Из сборника "Автомат"

Онлайн чтение книги Дом, в котором совершено преступление
Из сборника "Автомат"

Голова кругом

Перевод З. Потаповой

Синьора Чечилия весьма походила на экзотическую птичку с миниатюрным тельцем и огромной несуразной головой. У этой маленькой изящной дамочки было большое, нервно дергающееся лицо, бледное под слоем ярких румян, и круглые глаза, увеличенные гримом. Казалось, ее постоянно пронизывал ток высокого напряжения, придававший ее жестам и еще в большей степени ее речам неудержимое возбуждение и судорожную поспешность. Как выражалась сама синьора Чечилия, она была абсолютно неспособна "сосредоточиться", другими словами, в течение хотя бы нескольких минут придерживаться логического развития самой несложной мысли или последовательного изложения простейшего события. Ассоциации вились в ее голове, словно овода вокруг норовистой лошади, не давая ей покоя; без передышки нагромождаясь в ее утомленном мозгу, они невольно понуждали ее прерывать едва начатую речь и перескакивать на другую тему прежде, чем она успевала высказать хоть что-нибудь путное по первому затронутому вопросу. Подавленная этой головокружительной легкостью в мыслях и душившим ее многословием, синьора Чечилия обычно поначалу гналась за ними, сколько могла, — язык у нее был хорошо подвешен, — но в конце концов, будучи не в состоянии выбраться из той путаницы, куда ее занесло, она хваталась за голову и огорченно восклицала:

— Ох, моя голова!.. Бедная моя голова!

Этим приемом она, как говорится, разрубала гордиев узел. Собеседник, естественно, пребывал в недоумении и отказывался от попытки что-либо понять.

В один прекрасный день синьора Чечилия собиралась рассказать нечто чрезвычайно важное своей приятельнице Софье. Это была дама довольно молодая и грациозная, как и она сама. И тоже ошалелая свыше всякой меры. Но если Чечилию губило обилие всего того, что ей надо было высказать, то умопомрачение Софьи проистекало из противоположной причины: ей решительно нечего было сказать, ибо она в любой момент приходила в такую оторопь, которая вытесняла из ее головы все мысли и лишала дара речи. Стоило ей хоть немного оправиться от одного изумления, как она тут же готова была снова обомлеть по другому поводу. Таким образом, у Чечилии голова шла кругом вследствие переизбытка материала, а у Софьи — из-за полного его отсутствия.

Позвонив Софье по телефону, Чечилия поздоровалась с подругой и высказалась следующим образом:

— Душечка, дорогая, мне нужно сказать тебе ужасно важную вещь… нет, не по телефону… речь идет об очень щекотливом предмете… приходи сейчас же… не можешь?.. у тебя нет машины?.. ах, эти автомобили, вечно в ремонте… — За этим последовало длинное и путаное рассуждение об автомобильных неполадках: — Я тебе пришлю мою машину, хочешь?.. приедешь на своей?.. так, значит, она не сломана?.. о, прости, я так поняла, что она испортилась… ах, моя голова, бедная моя голова!.. в общем, приходи, приходи немедленно, не теряя ни минуты…

Итак, вскоре после полудня Софья явилась. Однако как ни спешила Чечилия рассказать подруге нечто чрезвычайно важное, она все-таки заставила ту прождать почти три четверти часа. Дело в том, что именно в это утро Чечилия купила халат совершенно потрясающего цвета и фасона, и ей хотелось обязательно появиться в этом новом затейливом наряде, дабы повергнуть приятельницу в восторженное изумление.

И действительно, когда Чечилия со смущенным лицом влетела наконец в комнату, простирая объятия и восклицая: "Душенька, дорогая, ты меня заждалась, я знаю, ну прости, сейчас же скажи, что ты меня прощаешь", — то Софья при виде халата, действительно красивого и очень оригинального, сразу же забыла, что пришла узнать нечто весьма важное, и, вскочив с места, завертелась вокруг подруги, превознося ее элегантность.

Тем временем Чечилия с озабоченным и рассеянным видом хлопотала около чайного столика, лихорадочно наполняя чашки и накладывая в них сахар щипчиками.

— Тебе слабого или покрепче?.. Сколько сахару? Два? Три? Ах, боже, я положила пять кусков… моя голова, бедная моя голова… так, значит, тебе нравится мой халатик… спасибо, ты, право, милочка… вообрази, Иола уже продала его этой синьоре Паллотта или Паллоттола, не помню точно фамилии… ну, той ужасной нескладехе… а я ей сказала: "Передайте ей, что это я взяла халат…" Иола, разумеется, мне отвечает: "Я не могу терять клиентку…" — а я ей говорю: "Не беспокойтесь, скажите ей, что это я его взяла". Эта синьора до такой степени сноб, что она будет довольна тем, что я заметила ее существование, хотя бы забрав у нее халат… так вот, значит, я взяла халат и еще заказала одну модель от Диора… знаешь, для того бала, который дают в Гранд-отеле во вторник на масленице.

Бедняжке Софье пришлось теперь думать о трех вещах зараз: о халате, о разговоре, который Чечилия вела с портнихой, и о празднестве в Гранд-отеле. Поэтому она начисто забыла о том чрезвычайно важном предмете, о котором хотела говорить с ней Чечилия, и ухватилась за последнюю из трех новостей: относительно праздника. Этим балом она уже успела, как говорится, презрительно пренебречь, сочтя его одним из тех заурядных танцевальных вечеров, которые посещает второсортная публика и которые обычно устраиваются в гостиницах с благотворительной целью. Но услышав, что Чечилия, особа, как правило, чрезвычайно требовательная, собирается там присутствовать, Софья сразу оторопела и никак не могла сообразить, что к чему, словно почва внезапно ускользнула у нее из-под ног. Она попросила у подруги объяснений, и та мгновенно излила на нее целый поток суждений и подробностей, среди которых слушательница уловила два известия, повергшие ее в еще большее смятение: во-первых, на праздник, по-видимому, прибудет какая-то королевская особа с Ближнего Востока, не то арабский принц, не то шах; а во-вторых, будет присуждена премия самой элегантной женщине столицы. И тут, пока Софья тщетно пыталась собраться с мыслями, Чечилия вдруг хлопнула себя по лбу и воскликнула:

— Но ведь я должна была тебе что-то рассказать…

— Ну да, верно, так что же именно?

— Да вот выскочило у меня из головы… Никак не вспомню.

— Ну постарайся…

— Нет, не могу… совершенно забыла, слишком многим у меня голова забита: это платье, бал, шах, самая элегантная женщина столицы… Кстати, что за глупость… нечего и конкурс устраивать… Все знают, что самая элегантная женщина в столице — это Джованна.

Тут следует заметить, что Чечилия выпалила совершенно неподходящее имя, поскольку была твердо уверена, что самая элегантная женщина в столице — это она сама; она надеялась, что Софья именно так ей и ответит. Однако Софья, слишком ошеломленная, для того чтобы уловить эту тонкость, ограничилась взрывом возмущения:

— Джованна — самая элегантная женщина? Да ведь у нее абсолютно нет вкуса, и к тому же она далеко не молода…

Но Чечилия тотчас же перебила ее:

— Я точно знаю, что она ездила в Лозанну к одному специалисту… Он ей подрезал кожу под волосами и подтянул все лицо… И на груди тоже… Она вся сшитая, с головы до ног, точь-в-точь как футбольный мяч.

На этот раз изумление Софьи перешло с Джованны на чудеса пластической хирургии. Они заговорили о врачах, операциях, потом неизвестно как перескочили на дантистов, с дантистов на зубы какой-то Клариче — наверняка вставные, слишком уж они красивы, — а с зубов Клариче на ее же манто, которое определенно стоит не меньше пяти миллионов, а с этой суммы — на модные меховые шубы, которые в этом году носят, — длинные и широкие, реглан.

Тем временем наступил вечер, и лакей сменил чайный сервиз на серебряный шекер[8]Шекер — сосуд для сбивания коктейлей. и два бокальчика. Когда лакей вышел, Чечилия внезапно бросила смешивать ледяной напиток и вскрикнула:

— Минуточку… подожди… Ну прямо на языке вертится…

— Ну что, что? Скажи!

— Да то, что я хотела рассказать тебе… Ужасно важная вещь… Подожди… Подскажи мне…

— Как же я могу? Я ведь не знаю!

— Подожди… Вот беда… чуть было не вспомнила… Да нет, бесполезно, ах, моя голова, бедная моя голова!..

И дамы снова принялись болтать. На этот раз они избрали поистине серьезнейшую тему: красивы или нет длинные панталончики стиля 90-х годов, которые в этом сезоне намеревались ввести в моду французские портнихи вместо уже устаревших трусиков. Чечилия с азартом защищала длинные штанишки, а Софья с неменьшим запалом — короткие, сама не зная почему; вероятно, поразмыслив, она обнаружила бы, что трусики нравятся ей только потому, что Чечилия предпочитает панталончики, — словом, из чистейшего духа противоречия. И действительно, как в поединках из античных трагедий, где противники в пылу боя меняются шпагами, вдруг оказалось, что это Софья защищает панталончики, в то время как Чечилия отстаивает трусики. Подружки досыта нахохотались, затем Софья взглянула на часы и вскочила, воскликнув:

— Но уже очень поздно… Роберто ждет меня… Нас сегодня пригласили к обеду… Спасибо, дорогая, я чудно провела день… До свиданья, милочка… Мы созвонимся.

Они вышли в вестибюль, где принялись обниматься и целоваться, и тут же заболтались об обеде, на который была приглашена Софья. Неизвестно, куда завела бы их эта беседа, если бы Чечилия вдруг не закричала:

— Наконец-то!

— Что такое?

— Вспомнила, что я должна была рассказать тебе… Ту важную вещь… Но, милочка, это проще простого: твой муж — любовник Нинон!

Софья вышла замуж всего два месяца назад. На этот раз ее изумление было законным и огромным.

— Не может быть, — произнесла она, бледнея.

— Уверяю тебя!

И тут Чечилия с быстротой, соответствующей важности события, рассказала, что один человек, достойный доверия, видел, как муж Софьи, Роберто, целовался в машине с Нинон в безлюдном месте. Разгорячившись, Чечилия выпалила, что это ее ничуть не удивляет. У Нинон куча любовников, у нее даже ребенок есть от Фабрицио… Тут произошло то, что случается, когда, чтобы заглушить боль от зуба, который хочешь вырвать при помощи примитивной системы — нитки, привязанной к двери, — сочувствующий друг стукает тебя разок по черепу. Первое ошеломление, вызванное известием об измене мужа, было изгнано из ума Софьи другим: историей с ребенком Нинон от Фабрицио.

— Что ты говоришь! — воскликнула Софья. — Ребенок от Фабрицио!..

Чечилии было известно все: клиника во Флоренции, куда Нинон ездила рожать; пол, вес и имя новорожденного. Пока она рассказывала, открылась дверь и вошел муж Чечилии, Орацио, мужчина резковатый и немногоречивый. Он без лишних слов выпроводил из дому бедняжку Софью. Подруги обменялись последним поцелуем через порог, Софья, совершенно разбитая от множества потрясений дня, спустилась с лестницы, села в свою машину и, закрыв глаза, откинулась на подушки.

Позже, дома, муж спросил ее, как она провела день. Софья, которая прихорашивалась к обеду, сидя перед зеркалом у туалета, ответила:

— Я была у Чечилии… Мы с ней тихо посидели… Но самое замечательное, что она мне рассказала очень важную вещь… а я ее забыла… Никак не могу вспомнить…

— Интересно, о чем это?

— Невозможно! — заявила Софья решительным и даже раздраженным тоном. Я забыла, и бесполезно тебе с твоим болезненным любопытством изощряться в догадках… Не приставай ко мне, пожалуйста, у меня ужасно болит голова… Забыла окончательно, и тут уж ничего не поделаешь!

Слишком богата

Перевод Г. Богемского

Когда они выехали на автостраду, женщина вкрадчиво и в то же время небрежно, словно предлагая взятку, сказала:

— Почему бы не повести машину тебе? Я устала.

И не успела она это проговорить, как огромный американский автомобиль замедлил свой бег и остановился у обочины дороги.

Лоренцо подскочил от удивления:

— Вести ее мне? Да ведь я не знаю этой машины.

С нетерпением в голосе она ответила:

— Это совсем просто… Когда хочешь переключить скорость, нажимаешь на педаль сцепления… Вот тормоз, достаточно до него лишь дотронуться, и машина остановится.

— Что ж, попробуем, — сказал Лоренцо, глядя на нее.

Теперь она сидела, поджав под себя ногу и повернувшись к нему лицом. Она была тонкая, изящная, однако чем-то напоминала марионетку — быть может, из-за своих черных, слишком тесно облегающих брючек. Блузкой служил ей пестрый платок, завязанный узлом на плоской груди; шея у нее была длинная, нервная, а лицо треугольное, с простыми и даже грубоватыми чертами, худое, словно изнуренное болезнью; оно пряталось в тени большой соломенной шляпы, держащейся сзади на широкой ленте. Лоренцо подумал, что она похожа на свою плоскую и длинную машину, черную снаружи, красную внутри, или, вернее, что она великолепное живое дополнение к этой машине, столь же гармонирующее с ней, как и никелированные крылышки на багажнике или стилизованный орел на радиаторе.

— Тогда поменяемся местами, — проговорила она с улыбкой.

И не выходя из машины, неторопливо, словно желая сесть к Лоренцо на колени, она перелезла через его ноги и уселась с другой стороны. Лоренцо подвинулся и, очутившись за рулем, включил сцепление и нажал на акселератор. Тотчас же огромный автомобиль — семь метров жесткого, покрытого черным лаком металла — мощным рывком бесшумно сорвался с места и понесся, легкий, как птица. Стрелка спидометра поднялась сначала до ста двадцати, а потом до ста пятидесяти. Женщина сказала:

— Это совсем легко, даже немного скучно, тебе не кажется?

Лоренцо ответил:

— Да, очень легко.

Женщина с детским удовлетворением в голосе добавила:

— Если бы мой муж узнал, что я взяла самую любимую его машину и к тому же дала вести тебе, мне бы не поздоровилось!

— Он так ревнив?

— Когда дело касается машины? Невероятно!

— Нет, когда касается тебя?

— Меня? Гораздо меньше.

Теперь Лоренцо заметил, что машина бежит быстрее, чем ему хотелось бы. Она действительно была очень податлива, но в этой податливости таилась еле сдерживаемая яростная сила, словно в дремлющем диком звере, готовом мгновенно напрячь свои страшные мускулы. Легчайшее прикосновение к акселератору — и машина тотчас с нетерпеливой прожорливостью набрасывалась на асфальт дороги, словно желая мгновенно поглотить его. Лоренцо привык к своей малолитражке, далеко не такой легкой в управлении и слабосильной, но послушной; этот же автомобиль выходил у него из повиновения при малейшем движении. Он сказал:

— А теперь объясни, почему сегодня ты меня разбудила и захотела со мной прокатиться.

В ответ она пожала плечами:

— Скука. Я чувствовала себя такой подавленной. Проснувшись, я взглянула в окно на бассейн. Еще только рассветало, в воде плавала огромная желто-зеленая резиновая лягушка… Я подумала, что ты единственный человек, которого мне хотелось бы видеть, и позвонила тебе по телефону.

— И правильно сделала. Но дела наши, к сожалению, обстоят именно так, как я тебе сказал в первый же день нашего знакомства: между нами никогда ничего не будет.

— Я у тебя ничего и не прошу другого, — ответила она властным тоном, который, казалось, так не вязался с ее словами, — как только быть друзьями.

— Дружба между тобой и мною невозможна, — медленно ответил Лоренцо, так же, как невозможно и ничто другое.

— Но почему же?

— Почему? Я мог бы тебе ответить: потому что у тебя есть муж. Но это было бы неправдой. Если хочешь знать правду, дело в другом: ты слишком богата.

Она тотчас же возразила:

— Какое это имеет значение?

— Огромное. Деньги всегда имеют значение. В твоем случае — потому, что у тебя их очень много. В моем — потому, что у меня их очень мало.

— Постарайся позабыть об этом.

— Это невозможно. Ты слишком богата. Какой суммы достигает состояние твоего мужа? Оно, говорят, исчисляется миллиардами лир. Мой же заработок составляет сумму куда более скромную. Видишь разницу?

— Ничего я не вижу.

Лоренцо продолжал:

— Эта машина сколько стоит? Вероятно, миллионов семь, по миллиону за метр. На пальце у тебя кольцо с сапфиром — еще несколько миллионов. А твоя вилла на Кассиевой дороге? Только один бассейн, который наводит на тебя такую отчаянную скуку, стоил, наверно, миллиона два. И кроме того, у тебя квартиры в Париже и в Лондоне, не говоря о Риме. Летом ты отдыхаешь не где-нибудь, а в Венеции, Канне, на Майорке… Сколько стоит такая жизнь, какую ведешь ты?

— Много, — сказала она с раздражением.

— Действительно, очень много. Что я должен делать, чтобы нам не расставаться? Таскаться повсюду за тобой? А на какие средства?

— Я могла бы не уезжать из Рима.

— Ты должна сопровождать своего мужа. Но дело не в этом. Деньги не только вокруг тебя, они также и внутри тебя.

— Внутри у меня лишь одна огромная скука! — искренне воскликнула женщина.

— А знаешь, что такое эта скука? Деньги, не что другое, как деньги!

— Теперь я тебя уже не понимаю…

Машина снова остановилась у обочины дороги возле негустой рощицы пиний. На фоне этих казавшихся гибкими, как тростник, деревьев со стройными красными стволами и трепетавшими высоко в голубом небе зелеными кронами автомобиль — такой длинный, блестящий и низкий — выглядел прекрасно. И красивая женщина, одетая по последней моде, как нельзя лучше гармонировала с автомобилем. Лоренцо подумал, что пейзаж слишком уж послушно приноравливается к женщине и к машине, и это подобострастие природы вызывало у него чуть ли не досаду. Цветная картинка из американского журнала, сказал он себе. Женщина смотрела на него умоляюще:

— Ради бога, не надо больше говорить о деньгах.

— О чем же мы должны говорить?

— О нас двоих.

— Об этом мы уже говорили.

— Мы с тобой, — произнесла она с пафосом, — созданы друг для друга. Знаешь, когда я об этом подумала? Вчера вечером, когда мы танцевали. Многого из того, что ты тогда говорил, я не поняла, но мне все равно было приятно тебя слушать. Со мной еще никто так никогда не говорил. Спасибо тебе.

Лоренцо покраснел до корней волос. Действительно, накануне вечером, в ночном клубе, он хватил немного лишнего — ровно столько, чтобы начать нести всякую чепуху. Он грубо ответил:

— Забудь эти глупости.

— Почему? Это были не глупости.

С этими словами она придвинулась, ища его руку. Лоренцо поспешно проговорил:

— Ну, пора ехать.

Машина снялась с места внезапно, словно подхваченная циклоном. Мгновение спустя, в то время как автомобиль набирал скорость, женщина прокричала:

— Как бы то ни было, сейчас я счастлива и мне больше не скучно. Разве уже это не много?

Машина молниеносно преодолела легкий подъем и помчалась по необъятной равнине. Вдали, за зеленой полоской прибрежного соснового леска, сверкало море. Автомобиль яростно рванулся вперед и понесся под гору.

Вдруг немного впереди Лоренцо увидел грузовик, ехавший на большой скорости, хотя был гружен камнем. Вслед за грузовиком по дороге тряслась крошечная малолитражка, разбитая и запыленная, полная женщин и детей; на крыше у нее высилась целая груда домашнего скарба. Вдруг перед воротами в заборе, окружающем строящийся дом, грузовик сбавил скорость, а потом почти совсем остановился, видимо, намереваясь въехать на стройплощадку. Малолитражка тоже замедлила ход. Лоренцо вспомнил слова женщины: "Вот тормоз, достаточно до него, лишь дотронуться, и машина остановится" — и легонько надавил на педаль. Но автомобиль не замедлил своего бега, наоборот, Лоренцо с ужасом увидел, что огромный радиатор, словно хищник, незаметно подкрадывающийся к добыче, продолжает молча приближаться к малолитражке и вот-вот подомнет ее под себя. Тогда он с силой до отказа нажал педаль. На этот раз машина с душераздирающим скрежетом остановилась. Ее радиатор находился уже всего в каком-нибудь полуметре от малолитражки. Лоренцо с побелевшим лицом откинулся на спинку сиденья. Женщина, которая, казалось, ничего не заметила, спросила:

— Что с тобой?

— То, что я чуть было не отправил на тот свет все это семейство. Тормоз не работает.

Грузовик уже въехал на строительную площадку, малолитражка двинулась дальше, и Лоренцо тоже нажал на акселератор. Но сразу же затем тронув тормоз, почувствовал, что тормоз движется свободно и не оказывает сопротивления. В то же время он ощутил запах дыма, который, казалось, шел откуда-то сзади. Лоренцо вновь надавил на тормоз и убедился, что он сорван. Автомобиль по инерции проехал несколько метров и остановился. Лоренцо сразу же выскочил из машины.

От одного из задних колес валил густой синий дым. Лоренцо дотронулся до колеса — оно было раскалено. Подняв глаза, он увидел совсем рядом лицо женщины — она смотрела на него с выражением, не на шутку его встревожившим:

— Что случилось?

Лицо ее исказилось от злобы и страха:

— Но что ты сделал? Горит колесо, может загореться вся машина.

— Я должен был сильно нажать на тормоз, иначе…

— Теперь машина может загореться. Что скажет мой муж? Что ты сделал? Что ты сделал?

— Я затормозил, чтобы не налететь на малолитражку, которая шла впереди, вот что я сделал.

— Уж лучше бы ты на нее налетел. Что ты натворил! Сейчас машина загорится. Что ты натворил!

Не обращая больше на него внимания, женщина, объятая ужасом и отчаянием, вдруг бросилась на середину автострады и принялась махать каждой проходящей машине. Стоя посреди залитой слепящими солнечными лучами широкой асфальтовой ленты, она в своих плотно облегающих черных брючках еще больше, чем раньше, была похожа на изящную марионетку. Лоренцо опустил глаза и взглянул на колесо — от него продолжал валить густой голубой дым. Он испытывал чувство острой неприязни к этой огромной, затаившей злобную ярость машине. "Чтоб она и впрямь сгорела!" — подумал он. Посмотрев вновь на женщину, жестикулирующую посреди дороги, он вдруг понял, что этот случай (почему — он пока что не мог объяснить) кладет конец их отношениям. Эта мысль его успокоила; он не спеша отошел и уселся на тумбу неподалеку от машины.

Женщина продолжала махать руками посреди автострады; машины замедляли ход, водители глядели на дым, который по-прежнему шел от колеса, и затем продолжали свой путь. Лоренцо достал сигарету, чиркнул спичкой и закурил. Он сидел, низко опустив голову, и курил. Женщина обернулась и, увидев, что он курит, закричала с уже нескрываемым бешенством:

— Да сделай же что-нибудь!.. Можно подумать, что ты доволен!..

Раздался пронзительный визг тормозов. Лоренцо поднял голову и увидел остановившуюся на дороге маленькую огненно-красную открытую машину и ее водителя — лысого молодого человека с бледным лицом, наполовину скрытым большими темными очками, который, улыбаясь, что-то говорил женщине. Лоренцо не разбирал слов, но по тону юноши понял, что он и женщина знакомы.

Красная машина скользнула к обочине дороги, остановилась, юноша вышел. Далее все происходило так, словно Лоренцо здесь не было. Юноша подошел к автомобилю, осмотрел колесо, затем открыл багажник, достал оттуда домкрат, поставил его под машину и начал крутить ручку. Женщина стояла позади него, встревоженная, но уже приободрившаяся и преисполненная благодарности. Юноша снял колесо и скатил его в кювет. Дым продолжал валить не менее густо, чем раньше. Лоренцо видел, как юноша некоторое время задумчиво смотрел на этот упрямый дым, а затем услышал, как он проговорил, словно артист, мастерски владеющий своим голосом:

— Знаешь, что мы сделаем? Ты сядешь в мою машину, и мы поедем в Рим, а там позвоним в гараж.

Она ответила с нетерпением:

— Я еду домой. Сообщит в гараж и обо всем остальном позаботится мой шофер. Отвези меня домой.

— Как хочешь, тогда я отвезу тебя домой.

Лоренцо поднялся с тумбы и подошел к ним. Женщина познакомила их, не глядя на Лоренцо, торопливо и небрежно. Юноша пожал ему руку и сказал:

— К сожалению, у меня в машине только одно место.

— Ничего, не беспокойтесь.

Он видел, как юноша и женщина сели в красный автомобиль, который, развернувшись, с оглушающим грохотом рванулся вперед и умчался по автостраде. Тогда Лоренцо подошел к машине, минутку постоял, смотря на валивший из нее дым, и огляделся вокруг. Теперь картина изменилась, подумал он. Без колеса, криво приподнятая с одного бока домкратом, огромная роскошная машина казалась уже металлическим ломом. И вокруг не было пиний, чтобы обрамлять, словно картину, это яростное неистовство форм и сверкание лака, а только серый асфальт шоссе с тянущейся вдоль кювета деревянной изгородью из заостренных кольев. За изгородью, посреди выжженного солнцем, пожелтевшего луга виднелись развалины старого крестьянского дома. Лоренцо швырнул сигарету и не спеша зашагал по направлению к морю.

Бегство

Перевод З. Потаповой

Когда они подплывали к острову, подвесной мотор лодки начал чихать и заглох; муж поднялся, чтобы вновь включить его. Жена посмотрела на темную громаду строений, сгрудившихся на более возвышенной части острова, и затем спросила:

— Что это там за замок?

Муж, возясь с мотором, ответил, не поднимая головы:

— Это не замок, а тюрьма.

Тогда она заметила, что над мощными контрфорсами вздымалась к небу серая стена с тремя рядами окон, которые, казалось, были замурованы.

— А почему окна забиты?

— Эти окна называются "волчья пасть".

— Что это значит?

— Это значит, — ответил муж с оттенком нетерпения, — что из камеры виден только кусочек неба в самом верху.

— А зачем?

Муж вставил в мотор заводную ручку и сильно крутанул ее, но двигатель после нескольких оборотов снова заглох.

— Зачем? Я думаю, для того, чтобы помешать заключенным подавать знаки.

— А кто сидит в этой тюрьме? — снова спросила женщина.

Этот вопрос — вероятно, из-за очевидности ответа — Вызвал у мужа особенное раздражение. Он приподнялся, все еще держа ручку, и ответил:

— Тут сидят порядочные люди, на дачу выехали… Оригинальная публика, которая предпочитает тюрьму хорошему отелю.

— Ну вот, теперь ты надо мной насмехаешься.

— Но, Лаура, как по-твоему, кто тут сидит? Убийцы, воры, преступники самого худшего разбора.

Женщина, обиженная, отвернулась и стала смотреть в сторону острова, съежившись на скамейке и обхватив колени руками.

Ей вспомнилась прошлогодняя встреча: они с мужем ехали на остров на катере, и она увидела, как вместе с другими пассажирами вышел из каюты и сошел на берег какой-то юноша под стражей: на запястьях наручники с цепочкой, лицо красивое, хотя и дерзкое, очень бледное, на лбу и висках черные кудри. Тогда она не спросила, кто этот юноша, у нее были свои догадки; ей показалось, что между ней, мужем и другими пассажирами было заключено молчаливое соглашение — не обращать внимания на юношу и даже делать вид, что они вовсе не замечают его. И все-таки он остался у нее в памяти — быть может, из-за этого резкого контраста: красивое лицо и закованные руки. А теперь, думая о нем, она пожалела, что ничего тогда не спросила. Быть может, этот юноша был приговорен к пожизненному заключению, но она была уверена, что он не мог совершить какое-нибудь отвратительное преступление, которое вызывает омерзение; конечно же, его осудили за преступление, содеянное из страсти, вызванное, как говорится, роковыми обстоятельствами.

Она произнесла внезапно:

— Когда ты занят мотором, на автомобиле или на лодке, с тобой невозможно разговаривать.

Муж не ответил; снова вставив ручку, он закрутил ее еще сильнее. Мотор затарахтел, и лодка опять поплыла по спокойному морю, оставляя за собой тонкую борозду, которая казалась белым тающим кружевом на переливчатом шелку моря.

Обогнув скалу, лодка проплывала мимо порта. Солнце пока не дошло до этой стороны; красивые желтые и белые домики, выстроившиеся у пристани, были еще погружены в прохладную утреннюю тень и казались нежилыми. Лодка миновала порт и повернула за мыс. Отсюда уже не было видно ни скалы, ни порта, перед глазами простиралось белое голое побережье с зеленеющими виноградниками, карабкающимися вверх по склону. Лодка прошла немного вдоль берега, затем мотор снова закашлял и умолк. Женщина смотрела на берег, повернувшись к мужу спиной, все еще обиженная; она не обратила внимания на приглушенное ругательство мужа, который вновь поднялся, чтобы включить мотор. Все время, пока он возился, она упорно не поворачивала головы; в конце концов лодка двинулась по направлению к маленькому пляжу, зажатому меж двух высоких скал, но недалеко от берега мотор остановился окончательно. Женщина услышала, как муж раздраженно сказал:

— Не знаю, в чем дело… Какая-то неисправность… Тут нужен механик.

Она ответила не оборачиваясь:

— Вернемся в порт… Там ты найдешь механика.

— А если мы застрянем в открытом море? Нет, придется мне вылезти здесь и пойти в деревню.

Она ничего не ответила, привыкнув полагаться в этих вещах на мужа; кроме того, в глубине души ей было все равно, работает мотор или нет. Это безразличие, которое, казалось, олицетворяла ее обнаженная спина, возмутило мужа:

— Тебе ни до чего нет дела, я вижу… А мне придется тащиться пешком до этой деревни.

Женщина слегка пожала плечами, она думала, что муж этого не заметит, но тот заметил и в крайнем раздражении воскликнул:

— Нечего пожимать плечами!

— А я не пожимала.

— Нет, пожала. Последнее время мне твои манеры не нравятся!

— Да оставь меня в покое, дурак!

Она вдруг ощутила, что ее глаза полны беспричинных слез, и совсем отвернулась к берегу, словно хотела разглядеть там что-то. Вдруг она действительно увидела человека, он был в голубых брюках и белой рубашке и быстро сбегал по тропинке к пляжу. Это было словно мгновенное видение: добравшись до пляжа, человек исчез, как по волшебству. Женщина спросила себя, нужно ли сказать мужу об этом странном исчезновении, но решила промолчать. Однако при этом она испытала какое-то непонятное чувство вины.

Тем временем муж бросил якорь — она поняла это по громыханию цепи и всплеску воды. Затем он спросил:

— Так выйдем на берег?

Машинально она свесила ноги через борт и соскользнула в воду по колени, ощутив под подошвами песчаное дно. Выйдя на темный и влажный береговой гравий, она заметила направо в скале темную пещеру, которая показалась ей глубокой. Внезапно она почувствовала твердую уверенность, что человек, увиденный ею на тропинке, сидит там, внутри. Однако она и на этот раз ничего не сказала и снова испытала легкое угрызение совести. Муж подошел к ней и, взяв за руку, пробормотал:

— Извини меня.

— И ты меня извини, — сказала она, ясно чувствуя, что лицемерит, затем повернулась и поцеловала его в щеку, думая в то же время: "Он уйдет… я останусь одна".

Муж, совершенно успокоившись, спросил:

— Тебе не скучно будет ждать меня? Я только туда и обратно… на часок.

— Да что ты, — ответила она, — тут так красиво.

Муж ушел по тропинке, поднимавшейся по склону. Она села на берегу в нескольких шагах от воды, так, чтобы наблюдать за пещерой.

Некоторое время она сидела неподвижно, глядя на море. Затем почти не заметно повернула голову в сторону пещеры и удивилась, что муж ничего не увидел: как она и думала, человек был там, он сидел на земле в пещере, поджав ноги и обхватив колени руками. Плечей и головы ей не было видно из-за густой тени, а кроме того, у входа в пещеру выдавался камень. Женщина посмотрела на руки, сплетенные на коленях, и внезапно убедилась в том, что это тот самый юноша, которого она видела год назад. Это были его руки, она их узнала — те руки, которые тогда были в оковах. Она спросила себя, не заговорить ли с ним, и, подумав, решила, что не нужно, с уверенностью, которая удивила ее самое. Что-то, подумала она, началось между ними с того момента, когда она увидела, как он спускается по тропинке, и не предупредила мужа; что-то произошло в молчании, будет продолжаться в молчании и завершится в молчании.

Минуты текли, человек не двигался, и та непроницаемая тень, которая окутывала его лицо, казалась ей таинственной и почти священной тенью несчастья, которое разделяло их и препятствовало их общению. Однако она заметила, что неподвижность человека волнует ее, словно они бросили друг другу вызов — кто же первый зашевелится и выдаст свои чувства. Внезапно, почти помимо своей воли, она сделала жест, который, как ей показалось, дал наименование ее смятению: она знала, что у нее красивые маленькие уши; она подняла руку и отбросила назад волосы так, чтобы человек мог видеть ее ушко.

Но человек не двинулся; и она испытала странное ощущение нереальности, безумия, подумав, что кокетничает с каторжником.

Она снова стала смотреть на море, более глубоко взволнованная теперь своими собственными чувствами, чем присутствием этого человека. Она была полна холодной решимости во что бы то ни стало выманить его из грота — пусть даже он выйдет оттуда, чтобы напасть на нее или убить. Она вспомнила, что в ее сумочке есть несколько ценных предметов, и медленно вытащила их напоказ: золотой портсигар с рубиновой застежкой, золотую зажигалку, от которой тут же прикурила папиросу. Наконец, в нетерпении, она снова пошарила, вытащила часы и посмотрела на них. Часы тоже были золотые, и она положила их на песок рядом с портсигаром и зажигалкой: эта кучка золота, подумала она, должна соблазнить его. Но тут же она вспомнила, что, по ее предположению, человек осужден за преступление по страсти, и с досады прикусила губу; его не привлечет золото, тут нужно кое-что другое.

У нее усиленно билось сердце, перехватывало дыхание, она чувствовала, как щеки ее заливает густая краска; она подняла руку к плечу, оттянула бретельку купального костюма и медленно спустила ее ниже плеча, почти целиком открыв одну грудь. Затем она бросила отчаянный взгляд в пещеру: человек по-прежнему был там, молчаливый, неподвижный, с невидимым лицом. Она опустила глаза на бесполезную кучу золота на песке, затем перевела взгляд на море. Взор ее сначала устремился к горизонту, затем она увидела их лодку, стоящую на якоре в черной неподвижной воде у самого берега, и поняла наконец, на что так пристально и жадно смотрел человек из густой тьмы грота.

Медленно и лениво она поднялась на ноги и потянулась, сплетая руки за затылком и откинув назад голову. Потом она направилась к воде, мысленно говоря: "Прощай".

Она пошла не к лодке, а побрела по воде, которая постепенно поднималась все выше, неприятно щекоча ее тело, и направилась к оконечности маленькой бухты, туда, где, обогнув скалу, можно было попасть в соседнюю бухту. Когда вода дошла ей до горла, она поплыла, все более удаляясь от лодки. Обогнув скалу, она встала на ноги и только тогда посмотрела назад.

Она не оглядывалась каких-нибудь пять минут, но человек был теперь уже в лодке и склонился над мотором. Он, по-видимому, умел обращаться с подвесными моторами: двигатель почти сейчас же включился, и лодка поплыла, описав полукруг. Ей так и не удалось увидеть его лицо — обстоятельство, показавшееся ей фатальным. Она осталась стаять на месте, в воде до подбородка, безмолвная, чувствуя, что эта тишина является последним актом их сообщничества. Теперь ее мучила только одна мысль: "Если мотор снова испортится, он подумает, что я хотела заманить его в западню". В конце концов она медленно вышла из воды и направилась на пляж, где оставила сумочку.

Солнце поднялось над склоном, и под его лучами засверкали мокрый песок, горка золота, до которого человек не дотронулся, и лазурный простор моря. Женщина села рядом со своей сумочкой и стала следить глазами за лодкой, которая шла напрямик, направляясь в открытое море.

Но вот справа от пляжа, со стороны мыса, появился катер с тремя мужчинами на борту. Лодка все удалялась, утрачивая четкость очертаний, уменьшаясь по мере того, как увеличивалось расстояние; однако она ясно различала фигуру человека, сидевшего на корме у руля. Но внезапно там, где гладкое и почти прозрачное море приобретало фиолетовый оттенок, покрываясь рябью, лодка застыла на месте. Мотор заглох; человек встал и склонился над двигателем. Катер стал быстро приближаться к лодке.

Женщина поняла, что должно произойти, и смотрела, покорившись судьбе. Человек немного постоял, прислушиваясь к мотору, в то время как расстояние между катером и лодкой сокращалось на глазах; затем, по-видимому, он смирился, снова сел на корме и остался неподвижен. Теперь катер был совсем рядом с лодкой, вот он пришвартовался к ней. Женщина все еще смотрела: между человеком и тремя людьми на катере посреди пустынного моря, блещущего солнечным светом, словно происходила ленивая мирная беседа, как между случайно встретившимися знакомыми экскурсантами. Эта встреча, подумала она, кажется незначащей, непонятной из-за солнца, расстояния, всей огромности моря и неба.

Потом человек встал, и она увидела, как он перешел с лодки на катер. Она опустила глаза и посмотрела на часы: прошел почти час, муж скоро должен был вернуться.

Фетиш

Перевод Г. Богемского

Сразу же после свадьбы они поселились в квартире в Париоли, которую тесть Ливио дал в приданое за дочерью. Квартира была почти пуста — ничего, кроме самой необходимой мебели, но жена сказала, что ей не к спеху, — она хотела обставить их новое жилище по своему вкусу. Так, не спеша, она начала выискивать по магазинам мебель, картины, разную домашнюю утварь и безделушки в сугубо современном стиле, который Ливио, убежденный, что она просто слепо следует моде, находил претенциозным и снобистским.

Однажды в кладовой в лавке какого-то антиквара, старика американца, большого оригинала, открывшего лавчонку, чтобы распродать вещи, которые он собрал за двадцать лет путешествий по всему свету, жена откопала фетиш. Это был серый камень цилиндрической формы высотой с человеческий рост, но гораздо толще человека, и заканчивался он головой в виде заостренного конуса с сильно стилизованными чертами лица: на нем были намечены лишь надбровные дуги, линия носа и подбородок. С двух сторон туловища, там, где должны были бы начинаться руки, виднелись грубо высеченные маленькие диски, похожие на две пуговицы. Эта бесформенная и примитивная, хотя и выразительная скульптура сразу же вызвала неприязнь у Ливио. Он этого не высказывал, но страшилище внушало ему неприязнь именно потому, что жена души не чаяла в этом словно околдовавшем ее идоле; он не одобрял этой очередной ее причуды, так же как и многих других ее увлечений, которых он просто не в силах был понять.

Ливио назвал скульптуру "марсианином" — она и в самом деле немножко напоминала смешные фигуры из юмористических журналов, изображавшие обитателей космоса. "Сегодня утром я не могу тебя на прощанье поцеловать на нас смотрит марсианин", говорил он жене. "Марсианин сегодня, кажется, совсем не в духе: погляди, как он нахмурился"; "Сегодня ночью вхожу я в ванную и кого там вижу? Наш марсианин стоит и чистит зубы"; "У Дон-Жуана была статуя Командора, а у меня марсианин. О, неплохая идея: почему бы нам не пригласить его к ужину?" Эта последняя фраза, против обыкновения, была удостоена ответа. Они ужинали в гостиной, и идол, казалось, пристально уставился на них из своего темного угла. Жена сказала:

— Я чувствую, что еще немножко — и я отнесусь к твоей идее вполне серьезно: я уйду, и ты сможешь закончить ужин вдвоем с ним.

Она произнесла это спокойно, четко выделяя каждое слово, опустив голову и не глядя на мужа. Но в тоне ее столь явственно звучала враждебность, что Ливио стало как-то не по себе. Однако, не в силах остановиться, он продолжал шутить:

— Сначала надо еще выяснить, примет ли он приглашение с нами отужинать.

— Нет, пожалуй, я и впрямь уйду! — проговорила жена, словно не слыша его слов. — Приятного аппетита.

Она положила на стол салфетку, поднялась и вышла из комнаты.

Ливио остался сидеть на своем месте и несколько минут пытался представить себе, как этот истукан вдруг покидает угол, в котором он стоит, подкатывается на своем круглом основании к столу, садится и начинает закусывать. Несколько дней назад он слушал "Дон-Жуана" в опере, и это совпадение его забавляло. Интересно знать, какой голос мог бы быть у идола? На каком языке он заговорит? В какой папуасский или полинезийский ад он увлечет его за собой после совместной трапезы?

Однако эти картины, которые он рисовал в своем воображении, не могли его полностью отвлечь от поступка жены. Он надеялся, что это, быть может, лишь мимолетная вспышка раздражения, и ждал, что жена вот-вот появится на пороге, но этого не случилось. Теперь мысль об идоле, приглашенном на ужин, уже не забавляла его, а вызывала неприятное чувство. Да и сам фетиш, глядевший из своего затененного угла, раздражал Ливио. Наконец он громко позвал: "Алина!" — но никто не отозвался, в квартире, казалось, не было ни души. Вошла прислуга с суповой миской. Ливио велел поставить ее на стол, а сам поднялся и вышел.

Спальня находилась в глубине коридора, дверь была притворена. Ливио толкнул ее и вошел. В этой комнате тоже почти не было мебели — лишь кровать да два стула. На кровати он увидел открытый чемодан. Жена, стоя перед распахнутым стенным шкафом, снимала с вешалки платье.

Ливио на минуту растерялся от неожиданности и не знал, что сказать. Потом он подумал, что не прошло и двух месяцев после свадьбы, а жена от него уходит, и у него по спине пробежал холодок. Он сказал:

— Алина, можно узнать, что ты собираешься делать?

При звуке его голоса жена сразу же перестала возиться с платьем и опустилась на кровать. Ливио сел рядом, обнял ее за талию и пробормотал:

— В чем дело, Алина? Что с тобой?

Он ожидал услышать в ответ слова примирения, но, взглянув на жену, понял, что ошибался. Лицо ее, крупное, полное, бледное, на котором выделялись холодные светлые глаза, было нахмурено и хранило упрямое и злое выражение. Она сказала:

— Со мной то, что я не могу больше выносить твоих шуток. Ты готов насмехаться над чем угодно.

— Просто у меня такой характер, я люблю пошутить. Что же в этом плохого?

— Может, ничего плохого и нет, но я не в силах больше этого выносить.

— Но почему, любовь моя?

— Не смей называть меня "любовь моя". Ты никогда не говоришь серьезно, ты вечно пытаешься острить, ты всегда хочешь показать, что ты умнее всех.

— Но погоди, Алина, тебе не кажется, что ты немного преувеличиваешь?

— Нисколько не преувеличиваю. Каждый раз, когда ты шутишь, я чувствую, как у меня сжимается сердце. Можно подумать…

— Что можно подумать?

— Можно подумать, что ты, не будучи в состоянии понять некоторые вещи, стремишься своим сарказмом принизить все до своего понимания. Но если бы только это!

— Что же еще?

— Ты шутишь даже в такие минуты, когда ни один мужчина не стал бы шутить. Во время нашего свадебного путешествия ты сказал одну вещь, которую я тебе не забуду всю жизнь.

— А именно?

— Этого ты от меня никогда не услышишь.

Последовало молчание. Ливио, сидя рядом с женой, все еще обвивал рукой ее талию. И тут, глядя на Алину, он с таким чувством, словно делает важное открытие, подумал о том, что сейчас, впервые с тех пор, как они знакомы, он разговаривает с женой серьезно, искренне и сердечно, не прячась под маской шутки. Он подумал, что для того, чтобы заставить его переменить тон, понадобилась не больше, не меньше как угроза его покинуть, и неожиданно ощутил угрызения совести. Он проговорил:

— Давай, Алина, разберемся, что в самом деле произошло. Ты купила этот фетиш, который мне не нравился, и привезла его домой. Почему я начал потешаться над этим идолом? Разумеется, не потому, что он некрасив, смешон или нелеп, в этом доме и так уже полно некрасивых, смешных и нелепых предметов. Нет, я делал это потому, что ты очарована, увлечена им до такой степени…

Жена слушала его с напряженным вниманием. Казалось, вся ее подобранная полная фигура излучает внимание, которое словно концентрировалось в ее выглядывающем из-под черных волос маленьком мясистом ушке. Вдруг она хлопнула в ладоши и повернулась к Ливио:

— Наконец-то ты это сказал!

— Что сказал?

— Что не можешь выносить то, что называешь моими увлечениями.

— Ну и что же?

— Но разве ты не понимаешь? То, что ты зовешь моими увлечениями, это мои чувства, мои привязанности — одним словом, это я сама.

— Ты испытываешь какие-то чувства, какую-то привязанность к этому каменному идолу?

— Может, и могла бы испытывать. Что ты в этом понимаешь? Я, несомненно, люблю или, вернее, любила тебя. А ты видел в моем чувстве то, что ты называешь увлечением, ты обдал его холодным душем своих шуток.

— Когда же это?

— Я тебе уже сказала — во время нашего свадебного путешествия.

— Я шутил над твоей любовью ко мне во время свадебного путешествия?

— Вот именно. В Венеции, в номере гостиницы, в первую ночь. И ты шутил не только над моим чувством, но и над моей фигурой, притом в такую минуту, когда ни один мужчина — заметь, я повторяю это со всей ответственностью, ни один мужчина не осмелился бы это сделать.

— Я шутил над твоей фигурой?

— Да, над одной особенностью моей фигуры.

Ливио вдруг покраснел до корней волос, хотя вовсе не помнил, чтобы он шутил по такому поводу. Помолчав, он проговорил:

— Возможно, это и так, но я не помню. Кроме того, надо еще выяснить, что это была за шутка. Быть может, нечто столь же невинное, как и то, что я сказал сегодня вечером насчет твоего фетиша.

— Конечно, эта шутка была невинной, поскольку ты не отдавал себе отчета в том, что говоришь. Однако на меня она произвела такое действие, словно ты опустил мне за шиворот кусок льда. Это была наша первая ночь, и ты не почувствовал, что я тебя ненавидела!

— Меня ненавидела?

— Да, всей душой.

— И сейчас ненавидишь?

— Сейчас не знаю.

Ливио вновь помолчал, потом внимательно посмотрел на жену. И вот тут он неожиданно ощутил, что перед ним совершенно чужой ему человек, о котором он ровным счетом ничего не знает — ни о его прошлом, ни о настоящем, ни его чувств, ни мыслей. Это ощущение отчужденности породила одна ее фраза: "ты не почувствовал, что я тебя ненавидела". Ведь и в самом деле он не отдавал себе отчета в том, что сжимает в объятиях женщину, которая его ненавидит. Та ночь ему запомнилась во всех подробностях — вплоть до ветерка, который то и дело слегка надувал занавеску на распахнутом окне, выходившем прямо на лагуну, но ненависти ее он не помнил. И если он не заметил столь сильного чувства, кто знает, сколько других важных вещей укрылось от его внимания, кто знает, какая часть ее существа до сих пор остается ему неизвестной? Но теперь было уже ясно, что жена не собирается уходить; что этот раскрытый чемодан на кровати составляет часть своего рода ритуала супружеской ссоры; что сейчас ему предстоит искать примирения с женой, сколь бы чужой И незнакомой она ему ни казалась. Сделав над собой усилие, он взял ее за руку и проговорил:

— Ты должна извинить меня. Таких людей, как я, обычно называют неправедными.

— А что означает неправедный?

— Противоположность праведному. Человек, для которого нет ничего святого. Но с сегодняшнего дня я буду стараться исправиться, обещаю тебе это.

Жена пристально, изучающе смотрела на него своими почти бесцветными, невыразительными глазами — так глядят на какую-нибудь необычную и непонятную вещь. Наконец она произнесла просто и естественно:

— Ну ладно, иди в гостиную, я сейчас приду, — и легко коснулась губами его щеки.

Ливио хотелось что-то сказать, но он не нашел подходящих слов. Он встал, возвратился в гостиную и вновь сел за стол. Взяв с блюда отбивную, он положил ее себе на тарелку и приготовился есть, но тут же отложил вилку и нож и уставился на стену перед собой.

Идол, как и прежде, стоял прямо напротив него; его низкий лоб выдавался вперед, как надвинутый на глаза козырек, истукан, казалось, смотрел угрожающе и требовательно. Он словно хотел сказать Ливио: "Это еще только начало! Есть очень много вещей, над которыми тебе впредь придется прекратить свои шутки".

Ливио вспомнил о Дон-Жуане и подумал, что тот мог утешаться по крайней мере тем, что был наказан за насмешки над принципами всеми признанной и глубоко чтимой религии. А он должен уважать этот мир, в котором не осталось ничего святого, мир без ада и без рая, немой и нелепый, подобный этому каменному идолу!

Легкий шорох заставил Ливио вздрогнуть. Алина вернулась в гостиную и вновь села напротив него за столом. Глядя на жену, Ливио неожиданно для себя подумал, что лицо ее очень похоже на глупую и свирепую физиономию идола. И от этой мысли у него по спине снова пробежали мурашки.

Автомат

Перевод С. Бушуевой

Одевшись, Гвидо подошел к зеркалу платяного шкафа и, как всегда, испытал чувство неудовлетворенности. Действительно, все на нем было новое и самое дорогое — пиджак в елочку, серые фланелевые брюки, галстук в яркую полоску, красные шерстяные носки, замшевые туфли, — и все-таки он не был элегантен и выглядел как манекен в витрине универсального магазина.

Гвидо вышел из спальни, где его раздражал царивший вокруг беспорядок, и прошел в гостиную. Здесь все стояло по местам, сверкало чистотой, и Гвидо снова обрел спокойствие, хотя все утро, с момента пробуждения, его мучила неотвязная мысль: ему казалось, что он забыл что-то очень важное. Что это было? Свидание? Какой-нибудь счет? Или чья-нибудь годовщина? А может, просто надо было кому-то позвонить? Покачав головой, он подошел к проигрывателю, стоявшему в углу возле камина. Проигрыватель был американский и действовал автоматически. Стоило нажать кнопку, как звукосниматель поднимался и плавно опускался на край пластинки. Гвидо взял первую попавшуюся джазовую пластинку, поставил ее и нажал кнопку. И тут случилось непредвиденное: звукосниматель поднялся и, как будто в раздумье, продолжая двигаться, опустился не на краю пластинки, а в ее центре. Раздался пронзительный скрежет, звукосниматель подпрыгнул, снова поднялся и с мелодичным щелчком "клик!" — опустился на прежнее место.

Гвидо снял пластинку и поднес ее к свету. Она была безнадежно испорчена, поверхность ее во многих местах пересекали глубокие царапины. Автомат не сработал. Гвидо, несколько сбитый с толку, поставил другую пластинку. Теперь звукосниматель поднялся и опустился безукоризненно. Слушая музыку, Гвидо раздумывал над странным поведением проигрывателя и чувствовал, что не может объяснить его простой технической неполадкой. В эту минуту вошла жена.

Она вела за руки детей — Пьеро и Лючию. Им не было еще и по пяти лет. Лица у обоих были живые и умные, особенно у Пьеро, который, судя по фотографиям, очень походил на Гвидо в том же возрасте. "Ну, пойдите поцелуйте папу", — сказала жена и осталась стоять посреди гостиной, в то время как дети, послушные и ласковые, подбежали к отцу и стали карабкаться к нему на колени. Обнимая детей, Гвидо взглянул поверх их кудрявых головок на жену, как будто видя ее впервые. И тут он внезапно заметил, как иссушило ее материнство, какой она стала тощей и плоской, как мало осталось в ней женского очарования, заметил ее очки и покрасневший нос, ее широкую голубую юбку и темно-синюю шерстяную кофту. И вдруг ему показалось, что за всеми этими деталями должен скрываться объединяющий их тайный смысл, как за деталями ребуса, которые складываются в единственно возможное слово. Но жена помешала ему найти это слово.

— Так поехали, — сказала она. — Уже поздно. Если мы не поедем сейчас, все дороги будут забиты машинами.

— Едем, — сказал Гвидо и двинулся вслед за женой, которая вела за руки детей.

Их квартира находилась в первом этаже нового дома на Париоли. Подъезд выходил в маленький садик с асфальтированными дорожками, деревьями, подстриженными в форме конусов и шаров, и клумбами тюльпанов. Они прошли через садик и вышли на узкую улицу, застроенную новыми домами и заставленную автомобилями. Гвидо еще раз спросил себя, что же такое забыл он сегодня утром. Озабоченный этой мыслью, он усадил в машину жену и детей, сел сам и завел мотор.

Машина быстро проехала улицу Фламиниа, пересекла мост и теперь шла вдоль Тибра. Целью прогулки было озеро Альбано. Было воскресенье. Погода, как отметила жена, сидевшая с девочкой на заднем сиденье, была прекрасная.

— Жаль, очень жаль, что нельзя устроить пикник; недавно прошел дождь, и земля еще совсем мокрая.

Гвидо ничего на это не ответил, а жена продолжала говорить, перескакивая с предмета на предмет и обращаясь то к мужу, то к детям. Гвидо сосредоточил все свое внимание на дороге. Сегодня вести машину надо было осторожнее, чем обычно, так как на улицах по случаю воскресенья было полно народу.

Проехав большую часть Старой Аппиевой дороги, машина пошла по Аппиа Пиньятелли, а оттуда по Новой Аппиевой дороге. Гвидо держал одну скорость и не увеличивал ее даже тогда, когда путь перед ним был свободен. Между тем от его взгляда не укрывалось ничего; и все, что он видел, казалось ему очень интересным. Но смысл увиденного от него ускользал. Поблескивание никелированных частей машины, которая шла перед ними, сверкающая белизна цилиндрического бензохранилища, полускрытого прекрасными весенними деревьями, сияющая штукатурка домов, серебристый цвет самолета, который по диагонали пересекал небо, чтобы приземлиться в аэропорту Чампино, неожиданная вспышка оконного стекла, на которое упал солнечный луч, меловые полосы дорожной сигнализации на стволах платанов вдоль дороги — все это белое, слепящее, сверкающее резко контрастировало с большой черной тучей, которая затягивала небо, грозя испортить прекрасный день. Совсем еще светлая и мягкая, какая-то молочная зелень полей не вязалась с мрачным грозовым фоном. И снова Гвидо спросил себя, какой же смысл таится в этом контрасте, но так и не нашел ответа. Однако он был уверен, что смысл в этом есть. Позади него жена разговаривала с девочкой. Мальчик, который сидел рядом с ним, встал коленями на сиденье, облокотился на его спинку и вступил в разговор матери с сестрой. Свежие, пронзительные голоса детей, которые что-то спрашивали, спокойный голос матери, который им отвечал, — за всем этим тоже, конечно, скрывался какой-то особый смысл, но, как и во всем остальном, Гвидо никак не удавалось его уловить, хоть он и чувствовал, что этот смысл существует.

Дети замолчали. В воцарившейся тишине жена заметила молчаливость Гвидо и спросила:

— Что с тобой? У тебя плохое настроение?

— Нет, вовсе не плохое.

— Но, по-видимому, и не хорошее?

— Среднее. Самое обычное.

— Именно это настроение я и ценю в тебе больше всего. Но сегодня мне показалось, что ты не в духе.

— А почему тебе так нравится мое обычное настроение?

— Да так, оно дает мне чувство уверенности. Уверенности в том, что рядом со мной человек, на которого я могу всецело положиться.

— И этот человек — я?

— Да, ты. — Жена говорила спокойно и как-то бесстрастно, как будто речь шла о ком-то постороннем. — Я полностью тебе доверяюсь, потому что знаю — ты хороший муж и хороший отец. Знаю, что от тебя мне не приходится ждать сюрпризов. Ты всегда поступаешь так, как следует поступать. Эта уверенность делает меня счастливой.

— Так ты счастлива со мной?

— Да, конечно…

Жена, казалось, некоторое время добросовестно размышляла:

— Да, я счастлива и могу сказать это совершенно уверенно. Ты дал мне все, чего я желала: семью, детей, спокойную, размеренную жизнь. Ты рад, что я с тобой счастлива? — И, протянув руку, жена ласково погладила его затылок.

Гвидо ответил:

— Да, я рад.

Машина свернула с Новой Аппиевой дороги на Озерную и шла теперь среди зеленеющих полей, на которых тут и там подрагивали белые и розовые облачка цветущих фруктовых деревьев. Потом промелькнула желтая мимоза возле синего дома, потом несколько смоковниц, густо усыпанных винно-красными цветами. Гвидо сказал:

— Я не в плохом настроении. Просто я задумался о том, что произошло сегодня утром.

— А что такое?

Гвидо рассказал ей о пластинке и внезапно отказавшем проигрывателе и добавил:

— Пластинка теперь испорчена. Но я все-таки никак не могу понять, почему он не сработал.

Жена шутливо заметила:

— Видно, иногда и машинам надоедает быть машинами, и им хочется это показать.

— Ну что ж, может, и так.

Мальчик, который все это время стоял коленями на сиденье, внезапно спросил у матери, будут ли они сегодня есть землянику. Мать объяснила, что в это время года земляники не бывает, потому что земляника — это плод, а весна — сезон цветов, в чем он может убедиться, взглянув на окрестные поля. Некоторое время Гвидо слушал рассуждения жены, а затем сделал последнюю слабую попытку вспомнить, что же он забыл сегодня утром, — но снова безрезультатно. Может быть, на завтра, на понедельник, он назначил какое-нибудь деловое свидание? Если это так, то завтра же на работе он проверит это по записной книжке.

Они подъехали к дороге, огибающей озеро Альбано. Озера еще не было видно, оно скрывалось за густыми садами бесчисленных вилл. Но вот на повороте оно постепенно начало показываться: сначала обрывистые спуски, покрытые густым и темным зеленым ковром, потом ниже, в глубокой воронке, открылось и само озеро, неподвижное и темное, в котором отражались высокие берега и подернутое облаками небо. Гвидо бросил на озеро беглый взгляд и снова почувствовал, что за всем этим скрывается какой-то тайный смысл. Дорога шла в гору, и он перевел скорость с четвертой на третью. На самом верху, на фоне неба, виднелась балюстрада, за которой угадывалась пропасть в несколько сот метров.

И неожиданно Гвидо испытал такое чувство, какое испытывает человек, когда выходит из подземелья на простор и вместо спертого, тяжелого воздуха вдыхает свежий и чистый. И вместе с этим чувством к нему пришла четкая и ясная мысль: бросить машину на полной скорости в пустоту, которая чувствовалась за верхней точкой подъема, и рухнуть в озеро вместе с женой и детьми. Сделав прыжок в двести-триста метров, машина упадет прямо в озеро. Смерть будет мгновенной. Гвидо спросил себя, продиктовано ли это желание ненавистью к семье, и почувствовал, что это не так. Больше того, ему казалось, что никогда еще он так не любил жену и детей, как в эту минуту, когда хотел их убить. И потом, было ли это осознанное желание или просто искушение? Пожалуй, искушение, но почти непреодолимое искушение. В нем была какая-то цепкая, давящая, грустная сладость. Такое чувство иногда рождается состраданием, которое не хочет оставаться пассивным.

Машина резко свернула вправо и, коснувшись обочины дороги, стала быстро подниматься к балюстраде. Но, преодолев самую высокую точку подъема, Гвидо вдруг оказался перед лугом, который он не предвидел в своих расчетах. Обрыв остался позади, и момент был упущен: упасть в пропасть — в этом не было бы ничего удивительного, но вернуться назад для того, чтобы упасть, — это уже походило бы на преступление. Гвидо остановил машину, поставил ее на ручной тормоз и замер. Он не испытывал никаких особенных чувств, ему только казалось, что из чистого свежего воздуха он опять попал в душный и плотный.

— Молодец, — сказала жена, выходя из машины. — Ты хорошо сделал, что остановился. Пойдемте взглянем на озеро.

Когда все четверо подошли к балюстраде и, держась за руки, чтобы не упасть, свесились над пропастью, Гвидо внезапно вспомнил, что он забыл: на это воскресенье приходилась годовщина их свадьбы. Накануне, уложив в постель детей, они с женой говорили об этом, а прогулка была задумана именно для того, чтобы отметить это событие.

Счет

Перевод Я. Лесюка

Сразу же после приезда Клаудио, оставив чемодан в гостинице, отправился на прогулку. Он никогда не бывал на этом острове, никого здесь не знал, и, быть может, поэтому печать самодовольства, лежавшая на лицах гуляющих, вызывала в нем чувство, близкое к смятению. Почти все шли парами — и молодые люди, и пожилые, и старики; мужчины без женщин — как он — попадались редко, а женщины без мужчин и вовсе не встречались. И Клаудио увидел в этом как бы укор: он был один, его последний роман закончился уже года два назад. Зачем он приехал на этот остров? Ему казалось, будто проходящие мимо парочки говорят: "Мы-то гуляем вдвоем, а ты один; мы знаем, куда идем, а ты нет; у нас есть цель в жизни, а у тебя никакой". Смятение, охватившее Клаудио, росло. Чтобы немного приободриться, он зашел в бар и заказал чашку кофе, хотя пить ему не хотелось.

И здесь была парочка! Он — худощавый, светловолосый, с продолговатым лицом и ясным холодным взглядом, она — черноволосая и, как показалось Клаудио, очень привлекательная. Молодой человек, поставив ногу на латунную перекладину стойки, слегка наклонился вперед и болтал со своей подружкой, подбрасывая на ладони ключи или какую-то другую металлическую вещицу. Выпив кофе, Клаудио направился к кассе, чтобы расплатиться. И тут он услышал, как что-то звякнуло об пол; Клаудио подумал, что у него из кармана выпала монета, наклонился и протянул руку: действительно, в двух шагах лежала серебряная монета в пятьсот лир. Но тут раздался спокойный голос светловолосого юноши: "Очень сожалею, но эта монета моя", — и Клаудио с запозданием понял, что допустил оплошность. Густо покраснев, он поспешно вышел из бара и быстрым шагом пошел по направлению к аллее олеандров, о которой в путеводителе было сказано, что это — одно из самых красивых мест на острове.

Там никого не было; аллея эта, всегда тенистая благодаря высоким деревьям с густой кроной, извилистой лентой окаймляла побережье; с одной стороны она примыкала к крутому склону, поросшему плотной стеною сосен, сквозь которые время от времени проглядывала лазурная и блестящая морская гладь, а с другой стороны тянулась вдоль непрерывной вереницы садов и вилл; в тот час никто не гулял по красным плитам под олеандрами, усеянными белыми и розовыми цветами, которые и дали название аллее. И Клаудио почувствовал, что к нему возвращается уверенность. Дойдя до поворота, он увидел вдалеке двухэтажную белую виллу с зелеными ставнями. Ее небольшой портик в неоклассическом стиле был украшен колоннами с каннелюрами; Клаудио подумал, что дом этот, должно быть, уже старый, судя по его архитектуре, по огромной цветущей глицинии, закрывавшей почти весь фасад, а также по тому, что штукатурка растрескалась и покрылась пятнами. Не успел он миновать виллу, как услышал голос, настойчиво повторявший: "Синьор Лоренцо, синьор Лоренцо!" И хотя это было не его имя, Клаудио понял, что обращаются к нему; он окончательно убедился в этом, заметив, что сквозь решетчатую калитку просунулась чья-то рука и делает ему знаки. Он подошел ближе и увидел за оградой тучную старую даму с красным одутловатым лицом, поросшим каким-то пухом, и с выцветшими голубыми глазами. Клаудио перевел взгляд: дама придерживала за ошейник великолепного датского дога в розовых и серых пятнах. Пес повизгивал и скулил, видимо, от удовольствия. Она сказала:

— Как поживаете, синьор Лоренцо? Видите, Тигр вас тоже узнал… А ведь он был еще щенком, когда вы здесь жили… Войдите хоть на минуту… Я так рада вас снова видеть.

Клаудио уже собирался вывести женщину из заблуждения, но тут им внезапно овладел какой-то азарт, жажда приключений: он был здесь один, никого не знал; а ну как благодаря этой ошибке он обретет приятную компанию? Старая дама между тем повернулась к нему спиной и тяжелой поступью усталого человека пошла вперед; они миновали портик, пересекли веранду, заставленную плетеными стульями и креслами, и наконец очутились в полутемной гостиной. Здесь стояли жесткий диван и два кресла с расшитыми спинками, на стене висели олеографии — морские пейзажи и букеты цветов. Прозрачные абажуры были усеяны бусинками, и повсюду — на этажерках, столиках и шкафчиках — виднелись вазы, пепельницы, табакерки, фотографии в рамках и всякие безделушки. Дама тяжело опустилась в кресло, дог растянулся на полу возле нее. Слегка задыхаясь, она сказала:

— Здесь все осталось так, как было до вашего отъезда… О, в моем доме уже много лет ничего не меняется… Но ведь и вы тоже нисколько не изменились. Правда?

— Да, я не изменился, — ответил Клаудио, которому хотелось узнать, когда, по ее мнению, он жил в этом доме, потому что, по-видимому, с тех пор прошло не так уж много времени.

— Три года, — сказала женщина. — Это много для меня, старого человека, и мало для вас, ведь вы еще молоды. А знаете ли вы, что всякий раз, когда я вижу Елену, она спрашивает о вас?

Итак, существует еще и Елена, не без удовольствия подумал Клаудио. Славное имя, а его обладательница, должно быть, молодая женщина, привлекательная и милая.

Он спросил:

— Елена меня еще помнит?

Дама бросила на Клаудио взгляд, смысл которого остался для него непонятным:

— Ну, это не то слово. По-моему, она тоскует по вас.

"Куда уж лучше! — невольно сказал себе Клаудио. — Если эта Елена тоскует, значит, можно будет, воспользовавшись ошибкой старухи, поближе с ней познакомиться и заменить призрачного Лоренцо".

— Я тоже, — сказал он, — я тоже тоскую по Елене.

Произнося эти слова, Клаудио так вошел в свою новую роль, что они прозвучали совсем искренне.

— Вместо того чтобы теперь тосковать, — заметила дама, — лучше вам было тогда вернуться. Вы даже и представить себе не можете, до какой степени ваш отъезд огорчил Елену. Несколько дней она из комнаты не выходила, все плакала, бедняжка. Не спала, не ела. Я боялась, как бы она не захворала. А могу я спросить, почему вы так дурно поступили?

Клаудио ответил наугад:

— Я не хотел поступить дурно, но это было сильнее меня.

Старая дама вздохнула, немного помолчала и рассеянно сказала:

— Пусть так. И все же в ту ночь что-то произошло. Ведь наутро Елена появилась с затекшим глазом, точно ее кто-то поколотил. Но, синьор Лоренцо, вы знаете, что женщин не бьют?

Клаудио стало не по себе. Значит, этот Лоренцо поколачивал свою подружку; сам Клаудио, напротив, в жизни ни одну женщину пальцем не тронул. Он в замешательстве проговорил:

— Я еще раз повторяю: это было сильнее меня.

Казалось, старая дама что-то обдумывает: она молчала, вперив свои голубые глаза в пространство. Потом уже совсем иным, отнюдь не доброжелательным, а скорее суровым тоном она заметила:

— Вам следовало понимать, что, уезжая тайком, вы поступаете недостойно. Добро бы Елена была еще девчонкой, из тех, что легко утешаются с другим. Но ведь она в ту пору была уже не молода, для женщины ее лет любовная связь может оказаться последней. А ко всему еще она вдова, и ее сын, этот лоботряс, причиняет бедняжке столько неприятностей. Нет, вы и впрямь поступили неблагородно.

Клаудио заерзал в кресле и сделал вид, будто смотрит в открытое окно на растущие в саду деревья. Стало быть, Елена вовсе не молода, она значительно старше Лоренцо, и вдобавок у нее уже достаточно взрослый сын, снискавший себе репутацию лоботряса. С трудом он выдавил из себя:

— Собственно, разница в возрасте и заставила меня тогда уехать.

Старая дама вертела теперь в руках свои очки, привязанные лентой к поясу; мускулы ее лица расслабли, и Клаудио показалось, что оно от этого стало жестким и враждебным. Наконец женщина уже без всякой сердечности проговорила:

— Синьор Лоренцо, о разнице в возрасте вам надо было думать до того, как вы сблизились с Еленой. По общему мнению, вами двигала не любовь к ней, а корысть. Елена богата, а у вас не было ни гроша… Да, люди, как видно, не слишком-то разборчивы в средствах.

Клаудио понял, что ему следует взять под защиту этого "презренного" Лоренцо, потому что, защищая его, он тем самым защищает самого себя. И он с жаром запротестовал:

— Я вовсе не из корысти был с Еленой. Я с самого начала испытывал к этой женщине настоящую привязанность и оставался с нею до тех пор, пока привязанность не прошла.

Старая дама покачала головой:

— Вернее сказать, до тех пор, пока вы не встретили ту американку, которая была отнюдь не моложе, но, видимо, щедрее… С нею-то вы и уехали в тот самый день, когда бросили Елену.

— Ни с какой американкой я не уезжал.

— Но ведь вас видели вместе.

— Это произошло случайно. Она просто моя знакомая.

— Странная случайность. Не будете ли вы любезны в таком случае объяснить мне еще одну случайность?

Старая дама внезапно поднялась и своей тяжелой и неуверенной поступью направилась к письменному столу, стоявшему у окна. Клаудио увидел, как она открыла один из ящиков и начала рыться в бумагах, потом достала оттуда какой-то листок и медленно возвратилась на свое место. Тяжело опустившись в кресло, она положила листок на колени.

— А теперь скажите, — снова заговорила она, — по какой такой случайности вы уехали тайком, ни свет ни заря, даже не уплатив по счету? Елена не желает его оплачивать, говорит, что она и без того на вас много денег потратила, и, по совести говоря, я не могу ее ни в чем обвинять. Если я не обратилась в суд, — заключила уже совсем неприязненно дама, — то только щадя Елену, ведь она, думается, вас все еще любит. Значит, и этот неоплаченный счет — тоже случайность?

Дама водрузила на нос очки и, расправив листок, долго его рассматривала. И тут Клаудио понял — так ему по крайней мере показалось, что она очень близорука и именно по этой причине приняла его за другого. С минуту он надеялся — и одновременно страшился, — что женщина поднимет на него глаза и поймет свою ошибку. Но нет, она сняла очки, и они снова повисли у нее на поясе. Клаудио спросил себя, должен ли он наконец вывести ее из заблуждения, но тут же решил, что уже поздно. Это нужно было сделать в ту минуту, когда старухе почудилось, будто она его знает, а теперь выйдет, что она не только не получит по счету, но в довершение всего поймет, что он над нею посмеялся, ломал комедию. Пусть уж он останется в ее глазах Лоренцо! Ну а как быть со счетом? Оплатить его или нет? Ведь если он откажется, она, чего доброго, придет в ярость и обратится в полицию, тогда обнаружится, что все это комедия, и разразится настоящий скандал; и в конце концов Клаудио решил, что, пожалуй, стоит уплатить по счету: он, правда, потеряет немного денег, но поделом — незачем было выдавать себя за какого-то Лоренцо! Старая дама между тем продолжала:

— Это счет за последнюю неделю. Сумма не ахти какая, но ведь вы-то знаете: мы с дочерью живем лишь на то, что сдаем комнаты жильцам, поэтому для нас и это деньги.

Клаудио сдержанно сказал:

— Дайте мне счет. Я его оплачу.

— Извольте.

Он взял листок и пробежал его глазами: сумма и вправду была невелика, наказание было легким. Тогда он вынул из кармана бумажник и протянул ей деньги. Принимая их, она поспешно сказала:

— Разумеется, синьор Лоренцо, я никогда не верила тому, что о вас говорили. И все же вам не следовало исчезать так внезапно.

— В жизни всякое бывает, — ответил Клаудио, вставая.

— Кстати, синьор Лоренцо, — продолжала старая дама, снова становясь любезной, — уезжая, вы здесь кое-что оставили. Я сохранила ваши вещички. — С этими словами она направилась к шкафу, стоявшему в глубине комнаты, открыла дверцу, достала какой-то сверток и протянула его Клаудио. — По-моему, тут нижнее белье и две пары носков… Они вам пригодятся.

Клаудио с мрачным видом взял сверток и двинулся вслед за старухой к выходу.

— И знаете, что я вам скажу? — прибавила она. — Вам надо бы повидаться с Еленой. Она живет в пансионе Сорризо. Пойдите туда и увидите, как она вас встретит.

Клаудио заверил ее, что так и сделает, раскланялся и ушел. Не успел он пройти и двух шагов, как газета, в которую были завернуты вещи, развернулась, трусики и носки — измятые и явно нестиранные — упали на землю. Он выпустил из рук газету и зашагал дальше; но тут послышался чей-то голос: "Постойте, вы что-то обронили!" Это сказала какая-то женщина, стоявшая за оградой. С трудом преодолев отвращение, Клаудио наклонился, поднял кончиками пальцев трусики и носки, снова завернул их в газету и продолжал свой путь.

Юные, пожилые и старые люди парами шли ему навстречу, иногда почти задевали его и проходили мимо; но теперь Клаудио смотрел на них без всякой зависти, даже с некоторой брезгливостью. Казалось, чужая жизнь, в которую он на миг заглянул, вызвала в нем пресыщение и разочаровала его. Потом он вспомнил о чужой монете, лежавшей на полу в баре, о монете, которую он уже собирался поднять, и в ушах его вновь прозвучал холодный голос светловолосого юноши, обронившего ее; и Клаудио подумал, что в доме старой дамы с ним произошло то же самое, что в баре, только тут монета ко всему еще оказалась фальшивой. В эту минуту он проходил мимо выкрашенной в зеленый цвет урны, прикрепленной к столбу. Он поднял крышку и швырнул сверток в урну.

В родной семье

Перевод Г. Богемского

Это была очень дружная семья, но в последние годы, по мере того как росли и дети и материальные трудности, все яснее становилось, что она скоро распадется. Все они уже знали, что будущей зимой больше не увидят этих комнат, оставшихся такими, какими они были в их детские годы, только когда-то чистых и веселых, а теперь обшарпанных, заставленных старой, ломаной мебелью. Два старших сына собирались уехать в один из городов на севере Италии искать работу; младшая дочь должна была отправиться в Англию, чтобы получить там диплом медицинской сестры; наконец, Леонора, старшая дочь, рассчитывала выйти замуж. После ее свадьбы родители, которые только этого и ждали, сразу же могли бы переехать в меньшую квартиру.

Между тем, несмотря на царящую в доме атмосферу сборов и прощания с прошлым, братья и сестры были по-прежнему неразлучны; они очень любили друг друга, хотя у них и вошло в привычку держаться между собой грубовато и они никогда не упускали случая подшутить друг над другом, причем порой весьма обидно. Их связывало чувство глубокое и непосредственное — дружба детства, и они знали, что ей суждено оборваться, как только они разлетятся из родного гнезда.

В те дни предполагаемый брак Леоноры с богатым юношей из провинции служил неистощимой темой их саркастических шуток. Они называли это замужество и сделкой на ярмарке, и покупкой дойной коровы, намекая на то, что Леонора выходила замуж не по любви, а, как она сама это признавала, из-за денег. Впрочем, ни Леонора, ни ее братья не могли бы со всей определенностью сказать, действительно ли им претит этот брак по расчету. Они наивно думали, что материальные затруднения были достаточным оправданием этому браку, а кроме того, все они были слишком молоды, чтобы полностью отдавать себе отчет в своих чувствах.

Претендент, некий Морони, хотя и намекал Леоноре о своих намерениях, еще не решился объявить об этом официально. Поэтому, когда однажды после обеда — семейство еще в полном сборе сидело за столом — горничная доложила, что пришел Морони и дожидается в гостиной, Леонора сразу же в волнении вскочила со своего места, а братья и сестра начали осыпать ее своими обычными шуточками:

— Рыбка клюнула! Впрочем, что удивительного: ведь ты такая худющая, ни дать ни взять удилище!

— Не робей! Его денежки давно по тебе плачут!

— Наконец-то бедняга понял, на что он нам нужен!

— Если он и на этот раз струсит, позови меня, я тебя заменю. Уверяю, я это охотно сделаю. Черт возьми, когда у него столько денег… — Это произнесла своим звонким, серебристым голоском младшая сестра.

Леонора закричала:

— Убирайтесь вы ко всем чертям!

Мать, не обращая внимания на этот шум и циничные шутки, к которым она уже привыкла, сказала:

— Леонора, ты бы надела зеленое платье.

— Зачем? Может, мне еще показаться ему голой, чтобы пленить его?

— Ну, перестань. Просто тебе больше идет зеленое платье.

Отец, посасывающий трубку — его седая голова тонула в облаке табачного дыма, — добродушно заметил:

— Твоя мать права, Леонора. И потом, всегда нужно слушаться родителей, а тем более когда они правы.

— Нет, я не буду переодеваться, — неожиданно с раздражением проговорила Леонора, идя к двери. — А вы, — добавила она, обращаясь к братьям и сестре, — перестаньте наконец валять дурака!

Но, выйдя в коридор, она раскаялась в своей резкости и, вместо того чтобы направиться в гостиную, пошла в свою комнату. Цветочки, без конца цветочки — на обоях, на занавесках, на покрывале кровати, везде и всюду, но уже посветлевшие, выгоревшие; эта кокетливая комнатка ее ранней юности показалась ей теперь, когда она собиралась ее скоро покинуть, еще более убогой, чем всегда. Леонора достала из шкафа зеленое платье и надела его перед зеркалом. Она была светловолосая, с очень тонкой и, пожалуй, даже чересчур гибкой фигуркой, с длинной шеей, белым лицом и огромными голубыми глазами; зеленое платье, как ей пришлось с раздражением признать, действительно ей шло — оно словно было соткано из света и оттеняло белизну ее кожи. Разглаживая ногтями складки платья на впалом животе и худых бедрах, она поспешно вошла в гостиную.

Гостиная тоже свидетельствовала о том, что дела в этом доме пришли в упадок: кресла и диваны с грязными и вытертыми подлокотниками, запыленные абажуры, вышедшие из моды безделушки, всякий хлам и старье. Морони, сидевший в одном из этих жалких кресел, резко вскочил при появлении девушки и хотел было поцеловать ей руку. Леонора сделала вид, что не поняла, и, протянув руку, ни чуточки ее не приподняла; когда же Морони низко склонился своей блестевшей от бриллиантина головой к ее руке, она показала ему язык, быть может, чтобы придать себе смелости. Затем они сели, и Морони начал разглагольствовать о том, что он делал в течение двух недель, которые прошли с тех пор, как они в последний раз виделись.

В то время как Морони говорил, Леонора жадно в него вглядывалась: он ей не нравился, но она все время надеялась открыть в нем какие-нибудь качества, которые могли бы хоть отчасти оправдать то, что она за него выходит. Морони был невысокий, немного грузный молодой человек с короткой шеей и широкими плечами. Волосы у него были густые и черные, глаза карие, немного навыкате, блестящие, но лишенные выражения, цвет лица землистый; некрасивой формы нос казался кривым анфас, а в профиль крючковатым. Но особенно Леоноре не нравился рот: большой, толстогубый и бесформенный, он напоминал туго набитый кошелек. Он действительно был полон зубов; крупные и частые, они налезали один на другой, теснили друг друга, словно шли у него, как у акулы, в два или три ряда. "Нет, — решила она окончательно, — нет, внешность у него самая отталкивающая".

Морони повел разговор издалека. Сначала он описал с излишней, хотя и неподдельной горячностью красоты родных мест: море, апельсиновые и оливковые рощи, небо, скалы, горы. Леонора подумала, что эта восторженная любовь к природе, в конце концов, положительное качество. "И то слава богу", сказала она про себя. От природы Морони перешел к собственному семейству со столь же горячей, но несколько иной по своему характеру восторженностью более сентиментальной и искренней; говоря о стариках родителях, о сестрах и братьях, он, теряя чувство меры, превозносил до небес их достоинства. Леонора вновь подумала: "И то слава богу, ведь любовь к родным тоже положительное качество".

Покончив с природой и семьей, Морони принялся говорить о себе самом. Он вкладывал в свои слова такую же горячую восторженность, такой же пыл, и это понравилось Леоноре значительно меньше.

— Предупреждаю вас, я педант, — говорил Морони. — Нрав у меня властный, я чту традиции, я формалист, придерживаюсь старых идей, старых принципов. Одним словом, я полон предрассудков; нет ни одного, которого бы у меня не было. К тому же я немного вспыльчив, иногда даю волю рукам, я ревнив, непримирим, нетерпим и требую от окружающих внимания к себе.

Он говорил о своих недостатках с каким-то удовольствием, смакуя их, словно это были достоинства. Леонора спрашивала себя: зачем он это делает? Чтобы предупредить возможную критику или же он думает, что это и впрямь положительные черты характера? Но она так и не могла решить, какое же из этих двух ее предположений правильно. Морони добавил:

— И все, за что бы я ни взялся, мне удается. Если я задумаю чего-нибудь добиться, то проявляю такую настойчивость, что в конце концов обязательно добьюсь своего.

Леонора поняла, что Морони подходит к цели своего посещения, и с притворной наивностью спросила:

— Например?

Морони ответил:

— Да примеров столько, что даже трудно выбрать: тысячи случаев. Ну хотя бы судебный процесс, из-за которого мне пришлось задержаться на этот раз в деревне. Его затеял против меня один мой служащий. Заметьте, я кругом неправ и правда целиком на его стороне. Но я решил, несмотря ни на что, выиграть это дело и действительно его выиграю.

— Каким же образом?

— Очень просто: подкуплю свидетелей, которые дадут показания в мою пользу. Это всего лишь один случай, но я мог бы рассказать вам множество других.

Морони продолжал говорить, но Леонора уже почти не слушала его. Ей хотелось крикнуть: "Это ужасно, что вы мне рассказываете!" — но она вовремя сдержалась. Теперь она думала о том, что история с судебным процессом вряд ли заслуживает особого осуждения: если б только она была единственным темным пятном на общем светлом фоне! Морони не стоит исправлять только в чем-то одном, подумала она еще, его нужно переделать целиком, с головы до ног, а это, как совершенно очевидно, невозможно. С чувством глубокого убеждения она сказала себе: "Это чудовище, я выхожу замуж за чудовище". Между тем Морони, как хищная птица, которая постепенно все суживает круги, прежде чем броситься на добычу, добавил:

— А теперь, если хотите, другой пример: я вбил себе в голову, что добьюсь одной вещи, и уверен, что сумею это сделать.

— Какой же?

— Жениться на вас.

Леонору возмутила эта спесивая самоуверенность Морони, и прежде, чем она отдала себе отчет в том, что говорит, она спросила:

— И вы действительно уверены, что вам удастся также и это?

— Ну, конечно. Иначе впервые в своей жизни я не сумел бы добиться того, чего хочу.

— А что бы вы делали, если бы я вам сказала, что на этот раз вы абсолютно ничего не добьетесь?

— Я еще раз изучил бы ситуацию. Постарался бы найти ошибку в своих расчетах.

— Ну так вот, в ваши расчеты, несомненно, вкралась ошибка. Потому что на этот раз вы не добьетесь того, чего хотите.

— Вы говорите это серьезно?

— Разумеется!

— Значит, вы хотите сказать, что не желаете выйти за меня замуж?

— Вот именно.

Лицо его приняло мрачное и угрожающее выражение, но он тут же взял себя в руки, поднялся с кресла и, поправляя галстук, сказал:

— Дорогая Леонора, видимо, действительно произошла ошибка.

Он протянул руку; она посмотрела на его руку и после мгновенного колебания коротко рассмеялась:

— Нет, я пошутила. Никакой ошибки нет.

Морони, который минуту назад был уверен, что ему отказали, удивился:

— Нет?

— Ну да, — проговорила Леонора, краснея и кусая губы.

— Значит, и с вами я добьюсь того, чего хочу!

— Вы уже добились.

— Так вы согласны?

— Ну да, — повторила Леонора, становясь совсем пунцовой.

Но здесь она заметила, что Морони смотрит на нее как-то по-новому, тупо и жадно, будто на уже принадлежащую ему вещь, с которой теперь он может делать, что хочет. И словно желая оттянуть момент, когда она станет его собственностью, Леонора неожиданно поднялась и, непринужденно переходя на "ты", сказала:

— Теперь обожди меня здесь. Пойду скажу своим. Я сейчас вернусь, сиди и думай обо мне.

Она прошла близко от него и, когда Морони неловко попытался обвить ее талию рукой, наклонилась и быстро, еле прикоснувшись губами, чмокнула его в щеку. Затем она вышла и направилась прямо в столовую. Братья встретили ее хохотом и обычными остротами. С шутливой торжественностью она объявила:

— Можете принести мне свои поздравления. На этот раз клюнуло!

Отец, никак не комментируя событие, вытряхнул в пепельницу трубку, поднялся и сказал, что идет отдыхать; хорошо было бы, если бы они до четырех часов не поднимали, как обычно, адского шума, заводя свои пластинки. Мать не скрывала своей радости и расцеловала Леонору в обе щеки; эти поцелуи показывали, что испытываемое ею сейчас облегчение столь же глубоко, сколь глубоко было до сих пор беспокойство за судьбу дочери. Братья и сестра реагировали, разумеется, по-другому. Леонора дала им отпор, по-детски несдержанный и яростный, — она громко кричала, всячески их поносила и, догнав сестренку, обрушила на нее град ударов.

— А теперь идите вы все к черту! — еле переводя дух, крикнула она им на прощанье. — Мне пора возвратиться к своему жениху.

Но уже в коридоре, перед самой дверью гостиной, она вдруг заколебалась, ее охватили тоска и тревога. Она понимала, что это ее последние дни в родной семье, и у нее сжалось сердце. Зная себя, она предвидела, что хотя и не любит Морони, но будет ему преданной женой и, помимо своей воли, станет его соучастницей. Наверно, она народит ему детей, будет разделять его взгляды, оправдывать его поведение. Она думала обо всем этом с дрожью в сердце, держась за ручку двери. Потом набралась храбрости и вошла.

Свадебное путешествие

 Перевод З. Потаповой

Когда поезд отошел от вокзала и стал набирать скорость, жена сказала, что брачная церемония очень утомила ее; какое облегчение, что они наконец одни.

Джованни шутливо ответил:

— Удовольствие от свадебного путешествия состоит, я полагаю, прежде всего в том, чтобы избавиться от всех тех, кто хочет поздравить супругов.

Едва произнеся эти слова, он понял, что они были по меньшей мере странными в устах того, кто женился всего несколько часов назад; он подумал, что ему следует ласково извиниться перед женой. Однако он не успел этого сделать, потому что жена, в свою очередь, сказала, улыбаясь:

— При условии, однако, что молодожены действительно любят друг друга. Я думаю, что многим хотелось бы как можно дольше продлить свадебные празднества, чтобы оттянуть тот момент, когда они окажутся одни.

Джованни ничего не ответил, встал и начал удобнее укладывать чемоданы в сетках. В тот момент, когда он протянул руку, чтобы передвинуть самый большой чемодан, фраза жены, которая уже вылетела у него из головы, снова пришла ему на ум, как бы отразившись от молчания, как отскакивает от стены брошенный мяч. И на какой-то момент он невольно замер с поднятыми руками, уставившись на плакат бюро путешествий, изображающий озеро Комо. "При условии, что молодожены действительно любят друг друга". Почему жена это сказала? На что она хотела намекнуть?

Он переложил чемоданы и снова уселся напротив жены, которая теперь повернулась лицом к окну, глядя на коричневые голые поля, освещенные ясным зимним солнцем. Некоторое время Джованни наблюдал за женой и вдруг с ощущением, что делает настоящее открытие после многих беспорядочных попыток, внезапно осознал, что между ними не существует никакой связи или, вернее, такая же связь, какая может установиться между нелюбопытным путешественником и не слишком интересной и привлекательной попутчицей по купе. Он заметил, что жена причесала свои тонкие белокурые волосы по-новому — кверху; эта необычная прическа укрепляла в нем ощущение, что он находится рядом с совершенно чужой женщиной. С другой стороны, это бледное и холодное лицо с капризными тонкими чертами показалось ему лишенным всякой сердечности, словно угасшее светило, от которого напрасно было бы ждать света и тепла. Но тут он внезапно сообразил, что переносит на жену свою собственную бесчувственность: она была лишь зеркалом, послушно отражавшим его безразличие.

Он подумал, что нужно заговорить с ней; быть может, благодаря словам исчезнет это ощущение отчужденности. Но о чем говорить? Единственно, что можно сказать, подумал он почти с испугом, это то, что говорить не о чем. Ища повода для разговора, он оглядел купе спального вагона с бархатными сиденьями, сверкающее полированным деревом и латунью. Затем посмотрел в окно, в которое лились потоки солнца.

— Какой хороший денек, правда? — сказал он поспешно.

— Да, очень хороший, — ответила жена, не оборачиваясь.

Джованни спросил себя, отчего его фраза так отличается от тех же самых слов, которые произносились при других обстоятельствах, и понял, что, быть может, в первый раз с тех пор, как он и его жена познакомились, он хотел сказать именно то, что сказал, ни больше, ни меньше, то есть практически ничего. В других случаях слова о хорошем денечке способствовали общению чувств, то есть помогали сблизиться. Ему захотелось проверить это ощущение, и он заговорил снова:

— Хочешь почитать газету?

— Нет, спасибо, я лучше посмотрю в окно.

— Скоро мы будем уже в Чивита-Веккиа.

— Это далеко от Рима?

— Думаю, километров пятьдесят.

— Чивита-Веккиа — это порт?

— Да, порт, оттуда едут в Сардинию.

— Я никогда не была в Сардинии.

— Я однажды провел там лето.

— Когда?

— Четыре года назад.

Жена замолчала; она по-прежнему сидела, отвернувшись к окну, и Джованни в отчаянии спросил себя, не поняла ли она, что он говорил с ней бездумно, пустыми, не имеющими смысла словами, которые можно прочесть подряд на страницах словарей. Поразмыслив, он подумал, что она, безусловно, кое-что заметила; было что-то упрямое в том, как она смотрела в окно. Кроме того, она хмурила брови и покусывала нижнюю губу — это был признак недовольства. Джованни вздохнул, взял какой-то иллюстрированный журнал и стал его перелистывать. Взгляд его упал на кроссворд; он их давно не решал и подумал, что это занятие весьма подходит к его теперешнему настроению. Он пошарил в кармане в поисках ручки, не нашел ее и обратился к жене:

— Дай мне, пожалуйста, твою ручку.

В тот же момент жена обернулась к нему и попросила:

— Пожалуйста, дай мне твой ножик.

Обе фразы скрестились, и Джованни подумал, что в другое время они бы расхохотались от этого смешного совпадения; но на этот раз ни он, ни жена не улыбнулись, словно понимая, что тут нет ничего смешного. В самом деле, подумал Джованни, всего несколько часов назад мы поклялись перед алтарем по многовековому обычаю, который навсегда соединил нас; и вот мы уже вынуждены разговаривать словно при помощи упражнений из школьных учебников: "У жены есть ручка, а у мужа есть ножик".

Джованни протянул жене требуемый предмет, спрашивая:

— Зачем тебе ножик?

Жена в свою очередь отдала ему ручку, отвечая:

— Чтобы очистить апельсин. Мне хочется пить.

Наступило молчание. Поезд на всех парах мчался вдоль берега моря, ярко-синего, сверкающего; Джованни тщетно пытался угадать, что такое "научное открытие, имеющее грандиозные перспективы" из четырех букв; жена, опустив голову, чистила апельсин, ведя себя точь-в-точь как сдержанная пассажирка, не склонная к излияниям. Джованни наконец отгадал слово из кроссворда: "атом". Ему пришло в голову, что это слово имеет для него гораздо больше смысла, чем слово "любовь", которое теоретически должно выражать взаимоотношения между ним и его женой. Он попытался произнести про себя: "Я люблю мою жену" — и ощутил, что эта фраза звучит пусто и неубедительно, как недоказуемое утверждение. Затем он подумал: "В руках у моей жены апельсин" — и сразу почувствовал, что сформулировал гораздо более существенную и правдивую мысль. Он поднял глаза: действительно, в руках у его жены был апельсин, и она уставилась на него с растерянным видом.

— Мы приедем в Париж завтра, в девять часов утра, — сказал он в замешательстве.

— Да, — ответила жена еле слышным голосом; затем она встала и без всяких объяснений поспешно вышла из купе.

Едва оставшись один, Джованни с изумлением понял, что испытывает облегчение. Да, без сомнения, тот факт, что его жена вышла, создавал у него некую иллюзию, что ее вовсе не существует; а эта иллюзия в свою очередь вызывала в нем чувство, не столь далекое от счастья. Это было какое-то счастье избавления, похожее на то, которое испытываешь, когда внезапно проходит мигрень или другая физическая боль; и тем не менее это было единственное счастье, которое он испытал с тех пор, как вошел в купе. Следовательно, подумал Джованни с ужасом, как только жена вернется, он снова почувствует себя несчастным. И так будет всю жизнь, ведь они поженились, и тут уж больше ничего нельзя поделать.

Но тут же поспешный уход жены показался ему многозначительным. Она, конечно, заметила его холодность и безразличие и вышла потому, что не могла больше выносить этого. Что тут удивительного? Это заметил бы и слепой, а с тем большим основанием — умная и деликатная женщина в первый день своего брака, во время свадебного путешествия.

Поезд протяжно свистнул и замедлил ход; сверкающая лазурь моря скрылась за рядами светло-желтых жилых корпусов. Поезд остановился под навесом перрона; чей-то голос звучно прокричал: "Чивита-Веккиа!"; послышалось хлопанье открывающихся дверей. Джованни встал и опустил стекло, желая освежить голову холодным воздухом. И вдруг в толпе пассажиров, за тележкой, нагруженной журналами и книгами, он увидел свою жену, которую узнал по белокурым волосам и по серовато-голубому костюму: она поспешно шла по перрону, направляясь к выходу из вокзала.

Джованни сразу подумал, что она убегает: ну, конечно же, она идет на привокзальную площадь и возьмет такси, чтобы вернуться в Рим. Этим объясняется и ее молчание и ее уход из купе перед остановкой. При этой мысли Джованни внезапно ощутил, что его охватывает отчаянная тревога; он бросился из купе в коридор, добежал до двери, выпрыгнул наружу.

Но тут, подняв глаза, он увидел, что жена идет ему навстречу, счастливо улыбаясь. Он взял ее под руку и не мог удержаться, чтобы не прижать к себе ее локоть. Они вновь вошли в вагон, потому что поезд уже свистел и трогался с места.

Войдя в купе, она неожиданно бросилась на шею к мужу, страстно целуя его. Потом Джованни услышал, что она прошептала:

— Если бы ты знал, как я испугалась! Я стояла у окна в конце коридора, и вдруг мне показалось, что ты вышел из вагона и идешь к выходу, как будто хочешь убежать от меня. Я бросилась за тобой и схватила за руку. Но это был не ты, а какой-то человек, похожий на тебя, он страшно удивился, когда я заговорила с ним и назвала его твоим именем.

— Но почему ты боялась, что я могу убежать?

— Потому что незадолго до этого у меня было ужасное ощущение. Мне казалось, что я к тебе ничего не чувствую, не могу даже говорить с тобой; я была убеждена, что ты это заметил и решил, что лучше убежать, чем оставаться со мной.

Стоит ли говорить?

 Перевод З. Потаповой

Однажды вечером Тарчизио, вернувшись домой ранее обычного, застал жену со своим другом Сильвио в позе, которая не позволяла сомневаться в характере их отношений: сидя на диване у стола, накрытого на три прибора, они обнимались, повернувшись спиной к входной двери, на пороге которой он появился.

Тарчизио никогда не думал, что жена может изменить ему, и поэтому настолько удивился, что почувствовал боль только после того, как друг скрылся, а жена приняла светскую позу: нога закинута на ногу, в зубах сигарета. Она тут же предложила ему разъехаться, говоря как-то торопливо, однако без всякой язвительности, словно ей хотелось прежде всего избежать каких бы то ни было объяснений. Тарчизио почувствовал к ней смутную благодарность за эту поспешность: ведь он и сам не желал обсуждать, анализировать, углубляться, понимать — все это в подобных случаях бесполезно. Он лишь хотел выиграть время и поэтому ответил, что подумает об этом; кроме того, он не голоден и ужинать не собирается, а эту ночь проспит в гостиной на диване. Жена ничего не возразила, пошла в спальню и вернулась оттуда с одеялом и подушкой, которые положила на диван. Тарчизио заметил, что она делала все это, не проявляя никаких чувств, словно по молчаливому соглашению с ним, и за это он тоже был ей благодарен.

Жена ушла; Тарчизио включил радио и часа два просидел, слушая программу песен и легкой музыки. Он курил одну сигарету за другой и ровно ни о чем не думал. Наконец он выключил радио, взял со стола ломоть хлеба и медленно съел его; затем снял ботинки, лег на диван и погасил свет.

Он спал долго, вероятно часов десять, а проснувшись и оглядевшись вокруг, испытал ощущение, будто он проспал не только эту ночь, но и все два года своего супружества и ему только снилось, что он был женат и счастливо жил с любящей женой. Он спросил себя, откуда явилось это ощущение сонной грезы, и пришел к выводу, что оно проистекает из странного чувства: он знает, что страдает, и в то же самое время не испытывает никакой боли. В общем какая-то безболезненная боль, подумал он наконец. Тем временем он принял ванну, побрился, оделся и теперь, сидя на диване, допивал чай, который горничная поставила перед ним на столе. Через дверь он слышал голос жены, говорившей по телефону в спальне. Затем дверь открылась, и жена вошла в гостиную.

Она была в ночной рубашке; сквозь полупрозрачную измятую ткань смутными, мягкими линиями обрисовывалась красивая, немного располневшая фигура.

— Это звонит синьора Стаци, — сказала она, — она хочет знать, как мы решаем относительно квартиры.

Тарчизио отметил, что голос жены звучал как-то нейтрально, то есть не враждебно, не смущенно, но и не по-обычному, а именно нейтрально, подобно тому как говорят с нами люди во сне; и он вновь был ей за это признателен.

— Какой квартиры? — спросил он.

— Квартиры, которую мы должны были сегодня посмотреть.

Теперь Тарчизио вспомнил; ведь они решили купить новую квартиру; та, в которой они жили сейчас, была слишком тесна.

— Хорошо, — сказал он, — скажи ей, чтобы она пришла как условлено.

Жена вышла; Тарчизио вынул из кармана блокнот и стал просматривать, какие дела намечены у него на этот день. Все было записано в должной последовательности: встреча с синьорой Стаци, другая встреча — с его маклером, а затем, непосредственно перед обедом, встреча с каким-то таинственным С. Т.; около этих инициалов был поставлен вопросительный знак. Во второй половине дня он собирался пойти на два приема, а вечером они были приглашены на ужин. Внимание Тарчизио, однако, было привлечено пометкой о встрече с С. Т. Он, право же, никак не мог припомнить, кто бы это мог быть. Он мысленно восстановил в памяти весь предшествующий день в надежде вспомнить какой-нибудь разговор по телефону или встречу, в результате которых он записал эти инициалы, но ничего не нашел. Встреча с С. Т., очевидно, была записана несколькими днями ранее, как это иногда бывало. Так или иначе, подумал Тарчизио, это, должно быть, или очень близкий, или очень неприятный человек: близкий, потому что он счел достаточным записать лишь его инициалы; неприятный, потому что обычно он отмечал таким образом имена людей, с которыми по тем или иным причинам не желал ни знакомиться, ни поддерживать отношения. Вопросительный знак, по-видимому, подтверждал это второе предположение, свидетельствуя о сомнении в необходимости принять таинственного посетителя.

Занятый этими мыслями, Тарчизио услышал звонок в передней; затем дверь гостиной открылась и вошла синьора Стаци. Эта дама была ему хорошо известна: уже пожилая, худая и увядшая, по всей вероятности, несчастливая, синьора Стаци вознаграждала себя, многословно радуясь счастью других; к этому почти мстительному удовлетворению она прибегала в своем ремесле посредницы по продаже квартир. Пронзительным и безутешным голосом синьора Стаци прославляла то счастье, которое выпадает на долю ее клиентов, как только они вселяются в рекомендуемые ею апартаменты; и когда она говорила, у слушателей рождалась мысль, что сама она, видимо, живет в отвратительной лачуге без всяких удобств.

Войдя, синьора Стаци сказала Тарчизио:

— Я должна была прийти в три часа, но у меня в это время есть другие дела, и поэтому я сговорилась с вашей женой на более ранний час. Надеюсь, это вам не помешает?

Тарчизио спросил себя, не являются ли инициалы С. Т, первыми двумя буквами фамилии синьоры Стаци. Но ему казалось маловероятным, чтобы он записал ее фамилию первыми двумя буквами, а кроме того, и время не совпадало: встречу перенесли только сегодня утром, а он записал эти инициалы по крайней мере два дня назад. Тут в гостиную вошла жена, уже одетая к выезду, и они все втроем вышли на улицу.

Ведя машину вдоль набережной Тибра, мокрой и черной под черным небом, мимо ряда светлых зданий, Тарчизио снова принялся думать о своей жене, которая сидела с ним рядом, неподвижная и молчаливая. Безболезненная боль все еще продолжалась, и он больше всего опасался, что она станет по-настоящему болезненной и непереносимой. Это обязательно случится, сказал он себе, если он потребует объяснений; прежде всего он узнает тогда, как далеко зашла жена в своей измене, которая, насколько это ему было пока известно, ограничивалась поцелуем; потом жена, чтобы защититься или оправдаться, взвалит на него кучу всяких провинностей; ему придется возражать, в свою очередь обвиняя ее; и тогда выйдет наружу масса таких вещей, которые до сих пор как бы не существовали, потому что они о них никогда не заговаривали. Но можно ли вообще не говорить? Тарчизио посмотрел на лицо жены, немного полное, но изящное, с тонкими, капризными чертами, обрамленное пышными белокурыми волосами. И тут он внезапно понял, что по-настоящему они никогда друг с другом не говорили и что среди множества фактов, о которых они умалчивали, супружеская измена, возможно, была даже не самым важным. Так зачем же начинать разговор именно теперь по столь неуместному поводу?

Он вел машину почти машинально и вздрогнул от звука голоса синьоры Стаци, которая говорила:

— Вот здесь повернуть направо. Смотрите, какая тихая, уютная улица. Я узнавала, кто здесь живет, и могу гарантировать: исключительно приличная публика.

Тарчизио ничего не сказал, остановил машину, поставил ее на ручной тормоз и последовал за женой и синьорой Стаци вверх по лестнице четырехэтажного дома с фасадом в голубых и зеленых тонах. Пронзительный голос синьоры Стаци доносился до него словно сквозь вату:

— Роскошные апартаменты… на втором этаже живет промышленник, которого вы, безусловно, знаете… на четвертом — супружеская пара, американцы… у каждой квартиры свой гараж на три машины… вот вестибюль, просторный, со стенным шкафом… это — большая гостиная, здесь можно принимать гостей в спокойной, элегантной обстановке… а это малая гостиная для семьи послушать радио, посмотреть телевизор… вот спальня, вам не кажется, синьора, что вы уже тут жили, уже спали, видели сны?.. а вот комната для вас, синьор; вы можете устроить здесь кабинет, поставить свои книги, шкафы, ваш рабочий стол, диван, кресла… а теперь посмотрите, какая кухня… отсюда можно пройти в комнату для гостей и в комнаты для прислуги… а взгляните, какая ванная, не правда ли, чудо?

В беспросветно грустном голосе синьоры Стаци Тарчизио, однако, почувствовал какую-то правду: да, они могли бы быть счастливы в этой квартире, лишь бы захотели этого; никаких других причин, мешающих их счастью, не было.

— А вот эту комнату я нарочно показываю вам напоследок: здесь будут жить и спать ваши дети; смотрите, какая веселая, светлая, просторная комната, какой чудесный солнечный балкон, здесь в хорошую погоду дети могут играть и загорать. — В голосе синьоры Стаци никогда не было столько печали, как в тот момент, когда она с энтузиазмом заговорила о будущих детях Тарчизио.

Теперь осмотр квартиры был закончен; Тарчизио сказал синьоре Стаци, что они дадут ей ответ самое позднее через два дня, и предложил отвезти ее домой. Синьора Стаци продолжала восхищаться квартирой, можно сказать, до самого порога собственной двери; эти похвалы были, впрочем, излишними, ибо Тарчизио счел квартиру подходящей во всех отношениях и намеревался купить ее. Расставшись с синьорой Стаци, Тарчизио обнаружил, что уже слишком поздно и он пропустил время встречи с маклером. Приближался час обеда; обычно они обедали дома. Но тут Тарчизио вспомнил о свидании с неизвестным С. Т., записанным в его блокноте, и внезапно ощутил, что ему глубоко претит эта встреча у себя дома с таинственным посетителем. Жена казалась теперь спокойной и довольной, ей, по-видимому, квартира тоже понравилась. Тарчизио включил мотор и спросил:

— Не пообедать ли нам в ресторане?

— Ну что ж, давай.

— Куда ты хочешь пойти?

— Куда тебе захочется.

Когда они уже сидели в ресторане рядом друг с другом на низеньком диване перед накрытым столом, Тарчизио увидел, что рука жены лежит на подушке, и ему захотелось пожать ее в знак примирения. Но не будет ли это слишком рано? Заказав обед и вино, он внезапно сказал:

— У меня в блокноте записаны инициалы какого-то человека, которого я должен был повидать именно сейчас, перед обедом. Но только я никак не могу вспомнить, кто это.

— А какие инициалы?

— С. Т. Я поставил рядом вопросительный знак — значит, этого человека мне не так уж хочется видеть. Кто бы это мог быть?

Жена назвала несколько имен: Северино Токки, столяр; Стефано Теренци, меблировщик; Сантина Типальди, массажистка; затем, как бы продолжая список, она все тем же безразличным голосом назвала имя друга, с которым Тарчизио застал ее накануне вечером: Сильвио Томмази. Тарчизио непринужденно ответил:

— Нет, это не может быть Сильвио. Я бы написал его фамилию, а не инициалы. И потом, я не поставил бы вопросительного знака. К чему он тут?

— Ты уверен, что не записал это вчера вечером, после того, как мы встретились?

— Но ведь я не разговаривал с Сильвио.

— А может быть, ты за несколько дней до этого назначил с ним встречу и вы сговорились позавтракать? А вчера вечером ты, наверное, добавил вопросительный знак.

— Но я не помню, чтобы я вчера вечером брал в руки блокнот.

— Может быть, ты это сделал, не отдавая себе отчета?

Они еще некоторое время продолжали обсуждать этот вопрос, и тон их разговора становился все более спокойным, отвлеченным, бесстрастным.

В конце концов Тарчизио сказал:

— Ну, так или иначе, нужно позвонить домой, чтобы узнать, явился или нет этот С. Т.

Он встал и отправился в телефонную будку.

Их горничная сейчас же ответила ему, что действительно посетитель пришел и ждет в гостиной; но это не мужчина, а какая-то синьора. Тарчизио хотелось сказать: "Спроси ее, кто она, как ее фамилия", — но он вовремя удержался. Зачем ему знать что-нибудь об этой загадочной незнакомке, если он не хочет ничего знать о собственной жене? И он нашел выход:

— Скажи ей, что меня нет в Риме, я отправился за границу и неизвестно, когда приеду.

Горничная ответила, что она так и сделает, и Тарчизио вернулся к столу.

Теперь, подумал он, стал уместен тот жест, который ему хотелось сделать незадолго до этого: он протянул руку и пожал лежащую на диванной подушке руку жены. Она ответила ему пожатием.

Ты спала, мама!

Перевод С. Бушуевой

Железная калитка была притворена, и, прежде чем войти, мать указала отцу на объявление, которое гласило, что продажа собак производится только по утрам — с десяти до двенадцати.

— Какая глупость! А как же быть тем, кто встает позднее? Вот как я, например?

Джироламо не стал дожидаться ответа отца и, вырвав у него свою руку, первым вошел во двор. Вот матово-белая бетонированная площадка, вот — как раз напротив калитки — низкое желтоватое здание конторы; налево — клетки, где сидят потерявшиеся собаки, направо — клетки с бродячими псами.

— Мама, — сказал Джироламо с тревогой в голосе, — черный грифон был в клетке номер шестьдесят.

Мать ничего ему не ответила.

— Поди поищи служителя, — обратилась она к отцу. — Это такой блондин. А мы тем временем посмотрим собак.

Отец закурил сигарету и направился в контору. Мать взяла Джироламо за руку, и они пошли к клеткам.

Во дворе царила глубокая тишина — тяжелая и настороженная; легкий звериный запах, стоявший в воздухе, вселял в каждого чувство тревожного ожидания. Но стоило Джироламо с матерью приблизиться к первой клетке, как залаяла одна собака, за ней другая, потом третья и наконец — все сразу. Джироламо заметил, что лай был неодинаков, как неодинаковы были и сами собаки: одни пронзительно визжали, другие выли глубокими низкими голосами. Однако ему показалось, что нестройный хор этих голосов объединяла одна общая нота: в нем ясно слышалась мучительная и совершенно сознательная мольба о помощи. Джироламо подумал, что эта мольба обращена к нему, и ему захотелось поскорее забрать свою собаку и уйти. И он снова повторил, потянув мать за руку:

— Мама, грифон в клетке номер шестьдесят.

— Вот клетка номер шестьдесят, — сказала мать.

Джироламо подошел и заглянул внутрь. Пять дней назад в этой клетке сидел маленький, живой и нервный пес, черный, косматый, с угольными глазками и сверкающими, белоснежными зубами. Как только Джироламо подошел к решетке, пес бросился ему навстречу, просовывая лапу сквозь прутья. Они с матерью решили тогда его взять, но их попросили прийти на следующий день утром, так как продажа собак производилась только в утренние часы. Сейчас эта клетка казалась пустой, и, лишь приглядевшись, Джироламо увидел в глубине ее свернувшегося колечком коричневого щенка. Щенок смотрел на него грустными, потухшими глазами и время от времени вздрагивал, как в ознобе. В голосе Джироламо прозвучало отчаяние:

— Мама, грифона уже нет.

— Значит, его перевели в другую клетку, — уклончиво ответила мать. Или его забрал хозяин. Сейчас мы спросим у служителя.

В этот момент подошел отец:

— Служитель сейчас придет.

— Пойдем пока посмотрим собак.

И не слушая Джироламо, который хотел подождать служителя у клетки, мать и отец пошли по двору, разглядывая собак. Издалека как будто сквозь туман неясного горького предчувствия до Джироламо донеслись слова матери:

— В тот раз здесь была пара породистых собак. Боксер и гончая. Правда, странно, что сюда попадают и такие?

— Что ж такого, — ответил отец, — ведь и породистых можно потерять. Или попросту бросить. Многие были бы не прочь таким же образом избавиться от людей, ставших им в тягость, но им приходится отводить душу на собаках.

Собаки продолжали отчаянно лаять. Джироламо вслушивался, пытаясь уловить в этом хоре голос своего грифона.

— Ты знаешь, — тихо сказал отец матери, — мне кажется, что дворняжки воют жалобнее, чем породистые.

— Почему?

— Они понимают, что у нечистокровных меньше шансов спастись.

Мать пожала плечами.

— Но ведь собаки не знают, что такое порода. Это только люди понимают.

— Ну нет, они все понимают! Ведь они видят, что с ними обращаются хуже, а тот, с кем плохо обращаются, всегда сначала думает, что в этом виноваты другие, и лишь со временем начинает понимать, что во всем виноват только он сам. Разумеется, родиться ублюдком — в этом еще нет никакой вины, но вина появляется в тот момент, когда с тобой начинают обращаться иначе, чем с другими.

— Ну, это твои вечные тонкости!

Они остановились перед клеткой. В ней сидел рыжий с белыми пятнами пес, совсем еще щенок, смешной и некрасивый, с большими лапами, огромной головой и маленьким туловищем. Он тут же бросился на прутья и, стоя на задних лапах, жалобно и выразительно заскулил, пытаясь лизнуть руку Джироламо и одновременно сунуть ему в ладонь свою лапу. Мать прочитала вслух табличку на его клетке:

— Помесь. Пойман на улице Сетте Кьезе. — Потом, повернувшись к отцу, сказала: — Вот один из этих бедняжек. Но какой уродец! А где эта улица Сетте Кьезе?

— Недалеко от улицы Христофора Колумба.

Щенок выл и лаял и все пытался сунуть лапу в ладонь Джироламо, как будто хотел заключить с ним дружеский союз. В конце концов Джироламо пожал ему лапу, и пес, казалось, немного успокоился. Мать спросила:

— Говорят, дворняжки умнее породистых, это правда?

— Не думаю, но этот слух, конечно, распустили породистые собаки, — шутя заметил отец.

— Почему?

— Чтобы обесценить ум по сравнению с другими качествами, такими, как красота, чутье, смелость.

Они остановились перед клеткой, в которой еле умещалась огромная старая худая овчарка с редкой пожелтевшей шерстью и злыми красными глазами. Стоило Джироламо приблизиться к клетке, как собака, ворча и скаля острые белые зубы, бросилась вперед. Этот внезапный взрыв ярости сделал ее как будто моложе и красивее. Джироламо в испуге отскочил назад. Но в то же время, сравнивая это упрямое рычанье с осмысленным жалобным воем маленькой дворняги с улицы Сетте Кьезе, он почувствовал, что овчарку ему жаль больше: ведь она даже не понимала, что с ней случилось!

— Какая злая! — сказала мать. — А она не бешеная?

— Ну, если бы она была бешеная, ее бы здесь не было. Просто ей не нравится, что ее заперли, вот и все.

Джироламо пристально смотрел на овчарку. Ему казалось, что, отвлекаясь, он забывает о странной тяжести, лежавшей у него на сердце. Потом он понял ее причину: его мучила мысль о грифоне, которого они пока так и не нашли. И неожиданно он спросил:

— Мама, а грифон?

— Придет служитель, и мы все узнаем.

Теперь они стояли перед клеткой, где помещался маленький охотничий пес, тоже не чистокровный. Он лежал на боку, тяжело дыша и вздрагивая всем телом. У Джироламо упало сердце.

— Что с ним? — спросил он. — Он болен?

Мать, подумав, ответила:

— Нет, он не болен, он просто подавлен.

— Почему?

— А тебе было бы легко, если б ты потерялся и тебя увезли далеко от дому?

— Но хозяин придет за ним?

— Конечно, придет.

— А вот и служитель! — воскликнул отец.

Это был блондин с коротко подстриженными волосами, острым носом и яркими синими глазами. Он шел вразвалку и поздоровался с ними, не дойдя несколько шагов.

— Мы пришли за маленьким черным грифоном, помните? — сказала мать.

— Каким грифоном?

— Из клетки номер шестьдесят, — подсказал Джироламо, выступая вперед.

— Вы видели его в шестидесятой? — спросил блондин тягучим голосом, с заметным диалектным акцентом. — Но ведь его там уже нет.

— Вот видишь, мама! — воскликнул Джироламо.

Мать сделала ему знак помолчать и снова обратилась к служителю.

— Мы пришли, чтобы взять его.

— Да, но, так как прошли положенные три дня и сверх того еще два дня, мы… — Блондин, видимо, подыскивал слова, чтобы как-то смягчить ответ, но потом решил сказать правду: — Мы отправили его в газовую камеру.

— Но мы же сказали, что придем за ним!

— Да, синьора, вы это сказали, а сами столько дней не показывались! А у нас порядок строгий.

— Сколько же вы их уничтожаете за неделю? — прервал отец, подходя и предлагая блондину сигарету.

Тот поблагодарил, взял и, сунув ее за ухо, ответил:

— Ну, штук десять, пятнадцать.

Джироламо не понял и спросил с глубокой тревогой:

— А что такое газовая камера?

Мать поколебалась, но потом ответила сухо и назидательно:

— Так как бродячие собаки разносят ужасную болезнь — бешенство, их убивают. Помещают в газовую камеру, и там они умирают без всяких мучений.

— И черный грифон умер?

— Боюсь, что да, — ответил отец, положив ему руку на плечо.

Они направились к выходу. Мать сказала Джироламо:

— Сегодня здесь нет ни одной собаки, которую мне хотелось бы купить. Но на днях мы приедем сюда снова и тогда выберем, хорошо?

Джироламо ничего не ответил. Он думал о дворняжке, которая совала ему в руку свою лапу. Но теперь-то он понимал, что ему никого не удастся спасти: ни ее, ни какую-нибудь другую собаку. Он чувствовал, что весь мир охвачен непреодолимым беспорядком и непостижимой эгоистической беззаботностью. Они перешли улицу и подошли к машине.

— Из-за ваших собак я потерял все утро, — сказал отец, открывая дверцу. — Теперь я должен мчаться на службу.

— Я так и знал, что нужно было пойти позавчера, — неожиданно сказал Джироламо. — Я ведь говорил, мама! Я вчера приходил к тебе в комнату и позавчера и говорил, что надо пойти.

Тон сына, казалось, удивил мать, и она строго ответила:

— Да, ты приходил, но тогда я идти не могла, потому что устала и хотела отдохнуть.

— Почему, мама, почему ты тогда не пошла?

— Я тебе уже ответила. Потому что спала.

— Да, ты спала, мама, ты спала! — И Джироламо внезапно зарыдал так громко, что отец, который уже собирался включить скорость, заглушил мотор и сказал:

— Ну-ну, не плачь. На следующей неделе мать подыщет тебе другого щенка.

Но Джироламо все твердил и твердил громким голосом, который удивлял его самого:

— Ты спала, мама, ты спала, ты спала!

Заводя мотор, отец повторил:

— Ну-ну, не плачь! Мужчины не плачут!

А мать заметила:

— Ребенок определенно нездоров. Он стал слишком нервным.

И машина умчалась.

Повторение

Перевод Т. Монюковой

В лифте Джорджия, опустив глаза, забилась в угол; Серджо сказал:

— Не делай такого лица. В конце концов то, о чем я тебя прошу, сущий пустяк. Потом мы расстанемся и никогда больше не увидимся.

Джорджия ответила:

— Это не пустяк. Мне тоже жаль, что между нами все кончено. Но мне кажется, просто жестоко притворяться, что все начинается сначала. Только тебе могла прийти в голову подобная мысль.

Лифт остановился, и они вышли на площадку. Серджо взглянул на свои часы:

— Сейчас одиннадцать, а тогда ты пришла в пять минут двенадцатого, в такой же день и тоже в мае. Только это было три года назад.

— Так что же я должна делать?

— Подожди здесь на площадке, а в пять минут двенадцатого позвони.

Серджо вынул ключ, открыл дверь и вошел в переднюю. Квартира была на верхнем этаже, небольшая и вся завалена книгами. Серджо прошел по узкому коридору между двумя шкафами, набитыми книгами, и вошел в кабинет. Все здесь было, как три года назад, только на окне жалюзи были опущены, а в тот день, три года назад, они были подняты. Он вспомнил, что в тот день ветер на террасе шевелил яркой блестящей листвой глицинии. Он поднял жалюзи, было ветрено, глициния стояла на том же месте. Тогда он подошел к письменному столу, сел за него, взял книгу, которую он читал в то утро. Это была монография об одном художнике, о картине которого он должен был тогда высказать свое мнение.

Вновь, как в то утро, зазвонил звонок, и Серджо почувствовал, как у него замерло сердце. Он встал, быстро прошел в прихожую и открыл дверь. Она стояла в дверях, совсем такая же, в том же платье, в тех же туфлях, с той же сумочкой. "И, может быть, даже взгляд зеленых глаз такой же сосредоточенный, — подумал он, — та же острая прядь темных волос на белом лбу".

— Что вам угодно? — спросил он, начиная повторение сцены, происшедшей три года назад.

Джорджия в свою очередь с трудом произнесла:

— Синьор Ланари просит извинить его за то, что он не смог прийти. Я его секретарь.

— Заходите, пожалуйста.

Серджо прошел впереди нее по коридору, вошел в кабинет. Здесь он в точности проделал то же самое, что и в то утро. Сначала он зашел за письменный стол, как бы желая сесть в кресло, затем передумал, подошел к кожаному дивану, стоявшему напротив окна, и произнес!

— Давайте сядем сюда, здесь удобнее.

Джорджия села, взглянула на него и сказала с досадой:

— Нет, не могу.

— Ну что с тобой?

— Ты мне сразу же понравился в то утро, и я села так, чтобы при первом удобном случае мои колени могли коснуться твоих. Ну как можно хладнокровно повторять некоторые вещи?

— А почему бы и нет?

— Нет уже того чувства, которое заставляло нас это делать, а без него все кажется смешным и просто неприятным. Вот, я делаю так, но от этого мне стыдно, а в то утро, наоборот, я испытала что-то чудесное.

Она сидела рядом с ним; ее красивые длинные ноги были закинуты одна на другую. Сделав над собой усилие, она придвинулась ближе к нему, затем медленно, с трудом, как будто поднимаясь по крутому склону, произнесла!

— Как я вам уже сказала, синьору Ланари пришлось остаться в гостинице, потому что он ждет звонка из Милана. А пока он вам посылает фотографии этой картины. Он просит, чтобы вы их посмотрели, а завтра утром он позвонит вам и договорится о встрече.

Вздохнув с облегчением, она взглянула в окно.

— Не так, — резко произнес Серджо, — после этих слов ты посмотрела мне в глаза.

— Как?

— Это был самый прекрасный взгляд, какой я когда-либо видел, — ответил он вдруг с волнением. — Это был взгляд… как бы сказать… в нем были и просьба и приказ вместе.

— Я тебе признаюсь, — произнесла Джорджия в раздумье, — я так боялась, что ты отошлешь меня, ты казался таким серьезным, даже сердитым. Этим взглядом я хотела дать тебе понять, что ты должен найти повод задержать меня.

— Ну-ка, попробуй.

— Вот сейчас я смотрю на тебя так, как в то утро.

Они взглянули друг на друга, и Серджо почувствовал приступ тоски. Да, это был тот же взгляд и в то же время не тот. Он тихо спросил:

— Не покажете ли вы мне фотографии?

— Вот они.

Серджо взял из ее белых и тонких рук желтый конверт и, как и в тот памятный день, вынул фотографии и принялся их рассматривать. Он вспомнил, что в то утро, когда он просматривал фотографии, он видел все как в тумане и руки у него дрожали. Смутно, как бы во сне, он понимал, что картина, о которой просил его высказать свое мнение синьор Ланари, богатый промышленник с севера Италии, не представляла никакой ценности, так как это была всего лишь копия довольно известного оригинала, находившегося в одной иностранной галерее.

Наконец он сказал, как в то утро:

— Синьорина, синьору Ланари незачем звонить мне завтра утром. Мне уже все ясно. Знаете, сколько может стоить эта картина?

— Сколько?

— Да, собственно, оценивать нужно только холст и раму. Это стоит от десяти до пятнадцати тысяч лир.

— Но синьор Ланари сказал мне, что она стоит около двухсот миллионов.

— Синьорина, это копия да к тому же довольно известной картины. А вы знаете, что такое копия? Художник с некоторыми навыками техники письма добросовестно изучает манеру одного из мастеров прошлого, затем пишет картину, довольно хорошую, для какого-нибудь не очень щепетильного торговца, а тот всучит ее потом какому-нибудь синьору Ланари. Я сказал, что картина написана хорошо, но она не подлинная. Следовательно, копия может быть выполнена мастерски, но в то же время это подделка.

— Тогда что же мне сказать синьору Ланари?

— Что эта картина — подделка.

Джорджия воскликнула:

— В этот момент я пришла в отчаяние. Я подумала, что ты не заметил моего взгляда, и решила дать тебе понять яснее. Я подвинула свои колени к твоим, вот так.

Прервав представление, Серджо в смятении спросил:

— Значит, я тебе так сильно нравился?

Джорджия искренне ответила:

— Да, ужасно. Если бы ты тогда отослал меня, мне кажется, я упала бы в обморок, не дойдя до двери.

— Я, кажется, тогда понял это и, чтобы выиграть время, стал расспрашивать тебя о твоей работе, о синьоре Ланари. Давай попробуем повторить.

— Давай.

Серджо сказал торопливо, как в то утро:

— Итак, вы секретарь синьора Ланари?

— Да.

— А что вы делаете у синьора Ланари?

— Я секретарь.

— Извините, я хотел спросить, в чем заключается ваша работа?

— О, я печатаю на машинке контракты, деловые письма, стенографирую беседы, договариваюсь о встречах.

— Но вы очень молоды.

— Я не такая уж молодая. Мне двадцать четыре года.

— А синьор Ланари молодой?

— О нет, это очень почтенный старый господин, совсем седой, у него уже есть внуки.

— Он любит живопись, ваш синьор Ланари?

— Не думаю. Эту картину он получил в уплату долга.

Серджо вдруг подумал, что слова были более или менее те же, но произносились теперь совсем с иным чувством. Три года назад от каждой такой очень обычной фразы, от прикосновения ее колен он чувствовал себя на небесах. Теперь же ему казалось, что он летит в пропасть. Безнадежность, сознание собственного бессилия что-либо изменить постепенно овладевали им. Он сказал резко:

— Давай сократим. Я тогда не знал, что бы еще придумать, смешался и наконец спросил у тебя: "А вы знаете, что у вас очень красивые глаза?"

— Я сейчас совершенно не помню, что я тебе ответила. Что же я тебе ответила? — спросила Джорджия.

Серджо с горечью заметил:

— Ничего не ответила. Ты посмотрела на меня молча. Я погладил тебя по щеке, вот так.

Он поднял руку и погладил Джорджию по лицу, она не противилась и пристально, широко раскрытыми глазами, смотрела на него…

— Не так, — сказал Серджо. — Ты опустила глаза. Опусти глаза. У тебя было выражение безграничной нежности. Вот так, хорошо.

Он увидел, как она опустила глаза, и тогда в порыве отчаяния ему показалось, что это то далекое мгновение, которое он пережил три года назад, и ему безумно захотелось поверить, что это и в самом деле то самое мгновение всепоглощающего чувства, вновь найденное в потоке времени таким, каким оно было, и перенесенное в настоящее. Он тихо произнес:

— Ты опустила глаза, потом подняла руку. Вот так, молодец. Взяла мою руку и на мгновение прижала ее к лицу. Вот так, правильно. Потом повернула ее и поцеловала ладонь. И все это — не открывая глаз.

Он помнил, что тогда он наклонился и обнял ее. Так началась их любовь, и вновь у него появилась надежда, что благодаря этому мгновению, так совершенно воспроизведенному, все повторится, как будто и в самом деле не прошло столько времени. Но Джорджия оттолкнула его руку и встала:

— Не могу больше. Довольно, довольно, довольно!

Серджо, растерянный, тоже встал с дивана.

— Тогда это было прекрасно, а теперь просто неприятно. Не могу понять, зачем ты заставляешь меня разыгрывать эту комедию. Может быть, ты надеешься начать все сначала? В таком случае ты ошибаешься. У меня нет ни малейшего желания.

— Нет, — сказал Серджо, — я не хочу начинать все сначала. Это было бы уже что-то другое, я же хочу именно того, что было, и ничего другого. Я заставил тебя повторить, как ты говоришь, комедию, потому что хотел вновь пережить то далекое мгновение. Может быть, это было самое прекрасное мгновение в моей жизни.

— Оно ушло навсегда и никогда больше не вернется, — уже не так резко, почти с сожалением произнесла она, подойдя к окну, и стала глядеть в него.

— Но я не могу себе представить, что оно ушло. Оно здесь, у меня в памяти, живое, настоящее. Это мгновение должно повториться.

Женщина медленно повернулась и с сочувствием посмотрела на него:

— И именно тебе приходится говорить мне это, а ведь как раз ты так хорошо объяснил мне в тот день, что такое подделка. То мгновение тогда стоило миллионы, миллиарды, оно было дороже всех сокровищ мира. Но то, что мы проделали сегодня утром, это подделка, цена которой — несколько лир. Разве не так?

Она отошла от окна и, похлопывая себя по ноге длинными черными перчатками, которые держала в руке, направилась к двери.

— Я уже не та, какой была в то утро, и ты не тот, что прежде. Мы оба другие. И потом мы совсем не актеры, которые в совершенстве могут повторить какую-нибудь сцену. Даже если бы мы и были ими, то для кого нам играть? Для самих себя? Актеры играют не для себя, а для публики. До свиданья.

Серджо ничего не ответил и подошел к окну. Майский ветер, веселый и порывистый, шевелил листву глицинии, совсем как в то утро. И все могло бы быть, как в то утро. Дверь за его спиной закрылась.

Тревога

Перевод Я. Лесюка 

Лоренцо остановил машину и повернулся к юноше.

— Ну так как, поднимешься наверх или будешь дожидаться здесь?

Тот пожал плечами, и на губах его появилась наглая и ленивая усмешка:

— А зачем я туда пойду? Чего я там не видал!

Лоренцо, не говоря ни слова, с минуту смотрел на него. Это красивое и порочное лицо — необыкновенно смуглое, с черными блестящими глазами, величиной и разрезом напоминавшими женские, с коротким чувственным носом, с мясистыми и припухшими яркими губами — будило в нем отвращение; с удивлением он спрашивал себя: как умудрялись родители ничего не замечать? Ведь это лицо кричало. Он с досадой сказал:

— Лионелло, если ты так относишься ко всему, что случилось, то уж лучше бы ты ко мне не обращался.

— Но, милейший адвокат, как я должен ко всему этому относиться?

— Ты хоть понимаешь, что можешь угодить в тюрьму?

Молодой человек взглянул на адвоката и лишь удобнее устроился на сиденье: он привалился к мягкой спинке, запрокинул голову, так что его сильная и круглая шея выступила из воротника летней рубашки. Он хранил молчание — то была его излюбленная манера отвечать на щекотливые вопросы. Лоренцо, однако, настаивал:

— Могу я по крайней мере узнать, зачем ты это сделал?

Снова молчание. Сквозь полуопущенные длинные ресницы юноша лениво смотрел на адвоката, и это выводило того из равновесия.

— Зачем ты в таком случае явился ко мне? — спросил он.

На сей раз Лионелло соблаговолил ответить. Он заговорил медленно и с нескрываемым пренебрежением:

— Я пришел к вам, рассчитывая, что вы человек понятливый. Но теперь, раз вы задаете подобные вопросы, я должен признать, что допустил оплошность и дал маху.

— В каком смысле дал маху?

— Да в том, что обратился к вам.

Лоренцо выскочил из машины и с силой захлопнул дверцу.

— Ладно, оставайся тут, я поднимусь наверх.

Но когда он огибал машину, то увидел, что молодой человек томно делает ему какой-то знак рукою, не меняя, однако, при этом своей ленивой и удобной позы. Адвокат остановился и с раздражением спросил:

— Чего тебе еще?

— Сигарету.

— Держи!

Лоренцо швырнул пачку сигарет прямо в лицо мальчишке и вошел в подъезд. Подойдя к лифту, он оглянулся и краем глаза увидел, что какая-то молодая женщина подбежала к автомобилю и заговорила с Лионелло. И тут же он узнал ее: это была сестра юноши, Джиджола. Если Лионелло выражением лица и манерами — адвокат не мог бы сказать, врожденными или благоприобретенными, походил на хулигана из городского предместья, то Джиджола, в свою очередь, походила на уличную девчонку: у нее было гибкое тело, вихляющая походка, на ее плоском лице с низким лбом выделялись непомерно большие глаза и огромный рот. Лоренцо задержался возле лифта, ожидая, пока она подойдет. И действительно, девушка вскоре появилась: она ступала по блестящим мраморным плитам, которыми был выложен просторный вестибюль, ее короткое платьице, казалось, было выкроено из косынки: оно оставляло открытыми спину Джиджолы, руки, верхнюю часть груди и ноги выше колен. Лоренцо отметил, что модная прическа в форме высокого овального гребня особенно подчеркивала ее необычайно низкий лоб — он был не шире двух пальцев, — мощные челюсти и тяжелый подбородок. Джиджола вошла в лифт и, не здороваясь, спросила у адвоката:

— Что стряслось с Лионелло? Почему он не идет домой? Почему прячется в машине?

Лоренцо тоже вошел в лифт, прикрыл дверцу и сказал:

— У Лионелло неприятности.

— И серьезные?

— Очень серьезные.

— Что ж он такое натворил?

— Ну, моя милая, если я тебе скажу, то вскоре об этом узнает весь Рим.

— Я и сама догадываюсь. Лионелло и его приятели постоянно твердили, что они выкинут какую-нибудь штуку… А то так жить скучно!

Джиджола произнесла эту фразу, точно затверженный урок, и в ее тоне прозвучала такая простодушная и бездумная уверенность в правоте брата, что Лоренцо невольно улыбнулся.

— Ах, они так говорили? — вырвалось у него.

— Да, и еще говорили, что натворят такого, что все газеты заговорят о них. Я тоже просилась в их компанию, но они меня не взяли. Сказали, что это, мол, не женское дело.

Лифт остановился, девушка и адвокат вышли и оказались на просторной лестничной площадке: как и вестибюль, она была выложена мрамором. Лоренцо повернулся к Джиджоле и взял ее за руку:

— Будь осторожна. Если желаешь брату добра, то никому не повторяй того, что ты мне сказала.

— Я буду молчать, если вы мне расскажете, что натворил Лионелло. А не расскажете…

Она не успела договорить — адвокат схватил ее за плечи обеими руками и крикнул:

— Не строй из себя дурочку! Ты ни о чем не должна болтать, и все тут.

Он с силой сжимал плечи девушки и вдруг заметил, что она спокойно смотрит на него, нисколько не испугавшись; напротив, она почти с восхищением проговорила: "Ну и манеры!" И одновременно, с вызывающим видом вильнув бедрами, подалась вперед. Тогда он быстро отпустил ее и поспешно сказал:

— Одним словом, Лионелло скомпрометирован меньше, чем другие. Если ты будешь держать язык за зубами, его, пожалуй, удастся вызволить из беды. И не строй из себя дурочку.

— Ну и обращенье! А еще адвокат! — усмехнулась Джиджола.

В эту минуту дверь отворилась, и камердинер в белом пиджаке впустил их в переднюю.

Девушка сказала: "До свиданья, адвокат!" — и, напевая, танцующей походкой двинулась по темному коридору. Камердинер провел Лоренцо в гостиную.

Мать Лионелло, Джулия, ходила по комнате с низеньким лысым человеком, у которого в руках был метр. Она на ходу пожала руку адвокату и проговорила:

— Извините меня, я должна еще несколько минут потолковать с обойщиком насчет летней обивки для мебели. Я скоро освобожусь.

Лоренцо спросил себя, не следует ли ему сначала переговорить с Джулией и только потом с ее мужем; в конце концов он решил, что так будет лучше: в сущности, здесь, в этом доме, все зависело от Джулии. Он сидел в кресле и наблюдал за нею, а она тем временем разговаривала с мастером. Джулия высокая, худощавая и подтянутая, любившая носить серый и черный цвета, отличалась той строгой элегантностью, какая присуща очень богатым женщинам, у которых много досуга. В ее старательно причесанных темных волосах уже виднелось несколько серебряных нитей; в маленьких, глубоко посаженных голубых глазках мерцал тревожный огонек; лицо ее безупречно овальной формы казалось слегка припухшим, быть может, потому, что нос у нее был крошечный.

Наконец Джулия отпустила обойщика, уселась рядом с адвокатом и принялась с ним беседовать; как всегда, она говорила о семье, о которой якобы неустанно пеклась и которая, по ее словам, совершенно лишала ее покоя. Джулия говорила очень быстро, стремительно нанизывая одну фразу за другой, и не слишком заботилась при этом о смысле — так некоторые завзятые курильщики прикуривают новую сигарету от еще непотухшего окурка предыдущей. Казалось, она боится, что Лоренцо прервет ее, и заранее знает, что он непременно заговорит с нею о неприятных вещах. Несколько раз адвокат уже готов был произнести вертевшуюся у него на кончике языка фразу: "Послушайте, Джулия, кстати о детях… ведь я должен потолковать с вами о Лионелло…", но при каждой попытке он неизменно наталкивался на сплошную стену слов, одновременно легковесную и непроницаемую. "Как странно, — подумал Лоренцо, хотя в речах Джулии сквозит самодовольное спокойствие человека, у которого совесть чиста и которому не в чем себя упрекнуть, ее возбуждение и торопливая манера говорить словно бы указывают на глубокую, хотя, быть может, и неосознанную тревогу". Сперва Джулия болтала о летней обивке для мебели, с обивки она перескочила на морское путешествие и поездку в горы, морское путешествие навело ее на рассуждение о яхтах или, как она выражалась, лодках, от лодок она перешла к своим детям, которые все еще оставались для нее "малышами" (ее сын и дочь были как раз приглашены кататься на одной из этих лодок); затем безо всякой видимой связи, безо всякой передышки Джулия с жаром принялась рассказывать о вечеринке, которую Джиджола и Лионелло устроили накануне для своих друзей на террасе их дома.

— Они даже представляли сценки, какие обычно видишь в варьете, захлебывалась Джулия. — А нас, Федерико и меня, они выпроводили из дому, заявив: "Взрослым смотреть не рекомендуется. Это только для несовершеннолетних, моложе восемнадцати лет". Не правда ли, остроумно?

Дверь открылась, и на пороге появился Федерико, муж Джулии; он двигался медленно, поступью утомленного человека, который только что вышел из состояния долгой и вынужденной неподвижности. Это был высокий, атлетически сложенный, хотя и несколько сутулый человек; у него были правильные и красивые черты лица, но вокруг синих глаз и еще свежего рта залегла густая сеть тонких морщинок; на первый взгляд могло показаться, будто у Федерико широкий ясный лоб, однако, присмотревшись внимательнее, нетрудно было заметить, что это были просто залысины. В противовес Джулии, которая болтала без умолку, Федерико, как это было известно адвокату, отличался чрезмерной молчаливостью: он говорил односложно, не заканчивал фразы, часто вместо ответа лишь кивал головой, и в этой немногословности, казалось, сквозила тревога, в сущности мало отличавшаяся от тревоги, владевшей его супругой. Федерико подошел к Лоренцо и, подчеркнуто не замечая присутствия жены, сердечно поздоровался с ним, хотя это явно стоило ему неимоверных усилий. Адвокат посмотрел на приятеля и понял, что тот по обыкновению дурно провел ночь: он страдал бессонницей, и, по его собственному выражению, нервы у него были совершенно издерганы. Федерико отрывисто и негромко сказал:

— Пойдем на террасу?

Они вышли на просторную террасу — своего рода висячий сад, откуда открывалась широкая панорама города. Было жарко. Летнее солнце, против которого была бессильна слабая тень, отбрасываемая растениями в ящиках, накаляло выложенный плитками пол. Федерико направился в тот угол террасы, откуда видны были Тибр и Монте Марио, и оперся о перила. Он двигался медленно и судорожно вертел головой, как человек, которому трудно дышать и он жадно ловит воздух ртом. Когда они оба отошли достаточно далеко от дверей гостиной, Лоренцо сказал:

— Слушай, мне надо поговорить с тобой.

Федерико в это время смотрел вниз; похоже было, что он внимательно разглядывает машину адвоката, стоявшую возле тротуара; на фоне огромной площади, покрытой серым асфальтом, она казалась маленькой и одинокой. Обернувшись, он спросил:

— Тебе надо поговорить со мной? Очень жаль, но сегодня это невозможно.

Лоренцо с удивлением посмотрел на него:

— Невозможно? А почему?

У Федерико перекосилось лицо, как от укола или какой-то другой внезапной боли. Он повторил:

— Невозможно. — И прибавил. — Мне трудно сосредоточиться. Я всю ночь не сомкнул глаз, хотя принял снотворное; одним словом, я нездоров.

Он продолжал говорить что-то в том же духе; при этом лицо его подергивалось и искажалось, он то и дело останавливался и запинался, видно было, что он плохо себя чувствует. И при взгляде на него Лоренцо подумал, что, быть может, благоразумнее не говорить с ним о сыне. И все же адвокат продолжал настаивать:

— Видишь ли, речь идет о деле, которое не терпит отлагательства.

Федерико снова бросил взгляд на стоявшую внизу машину, в которой сидел Лионелло, и ответил:

— Нет таких дел, которые нельзя отложить. Дела постоянно кажутся нам крайне срочными, а потом… Прошу тебя, приходи завтра хоть с самого утра, надеюсь, я этой ночью немного посплю, и мы сможем спокойно поговорить.

— Но это действительно важное дело.

— Именно потому, что оно важное, я ничего не хочу о нем знать. Я не в силах заниматься сейчас важными делами.

— Стало быть, ты решительно отказываешься?

— Прошу тебя, не настаивай.

Федерико положил руку на плечо адвоката и слегка подталкивал его к дверям гостиной. Лоренцо заметил, что при каждой фразе по лицу Федерико пробегает судорога, и в конце концов решил ничего не говорить приятелю. Он, Лоренцо, сам сделает для Лионелло все, что в его силах; Джулия и Федерико, которые — каждый на свой лад — не желали ничего слышать, позднее узнают о проделках своего сына из газет, а может, и вообще не узнают. Лоренцо отклонил вялое приглашение Федерико остаться завтракать, простился с ним, вернулся в гостиную, пожал руку Джулии и затем вышел в переднюю.

Из темноты выскочила Джиджола, она, видимо, подстерегала его.

— Ну как, поговорили с папой и с мамой?

— Нет, и прошу тебя ничего им не рассказывать.

— Очень надо! Но только вы должны признать…

— Что именно?

— Что в этом доме единственный человек, которому можно все рассказать, это я.

— Возможно, ты и права.

Лоренцо захлопнул дверцу лифта. Кабина начала опускаться.

Грамотность

 Перевод З. Потаповой

Встреча была назначена на перекрестке, там, где проселочная дорога, окаймленная бузинными изгородями, отходит от шоссе к предместью.

Джироламо выехал на проселок и поставил машину впритык к изгороди. Все утро шел дождик, а теперь сквозь хмурые лохмотья облаков прорвался ликующий солнечный свет, от которого сверкали все лужи на дороге. Джироламо вынул из кармана свое письмо и снова пробежал его. Читая, он не мог не признаться себе, что поступает как трус, письменно сообщая Анне о своем решении расстаться с ней, вместо того чтобы сказать ей это в лицо. Но он тут же нашел себе оправдание, что всему виною несносный характер девушки.

Дверца автомобиля внезапно распахнулась, и Анна влетела в машину, запыхавшись:

— Ну скорей, давай поехали!

Джироламо включил мотор, и машина двинулась.

Выехав на шоссе, Джироламо влился в поток грузовиков и легковых автомобилей, направлявшихся за город. Ведя машину, он искоса поглядывал на Анну, словно желая утвердиться в своем решении, и ему вновь пришла та же мысль, что и при их первой встрече: изящный овал личика, как у мадонны, но уж никак не кроткие очи; наоборот, их взор всегда омрачен каким-то бессмысленным, беспричинным гневом. В этом сердитом взгляде, однако, сквозило что-то жалкое, и поэтому, смотря на девушку, Джироламо всякий раз ощущал чувство сострадания.

Он вздрогнул от резкого звука ее голоса. Анна спрашивала:

— Где у тебя сигареты?

— В ящичке.

Он увидел, как Анна протянула маленькую руку ("маленькие руки бывают у холериков", — вспомнил он недавно прочитанный трактат по хиромантии) и стала дергать ручку вещевого ящика, который, однако, никак не открывался. Сейчас же покраснев от раздражения, она вскрикнула:

— Да открой мне эту штуку! Разве не видишь, что у меня не получается!

— Нетерпением ничего не возьмешь, — мягко ответил Джироламо, протянув руку и открывая крышку ящичка. — Ты слишком нетерпелива.

Она тут же взорвалась, полная гнева:

— Ах, отстань ты со своими проповедями. Точь-в-точь мой отец. Смотри не вздумай читать мне мораль сегодня, не то…

— Не то что?

— Вот открою дверцу и выброшусь — немедленно, тут же!

— Да что с тобой творится?

— Со мной то, что отец с утра взялся читать мне мораль, и в результате у меня на голове здоровенная шишка.

Джироламо знал, что отец Анны, строительный рабочий, — очень спокойный и рассудительный человек.

— Отец тебя ударил? — изумился он.

— Ну нет, выдумал тоже! Если б он рукам волю дал, я б его убила. Я сама себя ушибла.

— Как же это вышло?

— Довели меня его поучения. Говорил без конца, пока я не взвыла, а потом я как стукнусь головой об стенку. Потрогай, какую шишку набила.

Она оттянула руку Джироламо от руля и приложила к своей голове. Под шапкой густых тонких волос он ощутил нежную и хрупкую девичью головку и подивился, как может она извергать такие бури гнева.

— Да ты прямо сумасшедшая.

— Еще немного — и я выбросилась бы из окошка.

— Неужели нельзя себя сдержать? Для этого так немного нужно…

— Слушай, я уже тебе сказала: хватит морали, сегодня не тот день.

— Ладно, ладно, только, пожалуйста, успокойся.

Джироламо замолчал и продолжал вести машину в безмолвии. Теперь они уже выехали за черту населенного пункта и ехали по спокойной загородной дороге среди полей. После долгой паузы Джироламо заговорил о посторонних вещах, желая, чтобы Анна успокоилась и приняла письмо со своей отставкой в более благодушном настроении. Он стал рассказывать о лекциях в университете, о профессорах, товарищах. Затем, все еще стремясь перевести беседу на нейтральную почву, он завел речь о книге, которую читал в последнее время; книга эта лежала в машине на сиденье. Анна, по-видимому, теперь совершенно успокоилась и, когда Джироламо упомянул о книге, спросила, какая это книга. Джироламо, довольный этой неожиданной любознательностью, без лишних слов взял книгу с сиденья и бросил Анне на колени. Это была история Италии, заглавие было написано на обложке большими красными буквами.

Повертев книгу в руках, девушка спросила:

— Что тут есть, в этой книге?

— Как что в ней есть?

— Ну, о чем в ней написано?

— Да разве ты не видишь? Это ясно из заглавия.

Анна ничего не ответила; она смотрела на книгу как бы в нерешительности. Джироламо добавил:

— Великолепная история. Действительно интересная.

— Да о чем?

— Ну, ты просто дурочка! Об Италии же!

Внезапно, со своей обычной дикой и необузданной порывистостью, Анна вскипела:

— Не смей, слышишь, не смей мне так отвечать, я тебе сказала, что сегодня неподходящий день. Вот что я с твоей книгой сделаю, смотри!

Яростным жестом она опустила стекло окна и вышвырнула книгу на дорогу.

Скорее изумленный, чем возмущенный, Джироламо остановил машину.

— Что тебя так разбирает? — воскликнул он и, не дожидаясь ответа, вышел, чтобы подобрать книгу.

Здесь, совсем близко от дороги, находился небольшой аэродром с несколькими самолетами, сидящими на взлетной дорожке. Небо вновь заволакивалось тучами. Какие-то зеваки, глазевшие на аэродром сквозь щели в заборе, обернулись и с любопытством посмотрели на Джироламо, бежавшего за книгой. Он нагнулся, чтобы поднять ее; в это время самолет, шедший на посадку, с оглушительным рокотом пронесся над его головой, и в тот же момент у него столь же внезапно мелькнула мысль, что поведение Анны чересчур странное и не может не иметь определенной причины. Но какой? Занятый этой мыслью, Джироламо вернулся к машине, бросил книгу на сиденье и снова уселся рядом с девушкой. Но вместо того, чтобы включить мотор, он остался неподвижным, словно обдумывая что-то.

— Ну, что же мы не едем? — спросила Анна с оттенком раскаяния в голосе. — Ты на меня разозлился? Нужно стерпеться. Я уж такая: меня либо взять, либо бросить.

"Бросить", — хотелось сказать Джироламо. Но он вовремя сдержался.

— Нет, я не разозлился, — ответил он. — Но теперь сделай милость, прочти, пожалуйста, это письмо.

Он вынул письмо из кармана и бросил ей на колени.

Девушка посмотрела на письмо, но не взяла его.

— А что в этом письме?

— Прочти. Я написал его именно потому, что предпочитаю не рассказывать тебе его содержания устно.

— Но скажи мне, что там такое?

— Так прочти же.

Анна взяла письмо, вынула из конверта листок и мельком поглядела на него.

— Ладно, — сказала она. — Я возьму его домой и там прочту на досуге.

Внезапно Джироламо захотелось без проволочек разделаться со всей этой историей.

— Нет, — потребовал он. — Ты должна прочесть здесь, у меня на глазах; скажи мне, что ты об этом думаешь, — и кончен разговор.

Снова краска гнева бросилась Анне в лицо.

— Я это прочту, где и когда мне вздумается.

Разозлившись в свою очередь, Джироламо хотел было сказать: "Да почему ты не хочешь прочесть? Неграмотная, что ли?" И вдруг он заметил, что Анна держит письмо вверх ногами, так что при всем желании не может его прочесть. Весь его гнев разом пропал: у него мелькнула мысль, что девушка, может быть, и в самом деле не умеет читать.

— Отдай мне письмо, — сказал он мягко.

— Я отдам, — ответила она недоверчиво и нерешительно, — но сначала скажи, что в нем написано.

Он поколебался и ответил:

— Ничего особенного. Я написал, что люблю тебя.

— Разве для этого надо было обязательно письмо писать?

— Ну, сказать по правде, я там тебе еще кое-что высказал.

— Что?

— То, что ты называешь моралью. Я написал, что ты не должна быть всегда такой нервной, бешеной, злиться на всех и вся.

— Я уже тебе сказала: такой я создана.

Джироламо включил мотор, и машина вновь помчалась среди полей.

— Это не ответ, — сказал он. — Ты действительно такой создана, но ты можешь себя изменить.

— Не желаю я меняться.

— По-моему, ты всегда так злишься потому, что есть много вещей, которых ты не знаешь, не понимаешь. Это тебя раздражает, и ты приходишь в ярость.

— Да откуда ты это взял?

— Это уж точно. Ты выкинула книгу за окно потому… потому что в ней есть кое-что для тебя недоступное.

Он увидел, как Анна сделала нетерпеливый жест, потом притворно зевнула:

— Ладно, хватит морали. Я голодная. Поедем обедать.

— Так отдашь мне письмо?

— На, держи.

Джироламо взял письмо и спрятал его в ящичек. Теперь машина выехала на дорогу, которая вьется вокруг озера Кастельгандольфо, мимо садов и вилл, расположенных на его берегу.

— Посмотри на карту, — сказал Джироламо. — Где надо свернуть на озеро Неми? Там надписано: "Озерное шоссе".

Это было последним испытанием. Анна взяла карту, развернула ее и в замешательстве стала разглядывать.

— Не вижу я здесь этого озерного шоссе.

— Оно должно там быть. Что наверху написано?

— Где?

— Наверху, в верхней части карты.

"Посмотрим, как она теперь выпутается", — подумал Джироламо не без оттенка жестокости. Но Анна подняла голову, посмотрела в окно и внезапно заявила:

— А чего нам ехать на Неми? Это слишком далеко, я есть хочу. Давай зайдем вон в ту тратторию, я тут уже бывала, они вкусно кормят.

— На этой ограде прикреплено объявление, а в объявлении сказано, отчего нам нельзя пообедать в этой траттории.

— Что такое?

— Написано: закрыто на ремонт.

На этот раз девушка ничего не ответила.

Несколько минут прошло в молчании, потом Джироламо заговорил снова:

— Но вон на той ограде, подальше, есть вывеска, а на вывеске написано: Ресторан Бельведер. Дичь. Пойдем туда?

— Пойдем куда хочешь, лишь бы поесть.

Машина подъехала к ограде. Джироламо притормозил, повернул, и автомобиль въехал в садик, миновав вывеску, на которой большими буквами по зеленому фону было выведено:

Траттория "На озере". Озерная рыба.

Настоящая любовь

Перевод Ю. Мальцева

Они шли по той самой тропинке, по которой ходили столько раз шесть лет назад, и яростно спорили:

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать. "Мы могли быть очень счастливы". Мы были счастливы настолько, насколько могли, ни больше, ни меньше.

— Ты никогда ничего не понимаешь. Ты умный только в том, что касается твоей работы, но во всем, что касается любви, ты просто кретин.

— Сама кретинка.

— Я хотела сказать, что мы могли быть очень счастливы, если б только поняли, что то были лучшие годы нашей жизни и что нужно было ими насладиться. А мы все испортили.

— Опять фраза. Интересно, что же мы испортили?

— Нашу любовь. И не только любовь — все.

— Как это испортили?

— Сам знаешь как: ссорами, грубостью, равнодушием, оскорблениями, побоями.

— Неправда! Я тебя никогда не бил.

— Нет бил. В тот день, когда я заперлась в своей комнате и не хотела выходить. Ты стукнул меня об стену и чуть не проломил мне голову.

— Не выдумывай! Я тебя не бил. Я просто толкнул дверь, а ты стояла за нею, и я нечаянно ударил тебя.

— Это не важно, при чем здесь подробности? Одно я твердо знаю, что мы могли быть так счастливы, так счастливы, а вместо этого те два года, которые могли быть лучшими годами нашей жизни, мы испортили, глупо испортили.

— Так счастливы, так счастливы… Испортили, глупо испортили… К чему столько слов?

— А иди ты к черту!

Они прошли уже полпути. По обе стороны дороги тянулись низкие ограды, сложенные из серых камней; над оградами, колыхаясь, свешивались бледно-зеленые, усыпанные колючками лапы кактуса. Дальше вниз уходил сухой, голый и выжженный склон холма с разбросанными по нему низкими и кривыми оливковыми деревьями, меж которыми вдали сверкало море, светло-синее, улыбающееся и однообразное в своей невозмутимой безмятежности. Жена вдруг остановилась и, глядя на полоску моря, простонала: "О, как мы могли быть счастливы! Нам было по двадцать два года, мы только что поженились, мы ни в чем не нуждались. Иногда ночью, когда ты спишь и даже храпишь, я просыпаюсь, думаю об этом и начинаю плакать, плакать при одной мысли о том счастье, которое у нас могло быть и которого у нас не было". В ее словах было столько горечи, что Сильвио почувствовал, как его тоже охватывает горькое сожаление. А что, если она права? Но он тут же овладел собой и спросил с раздражением:

— В чем же, по-твоему, должно было состоять это наше счастье?

Жена, помедлив, проникновенно ответила:

— В том, чтоб вечно любить, обожать друг друга, составлять вдвоем одно неделимое целое.

— Твое счастье надуманно и примитивно, — быстро сказал Сильвио. Знаешь, что оно мне напоминает?

— Что?

— Цветные открытки, которые продаются в табачных киосках, такие цветные, глянцевые открытки. Какой-нибудь напомаженный и разряженный слизняк прижимает к груди девицу с роковыми глазами. А в углу красивенький бантик или роза.

— Дурак.

— Сама дура, раз у тебя такое представление о любви. Хочешь знать, что такое, по-моему, счастье?

— Ничего я не хочу!

— Нет, ты должна меня выслушать.

— Не хочу я ничего знать!

Она заткнула себе уши руками и упрямо смотрела в сторону моря. Разозлившись, Сильвио схватил ее за запястья, отвел ее руки в стороны и быстро проговорил:

— Счастье — это быть самим собой всегда и во всем, без компромиссов, даже ценою самого счастья. Поняла? И мы были счастливы эти два года, потому что любили друг друга, а любовь позволяет мужчине и женщине оставаться самими собой, без фальши, которая тебе так нравится. И несмотря на то, что мы ссорились, ругались, обижали друг друга, мы были счастливы. Поняла?

— Оставь меня!

— И не затыкай себе уши, когда я с тобой разговариваю, поняла? Ты должна слушать, когда я тебе говорю умные вещи, как я выслушивал твои глупости.

— Оставь меня!

Сильвио поцеловал жену в уголок рта, сам не зная, то ли с яростью, то ли с нежностью. Потом он отпустил ее и, как ни в чем не бывало, они пошли дальше. Вот наконец и ограда виллы, покрытая целым каскадом вьющихся побегов с мелкими листочками и маленькими синими цветами. За калиткой виднелась боковая стена дома, белая и гладкая, с прямым карнизом, с водосточной трубой и двумя окнами с зелеными жалюзи. Сильвио посмотрел на окна, это были окна той самой комнаты, где они с женой прожили два года, и почувствовал вдруг, как у него сжалось сердце: да, там они любили друг друга и были по-своему счастливы; это было суровое, беспокойное счастье, но зато не такое придуманное, о каком мечтала она. Жена нетерпеливо сказала:

— Ну что ж, пошли назад.

— Нет, я хочу войти.

— Зачем?

— Затем, что я знаю — в этом доме мы были счастливы, и я хочу снова побывать там, где мы так любили друг друга.

— Хороша любовь!

Сильвио пожал плечами, потом дернул за веревку, и сразу же в глубине сада раздался резкий и такой знакомый звук колокольчика. Они немного подождали, затем за оградой послышался шелест, калитка открылась, и появилась девушка лет пятнадцати, невысокая и стройная, в плотно облегающем ее фигуру свитере с глубоким вырезом на груди и в коротенькой юбке. У нее было лицо взрослой женщины, черные глаза с темными тенями, смотрящие томно и иронически, и пухлые яркие губы.

— Что вы желаете? Синьоры нет.

— Синьора все еще сдает комнаты?

— Да, сдает.

— Мы хотели бы посмотреть,

— Но они все заняты.

— Не важно, мы хотим посмотреть их на будущее.

— Пожалуйста.

Вот сад, старый, густой и запущенный, вот наружная лестница с потрескавшимися ступеньками из узорчатой майолики, усыпанная сосновыми иглами; ветви сосен склоняются над самой лестницей. Девушка сказала что-то о сковородке, стоящей на плите, и убежала. Сильвио с женой поднялись по лестнице и через дверь с цветными стеклами вошли в большую комнату.

Это была их комната, все тут осталось по-прежнему; широкая кровать с рыжим покрывалом, деревенская мебель в английском стиле, красные плитки пола, голые белые стены. В комнате, должно быть, жила какая-то супружеская пара: предметы женской и мужской одежды виднелись повсюду на вешалках, на стульях; на мраморной доске комода были аккуратно расставлены многочисленные баночки с помадой и прочие туалетные принадлежности, на кровати из-под подушки выглядывала ночная рубашка из розовой кисеи и синяя мужская пижама. Сильвио, невольно поддавшись охватившему его волнению, тихо произнес, как бы разговаривая сам с собой:

— И все же я знаю, здесь мы были счастливы.

Жена гневно воскликнула:

— Перестань! Вот, смотри, что я делаю с твоим счастьем. — Наклонившись, она плюнула на пол. Сильвио знал, что это была ее обычная манера провоцировать его и вызывать ссору, и это было совсем не похоже на ту идиллию, которую она рисовала себе в мечтах. Он много раз уже обещал себе не поддаваться на это и сохранять спокойствие, но всякий раз не мог удержаться. Так и теперь, прежде чем он успел отдать себе отчет в том, что делает, он схватил ее за обнаженные полные руки и так встряхнул, что ее пышная грудь, всколыхнувшись от толчка, чуть не выскочила из блузки.

— Это ты не умеешь любить! Ты, вместо того чтобы растрогаться, плюешь в комнате, где мы прожили два гада! — выпалил он прямо в хорошенькое, испуганное и разгневанное лицо.

Он видел, как она в бессильном гневе состроила комичную и грациозную гримаску, и захотел ее поцеловать, но вместо этого оттолкнул ее и швырнул на кровать, и когда она повалилась на нее ничком, наклонился и ударил ее кулаком по плечу. Потом он подошел к окну и стал смотреть в сад. Так он поступал всегда во время их ссор шесть лет назад; и сейчас, вспомнив об этом, он понял, что их любовь еще не прошла, потому что они оба продолжали вести себя точно так же, как тогда. В то время как он, все еще тяжело дыша, думал об обычном, хорошо знакомом ему контрасте между тишиной, в которую был погружен залитый солнцем сад, и смятением, царившим в его душе, он услышал у себя за спиной иронический голос жены:

— Так это, по-твоему, любовь, да?

Он ответил, не оборачиваясь:

— Любовь — свирепая вещь, и ты сама хочешь ее такой.

— Посмотри, вот где настоящая любовь.

Сильвио обернулся:

— Где?

— Вот у них двоих, что живут теперь в этой комнате.

— Откуда ты знаешь?

— Я это чувствую, такие вещи чувствуются. Настоящая большая любовь.

Дверь на лестницу отворилась, и показалась девушка.

— Ну, вы посмотрели комнату? Господа уезжают послезавтра.

— А кто эти господа? — вдруг спросил Сильвио,

— Иностранцы.

— И они… хорошо живут?

На лице девушки отразилось удивление:

— То есть как?

— Они любят друг друга?

— А кто их знает.

— Но это же видно, когда люди любят друг друга.

Девушка смутилась.

— Они очень старые, откуда я могу знать? Они всегда спокойны, всегда вместе.

— Старые? Как старые?

— Не знаю, старые.

— Понятно, — сказал Сильвио. — А у тебя есть жених?

— Да.

— Вы с ним ладите?

— И ладим и не ладим.

— То есть как?

— У него трудный характер.

— А у тебя?

— Он говорит, что это у меня трудный характер.

— Ну так вы любите друг друга или не любите?

— Если б мы не любили, зачем бы нам тогда быть вместе?

Одиночество

Перевод Ю. Мальцева

В пять часов вечера, войдя в квартиру, уже погруженную в сумеречный полумрак, Джованни почувствовал, как его охватило одиночество. Не зажигая света, он снял в прихожей плащ, прошел в кабинет и, как робкий гость, присел на стул возле двери, закинув ногу на ногу, скрестив на груди руки и уставившись неподвижным взглядом в темноту. К тоскливому чувству одиночества теперь примешивалось еще смутное недоумение: он был один весь день, но не страдал от одиночества и только сейчас вдруг ощутил его с ужасающей остротой; так лунатик, внезапно проснувшись, замечает, что стоит на самом краю крыши. Чтобы успокоиться, Джованни попытался проанализировать это чувство, мысленно расчленить его. Он решил, что это своего рода паника и что эта паника возникает, в свою очередь, от страха почувствовать себя ущербным, ущемленным, неполноценным и потому жаждущим восполнить себя, то есть найти себе компанию. Впрочем, это было прежде всего физическое ощущение тоски, подобное чувству жажды или голода; и, как жажду и голод, ее можно было утолить только физически, то есть общением с другим человеком.

Он вспомнил, что уже не раз оставался дома один, с ним это случалось часто, потому что он недавно приехал в Рим и почти никого здесь не знал. Но раньше было иначе, тогда он был уверен, что через час, через два, вечером или хотя бы на следующее утро он увидит кого-нибудь. На этот же раз перед ним была совершенная пустота: ни в этот вечер, ни на следующий день, в воскресенье, ни даже, возможно, в понедельник он никого не увидит. Может быть, подумал он, его охватила паника именно потому, что он неожиданно обнаружил впереди пустоту стольких часов одиночества.

Однако нужно было что-то предпринять, чтобы облегчить эту давящую тоску. И он не нашел ничего лучшего, как позвонить кому-нибудь. Все так же в темноте он вышел из кабинета и ощупью пробрался в спальню, к телефону. Это была маленькая комната; напротив окна стояла кровать, а за окном, на другой стороне улицы, возвышалось здание, наверху которого светилась реклама. Огромные буквы попеременно становились то красными, то зелеными, то фиолетовыми, то желтыми. Реклама зажигалась каждый день в это время и горела до полуночи. Со своей кровати Джованни видел лишь одну букву — гигантское "У", которое, как он знал, было третьей буквой в слове "обувь". Он вошел в комнату и на мгновенье оторопел, хотя уже давно привык к этому: подобно огромной бабочке с прозрачными крыльями, зеленый свет от рекламы, яркий и дрожащий, бился о белые стены комнаты. Подавив неприятное чувство, Джованни растянулся на кровати, взял телефон с ночного столика, поставил его себе на грудь и, слегка приподняв голову, с трудом набрал номер.

Это был первый и единственный пришедший ему на ум номер и как раз номер того человека, которому, как он понимал, он не должен был звонить: телефон девушки, красивой и вредной, обладавшей злым умом, готовым подмечать в людях скорее недостатки, чем достоинства, и понимавшей любовные отношения как коварную борьбу, в которой каждый из двух противников старается ранить другого в самое уязвимое место. Джованни флиртовал с этой девушкой, но она вдруг почему-то порвала с ним отношения, и он, обиженный, поклялся себе, что никогда больше ее не увидит. И вот теперь именно ей он и решил позвонить, чтобы спастись от одиночества.

Едва он набрал номер, как она сразу же сняла трубку, — словно она не только сидела рядом с телефоном, но даже держала руку на трубке, — и тихо, с деланным спокойствием произнесла:

— Я слушаю.

Джованни назвал себя и прибавил с натянутой непринужденностью:

— Что поделываешь?

— Ничего. А ты?

— Я тоже ничего.

Джованни отвечал осторожно, он знал, что она готова ухватиться за малейший повод, чтобы поиздеваться. И в самом деле, помолчав мгновенье, она сказала:

— Да, но мое "ничего" отличается от твоего "ничего".

— Почему?

— Я ничего не делаю, потому что не хочу ничего делать. Мое "ничего" добровольно. Оно мне не мешает, а, напротив, нравится, я сама его захотела, и я им наслаждаюсь, я его смакую. Мое "ничего" наполнено множеством вещей. Твое же "ничего" пустое, оно тебе не нравится, ты не хотел его, оно тебя огорчает, ты желал бы избавиться от него.

"Вот мегера", — подумал Джованни, невольно пораженный ее злой проницательностью, но в то же время уязвленный и обиженный. Он нехотя спросил:

— Почему ты так думаешь?

— Просто это чувствуется по твоему тону, особенно если сравнить его с моим. Мы оба произнесли слово "ничего", но мы произнесли его совершенно по-разному. Я произнесла "ничего", так сказать, всем своим существом, ты же выдавил его из себя. Мой голос был глубоким, звучным, спокойным, свободным, твой же — сдавленным, неуверенным, безнадежным, слабым, дрожащим. Разве не так?

Все было именно так, до такой степени так, что Джованни, слушая надменный голос, описывавший ему его душевное состояние, почувствовал с новой силой всю тяжесть своего одиночества. Все же он через силу запротестовал:

— Да кто тебе это сказал? Тебе не кажется, что ты можешь ошибиться?

— Мне сказал это прежде всего мой слух, а он у меня очень тонкий. Ну а потом уже по твоему голосу я дорисовала себе полную картину.

— То есть?

— Ты сидишь дома совсем один, ты испугался одиночества, потому что ты не увидишься ни с кем ни сегодня, ни завтра, ни даже послезавтра, тебя охватила паника, ты лихорадочно искал, кому бы позвонить, и не нашел ничего лучшего, как позвонить мне, подумав при этом: "Позвоним-ка Аличе. Она, конечно, ведьма, но это все ж лучше, чем ничего". Разве не так?

Он попытался отшутиться:

— Единственная правда во всем этом, это то, что ты ведьма, настоящая ведьма.

— Нет, это неправда, а все остальное правда.

Джованни решил, что пора закругляться.

— Знаешь, что я думаю? — сказал он.

— Что?

— Что на самом деле ты страдаешь от одиночества не больше и не меньше, чем я. Что мы случайно оказались с тобой в одинаковом положении: я один и ты одна. И что твое "ничего" такое же, как и мое.

— Почему ты так думаешь?

— Хотя бы потому, что ты так быстро взяла трубку. Поэтому я предлагаю: давай встретимся и пойдем поужинаем вместе и поговорим об одиночестве в каком-нибудь ресторане.

В ответ он услышал язвительный смех:

— Видишь, как ты ошибаешься. Ты всегда ошибаешься. Я вовсе не чувствую себя одинокой, да и на самом деле я не одна. Знаешь, сколько народу здесь, рядом со мной слушает наш интересный разговор?

Джованни почувствовал, что краснеет.

— Как, разве ты не одна?

— Я ведь тебе и не говорила, что я одна. Я сказала тебе только, что ничего не делаю, и это правда. Но можно ничего не делать и в компании.

Рука Джованни потянулась к телефону; медленно, медленно он нажал на рычаг и прервал связь. Он лежал на спине, держа телефон на груди, и смотрел некоторое время на светящееся "У" рекламы, которое теперь было фиолетовым и наполняло комнату дрожащим аметистовым светом. Вот он сменился красным, и комната стала маленьким кровавым адом. Джованни снял с груди телефон, поставил его на ночной столик, встал с кровати и вышел из комнаты.

Ему казалось, что он сходит с ума и что лихорадочное дрожание света передалось его мыслям, которые бились теперь в его голове, как большая пойманная бабочка. Он ощупью прошел коридор, заглянул в кабинет и снова уселся на стул возле двери. В этот момент зазвонил телефон.

Он устремился назад в комнату, которая теперь была озарена желтым светом и походила на золотую пещеру, бросился ничком поперек кровати и снял трубку. Он услышал обиженный женский голос: "Это я, Карла. Вы что, забыли? Мы сегодня должны были встретиться еще час назад? У вас что-нибудь случилось? Я уже больше часа жду, я вам звонила, но сначала никто не отвечал, а потом было занято. По-моему, вы все забываете, вам нужно записывать, когда вы назначаете свиданье…"

Джованни с огромным удивлением выслушал этот поток жалоб, затем спросил, в каком кафе ждет его девушка, сказал, что сейчас же придет, и повесил трубку. Но тут же должен был взять ее снова, так как опять раздался звонок.

На этот раз звонил мужчина, один из его университетских товарищей, по имени Марио.

— Слушай, так завтра все остается по-старому, как договорились, только мы поедем не на одной машине, а на двух. Так что ты, как и хотел, сможешь побыть наедине с Джулией. Я с Фульвией и Ренцо поеду в другой машине.

С этим разговором тоже было быстро покончено. Джованни повесил трубку и уселся на кровати, свесив ноги, окруженный неистовым дрожанием рекламного света, ставшего теперь зеленым. Он задумался, как это могло случиться, что он чувствовал себя таким одиноким, безнадежно одиноким, тогда как на самом деле на вечер у него было назначено любовное свиданье, а завтра утром он должен был ехать на прогулку в приятной компании? Как он мог это забыть? Ему вдруг пришло на ум позвонить теперь зловредной Аличе и доказать ей, что она ошиблась и что он вовсе не одинок. Но, поразмыслив, он передумал. Он решил, что, может быть, Аличе в конечном счете права. Действительно, подумал он, одинок не тот, кто один; одинок тот, кто чувствует себя одиноким.

Ну как, тебе легче?

 Перевод Я. Лесюка 

Уже целый час он сидел в потемках возле столика, на котором стоял телефон. Сперва он ожидал спокойно, удобно развалясь в кресле; ярко горела лампа, и он перелистывал какой-то журнал. Потом он заметил, что ждать при свете еще тревожнее: вид мебели, от которой, как ему казалось, исходило тягостное беспокойство, разочарование и ярость, словно усиливал владевшую им тоску. Но больше всего ему не хотелось видеть телефонный аппарат — этот черный безмолвный аппарат, который упорно не давал ему услышать любимый голос. В конце концов он погасил свет и с удивлением обнаружил, что темнота принесла огромное облегчение, как будто кресла, столики, буфет, диван и вправду ожидали вместе с ним, а теперь, заставив их погрузиться во мрак, он в какой-то степени умерил терзавшую его тревогу. Это открытие его рассердило: ведь что ни говори, мебель — всего лишь мебель, и нелепо приписывать ей свои чувства! Эта мысль несколько отвлекла его, и он убил таким образом еще полчаса. Затем послышался звонок у двери, Джакомо вспомнил о докучливом визите, от которого у него не хватило мужества избавиться, встал, ощупью прошел в переднюю и отпер дверь.

— Как? Ты сидишь в потемках? — спросила Эльвира, входя.

— Прости, пожалуйста. Я погасил свет, чтобы немного отдохнуть.

Он увидел, что гостья направляется к дивану, и поспешно остановил ее:

— Видишь ли, лучше нам сесть здесь, — проговорил он, указывая на стул, стоявший около столика с телефоном.

Она бросила взгляд на аппарат и сказала:

— Хочешь остаться возле телефона? Ждешь звонка? — И без всякого перехода прибавила: — Так вот, у меня новости, много новостей.

— Каких?

— К сожалению, малоприятных.

Эльвира села, поставила на колени огромную сумку и принялась рыться в ней, засунув туда до локтя свою худую руку. Джакомо заметил, что ее полудетское личико с огромными глазами осунулось, даже толстый слой румян не мог скрыть бледность. Лицо молодой женщины едва выглядывало из-под низко опущенных полей конусообразной шляпы, а хрупкая фигурка буквально утопала в складках слишком широкого дождевого плаща. Покорившись участи наперсника, ставшей для него уже привычной, Джакомо спросил:

— Почему малоприятных?

Эльвира высморкалась, а потом ответила таким тоном, как будто продолжала прерванный на середине рассказ:

— Давай по порядку. Вчера утром, расставшись с тобой, я твердо намеревалась последовать твоим советам: вести себя благоразумно и ждать, когда он сам вспомнит обо мне. Но едва я вошла в свою квартиру, такую печальную, я поняла, что это сильнее меня.

— Почему печальную? — внезапно и как бы против воли спросил Джакомо.

— Потому что его там больше нет и, однако, все напоминает о нем; его вещи — пиджаки, книги, трубки — вызывают во мне такую печаль…

Джакомо заерзал на месте, кинул взгляд на телефон и только после этого сказал:

— Это ты печальна, а не квартира, не трубки, не пиджаки и не книги. Квартира — это помещение такого-то размера, с таким-то числом комнат, расположенных так-то и так-то; пиджаки — шерстяные либо из другой материи, различного цвета и покроя; трубки либо из дереза, либо из глины; книги имеют тот или иной формат и обложку. Что ж во всем этом может быть печального?

— А то, что его там больше нет.

— Но ведь это ты испытываешь грусть, а не пиджаки, не трубки и не книги. Всем этим предметам и дела нет до твоей грусти, как, впрочем, и тебе нет дела до них. Между тобой и ними нет никакой связи; вернее, есть только связь между владельцем и его вещью, но она мало чего стоит. Ты лучше поймешь мои слова, если вместо трубки или пиджака в комнате будет находиться собака, или кошка, или даже ребенок, то есть живое существо, которое ты, однако, не сможешь заразить своей печалью, как не можешь заразить ею, к примеру, меня. И тогда ты сама убедишься, до какой степени нелепы твои слова.

Эльвира с удивлением посмотрела на него и быстро сказала:

— Ну, как тебе угодно. Так или иначе, но это было сильнее меня, и я решила немедленно отыскать его, повидаться с ним. Села в машину и отправилась в Остию. Надо сказать, что день был необыкновенно мрачный и…

— Почему мрачный?

На ее лице снова отразилось изумление. И все же она сочла нужным пояснить:

— Шел проливной дождь, по небу ползли низкие темные тучи, дул ветер словом, все было мрачно.

— Постой, — прервал ее Джакомо. — Скажем лучше, что день был ненастный, ветреный, дождливый, что небо было затянуто тучами и видимость была плохая. Однако ничего мрачного в нем не было.

— Пусть будет по-твоему, — со вздохом проговорила молодая женщина, день, если тебе угодно, был ненастный. Когда я приехала в Остию, косые струи дождя били прямо в ветровое стекло машины, так что я почти ничего не видела. Ты представляешь себе Остию в это время года? Заброшенные купальни с пустыми и заколоченными кабинами тянутся вдоль хмурого сырого пляжа на фоне сумрачного моря. Унылые набережные, покрытые черным, ровным, мокрым асфальтом, где не видно ни единой души. Наводящие тоску аллеи: голые деревья, а возле них кучи опавших листьев, желтых и красных, глянцевых от дождя. А теперь представь себе посреди всего этого уныния меня, женщину, приехавшую искать человека, который ее не любит, и картина будет полная.

В эту минуту зазвонил телефон. Джакомо поднес трубку к уху и услышал грубый голос с интонациями провинциала: "Это молочная?" Он положил трубку на рычаг, а потом сказал:

— Неверная картина! Ты опять неправа. Остия — ни печальна, ни весела. Она такая, какой ей и надлежит быть: это курортный городок, где зимою остается мало народу. Что же касается купален, то они не заброшены, а только закрыты до весны, набережные не унылые, а всего лишь безлюдные, осыпавшиеся листья отнюдь не наводят тоску, просто они сперва высохли, а потом были омыты дождем. С другой стороны, все это — и самый городок, и купальни, и покрытые асфальтом набережные, и листья — живет своей жизнью, подчиняется своим законам, о которых ты понятия не имеешь и до которых тебе совершенно нет дела. Эльвира наконец вспылила:

— Но могу я узнать, что с тобой сегодня? Почему ты меня все время прерываешь?

— Потому что хочу утешить, — ответил Джакомо, — Согласись, ведь если ты скажешь, что купальни не заброшены, а всего лишь закрыты до весны, то тебе станет немного легче, не так ли?

— Я не нуждаюсь в утешении, а хочу только, чтобы ты меня выслушал. Так вот, я принялась искать его дом и в конце концов обнаружила в отдаленной части набережной мерзкий домишко.

— Почему мерзкий?

— Уф! Ну ладно, скажем, старый дом, который не ремонтировали по крайней мере лет сорок.

— Молодчина! Так и скажем.

— Так вот, поднимаюсь я, значит, по лестнице и стучусь в дверь к какой-то синьоре Цампикелли. Мне открывает старушка в очках, сухонькая и опрятная, и я с замиранием сердца спрашиваю, дома ли он. Она говорит, что его нет. Тогда я называю себя его сестрой и прошу разрешения подождать у него в комнате. Она ведет меня туда, и я с небрежным видом спрашиваю, бывает ли у него кто-нибудь. Старушка отвечает, что она никого не видала, но, по правде говоря, ее почти никогда нет дома, потому что у нее небольшая галантерейная торговля. Потом она уходит, а я оглядываюсь по сторонам. Представь себе голую, совершенно голую комнату…

Телефон коротко зазвонил; Джакомо протянул руку. Но тщетно — второго звонка не последовало.

— Видимо, ошибка, — сочувственно заметила Эльвира.

Он с раздражением сказал:

— Стало быть, без кальсон, без рубашки, без башмаков?

— Что за вздор ты несешь?

— Ты же сама сказала, что комната была голая, то есть неодетая, то есть без башмаков, без рубашки, без кальсон.

— Ладно, скажем, что в ней была лишь самая необходимая мебель: кровать, стол, комод. — Эльвира умолкла, но тут же вспыхнула: — Он сказал, что хочет пожить один, без меня, собраться с мыслями, все обдумать и решить. Но я убеждена, что он поехал в Остию для того, чтобы встретиться там с какой-то женщиной. И вот изволь, полюбуйся.

Она порылась в сумке и вытащила оттуда маленький белый сверток, который осторожно положила на стол.

— Что это?

— Отвратительный женский гребень.

Джакомо взял сверток и развернул его: там и в самом деле лежал очень светлый, с виду черепаховый, гребень; должно быть, он принадлежал блондинке.

— Почему отвратительный?

— Потому что его забыла какая-то девка.

— Я вижу всего лишь светлый гребень, — возразил Джакомо, — с виду черепаховый; без сомнения, его употребляли, и он малость потускнел, вот и все.

— Но ты-то что об этом думаешь? Тоже считаешь, что его потеряла какая-то женщина, с которой он проводит время в Остии?

— Где ты его нашла?

— Под кроватью.

— Возможно, — медленно начал Джакомо, — что гребень принадлежит даме, которая прежде жила в этой комнате. Ты ведь знаешь, меблированные комнаты убирают кое-как.

Наступило молчание. Через минуту Эльвира опять заговорила:

— Хочу надеяться, что ты прав. Но можешь мне поверить, в ту минуту мне показалось, будто я умираю. Помню только, что я вскочила с постели, на которой сидела, подошла к окну и словно в бреду посмотрела на море. Выглянуло солнце, и под его лучами море заулыбалось, а я, сравнивая это улыбающееся море с чувством, которое…

— Море не улыбается, — внезапно прервал ее Джакомо.

— Ах, вот как! Даже так нельзя выразиться? А почему?

— Потому что у моря нет рта. Улыбаться может только рот, да и то еще не всякий, а лишь человеческий. Море способно на многое, однако улыбаться оно не может.

Вновь зазвонил телефон, на этот раз резко и протяжно. Джакомо снял трубку и поднес ее к уху. Хорошо знакомый ему голос горничной кратко сообщил, что барышни нет в Риме, она уехала на прогулку и потому не позвонила; возвратится она лишь завтра. Джакомо растерянно повторил:

— Но куда она отправилась? Погодите, почему?

В ответ он услышал лишь короткое щелканье — телефон отключился; Джакомо медленно опустил трубку на рычаг и сидел не двигаясь, уставившись на аппарат. Наконец он почувствовал что-то необычное в глубоком молчании, наступившем в комнате после его недоуменных вопросов. Джакомо медленно поднял глаза и увидел, что Эльвира вперила в него взгляд, полный нескрываемой и мстительной иронии.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — быстро сказала она.

— О чем?

— Ты думаешь о телефоне и проклинаешь его, и он представляется тебе зловещим и коварным предметом, который сообщает одни только дурные вести. А между тем, — ее голос стал пронзительным и резким, — а между тем точно так же, как море не улыбается, потому что у него нет рта, так и телефон совсем не зловещий и не коварный, это всего лишь небольшой аппарат черного цвета, устроенный так-то и так-то, у него есть диск, на который нанесены номера, есть провода и прочее. Ну как, тебе легче?

Надутая физиономия

 Перевод З. Потаповой

Они довольно долго шли в молчании вдоль Аппиевой дороги по травянистой обочине, от одной ограды до другой, меж кипарисов и пиний, которые казались поблекшими и запыленными под небом, отуманенным сирокко. Сожженная трава ломалась под ногами; повсюду под прохладной тенью больших деревьев и около живописных развалин валялись остатки пикников: бумажки, жестянки, газеты. Наступило самое жаркое время дня, когда бывает безлюдно; изредка мимо пролетали автомобили, подскакивая на грубых плитах древнеримской мостовой.

Посмотрев искоса на жену, Ливио спросил внезапно:

— Да что с тобой? У тебя лицо опухло, как будто зубы болят.

Действительно, круглое хорошенькое личико жены казалось надутым, словно от воспаления или опухоли; на щеках, изменивших свои очертания, горел болезненный густой румянец.

— Со мной ничего, — процедила она сквозь зубы, — что тебе в голову взбрело?

Но вот и деревенская ограда виллы, где обитает звезда экрана; вот невысокая каменная стенка с решеткой, плотно оплетенной вьющимися розами маленькими желтыми цветочками.

— Это здесь, — сказал Ливио и пошел наперерез через поле, огибая каменную ограду. Это был заброшенный участок, где повсюду виднелись кучки отбросов, видимо, еще свежих, ибо под этим палящим зноем они издавали сильное кислое зловоние. Подальше, за краем обрыва, выделялась светлая полоска каких-то давних бетонных построек, озаренных тусклым, бледным светом померкшего неба.

Ливио прошел вдоль ограды до угла, остановился, раздвинул ветви розовых кустов, проделав глазок для объектива фотоаппарата, проверил видимость и сказал:

— Отсюда видна площадка перед виллой, куда она обязательно должна выйти. Обязательно.

— А если не выйдет?

— Должна, говорю тебе.

Ливио подобрал в куче мусора старую канистру из-под бензина, перевернул ее, уселся, положив на колени фотоаппарат, и прильнул лицом к глазку между двумя прутьями решетки.

— Сколько раз ты сюда приходил? — раздался за его спиной голос жены.

— Сегодня — пятый раз.

— Уж так тебе нужен этот снимок, а?

Ливио почувствовал в вопросе какую-то коварную, вызывающую нотку, но не придал этому значения и ответил, не отрывая глаз от отверстия:

— Очень нужен, потому что его можно очень здорово продать.

— А может, есть и другая причина?

Вот она, посыпанная гравием площадка в глубине сада. Ливио видел фасад виллы, окрашенной в красный цвет вазоны с лимонными деревьями, расставленные вдоль дорожки, обрамленную белым мрамором дверь под легким черепичным навесом. Немного правее двери выдавалась передняя часть огромного американского автомобиля, черного, сияющего всеми своими никелированными частями, очень похожего на катафалк. В мертвенном освещении сирокко мелкий белый гравий на площадке мерцал и переливался так, что, глядя на него, плыло в глазах. Ливио отвернулся и спросил с внезапным раздражением:

— Какая еще там другая причина?

Жена бродила вокруг кучи мусора в лихорадочном и угрожающем возбуждении, словно зверь в клетке. Она резко обернулась:

— Ты что думаешь, я не понимаю?

— Что?

— Тебе нужен этот снимок, чтобы иметь предлог познакомиться с ней, шляться сюда, а потом, глядишь, и стать ее любовником.

От изумления Ливио некоторое время не мог вымолвить ни слова. Наконец он медленно произнес:

— Ты так полагаешь?

— Конечно, — сказала она нерешительным и в то же время упрямым тоном, словно поняв абсурдность обвинения и в то же время решившись во что бы то ни стало стоять на своем.

— Ты и вправду думаешь, что я, Ливио Миллефьорини, голоштанный фотограф, или, как теперь говорят, "папараццо",[9]Словом "папараццо" презрительно называют в Италии фотографов, преследующих знаменитых людей, преимущественно киноактеров. мечтаю стать любовником кинозвезды, всемирной знаменитости, миллиардерши, у которой к тому же есть муж и еще куча претендентов?

Круглое детское личико жены, более надутое, чем когда-либо, выражало одновременно нерешительность и упрямство.

— Ну да, я так и думаю, — в конце концов дерзко сказала она и, отшвырнув ногой жестянку, продолжала: — Ты что думаешь, я не заметила сегодня, как ты был недоволен, что я собралась идти вместе с тобою? А как ты радовался в прошлые разы, когда я говорила, что не пойду!

— Но, Лучия…

— Тебе нужен предлог, чтобы встретиться с ней. Снимешь ее, потом ей позвонишь, познакомитесь и начнете крутить любовь.

Ливио посмотрел было на жену, но тут же поспешно приник к глазку: ему показалось, что на площадке кто-то задвигался. Но это была не звезда, а два больших пуделя грязно-белого цвета, почти такого же, как гравий; повозившись, игриво покусывая друг друга, они помчались за угол дома и исчезли. Ливио снова обернулся к жене и произнес с глубоким убеждением:

— Ты спятила. Теперь я понимаю, почему у тебя сегодня лицо распухло. Это тебя ревность распирает.

— Нет, я не спятила. А еще я пользуюсь случаем сказать тебе: мне надоело, надоело, надоело!

Ливио подумал, что, пока дива не показывалась, стоит сделать несколько интересных снимков. Внезапно он заметил на верхней ступеньке крылечка, перед дверью, что-то блестящее. Присмотревшись через объектив, он увидел, что там стоят два бокала и бутылка виски. Быть может, звезда экрана с мужем сидела здесь накануне вечером, попивая виски и глядя на полную луну, встающую над кипарисами Аппиевой дороги. "Бокал виски при лунном свете на крылечке — вот и подпись", — подумал Ливио, щелкнув затвором и сразу же перекручивая пленку. За его спиной снова послышался голос жены, повторявшей:

— Да, мне до смерти надоело.

— Что тебе надоело?

— Все и прежде всего ты сам. Если бы ты хоть любил меня. Но ты меня не любишь. Всего два года, как мы женаты, а ты бегаешь за всеми женщинами.

— Да когда же это?

— За всеми женщинами бегаешь; и потом, если б ты меня любил, я бы еще могла терпеть некоторые вещи, а теперь они мне невыносимы.

— Какие такие вещи?

— Какие? Сейчас я тебе выскажу, слушай. Меблированная комната с окном во двор, без отдельного входа, с общей кухней. Езда на автобусах и трамваях, обеды в закусочной стоя. Мы ходим в третьеразрядные киношки, телевизор смотрим в баре. А потом, гляди, гляди!

Ливио посмотрел; было что-то притягательное в этом отчаянном голосе. Встав на кучу мусора, жена приподняла юбку и показала ему заштопанный подол комбинации и зашитые чулки на стройных ногах.

— Гляди, белье у меня в клочьях, чулки в дырках, туфли стоптанные, это платье я ношу два года. Ребенок у нас завернут в тряпки, вместо колыбельки ящик. Мало тебе этого?

Хмурясь, Ливио попытался оправдаться:

— Я ведь так недавно начал. Все деньги пришлось потратить на студию. Теперь я начну зарабатывать, увидишь.

Но жена больше не слушала его.

— А потом, я должна тебе сказать, что мне твое занятие не нравится.

Ливио снова приложил лицо к глазку меж роз. Теперь стеклянная дверь под черепичным навесом была распахнута и на крыльце появился лакей в белой куртке. Он наклонился, поднял бокалы и бутылку и исчез. Ливио сфотографировал и лакея, перезарядил аппарат, обернулся и сказал с нарастающим раздражением:

— Не нравится мое занятие? Чем это? Занятие не хуже всякого другого.

— Нет, хуже! — закричала она с бешенством. — Это позорное ремесло. Целыми днями ты изводишь людей, которые ничего тебе плохого не сделали, их беда только в том, что они у всех на виду. Ты за ними гоняешься, как остервенелый, жить им не даешь. Сам любить не умеешь, а шпионишь за теми, кто любит друг друга, сам не живешь, а фотографируешь жизнь тех, кто умеет ею пользоваться. Ты жалкий голодранец без гроша в кармане, а снимаешь роскошь и развлечения тех, у кого куча денег. И я тебе еще скажу: когда случаются такие дела, как в тот вечер около ночного клуба, когда тот актер тебя отдубасил, то я тебя стыжусь. Почему ты ему не дал сдачи? А ты только все старался снять как можно больше. Если бы смог, ты бы наверняка сфотографировал и его ногу, когда он тебя пнул под зад, — вот тогда ты был бы счастлив!

Она засмеялась, слезла с мусорной кучи и встала поодаль.

Ливио взглянул в глазок, увидел, что на площадке все еще никого нет, обернулся и прокричал:

— Ты еще пожалеешь о том, что тут мне наговорила!

— Настало время сказать правду, — заявила она с некоторым пафосом. Мне надоело все это. Надоели твои фотографии, которых никто не покупает, надоело слушать, как ты рассказываешь про свои позорные подвиги, надоело надеяться на лучшие времена. Ты бы что угодно снял, если бы тебе это пригодилось, даже нас с тобой в интимные минуты. Да ты уже это и сделал!

— Ну что ты мелешь!

— Да, сделал! Снял меня на море в "бикини"[10]"Бикини" — очень открытый пляжный ансамбль. около купальной кабины на безлюдном пляже и напечатал эту фотографию с подписью: "Дождливый май. Но кое-кто уже думает о купании".

Ливио пожал плечами.

— Да ведь ты сама с удовольствием снялась.

— Ну да, как же, еще и насморк схватила.

— Словом, чего ты от меня хочешь?

Она на мгновение заколебалась, а потом ответила:

— Хочу, чтобы ты вылез из своей дурацкой засады, и пойдем домой.

— Ты все еще уверена, что я хочу стать любовником звезды?

— Да.

— Так вот же не будет по-твоему. Я намерен сфотографировать ее и сделаю это.

Разговаривая, он отвлекся. Снова обернувшись к глазку, он увидел сквозь просвет в кустах, что там, на площадке, развиваются события: звезда экрана собственной персоной открыла стеклянную дверь и появилась на пороге. Ливио узнал соломенно-желтые волосы, пухлое набеленное лицо, подмалеванные глазищи, большой красный рот и знаменитый огромный бюст, выступавший под корсетом двумя стиснутыми выпуклостями. Дива подняла к груди сумку, порылась в ней, вытащила черные очки и напялила их. Затем она махнула рукой и что-то прокричала. В поле объектива скользнула тень. Шофер. Дива посмотрела себе под ноги и направилась к машине. Она была одета смешно, как кукла: в коротеньком жакете бирюзового цвета и в широкой цветастой юбке на кринолине, открывавшей белые, как гипс, ноги.

"Теперь или никогда", — подумал Ливио. Он поднял фотоаппарат и стал наводить его на шедшую через площадку звезду, готовясь щелкнуть затвором в тот момент, когда она будет садиться в машину. Но тут внезапно что-то тяжелое и бесформенное так на него навалилось, что он скатился с канистры. Поднявшись, он увидел, что его жена убегает через поле по направлению к Аппиевой дороге, держа в руках фотоаппарат.

Ливио немного постоял, обескураженный и взбешенный, с глазами, полными слез. Затем он медленно и покорно побрел к дороге. Однако ему пришлось остановиться: длинная черная машина звезды пронеслась у него под носом: вот еще одна фотография, которую жена не дала ему сделать. Машина умчалась. Ливио поднял глаза и увидел, что жена идет навстречу, протягивая ему фотоаппарат. Лицо ее больше не было ни красным, ни надутым; она отвела душу и улыбалась ему. Подойдя ближе, она сказала:

— А теперь сними меня. Сколько раз ты мне это обещал.

Жизнь — это джунгли

Перевод З. Потаповой

После бурного вечера, проведенного накануне в ночном баре, где Джироламо познакомился с обеими девушками, голос в телефоне показался ему необъяснимо холодным, почти враждебным:

— Завтракать? Вы хотите, чтоб мы пошли завтракать в город по такой жарище?

— Но ведь вчера вечером мы сговорились позавтракать сегодня вместе!

— Мало ли что говорится под вечер, особенно после того, как выпьешь…

— Но, право же, вспомните, ведь именно вы разрешили мне позвонить вам с утра относительно завтрака.

— Я? Вот, видно, надралась-то!

— Словом, как вы решаете?

— Подождите минутку.

Джироламо услышал, как девушка отошла, простучав каблучками по полу, затем донесся отголосок раздраженного, неприятного спора, но слов он не разобрал. Наконец снова послышался голос:

— Заходите через час.

— Вы будете одна?

— Об этом и речи быть не может. Моя подруга тоже пойдет.

В дурном расположении духа, спрашивая себя, нельзя Ли выдумать предлог, чтобы отказаться от встречи, Джироламо провел час, гоняя на автомобиле по окраинным улицам, в тени больших платанов с буйной летней листвой. Девушки жили в районе Париоли; остановив машину у их дома, Джироламо был удивлен шикарным фасадом в современном стиле: сплошь стекло и мрамор. Ему казалось, что его новые знакомые — девушки скромного положения, скорее всего служащие. Впрочем, войдя в подъезд, он обнаружил, что их квартира — в полуподвале. Джироламо спустился по ступенькам, нашел в темноте дверь и позвонил. Тот же неприветливый голос крикнул ему изнутри, чтобы он подождал на улице. Джироламо предположил, что девушки, вероятно, живут в одной комнате и комната эта в большом беспорядке. Он поднялся по лестнице и сел в свой автомобиль, стоявший напротив входа.

Ему пришлось-таки подождать под палящим солнцем, которое накалило верх машины; но вот наконец они явились.

Девушки очень разные: одна — небольшого роста, грациозная, помоложе; другая — высокая, некрасивая и постарше. Но их бледные лица напудрены одной и той же блеклой пудрой; те же черные, мертвенные круги наведены под глазами, той же бесцветной, анемичной помадой подмазаны губы. И одеты они были одинаково: зеленые юбки колоколом и жесткие прозрачные блузки, сквозь которые, как сквозь целлофан, просвечивали грубые, туго прилегающие, затянутые бюстгальтеры мутно-розового цвета. Их белокурым волосам цвета соломы явно не соответствовали черные глаза и ресницы.

Подойдя ближе, невысокая наклонилась к окну машины и сказала:

— Ну что ж, пойдем завтракать. Только предупреждаю: у нас всего полчаса свободные, самое большее — минут сорок пять.

— Что за спешка? — сухо спросил Джироламо.

— Очень жаль, но или условимся на этом, или мы уходим домой.

Не понимая причин подобной невежливости, испытывая скорее любопытство, нежели обиду, Джироламо, не мешкая, подъехал к траттории неподалеку от Понте Мильвио. Войдя в сад ресторана, они увидели ряды пустых столиков в скудной и душной тени акаций.

— Никого нет, — сказал Джироламо. — Понятно, августовские каникулы.[11]Традиционные праздничные дни в середине августа римляне стараются провести за городом. Останемся здесь или, может быть, поедем куда-нибудь в другое место?

Маленькая грубо ответила:

— Мы пришли не себя показать, а поесть. Тут и останемся.

Они сели. Подошел официант. Маленькая стала читать меню.

— Есть омары. Могу я заказать омара?

— Разумеется, что за вопрос, — удивленно ответил Джироламо.

— Да кто вас знает. Вы сосчитали свои денежки, прежде чем нас приглашать?

Официант, держа блокнот наготове, терпеливо ждал с бесстрастным лицом человека, который видывал всякое и ничему не удивляется.

Джироламо сказал, смеясь, но внутренне раздраженный:

— Да, я сосчитал свои денежки; пусть будет омар.

— Так, значит, омар, — сказал официант. — А вино какое?

Маленькая снова спросила:

— Можно мне спросить бутылку вина? Или будем брать разливное?

— Да заказывайте, что вам угодно, — ответил Джироламо, которому все это стало надоедать.

Высокая сказала:

— Не сердитесь, мы для вас же стараемся. Сколько раз бывало: нас пригласят, а потом у них денег не хватает.

Когда официант ушел, маленькая резко спросила:

— Кстати говоря, я даже не знаю, как вас зовут.

— Меня зовут Джироламо.

— Не нравится мне это имя, похоже на дуролома.

— А вас как зовут?

— Ее зовут Клоти, — сказала высокая, — а меня — Майя.

— Но ведь это уменьшительные имена, верно?

— Да, ее полное имя — Клотильда, а мое — Марианна.

— А мне вы какое уменьшительное имя подберете? — обратился Джироламо к Клоти.

— Никакого, — отрезала та.

— Но все-таки вы должны меня как-нибудь называть. И поскольку имя Джироламо вам не по душе…

— А к чему мне вас называть? Через полчаса мы распростимся и никогда больше не увидимся…

— Вы в этом уверены?

— Чего уж вернее.

Подошел официант, и все в молчании принялись за омара, поглядывая на пустые столики, где прыгали большие воробьи, слетавшие с акаций в поисках крошек. Джироламо исподтишка наблюдал за Клоти и все больше убеждался в том, что она очень мила и нравится ему. У нее был маленький вздернутый носик с широко вырезанными ноздрями и черные блестящие глаза немного навыкате; пухлый ротик капризно надут, нижняя губка выпячена над едва очерченным подбородком. Эта головка сидела на прелестной шейке, округлой и крепкой, с гладкой белой кожей.

— А вам известно, что у вас очень красивые глаза? — произнес наконец Джироламо.

— Нечего мне комплименты отпускать, — огрызнулась Клоти. — Запомните: я не по вашим зубам орешек.

— А по чьим же?

— Это уж вас не касается.

— Могу я вас попросить об одолжении? — обратился Джироламо к другой девушке.

У той было толстое круглое лицо, на котором, словно птичий клюв, выдавался длинный заостренный нос.

— Какое одолжение?

— Скажите своей подружке, чтоб она была немного полюбезнее.

Майя повернулась и повторила, как попугай:

— Ты слышала, Клоти? Будь немного любезнее.

— Вы хотели, чтоб я пришла позавтракать, — вот я и пришла. И нечего с меня больше требовать.

— Но, Клоти… — начала Майя.

— Ах, оставь меня в покое.

— Поговорим о другом, — вздохнув, сказал Джироламо. — Почему вы остались в Риме на праздник"? Вы не ездите за город?

— А вы? — парировала Клоти. — Вы-то сами чего не уехали?

— Мне нравится Рим в летнюю пору.

— Смотрите-ка! Вот и нам нравится Рим в летнюю пору.

— Мы служащие, — объяснила Майя. — У нас отпуск только в конце месяца.

— А где вы работаете?

— Да какое вам дело? — сейчас же перебила Клоти. — Разве я вас спрашиваю, где вы сами работаете?

— Если спросите, я вам скажу.

— И не подумаю спрашивать, мне это ни к чему.

— Но, Клоти, — мягко сказал Джироламо, — за что вы на меня так сердитесь?

Он потянулся через стол и положил руку на маленькую, пухленькую и изящную кисть девушки. Но та резко отдернула руку и крикнула:

— Не трогать меня!

— Да что с вами, Клоти?

— Не смейте называть меня Клоти!

— А как же вас называть?

— Называйте синьориной Клотильдой.

— Да послушайте в конце концов, — воскликнул Джироламо, потеряв всякое терпение. — Если вам не хотелось идти завтракать, вы могли бы отказаться. Но, согласившись, вы обязаны по крайней мере вести себя прилично.

— Обязана? Да вы спятили! Почему это я обязана? Может, потому, что вы меня завтраком накормили?

— Но, Клоти… — вступилась подруга.

— А ты помолчи, — прикрикнула Клоти. — Ведь ты заставила меня принять это дурацкое приглашение! А раз так, то и оставайся с ним. А я ухожу. Будьте здоровы…

Она вскочила и, поспешно пройдя меж столиков, направилась к выходу.

— Ну а теперь, — обратился Джироламо к Майе, как только Клоти исчезла из виду, — сделайте милость, объясните мне, мягко выражаясь, непонятное поведение вашей подруги.

Та покачала головой.

— Это моя вина. Я уговорила ее пойти. Она не хотела.

— Но почему же?

— Вы не обижайтесь. Она не хочет больше терять время на всяких типов без гроша в кармане.

— Но ведь я, — произнес совершенно ошеломленный Джироламо, — я вовсе не тип без гроша в кармане.

— Так вы не голодранец?

— Нет, право же, не голодранец.

— Странно… А у Клоти сложилось именно такое впечатление. Да и я, не обижайтесь, поклялась бы в том же.

— Что же вас заставило так думать?

— Да как-то так, все вместе.

Джироламо помолчал немного, затем снова заговорил:

— Но если у Клоти такие взгляды на людей, то почему, прежде чем грубить мне, она не разузнала, не спросила меня? Я бы сказал ей правду, что я — не "тип без гроша в кармане", и тогда она вела бы себя вежливо и мы бы хорошо провели время.

— Вы должны извинить ее. Она боится.

— Да чего же она боится?

— Боится, что нарвется, как всегда, на голодранца. Вы нас поймите: мы девушки бедные, что ж тут удивительного, если нам хочется иметь знакомства среди мужчин со средствами?

— Ну, хорошо, так по крайней мере осведомляйтесь заранее.

— Жизнь — это джунгли, — философски изрекла девушка. — Клоти защищается, вот и все. Вам хорошо рассуждать, но кто боится, тот не рассуждает.

Джироламо снова помолчал. Официант принес счет, и Джироламо расплатился.

— Если хотите, поедем завтра к морю, — наконец сказала девушка. — Я сама поговорю с Клоти.

— Я думаю, что мы не сможем поехать.

— Почему? Вы обиделись?

— Да нет, но теперь уж вы на меня нагнали страху.

— Вы-то чего напугались?

— Жизнь — это джунгли, — ответил Джироламо, вставая.

Дом, в котором совершено преступление

Перевод Г. Богемского

В то время как машина неслась по блестевшему от дождя шоссе под серым, затянутым тучами небом, Томмазо изучал свою спутницу. На вид ей было немногим более тридцати; гладкие и прямые темные волосы обрамляли бледное, худое лицо с орлиным носом и черными горящими глазами. Из-за слишком яркой губной помады ее большой, резко очерченный рот казался кровоточащей раной. Он опустил глаза: из-под зеленой юбки выглядывали черные лакированные сапожки, доходившие почти до колена. Наконец он нарушил молчание:

— Еще очень далеко?

— Нет, скоро приедем.

— И как это вашим пришло в голову построить виллу в столь уединенном месте? Я понимаю еще, если бы было близко от моря, а то его отсюда и не видно.

— Мы построили ее здесь потому, что у нас тут была земля.

— Когда же выстроена ваша вилла?

— Году в тридцатом, почти тридцать лет назад.

— И с тех пор вы в ней и живете?

— Нет, мы ездили сюда каждое лето, если не ошибаюсь, до тридцать третьего года. Потом купили виллу в Анседонии и больше не приезжали.

— Двадцать семь лет дом стоит покинутым! И отчего же?

— Да так. По-видимому, нам здесь разонравилось.

— Сколько вы за него хотите? Посредник мне говорил цену, но я за последнее время пересмотрел столько вилл, что уже не помню.

— Пятнадцать миллионов лир.

— Ах, да! Кажется, вилла очень большая?

— Да, она большая, но комнат в ней немного. Гостиная и еще четыре комнаты.

— Если верить посреднику, это было бы весьма выгодное приобретение.

— Я тоже так думаю.

— Вилла принадлежит вам?

— Нет, у нее три владельца — мой брат, сестра и я.

— У вас нет родителей?

— Нет, они умерли.

— Ваш брат женат? И сестра замужем?

— Да.

— Они живут вместе с вами в Риме?

— Нет, они живут за границей.

— А вы замужем?

— Нет.

— Вы живете одна?

— Нет. Но, синьор Лантьери…

— Говорите, я вас слушаю.

— Извините меня. Я должна показать вам виллу, но вовсе не обязана рассказывать вам о своей личной жизни.

— Простите. Вы тысячу раз правы.

Наступило молчание. Но странное дело, Томмазо про себя отметил, что резкий ответ молодой женщины не вызвал у него ни чувства обиды, ни удивления. Он старался понять, почему же ее тон и слова не задели его, и наконец его осенило: как в цене виллы, слишком низкой для такого большого дома, так и вообще в поведении женщины, державшейся как-то слишком незаинтересованно и безучастно, таилось нечто загадочное, и это если и не полностью оправдывало, то, во всяком случае, извиняло проявленную им нескромность. Он посмотрел на губы женщины, и его поразило, как ярко они накрашены. С ее белого, как бумага, лица он перевел взгляд на серую и блестящую ленту дороги, бегущую навстречу серому, подернутому дымкой пейзажу, и увидел, что сквозь серую тусклость этого пасмурного осеннего дня, подобно кроваво-красной краске на губах этой женщины, необычно и ярко сверкают другие цвета: желтое золото листьев какого-то растения, увивающего фасад крестьянского дома; густая чернота мокрых стволов, светлая, почти голубая зелень капустных кочанов на огородах; яркий пурпур гроздей ягод на колючем кустарнике. День сегодня выдался туманный и дождливый, подумал Томмазо, но все же он не лишен своего очарования — в такой день краски природы играют и переливаются, как звонкие голоса в тишине полей.

Он спросил женщину:

— При доме есть земельный участок?

— В цену виллы включена стоимость сада в две тысячи квадратных метров. Но участки вокруг принадлежат нам, и вы, если хотите, можете прикупить землю.

— По какой цене?

— Я думаю, по тысяче лир за квадратный метр.

Томмазо вновь про себя подумал, что такая цена ниже обычной для здешних мест, но на этот раз ничего не сказал. Женщина переключила скорость, и машина свернула с шоссе на проселочную дорогу, проехав между двух потемневших от времени невысоких каменных столбов.

Женщина сказала:

— Здесь начинается наше поместье.

— К вилле ведет эта дорога?

— Да, другой нет.

Дорога уходила в глубь долины, петляя между пологими зелеными холмами. На склонах не было видно ни одного дерева, а на вершинах белели крестьянские домики с выкрашенными в зеленый цвет оконными рамами и красными крышами — по одному на каждом холме. Томмазо спросил:

— Все эти дома ваши?

— Да, наши.

Меж холмами темнели узкие и глубокие овраги — склоны одних были возделаны, другие поросли лесом или кустарником. Томмазо насчитал с левой стороны дороги четыре холма и столько же оврагов; потом машина круто свернула и поехала по узенькой дорожке, ведшей в глубокую низину, где сквозь деревья вырисовывались неясные очертания какой-то серой постройки.

— Вилла не на берегу, — рассеянно и небрежно проговорила женщина, — но от моря она не так уж далеко. Пять минут езды — и вы на пляже. Море по ту сторону дороги Аврелия.

Они переехали мостик над ручьем, и дорога углубилась в заросли, которые, как казалось Томмазо, становились все гуще и выше. Неожиданно машина затормозила и остановилась перед деревянной калиткой, запертой на большой висячий замок. И замок и цепь, на которой он висел, были покрыты толстым слоем ржавчины. За калиткой можно было разглядеть только часть скрытого деревьями фасада виллы. Томмазо отметил про себя с удивлением, что в фасаде этом не было ничего радующего глаз, деревенского, как можно было ожидать в такой глуши. Наоборот, это было мрачное квадратное строение холодного серого цвета, весьма напоминавшее церкви в неоклассическом стиле, но именно в стиле того неоклассицизма, который в 20-30-х годах получил название "стиля двадцатого века": гладкий фронтон, перистиль с грубыми и приземистыми прямоугольными пилястрами без баз и капителей, низкая, покрашенная под камень дверь, похожая на дверь египетской гробницы. Между тем женщина вышла из машины и возилась с замком на калитке. Наконец ей удалось его отпереть. Томмазо спросил:

— Неужели вы с тех пор ни разу не приезжали сюда?

— Я не была здесь много лет.

К дому вела обсаженная эвкалиптами короткая аллея, упирающаяся в мощеную площадку, в глубине которой высился огромный и мрачный куб виллы. Теперь она была видна целиком. Вокруг дома росло много деревьев, а за деревьями вздымались склоны холмов. Томмазо заметил странную вещь: несмотря на то, что дом уже двадцать семь лет был покинут людьми, природа как бы держалась от него на расстоянии — стены были голые, в пятнах и подтеках от сырости, их не увивало ни одно ползучее растение; между разошедшихся, разбитых ступеней лестницы не зеленел мох; в разбегавшихся во все стороны трещинах на асфальте площадки не росла трава. Можно подумать, пришло в голову Томмазо, что эта вилла внушает природе отвращение. Неожиданно раздавшийся шум заставил его вздрогнуть: женщина уже вошла в дом и поднимала большие тяжелые жалюзи, закрывавшие окна. Томмазо тоже вошел в дом.

Он очутился на пороге гостиной — большой комнаты с довольно высоким потолком, такой же серой и мрачной, как и фасад виллы. Пол был усеян мусором и какими-то мелкими обломками, запорошенными, словно пушистым снегом, толстым слоем пыли. В глубине гостиной виднелся огромный, сложенный из кирпича камин, почерневший и давным-давно не топившийся, а перед камином большой диван; другой мебели в комнате не было. Однако, подойдя к дивану, Томмазо обнаружил между ним и камином низенький столик, на котором стояли два бокала и бутылка виски. Бутылка была открыта, и пробка лежала рядом. Сказать, какого цвета сбивка дивана, теперь было трудно — может быть, коричневая, может быть, лиловая. Материя вся разлезлась, и из дыр торчала пакля. Томмазо взял бутылку в руки: этикетка пожелтела, бутылка была пуста, но ее содержимое, пожалуй, не было выпито, а испарилось за те долгие годы, что она простояла открытой; на сером от пыли столике остался чистый кружок. Женщина сказала:

— Это гостиная.

Томмазо только теперь заметил, что одна из стен комнаты была расписана, и подошел поближе, чтобы рассмотреть фреску. В характерном для тех лет стиле на ней была изображена светская сцена — группа купальщиков на пляже. Художник нарисовал море, песок, большой полосатый зонт, а вокруг него в различных позах нескольких мужчин и женщин в купальных костюмах. Мужчины были все мускулистые, атлетического сложения, широкоплечие, но с непропорционально маленькими головами, некоторые — с моноклями. Женщины были довольно полные, и их пышные формы выпирали наружу из весьма открытых купальных костюмов. Лица у мужчин и у женщин были надменные, красивые и неподвижные. Среди этих цветущих обнаженных людей виднелась жалкая фигура официанта, одетого, как ученая обезьяна, в короткую белую курточку и черные брюки, который нес поднос с аперитивами. В этой фреске не было ничего неприличного, но Томмазо не мог избавиться от впечатления, что он рассматривает порнографическую картинку. Женщина у него за спиной проговорила:

— Не правда ли, смешные? Такими были наши родители.

Томмазо чуть было ей не ответил: "Вы хотите сказать — ваши родители", но вовремя удержался. Теперь у него всплывало в памяти какое-то смутное воспоминание. Оно вот-вот готово было принять четкие очертания; так иногда говорят, что слово вертится на кончике языка. Ему казалось, что фамилия, которую носит семья этой женщины, связана с каким-то преступлением, происшедшим много лет назад, приблизительно в те годы, когда была построена эта вилла. Это случилось очень давно, кажется, он был тогда еще мальчишкой, а может быть, он слышал об этом позже. Но если преступление действительно было совершено на этой вилле, тогда вполне понятны и скромная цена, и странная незаинтересованность женщины, и ее смущение. Тщетно пытаясь припомнить фамилию убийцы или жертвы этого преступления, Томмазо пошел вслед за женщиной, которая теперь повела его по коридору, показывая остальные комнаты.

Комнаты были обставлены мебелью в том же тяжелом и безвкусном "стиле двадцатого века", в каком была построена вилла: квадратные шкафы, комоды и тумбочки, кресла, похожие на коробки без крышки, кровати с толстенными ножками и квадратными спинками. Все это из темного ореха, но не натурального, а фанерованного; полировка, некогда скрывавшая непрочность этой мебели, на вид столь массивной, сошла, фанера потускнела, покрылась черными пятнами, во многих местах треснула и отходила. В одной из этих комнат на кровати еще лежала простыня, сбившаяся и мятая, с большим пятном посередине. Пятно было неопределенного цвета, выцветшее — не то желтое, как йод, не то розовато-винное. На тумбочке у кровати валялась маленькая коробочка. Томмазо громко прочел написанное на крышке название слабительного и потом сказал:

— Все же ваши родные могли бы хоть немного прибрать в доме, раз уж решили его продать.

— Это я решила его продать, — ответила женщина с вызывающим видом и не отвела взгляда, когда он, с брезгливой гримасой оглядевшись вокруг, посмотрел на нее. — Мои брат и сестра ничего не знают. А я не успела распорядиться, чтоб здесь убрали. Я дала объявление в газету, и вы первый покупатель.

Она произнесла эти слова оскорбительно высокомерным тоном, потом подошла к двери ванной и распахнула ее:

— Здесь ванная.

Томмазо подошел и осторожно заглянул внутрь. Это была обычная ванная комната со стенами, облицованными кафелем, густо покрытым пылью, и с потускневшими, позеленевшими кранами. В чашке унитаза Томмазо увидел что-то черное, приставшее к белым фаянсовым стенкам, и молча показал на это женщине. Она возмущенно повернулась к нему спиной, вышла из ванной в коридор и открыла дверь в другую комнату:

— Это, насколько я помню, комната для прислуги.

Из-за двери им под ноги метнулась какая-то темная тень и стремглав скрылась в коридоре; раздался душераздирающий крик, и женщина на мгновение очутилась в объятиях Томмазо, в страхе вонзив ему в шею свои острые длинные ногти. Вся дрожа, она повторяла: "Крыса, крыса!"

Томмазо мягко сказал:

— Успокойтесь, ведь это всего лишь крыса.

— Да, я знаю, но я ужасно их боюсь.

— Не бойтесь, она убежала.

— Спасибо, извините меня.

Они вернулись в гостиную. В тот самый момент, когда женщина испустила отчаянный вопль, Томмазо наконец вспомнил фамилию семейства, имевшего отношение к преступлению. Фамилия у этой женщины была другая, да и вилла находилась в другом месте. Итак, на этой вилле не было совершено никакого преступления, хотя, впрочем, все здесь, казалось, свидетельствовало об этом. Вдруг женщина нервно проговорила:

— Вот и вся вилла, больше тут нечего смотреть. Вы должны согласиться, что пятнадцать миллионов за нее — дешево.

— Да, это недорого. Но я искал виллу совсем в другом роде.

— Она вам не нравится?

— Нет. Она построена в стиле, который я не люблю.

— У нас хотели купить ее под школу или что-то подобное. Наверно, в конце концов мы примем это предложение.

— Я думаю, что это было бы самое правильное решение.

Они вышли из виллы и под начавшим накрапывать мелким дождиком направились через асфальтированную площадку к машине.

— Как называется ваша вилла? — спросил Томмазо просто так, чтоб что-нибудь сказать.

— У нее нет названия, — ответила женщина, — но раз вы ее не покупаете, я могу вам сказать, как зовут ее окрестные жители. Они называют ее домом, в котором было совершено преступление.


Читать далее

Из сборника "Автомат"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть