V. Мирное время

Онлайн чтение книги Долой оружие!
V. Мирное время

I

Мы нашли Берлин в разгаре всеобщего ликования. Каждый лавочник и разносчик смотрел гордым победителем. «Уж задали мы жару супостату, долго будет помнить!» Это приятное сознание, по-видимому, возвышает дух народа и легко разделяется всем населением. Однако в семействах, которые мы посетили, встречались люди, убитые горем, потерявшие горячо любимых близких на германских или богемских полях сражениях; но больше всего страшил меня визит к тете Корнелии. Я знала, что ее сын, прелестный юноша Готфрид, был кумиром своей матери, что он составлял все для нее на свете, и мне было не трудно понять горе несчастной женщины — стоило только представить, что случилось бы со мною, если б мой сын Рудольф, сделавшись взрослым… Но нет, эта мысль была слишком ужасна, и я поспешила отогнать ее прочь.

Мы заранее предупредили тетку о своем посещении. С сильно бьющимся сердцем вошла я в ее квартиру. Еще в прихожей на нас повеяло печалью, наполнявшей весь дом. Слуга, вышедший нам навстречу, был в черной ливрей; в большой приемной, где вся мебель стояла под чехлами, не было огня, а зеркала и картины по стенам были завышены черным флером. Отсюда нас провели в спальню г-жи фон-Тессов; эта обширная комната, разделенная занавесью на две половины, служила теперь постоянным местопребыванием хозяйки. Она никуда не выходила больше из дому, кроме церкви в праздничные дни, и редко оставляла спальню, проводя только ежедневно один час в кабинете покойного сына. Здесь все стояло на прежнем месте, как было оставлено им в день выступления в поход. Старушка провела нас туда и дала нам прочесть письмо, которое он положил, уезжая, на свой бювар:

Бесценная, милая матушка! я знаю, что ты придешь сюда после моего отъезда и тогда найдешь этот листок. Лично мы с тобой простились. Тем более обрадует и удивит тебя еще один прощальный привет с моей стороны, последнее слово перед разлукой, и притом веселое, полное надежды. Не бойся ничего: я вернусь к тебе. Судьба не захочет разлучить двух сердец, так тесно связанных между собою, как наши. Мне предстоит совершить счастливый поход, заслужить звездочки и кресты, а потом сделать тебя бабушкою, по меньшей мере, шестерых внучат. Целую твою руку; целую твой милый, кроткий лоб, лучшая и наиболее обожаемая из всех матерей!

Твой Готфрид.

Когда мы пришли к тете Корнелии, она была не одна. Какой-то господин в длиннополом черном сюртуке, похожа на пастора, сидел против нее.

Хозяйка встала и пошла навстречу нам; гость также поднялся со стула, оставаясь, однако, в глубине комнаты.

Как я предвидела, так и случилось: когда мы обнялись с милой старушкой, то не могли удержаться и громко зарыдали обе. Фридрих также прослезился, прижимая тетку к груди. Никто из нас не сказал ни слова. Нее, что собираешься сказать в подобные минуты, при первом свидании после тяжелого удара, достаточно выражается слезами.

Тетя Корнелия подвела нас к тому месту, где сидела, и указала нам на стулья рядом. Потом, осушив глаза, она представила моего мужа незнакомому посетителю.

— Племянник мой, полковник барон Тиллинг; старший пастор при армии и советник консистории г. Мельзер.

Мы обменялись между собою безмолвными поклонами.

— Мой друг и духовный руководитель, — прибавила в пояснение тетя, указывая на Мельзера, — г-н пастор так добр, что находит время утешать меня в горе.

— Однако мне до сих пор не удалось внушить вам истинной покорности небу, научить вас с радостью нести свой крест, уважаемая приятельница, — отозвался тот. — Вот хоть бы и сегодня, я опять был свидетелем ваших малодушных слез. Зачем позволять себе такую слабость?

— Ах, простите меня! Когда я видела в последний раз своего племянника с его милой молодой женой, тогда мой Готфрид был еще…

Она не могла договорить.

— Тогда ваш сын был еще в этом грешном мире, окруженный всякими опасностями и соблазнами; теперь же он принят на лоно Отца своего небесного, после того как нашел славную и блаженную смерть за короля и отечество. Вот, г-н полковник, — обратился Мельзер к Фридриху, — вы были представлены мне, как военный, и вам следует помочь мне доказать этой удрученной горем матери, что ее сыну выпала завидная участь. Вы должны знать, с какою радостною готовностью сложить свою голову идет на битву каждый воин, как его одушевляет геройская решимость принести свою жизнь в жертву на алтарь отечества. Эти высокие чувства утоляют для него всякую горечь разлуки с близкими сердцу, а когда он падает в пылу сражения, при громе пушек, то надеется, что его примут в ряды великой армии, которою управляет сам Господь сил. Вы, г-н полковник, вернулись домой с теми, кому божественное провидение даровало заслуженную победу…

— Извините, г-н советник консистории, — я состоял на австрийской службе…

— О, я полагал… так значит… — пастор совсем смешался… — Тоже великолепная, храбрая армия и у австрийцев. — Он встал со своего стула. — Однако я не хочу стеснять вас далее. Вы, как родные, вероятно, желаете потолковать о семейных делах… Честь имею кланяться, сударыня, через несколько дней я к вам зайду… А до тех пор устремляйте свои мысли горе, к престолу всемилосердого Господа, без воли Которого не упадет с головы нашей ни единый волос. Он все направляет к благу любящих Его: и горе, и болезнь, и нужду, и смерть. Честь имею кланяться.

Тетя Корнелия пожала ему руку.

— Надеюсь вскоре вас видеть. Пожалуйста, не забывайте меня. Пастор поклонился нам и хотеть уже уходить, как Фридрих остановил, его:

— Г-н советник консистории, могу я обратиться к вам с покорнейшею просьбою?

— Говорите, г-н полковник.

— По вашим речам я заключаю, что вы проникнуты настолько же религиозным духом, насколько и военным. Потому вы могли бы сделать мне величайшее одолжение…

Я с любопытством слушала, недоумевая, куда все это клонится.

— Вот моя милейшая супруга, которую вы видите перед собою, — продолжал он, — мучится различными сомнениями; ей кажется, что война с христианской точки зрения не может считаться похвальным делом. Хоть я убежден в противном, так как духовное и солдатское звание находятся в самой тесной связи между собою, на у меня не хватает красноречия убедить в том мою жену. Вот если бы вы, г-н советник консистории, были так любезны, чтобы зайти к нам завтра или после завтра побеседовать на одну тему.

— О, с большим удовольствием, — перебил пастор. — Позвольте ваш адрес…

Фридрих дал ему свою карточку и тут же был назначен день и час предстоящего визита.

После ухода Мельзера, мы остались с теткой одни.

— Увещания твоего друга в самом деле утешают тебя? — спросил Фридрих.

— Утешают? Для меня не существует никаких утешений больше. Но он так пространно и красноречиво говорить о вещах, о которых я теперь слушаю всего охотнее — о смерти, печали, кресте, жертве и самоотвержении… он описывает мир, — который пришлось покинуть моему бедному Готфриду и откуда я сама стремлюсь прочь всею душою, — такими мрачными красками, называет его не иначе, как местом горя, испорченности, греха и возрастающего нравственного растления… Слушая его, я немного примиряюсь с мыслью, что мой дорогой отозван отсюда в райские селения. Теперь он блаженствует, тогда как здесь на земле…

— Часто господствуют адские силы. Да, это правда, и еще недавно я был очевидцем ужаснейших вещей, — задумчиво заметил Фридрих.

Бедная тетя Корнения принялась подробно расспрашивать мужа о двух последних походах, из которых один он совершил вместе с покойным Готфридом, а другой — против него. Фридриху пришлось приводить множество подробностей об этом времени, и он хоть немного успокоил несчастную осиротевшую мать, уверив ее, что Готфрида постигла моментальная смерть безо всяких страданий, как и моего бедного Арно в итальянскую войну. Это был продолжительный, печальный визит. Я также рассказала тетке все подробности холерной недели в Грумице и то, что мне пришлось испытать на полях битв в Богемии. Прежде чем мы расстались с добрейшей старушкой, она провела нас в комнату Готфрида, где я опять горько заплакала, читая его письмо, которое впоследствии списала в свой дневник, с разрешения г-жи фон-Тессов.

II

— Теперь объясни мне, пожалуйста, — сказала я Фридриху, когда мы садились в свой экипаж, ожидавший нас у ворот виллы: — зачем ты пригласил этого советника консистории?…

— На конференцию с тобою! Разве ты не понимаешь? Я хочу слышать еще раз и даже записать аргументы, приводимые священниками в защиту народоубийства. Тебя я выдвину на первый план, как оппонентку в споре. Молодой женщине гораздо удобнее выражать свои сомнения в справедливости войны с христианской точки зрения, чем «господину полковнику»…

— Но ведь ты знаешь, что я смотрю на этот предмета не с религиозной, а гуманитарной точки зрения, и на ней-то главным образом основываются мои сомнения.

— Ну, духовному лицу этого не следует выставлять на вид, иначе он перенесет поднятый нами спорный вопрос на другую почву. Стремление к миру со стороны свободных мыслителей не наталкивается ни на какое внутреннее противоречие, а мне именно хочется заставить этого старшого пастора при армии, т. е. представителя христианского военного мира, разъяснить противоречия между заветами христианской любви и правилами ведения войны.

Пастор Мельзер аккуратно явился в назначенный час. Очевидно, его соблазняла перспектива прочитать поучительную проповедь для обращения меня на путь истинный. Я же, напротив, ожидала этой беседы с несколько тяжелым чувством, так как мне приходилось до известной степени быть в данном случае актрисой. Но для пользы дела, которому посвятил себя Фридрих, надо было решиться на это маленькое лицемерие, оправдываясь правилом: «цель освящает средства».

После первых приветствий, мы уселись втроем на низкие кресла перед затопленным камином, и советник консистории заговорил:

— Позвольте мне, сударыня, прямо приступить к цели моего визита. Дело идет о том, чтобы облегчить вашу душу от некоторых сомнений, которые кажутся вам как будто основательными, но в сущности — не более, как пустые софизмы.

Например, вы находите, что заповедь Христова о любви к врагам, а затем его изречение: «кто берет меч, тот от меча погибнет» — противоречат обязанностям солдата, уполномоченного наносить неприятелю всяческий вред…

— Конечно, г. советник консистории, это противоречие кажется мне неразрешимым; ведь и в заповедях прямо сказано: «не убий».

— Ну да, при поверхностном суждении, это ставит вас в тупик, но если вникнуть в суть вещей, то противоречия исчезают. Что же касается шестой заповеди, то ее правильнее было бы изложить так (и таким образом она переведена в английском издании Библии: «ты не должен совершать убийства»; убиение же для защиты не есть убийство. Война, в общем, та же защита по необходимости. Мы можем и должны, согласно кроткому внушению нашего Искупителя, любить врагов своих, но это еще не значить, чтобы мы были обязаны терпеть явную несправедливость и насилие.

— Однако, из этого опять-таки прямо проистекает, что одни оборонительные войны справедливы, и люди только тогда имеют право прибегать к мечу, когда враг вторгнется в их пределы. Если же и неприятельская нация будет держаться того же правила, каким же образом тогда начнется драка? В последнюю войну, ведь это ваша армия, г. советник консистории, переступила наши границы…

— Когда нужно отразить врага, милостивая, государыня — а на это мы имеем священнейшее право — нет никакой надобности пропускать благоприятный момент, выжидая вторжения в нашу страну. Смотря по обстоятельствам, каждый государь может первый начать военные действия против того, кто нарушает справедливость и творит насилие. Тут он как раз исполняет евангельское изречение: «взявший меч, мечом погибнет». Он заступает место слуги Господня и мстителя, когда стремится погубить мечом поднявшего против него меч.

— Нет, тут верно есть какой-нибудь неправильный вывод, — сказала я, — качая головой, — по крайней мере, обе враждующие стороны не могут оправдываться одним и тем же…

— Что же касается вашего мнения, — продолжал пастор, пропуская мимо ушей последние слова, — будто бы война сама по себе не угодна Богу, то всякий, твердо знающий Библию, христианин без труда опровергнет это. В святом Писании ясно сказано, что Господь сам повелел народу израильскому завоевать обетованную землю. Он вел Израиля к победе и благословлял его на битвы. В четвертой книге Моисеевой (21, 14) говорится об особенной книге войн Иеговы. И как часто прославляется в псалмах помощь Божия народу своему в ратном деле. Разве вам неизвестно изречение Соломона (22, 31): «Конь стоит, оседланный для дня битвы, но от Господа исходит победа». В 144 псалме Давид благодарит и славит Господа, своего защитника, Который учит «руки его сражаться и длани его воевать».

— Значить, существует разногласие между ветхим и новым заветом: Бог древних евреев был воинственный, а кроткий Спаситель Христос возвестил нам евангелие мира и учил любви к ближним и к врагам.

— Позвольте, и в новом завете Иисус Христос в одной притче (евангелие от Луки, 14, 31) говорить безо всякого порицания о царе, который хочет идти войною на другого царя. Как часто приводить также апостол Павел сравнения из военной жизни. Например, он говорит (послание к римлянам, 13, 4), что начальство недаром носит меч, что начальник есть слуга Божий и мститель творящим беззаконие.

— В таком случае, в самом Священном Писании заключается противоречие, на которое я указываю. Если то же самое, по вашим словам, находится и в Библии, то вы не можете его отрицать.

— Вот как виден сейчас поверхностный и вместе с тем надменный способ суждения, который хочет поставить наш собственный слабый разум выше слова Божия! Всякое противоречие носит на себе печать несовершенства, а потому несвойственно божественному: если уж я доказываю, что какое-нибудь мнение высказано в Библии, значит в нем не может быть противоречия, хотя бы оно и казалось непонятным человеческому уму.

Я хотела возразить, что в Библии могут быть места, искаженные передачей или вообще несогласные с духом христианства, но воздержалась, чтобы не удалиться от главного предмета спора.

— Позвольте, г. советник консистории, — вмешался Фридрих, — я приведу вам в примерь слова одного оберстштюкгауптмана XVII столетия, который еще убедительнее вас доказывает позволительность ужасов войны, ссылаясь на Библию. Я приберег интересный документ и прочитал уже его моей жене, но она не соглашается с духом этого сочинения; сознаюсь, что и мне самому оно кажется немножко… резким… Желательно было бы выслушать ваше мнение о нем. Если позволите, я принесу сюда рукопись.

Он вынул из ящика письменного стола бумагу, развернул ее и стал читать:

«Дело ратное есть от Бога; ему научил людей сам Господь. Первый воин был поставлен Им с обоюдуострым мечом во вратах райских, дабы преградить туда путь первому бунтовщику — Адаму. Во второзаконии читаем, как Иегова ободрял народ свой обетованием победы и дал рати израильской авангард из священников своих.

Первый правильный бой происходил под городом Гаем. В сию войну иудейскую, солнце стояло на тверди небесной недвижимо, дабы сыны израилевы успели одержать победу, истребить многие тысячи врагов и казнить царей вражеских.

Всякое кровопролитие и всяческая казнь врагу и ярость на войне одобряются Богом, ибо Святое Писание переполнено повествованиями о них, и сие довольно подтверждает, что война праведная есть от Бога, и посему всяк муж благочестен, ничто же сумняшеся, может служить во вся дни живота своего и умереть в военном звании. Врагов же своих может он жечь и опалять, и кожу с них сдирать, закалывать их и на куски разрубать, — все это праведно есть; аще же умствует кто о сем лукаво, грех творит. В ратном деле не наложил Господь ни на что запрета людям своим, ибо указаны Им самим наижесточайшие способы изводить врага.

Так, пророчица Девора пригвоздила к земле деревянным колом голову военачальника, царя хананейского Сисары. Гедеон, вождь народа, поставленный Богом, разделался по-солдатски со старейшинами в Сокхофе, не получив от них провианта для рати своей: виселица и колесо, меч и огонь были ему недостаточны для наказания; колючим терновником повелел он сечь виновных и молотить зубчатыми молотильными досками. И все это было праведно перед очами Божиими. Царственный пророк Давид, муж по сердцу Господню, подверг жесточайшей казни побежденных им уже детей Аммона в Раббаофе. Мечами приказал он рубить их, проехать по ним железными колесницами, резать их на куски и месить, яко глину для кирпичей. И так поступал он во всех городах Аммона. Далее, он…»

— Это мерзко, отвратительно! — перебил возмущенный пастор, — только грубому наемному солдату одичалых времен тридцатилетней войны могло прийти в голову приводить такие примеры из Библии в оправдание возмутительных жестокостей против врага. Мы возвещаем теперь совсем иное учение: на войне нужно стремиться только к тому, чтобы сделать безвредным противника, при чем позволяется конечно его убивать, однако безо всякого злого умысла против жизни отдельного лица. Если ж такое намерение или жажда убийства и жестокости обнаружится по отношению к беззащитным существам, тогда убийство на войне становится таким же безнравственным и непозволительным, как и в мирное время. Да, в предшествующих столетиях, когда вражда и распри были преобладающим явлением, когда предводители ландскнехтов и бродячий люд обратили войну в ремесло, какой-нибудь оберстштюкгауптман мог писать подобные вещи. Теперь же никто не вступает в ряды войск по найму и ради добычи, не зная, против кого и зачем идет он воевать; теперь люди сражаются за высшие, идеальные блага человечества, за свободу, самостоятельность, национальность, за право, за свою веру, честь, порядок и нравственность…

— Вы, г. советник консистории — перебила я — судите во всяком случае снисходительнее и человечнее того оберстштюкгауптмана и потому не приводите из Библии доказательств в пользу жестокостей, составлявших наслаждение наших предков в средние века, а вероятно еще более древних евреев; но ведь это — та же самая книга, тот же самый Иегова, только каждый черпает из нее примеры, подходящие к его собственному миросозерцанию.

Это возражение вызвало маленькую филиппику со стороны пастора; он упрекнул меня в недостатке почтения к слову Божию и в неумении понять его изложение.

Мне удалось однако вернуть разговор на прежнюю тему, и тут мой оппонент пустился в пространные, на этот раз непрерываемые никем, рассуждения о тесной связи между духом военного сословия и христианским. Он говорил о религиозном значении присяги, когда штандарты с музыкой торжественно вносятся в церковь при почетном карауле двоих офицеров с саблями наголо; тут рекрут в первый раз является публично в военной форме и при оружии, и впервые, следует за знаменем своего полка, которое развертывается перед алтарем Господним, обветшалое в битвах и украшенное почетными знаками… Он говорил о молитве, произносимой каждое воскресенье в церкви: «Помилуй, Господи, королевское войско и всех верных слуг короля и отечества. Научи их помнить смертный час, как подобает всем христианам, благослови их бранные труды во славу имени Твоего и на пользу отечества». — «С нами Бог», — продолжал он дальше, — эта надпись вырезана на пряжке пояса, на котором у пехотинца привешено сбоку оружие, и этот лозунг должен ободрять его. Если с нами Бог, кто может быть против нас? Кроме того, при начале войны назначаются всеобщие дни покаяния и молитвы, чтобы народ молил у Господа помощи, надеялся на Его защиту и был уверен, что от этого зависит счастливый исход борьбы с неприятелем. Какая святость заключается во всем этом для каждого воина, выступающего в поход, как сильно говорит в нем радостная готовность сражаться и умереть! Он может с отрадою в сердце вступить в ряды войска по призыву короля и рассчитывать на победу и благословение в правом деле: Господь Бог не отнимет их от нашего народа, как не отнимал некогда от народа израильского, если мы будем смиренно нести наши бранные труды. Тесная связь между молитвой и победой, между набожностью и храбростью познается легко, так как что может принести более отрады перед лицом смерти, как не уверенность найти оправдание перед Всевышним Судьею, если для воина пробьет последний час в пылу сражения? Верность и вера в связи с мужеством и воинскими доблестями принадлежали к старейшим преданиям нашего народа.

Долго еще ораторствовал в этом духе пастор Мельзер. То с елейной мягкостью, поникнув головою, кротко понижая голос, толковал он о любви, небе, смирении, о младенце Иисусе, спасении и «высочайших радостях», то его речь гремела отрывисто, как военная команда, а сам он выпрямлялся по-солдатски, выпячивая грудь. Тут у него сыпались слова о строгой нравственности, неуклонной дисциплине, и все это звучало так резко, повелительно; на сцену выступили «меч» и «оборона». Слово: «радость» он употреблял только в связи со словами: «смерть», «битва» и т. п., и т. п. С точки зрения старшего священника при армии, убийство врага и смерть от его руки оказывались величайшими наслаждениями жизни. Все остальное было греховной суетою, расслабляющей ум и сердце. Между прочим, он декламировал стихи. Прежде всего отрывок из Кернера:

Отец небесный, мой путеводитель,

Веди меня к победе, к смерти славной.

Я познаю твои заветы, Боже,

Веди меня, куда тебе угодно,

Я познаю тебя, о, Боже сил.

Потом старинную народную песню из тридцатилетней войны:

То ли дело погибнуть от вражьей руки

В жаркой схватке средь лютого боя!

Там без стонов и воплей предсмертной тоски

Час последний пробьет для героя.

Что за радость болезнью томиться, встречать

На постели конец одинокий?

Нет, с бойцами на поле сраженья лежать

Я хочу, на привольи широком!

Затем песню Ленау о воинственном оружейнике:

Убаюкал жизнь людскую

Мир своею тихой ленью,

И отвагу удалую

Усыпил он в запустеньи.

Но опять грозой примчится

К нам война, и мы воспрянем,

Свет заснувший освежится,

Как с врагом мы драться станем!

Наконец, он привел изречение Лютера: «Когда я смотрю на войну, как на подвиге в защиту детей, дома, села, имущества и чести, как на средство к достижению и ограждению мира, то я должен сознаться, что это великолепная вещь».

— Ну да, если я буду видеть в пантере голубку, то должна признать пантеру самим кротким животным, — пробормотала я про себя.

Точно так же меня сильно подмывало ответить на поэтические излияния пастора стихами Боденштедта, где поэт упрекает в религиозном лицемерии «воинственных назарян».

Однако, наш воинственный «назарянин» не догадывался о том, что происходить в моей душе; его речь лилась плавным потоком, и он закончил ее в приятном сознании, что убедил меня в двух вещах: именно в том, что война с христианской точки зрения вполне позволительна, а сама по себе она «превосходнейшая вещь». Очевидно, Мельзер был крайне доволен, что через свою риторическую победу исполнил пасторский долг и вместе с тем оказал услугу иностранному офицеру; по крайней мере, когда наш гость поднялся с места и мы поблагодарили его за любезность, он возразил:

— Это мне следует благодарить вас за доставленный случай разрешить моим слабым словом, — убедительность которого следует приписать многократным ссылкам на слово Божие, — тягостные сомнения в вашей душе; они вероятно мучили вас, как христианку и жену солдата. Мир вам!

— Ах, — простонала я, когда он ушел: — как это было мучительно!

— Согласен с тобою, — подтвердил Фридрих: — для меня была особенно тяжела наша неискренность, ложный повод, которым мы вызвали его на беседу. Одну минуту я чуть было не сказал ему: «Замолчите, почтеннейший г. пастор, я сам разделяю взгляды своей жены, и ваша проповедь послужит мне лишь к тому, чтобы хорошенько узнать слабые стороны вашей аргументации». Но я промолчал; зачем оскорблять убеждения честного человека, да притом еще убеждения, составляющие основу его призвания?

— Убеждения? да уверен ли ты в этом? Неужели он верит в истину своих слов, а не обманывает людей, обещая им победу при содействии Бога, которого, как известно почтенному священнослужителю, молит о том же и неприятель? Эти ссылки на «наш народ», на «наше дело», как на единственно правое и вместе с тем богоугодное дело, были возможны только в те времена, когда один народ жил особняком ото всех других народов и считал себя единственным имеющим право на существование, единственно угодным Богу. А потому эти фразы о небе, обещание высшей награды, с тем, чтобы заставить людей охотнее жертвовать собственной жизнью, все эти церемонии: освящение, присяга, молебны, которые должны возбуждать в сердцах идущих на войну пресловутую радостную «готовность к смерти» (у меня мороз подирает по кожи при этом слове!), не правда ли, что все подобный вещи…

— Всякая вещь имеет две стороны, Марта, — перебил Фридрих. — Так как мы ненавидим войну, то нам кажется ненавистным все, что ее поддерживает и скрашивает, что маскирует ее ужасы.

— Да, конечно, потому что этим поддерживается ненавистное нам положение дел.

— Не этим одним… старые установления укоренились и твердо держатся тысячами нитей, а пока они существовали, то это было к лучшему, что в людях жили чувства и понятая, которые красили их и сделали не только выносимыми, но даже внушили к ним любовь. Скольких несчастных поддержала, в тяжкий час кончины, хотя бы эта привитая воспитанием идея радостной готовности умереть; сколько набожных душ уповали на Божественную помощь, обещанную проповедником; сколько невинного тщеславия и гордого сознания чести возбуждалось и удовлетворялось теми церемониями; сколько сердец билось сильнее при пений молебнов за успех войны? — Война тяжелое бремя, и хорошо еще, что бардам, воспевавшим воинские доблести, и полковым священникам с их проповедями удалось сколько-нибудь облегчить его, хотя бы с помощью иллюзии.

III

Мы совершенно неожиданно были вызваны из Берлина, получив по телеграфу известие, что тетя Мари сильно расхворалась и желает нас видеть.

Я нашла старушку в безнадежном состоянии.

— Вот наступила и моя очередь — сказала она. — В сущности, я этому рада… со смертью моего дорогого брата и его троих детей, жизнь потеряла для меня всякую цену. От этого удара я не могла больше оправиться… мы встретимся там, за гробом… Конрад и Лили также соединились между собой на том свете, а здесь им было не суждено заключить брачного союза.

— Да, если б разоружение последовало своевременно… — хотела было я сказать, но удержалась.

К чему затевать спор с умирающей и стараться пошатнуть ее теорию о предопределении.

— Меня утешает одно — продолжала больная, — что, по крайней мере, ты живешь счастливо, дорогая Марта… Твой муж благополучно возвратился из двух походов; холера вас пощадила; по всему видно, что вам назначено дожить вместе до старости… Старайся только сделать из маленького Рудольфа доброго христианина и хорошего солдата, чтобы дедушка радовался на него в горнем мире…

И на эти слова я промолчала, хотя мною было твердо решено воспитать Рудольфа никак не для военной службы.

— Я буду постоянно молиться за вас… чтобы вы жили долго и счастливо…

Конечно, и тут я не стала спорить о том, может ли неизменное предопределение быть направлено в хорошую сторону непрестанной молитвой; я попросила только бедную тетю Мари не утруждать себя разговором и, чтоб развлечь ее, рассказала ей о нашем пребывании в Швейцарии и Берлине. Между прочим, она узнала от меня, что мы встретились с принцем Генрихом, который велел поставить в парке своего замка мраморный монумент в память невесты, так неожиданно найденной и так скоро потерянной им.

Три дня спустя, старушка скончалась, сохранив присутствие духа и ясное спокойствие до последней минуты. Перед смертью, по желанию больной, ее приобщили святых Тайн. Таким образом, я схоронила всех своих близких, среди которых выросла…

В своем завещании тетя Мари назначила своим единственным наследником моего сына Рудольфа; к нему переходило все ее крошечное состояние, при чем опекуном был назначен министр «Конечно».

Последнее обстоятельство привело меня в частое соприкосновение с бывшим другом покойного отца. Да и он почти один посещал наш дом. Глубокий траур, в который повергла меня ужасная катастрофа в Грумице, само собою разумеется, требовал, чтоб я вела уединенный образ жизни. Наше намерение поехать в Париж могло осуществиться только после приведения в порядок моих дел, что, во всяком случае, должно было занять несколько месяцев времени.

Наш друг министр, оставшейся, как я уже сказала, почти единственным посетителем нашего дома, недавно вышел в отставку, а может быть и получил ее против своего желания — этого мне так и не удалось хорошенько разузнать. Одним словом, он сделался частным лицом, но любил по-прежнему заниматься политикой и постоянно направлял разговор на эту тему, при чем мы охотно поддерживали его. Так как Фридрих ревностно занимался теперь изучением народного права, то всякий диспут, затрагивающий эту область, имел большой интерес в его глазах. После обеда (почтеннейший «Конечно» — мы по-прежнему называли его этой кличкой — обедал у нас непременно два раза в неделю) мужчины углублялись в продолжительный разговор о политике, причем Фридрих избегал однако обращать его в ненавистное толчение воды, но старался свести беседу к широким обобщениям. Почтенный гость, разумеется, не всегда мог следовать за ним по этому пути, потому что, в качестве закоренелого дипломата и бюрократа, привык заниматься «практической» или «реальной» политикой — предметом, как известно, направленным, на ближайшие частные интересы и чуждающимся теоретических вопросов социологии.

Обыкновенно я усаживалась тут же возле беседующих, со своим рукоделием, но не вмешивалась в разговор, что министр находил вполне естественным, так как политику принято считать совершенно недоступной для женского ума; он был убежден, что я думаю о посторонних вещах, тогда как я, напротив, слушала очень внимательно, чтобы по возможности запомнить все сказанное обоими и занести потом в красные тетрадки. Фридрих не скрывал своих убеждений, хотя ему было хорошо известно, как трудно восставать против того, что признается громадным большинством, и проводить идеи, стоящие пока на той точке, когда они, если и не совсем предаются анафеме, то во всяком случае считаются утопиями и вызывают насмешки.

— Сегодня я могу сообщить вам интересную новость, любезный Тиллинг, — сказал однажды министр с важной миной: — в правительственных сферах, т. е. собственно в военном министерстве, проводят идею о всеобщей воинской повинности.

— Как, неужели у нас хотят принять систему, на которую смотрели перед войной с таким презрением и насмешкой? — Помните «вооруженных портняжных подмастерьев?»

— Конечно, еще недавно мы были предубеждены против этого, но в Пруссии система всесословной воинской повинности дала хорошие результаты, с чем вы также должны согласиться. И собственно с нравственной точки зрения, даже с демократической и либеральной, которой вы так сочувствуете, это дело хорошее, возвышающее дух; по крайней мере, каждый сын отечества, не взирая на состояние и образовательный ценз, должен нести военную службу наравне с другими. Опять же, если взять вопрос со стратегической точки зрения, — разве маленькая Пруссия могла бы остаться победительницей, если б не ландвер? А если б он был у нас введен, то разве бы мы так оплошали?

— Значит, если б у нас было больше военных сил, то неприятель остался бы в накладе? Ergo, если ландвер будет введен повсеместно, от этого проку не выйдет никому. Увеличится только число фигур в военной шахматной игре, а исход парии по-прежнему будет зависеть от счастья и от уменья игрока. Предположим, что все европейские державы введут всесословную воинскую повинность; тогда процентное отношение военных сил останется то же самое, и разница между прежними и новыми условиями войны будет только в том, что для ее решения понадобится убить, вместо сотен, миллион народу.

— Но разве вы находите справедливым и разумным, чтобы только часть населения жертвовала собою для защиты имущества других, и чтоб эти другие, если они притом богаты, могли спокойно сидеть дома? Нет, нет, новый закон прекратит такие порядки. Тогда уж нельзя будет откупаться от военной службы; каждый должен нести ее. И вот именно образованные люди, студенты, которые чему-нибудь учились, дадут мыслящий, а следовательно и победоносный контингента войска.

— И у противника будут те же элементы в войске; значит, он воспользуется теми же преимуществами при содействии образованных унтер-офицеров. Между тем, с обеих сторон последует также ущерб неоценимого умственного материала, который будет отнят у страны при новых порядках, когда люди с высшим образованием, способные подвинуть культуру своими изобретениями, художественными произведениями или научными исследованиями, будет стоять в рядах армии, служа мишенью неприятельским выстрелам.

— Ах, что за пустяки! на изобретательство, художество да рассматривание человеческих черепов, т. е. на такие вещи, которые не могут увеличить могущества страны ни на йоту…

— Гм!

— Что?

— Ничего, продолжайте.

— …На это у людей всегда хватит времени. Ведь им не надо служить целую жизнь; а между тем годика два строгой выдержки несомненно принесут каждому большую пользу и сделают молодежь только способнее к выполнению прочих обязанностей гражданина. Дань крови, как ни вертись, придется когда-нибудь заплатить; поэтому она должна быть распределена равномерно между всеми.

— Да, если б такое распределение облегчало бремя отдельного человека, это было бы еще хорошо. В противном же случае, дань крови не была бы разделена, а только увеличена. Надеюсь, что этот проект не пройдет. Трудно предвидеть, куда это может нас завести. Одна держава захотела бы тогда превзойти другую количеством военных сил и, наконец, не стало бы вовсе армий, а явились бы одни вооруженные народы. Все большее и большее число людей призывалось бы к службе, сроки ее все удлинялись бы, а соразмерно с ними увеличивались бы расходы на войну и вооружение… Не сражаясь между собою, нации доводили бы до конечной гибели самих себя одной готовностью к войне.

— Однако, любезный Тиллинг, вы заглядываете слишком далеко.

— Никогда нельзя заглянуть слишком далеко. Всякое предприятие нужно обдумать до его крайних последствий, насколько это доступно человеческому разуму. Мы сравнили войну с шахматной игрой; политика — та же шахматная игра, ваше превосходительство, и слабы те игроки, которые обдумывают ее не дальше одного хода, и радуются, если им удалось поставить фигуру так, чтоб она угрожала пешке. Я хочу развить вопрос о постоянно возрастающей воинской повинности еще дальше, я разовью его до крайней границы, где эта система уже переступит меру. Что будет, если численность войска доведут до громадных цифр, когда границы возраста будут брать уже самые крайние, и вдруг еще какой-нибудь нации вздумается сформировать полки из женщин? Другим придется сделать то же. Или детские батальоны? Другие будут принуждены подражать и этому примеру. А в деле вооружения и придумывания разрушительных средств, где будет положен предел? О, это дикая, слепая скачка прямо в пропасть!

— Успокойтесь, любезный Тиллинг, вы настоящий фантазер; укажите мне средство уничтожить войну, тогда конечно все было бы хорошо. Но раз — это невозможно, каждая нация должна стараться быть к ней готовой по мере сил, чтоб обеспечить за собой возможно большие шансы успеха в «борьбе за существование» (ведь, кажется, я верно употребил модное словечко Дарвина?).

— Если я предложу вам средство для уничтожения войны, вы назовете меня еще худшим фантазером, сентиментальным мечтателем, одержимым манией гуманности (ведь, кажется, это излюбленное словечко сторонников войны?).

— Для достижения такого идеала недостает фундамента. Нужно считаться с существующими фактами. Сюда относятся человеческие страсти, соперничество, неодинаковость интересов, невозможность прийти к соглашение по всем вопросам.

— Да это и не требуется: где возникнуть разногласия, их решит третейский суд, вместо насилия.

— Первостепенные державы и народы не захотят покоряться суду.

— Народы? Нет, правители и дипломаты не захотят этого. Но народ? Стоит только спросить его: он так пламенно и искренно желает мира, тогда как уверения в мирных намерениях, исходящие от правительств часто бывают ложью, лицемернейшею ложью или, по крайней мере, непременно считаются таковою со стороны других правительств. Это собственно и называется дипломатией. А народы все громче и громче требуют мира. Если бы всеобщая воинская повинность приняла большие размеры, то в одинаковой мере увеличилось бы отвращение к войне. Класс военных, одушевленных любовью к своему призванию, еще мыслим: исключительное положение, которое они считают почетным, уравновешивает для них связанную с этим жертву; но когда исключительность прекратится, прекратится вместе с нею и отличие. Исчезнет восторженная благодарность, питаемая остающимися дома к своим защитникам, потому что остающихся дома вообще не будет. Любовь к военному делу, о которой постоянно твердят солдату и которую часто удается ему привить, станет ослабевать, потому что кто больше всего восторгается геройством, воинскими подвигами и опасностями войны? Те, кто от нее далек на деле: профессора, политики, политиканы в портерных, одним словом: «хор старцев», как в Фаусте. Утратив же сознание собственной безопасности от призыва к войне, этот хор умолкнет. Далее: если в военную службу будут поступать не только те, кто ее любит и прославляет, то она сделается обязательной против воли и для других, которым противна; тогда это отвращение получит право гражданства. Поэты, мыслители, филантропы, кроткие люди, трусливые люди, все будут осуждать со своей точки зрения навязанное им ремесло.

— Да, но только втихомолку, чтоб не прослыть трусами и не навлечь на себя немилости правительства.

— Втихомолку? Ну, нет, не всегда. Так, как говорю я — хоть я сам долгое время молчал — заговорят и другие. Когда убеждение созреет, оно обращается в слово. Я, например, единичная личность, дожил до сорока лет, прежде чем мое убеждение достигло такой силы, чтобы выразиться в слове и деле. И как мне понадобилось на это два или три десятилетия, так массе понадобится, пожалуй, два или три поколения, но все-таки она в конце концов заговорит.

IV

Новый год! Мы отпраздновали наступление 1867 года совершенно одни. Когда пробило двенадцать часов, я тяжело вздохнула и сказала Фридриху:

— Помнишь ли ты последний тост, предложенный моим бедным отцом в этот час? Я даже не решаюсь пожелать тебе счастья. Будущее часто готовить нам столько ужасного впереди, и никому из людей не удавалось до сих пор предотвратить неизбежное.

— В таком случае, Марта, при наступившей перемене года, вместо того, чтоб заглядывать вперед, оглянемся назад, на прошлое. Сколько пришлось тебе выстрадать в минувшем году, моя бедная, храбрая жена! Сколько ты похоронила своих близких; а те ужасные дни, на богемских полях сражения!..

— Я не жалею о том, что видела тамошние ужасы; по крайней мере, я могу с этих пор предаться всей душой избранному тобою делу.

— Нам следует воспитать твоего… нашего Рудольфа таким образом, чтоб он мог продолжать начатое мною; в его время на горизонте, пожалуй, взойдет ясно видимая цель, а в наше — едва ли. Какой шум на улице! Люди опять радостно встречают новый год, несмотря на страдания, принесенные им минувшим годом, который был встречен таким же ликованием. О, забывчивый людской род!

— Не упрекай людей с такою горечью за эту забывчивость, Фридрих! Вот и мне пережитое горе начинает казаться каким-то сном, понемногу улетучивается из моей памяти, и в настоящую минуту я испытываю глубокое счастье, сознавая, что ты со мною, мой несравненный! Я верю также — хотя мы не хотели говорить о будущем, — но я верю, что впереди нас ждет еще много прекрасного… Между нами полное согласие, горячая любовь, мы самостоятельны, богаты; сколько несравненных наслаждений может дать нам еще жизнь; мы станем путешествовать, знакомиться с прекрасной вселенной… Прекрасной, пока господствует мир, а он может продлиться долгие годы… Да, если бы и опять вспыхнула война, тебе не придется больше идти в поход, да и Рудольфу не грозит эта перспектива: он не будет военным…

— А что, если, как говорить министр «Конечно», военная служба сделается обязательной для всякого?

— Ах, глупости! Так, что я хотела сказать? Мы воспитаем Рудольфа образцовым человеком, будем преследовать свою благородную цель пропагандой и будем… будем любить друг друга!

— О, моя обожаемая жена!..

Фридрих привлек меня к себе и поцеловал в губы. В первый раз после тяжелых дней, когда нам приходилось переживать то разлуку, то разные ужасы и несчастия, к кроткой нежности его ласк снова примешалось пламя страсти, зажегшее во мне сладостный пыл любви. В эту счастливую сильвестрову ночь нами были забыты и война, и холера, и поминовение усопших, и осеннее ненастье на полях Богемии… Когда же, 1 октября 1867 года, у нас родилась дочь, мы назвали ее Сильвией…

Карнавал этого года опять принес с собою вереницу балов и всяких развлечений. Конечно, не для нас — мой траур исключал все подобные вещи. Меня очень удивляло, что находились еще люди, принимавшее участие в шумных удовольствиях. Ведь почти каждая семья понесла какую-нибудь потерю, но по-видимому на это не обращали внимания. Хотя некоторые дома оставались закрытыми, именно из среды аристократии, однако на танцевальных вечерах не было недостатка в молодежи, и конечно первыми танцорами были участники последних походов. Особенным почетом пользовались моряки и преимущественно бывшие под Лиссой; в Тегетгофа, молодого адмирала, была влюблена добрая половина дам, как в красавца генерала Габленца после шлезвиг-гольштинского похода: Кустоцца и Лисса были два козыря, которые выставлялись на вид в каждом разговоре о минувшей войне. После них, главный интерес сосредоточивался на игольчатых ружьях и ландвере, двух нововведениях, которые должны были осуществиться в кратчайший срок и послужить нам верным залогом побед. Побед — когда и над кем? Об этом умалчивалось, но мысль о реванше, являющаяся после каждой проигранной партии, хотя бы даже в картах, сказывалась во всех речах и поступках наших политиков. Да если, наконец, мы сами не выступим против Пруссии, пожалуй другие возьмут на себя отомстить за нас. Судя по всему, Франция собиралась напасть на наших победителей, а тогда конечно их ожидает расплата за многое. Это предполагаемое столкновение даже так и стало называться в дипломатических кружках: «La revanche de Sadowa», о чем сообщил нам министр «Конечно» с весьма довольной миной.

К началу весны, действительно, явилась «черная точка» на горизонте: возник так называемый «вопрос». Известия о вооружениях Франции снова подали повод политикам поднять горячие толки на их излюбленную тему — «война в виду». Вопрос на этот раз именовался «люксембургским».

Люксембург? Какое же он имел мировое значение? Мне пришлось опять рыться в исторических летописях, как во время шлезвиг-гольштинской войны. Название Люксембург в сущности было мне знакомо только по веселой оперетке Зуппе: «Лихой парень», где, как известно, поется про некоего графа Люксембургского, просадившего все свои деньги… Из летописей я вычитала, следующее: Люксембург по трактатам 1814 и 1816 годов (отлично: опять трактаты, подающие повод к народным распрям — славное учреждение эти трактаты и договоры!) принадлежал королю нидерландскому и вместе с тем Германскому союзу; Пруссия при этом имела право держать в столице герцогства свой гарнизон. Но так как она в июне 1866 года вышла из старинного союза, как же теперь быть с ее правом на занятие города? Вот по этому-то поводу и возник вопрос. Пражский мир ввел новую систему в Германии, и с ее введением прекратилась солидарность Люксембурга с немцами; к чему же тогда пруссаки удержали за собой право иметь в столице гарнизон? Конечно, тут опять возникала путаница, которую выгоднее и справедливее всего было распутать обречением на убой новых сотен тысяч солдат — это не представляло никакого сомнения для всякого «основательного» политика. Голландский народ никогда не дорожил обладанием великим герцогством Люксембургским; не дорожил им и король Вильгельм III, который охотно уступил бы этот клочок земли Франции за некоторую сумму, положенную в его собственную шкатулку. И вот начались тайные переговоры между королем нидерландским и французским кабинетом. Так и следует: тайна есть корень дипломатии. Народы не должны ничего знать о политических вопросах; если же дело дойдет до драки, за ними остается право проливать свою кровь из-за этих недоразумений. Но почему и за что они воюют — это дело второстепенное.

Только в конце марта король высказывается официально, и в тот же день, когда он телеграфирует о своем согласии во Франции, об этом уведомляет прусского посланника в Гаге. Затем начинаются переговоры с Пруссией; последняя ссылается на гарантии договоров 1859 года, на которые опиралось и нидерландское королевство. Общественное мнение (кто олицетворяет его, это общественное мнение? вероятно, авторы передовых статей?) в Пруссии негодует по поводу отторжения исконной германской имперской земли; на северо-германском рейхстаге — 1 апреля — делаются по этому предмету пылкие возражения. Бисмарк хотя и остается равнодушным к люксембургскому вопросу, но, пользуясь удобным случаем, приступает к вооружениям против Франции, что естественно вызывает и у французов то же самое.

Ах, как мне отлично знакома эта мелодия. В то время я сильно боялась, что в Европе вспыхнет пожар. Раздувать эту искру нашлось много охотников: в Париже — Кассаньяк и Эмиль де-Жирарден, в Берлине — Генцель и Генрих Лео. Имели ли эти увлекавшиеся подстрекатели хотя слабое понятие о колоссальных размерах своей преступности? Полагаю, что едва ли. В то время — об этом мне рассказывали несколько лет спустя — профессор Симон заметил кронпринцу прусскому в разговоре о люксембургском вопросе:

— Если Франция войдет в соглашение с Голландией, война неминуема.

На что кронпринц отвечал с большим волнением:

— Вы не видали войны… а если б вы ее видели, то не могли бы так хладнокровно произносить это слово… Я же видел ее, и говорю вам, что наш первый долг избегать по возможности этих ужасов.

И на этот раз война была устранена. В Лондоне собралась конференция, приведшая, 11 мая, к желанным мирным результатам. Люксембурга был объявлен нейтральным, и Пруссия отозвала оттуда войска. Сторонники мира вздохнули с облегчением, но было много и недовольных. Император французов не принадлежал к их числу, но французская партия войны сильно хорохорилась; в Германии также поднялись голоса, осуждавшие поведение Пруссии: «как можно было пожертвовать своим оплотом!» «Уступчивость, граничащая с трусостью», и т. д. в том же роде. — Но ведь и каждое частное лицо, когда оно, покоряясь приговору суда, отказывается от своих прав на владение, обнаруживает такую же уступчивость? Неужели было бы лучше, если б оно, не подчиняясь никакому суду, прибегло к насилию? То, чего достигла лондонская конференция, может быть достигнуто во всех спорных вопросах, и правители государств всегда могли бы избегать войн, что составляет их важнейший долг, по изречению тогдашнего кронпринца прусского, впоследствии германского императора Фридриха III, прозванного «Благородным».

V

В мае мы отправились в Париж на выставку.

Я еще не видала мировой столицы и была совершенно ослеплена ее пышностью и блеском. Особенно в то время — империя стояла в апогее своей славы, и все венценосцы Европы устроили при французском дворе блестящий съезд. Париж представлял картину веселья, мира, великолепия. Тогда он показался мне столицею не одной страны, а всех народов, что, однако, не помешало его восточному соседу бомбардировать этот дивный город, три года спустя. Все народы земли собрались в колоссальном дворце на Марсовом поле для мирного — единственно полезного по своей созидающей, а не разрушающей силе — соревнования и сфере промышленности и искусства. Такое множество чудесь по всем отраслям ремесленного и художественного производства было выставлено здесь, что каждый зритель должен был гордиться тем, что он живет во время такого пышного расцвета культуры, которая обещает развиться еще более. Наряду с этой гордостью, у каждого должно было явиться намерение — не тормозить грубым варварством войны хода этой пышно развивающейся культуры, дающей столько утонченных наслаждений человечеству. Собравшиеся здесь, в качестве гостей императора и императрицы, короли, князья и дипломаты не могли же, при обмане учтивостями, любезностями и поздравлениями, помышлять о том, чтобы обменяться, в ближайшем будущем, с гостеприимными хозяевами или между собою смертельными выстрелами?… Конечно — нет, и я вздохнула свободнее. Весь этот ослепительный праздник выставки казался мне порукой, что теперь наступила длинная эра мирных годов. Разве только новое нашествие монголов или что-нибудь подобное заставить еще раз обнажить свой меч этих цивилизованных людей. Но друг против друга? — нет, вероятно, этого никогда не может случиться. Что еще больше утвердило меня в такой счастливой уверенности, так это любимая мысль императора о всеобщем разоружении. Да, Наполеон III был твердо намерен — о чем я слышала от его ближайшего родственника и поверенного — воспользоваться первым удобным случаем, чтоб предложить всем европейским правительствам свести до минимума численность их войск. Без сомнения это была более разумная и светлая идея, чем повсеместное увеличение военных сил. Это удовлетворяло бы известному требованию Канта, формулированному следующим образом в параграфе 3-м «Прелиминарного устава вечного мира»:

«Постоянные войска со временем должны быть совершенно упразднены: они беспрестанно угрожают войною другим государствам чрез свою готовность к ней, всегда как будто собираются начать военные действия, постоянно подстрекают соседей превзойти друг друга количеством военной силы, которая не знает границ (о, пророчески! взгляд мудреца!), и так как, по причине громадных расходов, мир при таких условиях становится еще тягостнее кратковременной войны, то большое количество войска само по себе делается поводом к наступательным войнам, к которым прибегают, чтобы избавиться от этой обузы».

Какое правительство могло отклонить предложение французского императора, не рискуя обнаружить своих завоевательных стремлений? Какой народ не возмутился бы против такого отказа? План Наполеона должен был удаться.

Фридрих однако не разделял моей уверенности.

— Прежде всего, я сомневаюсь, — говорить он, — чтобы Наполеон имел такое намерение. Да если бы и так, то давление партии войны помешает ему осуществить свой план. Обыкновенно приближенные препятствуют государям выходить из известных рамок и слишком смело проявлять свою волю. Во-вторых, живому существу нельзя, ни с того, ни с сего, приказать, чтобы оно прекратило свое существование. Оно непременно станет защищаться.

— О каком живом существе ты говоришь?

— Об армии. Она есть живой организм, способный и к дальнейшей жизнедеятельности, и к самосохранению. В данное время этот организм находится как раз в самом расцвете и, как ты видишь, всеобщая воинская повинность вводится и в других странах, — следовательно, военное сословие должно еще более расшириться.

— А все-таки ты сам собираешься восстать против него?

— Да, но я не намерен прямо выступить и сказать ему: «умри, чудовище!», потому что едва ли вышеупомянутый организм в угоду мне растянется и испустит дух; я воюю с ним, защищая другое, только что зарождающееся жизнеобразование, которое, по мере своего роста и дальнейшего развитая, должно вытеснить первое. Если я прибегаю к таким метафорам из естественной истории, то в этом виновата ты, милая Марта. По твоей инициативе принялся я за сочинения новейших натуралистов, и эти занятая внушили мне мысль, что и явления социальной жизни подчиняются тем же вечным законам, как и явления животного или растительного царства. Чтобы понять, каким образом они возникли, и предвидеть их дальнейший ход, нужно смотреть на них с этой точки зрения. Между тем, большинство политиков, и высокопоставленных лиц не имеет о том ни малейшего понятая, а уж настоящие военные служаки и подавно. Несколько лет назад ведь и мне не пришло бы этого в голову.

Мы жили в Grand-Hotel на бульваре Капуцинов; наш отель был преимущественно наполнен англичанами и американцами. Соотечественники встречались нам редко: австрийцы не любили путешествовать. Да мы и не искали общества: я еще не сняла своего траура и не стремилась к общественным развлечениям. Рудольф, конечно, был с нами; ему минуло уже восемь лет, и юный граф Доцки был уже замечательно рассудительным маленьким мужчиной. Мы взяли к нему молодого англичанина, и он заменял для моего сынишки на половину гофмейстера, на половину няньку. Нам, разумеется, не всегда было удобно брать мальчика с собою, так как мы нередко оставались целые часы на выставке и совершали отдаленные прогулки но окрестностями. Кроме того, для ребенка наступила пора учения.

В этом открывшемся передо мною мире для меня все было так ново и интересно. Люди, собравшиеся со всех концов света; все, что есть самого богатого и знатного, праздники, роскошь, суета… Я была совершенно ошеломлена. Но как ни интересны и ни увлекательны были новые впечатления с их неожиданностью и бесконечным разнообразием, меня часто влекло отсюда, из этого шума и оживления, в тишину, в какое-нибудь мирное местечко, где я могла бы спокойно жить вдали от всех со своим мужем и ребенком, т. е., вернее сказать, со своими «детьми», так как меня ожидали в недалеком будущем новые материнские радости. Странно, я часто нахожу в своих красных тетрадках указание на тот факт, что в уединении меня влекло к кипучей деятельности, к разнообразно жизни, к шумным удовольствиям и обществу, тогда как в шуме света являлась жажда покоя и уединения.

Впрочем, от большого света мы держались в стороне и ограничились только визитом к нашему посланнику Меттерниху, где заявили, что по случаю семейного траура не желаем представляться ко двору и делать визиты. Однако, мы познакомились с некоторыми выдающимися личностями в политическом и литературном мире, частью из личного интереса, ради умственной пищи, частью в видах новой «службы» Фридриха. Несмотря на то, что мой муж имел мало надежды достичь значительных результатов, он все-таки не терял из виду избранной цели и сошелся со многими влиятельными лицами, которые могли принести пользу его делу или, по крайней мере, могли доставлять ему сведения о теперешнем состоянии вопроса, интересовавшего Фридриха. В то время мы начали составлять для себя книгу, названную нами «Протоколом мира», куда записывали все документы по этому предмету, заметки, статьи и т. д. Самая история идеи мира, насколько нам удалось собрать о ней сведения, была занесена в наш протокол. Наряду с этим, книга обогащалась изречениями различных философов, юристов, писателей о «войне и мире». Скоро у нас составился порядочный томик, а с течением времени — я продолжаю вести эти записки до нынешнего дня — вышло даже несколько томиков. Если сравнить это с библиотеками, наполненными сочинениями по стратегии, бесчисленными тысячами томов, обнимающих историю войны, военное искусство и превозносящих войну; с массою учебников по военным наукам и военной технике, с руководствами к обучению рекрут, с бесчисленными хрониками сражений и отчетами генеральных штабов, со сборниками солдатских и военных песен, то, конечно, мои скромный тетрадки, посвященные литературе мира, покажутся каплей в море, и при этом сравнении невольно упадет сердце, предполагая конечно, что сила и плодотворность — именно будущая плодотворность дела — измеряется его обширностью. Но если вспомнишь опять, что в одной семенной коробочке заключается достаточно жизненной силы, чтобы вырастить целый лес, который со временем вытеснит сорные травы, покрывающие поля на необозримом пространстве, и вспомнишь также, что идее в сфере духа то же, что зерно в растительном царстве, — тогда перестанешь беспокоиться за ее будущность из-за того, что до сих пор история ее развития умещалась в маленькой тетрадке.

Привожу здесь несколько мест из нашего протокола мира, записанных в 1867 году. На первой странице — сжатый исторический обзор. За четыреста лет до Рождества Христова, Аристофан написал комедию под заглавием «Мир» с гуманитарной тенденцией.

Греческая — позднее перенесенная в Рим — философия стремится к человеческому единению, начиная от Сократа, называвшего себя «Мировым гражданином», до Теренция, которому «ничто человеческое не чуждо», и до Цицерона, считавшего «caritas generis humani» высшею степенью совершенства.

В первом столетии нашего летосчисления появляется Виргилий, со своим знаменитым четвертым буколическим стихотворением, в котором предсказывается вселенной вечный мир под мифологическою формою воскресшего золотого века.

В средние века папы нередко старались выступать третейскими судьями между государствами, но безуспешно.

В XV столетии один король напал на идею составить лигу мира; это был Георгий Подибрад богемский, желавший положить конец войнам между императором и папой; он обратился по этому поводу к Людовику XI, королю французскому, который однако не принял его предложения.

К концу XVI столетия король французский Генрих IV составил план федерации европейских держав. Избавив свою страну от ужасов религиозных войн, он хотел обеспечить за ней навсегда терпимость и всеобщий мир, и с этой целью намеревался соединить в один союз шестнадцать государств, составлявших Европу (Россия и Турция причислялись еще к Азии). Каждое из этих шестнадцати государств должно было посылать по два депутата на европейский сейм, и этому сейму, состоящему из 32 членов, предстояло устранять религиозные и иные международный столкновения. Если бы каждое государство обязалось подчиняться решениям сейма, то с этим исчез бы всякий элемент будущей европейской войны. Король сообщил свой план министру Сюлли; тот принял его с восторгом и немедленно приступил к переговорам с другими государствами. Им удалось уже привлечь на свою сторону Елисавету. королеву Англии, папу, Голландию, много других государств; только австрийский дом был против федерации, которая потребовала бы от него территориальных уступок. Против Австрии пришлось бы начать поход, чтобы сломить ее сопротивление. Главную армию собиралась выставить Франция, которая с тех пор отказывалась от всяких дальнейших завоеваний. Единственной целью похода и единственным условием мира, предложенного австрийскому дому, было бы его вступление в европейский союз.

Все приготовления были уже окончены, и Генрих IV намеревался сам идти против врага во главе своего войска, как ему пришлось, 13 мая 1610 года, пасть от руки убийцы — сумасшедшего монаха.

Ни один из его преемников и ни один из прочих монархов не пытался более осуществить этот блистательный план для достижения счастья народов. Правители и политики остались верны старинному воинственному духу; но мыслители всех стран не переставали с тех пор развивать идею мира. В 1647 году возникает секта квакеров, основанная на отрицании войны. В том же году Уильям Пэнн издал свое сочинение о будущем мире Европы, где он опирается на проекты Генриха IV. В начали XVIII столетия является знаменитая книга: «La paix perpetuelle» аббата Сен-Пьера. Одновременно с тем развивает тот же план ландграф Гессенский, а Лейбниц пишет о нем благоприятный отзыв. Вольтер произносит свое изречете: «Всякая европейская война есть междоусобие». Мирабо, на достопамятном заседании 25 августа 1790 года, говорит следующее: «Может быть, уже недалек тот момент, когда свобода, сделавшись неограниченной властительницей в старом и новом свете, исполнит желание философов: избавит человечество от преступлений войны и возвестит вечный мир. Тогда счастье народов сделается единственною целью законодателя, единственною славою наций». В 1795 году один из величайших мыслителей всех времен, Эммануил Кант, пишет свой трактат: «О вечном мире». Английский публицист Бентам с восторгом присоединяется к постоянно возрастающему числу сторонников мира, каковы: Фурье, Сен-Симон и другие. Беранже сочиняет: «La sainte alliance des peuples»; Ламартин — «La Marseillaise de la Paix». В Женеве, граф Селлон основывает общество мира, от имени которого вступает в переписку со всеми европейскими монархами, с целью пропаганды своей идеи. Из Америки, из штата Массачусетса, приезжает ученый, кузнец Элью Буррит, рассыпает свои «Листья оливы» и свою «Искру с наковальни» в миллионах экземпляров по всему свету и председательствует в 1849 году, на собрании английских друзей мира. На парижском конгрессе, положившем конец крымской войне, идея мира проникла в дипломатию: между прочим, к трактату была прибавлена оговорка, что с этих пор державы обязуются при следующих конфликтах допускать вмешательство посторонних держав. В этой оговорке уже признается принцип третейского суда, но, к несчастию, прекрасное правило не привилось в дипломатическом обиходе.

В 1863 году французское правительство предложило державам созвать конгресс, который положил бы основание всеобщему разоружению и единодушному устранению будущих войн.

Очень скудны были заметки, вносимые мною в то время в мой протокол. Потом пошло иначе. Однако и это немногое доказывает, что возможность абсолютного мира признавалась людьми уже с давних пор. Только урывками, в одиночку, через долгие промежутки времени, раздавались голоса в пользу этого вопроса; раздавались и замирали, при чем их не только не слушали, но большею частью даже не хотели слушать. Но и со всеми открытиями, со всяким прогрессом, со всяким ростом происходит то же самое.

Вот весной на нас пахнуло,

Но она еще далеко;

Птичка ранняя на ветке

Лишь щебечет одиноко;

А пришла весна на двор,

Грянул весь пернатый хор.

Зреют в жизни незаметно

Все благие начинанья,

И об них лишь робкий шепот

Раздается средь молчанья;

Но когда созреет дело,

То примкнут к нему все смело.

(Мерирот).

VI

Снова наступил для меня тяжелый час. Но теперь все вышло по-другому, не так, как в то время, когда Фридрих должен был оставить меня — из-за Аугустенбурга. Теперь он был возле меня, как и следует мужу, облегчая страдания жены своим присутствием, нежным уходом, и его близость действовала на меня до того успокоительно, я была так счастлива, что почти забывала телесные муки.

Девочка! Мы как раз втайне желали этого. Рудольф обещал подарить нам все радости, которых ожидают родители от сына, а теперь нас ожидало счастье растить для себя дочь. Что наша маленькая Сильвия будет соединять в себе и красоту, и грацию, и все очарования — в этом мы нисколько не сомневались. До чего мы оба ребячились сами над колыбелью этого ребенка, какие глупости проделывали и говорили, я даже не пытаюсь рассказывать. Никто, кроме влюбленных родителей, не поймет меня, а мы и сами глупили точно так же со своими крошками. Замечательно, какими эгоистами делает людей счастье. Для нас наступило время, когда мы действительно позабыли все за пределами своего домашнего рая. Ужасы холерной недели казались мне все более и более каким-то страшным, разорявшимся сном, и даже энергия Фридриха в преследовании избранной цели отчасти ослабела. Впрочем, и было отчего потерять бодрость: всюду, куда он ни обращался со своими хлопотами, ответом ему служило пожатие плечь, улыбка сожаления, если не категорически отказ. Свет, по-видимому, хочет не только быть обманутым, но также и несчастным: когда ему предлагают удалить бедствие и горе, он называет это утопией, ребяческой мечтой, и не хочет слушать.

Однако Фридрих не упускал окончательно из виду своей цели. Он все более углублялся в изучение народного права, завязал письменный сношения с Блунчли и другими учеными по этой отрасли. Одновременно с этим — и даже вместе со мною — мой муж прилежно занимался и прочими науками, преимущественно естественной историей. Ему хотелось написать обширное сочинение по вопросу о войне и мире. Но прежде чем приступить к нему, он желал подготовиться к этой задаче долгими и подробными исследованиями. «Хотя я старый полковник королевско-императорской службы — говаривал он — и большинство моих ровесников и сослуживцев с презрением отвернулось бы от учения: — люди имеют слабость считать себя необыкновенно умными, достигнув почтенного возраста и крупных чинов, да и я сам нисколько лет назад питал такое же точно почтение к своей особе, — но когда передо мной неожиданно открылся новый горизонт, когда на меня повеяло новым духом, тогда я понял свое невежество… Конечно, в мои молодые годы мы не учились ничему, что теперь выработано наукой во всех областях, и самые школы скорее искажали наши взгляды, чем просвещали нас. Поэтому теперь мне приходится опять начинать с азов, несмотря на проступившую на висках седину».

Зиму, после рождения Сильвии, ми прожили в Вене, среди полнейшей тишины, а следующей весной поехали в Италию. Знакомство с чужими краями ведь также входило в новую программу нашей жизни. Мы были свободны и богаты, ничто не мешало нам приводить ее в исполнение. Маленькие дети хотя и обременительны немного в путешествиях, но когда имеешь средства взять с собой достаточный персонал бонн и нянек, то не испытываешь особенного неудобства. Я взяла к себе в дом старую служанку, няньчившую прежде моих сестер; потом она вышла замуж за управляющего, а теперь была уже вдовою. Фрау Анна вполне заслуживала мое доверие, и я спокойно могла оставлять на ее попечение малютку Сильвию, когда мы с Фридрихом на несколько дней оставляли свою главную квартиру, чтобы куда-нибудь поехать. Точно так же и Рудольф нередко оставался под надзором мистера Фостера, своего гувернера, надежного и преданного человека; но мы, впрочем, довольно часто брали нашего восьмилетнего юношу с собой.

Дивные, дивные времена!.. Жаль, что мои красные тетради оставались в забросе. Именно тогда я могла бы внести в них столько хорошего, интересного, веселого, но я не сделала этого, и теперь подробности тех лет почти совсем изгладились из моей памяти; только в общих чертах могу я обрисовать картину нашей тогдашней жизни.

В протокол мира я нашла случай внести нечто утешительное. Это была газетная статья, подписанная Б. де-Муленом, где французскому правительству предлагали стать во главе европейских государств, подав им пример разоружения.


«Таким образом Франция обеспечит за собою союз и искреннюю дружбу всех держав, и он перестанут тогда бояться этого государства, в содействии которого нуждались. Тогда всеобщее разоружение наступило бы само собою, принцип завоевания был бы навсегда отброшен, и конфедерация держав совершенно естественно составила бы высший трибунал международной справедливости, который был бы в состоянии улаживать все споры путем третейского суда, что никогда не достигается войною! Действуя таким образом, Франция заручилась бы единственно реальной и единственно прочной силой — именно силою права, и блистательным образом открыла бы человеческому роду двери новой эры». («Opinion nationale», 25 июля 1868 года).


И эта статья, конечно, осталась незамеченной.

Зимою 1868–1869 года мы вернулись в Париж и тут, желая узнать жизнь и с этой стороны, пустились в «большой свет».

Это был несколько утомительный, но на некоторое время очень приятный образ жизни. Предпочитая иметь свой собственный уголок, мы наняли маленький меблированный отель в квартале Елисейских полей, где могли вполне прилично принимать по временам своих многочисленных знакомых, от которых ежедневно получали приглашения то на вечер, то на званый обед, то на бал. Представленные нашим посланником к тюльерийскому двору, мы были приглашены на целую зиму на понедельники императрицы; кроме того, нам были открыты дома всех посланников, как и салоны принцессы Матильды, герцогини де-Муши, королевы Изабеллы испанской и т. д. Мы также познакомились с крупными литераторами, но с величайшим из них, конечно, нет, так как он — я подразумеваю Виктора Гюго — жиль в изгнании. Но мы встречались с Ренаном, обоими Дюма: отцом и сыном, с Октавом Фелье, с Жорж-Занд, Арсеном Гуссэ и другими. У последнего мы присутствовали однажды на маскараде, когда автор «Великосветских дам» давал в своем роскошном маленьком отеле, в авеню Фридланд, свои венецианские праздники; настоящие великосветские дамы под прикрытием маски имели обыкновение показываться здесь вблизи «маленьких дам», известных актрис и т. д., блиставших своими бриллиантами и остроумной веселостью.

Мы также очень любили посещать театры, проводя по крайней мере три вечера в неделю то в итальянской опере, где Аделина Патти — только что помолвленная с маркизом де-Ко — очаровывала слушателей, то в Theatre Francais или в одном из бульварных театриков, чтобы полюбоваться Гортензией Шнейдер в роли герцогини Герольштейнской и другими опереточными и водевильными знаменитостями. Замечательно, как в этом вихре блеска и удовольствий изменяются взгляды на вещи; как этот, в сущности, маленький «большой свет» начинает вам казаться чем-то необыкновенно важным, а установленные им законы элегантности и «шика» (тогда еще было в ходу слово «chic») становится для вас обязательными. Занимать в театре какое-нибудь менее значительное место, чем ложа авансцены, появиться в Булонском лесу в экипаже, запряжка которого не была бы безукоризненной, ехать на придворный бал, не имея платья от Ворта, заплаченного 2.000 франков, сесть за обед (Madame la baronne est servie…) даже при отсутствии гостей без того, чтобы внушительный, важный maitre d`hotel и несколько лакеев не подавали вам тончайших блюд и благороднейших вин — все подобные вещи начинают уже казаться неприятным лишением.

И как легко, как легко может случиться, когда вас захватит колесом такого существования, что вы сосредоточите все помыслы и чувства на этом, в сущности, пустом и бессмысленном препровождении времени, что вы забудете принимать участие в жизни настоящего света с его широким простором — я подразумеваю здесь вселенную — да забудете и о состоянии собственного внутреннего мирка, т. е. вашего семейного счастья. Пожалуй, так случилось бы и со мною, но от этого предохранил меня Фридрих. Он не дал водовороту парижской haute-vie увлечь и поглотить себя. Ради света, в котором мы вращались, он не забыл ни вселенной, ни семейного очага. Мы ежедневно посвящали утренние часы чтению и семье, и таким образом ухитрялись, пользуясь удовольствиями, лелеять свое семейное счастье.

К нам, австрийцам, в Париже питали большую симпатию. В политических разговорах часто упоминался «revanche de Sadowa» таким уверенным тоном, как будто года через два пруссакам непременно предстояло поплатиться за нанесенное нам поражение. Точно, вообще, таким путем можно что-нибудь поправить! Если удары можно загладить не иначе, как другими ударами, тогда этому и конца не будет. Парижане воображали между тем, что они не могут высказать нам ничего более приятного и лестного, как это воспоминание о мщении за Садову, к которому уже относились теперь, как к чему-то исторически обоснованному, обеспечивающему европейское равновесие и подготовленному тонкими политико-дипломатическими махинациями. Так как мой муж был военным и участвовал в богемском походе, то наши новые друзья нимало не сомневались, что это доставит нам величайшее удовольствие. Потасовка пруссакам при первом удобном случае представляла, по их мнению, социально-педагогическую необходимость; притом же дело тут выйдет несерьезное, безо всякой трагической окраски… просто, маленький урок чересчур зазнавшимся нахалам. Для этой цели пожалуй будет совершенно довольно кнута, висящего наготове на стенке: если задорный сосед опять заартачится, то ведь его предупреждали, что по нем прогуляется этот кнут в виде «revanche de Sadowa».

Мы с Фридрихом, конечно, решительно отклоняли подобные утешения. Пережитое несчастие не может быть заглажено новым несчастием, как и старая несправедливость новою несправедливостью. Мы уверяли, что ничего не желаем так сильно, как прочного, ненарушимого мира. Того же самого желал — по крайней мере, на словах — и Наполеон III. Мы так часто встречались с людьми, приближенными к императору, что имели достаточно случаев узнать его политические убеждения, которые он высказывал в откровенных разговорах. Он не только желал временного мира, но даже намеревался предложить державам всеобщее разоружение. Однако осуществить этот план мешало ему внутреннее состояние государства. Среди французов замечалось сильное недовольство, и возле самого трона составилась партия, старавшаяся доказать, что этот трон можно утвердить только удачною внешнею войною: так себе, этакой маленькой триумфальной прогулкой на Рейн, и тогда блеск и прочность наполеоновской династии будут обеспечены. «II faut faire grand» — говорили эти советчики. Им было сильно не по нутру, что война, едва не разыгравшаяся в прошлом году из-за люксембургского вопроса, была устранена: обоюдные вооружения шли так прекрасно и теперь давно все было бы кончено к немалой выгоде императора. Но с течением времени война между Францией и Пруссией сделается во всяком случай неизбежной… Наполеона не переставали подстрекать в этом направлении; до нас же, частных лиц, доносилось только слабое эхо подготовлявшейся бури. Публика привыкла и к воинственным отголоскам печати, звучащим периодически с правильностью морского прибоя. Из-за них еще нечего думать о буре; публика совершенно спокойно слушает оркестр на берегу моря, наигрывавший веселые мотивы, а рокот морских волн только красивее оттеняет игривые звуки глухими басовыми нотами.

VII

Блестящий вихрь беспрерывных удовольствий достиг своего апогея с наступлением весны. Тут настала очередь продолжительных прогулок в Булонском лесу, в открытом экипаже; художественных выставок, праздников в садах, скачек, загородных пикников, причем продолжались и театральные спектакли, и парадные визиты, званые обеды и вечера, совершенно как зимою. Нам уже начала сильно надоедать эта суета. Действительно, подобный образ жизни представляет настоящую прелесть только тем, кто хочет кокетничать, нравиться, заводить любовные интрижки. Молодые девушки, ищущие партии, женщины, которым нравится иметь поклонников, и мужчины, искатели приключений, естественно интересуются каждым новым празднеством, где им представляется случай встретить предмета своих мечтаний; но что было до всего этого Фридриху и мне? Нисколько не вменяя себе этого в заслугу, могу сказать, что я всегда оставалась неизменно верной мужу, и никогда ни единым взглядом не поощряла других мужчин приближаться ко мне с нескромными намерениями. Это, конечно, само собою разумеется. При других обстоятельствах, пожалуй, я и не устояла бы против всевозможных соблазнов, окружающих молодую, хорошенькую женщину в таком водовороте развлечений. Но глубокая и вместе с тем счастливая любовь служит самой надежной броней в данном случае. Что же касается вопроса о том, был ли мне верен Фридрих, могу сказать только одно, что я никогда в нем не сомневалась. Наконец наступило лето. Лихорадочное время, когда все с любопытством ожидают, кому достанется le grand prix, миновало, и парижское общество начало разъезжаться; одни направлялись в Трувиль и Дьеп, в Биарриц и Виши, другие в Баден-Баден, третьи в свои замки. Принцесса Матильда отбыла в Сен-Грасьен, двор — в Компьень. Нам также стали советовать со всех сторон выбрать на лето одно из модных купаний, и мы были буквально засыпаны приглашениями в замки и поместья своих знакомых. Но ни мне, ни Фридриху решительно не хотелось продолжать тот же открытый образ жизни летом, как и зимою. В Грумиц я также не хотела ехать, опасаясь тяжелых воспоминаний, да и кроме того у нас там было столько родных и знакомых, что мы не могли бы пользоваться желанным уединением. Поэтому наш выбор снова остановился на тихом уголке Швейцарии. Мы обещали своим парижским друзьям вернуться на следующую зиму и с наслаждением покинули столицу Франции, точно школьники, вырвавшиеся на свободу. Тут для нас наступило действительно время отдыха: продолжительные прогулки, целые часы, проводимые за чтением или за игрой с детьми, и никаких заметок в красных тетрадках. Последнее служило у меня всегда признаком беззаботности и душевного покоя.

Европа также в то время казалась беззаботной и спокойной. По крайней мере, нигде не выступало черных точек; даже о знаменитом revanche de Sadowa что-то перестали толковать. Самое значительное огорчение причинила мне в то время введенная у нас в Австрии год тому назад, всеобщая воинская повинность. Я не могла примириться с мыслью, что через несколько лет мой сын Рудольф будет принужден идти в солдаты, а люди еще фантазируют о свободе!

— Пробыть один год вольноопределяющимся, ведь это пустяки, — утешал меня Фридрих.

Но я качала головой.

— Хотя бы даже один день! Нельзя принудить человека, хотя бы один день, нести службу, которая ему, быть может, ненавистна, так как в этот день он должен отречься от своих убеждений, казаться не тем, что он есть, ревностно исполнять то, что он презирает, — короче ему приходится лгать, а я прежде всего желаю воспитать своего сына в духе правдивости.

— Тогда ему следовало бы родиться столетиями двумя позднее, моя дорогая, — возразил Фридрих, — безусловно правдивым может быть только безусловно свободный человек, а в наши дни и свободе, и правдивости приходится плохо; по крайней мере, я тем сильнее убеждаюсь в этом, чем больше углубляюсь в науку.

Теперь, в нашем уединении от света, Фридрих вполне располагал досугом и предавался своим занятиям с самым пылким рвением; но как ни нравилась нам наша уединенная жизнь, мы однако решили провести будущую зиму в Париже — только на, этот раз не ради веселья, а с тем, чтобы понемногу подвигаться вперед к избранной нами цели. Хотя при этом у нас не было уверенности чего-нибудь достигнуть, но если уж является малейшая возможность способствовать успеху дела, которое признаешь благороднейшим делом в мире, то для тебя становится обязательным не пренебрегать ни малейшим шансом. Перебирая в своих разговорах воспоминания парижской жизни, мы вспомнили также о плане императора Наполеона предложить державам разоружение. На нем-то и основывались теперь наши надежды и проекты. Роясь в библиотеках, Фридрих случайно напал на мемуары Сюлли, в которых был подробно изложен план мира, придуманный Генрихом IV. Мы намеревались устроить так, чтоб копия этого документа попала в руки императора французов, и вместе с тем хотели попытаться, при помощи своих связей в Австрии и Пруссии, подготовить прусское и австрийское правительства к предложениям французского кабинета. Я могла обратиться с этой целью к содействию министра «Конечно», а Фридрих имел в Берлине родственника, занимавшего важный административный пост и пользовавшегося большим влиянием при дворе.

Между тем, когда наступил декабрь и мы собрались в Париж, у нас случилась беда. Наша бесценная крошка Сильвия серьезно захворала. Мы переживали такие тревожные дни, что решительно забыли обо всем остальном. Само собою разумеется, что и Наполеон III, и Генрих IV отошли на последний план; бедный ребенок был на краю гроба. Но Сильвия не умерла. Две недели спустя, всякая опасность миновала. Врач только запретил нам предпринимать путешествия с нею в зимние холода, вследствие чего мы отложили свой отъезд до марта.

Болезнь малютки и выздоровление — опасность и спасение — страшно потрясли нас обоих и… сблизили еще более, что казалось мне уже невозможным. Но эта общая мучительная тревога перед ужасной грозящей бедою, при чем Фридрих боялся за меня, а я за него, и эти вместе пролитые слезы радости, когда несчастие миновало, сделали то, что наши две души окончательно слились воедино.


Читать далее

V. Мирное время

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть