Глава 7. КИРОВ

Онлайн чтение книги Доктора флота
Глава 7. КИРОВ

Ах, кого только черт не занес

В этот город,

Голодный и добрый…

С. Ботвинник

Город Киров был переполнен. Его распирало от приезжих. До войны он насчитывал чуть больше ста тысяч жителей. Сейчас никто точно не знал, сколько в нем людей. Сюда, в глубокий тыл, где не было даже затемнения, эвакуировалось много заводов, фабрик, учебных заведений, На улицах можно было встретить жителей Минска, Харькова, Киева, Прибалтийских республик. Их было легко отличить от местных жителей. Не испытавшие вплотную всех ужасов немецкого нашествия, кировчане были спокойны, сосредоточены, деловиты, тепло одеты. Эвакуированные по преимуществу были одеты легко. Шумные, возбужденные, суетливые, они толпились у висящих на столбах репродукторов, заполняли толкучки и базары, выменивая вещи на продукты. Среди них было немало ленинградцев. Сюда эвакуировались Лесотехническая академия, Большой драматический театр имени Горького, завод «Красный инструментальщик» и другие предприятия. Прибывающих вместе с заводами и учреждениями тысячи людей расселять было негде. На окраине города днем и ночью при свете прожекторов строились бараки. Помещения большинства школ, клубов, техникумов были заняты эвакогоспиталями. Их в городе насчитывалось более полутора десятков. В малоприспособленных тесных цехах бывших мастерских и полукустарных заводиков эвакуированные гиганты торопливо налаживали выпуск продукции для фронта. В здании обкома партии на углу улиц Ленина и Коммуны до утра не гас свет.

В кабинете секретаря обкома сидел крупный мужчина в синем полувоенном костюме и белых чесанках, директор коломенского паровозостроительного завода, и в сильном возбуждении говорил:

— Поймите нас, без этого дома заводу не обойтись. Мы задыхаемся тесноте. Под угрозой задание по выпуску танков.

— Я уже ответил вам — вопрос о передаче здания будет решаться на бюро обкома. На него претендует и авиационный завод, — устало отвечал секретарь, с трудом сдерживая раздражение. — Самолеты фронту тоже нужны. Жалуйтесь в Москву. Это ваше право.

Вошла секретарша, наклонилась, сказала:

— Он здесь.

Секретарь обкома достал из папки листок бумаги. Сверху большими красными буквами было напечатано; «Государственный комитет обороны». Ниже в бумаге говорилось: «Секретарю Кировского обкома партии. Председателю облисполкома».

«Лаборатория, руководимая профессором Якимовым, разрабатывает тему, имеющую первоочередное оборонное значение. Под Вашу личную ответственность создайте нормальные условия для указанной лаборатории, жизни и быта сотрудников. Окажите ей всемерную помощь».

Под бумагой стояла хорошо знакомая секретарю обкома партии подпись: «И. Сталин».

Он снял телефонную трубку, сказал секретарше:

— Просите.

Пока Якимов шел по дорожке, устилавшей большой кабинет секретаря, хозяин встал на стул и отворил форточку. Комната сразу наполнилась шумом. Мимо двигалась воинская часть. Слышался топот сотен ног, шуршание полозьев по снегу, ржание лошадей, отрывистые слова команд.

В течение ночи у секретаря обкома перебывали десятки людей. И почти все курили крепчайший местный самосад. Когда от дыма начинало захватывать дыхание и все тонуло в синеватом едком облаке, он устраивал перерыв и проветривал комнату. Запретить курить он не решался. Утомленные, измученные люди могли попросту уснуть тут же в кабинете.

— Здравствуйте, Сергей Сергеевич, — сказал секретарь, протягивая руку. — Прошу. Я ждал вас. — Он указал на стул рядом со своим, уставленным телефонами столом.

Худое лицо с большим насмешливым ртом, крепкое рукопожатие, защитная гимнастерка, подпоясанная офицерским ремнем, — вся внешность секретаря выдавала в нем человека волевого, уравновешенного, полностью погруженного в важнейшие государственные обязанности. Представить, что вот уже второй день он с нетерпением ждет телеграмму из Москвы от единственной дочери было трудно, почти невозможно. Она закончила там курсы радисток. Перед заброской в тыл врага должна была получить краткосрочный отпуск и приехать в Киров. Но телеграммы от нее все не было и не было, и беспокойные мысли, что ее могли послать на боевое задание, не дав отпуска, весь день отвлекали его и мешали работать.

Секретарь понимал, что раз в такое тяжелое время сидящему перед ним человеку и его лаборатории уделяется столько внимания, она занимается очень важными оборонными вопросами. Но, не желая ставить Якимова в сложное положение, не расспрашивал о его работе.

— Помещение для вашей лаборатории готово, профессор, — сказал он. — Можно хоть сейчас проехать и посмотреть. Сложнее с жильем для сотрудников. Пока можем выделить только две комнаты для вас и комнату вашему заместителю.

— Мне с дочерью достаточно и комнаты. Во вторую можно временно поселить две семьи.

— Спасибо, — сказал секретарь, рассматривая сидящего перед ним ученого. Лицо профессора показалось ему трагическим. Мелькнула мысль: «У него, видимо, большое горе», — но лишь сказал: — Это немного облегчает нашу задачу. Чем еще на первых порах я могу вам помочь?

Якимову понравилось, что секретарь говорил кратко, по-деловому, будто от собственного имени. Это создавало ощущение доверия, теплоты.

— Благодарствую, — сказал Якимов, вставая. Лицо его по-прежнему оставалось хмурым, огорченным. Он помолчал, словно раздумывая. — Если позволите, есть одна просьба.

— Я вас слушаю, профессор.

— Мой сын, лейтенант Якимов, тяжело ранен и находится в госпитале вблизи Ленинграда. Не смогли бы вы помочь мне быстрей добраться до него?

Секретарь набрал номер телефона, о чем-то спросил. Якимов стоял, погруженный в свои мысли. Возможно, Геннадия уже нет в живых. В телеграмме было сказано: «Состояние крайне тяжелое».

— Завтра в Ленинград летит делегация нашей области с подарками, — сказал секретарь, положив трубку. — Они возьмут вас с собой.


Военно-морская медицинская академия свалилась на голову кировским властям нежданно-негаданно, словно июньские заморозки. Пришлось отдать ей самые последние резервы. Двухэтажное здание медицинского училища, рабфак на улице Ленина и дом зооветеринарного техникума под жилье и теоретические кафедры. Большое и нарядное здание городской гостиницы, где с начала войны размещался военно-морской госпиталь, стало базой для клинических кафедр. Успей Академия раньше, она бы заняла просторное помещение кировского педагогического института. Но Академия опоздала, и в здании института и положилась ленинградская Лесотехническая академия.

Первые два месяца жизни в Кирове занятий не было. После пребывания в блокадном Ленинграде едва ли не половина курса перебывала в госпиталях. Лечились и многие преподаватели. Необходимо было подготовить себе жилье, аудитории, устроиться кафедрам. В высоком зале рабфаковского клуба, из больших окон которого была видна Лесотехническая академия, бригада самодеятельных плотников под руководством коренного вятича дяди Фаддея сооружала чудо архитектуры XX века — трехэтажные деревянные нары с четвертой багажной полкой под самым потолком. Когда курсанты взбирались по прибитым к боковым столбикам деревянным балясинам, они чувствовали себя матросами парусного флота, взлетающими на бизань-мачту по команде капитана, чтобы взять рифы.

Спать на третьей полке было опасно. Достаточно во сне неловко повернуться на неровном, набитом соломой тюфяке, чтобы свалиться с четырехметровой высоты. Но Пашка добровольно забрался туда.

Жизнь под самым потолком, вдали от постоянного глаза начальства, давала некоторые преимущества. А Пашка в душе был барин. Пользуясь тем, что дым стелется поверху, здесь можно было тайком, не спускаясь в курилку, покурить. Можно было почитать после отбоя при тусклом свете ночной лампочки. Паша и Васятку уговорил лечь на самом верху.

— Сны интересные здесь вижу, — рассказывал Васятка Мише. — Все дом наш снится. Будто зашел в катух свиньям корму дать, а будуница на нос села. Головой машу, а она ни в какую. Руки заняты. Пока я ведро поставил, она ка-ак вжалит! Так подпрыгнул, чуть вниз не загремел.

Столовая была далеко. Чтобы поесть трижды в день, нужно было каждый раз преодолевать марафонскую дистанцию — восемь километров в оба конца, да еще по сильному морозу. Но после голодных ленинградских месяцев отношение к пище оставалось трепетным, почти священным. Есть хотелось постоянно. В городской столовой на улице Ленина можно было получить тарелку супа из ржаной муки — «затирухи». Его отпускали, не вырезая талона в продуктовых карточках. Перед столовой всегда извивалась длинная очередь эвакуированных. Стоять на морозе приходилось часа два. И все равно в ней всегда темнели курсантские шинели.

В начале февраля у входа в большой кубрик вывесили расписание лекций и практических занятий. Большинство предметов были новые. После всего пережитого курсанты соскучились по учебе и с радостью читали вслух: физколлоидная химия, физиология, биологическая химия. Из старых предметов оставалась только нормальная анатомия.

— Брр, опять анатомия, — говорил Миша Васятке, вспоминая свои страдания на зачете у Смирнова. — Скорее бы сдать ее, проклятую.

Недавно он встретил на улице Черняева и лаборантку кафедры анатомии веснушчатую рыжую Юльку. Александр Серафимович крепко держал девушку под руку и был так увлечен разговором, что даже, не заметил его. Странно, что общего может быть у них? Ведь Юлька почти ровесница его дочерей.

Ежедневно Академия выделяла не менее ста человек для различных хозяйственных работ. Разгружали вагоны со смерзшимся в твердые глыбы углем, разбивая его ломами, складывали вдоль путей толстые бревна и другие грузы. Уголь грузили на машины и везли на склад. А бревна по два-три привязывали комлями к розвальням и волокли по снежной дороге. Большинство хозяйственных работ выполнялось ночью. Редко, когда удавалось проспать от отбоя до подъема. Именно ночью на запасные пути подавались летучки с топливом и продовольствием, ночью приходили эшелоны с оборудованием для городских предприятий, только посреди ночи курсанты ходили в баню. В остальное время бани были переполнены. Около трех часов, когда курсантский сон был особенно крепок, раздавалась ненавистная дудка дневального:

— Подъем! Строиться в баню!

Курсанты торопливо запихивали в наволочки все, что следовало постирать. Таких вещей набиралось много — простыни, полотенца, рабочее платье, тельняшка, кальсоны, носки, платки. Сонные выходили во двор строиться. Последний раз Акопян обегал все закоулки, забирался на третий этаж кубрика и оттуда, с высоты, зорким, как у горного орла, взглядом осматривал, не остался ли кто лежать на койках. Эта операция у него называлась «отсосать присосавшихся». И, только убедившись, что никто от бани не сачканул и не остался в роте, выходил во двор.

— Ковтун в строю? — персонально интересовался он, зная, что хозяйственный Степан жуткий неряха. Уже дважды на его куске мыла писали «Степа» и наблюдали, как долго этот автограф продержится. Он исчезал только через две недели.

— В строю, в строю, — обиженно отвечал Степан, а вокруг слышались смешки и ехидные замечания.

— Налево шаго-ом марш!

И длинная колонна курсантов шла через весь город в расположенную на окраине южную баню. Мытье занимало больше двух часов, собственно не мытье, а стирка. Шаек обычно не хватало. Расторопные Паша, Степан и Юрка Гурович мылись в первую очередь. Миша и Васятка не успевали и дремали в теплом банном полумраке, дожидаясь пока освободятся шайки. Выстирать такое количество белья вручную, без стиральной доски было трудно. На мытье уже не оставалось сил. Обратно возвращались по улицам на рассвете, держа под мышкой наволочки, полные мокрого белья. Чистоплотный Васятка умудрялся постирать оба комплекта робы и домой шел в кальсонах. Они белели из-под шинели.

— Позорите, Пэтров, флот, — брезгливо говорил Акопян, который даже сейчас ночью был аккуратно одет и выбрит. — Мэстные женщины увидят, подумают: «Скоро эти моряки будут ходить по улицам совсэм голые». — Старшего лейтенанта, как всегда, занимало, что подумают о нем встречные женщины.

В конце апреля пришла, наконец, долгожданная весна. Окончились суровые кировские морозы, с реки Вятки задули сырые ветры. Они растопили глубокий снег на мостовых, оголили доски на деревянных тротуарах. В саду имени Халтурина, возле беседки и ротонды в стиле ампир, построенных сто лет назад ссыльным архитектором Витбергом, открылась танцевальная площадка. В первое же увольнение Васятка познакомился на ней с Анютой. Новая Васяткина знакомая прекрасно танцевала, но была худа, бледна, малоразговорчива.

— Ребра у тебя пересчитать можно, когда танцуешь, — сказал ей Васятка. — Чистая торбина.

— Это что ж такое, торбина? — поинтересовалась Анюта.

— Скотина тощая, плохо кормленная, — охотно разъяснил Васятка. Мысль о том, что его слова могут быть неприятны девушке, обидны, даже не приходила ему в голову.

— Спасибо, — ответила Анюта. Она не обиделась, не отошла в сторону, а только отвернулась, сказала равнодушно: — Не нравлюсь — ищи другую. Вон сколько девчат стоит у забора.

В Жиганске, когда хотели сказать, что девушка хороша собой, говорили: «чистая ватрушка на меду». Худая Анька была совсем не похожа на ватрушку, но Васятке она нравилась. Нравились ее прозрачные, словно у кошки, глаза, неторопливая певучая речь, густые черные волосы. Аня эвакуировалась из Витебска. До войны она закончила семь классов, подала документы в медицинский техникум, но до экзаменов дело не дошло. Строила оборонительные рубежи под городом, потом спешная эвакуация с матерью едва ли не последним эшелоном. Сейчас Аня работала на бывшем коломенском заводе токарем, стояла у станка по двенадцать-четырнадцать часов и, вернувшись к хозяйке, у которой они с матерью снимали угол, едва живая от усталости, замертво валилась на постель. Не было сил даже в баню пойти, постирать. Смешно, но первый раз отправиться на танцы ее заставила мать.

— А ну вставай, причешись, переоденься, — приговаривала она, тормоша крепко спавшую дочь. — Вставай, говорю. Совсем в старухи записалась. Только завод и кровать. Иди развейся немного, с парнем каким-нибудь познакомишься. Все веселей будет.

— Отстань, — дочь поглубже натянула одеяло. — Сил нет никаких. Да и где ты этих парней видела? Инвалиды одни.

Но все же поднялась, надела материнские фильдеперсовые чулки, продела в уши маленькие сережки, подарок отца к пятнадцатилетию, сказала на прощанье:

— Через час приду. Дольше там делать нечего.

Вернулась в первом часу ночи. Мать не ложилась, ждала.

— Познакомилась? — первым делом спросила она.

— Познакомилась. — Анюта тяжело плюхнулась на кровать, устало закрыла глаза. — С виду вроде парень как парень. А странный. Первый раз такого встречаю.

— Что же в нем особенного?

— Не знаю, о чем с ним разговаривать. Ничего не читал, ничего не знает. Понять не могу, как такого приняли в Академию.

— В Академию сейчас разных принимают. Война. Где ты этих умных напасешься? — прокомментировала мать.

— Вместо «сегодня» говорит «седни», — продолжала рассказывать Анюта, — вместо «в прошлом году» — «лони». И зовут как-то чудно — Васятка.

— А ты с другим познакомься, — предложила мать. — Ты у меня девица привлекательная. Ходи почаще и познакомишься.

Анюта не стала рассказывать матери, какой у нее произошел с этим Васяткой смешной разговор. Во время танцев она сильно закашлялась. Васятка остановился и, дождавшись, когда она успокоится, озабоченно спросил:

— Ты часом не больна? Сильно кашляешь. У меня дядя, отцов брат, кашлял, кашлял и помер.

— Утешил, — улыбнулась она. Простодушие этого парня веселило ее. — Ты ж будущий врач. Ты и лечи. В поликлинике сказали, что у меня легкие слабые.

— Верно, лечить тебя буду, — сказал Васятка, приняв ее слова всерьез. — Я знаю способ. Лучшего средства, чем собачий жир, нету. Батя с мамкой нас всегда собачьим жиром лечили.

— Фу, — сказала она, брезгливо скривив губы. — Я к нему и близко не подойду.

— Подойдешь, — уверенно сказал Васятка.

«Смешной, — подумала Анюта, ложась под одеяло. — Но с Женей интересней, — вспомнила она своего начальника. — Он умный и добрый».

Через минуту Анюта уже спала.

В следующее воскресенье, получив увольнительную, Васятка вооружился мешком, ножом и веревкой и отправился на охоту. Бездомных собак на улицах Кирова было много. Завезенные из различных мест, а потом брошенные полуголодными хозяевами, приставшие к эшелонам с ранеными и эвакуированными, оставленные воинскими частями, ушедшими на фронт, они сейчас с первыми лучами весеннего солнца бродили по улицам, сбегались у мест, где пахло съестным, и доверчиво бежали навстречу, если им протягивали кусочек пищи. За один час Васятка поймал трех собак и сунул их в мешок. Сначала они жалобно подвывали, пробовали кусаться сквозь мешковину, но потом успокоились, затихли.

На берегу реки около старого перевернутого баркаса было тихо, безлюдно. Васятка ловко, по очереди, одним ударом ножа убивал собак. Их было жалко, особенно одну — маленькую, кривоногую, так доверчиво и бесхитростно смотревшую на него. Он хотел отпустить ее, но Аньке собачий жир был необходим. Несколько минут он не мог успокоиться и, сидя на пне, курил одну махорочную цигарку за другой. Затем без тени брезгливости Васятка вырезал собачий жир. Его получилось много, килограмма два, желтого, пахнущего псиной сала. Он завернул это богатство в несколько слоев бумаги и понес. Аня спала, мать разбудила ее.

— Возьми, — сказал Васятка, протягивая сверток. — Стопи и ешь по ложке раза три-четыре в день.

Когда Аня развернула пакет, ее едва не вырвало.

— Мама! — жалобно закричала она. — Этот сумасшедший убил собак и принес мне их жир! Учти, я эту гадость в рот не возьму. И перетапливать не стану. Уйдешь — сразу же выкину.

— Тогда я сам сейчас перетоплю! — решительно сказал Васятка, отстраняя Аню и входя в коридор.

— Нет, нет, пожалуйста, не надо, — почти одновременно проговорили мать и дочь и обменялись быстрыми многозначительными взглядами. Они уже поняли, что спорить с Васей опасно. — Мы сами все сделаем. Проходите в комнату.


Перед экзаменом по анатомии Миша совсем не спал. После всех унижений, что выпали на его долю на зачетах у Смирнова, его душа отличника жаждала только пятерку. Готовился он вдвоем с Васяткой. Не будь рядом Васятки, ему бы ни за что не совладать с неудержимым желанием соснуть хоть час-полтора. А делать этого было нельзя. Учебник толстый, дней на подготовку отпущено мало. Все-таки молодец Вася, что не бросил на Ладоге мешок с книгами. Сейчас один учебник приходился на десяток курсантов. Вчера Вася тоже подумал об этом и сказал:

— А что б мы делали, Миша, если б я тогда тебя послушал? Как бы готовились?

— Это верно, — согласился Миша. — Но древние римляне говорили: «Primum privere» — «Прежде всего жить».

Сегодня в борьбе со сном не помогало ничего. Ни просьбы щекотать его, ни уколы булавкой в бедро. Только Васятка, этот таежный зверь с железным здоровьем, мог силой уволочь его к умывальнику, сунуть головой под кран и держать там, пока Миша не начинал жалобно канючить:

— Отпусти, фашист, отпусти, прошу тебя.

Стало известно, что начальник кафедры нормальной анатомии профессор Черкасов-Дольский лично препарирует экзаменационный труп. На последней лекции он предупредил, как всегда слегка заикаясь:

— В клинику вы с-сумеете пройти т-только через мой т-труп.

И было непонятно, какой смысл вкладывает он в эти слова.

Перед самым экзаменом по курсу прошла, нет, не прошла, а пролетела поэма Семена Ботвинника «Параша». Это была шуточная поэма о внезапно вспыхнувшей первой любви курсанта, голова которого накануне экзамена предельно забита анатомией. Там были такие строчки:

Смертельной страстью ошарашен,

Он видел всюду взгляд Парашин,

Мерцанье склер и роговиц

Из-под опущенных ресниц.

Потом, смотря на это чудо,

Он не сумел услышать в ней

Биенье крупного сосуда

И крепитацию костей.

Он позабыл, что в стройном теле

С такой изящной головой

Таится плоский эпителий

И слой клетчатки жировой…

На экзамене Миша подошел к столу, стиснув от волнения зубы, посмотрел вверх, как смотрят, обращаясь к всевышнему за помощью. Увидел на стене изречение Пастера: «Воля, труд и успех заполняют человеческую жизнь. Воля открывает путь к успеху, блестящему и счастливому, труд проходит по этому пути, успех венчает усилия». Слова великого естествоиспытателя почти не доходили до сознания. Спроси его сейчас адрес тети Жени, он не назвал бы его. Миша на мгновение зажмурился и вытащил билет. Прежде чем позволить Мише отвечать, Черкасов-Дольский подвел его к лежащему на каменном столе отпрепарированному лично им трупу. Около стола сидела лаборантка Юлька Пашинская. Ее огненно-рыжие волосы выбились из-под косынки, а зеленые, бутылочного цвета глаза смотрели задумчиво, отрешенно. При виде Миши Юлька улыбнулась; но тотчас же снова погрузилась в задумчивость. Вся Академия знала, что у нее в разгаре пылкий роман с Черняевым, что старый профессор окончательно потерял голову и сделал ей предложение, а дочери единым фронтом объявили священную войну будущей мачехе.

— Ч-что эт-то по-в-вашему? — спросил Черкасов-Дольский и дернул пинцетом тоненький волосок на шее.

Миша увидел, что это затылок и, судя по цвету, нерв. А на затылке поверхностно могли лежать только два нерва: большой затылочный и малый. Большим этот тоненький, едва видный волосок вряд ли мог быть. «Значит, малый», — путем несложных рассуждений решил он и сказал:

— Нервус окципиталис минор.

Худенький, одетый в черный халат профессор неожиданно пришел в восторг. Он потащил Мишу к своему заместителю, сказал ему, заикаясь больше обычного:

— Б-борис Алексеевич! Он у-узнал окципиталис м-минор!

Миша напряженно улыбался. Впереди предстояло отвечать по билету. Но он ответил на все вопросы без запинки, и Черкасов-Дольский вывел в его матрикуле жирное «отлично». В Мишиной жизни это была первая отметка, полученная с таким трудом. «Неужели и дальше придется так упорно и настойчиво заниматься? — подумал он, выходя из анатомички. — Ерунда, я способный, а программа рассчитана на середнячка».

В Васятке профессор сразу признал примерного белобрысого курсанта, слушавшего его лекции с открытым ртом. Это примирило его с некоторыми прорехами в Васяткиных знаниях. Он поставил Васятке тройку.

Пашка тоже получил на экзамене тройку, но ничуть огорчился.

— Плевать! — сказал он и беззаботно, по старой привычке, сплюнул сквозь зубы. — Сдал и ладно. Я не честолюбив.

Он здорово изменился за последнее время. Часто выступал в концертах самодеятельности в качестве солиста, ездил на предприятия города, пользовался большим успехом у кировских девчат. О Зине Черняевой он даже не вспоминал.

— Пошла она к черту, — сказал он Мише, когда тот передал ему записку Зины с приглашением прийти в гости. — С ней же по улице пройти стыдно. У меня, Бластопор, большой выбор.

Миша тоже не встречался с Ниной. Раз или два зашел к ней, а потом перестал. Нина ему не нравилась, да и обстановка у них в доме из-за романа Александра Серафимовича с Юлькой была неподходящей.


Из писем Миши Зайцева к себе.


29 июля 1942 года.


Итак, мы официально приказом переведены на третий курс. Третьекурсник — это уже звучит, не то что салага-первокурсник, зеленый, как репей, с криво пришитым сиротливым уголком, затерявшимся на синем рукаве. На летние каникулы нам дали всего два дня. По случаю окончания второго курса состоялся вечер отдыха. У входа в помещение клуба, как всегда, собралась толпа девушек, жаждавших попасть в зал. Но впускали только приглашенных. Духовой оркестр играл «Амурские волны». Инструменты для оркестра взяли под расписку в пожарной команде. Самодеятельность нашего курса гремит по городу. Ее нарасхват приглашают в госпитали, на заводы, в учебные заведения. У нас есть свой признанный поэт, свой композитор, конферансье, джаз-оркестр, свои певцы и танцоры. Первым на концерте выступал Пашка Щекин. Пашка пел:

Кольца дыма закружились, полетели,

Вот их ветер над заливом подхватил.

Помнишь, я в краснофлотской шинели

Затемненной Москвой проходил?

Я слушал его, а завистливый голосок шептал мне: «Вот ты умный, все говорят, способный, легко запоминаешь наизусть целые страницы из книг, а что толку? Кто тебя знает? Никогда тебе не испытать такого триумфа, который уже сейчас выпадает на Пашкину долю». Я не мог спокойно смотреть, как все девчонки в зале с восторгом взирают на Пашку, как яростно ему аплодируют. В какой-то момент я едва не встал и не вышел из зала. «Ничтожество, — спустя несколько минут думал я. — Еще немного, и ты лопнешь от зависти, как пузырь. Ну и что, если он красив и хорошо поет? Добейся и ты, чтобы тебя любили… хотя бы товарищи».

Потом исполнялись скетчи, юмористические сценки из жизни курса. Мне понравилась такая: «На вопрос старшине, когда нам, наконец, выдадут мыло, получен ответ: «К сожалению, так далеко я заглядывать не могу»».

После перерыва, как обычно, начались танцы. Именно в этот момент я увидел своего командира отделения Алексея Сикорского. Он прошел мимо, держа под руку девушку. Высокая, тонкая, она шла так, что на нее нельзя было не обратить внимания. Трудно сказать, была ли она красива — очень большие, широко расставленные глаза, маленький, чуть вздернутый нос, несколько великоватый рот. Но все вместе создавало ощущение живости, необычайной привлекательности. Пашка тоже сразу заметил ее. «Где Лешка откопал такую кралю?» — спросил он у меня, но я только недоуменно пожал плечами. Когда оркестр заиграл вновь, он уже пригласил девушку. Я наблюдал за ними. Пашка рассказывал что-то смешное, потому что она непрерывно смеялась. Было видно, что симпатичный курсант, который только что так хорошо пел, ей нравился.

Я вышел из душного зала на улицу. Днем было очень жарко. И сейчас еще от бревенчатых стен и крыш домов, от темных заборов, булыжников мостовой веяло теплом, словно они дышали, как живые. С близкого пустыря тянуло запахом вянущей полыни. Из открытых окон слышалась музыка оркестра. По дощатому тротуару то и дело стучали женские каблучки. Сейчас вечером здесь, в Кирове, ничто не напоминало о войне. А ведь она шла — тяжелая, жестокая. Четвертого июля газеты объявили о падении Севастополя после 250 дней героической обороны, семнадцатого июля пал Ворошиловград, двадцать седьмого — Ростов и Новочеркасск. Противник захватил излучину Дона и стремительно рвался к Сталинграду. Я старался поменьше думать об этом, так как все равно ничего не мог изменить, а мысли о войне только мешали заниматься, но не думать тоже не мог.

Из клуба на улицу вышли Алексей с девушкой. Увидев меня, Алексей подошел, познакомил.

— Лина, — сказала она, и я вспомнил, что уже слышал это имя от Алексея. Несколько минут мы простояли молча, наслаждаясь вечерней прохладой, пока не заговорил висевший неподалеку на столбе репродуктор. Передавали очередную сводку Совинформбюро. Как и все сводки последнего времени, она была невеселой — превосходящие силы противника рвались к Кавказу, двигались к Сталинграду.

— Неужели мы не сумеем их остановить? — спросила Лина, когда диктор замолчал и в репродукторе раздался щелчок. — Что же тогда? Россия перестанет существовать?

— Ерунда, — горячо откликнулся Алексей, — Остановим. Отступать дальше некуда. — Мы медленно пошли вверх по улице Ленина. — Стыдно появляться среди людей, — неожиданно вновь заговорил Алексей. — Кажется, все смотрят на тебя осуждающе и думают: «Окопался в тылу, трус». Миллионы людей сражаются и гибнут, а мы лишь слушаем лекции, даем концерты и без конца танцуем.

Я дошел с ними до конца Пушкинской. Из слов Лины понял, что ее брата, который лежит в городе Свердловске в госпитале и у постели которого она провела несколько месяцев, скоро переведут в Киров, и что ее приезд сюда явился для Алексея полной неожиданностью.


3 августа.


Сегодня нам прочитали первые лекции на третьем курсе. «Как я стал хирургом» читал профессор Савкин. О Савкине мне рассказывал еще папа. В созвездии имен профессоров нашей Академии он, безусловно, одна из самых ярких звезд. В Академии он занимает сразу две кафедры — патологической физиологии и нейрохирургии. Говорят, что оперирует он блестяще. Его приглашали создатель основ теории медицины Сперанский, академик Павлов, чтобы он оперировал собак. Савкин делал им тончайшие сенсорные денервации — перерезал нервы, удалял симпатические ганглии. Лекция Савкина «Павлов и Достоевский» собирала до войны в Ленинграде огромные аудитории. Старшекурсники рассказывали, что авторитетов он не признает и любит повторять: «Я поверю во что угодно, только докажите. Ставьте опыты. Нужны кошечки — поймайте».

Вводную лекцию по патологической анатомии прочитал известный профессор Пайль. Он мне очень понравился. Маленький, седой, с быстрыми, как у юноши, движениями. Ко всему в своей науке относится критически. Многое отрицает. Требует, чтобы мы вели конспекты его лекций.

— Вы прочтете в учебнике «Острая желтая атрофия печени», — быстро говорил он, то двигаясь вдоль кафедры и темпераментно жестикулируя, то останавливаясь и замирая. — Так я заявляю со всей ответственностью — это не острая, не желтая и не атрофия!

И хотя далеко не все, о чем говорил профессор, было нам понятно, все слушали его с большим интересом. Как много зависит от лектора! Говорят, что раньше в Ленинграде был даже университет ораторского искусства. Жаль, что он прекратил свое существование.

Нормальную физиологию читает крупнейший ученый, ученик Павлова академик Быковский. Читает скучно — медленно, тихим голосом, сложив, как ксендз, полные пальцы рук на животе: «Пищевой комок… подвергнувшись во рту… механической… термической и химической обработке… попадает в глотку, затем в пищевод…» Курсанты шутят: «Когда комок попадет в желудок, мы все уже будем в ласковых объятьях Морфея».

А кто не спит, либо читает, либо оставляет на столе аудитории запечатленные для последующих поколений философские сентенции, вроде: «Жизнь курсанта, что генеральский погон — зигзагов много, но ни одного просвета».

Мы с Васяткой решили записаться в научные кружки при кафедрах. Преступно терять время зря. Нужно постигать медицину. Васятка собирается стать хирургом. Я еще не решил. Учитывая особенности моего характера, мне надо быть терапевтом.

В последние дни прочел «Принцессу вавилонскую» Вольтера. До сих пор не пойму, почему меня потянуло на эту книгу. Сделал из нее одну выписку: «Судебные процессы, интриги, войны и поповские диспуты, попирающие жизнь человеческую, нелепы и ужасны. Человек рожден только для радостей. Он не любил бы наслаждений с такой радостью, с таким постоянством, если бы не был создан для них. Самой своей природой человек предназначен для наслаждений, а все остальное является безумием». Признаюсь, слова автора озадачили меня. Нас всегда учили, что высшее предначертание человека — труд. Труд сознательный, общественно необходимый. О наслаждениях нигде не было сказано ни слова. Нужно поговорить об этом с ребятами.


20 августа.


Я болван и дурак. Надо же такому случиться, что по уши влюбился в девушку своего командира отделения Лину Якимову. Все свободное время я думаю о ней, она снится мне по ночам, сочиняю ей в уме всякие высокопарные стишки, пишу письма, которых, конечно, не посылаю. Лина — девушка Алексея, моего товарища, и для меня этим сказано все. Даже если б я мог надеяться на взаимность, она никогда не узнала бы о моей любви. У Пашки Щекина совсем другие взгляды. Он настойчиво и, кажется, небезуспешно домогается Лины. Недавно, когда Алексей дежурил, Пашка привел ее на премьеру оперетты «Раскинулось море широко», где сам играл главную роль командира катера «Орленок» лейтенанта Кедрова. Я обратил внимание, как восторженно Лина хлопала в ладоши. Ребята рассказывают, что уже дважды видели их в кино. Алексей знает об этом, но ведет себя сдержанно и гордо. Мне это нравится.

Вчера Васятка рассказал, как доставал для своей девушки собачий жир. Ребята хохотали до колик в животе. А я подумал, что неспособен сделать это. Во-первых, побоялся бы ловить собак. Во-вторых, побрезговал бы их потрошить. Наконец, просто не рискнул бы его принести. У Васятки все просто, все естественно. Анька, говорят, от него без ума и регулярно пьет собачье сало.

Да, едва не забыл написать о происшествии, которое случилось со мной дней десять назад. Было воскресенье, очередной вечер отдыха, и я, как водится, подпирал плечом стену, не решаясь никого пригласить. Вдруг, когда все разобрали партнерш и танцевали, вижу — стоит девчонка, маленькая такая, волосенки жиденькие, ничем не привлекательная, с длинным носом. Тогда на эту деталь я не обратил внимания. Подошел к ней, говорю: «Разрешите?» Она тоже посмотрела на меня без восторга, но выбирать было некого, и мы пошли танцевать. В общем, я был рад, что не надо больше стоять у стенки, и танцевал с ней весь вечер, а потом потащился провожать. «Зайдите, Миша, если хотите, — сказала она. — Попьете чаю». Вошел, снял бушлат (на улице похолодало, шел дождь), а форменный воротничок доставать из кармана не стал. Познакомился с мамой. То да се. «Кто ваши родители?», «Где они сейчас?» и все в таком же роде, будто я уже свататься собираюсь. Только сели пить чай с вареньем, открывается дверь и входит, кто бы вы думали? Нос! Оказывается, он отец девушки. Я, конечно, встал, вытянулся, говорю:

— Здравия желаю, товарищ младший лейтенант.

А он мне:

— Вы, товарищ Зайцев, в гости ходить-то ходите, но форму одежды в моем доме не нарушайте.

Ладно, думаю, петрограф несчастный. Год назад ты еще сам про форму не слыхал. А я, слава богу, лагерный сбор у Дмитриева прошел. В общем, посидел для приличия минут пять и ушел. Больше я к ним, естественно, не приходил и девчонку на танцах не приглашал. Позавчера, когда я стоял рассыльным у дежурного по Академии, гляжу ко мне подгребает Нос. Подошел, руку протянул, сама доброжелательность и улыбчивость:

— Ты прости меня, Миша, не обижайся. Приходи к нам. И Лена, и мы с женой будем очень рады.

Не иначе, Лена с матерью крепко взялись за него и заставили прийти с извинениями. Мне даже стало жаль его, скрывающего свою робость за напускной строгостью. Ведь чем-то мы с ним похожи. Я пообещал, что приду. Но все равно больше не пошел. В увольнении отдохнуть хочется, расслабиться, а какой у Носа отдых?


26 августа.


Прошла неделя. Хотя еще нет никаких указаний начальства и даже слухов, меня не покидает ощущение, что в ближайшие дни с нами должно что-то произойти. Положение на фронте резко ухудшилось. Фашисты захватили города Прохладный и Моздок, порт на Азове Темрюк, завязали бои на окраинах Сталинграда. Над Кавказом и Волгой нависла реальная опасность. Почему наши без конца отступают? Когда, наконец, союзники откроют второй фронт?

На днях в газетах было напечатано сообщение о совещании по воспроизводству населения в Германии. Создано специальное управление по вопросам политики народонаселения, наследственности и чистоты расы. К расово чистым группам мужчин отныне прикрепляются способные к деторождению женщины, в том числе и замужние, мужья которых на фронте. Будут организованы брачные пункты, явка на которые обязательна. Какое безумие! До чего может додуматься фашизм!

Заниматься никто не способен. Даже я прекратил бесплодные попытки. Книги валятся из рук. Что будет дальше? Командир второй роты младший лейтенант Судовиков покидает нас. Оказывается, он подал начальнику Академии десять рапортов с просьбой отправить на фронт и командование, наконец, удовлетворило его просьбу. А мы единодушно считали его нерешительным, даже трусоватым. Как мало мы знаем людей и как часто поверхностно о них судим!

Васятка обратил внимание, что я частенько что-то записываю в толстую инвентарную книгу. «Что ты все пишешь?» — поинтересовался он. Мы теперь с Васяткой дружим, но даже ему я не признался. Васятка мне нравится все больше и больше. Вспоминаю, как свысока относился к нему на первом курсе, и мне становится стыдно. Он очень изменился за два года, но отрыжки старого дают о себе знать. После еды он всегда говорит: «Вкусно было, да близко дно». Недавно я слышал, как он попросил больного: «Покладите руки на коленки». Я потом отчитал его. Через три года мы станем врачами, а врачи должны быть людьми высокой культуры.

Уже несколько раз я видел, как после команды «Встать!» Васятка задерживается на камбузе и то складывает в баночку часть своей каши с мясом, то заворачивает в бумагу пирожок с капустой. Я спросил его: «Кому?» Оказывается, он носит еду Аньке, а она категорически отказывается. «Не носи больше, Васенька, — сказала она ему последний раз. — Мне восемьсот граммов хлеба дают и обед, а ты голодный ходишь». Но Васятка упрямый.


28 августа.


Хочу описать своего первого больного в клинике общей хирургии. Встреча с первым больным это, по-моему, целое событие для врача. Папа запомнил его на всю жизнь и часто с юмором рассказывал об этом. Моего больного звали Алманаев. В палате я его не дождался и пошел искать по всей клинике. Нашел в курилке.

— Алманаев? — спросил я.

— Да, — ответил худой черноволосый парень. — Чего тебе?

— С сегодняшнего дня я буду вашим лечащим врачом.

— Ты? — спросил он, окинув меня быстрым любопытным взглядом, заметив, конечно, под халатом синий матросский воротничок. — Перевязок делать не дам. И не мечтай. — Помолчав немного, докурил папиросу, бросил в урну, спросил: — Звать как?

Вероятно, следовало сказать, что зовут меня Михаил Антонович, но еще ни один человек в мире не называл меня так, это звучало бы смешно, и я ответил:

— Миша.

— Ладно, так и быть, перевязывай, — великодушно согласился он. — Только спирту, Мишка, побольше для перевязок выписывай. Вместе выпивать будем. Лады?

— Лады, — пообещал я.

Алманаев был ранен на Волховском фронте. Левая нога до середины голени у него ампутирована, но он не унывал. Госпитальная жизнь ему нравилась: помогал сестрам и санитаркам, ухаживал за тяжело больными, носился на костылях с этажа на этаж. В девятнадцать лет он был женат, имел ребенка. Уезжая, подарил мне алюминиевую расческу и пачку немецких безопасных лезвий.


Госпиталь в Кирове, куда был переведен младший лейтенант Якимов, помещался в бывшей городской гимназии. Когда-то в ней учились Бехтерев, Циолковский, археолог Спицын. Сейчас в большой комнате выпускного класса стояло два десятка коек. Большинство кроватей были пусты. Их постояльцы гуляли по госпитальному двору.

Когда Геннадий открыл глаза, все окружающее виделось и слышалось словно в густом тумане — нечетко, расплывчато, приглушенно. Голова была тяжелая, как копилка с пятаками, стоявшая в детстве у него на столе. Рука и грудь были туго забинтованы и саднили. Подташнивало. К лицу его склонилась Лина.

— Все хорошо, братушка, — сказала она, проводя по лицу Геннадия длинными холодными пальцами. — Александр Васильевич просто чародей. Он сказал, что сделав все наилучшим образом.

Из глаз Геннадия скатились две слезинки. За почти десятимесячное лежание по госпиталям, после пяти тяжелых операций он достаточно наслушался всяческих обещаний, оптимистических, поднимающих дух прогнозов. Вранье, что эта операция последняя и он, наконец, из тяжелого инвалида превратится в нормального человека. Лучше бы сразу тогда после тарана разбился насмерть. Так нет, сшиб фрица плоскостью, а сам уцелел. Он уже устал болеть, устал лечиться, перестал верить врачам, как бы горячо и убедительно они ни говорили. Он попробовал пошевелиться и ощутил тупую боль в груди. «Еще наркоз до конца не отошел, — подумал он. — Вот отойдет, тогда запоешь». С большим трудом он немного повернул голову и увидел женщину, которая мыла в палате стекла. Она стояла на подоконнике, в подоткнутой юбке и кофточке, развеваемой ветром, женщина средних лет, озаренная утренним солнцем. Боже, как он завидовал ей тогда! Ему казалось, что счастливее этой крепкой здоровой женщины нет и не может быть. Что может быть прекраснее, чем так стоять под солнцем.

Женщина заметила, что он открыл глаза и смотрит на нее, улыбнулась и приветливо помахала рукой. Геннадий попытался вспомнить, как в один из теплых августовских дней, когда их палата совсем опустела и только он да еще один претендент на деревянный бушлат оставались на своих койках, в сопровождении пышной свиты из ординаторов, начальницы отделения и командования госпиталя вошли двое. Он сразу понял, что это те известные моряки, о которых говорила Лина. Геннадий попытался угадать, кто из них Черняев, а кто хирург. Ведь когда они осматривали его в Кобоне, он был без сознания. «Хирург это тот решительный, невысокий, с животиком», — подумал он и не ошибся. Александр Васильевич сразу принялся за осмотр. У больного образовался ложный сустав на плече и три ложных сустава на ребрах. Кроме того, у него еще не совсем закончилось нагноение плевры. Около кровати стояла бутылочка, в которую через трубку падали из грудной клетки тяжелые светлые капли гноя. Вне всякого сомнения, больной нуждался в большой и сложной операции, но выдержит ли он ее теперь?

Мызников посмотрел на Черняева. Александр Серафимович понимающе кивнул, внимательно прослушал больного, обратил внимание на пальцы в форме барабанных палочек, на дряблую, чуть желтоватую кожу, и лишь тогда сказал:

— Нужно оперировать. Выдержит, молодой.

— Такая операция для меня, юноша, пара пустяков, — сказал Мызников и потрепал Геннадия по щеке. — Сорок семь минут, и баста.

Больше Геннадий ничего не помнил.

— Как ты их притащила сюда? — едва слышно спросил он у сестры.

— Миша Зайцев помог. Он знает Черняева с детства. Его отец и Черняев старые друзья. Папе не пришлось даже обращаться в обком.

Она не сказала, что раньше всех к Мызникову ходил Алексей. «Сейчас, прости, не могу, — сказал Александр Васильевич, выслушав младшего сержанта. — Уезжаю в Свердловск, Челябинск. Мызникова везде ждут, Мызников везде нужен. Хоть разорвись…»

Он действительно много работал. Алексей видел, какое усталое у профессора лицо, какие набрякшие веки. Но Черняеву отказать Мызников не смог.

Уже три недели Лина занималась на первом курсе Лесотехнической академии. Способная художница, которую родители с детских лет учили рисованию, она, чтобы не расставаться с отцом, забрала документы из Академии художеств, куда была принята, и теперь посещала скучные лекции, с трудом высиживая положенные часы. В ушах монотонно журчал голос лектора, рядом негромко перешептывались девчонки, а ее мысли были далеко. Она вспомнила мать. Где она сейчас? Счастлива ли со своим Юрой? Чуткая, добрая, нежная мама, она все могла понять. А Лине именно этого сейчас не хватало. Она любила забираться в широкую мягкую постель матери, обнимала ее за шею, прижималась к ее теплому телу и засыпала умиротворенная, успокоенная. Она знала, что очень похожа на мать. Такая же капризная, непоследовательная, увлекающаяся. Многие говорили ей об этом. Мама часто не могла разобраться в своих чувствах, совершала много ошибок. И она тоже. До недавнего времени Лине казалось, что ей нравится Алексей. Если он долго не приходил, она нервничала, скучала, не могла найти себе места. Но появился Паша Щекин. Теперь Лина не понимала, кто ей больше по душе. Все перепуталось. В какой-то книге она прочла, что если нравятся двое, значит, не нравится ни один. Но это была неправда. Она знала, что у Паши есть множество поклонниц, что он избалован женским вниманием, получает после каждого концерта записки с объяснениями в любви, но, странное дело, это не только не отталкивало ее от него, а наоборот, делало еще более желанным. А ведь Миша Зайцев рассказал ей, что эти записки Пашка коллекционирует и любит в кубрике читать вслух, потешаясь над девчонками, которые их написали.

— Знаешь, хорошо быть знаменитым, — недавно признался ей Паша. — На какой экзамен ни приду, как ни плаваю, тройка обеспечена. Даже звание младшего сержанта за пение присвоили. Недавно зачет Черняеву сдавал. Он мне один вопрос, второй, третий. Чувствую, сейчас влепит пару. А я знал, что он недавно стал военным, строевых премудростей не усвоил, и говорю: «Товарищ профессор, не могу я получить двойку, если все мое отделение имеет хорошие оценки. Какой же будет у меня авторитет как у младшего командира?» Он подумал, сказал: «Опасный вы человек, Щекин». Но тройку поставил. А это главное. — Паша расхохотался.

Веселый парень Паша. Бывает так за вечер насмеешься, что щеки болят. Все для него просто, ничего его не заботит, не огорчает, а жизнь такая трудная, так устаешь от постоянных тревожных мыслей. Но иногда он становится ей неприятен. Недавняя веселость кажется поверхностной, легкомысленной, шутки плоскими, неумными. Тогда она быстро прощается и уходит, а потом дома сидит мрачная, односложно отвечает на вопросы отца и долго не может уснуть. Но проходит несколько дней, и она снова хочет видеть его…

Прозвенел звонок. Лекция кончилась. Лина закрыла тетрадь, на листках которой не было ничего, кроме рисунков, и вышла на улицу.


Читать далее

Глава 7. КИРОВ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть