Глава 2. НА ПРАКТИКЕ

Онлайн чтение книги Доктора флота
Глава 2. НА ПРАКТИКЕ

Там обретали мы сноровку

Держать и скальпель, и винтовку

С. Ботвинник

Из писем Миши Зайцева к себе.


9 октября 1943 года.


Мои записи, первоначально задуманные как письма к себе, постепенно превращаются в заурядный дневник. Все больше пишу о событиях, все меньше анализирую собственное состояние. Ну и пусть. В конце концов, нельзя постоянно копаться в себе. Тем более что вокруг происходит столько важного и значительного. Итак, послезавтра мы отправляемся на практику на действующие флоты, а после практики, судя по усиленно циркулирующим слухам, возвращаемся в наш любимый Ленинград. В кубрике только и разговоров, что об этих делах. Немцы нашему возвращению помешать не могут. Кишка тонка. Они отступают по всему Южному и Центральному фронтам. Сегодня передали, что наши войска освободили Новороссийск. И такие радостные сообщения каждый день. Огорчает одно — история с Алексеем. На практику он, естественно, не едет. Скорее всего, суд над ним состоится в наше отсутствие. Я узнал у военного юриста, что Алексею грозит пять лет тюрьмы. Но, несмотря на это, он держится мужественно, пробует даже заниматься. По его просьбе я принес ему учебники. А Лина быстро поправляется. Ребята видели, как она гуляла по больничному парку.

Я не перестаю думать о поступке Алексея. Что это? Проявление воли или безволия, силы или слабости, большой любви или ревности? С ума сойти — так испортить свою жизнь. Алексей этой темы не касается. Вообще он больше молчит и курит, курит страшно много, почти беспрерывно. На гауптвахте курение почему-то не запрещают. Я перетаскал ему всю его и мою махорку, променял на базаре мыло на несколько пачек и все равно ему не хватает.

С Алексеем я дружу давно. Мне казалось, что хорошо изучил его. Оказывается, что мы хоть и живем рядом целых три года, а все равно ни черта не знаем друг о друге. Я долго размышлял, мог бы я совершить нечто подобное, и решил, что нет. Что бы дурного ни сделала мне женщина, мне было бы жаль ее убивать и я не поднял бы на нее пистолет.

Пашка Щекин едет на практику в Ленинград. Туда посылают двадцать пять человек. Меня, хоть я и просился в Ленинград, Васятку и моего нового друга Алика Грачева направляют на Северный флот.


10 октября.


Вчера нам долго не спалось и Алик рассказал мне, что его отец окончил два класса церковной школы, воевал в империалистическую войну, был подносчиком снарядов в Чапаевской дивизии. Из-за хорошего почерка стал писарем, потом помощником счетовода. В Васильсурске они жили в восьмиметровой комнате в деревянном бараке, бывшей кухне, где всегда зимой ночами замерзала вода. Алик был единственным сыном. Уходя на работу, родители запирали его в комнате. Постоянная изоляция наложила сильный отпечаток на его характер. Он и сейчас теряется в больших компаниях, любит тишину, никогда не скучает в одиночестве, много читает. Только за несколько лет до войны они переехали в Ленинград. На курсе Алик ничем не знаменит, но я знаю, что у него хорошая душа и на него можно во всем положиться.


11 октября.


Сегодня вечером мы уезжаем на практику, но все равно, как и вчера и позавчера, до обеда вылавливали в Вятке бревна и складывали их на берегу. Впечатление такое, что майор Анохин слегка помешался на дровах. Словно дровами, а не снарядами стреляют пушки на фронте, а самолеты сбрасывают их вместо бомб. Штабелями бревен уставлен весь берег Вятки. И все равно мы шныряем по реке на лодках и баграми тащим к берегу плывущие бревна. Говорят, что даже вагоны, в которых мы поедем на практику, нам тоже подадут с дровами. Мы их быстро разгрузим и только после этого погрузимся сами. На вечерней поверке майор сказал: «Работаем с вами три года», имея в виду время своего пребывания в должности начальника курса, но курсанты поняли его по-своему и гаркнули в двести глоток: «Ха-ха-ха!»

Именно, не учимся, товарищ майор, а работаем.


17 октября.


Вчера прибыли в Полярное. Доехали до Мурманска на удивление быстро, за пять дней. Вечером нас распределили. Мне, как всегда, не повезло — хотел попасть на боевой корабль, а попал военфельдшером в полк морской пехоты. А Васятка, которому, как он утверждал, было все равно куда, попал в самую лучшую часть, в бригаду подводных лодок. В тринадцать ноль-ноль я с группой ребят получил приказ явиться на пирс и готовиться к отплытию. День выдался ясный, но холодный и ветреный. Удивляться нечему: сейчас середина октября, а это север. Только на боте узнали, что держим путь на полуостров Рыбачий, тот самый знаменитый на всю страну Рыбачий, о котором поется в популярной песне:

Растаял в далёком тумане Рыбачий,

Родимая наша земля…

Вышли из гавани и стали ждать неприятностей — обстрелов, бомбежек, встреч с вражескими кораблями. Редкий переход из Полярного на полуостров обходится без такого рода сюрпризов. Но море покрыл густой туман. Шли долго, отчаянно проголодались. Матросы дали нам трески, из которой Васятка сварил уху. Кроме рыбы, в ней были только соль и лавровый лист. Хлеба тоже не было, но ухой насытились. Из-за густого тумана командир бота идти дальше не захотел и мы выгрузились на мысе Шурупов среди голых и безлюдных скал в двух сутках ходьбы от госпиталя. На наше счастье туман стал рассеиваться, мы снова поднялись на бот, и он пошел в Вейну. На этот раз нас миновала судьба Робинзона Крузо.

Итак, я на полуострове Рыбачий. Фронт в семи километрах. Отчетливо слышна орудийная канонада. Местность очень красивая. Гранитные сопки, круто обрывающиеся к воде, покрыты мхом, кое-где на них виднеются шапки снега, и бескрайнее Баренцево море. Не могу даже сказать, какого оно цвета: около берега — зеленоватое с коричневым оттенком, а дальше зеленовато-голубое. Нам отвели палатку с уже натопленной печкой и мы отлично выспались, а потом умылись в холодном прозрачном ручье. Мой полк в четырех километрах отсюда, ближе к фронту.


24 октября.


Прошла первая неделя практики. Я живу в артиллерийском дивизионе в землянке. Дел мало. Самое важное и приятное — снимать пробу пищи. С умным видом пробую вермишелевый суп и гречневую кашу с мясными консервами. Мне кажется, что очень вкусно, но я все же делаю кое-какие замечания. Врачу полагается держать кока в тонусе. Кок преданно смотрит на меня. Ведь я в журнале должен дать оценку обеду. Наверное, со стороны эта оценка выглядит очень смешно. За весь сегодняшний день пришел только один больной. Я его выстукал, прощупал, как нас учили в клинике. Ничего подозрительного не нашел, но на всякий случай велел прийти еще раз. Каждый день мы обязаны вести дневник практики. Записывать туда пока нечего.

Встретили меня очень приветливо. Слово «академик» действует магически, как пропуск. Даже командир дивизиона, узнав, откуда я, сказал: «ого» и добавил, что скоро, возможно, понадоблюсь. И, хотя он не расшифровал, для чего, было приятно, что живу здесь не зря.

Мое положение курсанта двойственно — выполняю, обязанности офицера, ем в офицерской землянке, но чувствую себя в ней не как равный, а словно случайно и не по праву попал туда. От этого и неловкость, и ощущение скованности. С матросами держусь, как с товарищами, а в землянку-кают-компанию стараюсь ходить пореже и только после всех.

Недавно Северный флот праздновал свое десятилетие. Каждое соединение должно было внести к празднику свой вклад — чувствительный удар по врагу. Подводники потопили четыре транспорта и один сторожевик. Наш артиллерийский дивизион засек и подавил две батареи врага и получил благодарность командующего флотом. Санитар рассказал мне, что по случаю юбилея в дивизионе было грандиозное пиршество с выпивкой, гуляшом из свинины и десертом из набранных в тундре свежих ягод. Лично у меня при воспоминании о водке по телу проходит дрожь. Как я установил, ее действие на мой организм имеет три стадии:

1. Латентная, или скрытая, стадия.

2. Стадия опьянения.

3. Стадия мучений. (Самая продолжительная, сопровождается целым рядом отвратительных ощущений и полной неработоспособностью.)

Поэтому я рад, что приехал на практику после праздников. Вполне вероятно, что при моем характере, для того чтобы продемонстрировать отсутствующую у меня матросскую удаль, я бы выпил лишнего, а потом долго страдал и мучился, проклиная себя. А вообще многое здесь мне нравится — дисциплина, деловитость, простота отношений. Недавно в кают-компании офицеры заговорили о деньгах и один лейтенант сказал:

— Зачем мне здесь деньги? Я их лучше отдам государству. Оно использует их гораздо рациональнее.

Многие поддержали его.


27 октября.


Только что пришли два больных матроса. У одного острый ларингит. Сделал ему согревающий компресс. Посоветовал подышать паром. У второго растяжение связок голеностопного сустава. Все время хочу, чтобы появился больной с чем-нибудь серьезным и боюсь этого.


5 ноября.


Сильно похолодало. С моря почти постоянно дует резкий, пронизывающий до костей, ветер. Уже несколько раз выпадал, а потом таял снег. Хожу в полушубке и шапке. Моя санитарная часть состоит из большой землянки, разделенной наполовину пологом из одеял. В первой половине, амбулатории, ведется прием. Там стоит стол, топчан, полка с лекарствами, две табуретки. Во второй половине, за пологом, лазарет на шесть коек. Двухэтажные деревянные нары, табуретки, столик. Все самодельное, сработанное руками матросов. В лазарете я сплю вместе с санитаром. Когда попадаются постельные больные, они лежат тут же. Опишу, как прошел сегодняшний день. Утром пришли четверо больных. У двоих фурункулы. Фурункулезом болеют многие. Нужно обязательно провести беседу с матросами. О профилактике венерических заболеваний я уже рассказывал, слушали с интересом, смеялись, только актуальности эта проблема не имеет никакой: совсем нет женщин.

Третий больной жаловался на изжогу. У четвертого, здоровенного усача, который едва помещался в землянке, «крутило руки и ноги». Я уже заметил, что жалоба на то, что «крутит руки и ноги», очень распространена, хотя и не описана ни в одном учебнике. Что скрывается за нею, я не знаю. Но матрос не производил впечатления симулянта. То и дело он ковырял толстым пальцем в ухе. Видимо, его заложило после близкого разрыва снаряда. Решил дать ему порошок салициловокислого натрия, который сам же сделал, но по рассеянности дал с сернокислым натрием. Конечно, ошибка не роковая и больному ничего не грозит; но какой все же я несобранный. Этот случай я постараюсь запомнить надолго.

Нас часто бомбит немецкая авиация, но все привыкли к этим налетам и спокойно ждут конца бомбежки. Комдив сказал сегодня в землянке начальника штаба, где его застал налет:

— Фриц ведет обработку почвы под озимый клин. К весне готовится, аккуратист.

А начальник штаба поддержал:

— Знает, подлюга, что у нас тракторов не хватает, решил с воздуха помочь.

Днем наш дивизион вел обстрел немецких позиций. Команда подается так: «По немецким сволочам огонь!» Есть и другие, более сильные варианты.

Вечером смотрел еще раз кинофильм «Сталинград» и удивился, что на фронтовиков он производит меньшее впечатление, чем в тылу. Видимо, они сами столько повидали, испытали, что их трудно чем-либо удивить.

После кино я вернулся в санчасть, где санитар угостил меня чаем с вареньем. Даже в мирное время в Академии варенье не давали. Дома его тоже никогда не было, потому что папа считал, что оно провоцирует диабет. Последний раз я пил чай с вареньем у тети Жени в 1940 году. А тут, на передовой, пожалуйста, — варенье из голубики.

Насладившись чаем, я лег на нары и подумал, что здесь на практике у меня настоящая vita sinae curae et dolores[1]Жизнь без забот и печали (лат.). Много сплю, читаю «Дневник шпиона», «Дон-Жуан» Байрона. Подумать только, «Дон-Жуан» в землянке, рядом с передовой, за Полярным кругом! Хочется выписать в тетрадь массу мест. У одного из офицеров дивизиона есть «Падение Парижа» Эренбурга. Обещал дать почитать.


12 ноября.


Наша практика в частях близится к концу. Последние две недели мы должны провести в госпиталях. Мой госпиталь совсем недалеко, в четырнадцати километрах от дивизиона. Почти каждый день думаю о Тосе и об Алексее. Странно, но Тося опять не пишет. Здесь я не получил от нее ни одного письма. Может быть, плохо работает почта? Но ведь другие получают письма часто. Не ответил на мои три письма и Алексей. Я понимаю, что ему сейчас не до писем. Он никогда не был особо общительным, а сейчас, вероятно, замкнулся еще больше.

Неделю назад приезжал с полуострова Среднего врач нашего полка майор Кейзер. У него вид аристократа — высокий рост, тонкое породистое лицо, пышная грива волос. Говорят, что в штабе полка за ним укрепилась кличка «профессор». Со мной он держался сначала свысока, подчеркнуто официально, но, когда проверил санчасть, камбуз, документацию и нашел все в порядке, смягчился, стал проще.

После обеда я терпеливо выслушал мнения своего начальника по многим вопросам. Они отличались оригинальностью, хотя не всегда основывались на здравом смысле. Уже все давно ушли из землянки-кают-компании, несколько раз в нее заглянул вестовой, намекая, что ему пора убирать, а майор все говорил и говорил. В жизни я встречал еще только раз такого словоохотливого человека. Это был папин знакомый, старый холостяк, способный говорить часами, если ему попадался терпеливый и воспитанный слушатель.

— Если интеллигентный человек хочет спокойно работать, а не бороться с ветряными мельницами, он должен приспособиться к жизни такой, какая она есть, — излагал майор свои реакционные взгляды.

Я хотел возразить, что не к жизни надо приспосабливаться, как это делают обыватели, а самому перестраивать жизнь так, чтобы она была удобной для человека, но воздержался, иначе спор мог затянуться до ужина.

Когда он уехал, я подумал, что тысячу раз был прав Салтыков-Щедрин, когда писал, что самая приятная пыль — это пыль из-под колес уезжающего начальника.


В ту ночь Миша лег поздно. Читал при коптилке, приткнув книгу почти к самым глазам, пока из них от усталости не потекли слезы. Рядом сильно храпел санитар. Было такое ощущение, что пилит тонкие бревна циркулярная пила. Уснуть было невозможно. Миша толкнул санитара в плечо, тот сел на нары, пробормотал:

— Сон дурной приснился. Немец за шею душил.

Наконец Миша уснул. Проснулся он минут через сорок от страшного шума. Кто-то изо всех сил колотил в дверь землянки ногами. Санитар соскочил с нар, как был в кальсонах и рубахе, подбежал к двери.

— Кто? — спросил он.

— Открывай быстрее, такую мать. Раненый у нас. Академик на месте?

Академик — это он, Миша.

«Все, началось», — подумал Миша, чувствуя, как по телу разливается холодок. В глубине души он надеялся, что за оставшуюся до конца практики неделю в дивизионе ему так и не придется иметь дело с серьезными больными или ранеными. Кроме общей терапии и хирургии, клинических предметов они не проходили. Вряд ли он по-настоящему сумеет помочь раненому, а вот опозориться перед офицерами и матросами и опозорить Академию сумеет наверняка. Но теперь избежать позора не удастся. Судя по возбужденным голосам за дверью, раненый там тяжелый. Иначе они не стали бы так колотить ногами. Посоветоваться не с кем. Госпиталь далеко. А полковой медпункт на полуострове Среднем.

Санитар распахнул дверь. Морозный воздух ударил в лицо. Ворвавшийся ветер мигом сдул со стола пустые миски, лежавшие на нем журналы.

Раненого, которого несли матросы, Миша узнал сразу. Им оказался тот самый усатый здоровяк, который неделю назад жаловался, что «крутит ноги» и которому он по ошибке дал не те порошки. Сейчас «усач» лежал на носилках, покрытый сверху шинелями, и часто и хрипло дышал. Лицо и губы его под пшеничными усами были бледны, закрыты.

— Корнилов! — позвал Миша и легонько похлопал его по щекам.

Раненый не отвечал. Он был без сознания. Матросы рассказали, что этой ночью старшина первой статьи Корнилов и матрос Гумаченко из разведвзвода были отправлены в расположение врага за «языком». Едва они миновали проход в проволочных заграждениях и проползли метров триста, позади разорвался шальной снаряд. Корнилов обернулся и увидел, что напарник лежит без движения.

— Гумаченко! — позвал он. — Микола!

Но напарник не отвечал, он был мертв. Корнилов решил идти за «языком» один. Маленький, похожий на подростка, безоружный немецкий солдат вылез из окопа по нужде и отошел на несколько шагов в сторону. Именно здесь, около чахлой северной березки, Корнилов нанес ему удар по голове кулаком, и немец сразу потерял сознание. Он очнулся через несколько минут и увидел у груди автомат, послушно открыл рот, в который русский вставил кляп, услышал повелительный шепот:

— Форвертс! Шнель! Шнель!

Голова солдата соображала плохо, но он послушно пополз вперед. Так — немецкий солдат впереди, Корнилов позади, — периодически пережидая и замирая, пока не погаснет осветительная ракета, они приближались к нашей линии окопов. В этот момент Корнилов почувствовал резкую боль в ноге, словно кто-то рубанул по ней топором. Потом по пятке потекло горячее и липкое. Он сделал знак немцу остановиться, а сам сел и осмотрел раненую ногу. Острый осколок мины отсек половину левой стопы. Она держалась лишь на коже. Из раны струей хлестала кровь. Остывая на морозе, она пахла тошнотно и приторно. Корнилов достал из кармана брюк кусок веревки, припасенный на случай, если придется связать раненого, и туго перетянул ногу выше голенища сапога. Теперь кровь не била струей, а текла тоненьким ручейком. Странно, но сильной боли не было. Корнилов с трудом стянул перебитый сапог. Когда прибинтовывал оторванную половину стопы, голова кружилась, к груди подступала дурнота. Он дал знак немцу ползти дальше. Вскоре они увидели перед собой линию наших окопов. Небо уже посерело, проступили очертания замаскированных позиций, фигуры часовых. Будь до окопов метров на сто дальше, Корнилов бы не дополз. Силы были на исходе. Глаза застилала мутная пелена. Временами он не видел ползущего впереди немца и тогда повелительно кричал ему:

— Форвертс, гнида!

В траншее разведчиков встречал лейтенант, командир разведвзвода. Корнилов успел рассказать, что с ним произошло, увидел, как увели в землянку немца, наклонился к протянутой лейтенантом фляге с водкой и потерял сознание.

По характеру раны, неумело наложенному жгуту, по необычайной бледности больного было очевидно, что разведчик потерял много крови и ему необходимо срочное переливание. Но, во-первых, переливание крови они еще не проходили и Миша не знал, как оно делается, а во-вторых, ничего нужного для переливания в санчасти дивизиона не было. Миша понимал, что единственное, возможное в этих условиях, — попытаться вывести раненого из бессознательного состояния и срочно отправить в госпиталь.

Необычайное волнение, охватившее его в первые минуты, когда раненого внесли в санчасть, стало постепенно проходить. Мысль работала четко и ясно. Недавние опасения, что он опозорит себя и Академию, показались ничтожными, смешными. Главное сейчас помочь больному. Даже лентяй санитар, называвший его «Мыша», способный спать шестнадцать часов в сутки, преобразился и быстро выполнял все распоряжения. На примус поставили кастрюлю с водой, положили в нее кипятить шприц. Когда нагрелась вода, обложили раненого грелками и бутылками с горячей водой. Миша ввел ему морфий.

Не зря ребята говорили, что у Бластопора великолепная память. Стоило немного сосредоточиться, и он вспомнил все, слово в слово, что говорил Мызников на лекции о первой помощи при кровопотере.

— Гляди, Мыша, вроде получше ему! — радостно воскликнул санитар.

Действительно, губы раненого порозовели и он задышал ровнее. Вернулся лейтенант, разведчик. Ему удалось раздобыть подводу. На ней предстояло проехать до госпиталя четырнадцать километров по разбитой грунтовой дороге. Это два часа пути, не меньше. Перед отъездом следовало осторожно снять жгут и хорошенько забинтовать ступню.

— Надо же, как раз в ногу угодил, — сказал лейтенант, вероятно, имея в виду осколок, и отвернулся в сторону, чтобы не видеть раны. — Такой плясун был Федька. Бывало, как «цыганочку» начнет, никто не устоит. Поверишь, ноги сами в пляс идут. — Он вздохнул, засопел, и Миша увидел, что лейтенант белобрыс, худ и по виду совсем мальчик.

— Ты смотри, курсант, кусок ноги, что болтается, не вздумай отрезать, — строго сказал он, видя, что Миша берет ножницы. — Может, в госпитале врачи пришьют. Я в медицину верю.

— Вряд ли, — ответил Миша. — Оборван весь сосудисто-нервный пучок.

Вместе с лейтенантом, санитаром и еще одним разведчиком они осторожно перенесли раненого на подводу, лейтенант взял вожжи, и повозка тронулась.

Они проехали километров пять, не больше, когда Корнилов умер. Сначала Миша почувствовал, как и без того слабый пульс под его рукой еще больше ослабел, лицо раненого снова покрыла мертвенная бледность. Тогда он торопливо ввел ему под кожу кофеин с камфорой, влил в рот глоток водки. Это было все, что он мог сделать. Они накрыли мертвого с головой и повернули обратно.

Потом Миша видел много разных смертей. Его пациенты умирали в госпитале, где он работал, умирали дома. Но смерть его первого пациента потрясла Мишу. Корнилов был молод, моложе его на год. Если бы ему вовремя оказали помощь, он бы, конечно, остался жив, ну, может быть, немного хромал, носил специальную обувь. И хотя Миша понимал, что он лишь курсант третьего курса и не виноват в смерти раненого, ему казалось, что лейтенант молчит потому, что презирает его. Наконец он не выдержал и спросил:

— Вы презираете меня, товарищ лейтенант?

Лейтенант рассеянно посмотрел на Мишу.

— Что? — спросил он. — Презираю? Я о Федьке думаю. Замечательный был разведчик, страха совсем не имел, в самое пекло лез, считал, что заговоренный. — Вдали показались землянки дивизиона. — Зайдем, курсант, выпьем по чарке на помин души, — предложил лейтенант. — Понимаешь, горит все внутри, жжет, как огнем.


Из письма Миши Зайцева к себе.


1 декабря 1943 года.


Вчера утром на катере я пришел на полуостров Средний. Сегодня закончатся сборы медицинского состава и я уеду. Уже есть приказ об окончании практики. Здесь, на Среднем, совсем другая жизнь — электричество, магазин, клуб и даже девушки, хоть и единичные, как лейкоциты в нормальной моче. В письмах моих масса чепухи, второстепенных событий и мыслей. Но утешаюсь тем, что в них все чистая правда. Опишу свои терзания души и тела. Вероятно, вся жизнь состоит из этих терзаний и прав был Фрейд, что в молодости влечение полов друг к другу часто сильнее всех других желаний. Иначе, как можно объяснить, что я, горячо любя Тосю, мог совершить вчера такое, о чем сегодня стыдно вспомнить? Но опишу все по порядку.

Вчера в клубе был вечер отдыха. Из окрестных гарнизонов наехало много народа. Мест для ночлега всем не хватало, и я решил лечь спать в санитарной части. Пришел в одиннадцать, лег на свободную койку и уснул. Проснулся — около меня стоит девушка, санитарка. Я мельком видел ее днем. Она была курноса и ряба. Сейчас, в темноте, она показалась мне миловидной. Я понял, что она мыла пол. Но что за мытье полов ночью?

— Который час? — шепотом спросил я.

— Три. А почему вы вчера так рано пришли? — поинтересовалась она.

— Скучно было.

Санитарка нагнулась ко мне совсем низко, так, что ее глаза оказались рядом с моими. Я мгновенно обнял ее и поцеловал. Она не сопротивлялась. Рядом спали больные, за тонкой перегородкой посапывала аптекарша. Я торопливо оделся и мы вышли на крыльцо. Было морозно, ветрено, шел снег. Но меня бил жаркий озноб. По-моему, и ей в халате было жарко. Мы целовались, как безумные. Потом она вырвалась и ушла. Я не мог уснуть до утра. Мне было стыдно перед Тосей.


К осени 1943 года боевые дела краснознаменной бригады подводных лодок Северного флота были известны всей стране. Имена подводников Колышкина, Гаджиева, Лунина, Фисановича, Старикова, Видяева часто мелькали на страницах газет и журналов, звучали по радио. Только за 1942 год бригада потопила более пятидесяти транспортов и боевых кораблей противника. Нескольким командирам было присвоено звание Героя Советского Союза. Редко кто из экипажа подводных лодок не носил на кителе и суконке боевые ордена и медали.

В эту прославленную бригаду прибыл на практику в качестве стажера-фельдшера береговой базы курсант Василий Петров.

Стояла середина октября. Полярное лето медленно и неохотно уступало свои позиции зиме, ночи становились длиннее, но вечерами еще было светло. Только суживался горизонт, да отдаленные предметы казались зыбкими, расплывчатыми. И городок, и море, и обрывистый берег — все будто замирало, застывало в воздухе, легком и прозрачном. Матросы по привычке спали в казармах, закрыв окна шторами. Они помнили недавнее время, когда ночь от дня можно было отличить лишь по тишине и безлюдью.

Фельдшеров для дежурств по санитарной части береговой базы не хватало, многие лодки находились в море или на ремонте в Мурманске и флагманский врач бригады Усинский, высокий капитан с тонкими фатоватыми усиками, приказал поместить Васю прямо в санчасти. Благодаря усилиям энергичного Усинского санчасть бригады напоминала маленький госпиталь. Она занимала отдельный дом. В ней были просторная амбулатория, перевязочная, аптека, физиотерапевтический и зубоврачебный кабинеты, лазарет на двадцать коек. С утра до позднего вечера в санчасти толпились больные. Они приходили с подводных лодок и береговых частей бригады с царапинами, фурункулами, грибком, болями в пояснице и в горле, жалобами, что «крутит ноги и руки». Дежурный фельдшер и санитары ставили им банки, делали клизмы, смазывали мазями, грели лампой «соллюкс», закапывали капли в уши и носы. Старослужащие матросы в санчасть ходить не любили, зато салаги, недавно прибывшие в бригаду из учебных отрядов, испытывали к санчасти пламенную страсть. Эта страсть, правда, была недолговечной. Уже через месяц-два опасная и трудная профессия подводника захватывала молодых матросов, посещать санчасть становилось некогда. В санчасть ходили лишь настоящие больные или откровенные сачки. И тех и других было немного. Но именно перед приходом Васятки прибыло молодое пополнение. Любовь новичков к санитарной части Усинский объяснял так: на боевых кораблях молодых матросов, всего несколько месяцев назад оторванных от теплой материнской груди, встречает хриплый голос боцмана, холодное неприветливое море; полная опасностей изнурительная служба. Санитарная часть — единственное место, этакий оазис, где тепло, светло, где можно пожаловаться на недомогание без риска услышать насмешки товарищей и где добрый ангел в лице бывшего борца санитара Тимофеева осторожно забинтует своими огромными ручищами твой поцарапанный пальчик.

В первый день Васятка едва не обалдел от беспрерывной очереди больных в коридоре, указаний Усинского, который вел амбулаторный прием, телефонных звонков, множества услышанных историй. Историями была насыщена вся атмосфера бригады. Их рассказывал каждый — от недавно вернувшегося после боевого похода старшины до матроса топливного склада или кислородной станции, никогда не выходившего в море дальше конца угольного пирса, у которого хорошо ловилась красноперка.

Стоило задать неосторожный вопрос: «Что нового в море?», и в трех случаях из четырех следовал красочный рассказ, как на их лодку сбрасывали глубинные бомбы катера и сторожевики противника, как тонул, перевернувшись вверх обросшим ракушками днищем, вражеский транспорт, какой смелый и хитрый у них командир. Часто излагаемые события, мягко говоря, были не совсем точными, но их можно было понять, этих невинных хвастунов и украшальщиков, ведь это была их жизнь, полная опасностей и каждодневного риска. Многие их товарищи уже навсегда остались лежать на дне моря и без романтизации этой жизни было бы, наверное, намного труднее снова уходить в поход.

В первую ночь Вася, несмотря на усталость, никак не мог уснуть. Он ворочался, накрывшись одеялом с головой, но сон не шел. В ушах звучали услышанные сегодня рассказы. Они были как музыка, эти известные здесь каждому хрестоматийные повествования о торпедировании новейшего немецкого линкора «Тирпиц» подводной лодкой К-21 Лунина, о героическом бое в надводном положении с кораблями врага подводной лодки К-3 Гаджиева, о прорыве в бухты Лиинахамари и Петсамо М-172 Фисановича…

Он будет настоящим обалдуем, если, проходя практику на бригаде, не совершит ни одного боевого похода на подводной лодке. Ведь может быть больше никогда в жизни не представится такая возможность. Отец считал его хвастуном и нередко называл то «похвальбушкой», а то и просто «брехло». Что же здесь плохого, если он любит во всем быть первым? Он был единственным на курсе, кто приехал издалека и был принят без экзаменов. Он стал единственным снайпером и уничтожил семьдесят восемь гитлеровцев. Теперь он смог бы стать первым курсантом, кому довелось участвовать в боевом походе на подводной лодке. «Вот было бы что рассказать ребятам», — подумал Вася, окончательно сбрасывая с головы одеяло и поворачиваясь на спину. Но, видно, он не единственный мечтает о походе на лодке, потому что капитан Усинский при первом же разговоре категорически запретил проситься в море.

— Услышу, строго накажу и напишу в характеристике «недисциплинированный», — предупредил он, зная, какое большое значение в Академии имеет выдаваемая после практики боевая характеристика. — Чего улыбаешься? — грозно нахмурился он. — Я не шучу.

И все же желание Васи выйти в море было столь велико, что уже на пятый день практики, когда в санчасти появился невысокий кавторанг со звездой Героя Советского Союза, он не вытерпел, спросил сидевшего на скамье старшину:

— Кто это, браток?

— Не знаешь? — удивился старшина. — Ну ты даешь! Это же знаменитый на всю страну Иван Александрович Колышкин.

«Так это сам Колышкин!» — подумал Вася, вспомнив, что не раз слышал эту фамилию. Внешне Колышкин точно соответствовал его представлениям о настоящем подводнике: медлительная, чуть косолапая походка, твердые складки в углах волевого рта, взгляд суровый, неулыбчивый.

Когда Колышкин вышел из кабинета флагманского врача, Вася уже ждал его. Он успел сбросить свой мятый, подпоясанный бинтом халат, весь в пятнах йода, и стоял сейчас в парадной суконке с тремя серебряными уголками на рукаве и орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».

— Разрешите обратиться, товарищ капитан второго ранга!

Колышкин остановился, выслушал довольно сбивчивую и чересчур эмоциональную Васину просьбу.

— Не понял все-таки, зачем тебе идти в поход? И какая на корабле от тебя польза?

— Я любую работу буду делать, — взмолился Вася, опасаясь, что Колышкин уйдет и рухнет его единственный шанс. — Не только медицинскую. Могу плотничать, готовить умею. Что прикажете. Не пожалеете, товарищ капитан второго ранга.

Колышкин вспомнил, как много лет назад, будучи курсантом на практике, так же просился в поход на подводной лодке. Правда, тогда не было войны.

— За что награды получил? — спросил он.

— За Сталинград.

— Кем воевал?

— Снайпером.

— Так, — сказал Колышкин. Лицо его оставалось непроницаемым. — Обещать ничего не могу, но, если место фельдшера освободится, буду иметь в виду.

К работе в санитарной части Васятка привык быстро. Эта суета с раннего утра до позднего вечера даже нравилась ему. Как-то незаметно он сделался всем нужен. То и дело слышалось: «Вася, посмотри», «Вася, дай от головной боли», «Доктор, завяжи ногу», «Курсант Петров, зайдите ко мне». Последние слова принадлежали капитану Усинскому. Флагманский врач — ветеран бригады. Служит здесь с первых дней войны. С командирами лодок он в приятельских отношениях. И они иногда заходят к нему в кабинет поболтать. Тогда оттуда слышатся громкие голоса, хохот.

Капитану Усинскому нравился белобрысый парнишка с непослушными прямыми волосами, с такой охотой берущийся за любое дело. С его приходом в санчасти начало делаться многое, до чего раньше просто не доходили руки. Матросов, заболевших панарициями, абсцессами, флегмонами всегда отправляли в поликлинику, хотя в медпункте была своя перевязочная. Теперь эти несложные операции делал Петров. Недавно он наблюдал, как курсант великолепно вскрыл глубокую флегмону стопы. Хороший парень. Каждую ночь Петрова будят, но он, кажется, даже рад этому. Когда этот курсант в санчасти, он, флагманский врач, чувствует себя спокойно. Прислали бы ему такого после окончания Академии.

Каждый вечер в клубе бригады показывали кино. В зал набивалось человек двести. Вася научился быстро отличать экипажи, недавно вернувшиеся из боевых походов. Они сидели почти всегда вместе, во главе со своим командиром. Лица у них были одутловатыми, бледными и вели они себя беспокойнее других: чересчур громко смеялись, разговаривали. Но проходило несколько дней, они успевали выспаться, отдохнуть и отличить их от других матросов становилось невозможно.

В клубе Васятка смог, наконец, увидеть известных командиров лодок: невысокого изящного Фисановича, черноволосого усача Гаджиева, худощавого стройного Старикова.

В субботу и воскресенье устраивались танцы. Васятка был на них только раз. На скамьях сидели несколько девушек-матросок из хозяйственных служб береговой базы, да три-четыре невесть откуда взявшиеся женщины. Для сохранения тайны своего возраста они старались сесть подальше от электрических лампочек. Вот и вся прекрасная половина рода человеческого на две сотни молодых танцоров в синих форменках и воротничках.

Немногочисленные девушки капризничали, сами выбирали себе партнеров, а остальным отказывали, ничего не объясняя, надменно проходя мимо к выбранным ими счастливчикам. Матросы либо стояли вдоль выкрашенной голубой масляной краской стены, либо танцевали друг с другом.

— Вот вредное племя, — ругались они. — В Иваново бы их. Сразу бы по-другому запели.

Васятка дважды получил отказ, обиделся и в десять часов ушел в санчасть. Он едва успел снять ботинки, как появился рассыльный по дивизиону.

— Комдив приказали немедленно бежать на Щ-504 к капитану-лейтенанту Макарееву, — выпалил он, тяжело дыша. — У них фельдшер консервами объелся. Идти в море некому.

«Очень кстати объелся», — подумал Вася, торопливо зашнуровывая ботинки и от волнения не попадая шнурками в дырочки. Он сразу вспомнил этого молодого, рано растолстевшего обжору старшего лейтенанта Пикалова, успевавшего за время дежурства несколько раз дополнительно подкрепиться принесенными с собой продуктами.

Собрался Васятка за две минуты. Учебник хирургии, с которым последний год он никогда не расставался, опасная бритва, подарок Аньки, умывальные принадлежности и чистая тельняшка. Все завернул в вафельное полотенце, написал второпях записку флагврачу: «Товарищ капитан! Ушел в море. Не серчайте. Петров».

Щ-504 стояла у самого дальнего причала. С берега на борт лодки был брошен короткий трап. Еще издали Вася увидел у лодки группу людей и среди них капитана второго ранга Колышкина.

— Вот тебе и фельдшер, — сказал комдив худому офицеру в кожаном реглане и шапке-ушанке, по всей видимости, командиру и, повернувшись к Васе, дружески подмигнув ему, приказал: — Докладывайте командиру, как положено.

Капитан-лейтенант Макареев, недавний старпом, шедший командиром без опекуна-«гувернантки» в первый самостоятельный поход и, может быть, потому излишне сосредоточенный и мрачный, даже не протянул Васе руки.

— На лодке плавали? — спросил он тонким женским голосом.

— Никак нет! — ответил Вася.

Макареев посмотрел на Колышкина, как бы говоря: «Кого вы мне подсунули?»

— Ничего, — сказал комдив. — Парень он шустрый, бывалый. Снайпер, между прочим. Быстро разберется в своих обязанностях. Верно я говорю?

— Так точно, быстро разберусь, — весело и уверенно ответил Вася.

— Идите на лодку. И чтобы к завтрашнему дню были в курсе лодочной медицины. Что неясно — спросите у химика. Он подскажет. А я проверю.

— Есть, — сказал Вася и стал спускаться по трапу в центральный пост.

Капитан-лейтенант Макареев ему не понравился — ни его бабий голос, ни брезгливо опущенные углы тонкого рта на худом лице, ни глаза. Они смотрели неприветливо, словно норовили проникнуть внутрь, просверлить насквозь.

Боцман указал Васятке на волосяной матрац, лежавший на палубе около торпеды в кормовом отсеке. Васятка быстро уснул и не слышал, как на рассвете Щ-504 сбросила с береговых палов швартовы, как медленно в надводном положении прошла из Екатерининской гавани в северное колено Кольского залива. Проснулся он от сильной качки, когда лодка вышла в Баренцево море. Ударившись головой о стальное тело торпеды, Васятка сел, выругался, но и сидеть, не ухватившись крепко за приваренные к борту поручни, было невозможно. Волна клала лодку с борта на борт, как ваньку-встаньку. Скрипели веревки подвешенных в разных местах отсека парусиновых коек, путешествовали по палубе стоявшие на ней предметы — эмалированное ведро с крышкой, ботинки спящих, ящик со слесарным инструментом.

Сверху шел редкий дождь — влага, оседая на подволоке, падала вниз крупными холодными каплями. Васятка попробовал ладонью одеяло — оно было сырым, влажной была и подушка.

Главный старшина Ролик, рыжеватый, с певучей украинской речью, произнес:

— Родная волна приняла в свои жаркие объятья.

Остальные матросы спали или безуспешно пытались уснуть.

Вскоре Васятку начало мутить, сделалось так худо, что он пожалел, зачем напросился в поход, Его буквально выворачивало наизнанку. Хотелось броситься на пайолы и заплакать. Дурень, лежал бы сейчас на уютной кушеточке в зубоврачебном кабинете. На столе бы тихо тикал будильник, капала из неисправного крана вода в умывальнике, темнела бы в рассветных сумерках «ведьма», так окрещенная матросами бормашина. Но жалеть об этом было поздно. Васятка знал, что в этом году погибло несколько подводных лодок бригады. Однако ощущения опасности предстоящего похода у него не было. Страха тоже. Гибли другие лодки, а Щ-504, на которой он вышел в море, не может погибнуть. Такая возможность даже не приходила в голову.

После завтрака щелкнул над головой динамик трансляции:

— Говорит командир. Нам предстоит через минные поля пройти к Порсангер-фиорду к берегам Норвегии и там топить вражеские транспорта. Экипажу быть предельно внимательным на своих боевых постах. От каждого из вас зависит успех предстоящего похода и наша жизнь. Желаю нам удачи.

Снова щелчок динамика. Это все. Никаких подробностей.

«Небогато», — подумал Вася, испытывая неприятную тяжесть в желудке и неодолимое желание лечь и закрыть глаза. К завтраку он не притронулся. От одной мысли о еде по телу пробегала судорога отвращения. До выхода в море он считал, что лодка плавает в основном в подводном положении, где тихо и не качает. Но команды «Срочное погружение!» все не было. А волна становилась злее и яростнее.

Днем главстаршина Ролик рассказывал ему:

— На нашей Щ-504 первой на бригаде установлен новый акустический прибор. Он работает по принципу гидролокации и определяет не только направление на противника, как это делал «Марс», но и расстояние до него. Теперь командир может производить бесперископные атаки. Усек?

— Ничего не понял, — чистосердечно признался Вася. — Вы мне, товарищ главный старшина, объясняйте, как в первом классе. Я медик, человек не технический.

— Тогда вот что запомни: гидролокация позволяет успешно бороться с минами. Немцы набросали их везде сотни, а может и тысячи. Многие лодки подорвались на них. Мы же имеем против них мощное оружие. Обнаруживаем и якорные и антенные противолодочные мины и уклоняемся от них.

Потом химик лодки показал Васе медицинское оснащение. К удивлению Васи оно оказалось довольно разнообразным и содержалось в образцовом порядке. Эпикурейские наклонности старшего лейтенанта Пикалова не мешали ему быть деятельным, заботливым фельдшером и пользоваться любовью экипажа.

В двухэтажном шкафчике, наглухо прикрепленном к переборке рядом с креслом командира в кают-компании, он обнаружил малый операционный набор, два бикса с перевязочным материалом. В одном из них лежал стерильный халат и две простыни. На полках шкафчика были уложены медикаменты, шприцы, стерилизатор. На больших океанских лодках по штату полагались врачи, а на «щуках» — фельдшера. В их обязанности входило лечить больных во время длительных походов, следить за составом воздуха, за доброкачественностью воды, продуктов, готовой пищи. Объем помощи был ограниченным. Но то теоретически, а практически в длительном походе фельдшер мог столкнуться с любой самой неожиданной ситуацией. Только этим можно было объяснить предусмотрительность старшего лейтенанта Пикалова.

Как сообщил химик, больных на лодке не было.

— Был один чумазый, все изжогой мучился, соды больше сахара уничтожал, так старший лейтенант списал его с корабля, — пояснил он. — А на остальных можно воду возить или в плуг запрягать. Здоровые все, как лошади…

К своему командиру капитан-лейтенанту Макарееву экипаж относился с настороженностью. Полтора года он плавал старпомом на одной из лодок и не заслужил там особой любви из-за мелочного, придирчивого характера. Рассказывали, что в трудных ситуациях он недостаточно решителен. Под его командованием Щ-504 еще не потопила ни одного транспорта и было не совсем ясно, как он поведет себя в первом самостоятельном походе. Поэтому на вопрос Васятки: «Как командир?» — Ролик ответил уклончиво:

— Командир как командир.

На четвертый день плавания, когда лодка приблизилась к норвежским берегам, сыграли «срочное погружение». К этому времени то ли волна стала меньше, то ли Васятка успел немного привыкнуть, но чувствовал он себя заметно бодрее. Даже появился аппетит. Правда, есть теперь мешала качка — за обедом половина супа попадала мимо рта — либо на брюки, либо на соседа.

Днем, незадолго до полудня, все услышали скрип минрепа[2]Минреп — стальной трос, при помощи которого мина крепится к ее якорю.. Старослужащие насторожились, замерли. На лбу у Ролика Васятка увидел капли пота. Молодые матросы, а их на лодке было, кроме Васятки, человек восемь, слушали скрип скорее с удивлением и любопытством, чем со страхом. Они явно недооценивали опасность момента. Было такое ощущение, словно сидишь в пустой цистерне, а снаружи по ней протягивают толстую металлическую проволоку. Потом, во время похода, Васятка еще не раз слышал этот зловещий скрип.


Каждый день лодка приближалась к Порсангер-фиорду, чтобы занять позицию на пути немецких транспортов. Ее путь лежал через минные поля, но акустики точно обнаруживали впереди по курсу мины и лодка уклонялась от них. Заняв позицию, она ждала появления противника. Но его не было.

К вечеру кончались воздух и энергия аккумуляторов, лодка возвращалась в открытое море и там всплывала. Мощные вентиляторы выгоняли из нее испорченный, насыщенный углекислотой, воздух. В отсеках свистел ветер, как в свежую погоду на палубе, от холода нигде нельзя было найти места. Ровно гудели дизеля, заряжая аккумуляторы. Командир разрешал подниматься по очереди по два-три человека на палубу покурить.

Это было ни с чем не сравнимое удовольствие — подышать несколько минут удивительно вкусным сыроватым воздухом, подставляя воспаленное лицо порывам холодного ветра. Но вахтенный командир уже безжалостно командовал:

— Марш вниз! Центральный! Следующую пару наверх!

Иногда эти счастливые минуты нарушала немецкая авиация. Она поднималась с аэродромов Бардуфос, Варде или Вадсе и летела над морем. Все кубарем сыпались вниз. Лодка быстро уходила на глубину.

Васятка подружился с акустиком — старшиной первой статьи Калниным. Акустик на лодке был знаменитый, известный всему флоту. Его грудь украшали ордена Красного Знамени и Отечественной войны. Он оказался земляком Васятки. Тоже с Лены, только из-под Якутска. Когда было спокойно, он давал Васе второй гидрофон. В нем была слышна не только работа винтов, но и голоса на мостике, шаги по палубе. Однажды старпом разрешил Васе взглянуть в перископ. Он увидел обрывистый норвежский берег, мрачные голые скалы, безлюдье.

Только на девятый день лодка, наконец, обнаружила глубоко сидящий, шедший, видимо, с грузом руды немецкий транспорт. Мористее транспорта шло охранение — три катера-охотника. Макареев поднырнул под них, на миг высунул перископ и выстрелил веером двумя торпедами. Торпеды прошли мимо, потому что взрывов на лодке слышно не было. Зато лодку обнаружили вражеские охотники. Они долго бомбили ее, но где-то в стороне. Только одна бомба взорвалась в опасной близости. Лодку встряхнуло, вылетели из плафонов электрические лампочки, погас свет. Вскоре бомбежка прекратилась.

Больше целей не было. Макареев ходил мрачный, с мостика почти не спускался. Даже еду вестовой носил ему туда.

Вася уже привык к суровым будням лодочной жизни: к тесноте, к узкой неудобной щели между торпедами, где лежал его матрац, к тому, что спать приходилось в бушлате и зимней шапке со спущенными ушами. Облицованный пробковой крошкой борт отсека был покрыт слоем инея и от него веяло холодом. Концевые отсеки лодки самые холодные, электрогрелки мало помогают. Единственное место, где еще терпимо и можно погреться — это электромоторный и центральный отсеки. В центральном хорошо — мерно шумит гирокомпас, пощелкивают указатели перекладки рулей, ярко светят электрические лампы. Но появляется Макареев и раздается его бабий голос:

— Лишним занять места согласно расписанию.

Поэтому в свободное время Вася часто сидел на стуле-разножке, облокотившись спиной о твердый бок торпеды, и читал учебник хирургии. Этот учебник стал его главной книгой. Все остальные он оставлял на потом, когда будет свободное время.

После обеда подошел акустик Андрей Калнин и сказал смущенно:

— Слышь, земляк. Чего-то с утра живот болит, спасу нет.

— Давай посмотрим, — охотно вызвался Вася. Больных на лодке по-прежнему не было. Он уложил акустика на короткий диван в кают-компании, осторожно дотронулся до живота. В правой половине живот был болезненный, слегка напряжен. «Дефанс», — отметил он про себя и спросил:

— Рвота была?

— Вырвало разок ночью, — признался Калнин.

Сомнений, что это классический аппендицит, у Васи не было. Постоянные сомнения появятся потом, когда он станет опытным хирургом.

Вася знал, что в подобных ситуациях на подводных лодках фельдшера избирают тактику выжидания. У большей части больных образуются инфильтраты, они протекают медленно и чаще всего лодка успевает вернуться с позиции обратно и сдать больного в госпиталь. Если же процесс течет бурно и наступает перфорация отростка, а лодка находится далеко от своих берегов, больной погибает. Случаи эти достаточно редки. За годы войны на бригаде их было только три. Дважды на «Малютке» и один раз на «Щуке». Избежать этого невозможно. Держать на каждой маленькой и средней лодке врача-хирурга и все необходимое оснащение — непозволительная роскошь. Врачей и так не хватает.

Упрямый Андрей никак не хотел покидать свою выгородку и уступать место второму, менее опытному акустику.

— Посижу немного, может, полегчает, — говорил он, но время шло, а облегчение не приходило. Временами он морщился, хватался рукой за живот, несколько минут сидел неподвижно с застывшими, устремленными в одну точку глазами. Затем лицо его ненадолго прояснялось и он сообщал: — Отпустило чуток.

Васятка доложил командиру о случившемся. Выслушав его, Макареев нахмурился, сказал:

— Только этого нам не хватало. Что ж теперь делать?

Вопрос этот предназначался, по-видимому, себе самому, но Вася с готовностью ответил:

— Я могу его прооперировать, товарищ командир. Инструменты есть.

— Сумеешь? — спросил старпом. — Ты ж только на третьем курсе. Еще больше двух лет учиться.

— Ну и что? — удивился Вася. — Сколько раз видел, как делают, ассистировал во время операции.

— А сам делал?

Он едва не ответил утвердительно, так у него чесались руки, подумал: «Случись какое-нибудь осложнение, у кого спросить совета? Не у кого». Поэтому, мгновение помедлив, ответил:

— Нет, самому не пришлось.

— Видела баба, как суседка рожает, да больно не было, — мрачно пошутил командир. — Отставить операцию. Наблюдайте за больным.

— На М-184 тоже аппендицит был, успели вернуться и в госпиталь сдать, — задумчиво произнес старпом. — Может быть, и наш поправится.

Через сутки Калнину стало заметно хуже. Он побледнел, осунулся, черты лица его заострились, глаза запали, губы потрескались и стали сухими. Он лежал на откидной койке, прикрытый синим шерстяным одеялом, держась рукой за правый бок. Было видно, каких больших усилий ему стоит не стонать.

Командир и старпом подошли к нему. Старпом весело стал рассказывать, как ему вырезали аппендицит.

— Везут на коляске в операционную, я весь трясусь, думаю — последний раз небо в окошке вижу. Зарежут, дьяволы. Потом женщина подошла, молодая, красивая. Фиалками от нее пахло. Стала нежно по лицу гладить, зубы заговаривать, а проснулся — все, говорят. Веришь, ничего не почувствовал.

Андрей наполовину латыш. Его правильная фамилия Калнынь. Когда его отцу Адаму исполнилось семнадцать, он вслед за средним братом уехал в Петербург и устроился работать на механический завод Мартенса. Спокойный, добросовестный Адам с привыкшими к работе руками вскоре стал на заводе механиком. В 1913 году немецкий император Вильгельм, узнав, что великая русская княгиня Ольга готовится стать матерью, прислал ей в подарок новейший родильный стол. Из царского дворца попросили у Мартенса механика для сборки стола. Адам собрал стол за один день, продемонстрировал его царице и получил из ее рук медаль «300-летие дома Романовых». Царица приказала накормить умелого мастера. В ту пору на огромной кухне Зимнего дворца проходили стажировку слушательницы Зиминского института, готовившего горничных и поварих для самых высокопоставленных петербургских семей. Девушка, которая кормила Адама, понравилась ему. Она была служанкой из дома Безбородко. Вскоре они поженились. А в 1924 году средний брат, занимавший к тому времени крупный хозяйственный пост в Восточной Сибири, вызвал Адама к себе. Там и родился Андрей.

На третий день акустику стало заметно хуже. У него появился жар, пульс сделался частым, приступообразные боли в животе не прекращались ни на минуту. Страдания его, видимо, были столь нестерпимы, что он тихо попросил Васю:

— Сделай, браток, что-нибудь. Больно жгет, язви его в душу.

Утром, после бессонной ночи, Вася доложил Макарееву:

— Хуже ему, товарищ командир. Разрешите сделать операцию пока не поздно.

Брови Макареева нахмурились, брезгливо опущенные вниз уголки рта поползли кверху, пальцы забарабанили по стеклу репитера гирокомпаса. Все это были признаки принятия командиром важного решения.

— Не разрешаю, — медленно, словно продолжая додумывать, произнес он. — Вы, Петров, личность на лодке случайная. Какой с вас спрос? Зарежете человека. А с меня потом голову снимут. Мне эти неприятности ни к чему.

Вася стоял перед ним, чувствуя, как румянец заливает сначала лицо, потом и шею. Воздух в центральном посту внезапно стал душным, горячим.

— Выходит, пусть человек погибает! — неожиданно дерзко и громко выкрикнул он, и все стоявшие в центральном посту офицеры и матросы с удивлением повернулись к нему. Так разговаривать с командиром на лодке не позволял себе никто, даже замполит и старпом. — Прорвет отросток, наступит заражение брюшины и тогда уже ничего нельзя будет сделать.

— Довольно демагогии, товарищ курсант, — резко сказал Макареев. — Я здесь командир и мне решать. Вам я не доверяю. Можете гарантировать, что не зарежете человека?

— Сам профессор Мызников говорил, что в хирургии ничего нельзя гарантировать. Всякое бывает.

— То-то и оно, — с видимым облегчением произнес Макареев. — Подождем еще немного.

…С позиции вернулись около часу ночи. Сегодня стреляли по транспорту и снова мимо. Какое-то фатальное невезение преследует их.

После приборки и проветривания раздалась команда вахтенного офицера:

— Личному составу ужинать.

Время приема пищи на лодке понятие условное. Если лодка занята преследованием противника или другими важными делами, еда переносится на другой час. Иногда бывает и в три ночи, и на рассвете.

К койке акустика подошел командир.

— Как дела? — тихо спросил он у сидящего рядом Васи.

Вася жестом показал, что дела плохи.

Командир молча постоял у койки. Даже непосвященному было видно, что состояние Калнина заметно ухудшилось. Дышал он тяжело и хрипло, то и дело по лицу его пробегала мучительная гримаса. Вася смотрел на командира и думал, что, наверное, и его можно понять. Кто он, Васятка, на лодке? Случайно прикомандированный курсант третьего курса Академии. По сути говоря, никто. И вообще, насколько ему известно, еще не было случая, чтобы делали полостную операцию в море на малых или средних лодках…

Капитан-лейтенант все еще стоял у койки, раздумывал и осторожно покашливал, глядя на больного.

— Ладно, — наконец, сказал он и чувствовалось, что принятое решение ему самому принесло облегчение. — Оперируй, Петров. Другого выхода не остается. Химик будет тебе помогать. Он кое-что в медицине кумекает?

— Как сказать, — уклончиво проговорил Вася. — Расскажу, что надо. Он сообразительный.

Трудно найти место, менее подходящее для хирургической операции, чем небольшая подводная лодка. Все ее существо, вся внутренняя суть, казалось, восставала против медицины, была направлена против нее. Немыслимая теснота. Изолированные друг от друга герметическими переборками, заставленные десятками приборов, торпедами, моторами, имуществом отсеки. Крошечная кают-компания размещается над аккумуляторной ямой и отделяется остального отсека маленькой ширмой. Ширма мешает ходить вокруг стола. Стол в кают-компании расположен у полукруглого борта, и стоять с одной стороны возле него можно лишь согнувшись. Окружают стол кресла, прочно прикрепленные к палубе талрепами. Правда, механик утверждает, что талрепы можно отпустить и кресла на время операции убрать. А размер стола увеличить за счет траверзных досок. Свет от плафона матовый, не резкий, но слишком тусклый для того, чтобы видеть переплетения сосудов и нервов в ране. И конденсат. С подволока и бортов непрерывно капает на стол вода. Она попадает в суп, за ворот свитера, на лицо. Попав в рану, конденсат почти наверняка внесет в нее инфекцию. Но самые большие опасения внушает Васе сам больной. Если бы командир разрешил операцию раньше, все было бы по-другому. Калнин очень отяжелел за последние дни. Его с трудом можно узнать, так запали у него глаза, щеки, заострился нос.

В большой кастрюле на камбузе Вася прокипятил инструменты из малого операционного набора, разложил их на выступе буфета вестового, предварительно подстелив под них стерильную простыню, поставил биксы. Борта и подволок прикрыл от конденсата и пыли простынями. Вылил в стакан из ампул новокаин, приготовил ранорасширители, кетгут, шелк. Электрики установили два софита. Они светили ярко, но от них шел нестерпимый жар. Лодка погрузилась метров на тридцать и замерла неподвижно на плотном слое воды. Все, кажется, было готово к операции. Вася доложил командиру, что больной на столе.

— Приступайте, Петров, — сказал Макареев. — Экипаж надеется на вас.

Несмотря на то, что Васятка на всякий случай еще раз перечитал по учебнику ход операции и твердо знал, что и в какой последовательности надо делать, несмотря на то, что он много и успешно ассистировал, а доцент Малышев даже предостерегал его от излишней самоуверенности, теперь, когда дело дошло до самостоятельной операции, он неожиданно ощутил в себе непривычную робость, почувствовал, как пересохло во рту. Васятка на миг зажмурился, как бы внутренне собираясь перед опасным и рискованным делом, успел подумать: «Хирург должен быть смелым, иначе какой, к черту, он хирург», — и сделал косой разрез в правой подвздошной области. Он боялся, что при местной анестезии Калнин будет вести себя беспокойно и мешать ему. Но эфирный наркоз давать было нельзя. В подводном положении вентиляторы не работали и распространение паров горючего вещества по всему отсеку было опасно.

Вопреки опасениям, все шло прекрасно. Больной вел себя спокойно, не стонал, не шевелился. Едва Вася вскрыл брюшину, как увидел толстый, как большой палец, синюшно-красный отросток. Судя по его виду — истонченной, почти прозрачной, стенке и цвету, было ясно, что промедли они с операцией еще, могла наступить катастрофа — перфорация отростка и гнойное заражение брюшины. Довольно часто отросток лежит атипично — за брюшиной, в правом подреберье, в малом тазу. Искать его всегда неприятная задача для хирурга. А ему повезло — аппендикс оказался в самом типичном месте. Его и искать не нужно. Нет, совершенно очевидно, что он везучий.

Бледный химик удерживал слепую кишку, чтобы она не ускользнула, Васятка подтянул ее и осторожно вывел отросток в рану. И тотчас же акустик забеспокоился — стал стонать, тужиться. «Перитонеальные явления, — подумал Вася. — Так и должно быть». Он успокоился, пальцы его перестали дрожать. Теперь он чувствовал себя уверенно, знал, что все обойдется. Но все равно тельняшка его стала мокрой, а по спине, не переставая, струйкой ток пот.

— Две спирохеты скуки ради всю ночь кружили по эстраде, — замурлыкал он популярную курсантскую песню.

Он неспешно перевязал отросток у основания, пережал его зажимом Кохера, пересек скальпелем, а культю погрузил внутрь кисетным швом. Затем по всем правилам произвел ревизию брюшной полости. Там было немного выпота. И наглухо зашил рану.

— Все, — сказал он акустику и помогавшему ему химику. — Сделано нормально.

В ответ Калнин лишь слабо улыбнулся.

Все оставшиеся до конца автономки дни Вася ни на минутку не отходил от Андрея. Он поил его с ложечки кипяченой водой с клюквенным экстрактом, компотом, давал сульфидин. Стоял на камбузе, наблюдая, как кок готовил жидкую манную кашу. На крошечном камбузе было тепло. После холода лодочных отсеков температура в нем напоминала знойный полдень в Ливийской пустыне. Любыми правдами и неправдами матросы норовили хоть на несколько минут задержаться там.

По вечерам Васятка обтирал тело акустика спиртом. Что-что, а самоотверженно выхаживать больных он умел. Температура у Калнина была еще повышена, но постепенно падала, да и сам он оживился, повеселел.

После операции авторитет Васи на лодке стремительно возрос. Не только матросы, но и сам командир называли его уважительно «доктор». Неусыпный страж уставного порядка боцман, заметив нарушителя, проходившего из отсека в отсек без разрешения, гаркнул по привычке: «Какая курва еще ползет?» Но, узнав доктора, смущенно умолк и занялся другими делами.

Утром на четвертый день после операции командир разрешил Васе подняться на мостик. Было еще темно и Васятка впервые увидел, как мерцают зеленым светом звезды на северном небе. Затем стала медленно подниматься золотистая заря. Вода в море окрасилась в зеленовато-голубой цвет, а на небе появились перистые облачка. Приподнятые над водой, они образовывали стену между чистым небом и горизонтом.

Командир молчал, и Вася понимал, что он тяжело переживает неудачу своего первого самостоятельного похода. Двадцать восемь дней лодка провела в море и не потопила ни одного, даже самого маленького судна. А израсходовала шесть из десяти торпед. Только сейчас Вася заметил, что командир не очень молод — глаза его смотрят устало, а на небритых щеках и подбородке пробивается седая щетина. Васе стало жаль его. За все время, которое Вася провел на мостике, командир сказал единственную фразу:

— Ну, денек. Как в Одессе.

Одесса для него была тем, чем Рио-де-Жанейро для Остапа Бендера — лучшим городом земли. Вася стоял, облокотившись на ограждение мостика, и думал, что хорошо сделал, сходив в море и все повидав собственными глазами. А главное, пользу принес — человека спас. Именно после этой необычной операции он твердо поверил, что станет хирургом и хирургия — его призвание. «А что? — размышлял он. — Мишка верно говорит, у меня есть для этого все — и здоровье, и упрямство, и руки».

— Товарищ командир! — доложил сигнальщик. — Справа тридцать маяк Летинский.

В Полярном, в стороне от причала, стояла машина «скорой помощи». После того как оркестр грянул «Прощайте, скалистые горы» и Макареев доложил комбригу о благополучном возвращении, больного на носилках внесли в машину, туда же забрался Вася, и она поехала в госпиталь.

В госпитале Андрея Калнина первым делом осмотрел дежурный хирург. Живот был мягкий, спокойный. Два шва немного нагноились, но, учитывая условия, в которых делалась операция, это было пустяком. Все остальное обстояло хорошо.

— Поздравляю, коллега, — сказал хирург Васятке, пожимая ему руку. Хирург был носатый, рыжий, с покрасневшими от бессонницы глазами, немного картавил. Но Васятке он сразу показался симпатичным. — Недели через две ваш пациент будет здоров, — продолжал он. — Флагманский хирург уже слышал об этой операции. Полковник хочет познакомиться с вами и просит выступить с сообщением на конференции.

Его, курсанта третьего курса, просят выступить перед хирургами Северного флота! В это трудно было поверить.

Из госпиталя Васятка вышел совершенно счастливым. Радость переполняла его. Спасибо Тимохе Лочехину. Если бы не он, не быть бы ему врачом, так и бродил бы с отцом по тайге и стрелял зверя.

Васятка прошел мимо дома флота. На стене висела афиша: «Концерт Клавдии Шульженко». Дальше дорогу преграждал овраг. Через него был переброшен мостик. Суровая действительность мгновенно вернула Васятку с заоблачных высот на грешную землю. Он вспомнил, что пока он не известный хирург, а всего лишь курсант, рядовой или, как говорили на старом флоте, «низший чин», и любой самый завалящий патруль может задержать его и отправить в комендатуру.

Всему Полярному было известно, что этот горбатый мостик через овраг ловушка для матросов. На мостике постоянно дежурил патруль и безжалостно задерживал нарушителей. Комендант подбирал в него самых вредных офицеров и нередко стоял сам. В такие дни число задержанных резко увеличивалось и их отправляли в комендатуру десятками. По-видимому, этим комендант демонстрировал перед командованием свое служебное рвение. Но даже когда коменданта не было, редко кому из рядовых удавалось благополучно миновать злополучный мостик.

«Проверю, насколько я действительно удачлив», — подумал Васятка, останавливаясь неподалеку. Он поправил бескозырку, бумажкой стер с ботинок пыль и решительно шагнул вперед. Его выправке и строевому шагу могли позавидовать участники прославленных довоенных парадов на Красной площади. Все таинства шагистики, с такой любовью преподанные в Лисьем Носу полковником Дмитриевым, были вложены в этот десятиметровый торжественный марш мимо оторопелого лейтенанта: лихо приложенная к бескозырке ладонь, высоко поднятые, прямые в коленях, ноги с вытянутыми носками, скошенные в сторону глаза, словно там стоял не лейтенант, а по крайней мере начальник главного морского штаба. Но все равно лейтенант остался чем-то недоволен. Васятке показалось, что он уже произнес роковые слова: «Товарищ курсант!» Возможно, это были лишь слуховые галлюцинации у человека, проведшего в море на подводной лодке около месяца. Во всяком случае, мостик Васятка преодолел благополучно и вскоре вновь оказался у моря.

На пустынном берегу бухты в разных местах валялись кости гигантских китов — позвонки, ребра, черепа. Видимо, когда-то здесь у китов разыгралась трагедия и они выбросились на берег, либо китобои разделывали тут свою добычу. Васятка вспомнил, что профессор анатомии Черкасов-Дольский перед отъездом на практику просил привозить экспонаты для пополнения зоологического музея кафедры.

Метрах в десяти лежала огромная лопатка кита. Вася подошел к ней, попробовал поднять. Она была тяжела, словно сделана из чистого железа. Вася очистил ее от песка и водорослей, с трудом поднял и, держа над головой двумя руками, как огромный рыцарский крест, понес в санчасть. Там он спрятал ее в кладовой.

За самовольное оставление медпункта Усинский наложил на Васю взыскание — четыре наряда вне очереди. Капитан был непреклонен. Не помогли ни быстро облетевшая бригаду весть об удачной операции, ни появившийся через десять дней выздоровевший Калнин. Усинский считал Васю едва ли не дезертиром.

— Не ожидал от вас, Петров, — сказал он дня через три после Васиного возвращения, немного поостыв. — Вы так и больных бросите ради собственного тщеславия?

Свое наказание Вася отбывал в сопках. Каждое утро начпрод посылал его вместе еще с двумя нарушителями за грибами. На окружающих Полярное каменистых, поросших вереском сопках росло много подосиновиков с оранжевыми шапками. От завтрака до обеда Васятка успевал набрать два ведра и сдать на камбуз. Обида переполняла его. Какой же он дезертир, если убежал от тихой, спокойной жизни медпункта в боевой поход? И зачем тогда было просить его сделать сообщение на конференции хирургов, если он дезертир?

Уже в Кирове, выслушав Васину историю, Миша Зайцев усмехнется и скажет, что канонира в романе Гюго «Девяносто третий» тоже сперва наградили за храбрость, а потом казнили за нарушение дисциплины.

В сопках было тихо, безлюдно, ничто не нарушало Васиных мыслей. Он вспоминал родной дом, отца с матерью. Письма от них приходили редко. Мать неграмотная, отцу недосуг. В последнем письме он жаловался, что стал болеть, видать, старость подошла. Матвей выбился в большие начальники, заведует всеми финансами города недалеко от Иркутска. Писал, что на охоте ему помогает Зиновий, а директорша интерната Анна Дмитриевна умерла. «А я так ни разу и не написал ей, негодяй», — подумал Вася. Много раз он собирался поздравить Анну Дмитриевну с праздниками, послать письмо, но так и не написал, не поблагодарил за все, что она для него сделала. А ведь когда уезжал из дома, обещал, давал слово. «Теперь уже ничего не поправишь. Поздно. Плохой я человек, добра не помню», — терзал себя Вася.

Отец сообщал, что Лочехины навсегда покинули становье, заколотили дом досками. Хотели продать, да покупателя не нашлось. Меньшины тоже собираются на юг подаваться. Останутся они да эвенк Афанасий. Сын Лочехиных, Тимоха, вернулся с фронта без руки. Но все такой же бедовый, опять по партийной линии пошел…

Как всегда, его мысли вернулись к Анюте. На последнем свидании, в проходной будке, она неожиданно пожаловалась:

— Знаешь, Вася, мне иногда страшно становится. Только двадцать один год исполнился, а ничего не хочется — ни в театр, ни на танцы, даже книжку почитать. А ведь раньше любила возле печки примоститься и читать, читать… — она умолкла, доверчиво посмотрела на него. — Будто постарела раньше времени.

— Отоспишься, отдохнешь, снова помолодеешь, — сказал он, нежно обнимая Аню. — Хочешь, я отнесу тебя в цех, а ты поспишь по дороге?

— Хочу, — засмеялась она. — Только тетя Клавдя не разрешит. У тебя пропуска нет.

— А я ее и спрашивать не стану.

Но Анька вырвалась из его объятий и убежала. Остановилась метрах в десяти, крикнула:

— С тобой, чертом, и пошутить нельзя. Пронесешь по территории завода, позору потом не оберешься.

— Факт, — довольно согласился Васятка. — А что особенного?

…Злополучная лопатка кита принесла Васятке на обратном пути в Киров уйму неприятностей. По дороге в Мурманск она едва не свалилась в воду с палубы катера, чтобы удержать ее, он на миг отпустил поручень и набежавшая волна больно ударила его плечом о рубку. Проводница поезда в Мурманске наотрез отказалась разрешить внести в вагон громоздкий негабаритный и неупакованный груз.

— И не проси, морячок. Все равно не пущу, — говорила она хриплым прокуренным голосом. — Мне только шкилетов в вагоне не хватает. И так повернуться негде.

— Для науки это требуется, для музея, — объяснял Вася, стараясь протиснуться с лопаткой в вагон.

— Я тебя так турну, что своих костей не соберешь, — пригрозила проводница, окончательно загораживая своей массивной фигурой вход. — Сказала не пущу и баста.

Тогда Вася торопливо понес лопатку в конец состава, куда были прицеплены две теплушки с каким-то оборудованием. Он долго и настойчиво объяснял сопровождающим, что это музейный экспонат, большая ценность, прежде чем во втором вагоне согласились, наконец, лопатку взять. Потом едва ли не на каждой станции Вася бегал и проверял, не отцепили ли вагон. Его отцепили на станции Буй. Вася узнал об этом слишком поздно. Именно на этой станции они обедали в продпункте и времени, чтобы проверить, на месте ли теплушка, не осталось. Он обнаружил, что вагоны отцеплены, только проехав километров сто. Пришлось сойти с поезда, дождаться встречного, вернуться на станцию Буй. Теплушки он нашел неподалеку, на запасных путях. Невостребованная лопатка уже была выброшена. Она сиротливо лежала между рельсами, никому не нужная пришелица с далекого севера, свидетельница разыгравшейся там трагедии. Странно, но она не разбилась при падении, была цела (возможно, китовые кости обладают особой крепостью?), только вымазана углем и соляркой. Вася осторожно поднял ее, донес до крана с табличкой «Кипяток», вымыл, обтер газетой.

В первый же день после возвращения в Киров он понес лопатку на кафедру анатомии. По пути представлял, в какой восторг придет при виде ценного экспоната худенький, экспансивный, всегда одетый в черный халат, профессор Черкасов-Дольский. Как он захлопает в ладоши, благодарно пожмет ему руку, а потом скажет торжественно, чуть заикаясь: «Огромное вам спасибо, ттоварищ курсант». От этих мыслей нести тяжелую лопатку на какое-то время становилось чуть легче.

Жители Кирова останавливались и с недоумением смотрели на странный предмет, который с такой осторожностью на вытянутых руках нес матрос. Только сейчас он почувствовал, как далеко от их общежития до кафедры анатомии. Казалось, дороге не будет конца. Но вот показалось знакомое двухэтажное здание с усыпанным снегом палисадничком.

Первой в коридоре ему встретилась рыжая Юлька.

— Привет, Вася, — сказала она. Надо отдать ей должное — она знала по именам всех курсантов. — Когда приехал? Сегодня? А Миша вернулся?

На лопатку она не обратила внимания.

— Экспонат вам привез, — проговорил Вася, ставя лопатку к стене и с гордостью демонстрируя ее Юльке. — С берега Баренцева моря. Представляешь, еле дотащил. Зато, скажи, красота.

Он откровенно любовался лопаткой.

Только сейчас Юлька окинула взглядом стоявшую у стены громоздкую кость.

— Напрасно, Вася, тащил, — безжалостно произнесла она. — У нас в Ленинграде уже есть такая и целый скелет кита.

Вася в сердцах сплюнул на пол и, ни слова не говоря, не прощаясь, пошел к выходу.


Темной безлунной октябрьской ночью к воротам Балтийского флотского экипажа подошел строй курсантов. Руководитель практики полковник Пайль в сопровождении старшего сержанта Щекина вошел в проходную. Короткие формальности с дежурным по экипажу — и вот уже огромные, тяжелые кованые ворота с жестяными адмиралтейскими якорями на створках со скрежетом отворились и курсанты оказались внутри. Рассыльный отвел их к старинному, еще петровских времен, двухэтажному зданию-казарме и показал свободную комнату на первом этаже. Она была уставлена голыми железными койками. Ребята постелили на них шинели, положили под головы вещевые мешки и улеглись. Утром следующего дня представитель санитарного отдела флота должен был расписать их по боевым кораблям для прохождения практики.

С того момента, как курсанты ступили на перрон Московского вокзала, им не терпелось помчаться домой. У некоторых в городе оставались родители, родственники. Тем же, у кого близкие были в эвакуации, хотелось посмотреть, уцелел ли их дом, квартира, кто остался жив из знакомых, соседей. Поэтому с самого утра они осаждали профессора Пайля просьбами об увольнении. Но тот лишь виновато разводил руками и говорил не по-военному просительным голосом:

— Погодите, немного, товарищи. Мне влетит, если я вас сейчас отпущу. Нужно дождаться представителя санитарного отдела.

— Трус наш Соломон мудрый, — кипятился Витя Затоцкий, привыкший ходить в увольнения в самые «смутные» времена курсантской жизни. — Чего он боится? Был бы я профессором и полковником, я бы плевать хотел на этого клерка-представителя санитарного отдела. Придет и великолепно распишет заочно, не видя наших физиономий.

Он еще долго вел «свободолюбивые» разговоры о косности военной службы, будучи уверен, что никто из начальства его не слышит, ругал Пайля, утверждая, что на лекциях он орел, ниспровергатель авторитетов, независимый и гордый гидальго, а в практической жизни рядовой перестраховщик и трус, но, убедившись в их бесплодности, затих.

В генеалогическом древе Пайлей, которое шутки ради молодой профессор составил еще задолго до войны и повесил в своем кабинете, были странным образом переплетены люди разные, бесконечно далекие друг от друга, — мелкий лавочник и заместитель наркома, бездарный провинциальный актер и известный академик, отпеватель мертвых на кладбище и крупный партийный работник. Среди его предков и родственников не было лишь военных. Может быть, поэтому профессор чувствовал себя во флотском кителе как-то особенно собранно, дисциплинированно, словно отвечал за весь свой сугубо штатский род.

У профессора не было детей. Единственным его детищем, к которому он относился трепетно и нежно, была уникальная библиотека, собиранию которой он посвятил без малого тридцать лет. Он стал собирать книги еще в студенческие годы, отрывая рубли от скудной стипендии, ходил в ботинках, подошвы которых были подвязаны веревочками. Зато к началу войны он мог определенно сказать, что вряд ли у кого-либо было еще такое полное собрание книг по морфологии человека. Одна мысль, что его дом разрушен, а книги разбросаны среди развалин и окрестные жители жгут их вместо топлива в буржуйках, повергала его в дрожь. Он бы давно, еще ночью, несмотря на комендантский час, побежал к себе на Бронную, тем более, что это было недалеко, но сознание, что ему доверена судьба двадцати пяти курсантов, удерживало его.

К профессору подошел его заместитель по практике, старший сержант Щекин.

— Не понимаю, зачем нам обоим торчать здесь? — спросил он, недоуменно пожав плечами. — Раз вы, профессор, остаетесь, я прошу отпустить меня.

И, покоренный его логикой, Пайль сделал единственное исключение и согласился.

Едва закончился комендантский час, как Пашка с маленьким чемоданчиком в руке вышел за проходную и направился пешком домой. Он шел по пустынным в этот ранний утренний час улицам, и шаги его гулко отдавались на асфальте выщербленных тротуаров. На Театральной площади он остановился. Крышу театра оперы и балета освещало поднимающееся из-за горизонта солнце. Правое крыло театра было разрушено. Солнце блеснуло в тихой воде Крюкова канала, в больших окнах консерватории. Минуту Пашка стоял, любуясь знакомой с детства панорамой. Около консерватории, как часовой, высился памятник. Пашка попытался вспомнить, в честь кого он поставлен, но так и не вспомнив, поленившись перейти улицу и прочесть, зашагал дальше.

Встреча с Ленинградом была приятной, но не взволновала так, как многих его товарищей. Те всю дорогу только и делали, что охали и ахали в предвкушении предстоящего свидания с городом, а один парень из второй роты даже прослезился, когда они шли строем по Невскому проспекту. Пашке смешно было смотреть на них. Пацаны совсем, хотя и выглядят взрослыми. Мужчина не должен быть таким чувствительным, легко впадать в телячий восторг. Конечно, Ленинград город особый, такого другого нет во всей стране, но и задыхаться от восторга, как девчонка-семиклассница, глупо.

Вот, наконец, и их улица Шкапина. Уже издалека видно, что почти все дома целы, цел и их дом. Из некоторых выведенных в окна труб буржуек поднимается дым. Ноги Пашки сами побежали. Посреди двора зияла большая воронка от снаряда, а кирпичные стены дома, словно оспинами, были изъедены осколками. Пашка вошел в обшарпанный подъезд. Из-под ног метнулись две крысы. Поднялся на третий этаж. Сначала терпеливо звонил, потом стучал кулаками, ногами, но никто не откликался. «Неужели так рано на работе? — подумал он о матери. — Зачем, глупая, поспешила вернуться? Пока еще мало кого вызывают в Ленинград. Так нет, вовсю добивалась вызова, в завком писала, директору, требовала, просила. Жила б себе на юге, где тепло, ела бы дыни и арбузы. К чему было спешить в блокадный город?» Он часто не понимал мать — ее неистовую преданность заводу, своему цеху, собственному представлению о долге.

Несколько минут Пашка сидел на ступеньке, курил. Он курил редко и мало, берег голос. Но папиросы носил с собой. Потом поднялся. Сидеть и ждать было бессмысленно. Лучше съездить пока на Васильевский остров к родителям Алика Грачева, передать им письмо и посылочку, а потом вернуться снова.

Трамвая долго не было. Пашка решил, что трамвай догонит его и он подсядет по пути. На когда-то шумном проспекте Красных Командиров прохожих было мало. Почти все мужчины в военной форме. Немногочисленные детишки, направлявшиеся в школу, бледны и по-взрослому серьезны. На каждой свободной площадке улицы, в скверах, по углам валялась ботва от убранной картошки. Еще недавно тут были огороды. На углу Первой Красноармейской стояла толпа людей. Импровизированный базар был в разгаре. Пашка подошел, приценился. Килограмм картофеля стоил двести пятьдесят рублей, литр синеватого молока — сто семьдесят.

Когда Пашка дошел до Адмиралтейства, начался обстрел, остановились трамваи, пешеходы перешли на те стороны улиц, где вероятность попаданий была меньше. Не обращая внимания на разрывы, Пашка вышел к Неве.

Из-за туч выглянуло солнце, Пашка поставил к ногам чемоданчик, облокотился о гранитный парапет набережной и стал смотреть в темную воду. Вдоль набережной плыли два трупа — на одном красноармейская форма. Второй труп был немецкий. Видимо, уже давно в верховьях они опустились на дно и долго лежали там, запутавшись в придонных корягах, пока, страшно изуродованные и раздутые, не поднялись на поверхность и теперь проплывали под мостами вдоль всего города.

Поднявшееся высоко солнце безмятежно освещало тихие светлые воды каналов, пышное убранство садов. Пашка дошел до моста лейтенанта Шмидта. На Университетской набережной стояли зенитные батареи.

Дверь ему открыл отец Алика. Он был худ, говорлив, глаза на маленьком лице казались неестественно большими, горели болезненным лихорадочным огнем. Паша передал ему письмо от сына, посылочку.

— Живите у нас, Павлик, сколько хотите, — быстро говорил отец. — Вот койка Алика. Его книги. Я их не трогаю. Авось вернется в родной дом.

По всему чувствовалось, что здесь любят русскую прозу. Стены квартиры были уставлены книжными шкафами. За стеклами стояли тома Тургенева, Гоголя, Мамина-Сибиряка, Мельникова-Печерского. Бухгалтер Грачев мог цитировать классику целыми абзацами. Сейчас он без конца говорил, говорил, видно соскучившись по собеседнику.

— Я и в тяжелейшие дни блокады, зимой 1942 года, был убежден, что мы выиграем войну, — шепотом, как в чем-то сокровенном, признавался он, зябко ежась в меховой безрукавке, подкладывая в печурку короткие поленца дров. — В русской душе, Павлик, много противоречивого, беспорядочного, но не рабского. Заложено в ней стоять за родину насмерть. Стояли против татар, против Наполеона и теперь, уже всем понятно, — выстоим. — Он помолчал, длинными с желтизной на концах пальцами насыпал на папиросный листок из стоящей на столе коробки самосада, свернул цигарку, с наслаждением закурил. — Сейчас все сплочены: и кто за советскую власть, и те, кто здесь и там были против нее, — продолжал он. — А такую силу никому не побороть. — Он умолк, закашлялся, вытер большим платком высокий вспотевший лоб. — Передайте сыну мое письмо. Я давно его приготовил. Больше мы не увидимся. Через месяц я умру. У меня рак легкого.

Он сказал это удивительно спокойно, без аффектации и надрыва, и Пашка подумал, что если б ему пришлось расставаться с жизнью, он бы не смог сделать это с таким самообладанием и достоинством…

У Балтийского вокзала, едва Пашка сошел с трамвая, к нему подошла женщина — худая, с черными глазницами, с запавшими щеками. Пашка обратил внимание, что над ее верхней губой заметны черные, как у мужчины, усы.

— Хлебца нет, моряк? — спросила она. Голос у нее был грубоватый, почти мужской.

Офицер во флотском экипаже успел рассказать, что дистрофиков в Ленинграде сейчас нет, что снабжение города заметно улучшилось. «Видимо, кое-кто еще остался», — подумал Пашка. Он щелкнул замком чемоданчика, вытащил из него буханку хлеба, отрезал женщине кусок.

— Возьмите, — сказал он, протягивая хлеб.

Она вырвала его из рук, пробормотала «спасибо» и, отойдя на шаг в сторону, тут же стала жадно есть.

На этот раз, едва Паша поднялся на третий этаж и постучался в свою квартиру, внутри хлопнула дверь, послышались неторопливые шаги и глуховатый голос матери спросил:

— Кто там?

— Открой, мама. Это я, Павлик.

— Пашенька, сынок, — говорила она, целуя его и плача. — Недавно я тебя во сне видела. Совсем маленького, беспомощного.

Мать и раньше выглядела старше своих лет. А теперь стала совсем старушкой, худенькой, высохшей, с почти седой головой. Недавно ей исполнилось всего сорок пять лет.

В их длинной, узкой, как кишка, комнате все было, как и прежде: железная кровать с ворохом подушек, комод, громоздкий стол, занимающий всю середину, гитара на стене. У окна стояла чугунная печурка, точно такая, как у отца Алика Грачева. Только простенок, где раньше возвышался шкаф, был пуст. Его можно было отличить по свежим не выцветшим обоям.

— На дрова изрубила, — пояснила мать, заметив его взгляд. Пашка снял со стены гитару, взял несколько аккордов. Струны жалобно задребезжали.

— Настроить надо. Как ты уехал, никто не брал в руки. — И, продолжая смотреть на сына, замечая все перемены в нем, вздохнула, сказала неожиданно: — Красивый ты, Паша, стал. Вылитый отец. Раз посмотрела и сразу голову потеряла. Небось и по тебе девки сохнут?

— Сохнут, — подтвердил Пашка. — Да не те, что надо. Вот тебе, мать, продукты. Ешь, поправляйся. — Он достал из чемодана сало, консервы, лук, хлеб. — Меня не корми. Я в экипаже на довольствии состою. Только чаю выпью.

— Сейчас, сейчас, — засуетилась мать. — Чайник поставлю на печку. Вода теплая еще, мигом закипит.

Пашка смотрел на ее худые плечи под стареньким фланелевым халатом, на заштопанные во многих местах чулки, как она, волнуясь и спеша, никак не могла зажечь спичку, и ему стало остро жаль мать. Долгие годы она трудилась на своем «Скороходе», ходила на воскресники и субботники, недосыпала, перевыполняла норму, себя никогда не жалела, фабрика была для нее и работой, и тем, что принято называть личной жизнью. Перед торжественными собраниями она надевала синий в полоску костюм — юбку и мужского покроя жакет, белую кофточку, неумело завивала щипцами черные волосы. В такие дни в их комнате всегда пахло паленым. Мать часто избирали в президиумы, она любила сидеть за длинным, украшенным цветами столом и со сцены смотреть в зрительный зал. Ее портрет был напечатан на первой странице «Ленинградской правды», перед самой войной мать наградили орденом «Знак почета». Она страшно гордилась им и первое время перекалывала с жакета на кофточку и наоборот и ходила с орденом на работу…

«Работала, работала, а что нажила? — подумал Пашка. — Помрет и продать нечего». До войны многие люди неплохо жили. Одевались хорошо, квартиры имели. Еще когда он в «малине» был, насмотрелся на разные дома. Некоторые напоминали маленькие музеи, такая в них была собрана красота. Нет, жить, как мать, он не собирается. Человеку дана только одна жизнь и от нее радость надо получать, удовольствие, а не только работать, стиснув зубы. Он вспомнил, как одна девчонка в Кирове, студентка Лесотехнической академии, сказала, смеясь: «Мне нравится философия Беркли, что существую только я. А все остальное вокруг меня. Так лучше, чем наоборот». Пашка был согласен с нею.

— Послушай, Павлик, ты девицу, с которой ваш атаман гулял, помнишь еще? — вывела его из раздумий мать, наконец закончив хлопоты и усаживаясь напротив. Она, конечно, пренебрегла замечанием сына, что он собирается пить только чай, и накрыла изысканный по ленинградским меркам стол, даже налила себе и сыну по рюмке водки. Недавно ее давали по карточкам.

— Помидору?

— Не знаю, как вы ее называли. Рыжая такая, интересная, с выщипанными бровями.

— Как же, — сказал Пашка. — Помню, конечно. А что?

— Встретила недавно на Лермонтовском. Остановилась, признала, о тебе выспрашивала: «Живой ли Павлик? Когда врачом станет? Не женился ли?» Я ей хотела ответить: «А тебе что за дело? Замуж за него собралась?»

— Они разве не эвакуировались?

— Говорит, нет. В деревне возле Больших Ижор с матерью недолго пожили и обратно в город вернулись. — И, посмотрев на сына, заметив вспыхнувший интерес в его глазах, спросила: — Может, позвать ее? Они тут рядом за углом живут.

— Зачем она сдалась? — сказал Пашка. — Поговорить нам не даст. — Но, взглянув на часы, вспомнив, что отпущен Пайлем до завтрашнего утра, сказал лениво: — Можно и позвать, потрепаться.

Вскоре мать вернулась, сняла жакет, сообщила:

— Сейчас прибежит. Услышала про тебя, все бросила, к зеркалу кинулась. — Она подошла к сыну, обняла его за шею, потеребила аккуратно зачесанные назад волнистые мягкие волосы, добавила: — Не пойму только, откуда у людей такое богатство? Весь буфет в хрустале, стены в картинах, люстры тряпьем обернуты. Будто и войны нету. Стояла на пороге, смотрела, открыв рот, как последняя дура.

— Значит жулики ловкие, воспользовались обстановкой, — философски заметил Пашка.

Он услышал стук в дверь, поднялся навстречу. Это была Помидора. За считанные минуты она успела нарядиться — на ней были туфли на высоком каблуке, синяя юбка выше колен, пышные рыжие волосы распущены поверх красного свитера.

— Привет, Помидора, — сказал Пашка.

— Здорово, Косой, — в тон ему ответила девушка.

Помидора выглядела хорошо. Восточную смуглость ее лица покрывал румянец. Она смотрела на мать, но чувствовала, что Пашка не сводит с нее глаз.

— На тебе и следов нету, что блокаду перенесла, — не удержалась мать.

— А что мне сделается? — засмеялась девушка. — Папа муку в Ленинград возил. Подкармливал нас с мамой.

— Вот оно как получается, — снова проговорила мать, и Пашка заметил, что за минувшие годы изменился ее голос — приобрел ворчливые, будто всегда недовольные интонации. — А мы с сестрой уже и гроб себе из досок сколотили. Один на двоих. Кто первый помрет, значит, в гробу похоронить, по-людски, а кто второй — того рядышком положить. Прихорон вроде. А потом в самые морозы порубили тот гроб на дрова, чтоб не стоял в комнате и не напоминал, проклятый, о смерти.

— Я и не знала, что вы в городе остались.

— В самые трудные месяцы здесь была. Силой директор заставил уехать. До последней минуты отказывалась. — Она вздохнула. — Чего уж теперь говорить об этом. То время прошло. Восемьсот граммов хлебушка получаю. А ты где работаешь?

— Машинисткой в воинской части.

Паша знал, что еще в «малине» нравился Помидоре, но она боялась Валентина и никогда не показывала этого. И ему она нравилась — девчонка яркая, веселая, заводная. Бывало, как начнет плясать цыганочку, искры из глаз сыплются и весь чердак ходуном ходит.

— Правильно Валентин подсказал тебе насчет учебы, — сказала Помидора. — Без него ни за что бы не пошел. Ведь правда?

— За это я ему благодарен, — сдержанно ответил Пашка.

Около трех часов дня пришла мамина сестра тетя Лида. Она была одинокая, бездетная. И сразу же сами собой начались воспоминания. Немыслимо трудная зима 1942 года. Она отпечаталась в памяти ленинградцев навечно. Все у них мерилось этой зимой — человеческое мужество, порядочность, любовь к Родине. Сейчас разговор только и шел об этой зиме. Кто из знакомых и соседей как себя вел, кто оказался мерзавцем, кто наоборот, человеком благородным, большой души. Паша рассказал об окружении Сталинграда. Внезапно начался обстрел. Мать и тетя Лида вслух считали разрывы снарядов. Они рвались довольно близко, по направлению к Варшавскому вокзалу. Иногда было слышно, как с треском ломаются крыши, с дребезгом падают на тротуары оконные стекла, как глухо ухают пробитые снарядами кирпичные стены.

— Четырнадцать, — сказала мать, после чего стало тихо.

Пашка щелкнул крышкой своих золотых часов: обстрел продолжался всего пятнадцать минут.

— Узнаешь? — спросил Паша у Помидоры, показывая часы.

— Сохранил. Какой молодец, — удивилась она. — Я бы уже сто раз потеряла.

Когда начало темнеть и Помидора собралась домой, Пашка пошел ее проводить. Они шли и вспоминали, казалось, такой бесконечно далекий довоенный 1940 год, их «малину», свою развеселую жизнь, японскую ширму с крадущимися тиграми, похищенную у известного профессора.

— Эти тигры мне еще долго снились, — задумчиво сказала Помидора.

Почти все их отпетые мальчишки были на фронте, многие погибли. Валентин окончил курсы интендантов, стал лейтенантом, но попросил перевести его в разведку. Почти год он храбро воевал, был ранен, снова вернулся на фронт. В середине сорок второго попал в плен, бежал, приведя с собой немецкого гауптмана с ценными документами, получил орден. А еще месяц спустя пьяным оскорбил старшего офицера, был разжалован, послан в штрафбат. Обо всем этом Помидора знала из его писем, которые он изредка писал ей.

— Недавно меня потянуло туда, в нашу бывшую «малину», — призналась Помидора. — Знаешь, как в прошлое тянет. И я пошла. Увидела обыкновенный грязный чердак, заваленный всякой дрянью — разбитыми раковинами, ржавыми кроватями, битой посудой. Лучше бы и не ходила.

Они подошли к ее дому, остановились. Снова начался обстрел. Теперь снаряды рвались где-то далеко.

— Зайдешь, Косой? — спросила Помидора. — У меня своя комната.

Даже после рассказа матери его поразило великолепие их квартиры. Одни картины в тяжелых золоченых рамах стоили баснословно дорого.

— Оригиналы, — с гордостью сказала Помидора, заметив его восхищенный взгляд. — А это настоящий мейсенский фарфор.

— Богатая ты невеста, Помидора, — сказал он. — На всю жизнь хватит.

— Факт, хватит. А ты не тушуйся, Косой, сватайся. Я подумаю.

Пашка вернулся домой около трех часов ночи, нарушив комендантский час. К счастью, его никто не заметил. Мать не спала, лежала на кушетке, ждала.

— Чего не спишь, мама?

— Ненавижу я этих клопов, Пашенька. На людском горе, слезах нажились. Передушила бы их собственными руками.

— Зато богатая, — рассмеялся Пашка. — Между прочим, в невесты себя предлагала.

— Да ты с ума сошел, сынок! И не думай об этом.

— Не простой это вопрос, мама. Совсем не простой. Давай спать.

Утром, по пути в экипаж, его застал очередной обстрел. Сначала снаряды рвались в стороне, потом над головой раздался знакомый, режущий душу свист, послышался грохот. Прохожий сообщил, что крупный снаряд попал в цех расположенного неподалеку завода. Пронеслись мимо одна за другой три санитарные машины, пожарная команда. Пашка тоже побежал туда. Он увидел огромную пробоину в стене здания, зарево пожара, услышал стоны. Среди рабочих цеха, а их составляли преимущественно женщины и подростки, было много раненых. Почти два часа Паша помогал освобождать их из-под обломков, носил к санитарным машинам. Только когда раненые были отправлены, он сел в трамвай и поехал на площадь Труда.

Пайля он застал в экипаже в полном отчаянии — половина его уникальной библиотеки сгорела. Правда, вторую половину сохранила у себя соседка по лестничной площадке Дина Анатольевна, дама, которую они с женой до войны терпеть не могли и за ядовитый нрав называли «сколопендра». Эта «сколопендра» буквально из огня вытаскивала его книги. На ней даже загорелась одежда.

— Благодарю вас, — растроганно сказал ей Пайль, роясь в аккуратно сложенных в углу ее комнаты книгах и обнаруживая среди них дорогие для себя экземпляры. — Вы сделали мне неоценимый подарок. — Он выбрался, наконец, к столу и церемонно поцеловал Дине Анатольевне руку. — А ведь, скажу откровенно, мы с женой не очень-то жаловали вас.

— Я знала это, — ответила Дина Анатольевна и вдруг огорошила его неожиданным признанием: — Просто я завидовала вашей жене, что ей попался такой муж, как вы.

«Оказывается, делала пакости потому что я ей нравился, — с удивлением подумал Пайль. — Кто их поймет, этих женщин».

Выслушав сетованья Пайля, Пашка заметил:

— Скажите еще спасибо, что половина сохранилась. Запросто могли бы сгореть все.

— В этом вы, конечно, правы, — согласился Пайль, чуть успокоившись. — Я нашел среди них много ценного…

Щекина расписали на эскадренный миноносец «Свирепый». Большую часть времени корабль стоял на рейде, обстреливая из орудий немецкие позиции. За полтора месяца в городе удалось побывать только пять раз. В один из свободных дней Пашка навестил своего старого знакомого, известного музыковеда Моссе. Тот встретил его с радостью. Долго расспрашивал о боях под Сталинградом, о жизни в Кирове, поил чаем, интересовался вокальными успехами.

— Я великолепно помню то удовольствие, которое вы доставили мне своим пением, — на правах гостеприимного хозяина говорил он. — Вам, милый юноша, нужно обязательно учиться. У вас не сильный, но удивительно приятного тембра голос. Я убежден, что хороший педагог сможет развить его.

— Зашлют на корабль в какую-нибудь глушь, — пожаловался Пашка и придал своему лицу скорбное выражение. — Где не только педагога, а даже пианино нет. Там поучишься.

Моссе молчал. Его бледное худое лицо с гривой седых волос стало задумчивым.

— Я напишу письмо начальнику Академии с просьбой оставить вас после окончания в Ленинграде. Как вы думаете, Павел, моя просьба будет иметь значение?

— Конечно. Большое спасибо, профессор, — прочувствованно сказал Пашка.

Он подумал, что просьбу такого известного человека, как Моссе, начальнику Академии трудно будет не уважить. Письмо Бакрадзе тоже хранится в чемодане и в нужный момент будет предъявлено. И все же этого может оказаться недостаточно.

Паша побывал в Академии, побродил по ее двору, поднялся и посмотрел на квартиру Черняевых. Она была цела.

В конце ноября вместе со всей группой он благополучно вернулся в Киров.


Читать далее

Глава 2. НА ПРАКТИКЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть