Зловещая засада! Это была площадь, где совершались казни. Неподалеку находилась и тюрьма. Мы, словно нисходя в пропасть, спустились по улице, ведущей от тюрьмы к эшафоту и прозванной в городе улицей Вздохов, по которой нам предстояло не дать протащить Детуша. В конце этой своего рода темной кишки, на другой площади, белела тюрьма. Мы остановились и перевели дух.

М-ль де Перси рассказывала так, словно вновь переживала пережитое. Аббат и барон затаили дыхание.

— О, этот миг! — выдохнула она. — Страшный миг, когда ты должен разбить стекло, зная, что погибнешь, если звякнет хоть один осколок! Часовой в синей накидке, с ружьем наперевес лениво расхаживал вдоль ворот, как причетник по церкви во время вечерни. Последний неверный луч луны, которая через час должна была стать похожа на котел с холодной кашей и тем самым сослужить нам последнюю службу, падал прямо в лицо караульному, мешая ему разглядеть наши подвижные тени в неподвижной тени домов.

«Караульного беру на себя», — прошептал Жюст Лебретон господину Жаку, прыгнул вперед, сгреб в охапку накидку, ружье, солдата и скрылся со своей ношей под воротами тюрьмы, очистив нам проход. Не знаю уж, как такое удалось этому дьяволу Жюсту, только часовой даже не пикнул.

«Он снял его, — пояснил господин Жак. — Ну, господа, наш черед. Пошли!»

И мы, прижимаясь друг к другу, как зерна четок, втянулись под ворота, расчищенные для нас Жюстом, а затем проникли в первый двор тюрьмы.

Двор представлял собой идеально правильный круг, и внутренняя его ограда напоминала монастырскую: низенькие аркады, приземистые столбы. Там не было ни души. Куда исчез Жюст? Мы окинули взглядом черные аркады и ничего не обнаружили между белыми столбами, под которые Лебретон, видимо, уволок заколотого часового. Ну да ладно, он нас найдет, подумали мы, бегом пересекли второй двор, столь же безлюдный, что первый, и одним духом достигли тюрьмы в глубине третьего. О, двигались мы быстро! Нам упиралось в спину копье необходимости! Мы увидели огонек, плясавший в зданьице, пристроенном к тюрьме спереди и напоминавшем собой то, что на языке фортификации называется кордегардией. Тюремщик еще не ложился. Он оказался не из того теста, что энергическая Хоксон в Авранше с ее отчаявшейся и неумолимой душой: он был всего лишь скотиной в красном колпаке и в перерывах между своими надзирательскими обязанностями чинил горожанам обувь. На тот день пришлась декада,[376]Последний, выходной день десятидневной недели по республиканскому календарю, просуществовавшему с 5 октября 1793-го по 1 января 1806 г. завтра он должен был вернуть заказы клиентам и поэтому бодрствовал. Жена его и дочь, девочка лет тринадцати, спали в чем-то вроде чулана на антресоли, куда забирались по приставной лестнице. Мы разглядели все это через грязное окно, которое освещалось грязным чадным светом висевшей на стене лампы. Мы не стали предупреждать хозяина, вызывать его, стучаться к нему; движимые необходимостью действовать на манер ядра, как выразился господин Жак, мы взметнули наши карабины, разом грохнули в дверь одиннадцатью прикладами, сорвали ее с петель и молнией обрушились на хозяина; он рухнул наземь, был поднят на ноги, схвачен за шиворот двумя сильными руками и под ножом, приставленным к сердцу, услышал приказ отдать ключи и вести нас к Детушу. Вы же знаете, господин де Фьердра, о шуанах ходила — и подчас заслуженно — недобрая слава. Их всегда видели как бы в отвратительных отблесках огня, который они разводили под ногами у синих. Перепуганное общественное мнение перенесло на них один из атрибутов бесов — их называли поджаривателями. Мы воспользовались своей дурной репутацией для устрашения несчастного, попавшего нам в руки, и Кампион, с его лохматыми бровями и жуткой физиономией, пригрозил, что, если тюремщик вздумает сопротивляться, он будет поджарен, как кабанчик со скотного двора. Тюремщик не стал сопротивляться. Он совершенно раскис и побелел от неожиданности и страха, идиотского страха. Он отдал ключи и, подхваченный двумя нашими, отвел нас в одиночку Детуша. Жену его и дочь, полумертвых от испуга, оставили в чулане, но, чтобы они не спустились и не подняли тревогу, лестницу опрокинули. Ужас сковал им язык. Они не закричали, но и подними они шум — мы не забеспокоились бы. Стены в тюрьме были толстые. Ее окружали три двора, и все три были пустынны. Криков никто бы не услышал.

«Да здравствует король!»— воскликнули мы вполголоса, ввалившись в одиночку Детуша. Отбыв неделю заключения в Авранше, а потом несколько дней в Кутансе, где с ним дурно обращались, потому что враги хотели подавить в нем энергию голодом и взвести его на эшафот в состоянии постыдной слабости, Детуш, закованный в цепи, тем не менее спокойно восседал на каменном выступе стены, похожем на ларь.

Партизан и лоцман, он знал и переменчивость военного счастья, и непостоянство морских валов. Сегодня схвачен, завтра освобожден, послезавтра, быть может, снова взят — он свыкся с этой мыслью.

«Вот и прекрасно: еще поживем, — сказал он с чарующей улыбкой и добавил: — Освободите мне только руки, а уж дальше я вам помогу».

Он перекрутил цепи, приковывавшие его руки к стене, но последние были парализованы стальными браслетами, не дававшими пустить в ход мускулы, и сломать кандалы ему не удалось.

«Нет, шевалье, — возразил господин Жак, — перепиливать все это слишком долго, а времени у нас в обрез. Мы просто унесем вас вместе с оковами».

Как он сказал, так мы и сделали, барон де Фьердра. Трое наших взвалили шевалье на плечи и унесли, словно на щите.

Вместо Детуша мы швырнули на пол тюремщика, сохранив ему жизнь, но из осторожности заперев одиночку на два оборота ключа. Я трачу на описание всех этих действий больше времени, чем нам потребовалось, чтобы их совершить. Молния и та не прочерчивает свой зигзаг быстрее. Мы пересекли в обратном направлении все три по-прежнему безлюдных двора, но вот на улице нас опять поджидала опасность.

А ведь все шло лучше не надо. Детуш был с нами. Луна окончательно стала похожа на вытекший глаз. Она не освещала небо, а казалась там мутным пятном, и туман постепенно обволакивал предметы и нас чем-то вроде шелкового вуаля. Контуры домов таяли в дымке. Мы двинулись назад по пройденным уже улицам. По-прежнему — ни души! Небывалое, почти сказочное везение! Застывший во сне город казался заколдованным. Когда мы проходили по улице, где старушка выливала кувшин, она все еще стояла на том же месте, повторяя все то же движение. Из-за тумана мы с трудом различили ее, но она без остановки твердила свое боязливое и жалобное «Берегись, вода!». Уж не говорящая ли это статуя? И прервал ли ее бормотание звук, который мы внезапно услышали? В бескрайнем молчании города раздался ружейный выстрел.

«Зарядить карабины и быть начеку, господа!»— скомандовал господин Жак.

«И берегись пуль! — добавил Дефонтен. — Теперь это вам не „Берегись, вода!“».

Почти сразу же воздух завибрировал от нового выстрела, более оглушительно разорвавшего тишину.

«А вот это карабин Жюста Лебретона», — пояснил господин Жак, чье военное ухо отлично разбиралось в подобных звуках.

Не успел он договорить, как Жюст прыжком, словно тигр, очутился меж нами и крикнул своим звонким голосом:

«Прибавить шагу! Вон синие».

Так вот, господин де Фьердра, узнайте наконец, что произошло. Смельчак не изменил своему прозвищу: вместо того чтобы прикончить часового, Жюст, как военное чутье и подсказало господину Жаку, оттащил пленника живым под аркады тюрьмы. Уверенный в своей силе и любитель поиграть ею, он с презрительным великодушием не убил его, но так стиснул ему глотку своей сокрушительной ручищей, что тот лишился всякой возможности хотя бы застонать. Жюст держал его за горло все время, пока мы похищали Детуша. Из глубины темной арки он видел, как мы с шевалье вновь перебежали через двор, и, чтобы дать нам спокойно отойти, продолжал удерживать часового в прежнем положении, опасном для них обоих. Когда же он счел, что мы достаточно отдалились от тюрьмы и можем больше ничего не бояться, Жюст отпустил свою жертву в уверенности, что задушил ее. Действительно, то ли из хитрости, то ли от боли после долгого пребывания в таком ошейнике, как железная рука Жюста, бедняга рухнул к его ногам, и Лебретон ушел. Однако, видя это, верный долгу часовой вскочил, подобрал оружие и выстрелом поднял караул в ружье.

Жюст находился тогда в верхнем конце улицы Вздохов.

«Эх, — подумал он, — я дал маху, не добив каналью сразу, но он за это заплатит!»

Он вновь спустился по улице, с шестидесяти шагов, невзирая на туман, наповал уложил караульного, перезаряжавшего ружье, и припустил вдогонку за нами, чтобы предупредить нас.

Но огонь уже коснулся пороха. Со стороны квартала, который мы только что миновали, донеслись раскаты барабана. Мы ускорили шаг.

Позади, в начале одной из пройденных нами улиц, мы увидели отряд, который приняли за караул, как оно, вероятно, и было. Синие продвигались с осторожностью. «Кто идет?»—закричали они, приближаясь, но мы, за исключением двух человек, несущих Детуша, ответили им залпом из карабинов, достаточно отчетливо пояснившим противнику, что перед ним королевские егеря.

Синие тоже открыли огонь. Мы почуяли ветер от пуль, срикошетировавших о стены, но не задевших ни одного из наших. По вялости, с какой нас преследовали эти люди, мы сообразили, что они ждут подмоги от проснувшегося гарнизона; это дало нам известную фору, и, вероятно, нас спасло. Двигаясь почти что бегом, мы везде, где нам попадался уличный фонарь, гасили его выстрелом. В узких улицах, где отряд многочисленней нашего мог развернуться только очень узким фронтом, царила тьма. Это давало нам еще одно преимущество. Тех, кто нес Детуша, прикрывали девять остальных, которые с минутным интервалом останавливались и стреляли с полуоборота. Мы приближались к воротам, отделяющим город от предместья, — и в самое время. В центре Кутанса нарастал шум. Отчетливо слышались возгласы: «К оружью!» Город был на ногах. Наши преследователи настойчиво двигались вперед, останавливаясь только для перезаряжания ружей. Последний их залп по нас оказался роковым. Господин Жак , словно волчок, два раза повернулся вокруг себя и рухнул. Я была как раз рядом с ним.

«О, это его предчувствие!»— подумала я.

И мысль об Эме пронзила мне сердце.

«Он мертв?»—спросила я Лебретона, который подхватил его.

«Мертв или нет, — ответил Жюст, — а синим мы его не оставим: они отомстят нам, расстреляв его труп».

И своими геркулесовыми руками он взвалил тело на плечи тем, кто нес Детуша, который таким образом разделил с ним место на щите.

Через двадцать минут город, затопленный туманом и шумом, остался далеко позади, а мы с нашей двойной ношей очутились в чистом поле. Нас не догнали и не обошли, но это непременно случилось бы, не кончись предместье, вытянувшееся одной длинной улицей. В поле туман был еще гуще, чем в городе. За пределами предместья наши преследователи уже не смогли угадать, в каком направлении мы удаляемся. К тому же поля, кустарник, заросли, тропинки — все было хорошо знакомо нам, шуанам.

Ла Варенри, изучивший округу как свои пять пальцев, повел нас по пашне. Затем мы открыли в живых изгородях несколько проходов, заплетенных на скорую руку сухими ветками, и пошли дорогами, смахивавшими скорее на колеи. После примерно двухчасового марша мы спустились в лощину, где протекала речка, у берега которой была привязана большая лодка для перевозки того удобрения, что представляет собой смесь песка с илом и зовется в наших краях танг ; суденышко тянут по бечевнику, проложенному вдоль реки по всей ее длине.

На эту лодку уложили Детуша и господина Жака те, кто их нес, и рядом с ней мы дождались рассвета, счастливые, что спасли одного, и леденея при мысли о потере другого. Когда к нам спустился день, мы сумели осмотреть рану господина Жака. Пуля угодила ему прямо в сердце. Мы похоронили у этой безымянной речки этого безвестного человека, о котором знали одно — он был героем! Прежде чем опустить покойного в могилу, которую мы вырыли охотничьими ножами, я срезала у него с запястья браслет, сплетенный Эме из своих волос, более светлых, чем золото: крови, покрывавшей его, предстояло стать для нее священной реликвией. Без священника, вдали от людей, мы воздали господину Жаку последнюю честь, какую солдаты властны воздать солдату, — салют из наших карабинов — и окурили траву, под которой он почил, столь привычным ему запахом пороха.

— Его не надо жалеть, — сказал г-н де Фьердра, словно отвечая тайной мысли м-ль де Перси. — Он умер смертью шуана и похоронен на подобающем шуану месте — под кустом, меж тем как Детуш, которого аббат недавно встретил на площади Капуцинов, стал нищим, бродягой и безумцем, а Жан Котро, великий Жан Котро, давший имя шуанству, единственный из шести братьев и сестер избежавший гильотины и не погибший в бою, умер с сердцем, разбитым теми, кому служил[377]Барбе д'Оревильи ошибается: Жан Котро убит в стычке в 1794 г.; из четырех его братьев выжил Рене, получавший при Реставрации скромную пенсию. и у кого он, бедная великая романтическая душа, тщетно просил простого и смешного теперь права носить шпагу.[378]То есть пожалования ему дворянства. Аббат прав: они умрут, как Стюарты!

У м-ль де Перси не хватило духу хоть словом вторично возразить барону и аббату, этим раненным в сердце инвалидам Верности, которые жаловались друг другу на Бурбонов, как жалуются на возлюбленную: жалобы на нее, может быть, и есть самое пылкое выражение любви к ней!

— Воздав последний долг господину Жаку, — продолжала рассказчица, — мы занялись освобождением от оков шевалье Детуша, которого усадили на танге спиной к мачте — к ней привязывают бечевку, чтобы тащить лодку. Синие, схватив Детуша, надели на него как бы смирительную рубашку из перепутанных между собой цепей, до такой степени плотно и болезненно спеленавших члены гибкого и ловкого молодого человека, в которых дремала сила льва, что их разве что не парализовало. При своей врожденной любви к бою он, должно быть, невыносимо терзался, слыша, как пули свищут вокруг его товарищей, и не имея возможности плюнуть хоть одной из них в неприятеля; однако отличительной чертой храбреца Детуша было чисто звериное или дикарское умение терпеть, когда ничего изменить нельзя. В этом уроженце Гранвиля сидел настоящий индеец! До сих пор, на марше и ночью, он молча страдал от своих цепей, но теперь, с наступлением дня, когда враг больше не висел у нас на пятках, ему, разумеется, не терпелось избавиться от сокрушительной тяжести оков. Вскоре нам снова предстояло пуститься в дорогу, и будь Детуш свободен, у нас стало бы на одного лихого бойца больше в случае нападения на нас по пути в Туфделис. Итак, мы попробовали растянуть и порвать надетые на Детуша цепи, но, поскольку располагали только охотничьими ножами да курками наших карабинов, подобная работа грозила затянуться, а то и вовсе оказаться невыполнимой, как вдруг случай, какие бывают только на войне, избавил нас от затруднения, в которое мы попали.

— А, это история про Мудакеля, — уронила м-ль Сента де Туфделис, блаженно потягиваясь в своем кресле, как будто у нее под носом раскупорили флакон ее любимых духов.

Очевидно, рассказ, героический характер которого не слишком возбуждал ее детский мозг, принял наконец доступный ей масштаб. В этом мире все относительно. Время превратило белую лебедь в бедную гусыню, которая, конечно, не спасла бы Капитолий.[379]По преданию, в 390 г. до н. э., когда галлы разбили римлян, заняли почти весь город и у осажденных остался лишь Капитолийский холм, завоеватели предприняли попытку ночью захватить последний, но римлян спасли священные гуси, которых разводили в храме Юноны: их гогот разбудил осажденных. М-ль де Туфделис почти оживилась: Мудакель был ее часовщиком.

— Он только сегодня заходил завести часы, — глубокомысленно заметила эта непостижимая наблюдательница.

Она питала давний и прочный интерес к этому Мудакелю, который, как и она, верил в привидения и, приходя заводить Вакха из сусального золота, вечно рассказывал о явившихся ему призраках, а являлись они ему повсюду — таково уж было свойство этого славного человека: стоило ему выйти по известной нужде во двор, как они представали ему. Это был робкий, дотошный человек со слабым голосом, говоривший так же тихо, как он ступал в носках из ворсового бархата, которые постоянно носил из почтения к зеркальности паркета гостиных, где заводил часы. Субтильный и нервный, с белым старушечьим лицом, с совершенно лысым лбом и теменем, он тем не менее довольно забавно укладывал остатки волос на затылке и за ушами и даже пудрил их по той простой причине, что так делали порядочные люди до этой злополучной революции. Он, уверял Мудакель, всегда был аристократ. Со своими клиентами, то есть со всей Валонью, он выказывал робость, которая так льстит государям: это же восхитительно, когда человек теряет при них дар речи! Мудакель был льстецом от природы.

Он перемежал свои фразы стеснительным «Гм-гм!» и начинал невозможным «Итак, значит», доказывающим, что общение с тайнами механики еще не учит рассуждать, а когда чудак не возился с часами, он, и сидя, и стоя, и расхаживая, вечно потирал с удовлетворенным видом свои мягкие и бледноватые, как у любого часовщика, руки, привыкшие держать деликатные и хрупкие предметы, и был отрадой мальчишек, которые, возвращаясь из школы, собирались кучками у витрины его лавки, где за верстаком, покрытым белой бумагой и уставленным стеклянными пыльниками, восседал Мудакель с лупой в глазу, поглощенный поиском того, что именовал задоринкой.


Читать далее

7. Вторая экспедиция

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть