Глава 1. ЗНАКОМСТВО

Онлайн чтение книги Доктора флота
Глава 1. ЗНАКОМСТВО

Не друзья еще —

Сверстники просто,

Просто мальчики с наших дворов,

С. Ботвинник

— Равняйсь! Смирно! По порядку номеров рассчитайсь! — Голос у техника-интенданта второго ранга Анохина зычный, хорошо поставленный, как у драматического актера.

Выстроенные в две шеренги, одетые в разнокалиберную гражданскую одежду, кандидаты в курсанты начали старательно выкрикивать:

— Первый! Второй! Третий!

Где-то на шестидесятом номере очередной кандидат сбился со счета, и Анохин с видимым удовольствием закричал:

— Отставить! До ста не научились считать, салаги. Еще десять классов кончили. По порядку номеров рассчитайсь!

Наконец, с левого фланга донеслось едва слышно:

— Двести семьдесят второй неполный!

— Так, — сказал Анохин, медленно прохаживаясь вдоль строя замерших по стойке «смирно» кандидатов. — Все гаврики на месте. А ты чего опустил очи долу? — спросил он, останавливаясь около губастого с оттопыренными ушами паренька в аккуратном сером костюмчике. — Копейку потерял? На военной службе начальство полагается глазами есть. Понял?

— Мы еще не военные, — выкрикнул из шеренги чей-то голос. — Еще думаем.

Анохин сделал шаг ближе, пытаясь рассмотреть того, кто кричал. Парень был симпатичный. Черные брови будто нарисованы, глаза синие, волосы каштановые, волнистые.

— Отставить разговорчики! — сказал он, отходя назад и обращаясь ко всему строю: — Слушайте объявление. Тридцать четвертая и тридцать пятая группы завтра в девять утра на медицинскую комиссию. Восемнадцатая и девятнадцатая пишут сочинение. Вопросы есть?

— А темы какие? — крикнули из строя, и Анохину показалось, что спрашивал синеглазый.

— Темы? — техник-интендант усмехнулся. — Ишь чего захотел, хитрюга. Темы завтра скажут. Только пиши без помарок. — Он не спеша сложил бумаги на стоявшую на плацу тумбочку, откашлялся: — И запомните навсегда. На флоте не фланируют, как барышни на бульваре, а бегают. Чтобы я больше не видел, как вы по трапу еле ноги волочите.

Техник-интендант второго ранга был сочный мужчина. Именно таким представляли себе настоящего моряка стоявшие в строю кандидаты — статный, веселый, красивый. Ребятам правилось, как грубовато, но необидно он острил, как густо пересыпал свою речь морскими словечками.

— Слово «пол» на флоте не существует, — говорил он. — Есть палуба. И лестницу забудьте — только трап. — Анохин умолк и громко скомандовал: — В кубрики по трапу бегом марш!

Мгновение — и плац опустел.

Уже неделю шли приемные испытания на первый курс Военно-морской медицинской академии. В огромных мрачных казармах бывшего Гренадерского полка на набережной реки Карповки жили вызванные на экзамены выпускники средних школ. Кандидатов было так много, что даже отличники, имевшие право поступать вне конкурса, должны были наравне со всеми сдавать одиннадцать предметов.

Ежедневно Анохин зачитывал длинные списки отчисленных. Пока он читал, над строем висела гнетущая, напряженная тишина. Только одни парень, белобрысый, в домотканой рубахе, вышитой затейливыми узорами, вел себя странно: улыбался, временами негромко и безмятежно что-то мурлыкал себе под нос.

— Ты чего это распелся? — шепотом спросил его сосед.

— Чо? — громко переспросил белобрысый и, поняв, заулыбался. — Я, паря, экзаменов сдавать не буду. Меня и так примут.

— Это почему? — спросили сзади. — На каком основании?

Неожиданно Анохин замолчал, быстро приблизился к строю:

— Не держали язык за зубами? Вот вы, вы и вы, — он ткнул пальцем, — Ко мне! За разговорчики в строю объявляю каждому по одному наряду вне очереди. Немедленно отправляйтесь драить гальюн!

Ребята неумело, но послушно сделали шаг вперед.

В строю раздался смех, но под взглядом Анохина сразу же смолк.

В просторном гальюне Солдатского корпуса было чисто. Сделанный навечно из гранитных плит, отполированный тысячами солдатских ног пол блестел. Прочно вбетонированные унитазы, над которыми сто лет назад нависали упитанные гвардейские зады, были недавно покрашены. В нос шибал неистребимый запах хлорной извести. Убирать было нечего.

— Тут и делов-то, ребята, ничего, — засмеялся белобрысый в домотканой рубахе. — Бабка Параскева и полтуеска грибов не насобирает.

— Какая Параскева? — не понял синеглазый. Когда он заговорил, во рту у него блеснула золотая фикса.

— Присказка у нас такая, — весело засмеялся белобрысый.

— Па-ра-ске-ва, — медленно, по слогам повторил синеглазый и внимательно посмотрел на белобрысого. — Ты откуда, родимый?

— Издалека мы. Из самого Жиганска, — охотно сообщил белобрысый.

Синеглазый присвистнул.

— Где же такая столица расположена? В каком таком чудо царстве-государстве?

— На Лене стоит. Река такая. Не слыхивал про нее?

Неожиданно на пороге гальюна выросла новая фигура — черноволосый губастый юноша в сером костюмчике.

— А тебя за что? — спросил синеглазый.

— За то же, что и вас.

— Ладно, парни, водой побрызгаем, покурим спокойно и по койкам, — предложил синеглазый. — Посидели и будя.

— Отхожие места уборщице положено убирать, — ворчал губастый. — И потом, что это за команда: «Кандидат Зайцев, ко мне!» Так только собак подзывают, а не людей.

Лицо юноши нахмурилось, толстые губы обиженно поджались.

— Про уборщиц, друг, забудь, — заговорил молчавший до этого стройный широкоплечий парень. Он был обут в хромовые сапоги, и они приятно поскрипывали, когда он ходил по гальюну. — Служба военная. Привыкать нужно. А сейчас, ребята, давайте познакомимся. — И, по очереди протянув всем крепкую руку, представился: — Алексей Сикорский, из Житомира. У меня отец военный, командир батальона.

— Петров Василий Прокофьевич, — сказал белобрысый, расчесывая пятерней непослушные, падающие на лоб, волосы. — Охотник я, и батя — охотник.

Синеглазый, с золотой фиксой — Павел Щекин. Он единственный ленинградец. Толстогубого юношу звали Миша Зайцев. Его отец профессор-терапевт, мать — детский врач. Он тоже коренной питерец, родился здесь и вырос, но вот уже третий год, как отца избрали заведующим кафедрой в Киеве, и они живут там.

— Предлагаю, ребята, держаться вместе, помогать друг другу, — сказал Алексей.

— Давайте, — охотно согласились остальные. Они уселись рядком на широкий подоконник. Павел и Алексей закурили.

Отсюда, с третьего этажа Солдатского корпуса, была хорошо видна Выборгская сторона. Солнце еще полностью не зашло. Оно низко висело над горизонтом, лучи его шли параллельно земле, и легкие облака на небе словно присыпала золотая пыль.

— Красиво, — задумчиво сказал Алексей, глядя в окно. — Одно слово — Ленинград.

— Старый дом. Видать не одну сотню лет стоит, — проговорил Васятка, с удивлением рассматривая толстые, как в крепости, стены. — Интересно, что здесь раньше было?

— Могу рассказать, — охотно отозвался Миша Зайцев. — Будете слушать?

— Бреши, все равно делать нечего, — великодушно разрешил Пашка Щекин.

— У моего отца был пациент — знаменитый шахматист Ильин-Женевский. Он был комиссаром этого Гренадерского полка, в семнадцатом году перешедшего на сторону революции. Кажется, он даже собирался написать его историю… — Миша умолк, посмотрел на ребят. Он был самолюбив и, если бы заметил, что ребятам неинтересно, немедленно перестал бы рассказывать. Но они внимательно слушали. — Полк этот был сформирован почти двести лет назад. Отличился в войне 1812 года с Наполеоном, потом участвовал в восстании декабристов. А сочинение позавчера мы писали в той комнате, где проходила седьмая апрельская конференция РСДРП, на которой выступал Ленин.

— Силен, малый, — восхищенно сказал Паша и внимательно посмотрел на Мишу. — Признайся, специально прочитал, чтобы нас удивить?

— Зачем? — обиженно произнес Миша. — История Петербурга наше с папой увлечение. Я, например, знаю, что раньше Гренадерские казармы назывались Петровскими, что строил их Луиджи Руска. Именно по его проекту были созданы эти портики, карнизы с модульонами, пилястры. Здесь долго жил Блок со своей матерью и отчимом — офицером Гренадерского полка Кублицким-Пиоттухом.

— Не голова, а Дом советов. Верно, пацаны? — Пашка посмотрел на сидящих рядом ребят, одобрительно похлопал Мишу по спине, потом не спеша вытащил из кармана старинные часы-луковицу, щелкнул крышкой. В последних лучах заходящего солнца ослепительно блеснуло золото. — Пошли, босяки, спать.


Пашка Косой — ученый муж


В конце тридцатых годов жители улиц, примыкавших к Балтийскому и Варшавскому вокзалам, возвратясь из поездок или с работы, часто находили свои дома обворованными. Грабители очищали квартиры зажиточных семей, где было чем поживиться. Но не брезговали и мелочами — развешенным во дворах стираным бельем, старой одеждой, вынесенной для проветривания, папиросными лотками. Жулики были неопасные, «мокрых» дел и вооруженных грабежей за ними не числилось. Правда, однажды сбросили с крыши кирпич на голову участковому, но все обошлось благополучно — кирпич пролетел мимо. Особенно буйствовали шайки на Лиговке, в Чубаровом переулке и на улице Шкапина. Дворничиха, баба Настя, уверяла, что в ее домах нет ни одной квартиры, где бы не побывали воры.

— Последняя я осталася, — рассказывала она. — Что было поценней, в ломбард отнесла. Кажный день жду, что нагрянут окаянные.

В глубине одного из дворов стоял скрытый от улицы четырехэтажным кирпичным домом скромный давно не крашенный флигелек, в котором помещалась какая-то железнодорожная контора. На чердаке этого флигеля и устроила свою «малину» одна из шаек.

Почти каждый вечер в «малине» появлялся Пашка Щекин.

— Ученый муж пришел, — радостно приветствовала его рыжая девица с выщипанными бровями по кличке Помидора, подруга Валентина — главаря шайки. — Тошно стало. Развей скуку, Косой, сыграй что-нибудь.

Пашка кивал, брал со стены гитару, пел:

В бананово-лимонном Сингапуре,

Когда под солнцем клонится банан,

Вы грезите весь день на желтой шкуре

Под дикий хохот обезьян.

У Пашки небольшой, но приятный тенор, хороший слух. И сам он ладненький такой мальчик, симпатяга. Хоть рисуй на рождественскую открытку. Почему Валентин назвал его Косым — никто не знает. И сам Пашка тоже. Назвал и назвал. У них в «малине» вся братва не под своими именами, а под кличками. «Ученым мужем» его зовут потому, что он один из всей компании заканчивает десятилетку.

Пашка способный. Учиться ему легко. Школу пропускает часто, уроки почти не готовит, но услышит учителя одним ухом или заглянет на перемене в учебник, и четверка, в крайнем случае тройка, обеспечена. Один раз — вот смеху было — Пашку послали на районную математическую олимпиаду. Там он решил все задачи, занял второе место и получил Почетную грамоту. Вся компания в «малине» ее рассматривала, хохотала, а потом на стену повесили. Рядом с «Бедуином на верблюде» — любимой картиной Валентина.

Мать Пашки работает на «Скороходе», пришивает на машине подошвы. Отца он помнит плохо. После гражданской войны указательный палец правой руки у отца не разгибался. Вот этим крючковатым пальцем он мыл сыну в бане уши. Было нестерпимо больно. Пашка визжал, как поросенок, рвался из отцовских рук. Но они крепко держали его, отец приговаривал: «Ты же мужик, Павел. Терпи». Однажды отец исчез. Исчез, словно сгинул. Ни разу после этого не появился, не написал письма, не прислал денег. Жили они с матерью трудно. Мать много работала, часто уходила в ночную смену. Целыми днями Пашка был один. Гонял с пацанами по улице металлический обруч, строил тачки, а потом возил на них дрова, подобранные на «Красном треугольнике» и железнодорожных путях. Иногда воровал с лотков, что плохо лежит. Дружил с долговязым Гришкой по прозвищу Пат и его братом Паташоном. Паташон подныривал под лоток, вытряхивал деньги из выдвижного ящика и передавал Пашке. Как-то раз на углу Обводного канала и улицы Розенштейна Пашку поймали и избили так, что целую неделю пришлось лежать в постели.

В 1933 году Пашка, как все, ходил в очереди за хлебом. Ему на ладони писали химическим карандашом номер. А если вместе с хлебом по талонам давали сахар или колбасу, то закатывали рукав и номера писали на всей руке.

От бесчисленных забот, неудачной семейной жизни, тяжелой работы мать сделалась сварливой, психованной. Чуть что не по ней — хватается за скалку. А когда к ним пришла учительница и сообщила, что Пашка пять дней не ходит в школу, мать весь вечер молчала, а перед сном сказала неожиданно спокойно, не повышая голоса:

— Ты знай, сынок, если учиться бросишь — повешусь. Незачем тогда будет жить.

Пашка поверил. Она такая. Слов на ветер бросать не станет. Ему стало жаль мать. Подошел к ней, тронул за руку, сказал:

— Живи, мам. Не брошу школу.

Но дома все равно бывать не любил. Только войдешь в комнату, мать сразу какое-нибудь дело придумает. То вынеси, то принеси, то прибей. И в школе скукота. Одна химичка интересно рассказывает. На остальных уроках зевал, мучился, с нетерпением ждал звонка. После седьмого класса Пашка не выдержал и убежал из дома. Доехал с пересадками до Харькова. Там его встретила милиция. Сначала держали в комнате для беспризорных, выспрашивали, откуда он. Но, ничего не добившись, направили в детдом в город Змиев. Через неделю Пашка сбежал и оттуда.

Прошло лето. Холодными стали ночи. Надоело болтаться на вокзалах, мерзнуть, голодать. Тогда он вернулся в Ленинград. Вошел в квартиру невероятно грязный, завшивленный, в чирьях.

— Пашенька, сыночек мой! — вскрикнула мать. — Думала, погиб ты, под поезд попал.

А зимой 1938 года Пашка на катке познакомился с Валентином. И тот привел его в «малину».

В «малине» все было интересно. Обставлена она была с восточной роскошью. Пол и стены закрыты коврами, висели старинные сабли и кривые турецкие ятаганы, стояла старинная китайская складная ширма с вытканным красным шелком крадущимся тигром среди зеленовато-желтых зарослей бамбука. На полу шелковые подушки с диковинными рисунками, патефон с набором пластинок. Собирались вечерами, пили вино, курили папиросы «Дюбек». Иногда Валентин доставал из золотого портсигара и давал покурить настоящего опиума. От него сладко кружилась голова и все окружающее виделось в голубоватом тумане. Чем не жизнь?

В душе Пашка был романтик, фантазер и в «малине» чувствовал себя как в пиратском логове из книги Луи Жаколио, которую прочел несколько лет назад. Пресная жизнь была не для него. Ему нужны были ощущения острые, свежие. Но воровать Пашка не любил. Не то чтобы боялся залезать в чужие квартиры, страха у него не было, хотя там могли ждать всякие неприятности: милицейская засада, вооруженные топорами хозяева. Но чувство самосохранения подсказывало: «Зачем тебе лезть? Пусть лезут и попадают в тюрьму другие. Например, Заяц». Заяц был прирожденным вором, этот большеротый, с выбитыми в драке передними зубами, долговязый парень, и Пашка не сомневался, что не сегодня, так завтра он обязательно угодит за решетку. Лично у него не было ни малейшего желания попадать туда.

— Трусишь, Косой? — спросил его однажды Валентин.

— Нет, неохота просто.

— Привыкнешь. Для этого время нужно.

Валентин не был похож на босяков, которых немало встречалось на улицах — грудь нараспашку, чуб на самые глаза, во рту блестит фикса — золотой зуб, а под полой пиджака болтается финка в мягких ножнах. В драповом пальто и сером кепи он был похож на интеллигента. Еще несколько лет назад Валентин был студентом, собирался стать учителем. За что его выгнали из института и продержали год в тюрьме — не знал никто, даже Помидора. Он выдавал себя за инженера или за научного работника и часто для маскировки носил под мышкой рулон с чертежами. Валентин физически был сильнее всех в шайке. Его боялись и слушались беспрекословно. Иногда он напивался и тогда, лежа с Помидорой в обнимку на ковре, звал:

— Косой! Душа песни просит. Уважь атамана.

Пашка медленно трогал струны гитары. Длинные руки атамана, его сутулая спина, чрезмерно широкие плечи вызывали у Пашки странное чувство — смесь восторга и брезгливости. «Орангутанг, — думал он. — А умный, черт. И голосом говорит тихим, не любит, когда пацаны ругаются. Любого перехитрит, если надо».

Дорога в жизни одна,

Ведет нас к смерти она, —

пел Пашка любимую песнь атамана. Валентин негромко подпевал, а Помидора бросала на Пашку короткие восхищенные взгляды.

Воскресным утром в конце апреля, когда Пашка еще спал, мать гладила ему брюки. В кармане обнаружила три пары часов. Сразу все поняла. Схватила скалку, кинулась к сыну.

— Убью! — кричала она. — Ворюга проклятый! Чуяла душа, что бандит растет.

Пашка едва убежал из дома, а когда появился через два дня, узнал от соседей, что мать наложила на себя руки, но ее вытащили из петли и сейчас она в больнице.

Он пришел к ней в палату, сел на кровать. Мать молчала, смотрела на него, потом отвернулась к стене, заплакала. Впервые Пашка заметил, какое у нее постаревшее лицо, худые плечи, большие, в набухших венах мужские руки.

— Мам, — сказал он, трогая ее за плечо. — Выписывайся домой. Завязываю.

В тот же день Пашка разыскал Валентина и они зашли в пивную у Балтийского вокзала.

— Устрой, Люська, где никто мешать не будет, — распорядился Валентин.

Официантка кивнула, отвела их в глубь зала, посадила за служебный столик, принесла четыре кружки пива.

— Говори, чего привел, — сказал Валентин.

Он слушал Пашку, не перебивая, лицо его было насуплено. Пашка изредка бросал на него тревожные взгляды, пытаясь угадать, о чем он думает.

— Все? — спросил Валентин, когда Пашка умолк.

— Все, — сказал Пашка.

Несколько минут Валентин молча пил пиво, потом поставил кружку, вытер рот, сказал, улыбаясь холодными, близко посаженными глазами:

— Вижу ты, Косой, хочешь найти ответ на вопрос, который мучил еще Чернышевского и Добролюбова: «Что делать?» Верно?

Пашка подобострастно кивнул.

По всем признакам у атамана сегодня было хорошее настроение.

— Ну что ж, — сказал он. — Учись. Может, и из нашей банды выйдет порядочный человек. А кем хочешь быть?

— Не знаю, — признался Пашка. — Никем.

— Щенок, — сказал Валентин. — Человек должен знать, чего хочет. Иди во врачи.

— Во врачи? — расхохотался Пашка. — Ты что, шутишь? Какой из меня врач?

Валентин медленно курил, смотрел куда-то поверх Пашки. Он вспомнил себя всего в бинтах, с переломанной ногой на больничной койке. За ним гнались сразу полдюжины ментов, он убегал по крышам домов. Наверно, и на этот раз он ушел бы от них, если бы не отломилось несколько кирпичей от брандмауэра. Тогда, после падения, ему казалось, что это — все, инвалидная коляска до конца дней. Но появилась докторша — молодая, независимая, резкая. Когда она входила в палату, ему сразу становилось легче. Она знала, что он урка, подследственный, но не боялась его. Он всегда ждал ее, а когда за нею затворялась дверь, на душе у него долго было хорошо, словно кто-то погладил его мягкой нежной рукой и побрызгал одеколоном…

— Во врачи иди, Косой, — повторил он. — Военно-морская академия объявила прием. Вчера в газете читал.

Совет Валентина идти учиться на врача застал Пашку врасплох. Он подумывал стать моряком, штурманом дальнего плавания, полярником. В крайнем случае, геологом или летчиком, но врачом… В этой роли он никак не мог себя представить. Правда, эта медицинская академия, о которой говорит Валентин, тоже морская.

На майские праздники в «малине» Косому устроили пышные проводы. Узнав, что Пашка собирается стать врачом, все долго хохотали, а больше всех большеротый Заяц.

— Ой, не могу! — задыхался он. — Из Косого профессор получится. Держите меня, урки!

Потом встал Валентин. Он один сегодня не принимал участия в общем веселье. Медленно достал из кармана большие золотые часы «Лонжин», щелкнул крышкой, протянул Пашке:

— Это тебе, Косой, за песни. Бери на память от всей банды.

— И приходи, если станет скучно, — сказала Помидора.

Неделю спустя Пашка отнес документы в приемную комиссию Академии и засел за учебники.


Алексей Сикорский


То, что трудно быть сыном командира Красной Армии, Алексей понял, когда перешел в шестой класс. До этого жил в детском безмятежном мире. Переезжал с отцом из города в город, ходил в садик, потом в школу. Менялись знакомые мальчишки, воспитательницы, учителя. Новыми были названия улиц, кинотеатров, речек. Быстро знакомился с другими ребятами. Было даже интересно — бесконечная смена впечатлений. Поживут годик-другой в военном городке, как вдруг вечером придет отец из части, неторопливо, фыркая и крякая, вымоется под умывальником, сядут ужинать и он скажет обыденно, будничным голосом, будто ничего не произошло:

— Переводят меня, Маруся, в другой гарнизон.

Мать ахнет, заплачет.

— Опять, Коля, ехать. Господи, какое несчастье. Только устроились по-человечески. Когда уже оставят тебя в покое?

— Я тебя предупреждал, когда за меня шла, — скажет отец. — Цыганская жизнь будет всегда. Военная служба — ничего не поделаешь.

На следующее утро начнут собираться. В большой ящик сложат кастрюли, керосинки, сковородки, посуду. В два чемодана одежду и книги. Вечером по традиции устроят отвальную для командиров и соседей, подойдет бричка с красноармейцем — и поехали на вокзал.

Родился Алексей на станции Дно Псковской области, там, где подписал отречение от престола последний русский царь Николай II. Потом жили в Сибири, в Тюмени, оттуда переехали в Барнаул. А в 1934 году отца послали учиться на курсы в Среднюю Азию, в город Андижан.

— Чего ты, Маруся, потащишься с детьми за мной? — уговаривал отец. — Жара, жить негде. Опять придется угол снимать. Оставайся здесь. А я курсы закончу, получу назначение и приеду за вами.

— Нет, — упорствовала мать. — Поедем вместе. Не пропадем и от жары не растаем.

Отец был красивый, видный, нравился женщинам. Мать ревновала его. Поэтому и таскалась за ним с детьми повсюду, хоть на курсы, хоть в длительную командировку.

После курсов отец получил назначение в Кострому. Вот где им хорошо жилось! Город старинный, живописный. Дали просторную комнату в доме начсостава, почти на самом берегу Волги. Школа рядом. При школе большой живой уголок. Алексей целыми днями пропадал в нем. Ему нравилось возиться со зверюшками. А потом устроил живой уголок дома. Собственноручно соорудил несколько клеток, поставил их одну на другую в коридоре. В клетках появились кролики, морские свинки, черепахи. От животных в коридоре пахло. Соседи ворчали. У матери часто болела голова.

— Не могу, Коля, — жаловалась она мужу. — Задыхаюсь.

Отец уже было собрался выбросить клетки, когда в апреле 1936 года увидел на столе журнал «Юный натуралист». Сына дома не было. Журнал был раскрыт на статье «Белые крысы». Под статьей стояла подпись: «Алексей Сикорский, ученик шестого класса». Клетки оставили. Бабушка и дедушка прислали книги по биологии.

Когда три года спустя отца перевели из Костромы в Житомир, Алексей едва не заплакал. Тут у него были настоящие друзья, девочка, с которой он дружил. Уезжать так не хотелось, что он готов был остаться в Костроме один, лишь бы здесь закончить школу. Но родители об этом и слышать не хотели.

Девятый класс Алексей заканчивал в Житомире. Он здорово повзрослел, возмужал, учился на круглые «отлично». По-украински они назывались «видминно». Теперь его интересовали математика, бокс. В полулегком весе он занимал среди юношей третье место в городе.

— Хоть и переезжали мы с тобой с места на место, Маруся, — сказал однажды отец, — а сын у нас вырос неплохой.

— Неплохой, — вздыхала мать. — Но, понимаешь, Коля, серьезный он не по возрасту. Молодость пролетит, а погулять не успеет…

— Успеет, — смеялся, отец. — Вся жизнь впереди.

Алексей действительно был собран, дисциплинирован, обладал умом аналитическим, рациональным. Любил до всего доходить сам.

— У меня есть идиотская черта подвергать свои поступки тщательному анализу, — в минуты откровенности говорил он своему другу. — Все думаю, почему так получается: хочу быть честным и все-таки иногда обманываю родителей, девчонок. Хочу всегда держать слово, а получается не всегда. И от этого внутри раздвоенность, неудовлетворенность.

— Не мудрствуй, Сикорский, — успокаивал приятель. — Живи проще. Мир и без того сложен. Не усложняй его еще больше.

— Хотел бы, да не получается.

В десятом классе Алексея все настойчивее и острее беспокоил вопрос: кем быть? Как многие десятиклассники, Алексей мечтал о профессии моряка. Дальние плавания, экзотические страны, кокосовые пальмы, коралловые рифы — у какого юноши от этих слов не начинало сильнее стучать сердце?

На медицинской комиссии в поликлинике врач-окулист нанесла первый чувствительный удар. Оказывается, он дальтоник! Плохо отличает коричневый цвет от зеленого. Вывод комиссии не оставлял сомнений: «В строевые и инженерные морские училища не годен».

Алексей стоял в растерянности у стола председателя комиссии, держа в руке ставшую ненужной медицинскую карту, не зная, что предпринимать дальше.

— Попробуйте подать документы в Военно-морскую медицинскую академию, — неожиданно предложил председатель, пожилой военврач в армейской форме. В его бесцветном лице запоминался лишь рот, крохотный, как горлышко бутылки. Он утопал в глубоких складках щек.

Стать врачом? У них в роду не было ни одного врача. Можно ли посвятить всю жизнь этой профессии? И одобрит ли отец его выбор? Впрочем, он обмолвился однажды, что жалеет, что не стал доктором.

— А меня примут?

Военврач полистал толстый справочник.

— Попробуйте. Тут написано: «Индивидуальный подход».

Перед тем как отправлять документы в Ленинград, Алексей решил проверить себя. Он все должен делать обдуманно, обстоятельно, без спешки. Начнешь учиться и обнаружишь, что не переносишь вида операций, человеческой крови, а отступать будет поздно.

После занятий в школе он пошел в приемный покой железнодорожной больницы. В маленькой комнатке за покрытым простыней столом, окруженная тремя телефонами, сидела медицинская сестра и читала «Огонек». Больше никого не было.

— Мне бы хотелось увидеть дежурного врача, — сказал Алексей.

— Посидите. Сейчас придет.

Вскоре появился низенький щупленький мужчина с седым хохолком на голове. «Суворов», — подумал Алексей и сказал:

— Я ученик десятого класса, хочу стать врачом. Но не уверен, что смогу вынести вид операций, крови.

«Суворов» с любопытством взглянул на него из-под густых бровей, жестом пригласил к себе в комнату.

— Так, — сказал он. — Значит, не уверены. В медицине, юноша, ни в чем нельзя быть уверенным до конца. Такая это профессия. Чем дольше работаешь, тем больше сомневаешься. Это говорю вам я, старый врач Иосиф Гринберг. — Он достал из шкафа чистый халат, протянул Алексею. — Будете дежурить со мной. Мать предупредили?

Около одиннадцати часов вечера привезли молодую женщину. Она попала под поезд. У нее были раздроблены бедро и голень.

— Специально для вас, — сказал доктор Гринберг. — Такие случаи бывают нечасто.

Алексей видел все — тяжелую операцию, переливание крови, искусственное дыхание, изнурительный до полного физического истощения труд хирурга, потом белое, будто уже неживое лицо больной. Все, до момента ее смерти от шока. Это произошло в четыре двадцать утра.

— К сожалению, это случается, юноша, — сказал доктор Гринберг, восстанавливая ход операции в операционном журнале. — Но неверно думать, что хирургия бессильна. Это был бы глубоко ошибочный вывод. А сейчас идите домой. Я должен немного отдохнуть.

Было воскресенье. Родители спали. Алексей прошел к себе в комнату, разделся, лег под одеяло. Сон не шел. Перед глазами неотрывно стояли увиденные ночью картины: белое, без кровинки лицо женщины, выпачканные кровью руки хирурга, лежавшая в тазу ампутированная нога. Он слышал тяжелое дыхание врача, его отрывистые команды, испуганный голос наркотизатора: «Пульс исчез!» Но главное он понял — врачом быть сможет.

На экзамены в Академию его привез отец. Июльское утро выдалось теплое, свежее. Ночью прошел дождь и лужи на улицах блестели, а от свежепромытых стекол витрин разбегались веселые зайчики. В начищенных до блеска хромовых сапогах, в гимнастерке, перепоясанной новыми хрустящими ремнями, отец довел его до входа в Гренадерские казармы, обнял, погладил по мягким волосам, по мальчишескому теплому затылку.

— Ни пуха, сын.

— К черту, — сказал Алексей и вошел в проходную.


Васятка Петров


Васятка лежал на второй полке и, почти не отрываясь, смотрел в окно. Там с небольшими интервалами мелькали пригородные дачные поселки — домики с верандами, раскрашенные в яркие цвета, по глади озер скользили лодки, на перронах толпились люди. Женщины в легких платьях, мужчины в светлых рубашках «апаш» с короткими рукавами. День, видимо, стоял теплый, безветренный. Потом Васятка увидел большие кирпичные дома, магазины, двигающийся почти параллельно поезду другой поезд, только короткий и без паровоза.

— Чудно, — сказал Васятка.

— Слезай, Сибирь, — произнес молодой мужчина — сосед по купе, с которым они вместе ехали четверо суток. — Раз трамваи ходят — значит Ленинград.

— Чо? — переспросил Васятка.

— Чо-чо, — передразнил его мужчина. — Слезай, говорю, приехали.

Васятка спрыгнул на пол, неспешно надел вышитую домотканую рубаху, подпоясал ее сыромятным ремешком, вытащил из чемодана подаренные отцом сапоги, задумался. Лето сейчас, жарко. Может, лучше в ичигах остаться, в которых ехал? Но, подумав, снял ичиги и обул сапоги.

— Слушай, Сибирь, — наставлял Васятку сосед по купе. — Садись прямо против вокзала на тридцать первый трамвай. Доедешь до площади Льва Толстого. Там спросишь, как пройти.

Вслед за толпой пассажиров, крепко держа в руках самодельный деревянный чемодан, запертый большим замком, Вася вышел на привокзальную площадь. Она поразила его своим многоголосьем, суетой, пестротой вывесок. Звенели трамваи, сигналили клаксонами автомобили, кричали торговки. По тротуару и мостовой валила густая толпа людей. Слегка обалдевший, вздрагивая от автомобильных гудков, Васятка несколько минут стоял на месте, озираясь по сторонам, не зная, куда идти. Внезапно он увидел приближающийся к остановке трамвай под номером «31».

В трамвае ехать было интересно и страшно. Интересно потому, что за окном проносились высокие, красивые дома, нарядные улицы, каналы, через которые были перекинуты диковинные мосты, а страшно потому, что трамвай скрипел, дергался, громыхал.

Только в третьем часу он, наконец, с трудом выбрался из вагона, расправил смятую рубаху и пошел по улице, разыскивая дом под номером шесть дробь восемь.

Васятка Петров приехал с охотничьего становища на реке Муне, притоке полноводной Лены. Его отец охотник-промысловик Прокофий был родом из запорожских казаков. В столыпинскую реформу он вместе с родителями переселился в Сибирь, в село Чернопятово на Алтае, получили надел земли, построили дом. В 1918 году Прокофий вернулся с войны георгиевским кавалером, организовал в селе коммуну, женился на соседке, шестнадцатилетней девушке. В коммуну обобществили все — даже три юбки молодой жены. Был отец веселым, шумным, любил петь, устраивать розыгрыши. Мать рассказывала, как однажды пришла в их дом цыганка, предложила поворожить. Отец согласился. «Казенный дом тебя ждет, дальняя дорога, большие деньги. Только опасайся трефовой дамы». Отец выслушал ее, сказал: «Брешешь ты все — и про деньги и про трефовую даму. Сходи лучше поворожи соседу. Его зовут Мирон, жену Мотря, двое деточек у них, девочки. А недавно кобель Рыжик сдох». Вечером к ним пришел потрясенный сосед. «Все сказала, зараза. Провалиться на этом месте».

Вскоре коммуна распалась, стало голодно. Отец продал дом и собрался на Север в Жиганск, а оттуда в становище. Кроме них в становище жили три семьи — эвенка Афанасия, русские Лочехины и Меньшины. Снова начали сооружать дом. В ту пору было в семье уже девять детей — четыре сына и пять дочерей. Соседи попались хорошие — помогали резать доски, ставить каркас, крышу. Дом получился просторный — в четыре окна, с подполом, крылечком. В Муне было много рыбы. За одну тоню с соседями брали пудов по десять — остроспинной стерляди, тяжелых налимов, муксуна, нельмы, длинных толстых тайменей. И охота вокруг была хорошая. Зверья много непуганого, доверчивого. Отец радовался, что переехали сюда.

— Сдохли бы, мать, в твоем Чернопятове с голоду с такой семьей, — говорил он. — А здесь и сыты и пьяны.

— Не нужна мне твоя сытость, — возражала мать. — Сами вроде диких зверей стали. Человека нового месяцами не увидишь.

— Дура, — сердился отец. — Одно слово — баба. Людей и я люблю, и веселье. Да на голодное пузо не очень повеселишься.

Мать не справлялась с домашними делами и потому одна из дочерей, пятнадцатилетняя Глафира, была «раба» — не училась, оставалась неграмотной, зато ловко стряпала, нянчила детей. Трое братьев и сестер занимались в школе-интернате в Жиганске, километрах в шестидесяти вверх по реке. Старшим из сыновей был Матвей. Даже отец уважительно звал его Мотя. Братья и сестры называли старшего брата Чапай и слушались беспрекословно. Чапаю было только шестнадцать, но он был не по годам строг, рассудителен, практичен. После окончания семилетки уехал из дома. Работал где-то далеко под Иркутском. Писем не писал, но прислал в Жиганск три перевода по семьдесят пять рублей.

— Мотька счет копейке знает, — одобрительно говорил отец. — Может, счетоводом станет или еще каким начальником.

Младше Васятки было два брата. На год моложе Зиновий по кличке Японец. Он был слаб, кривоног. Пробежит версты две на лыжах и задохнется. Какой из него помощник отцу? А Пуздро только четыре исполнилось. Сосунок еще. Вся надежда у отца была на Васятку. Парень здоров, вынослив, может загнать соболя или песца до изнеможения, а потом уложить одним выстрелом и шкуру не испортить. В семье прозвали его Колчак. Кто и почему дал такое прозвище — никто не помнил. Но кличка приклеилась, даже отец с матерью иногда так называли сына.

— Баской из Колчака охотник будет, — говорил отец. — Рука верная у лешака. Бьет из берданки без промаха.

До десяти лет ни за что не хотел отправлять сына учиться. Только когда приехала в становище комиссия во главе с самим предрика и прилюдно пристыдила его, назвала «близоруким червем, не желающим подумать о будущем», отец отвез Васятку в Жиганск. Но и после этого пользовался любым поводом, чтобы задержать сына дома. Придет Васятка на лыжах домой на зимние каникулы, а отцу только того и надо — заберет с собой в тайгу месяца на полтора, а то и два.

— Молчи, — скажет он, когда Васятка напомнит ему об учебе. — Писать, считать умеешь — и ладно. В нашем охотничьем деле более и не требуется. Добытчик ты, а не грамотей.

Вот и весь разговор.

Когда, наконец, Васятка вернется в школу, он всегда ходит в числе отстающих. Ребята уже вовсю задачки по алгебре решают, а он и понятия не имеет, как к ним подступиться. Спасибо директорше школы Анне Дмитриевне. Зазовет его вечером домой, усадит за стол, все объяснит, чаем напоит. Глядишь, неделя, другая пройдет — он уже с ребятами сравнялся, соображать стал.

В школе-интернате было меньше восьмидесяти учащихся. В десятом классе занимались только четверо. Интернат собирал учеников с огромной территории почти в сто тысяч квадратных километров, до самого берега океана. Ребята были детьми охотников-промысловиков, служащих редких факторий, рыбаков. Кроме Анны Дмитриевны, в школе было всего два учителя. Они преподавали все предметы.

Зимними вечерами, когда столбик термометра у входа падал к пятидесяти градусам, ребята собирались в большой комнате-зале. Анна Дмитриевна зажигала лампу-молнию. В печи уютно трещали дрова — звонкие, лиственничные, жаркие. Старшие ребята по очереди вслух читали книги. Больше всего любили о гражданской войне и приключениях. Девочки вышивали бисером кухлянки, шапки, торбаса, негромко пели. Мальчишки резали фигурки из моржовых клыков, хвастались друг перед другом охотничьими успехами.

Была в интернате одна общая забава — драмкружок. Рассказывали, что в молодости Анна Дмитриевна хотела стать актеркой, но не стала, а поехала с мужем на Север, в факторию. А потом, когда муж умер, осталась здесь учительствовать. В кружке ставили сначала одноактные пьесы, а потом замахнулись на «Грозу». Васятка тоже участвовал в спектаклях. Играл на дудочке, на балалайке, плотничал, рисовал, вместе с приятелем Егоршей, нарядившись в длинные сарафаны, танцевал шуточные танцы, да так весело, что ребята хохотали до слез.

Читать книги Васятка не любил. Да и не было дома никаких книг. К девятнадцати годам он даже не слышал о «Робинзоне Крузо», Жюле Верне, Майн Риде. «Как закалялась сталь» знал только по хрестоматии. Терпеть не мог стихи, а когда их задавали учить наизусть, был недоволен, ворчал. Зато был смел, решителен, не боялся никакой работы. Один раз увидел в десяти шагах потапыча, не растерялся и уложил с первого выстрела. Второй раз, когда подняли зверя из берлоги во время спячки и тот, рассвирепев, бросился на него, спас отец. До сих пор у Васятки на спине отметина от медвежьей лапы…

В январе 1940 года ушел из школы друг Васятки Егорша. Осталось их в десятом классе трое. Отец тоже уговаривал бросить школу и пойти штатным охотником Охотсоюза.

— Зарплата кажный месяц, оружие и припас бесплатно, а за сданную в факторию пушнину хочь товарами бери, хочь деньгами, — говорил он. — Стоящее дело, сынок.

Васятка подумал, согласился. И вдруг, когда уже все было решено, в Жиганск неожиданно приехал Тимоха, сын соседа по становищу Саввы Лочехина, и нарушил все планы. Тимоха старше Васятки лет на пять, парень рослый, бойкий. Был комсомольским секретарем в школе-интернате, потом его взяли в райком, а сейчас говорит, что работает инструктором аж в окружкоме комсомола. Тимоха и показал Васятке привезенную с собой страницу «Комсомольской правды», где Васятка прочел обведенное Тимохиной рукой объявление о приеме в Военно-морскую медицинскую академию.

— Академия! — почтительно, шепотом произнес Тимоха. — Слово-то какое! Вот куда, Вася, подаваться нужно. Жаль, семилетка у меня. А то б документы послал обязательно. — Он вздохнул, помолчал, широкое темное лицо его с толстыми, в палец, черными бровями на миг погрустнело, стало задумчивым. — А ты имеешь полное право.

— Да кто ж меня примет? — Васятка засмеялся, привычно пригладил светлые волосы пятерней. — Там экзамены по немецкому, экономической географии, а мы их и не учили вовсе. И пишу с ошибками.

— Оно верно, — согласился Тимоха. — Нашему брату с городскими не сравняться. Так просто ни за что не примут. — Некоторое время он молчал, потирая смуглый лоб ладонью, что было у него всегда признаком глубоких раздумий, потом оживился: — Слышь, паря. Ты Ворошилову напиши. У тебя ж отцов брат воевал с ним вместе. Верно? Так и напиши. Живу, мол, далеко, чуть не на краю света. Учительш в интернате только две, по многим предметам и учить некому. Опять же книжек нету. И про семью вашу напиши обязательно, что одних братьев и сестер девять душ. А про врача, мол, давно мечтаю и хочу стать им обязательно.

Васятка засмеялся. Они все, Лочехины, хитрованы, брехать горазды. Чего это он будет писать про врача, когда сроду об этом не думал? За всю жизнь не написал никому ни одного письма, а тут сразу Ворошилову? Пошли советоваться к Анне Дмитриевне. Она поддержала Тимофея без колебаний. Письмо написали сообща, про отцова брата Семена фразу вставили, и Тимоха забрал письмо с собой.

Прошло четыре месяца. В тот год весна в Восточную Сибирь пришла необычно рано. Уже в мае вздулся и почернел лед на Лене, а в двадцатых числах пришел в Жиганск первый пароход. Анна Дмитриевна разыскала Васятку во дворе, где он плотничал, протянула ему письмо. Васятка вертел его в руках, несколько раз прочел адрес: «Ученику десятого класса Петрову Василию Прокофьевичу».

— Читай! — нетерпеливо приказала Анна Дмитриевна.

На тонком, сложенном вдвое листке бумаги, было отпечатано на пишущей машинке: «На Ваше письмо, адресованное маршалу Советского Союза К. Е. Ворошилову с просьбой о зачислении Вас слушателем Военно-морской медицинской академии, сообщаю, что маршал К. Е. Ворошилов принял решение удовлетворить Вашу просьбу. Вам надлежит незамедлительно по получении воинских перевозочных документов следовать в Академию, в город Ленинград. Соответствующие указания в Академию посланы. Начальник канцелярии». И подпись.

— Ребята, идите сюда! — позвала Анна Дмитриевна. — Кричите «ура». Наш Васятка будет учиться в Академии!

Занятия в школе-интернате уже закончились, но выпускные экзамены еще не начинались. Сдавать их уже не было времени. Не нашлось в школе и бланков аттестата об окончании десятилетки. Их должны были прислать позднее из Якутска. Поэтому Анна Дмитриевна дала справку об окончании средней школы и приписала в ней, что аттестат будет выслан позднее.

На попутном рыбачьем кунгасе Васятка спустился домой. Еще издалека увидел на берегу свою просторную избу, хозяйственные постройки, любимую бесстрашную лайку Дымку. А вот и Глафира в длинной бордовой юбке и сапогах склонилась с ведрами над водой. Даже частые сборки ее юбок не могли скрыть мощных бедер, а налитым красным щекам тесно под платком.

— Дочка у меня добрая, — любил смеяться отец. — В подпол не пролазит.

Собрался в дорогу быстро, попрощался с родными. Он уезжал далеко и надолго, может быть, навсегда. Мать плакала, не вытирая слез. Отец стоял молчаливый, хмурый. Он был рад за сына, но лучше бы уехал Зиновий. Не будет теперь у него помощника. А семья большая. Попробуй вырасти всех, прокорми.

Старый пароходик «Баргузин» устало пыхтел одной трубой и неторопливо шлепал по воде плицами. Впереди глухой стеной возвышались скалы, перечеркнутые наискосок пластами пород. Временами казалось, что пароход сейчас врежется в эту скалу, но каждый раз среди скал обнаруживался проход, заметный только вблизи. По берегам тянулась тайга — густая, буреломная. Даже когда проглядывало солнце, она выглядела мрачно. Погода все время была скверная — тянуло холодом, часто моросил дождь. Постоянных пассажиров, кроме старухи с пятилетней внучкой и усатого мужчины в брезентовой куртке, не было. Местные жители садились и сходили на ближайших пристанях — станках. Иногда река суживалась, скалистые берега сближались, и тогда усатый попутчик говорил, обращаясь не то к старухе, не то к Васятке:

— Между прочим, щеки называются. Похожи, верно?

Местами река разливалась между низких берегов широко, привольно. Тогда особенно свирепствовали местные комары — сауты. Солнце по вечерам опускалось низко, но полностью не исчезало, а ползло над тайгой, цепляясь за остроконечные верхушки елей.

Только на двадцать второй день «Баргузин» ошвартовался в конечном пункте, на пристани Качуг. До Иркутска Васятка добрался на попутном грузовике и в тот же день сумел сесть на поезд. На станциях он почти не выходил — боялся отстать. Целыми днями лежал на своей верхней полке, с любопытством смотрел в окно. После скудной северной природы у них на Муне — чахлых кривых деревьев, топей, покрытых ядовитыми цветами, туч комарья — за окном сейчас расстилалась пышная буйная растительность. Стояли могучие деревья, врывались запахи полевых цветов.

На Урале проводник сообщил: «Товарищи пассажиры! Наш поезд пересекает границу Азии и Европы». Теперь Васятка смотрел за окно с удвоенным интересом. Он сошел на первой станции в Европе, долго ходил, рассматривал людей, деревья, вокзал.

— Чудно, — сказал он сам себе. — Что Европа, что Азия — все на одну колодку.

Вскоре после приезда в Академию Васятку пригласили в приемную комиссию. За столом в большой комнате сидело пять командиров в морских кителях с нашитыми на рукавах серебряными галунами. Председатель комиссии, полный представительный бригврач с острой бородкой клинышком, с явной симпатией рассматривал стоявшего перед ним белоголового молодого человека в вышитой домотканой рубахе навыпуск. Потом, улыбаясь, сказал:

— Садитесь, юноша, и сообщите нам немного о себе. Кто вы, откуда, где учились. Только не волнуйтесь. Это не экзамен, а дружеская беседа.

Васятка рассказал о своем становище на реке Муне, о родителях, сестрах и братьях, об охоте, на которую ходил с отцом, о школе-интернате в Жиганске.

— Значит, если я вас верно понял, на вашем счету уже больше ста соболей и два медведя? — уточнил бригврач и переглянулся с другими членами комиссии.

Васятка кивнул, пояснил:

— А белок, чай, больше тысячи. Я, правда, не считал. Батя знает. Мне эти числа ни к чему.

— Почти Михайло Ломоносов, — шепнул председатель своему соседу и попросил Васятку:

— Теперь поведайте, какая из книг вам понравилась за последнее время?

Бригврач вспомнил, как много лет назад, на подводе, запряженной старым Гнедком, отец привез его, тринадцатилетнего мальчишку в город учиться. Он не хотел тогда уезжать из дома. Было жаль тихую речушку, протекавшую рядом, высокую иву на крутом берегу. Ее ветви словно касались губами воды и пили ее — прохладную, темную. В августе, когда все вокруг было еще зелено, у ивы появлялись желтые листочки — первые предвестники осени. А когда по вечерам солнце заходило и все вокруг темнело, она золотилась в последних отсветах розовых лучей. Пятнадцать лет он не был в местах, где прошло его детство. Все некогда и некогда, хотя места эти значительно ближе, чем река Муна… Он вздохнул и повторил:

— Так что вам понравилось из прочитанного?

— А я читать не люблю, — чистосердечно признался Вася.

— Так, — сказал бригврач. Доброжелательная улыбка все еще не сходила с его интеллигентного лица. — Говорят, Пирогов в детстве тоже не любил читать. Но о таких писателях, как Лев Толстой и Максим Горький, вы слышали?

— Чо? — переспросил Вася. — Слышал. Мы Горького в школе учили. «Песню о Соколе», «Песню о Буревестнике», «Мать».

— «Мать» вы читали? — с надеждой спросил бригврач.

— Нет, — сказал Васятка. — Не читал.

— А Толстого что-нибудь прочли?

— Не припомню, — признался Васятка. — Если в хрестоматии что было, то читал.

— Назовите нам, юноша, столицы Англии и Соединенных Штатов Америки. Какое там государственное устройство?

— Мы географию не учили. У нас учительки не было.

— А химию вы учили? Или тоже не было учительки? — ехидно спросил один из членов комиссии.

— Как же, Анна Дмитриевна рассказывала.

— Тогда напишите нам воду.

К ужасу бригврача вместо Н2О Васятка вывел на листке бумаги «Вада».

Члены комиссии расхохотались.

— Я думаю, все предельно ясно, — сказал тот, кто спрашивал про воду. — Надеюсь, что и у вас, Степан Алексеич, нет сомнений.

Васятка держал себя на беседе спокойно, с достоинством, как настоящий охотник. Не суетился, не заискивал, не пытался представить себя лучше, чем был на самом деле.

— Вы погуляйте немного, юноша, — сказал бригврач. — Мы вас пригласим.

Едва за ним затворилась дверь, как члены комиссии заговорили, перебивая друг друга.

— Извините меня, но принимать его в Академию, значит не уважать свою профессию, — горячился тот, кто спрашивал про химию. — Все равно он не сможет учиться.

— У него же знания на уровне пятого-шестого класса обычной школы, — поддержал его второй, худой, невысокий.

— Все это очень мило — охотник, соболя и медведи, будущий Ломоносов, — заговорил третий. — Но ведь мы, дорогие товарищи, за пять лет должны подготовить морского врача, черт побери. Как хотите, Степан Алексеич, но я решительно против. Пусть поучится годик, второй, одолеет школьную программу.

Бригврач, который до этого, не перебивая, слушал горячие речи членов приемной комиссии, поднял руку, как бы прося тишины.

— Передо мной лежит официальное письмо, где черным по белому написано, что народный комиссар обороны принял решение зачислить Петрова Василия Прокофьевича курсантом первого курса Академии. Это приказ, товарищи. А мы с вами люди военные. Поэтому речь идет не о том, принимать его в Академию или нет, а как поступить с Петровым дальше. Я предлагаю доложить начальнику Академии, что к Петрову необходимо прикрепить персональных преподавателей по русскому языку и литературе, биологии, географии и некоторым другим предметам, освободить его от зимней сессии. А там будет видно, как пойдет дело. Есть возражения?

Члены приемной комиссии промолчали.

— Вы будете зачислены, юноша, курсантом нашей Академии, — сказал бригврач, когда Вася снова вошел в комнату. — Но комиссия считает своим долгом предупредить, что вам предстоит огромная и трудная работа. Пока вы не готовы для занятий в Академии.

— Я работы не боюсь, — сказал Вася и поправил упавшие на лоб светлые волосы. — Спасибочко, значит.

Несколько минут он стоял в нерешительности, не зная, что ему делать, пока бригврач не сказал:

— Вы можете идти, Петров. До свиданья.

Васятка сделал несколько шагов к двери, остановился, повернулся:

— Я еще «Капитанскую дочку» читал и «Записки Печорина», — вспомнил он. — Только бросил.

— Почему? Не понравилось?

— Не, — сказал Васятка. — Про Печорина скукота.


Миша Зайцев — профессорский сын


Большинство ребят в десятом «Б» классе сорок третьей киевской школы Мишку Зайцева недолюбливали. Временами он бывал до отвращения высокомерен и заносчив. Он был болтлив, не умел слушать, спорил по любому поводу. Во время споров лоб и большие мясистые уши его бледнели, а в углах толстых губ появлялась слюна. И все же, справедливости ради, следует сказать, что поводов для такой единодушной антипатии было немного. Видимо, так уж устроен человек, что ко всем, кто намного умнее и талантливее его, он относится со смешанным чувством, где восторг и восхищение разбавлены изрядной порцией подозрительности, придирчивости и неприязни.

Мишка, конечно, был человек талантливый. Это признавали все — и учителя, и ученики. Он с такой легкостью решал любые математические задачи, что преподаватель разрешил ему не посещать уроки и даже рекомендовал Мишку родителям нескольких отстающих учеников в качестве репетитора. Память у него была феноменальная. Достаточно ему было два раза прочесть страницу, как он запоминал ее почти наизусть. На районных и городских олимпиадах он занимал всегда призовые места, был признанной достопримечательностью школы, и директор гордился им, как гордится неграмотная старая крестьянка своим сыном-академиком. В общем, он был отличник от макушки до пят и «хорошо» против его фамилии в журнале появлялось так же редко, как «удовлетворительно» вместо «плохо» по математике у его соученицы Шурки Булавки. Миша увлекался шахматами, имел первую категорию и на сеансах одновременной игры во дворце пионеров выиграл сначала у чемпионки мира среди женщин Веры Менчик, а потом и у самого Ботвинника. Но самым стойким Мишиным увлечением была история Петербурга-Ленинграда, Эту любовь ему привил отец. В 1937 году «Ленинградская правда» организовала конкурс знатоков Ленинграда. Конкурс был трудный, проходил в три тура. Антон Григорьевич занял на нем первое место и получил приз — радиоприемник СИ-235.

По вечерам, в отсутствие сына, родители часто говорили о нем. Мишель был их единственным ребенком, рос, как это нередко бывает в семьях врачей, тщедушным, болезненным мальчиком, и они старались оберегать его от всего, что, по мнению матери, могло повредить слабому здоровью сына. Иногда отец обеспокоенно говорил:

— Меня тревожит, Лидуша, что он совсем не занимался спортом. Последнее время я отнюдь не уверен, что важнее — хорошая голова или крепкие руки и шея. Да, да, не улыбайся. Лучше бы вместо шахмат и старого Петербурга он занимался в секции бокса.

— Пожалуйста, не мели вздор, Антон. Не хватает только, чтобы наш единственный сын занимался этим публичным мордобоем.

Отец умолкал. Мать была своевольной, упрямой женщиной, и спорить с ней было делом бесполезным.

Уроки физкультуры Миша не любил. Именно на них его репутация таланта, почти гения, всегда ставилась под сомнение. На турнике он мог подтянуться только раз, да и то с трудом, не умел сделать даже преднос на шведской стенке. Девочки, глядя на него, презрительно улыбались и шептали: «Мешок». Самолюбивый, высокомерный Мишка отходил от снаряда красный и огорченный.

Весной 1940 года, перебирая старые тетради в письменном столе, Миша случайно наткнулся на дневник. Целый год, с шестого по седьмой класс, он вел его. Тогда ему нравилась девочка из их класса Галя. Потом ее перевели в другую школу, вести дневник стало неинтересно, и он бросил его. Он перелистал записи тех далеких лет. Наивный глупец. Какую я писал чепуху! Есть люди, которые легко выворачиваются наизнанку перед первым встречным. Я же не умею делать этого и с близкими друзьями. А поразмышлять и поделиться часто и теперь бывает необходимо. Может быть, начать его снова? Но пусть сейчас это будет не дневник, а беседы с собой или еще лучше — письма к самому себе. Итак, решено — я начинаю писать письма самому себе!


Из письма Миши Зайцева к себе.


12 марта 1940 года.


Видимо, из-за войны с Финляндией в Киеве начались перебои с хлебом. Стоят длинные очереди. Мы пока не стоим в очередях — папе приносит хлеб его пациент. Хотя мы и живем в Киеве меньше трех лет, отца знают очень многие. Идешь и видишь, как с ним без конца раскланиваются. Не знаю, хорошо это или плохо, если ты всегда на виду. Я бы лично не хотел этого. Мне больше нравится быть незаметным. Это дает возможность наблюдать за другими, не привлекая ничьего внимания. Почти ежедневно отца вызывают на срочные консилиумы, консультации. Работает он много, спит мало и сильно устает, но никому не отказывает и говорит: «Врач, как пожарный, должен спешить по первому вызову». Я считаю, что он совершенно прав.

Недавно классная руководительница сказала: «Для меня не имеет значения, кто ваши родители — дворники или известные ученые». Она явно имела в виду отца, и я подумал, что мы с мамой как-то недооцениваем его, часто мешаем, портим настроение. А ведь сама мама рассказывала, что папину монографию о сахарном диабете перевели за границей на пять языков.

Вчера послал Шурке Булавке записку. Предложил ей помощь по математике. Я не столько хочу помочь ей, сколько иметь возможность чаще ее видеть. Она мне нравится. Когда смотрю на нее, чувствую, как все замирает во мне. Наверное, это отвратительно — писать одно, а думать совсем другое. Презираю себя за такую двуличность. Сегодня получил ответ: «Спасибо за предложение. Но я дура и никакая помощь мне не поможет». Действительно ли она такая дура или это форма кокетства? И нужно ли женщине быть умной? По-моему, женщине достаточно быть красивой, вот мужчина умен должен быть обязательно.


14 апреля.


В последнее время все думаю, куда поступить после окончания школы. Пока не решил. Вообще заметил, что мне трудно даются любые решения. Папа и мама уговаривают поступать в Военно-морскую медицинскую академию. «Дети должны наследовать профессию родителей, — говорят они. — Потом им будет намного легче». Не уверен, что они правы. Разве, выбирая себе будущую специальность, нужно думать, где тебе будет легче? Спросил совета у Шурки. Она засмеялась: «А я откуда знаю? Самая красивая форма у летчиков и моряков». Действительно, а что если подать в летное училище?


25 июня.


Вчера сдал последний выпускной экзамен, а третьего июля должен уже быть в Ленинграде. Остается меньше недели. После долгих раздумий и колебаний послал документы в Военно-морскую медицинскую академию. Я очень похудел и при моей «красоте» стал похож на черта. Родители считают, что это от экзаменов. Но причина другая — Шурка. Вижу все ее недостатки: ограниченность, леность, неразвитость, но поделать с собой ничего не могу. Несколько дней назад затащил ее к нам. Дома никого не было. Водил ее по квартире, показывал картины на стенах. Она долго рассматривала «Вартбургский замок» Шарлемана, акварели Бенуа, «Старика с трубкой» Риццони. Угощал ее вином в своей комнате. Сам для храбрости выпил три рюмки, но все равно поцеловать не посмел. Шурка восхищалась нашей квартирой и говорила: «Не знала, что ты так живешь. Отдельная комната, даже собственный велосипед». Я не удержался и рассказал, что у нас есть еще дача в Боярке. Правда, казенная. Жалкий хвастун. Как будто в этом есть хоть капля моих заслуг.


5 июля.


По дороге наш поезд задавил старика. Я видел труп. Его вид испугал меня. Смогу ли я быть врачом, каждодневно видеть человеческие страдания? Думал об этом, пока не уснул. Позавчера днем явился в Академию. Здесь нас зарегистрировали и больше никуда не выпускали. Медкомиссию я прошел успешно. Я начинаю, кажется, понимать, что означает военная служба: окрики командиров, беспрекословное повиновение и полное отсутствие свободы. Нет, не о такой жизни я мечтал. Очень грустно. Хорошо, если бы отчислили…


Читать далее

Глава 1. ЗНАКОМСТВО

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть