Глава двадцатая

Онлайн чтение книги Дом паука
Глава двадцатая

Когда Стенхэм поднялся к себе в комнату, слегка задыхаясь, потому что день был не только жарким, но и непереносимо душным и гнетущим, он увидел, что дверь открыта и Райсса скребет пол. Она вынесла ковры и развесила их на балконах. В комнате стоял запах креозота, который она развела в ведре. Подушки и постельное белье были разложены по креслам, присутствие Стенхэма в данный момент было очевидно излишним. Однако он все-таки вошел и обратился к Райссе:

— Есть новости?

Та удивленно оторвалась от своего занятия и знаком показала Стенхэму, чтобы он закрыл за собой дверь. Райсса встала и, заговорщически вытаращив глаза, произнесла:

— Праздника не будет.

— Праздника? Какого праздника? — спросил Стенхэм, совершенно забывший о наступлении Аид-эль-Кебира.

— Ну как же! Праздника Овцы, великого праздника! Мы держали овцу на крыше целых три недели. Она даже разжиреть успела. Но они убьют любого, кто принесет жертву.

— Кто они? О ком ты говоришь?

Стенхэм только теперь почувствовал, что настроение у него очень неважное и что в этом отчасти виновата Райсса. К тому же ему хотелось сесть, а сесть было некуда.

— Мусульмане. Друзья Свободы. Они говорят, что всякий, кто зарежет овцу, предаст султана.

Еще один шаг к гибели, с горечью подумал Стенхэм. Пусть даже слухи были неверны, но сам факт, что люди говорили подобное, что такая немыслимая ересь могла закрасться в их мысли, свидетельствовали о направлении, в котором они двигались.

— B'sah? — неприязненно произнес он. — Правда? И что же, все собираются их слушаться и повиноваться? Значит, политика важнее религии? Аллаль Эль-Фасси важнее Аллаха? Почему уж тогда не назвать его Аллах Эль-Фасси?

Шутка показалась ему удачной.

Райсса не могла уловить ход мыслей Стенхэма, но все же была глубоко потрясена.

— Нет никого в мире выше Аллаха, — ответила она сурово, подумав, что Бог обязательно должен наказать этого невежу-назарея за такие дерзкие слова.

— Так вы собираетесь резать свою овцу или нет? — настойчиво повторил Стенхэм.

Райсса медленно покачала головой из стороны в сторону, не сводя глаз со Стенхэма.

— Mamelouah, — ответила она. — Это запрещено.

— Никто не может этого запретить! — воскликнул Стенхэм, вконец потеряв терпение. — Наоборот, запрещено не делать этого! Аллах требует этой жертвы. Был ли хоть один год, когда вы не делали этого?

— В прошлом году, — ответила Райсса, продолжая качать головой, — праздника не было.

— Конечно, был! Разве в прошлом году Абдельмджид не зарезал овцу?

— Не он — его отец. Мы поженились уже позже, накануне Мулуда.

— Но он все-таки зарезал овцу.

— Ах, да. Но зря, потому что султана арестовали в тот же самый день.

— Ага, — задумчиво произнес Стенхэм. — Теперь я понимаю. Конечно, французы использовали этот самый святой день в году, чтобы похитить султана, и жертвоприношение совершал уже подставной султан. Таким образом, жертва в счет не шла. — Стенхэм помолчал, потом быстро спросил: — Почему же вы не можете принести вашу овцу в жертву настоящему султану?

— Истиклал не хочет праздника, — терпеливо пояснила Райсса. — Грех праздновать, когда весь народ страдает.

— Ты хочешь сказать, люди могут забыть о своей беде, если устроить праздник, а Истиклал этого не хочет? Ему нужно, чтобы они постоянно помнили о том, что несчастны. Так?

— Да, — ответила Райсса слегка неуверенно.

— Но разве ты не понимаешь?! — крикнул Стенхэм, повышая голос против воли, так как сознавал, что она все равно ничего никогда не поймет. — Разве ты не понимаешь, что они хотят отнять у вас вашу религию, чтобы захватить всю власть? Они хотят навсегда закрыть мечети, а всех мусульман превратить в рабов. В рабов!

— Моя мать была рабыней в доме паши, — сообщила Райсса. — Каждый день к обеду у нее была курица, и еще у нее было четыре браслета из чистого золота и шелковый халат.

Как делают почти все, понимая, что карта их бита, Стенхэм решил прибегнуть к сарказму.

— И, я думаю, ей очень нравилось быть рабыней, — сказал он.

— Так было предначертано, — пожала плечами Райсса.

— Да, разумеется, — сказал Стенхэм, сам не понимая, почему снова впал в ту же ошибку и ввязался в спор с одним из этих людей, прекрасно зная, что контролировать ход спора совершенно невозможно; алогичность подобных разговоров всегда порождала в нем гнетущее чувство собственной несостоятельности. В конце концов, подумал он, будь они существами рациональными, эта страна не представляла бы никакого интереса; очарование ее было напрямую связано с умственной неразвитостью обитателей. Однако вряд ли можно было упрекнуть их в сознательной и воинствующей отсталости. Как только им в руки попадал хотя бы малейший клочок пышной европейской культуры, они цеплялись за него с нелепой страстностью, однако могли усвоить его, лишь поскольку он был оторван от целого, а потому лишен всякого смысла. Но после стольких веков изоляции, их культура, словно замороженная, теперь, оттаяв, должна была стремительно разложиться. «Так было предначертано», — сказала ему Райсса, и Стенхэм вынужден был согласиться с ней; такова была конечная и всеобъемлющая истина о мире, единая для всего Марокко. Поэтому любой спор оказывался всего лишь столкновением характеров.

«Mektoub». Райсса по-прежнему стояла на месте, испытующе глядя на Стенхэма. Он не мог понять, чего она еще дожидается, и, поскольку сказать ему было нечего, он улыбнулся ей, открыл дверь и спустился вниз. Она никогда не закончит уборку, останься он в комнате.

Какое-то время он просидел в темном углу вестибюля, просматривая старые номера журналов, посвященных коммерческой стороне жизни французских колоний и иллюстрированных невыносимо скучными фотографиями фабрик, складов, строящихся мостов и плотин, домостроительных проектов и местных рабочих. Все это напомнило ему старые советские издания, которые он в свое время прилежно изучал. В конце концов, подумал он, коммунизм был всего лишь более опасной формой заболевания, распространившегося по всему миру. Мир неделим и однороден; то, что произошло в одном месте, произойдет и в другом, и везде найдется своя политическая оппозиция. Пожалуй, огромное различие состояло в том, что Запад оказывался гуманнее: он предусматривал для своих пациентов анестезию, в то время как Восток, принимая страдание как нечто само собой разумеющееся, устремлялся навстречу грядущему кошмару с предельным безразличием к боли.

«Ваша беда в том, Джон, — заявил Мосс, — что вы не верите в человечество», С этим он тогда не стал спорить, но ответный довод состоял в том, что вере в человечество непременно должна предшествовать вера в Бога. «А вы верите?» — спросил Мосс. Стенхэм ответил, что нет. Мосс торжествовал: «И никогда не поверите! Одно без другого не существует» — Стенхэм воспринял это, как ложный аргумент, типичный для современного человека, позабывшего о смирении. «Оставьте. И слушать не хочу, — ответил он. — В этом-то и корень всех зол». Таковы были маленькие баталии, которых Стенхэм боялся больше всего, оставаясь один на один с Моссом, без конца его провоцировавшем; он оказывался втянутым в спор, прежде чем успевал осознать это. Мосс был так уверен в себе, он прочно стоял на якоре, грозные валы жизненной стихии не тревожили его, его нехитрые проповеди были бессмысленными.

Стенхэм бросил журналы на стол и пошел обедать. В столовой стояла тревожная тишина. Официанты ходили на цыпочках и переговаривались шепотом. Впервые Стенхэм услышал, как отдаются распоряжения на кухне. Через открытое окно до него донесся протяжный, восходящий на одной ноте голос муэдзина, призывающего к молитве лоулли. Тут же присоединился еще один, потом еще, сливаясь в возносящемся к небу хоре ясных теноров. Все начиналось с одинокого звука и закончилось им, когда остальные смолкли. Стенхэм прислушался к тому, как последний муэдзин протянул: «Аллах акбар!» Воззвав к востоку, югу и западу, теперь он обратился к северу, и голос его плыл над городом — чистый, как звук гобоя. Потом донесшееся с крыши одного из соседних домов кукареканье заглушило его, и тут же официант принес большой валован на блюде и поставил перед Стенхэмом. В единый миг Стенхэму предстала вся нелепость ситуации. Весь этот механизм: шеф-повар на кухне, буфетчики за стойкой, выстроившиеся, как на параде, официанты, приборы из фаянса, стекла и металла, вращающийся поднос с закусками, тележки с алюминиевыми печами и синими мерцающими язычками спиртовок — все это было для него, все действовало ради него одного. Вряд ли появится кто-то еще и снимет груз ответственности с его плеч. Никто не придет, и, когда он закончит обедать, посуду уберут, столы начнут накрывать к ужину, но к ужину и его может не оказаться, если он решит перекусить где-нибудь в городе.

— Боже мой! — вдруг громко произнес Стенхэм. Он вспомнил, что как раз сегодня его ждут к ужину у Си Джафара.

Разумеется, было бы слишком грубо позвонить и спросить, остается ли в силе их договоренность при сложившихся обстоятельствах. Зная семью достаточно хорошо, он был уверен, что они никогда не признают существование каких-то политических проблем, но понятия не имел, на чьей стороне их симпатии. Несколько раз он встречал в доме французских офицеров с женами, обстановка была совершенно добросердечной. К тому же двое сыновей Си Джафара работали служащими во французской администрации, так что вероятность того, что семья настроена профранцузски, была достаточно велика. И все же время от времени тот или иной из домочадцев позволял себе резкие выпады против французских властей. Обычно Стенхэм присоединялся к ним, но в последнее время посчитал более благоразумным просто смеяться и позволять своим знакомым вволю клясть французов. Если семья действительно симпатизировала французам, то полицейское досье Стенхэма, должно быть, изрядно выросло, потому что волей-неволей хозяевам приходилось все сообщать в комиссариат. С французами нельзя было сотрудничать наполовину; если вы становились на их сторону, они оказывали вам полное покровительство — по крайней мере, до тех пор, пока считали вас полезным. Если же вы были не с ними, то против них. Позвонить Си Джафару и сказать: «Не знаю, стоит ли мне приходить из-за того, что происходит», — не дало бы никакого результата: старик наверняка притворился бы, что ничего не знает. Да и происходило ли что-то на самом деле? Стенхэм и сам этого не знал. Владелец антикварной лавки был так добр, что передал ему зашифрованное предупреждение (хотя, очевидно, вряд ли был до конца бескорыстен), но Стенхэм не собирался обращать на это внимание. После обеда он сам отправится в медину и все разведает.

Но затянувшийся обед, жара, а возможно, и тишина в столовой возымели свое действие, и, закончив десерт, Стенхэм поднялся к себе и решил немного полежать. Он задернул шторы, защищая комнату от слепящего полуденного зноя. Несколько мух с жужжанием описывали круги над столом, Стенхэм разогнал их коротким аэрозольным залпом и снял ботинки и брюки. Потом лег. Казалось, воздух в комнате загустел от жары; полумрак был таким глубоким, что Стенхэм не мог разглядеть арабески на высоком потолке. Где-то над Среднеатласскими горами торжествующе раскатился гром, приглушенный и смягченный огромным расстоянием. Раскаты доносились через равные промежутки времени, невесомые и мягкие, как пух. Сон караулил у постели.

И вдруг — будто целый век успел промелькнуть — Стенхэм обнаружил, что сидит на кровати и, мигая, вглядывается во враждебную нереальную комнату, напоенную лавандовой пустотой. Гром прогрохотал над садом. Стенхэм соскочил с кровати и подбежал к окну. Гроза приближалась, гневная, яростная; весь город охватило странное сумеречное сияние. Четверть шестого. Стенхэм снова лег и протянул руку к звонку над головой. Звук его этажом ниже, в комнате для прислуги был приглушен грозой, однако звонок прозвенел, и минуту спустя в дверь уже громко стучали.

— Trhol[106]Войдите! (араб.) ! — крикнул Стенхэм.

Голова Райссы просунулась в полуоткрытую дверь, белки глаз ярко светились в полумраке. Само собой, она горела желанием поговорить о погоде, но Стенхэм все еще чувствовал себя скованным сном.

— Принеси, пожалуйста, чай, — попросил он, и дверь закрылась.

Минуту спустя снова раздался стук. Стенхэм подумал, что, должно быть, опять вздремнул, потому что чай всегда приносили не раньше чем через четверть часа.

— Trhol! — снова крикнул он, но, так как ответа не последовало, повторил громче. Дверь открылась, и в комнату вошел человек. Стенхэм включил свет и увидел Мосса: его костюм был забрызган водой, под мышкой он держал тросточку.

— Заходите, заходите, — сказал Стенхэм.

— Не потревожил?

— Ничуть. Я только что собирался пить чай. Попрошу Райссу принести еще чашку.

— Нет, нет. Сначала спущусь и переоденусь. Я вымок до нитки. Даже сесть боюсь. Просто хотел отчитаться. Совершенно невероятный день. Подробности позже. — Он вытер лоб и высморкался. — Хью уже у себя, так что я выполнил свою миссию. Должен сказать, мое мнение о французах за этот день несколько изменилось. Увидимся за ужином?

— Да, — ответил Стенхэм. — Если гостиницу, конечно, не смоет в реку. Вы только послушайте. — Он поднял палец: вода с ревом низвергалась с неба.

Мосс улыбнулся и вышел.

Еще до того, как Райсса принесла чай, дождь прекратился с драматической внезапностью. Стало светлее. Стенхэм открыл окна, прислушался к тому, как вода шумно журчит в водостоках и капает с деревьев на террасе. Но воздух был тих и прохладен. Стенхэм высунулся из окна и какое-то время просто слушал и глубоко дышал.

Позже, за чаем, он вспомнил о своем уговоре с Си Джафаром. Делать было нечего, оставалось надеть старый костюм и, плюхая по грязным лужам, тащиться через весь город. За много лет он нашел несколько возможностей срезать путь, так что дорога займет около получаса. Допив чай, он быстро оделся, сунул в карман фонарик и позвонил Моссу.

Довольно долго никто не подходил к телефону наконец трубку сняли, и хриплый голос спросил:

— Qui? Qu'est-ce qu'il у а?[107]Кто это? Что случилось? (фр.)

— Я вас не разбудил? — спросил Стенхэм.

— Нет, Джон, но с меня так и капает. Я принимал ванну.

Стенхэм извинился и объяснил, почему не придет ужинать. Помолчав, Мосс ответил:

— Знаете, Джон, на вашем месте я вряд ли бы пошел. Думаю, это не очень благоразумно в данный момент.

— Но я должен, — сказал Стенхэм. — Забирайтесь обратно в ванну, увидимся завтра.

Улицы были безлюдны. Стенхэм шел, стараясь держаться поближе к стенам, избегая текущих посередине потоков. Чем ближе он подходил к реке, тем полноводнее они становились; в конце концов, ему пришлось вернуться и отыскать место, где можно было перейти улицу. Потом двинулся в прежнем направлении, еще немного — и он оказался бы по колено в воде. Несколько попавшихся навстречу прохожих тоже были слишком заняты передвижением по улице и не обратили на него внимания.

Нелегко было подниматься по крутым улицам Зекак эр-Румана: грязь была ничуть не меньшей преградой, чем вода, и Стенхэм постоянно соскальзывал назад. За мокрыми стенами домов и наверху на террасах петухи кукарекали как ни в чем не бывало, и маленькие летучие мыши петляли вокруг редких уличных фонарей. Выйдя на Талаа, Стенхэм увидел, что здесь так же пустынно, как и на боковых улочках: ставни на всех лавках были заперты, и только время от времени встречался одинокий человек, молча сидящий рядом со своим ослом, грудой угля или связкой циновок. Даже нищих, которые обычно сидели на корточках возле источника перед поворотом в переулок, где стоял дом Си Джафара, сегодня вечером не было видно. Стенхэм посмотрел на часы и увидел, что уже почти восемь. Если бы сейчас было одиннадцать, и он уже шел обратно в гостиницу! Бесконечные вечера у Си Джафара были мучительны, Стенхэм боялся их почти так же отчаянно, как большинство людей боится визита к зубному врачу. Разговор носил характер в высшей степени необязательный, и само собой разумелось, что все сказанное ни в коем случае не должно быть искренним; если у кого-то вдруг вырывалось что-то, похожее на правду, то это происходило по чистой случайности. Иногда Стенхэм пытался расспросить членов семьи о местных обычаях, но и тогда обнаруживал, что они лгут ему, намеренно выдумывают разные небылицы, наверняка чтобы от души посмеяться над ним, после того как он уйдет. Тем не менее, все относились к нему очень тепло, даже если их дружеские чувства и проявлялись в обычной церемонной манере, и Стенхэм решил, что ему даже полезно испытывать свое терпение, сидя среди них и учась болтать и перешучиваться на их уровне. Если бы его спросили, почему он считает благотворным заниматься этим с таким усердием, он, скорее всего, ответил бы, что теория без практики бессмысленна. Си Джафар и его семья были типичными марокканскими буржуа, которые оказали Стенхэму не бывалую честь, распахнув перед ним двери своего дома. (Ему случалось даже несколько раз видеть жену и дочерей хозяина без покрывал, теток и бабушку — почтенную древнюю даму, которая ползала по всему дому на четвереньках.) И Стенхэм считал, что ему не стоит пренебрегать любой возможностью лишний раз повидать этих людей.

Мосс как-то сказал ему: «Вам мусульмане не могут сделать ничего дурного», и, невесело рассмеявшись, Стенхэм согласился, про себя подумав, что если это и так, то ничего хорошего они тем более сделать не могут. Они поступали, как считали нужным, Стенхэму это казалось трогательным и в то же время нелепым. Единственными, кого он считал себя вправе судить, а потому ненавидеть, были те, кто старался так или иначе продемонстрировать свою приверженность западному образу мыслей. Этих вероотступников, болтавших об образовании и прогрессе, предавших идею статичного мира ради мира динамичного, следовало бы тихо казнить, чтобы власть ислама могла длиться спокойно и беспрепятственно. Даже если Си Джафар и его сыновья за плату оказывали французам какие-то услуги, это вовсе не порочило их в глазах Стенхэма — по крайней мере, до тех пор, пока они продолжали жить привычной жизнью: сидели на полу, ели руками, готовили и спали сначала в одной, потом в другой комнате, или в просторном дворе с фонтанами, или на крыше, ведя жизнь кочевников в чудесной раковине своего дома. Если бы только он почувствовал, что они способны утратить глубокую озабоченность настоящим и перенести упования в будущее, он тут же утратил бы к ним интерес и обвинил их в продажности. Чтобы угодить ему, мусульмане должны были следовать узким путем, никаких отклонений не дозволялось. В разговоре с ними он никогда не упускал возможности лишний раз побранить христианство и все, что оно с собой несло. Ему доставило огромное удовольствие, когда, удивленно переглянувшись и покачивая головами, они сказали: «Этот человек понимает жизнь. Перед нами христианин, который видит пороки своего народа». В этой связи часто возникал вопрос: «А не хотели бы вы стать мусульманином?» Вопрос этот повергал Стенхэма в глубокое недоумение, так как он полагал, что еще меньше готов принять эту веру, чем какую-либо другую: она требовала смирения и покорности, которые он мог представить себе лишь умозрительно. Он восхищался их верой, но никогда не примерял к себе. Дисциплина ради дисциплины, бездумное и радостное повиновение деспотичным законам — все это было похвально, но не годилось для него, это он понимал. Слишком поздно; даже его предки, жившие столетия назад, сказали бы то же самое. Кто был прав, а кто нет — он не ведал, да не очень-то это его и заботило, но он точно знал, что мусульманином быть не может.

И все же Стенхэму казалось, что именно это делает его общение с ними столь желанным и целительным. Именно это придавало его интересу к ним характер навязчивой идеи. В них он видел воплощение чуда: человека в мире с самим собой, довольного тем, как ему удалось разрешить жизненные проблемы; их довольство сквозило во всем: в том, что они не задавали вопросов, в том, что принимали бытие во всей его свежести, каким оно открывалось каждое утро, в том, что не старались узнать больше, чем необходимо для повседневной жизни, и скрыто полагались на конечную и абсолютную закономерность всего сущего, включая человеческое поведение. Их довольство жизнью было для него чудом — темным, драгоценным, непроницаемым пятном, за которым крылась их суть и которое окрашивало все, чего бы они ни коснулись, превращая их простейшие действия в нечто завораживающее, точно взгляд змеи. Стенхэм понимал, что постичь глубины этого чуда — задача бесконечная, поскольку, чем дальше вы вторгались в их мир, тем яснее становилось, что для того, чтобы познать его, надо радикально измениться самому. Ибо просто понять их было недостаточно; надо было научиться думать, как они, чувствовать, как они, и без всяких усилий. Это могло стать делом жизни, причем делом — и Стенхэм прекрасно понимал это, — от которого он рано или поздно устанет. Тем не менее, он считал это первым шагом на пути к пониманию людей. Когда он сказал это Моссу, тот разразился смехом.

«В душе вы по-прежнему тоталитарны». Порой казалось невероятным, что Мосс всерьез предъявляет ему такое обвинение; конечно же, он говорил это исключительно из желания поставить все с ног на голову, зная, что на самом деле все наоборот. Но если все обстояло именно так, то почему эта мысль не давала ему покоя, как заноза? Стенхэм пытался вернуться вспять, припомнить, не произнес ли он когда-нибудь необдуманное слово, которое впоследствии могло дать Моссу повод превратно истолковывать другие его замечания; разумеется, это было бесполезно — такого ни разу не случалось. «Может, он и прав», — сказал про себя Стенхэм, прислушиваясь к эху своих шагов в крытом переходе. Если «тоталитарность» означала привычку оценивать личность по результатам ее деятельности, а каждую частицу человечества — по шкале созданной ею культуры, то Мосс был прав. Не было иных критериев для определения права того или иного организма на существование (и, в конечном счете, любое суждение, высказанное человеком по поводу другого, сводилось к признанию этого права). Если, к примеру, он сокрушался, услышав об очередном взрыве бомбы или перестрелке на улицах Касабланки, то вовсе не потому, что жалел погибших, которые, сколь бы душераздирающе они ни выглядели, продолжали оставаться безымянными, а потому, что каждый кровавый инцидент, пробуждая политическое сознание уцелевших, приближал вымирающую культуру к концу. Он припомнил случай, когда они заговорили о войне, и сказал: «Людям, в отличие от произведений искусства, можно найти замену». Мосс был возмущен и назвал Стенхэма бесчеловечным эгоистом. Возможно, это была одна из немногих бездумно брошенных фраз, которую Мосс запомнил и от которой отталкивался в своих обвинениях. Надо будет вернуться к этому вопросу в подходящий момент. А вот и дом Си Джафара. Ухватившись за железное кольцо, Стенхэм дважды постучал в дверь.

Младший из сыновей провел его во двор, где апельсиновые деревца все еще роняли капли дождя на мозаичный пол. Минуту-другую Стенхэм постоял в одиночестве у центрального фонтана в ожидании хозяина. На кованой ограде вокруг бассейна висели тряпки, они были раскинуты даже на нижних ветвях одного из деревьев. Откуда-то из дома доносился назойливый стук пестика: женщина толкла пряности. Наконец, появился Си Джафар: он был в полосатой пижаме, небрежно повязанной чалме и потирал руки с извечной улыбкой.

— У нас тут небольшой несчастный случай, кое-какие повреждения, — сказал он. — Надеюсь, вы простите нас за неудобства. — Он провел Стенхэма в большую комнату, служившую для приема гостей. В углу лежала груда мусора: камни, земля, штукатурка. Сквозь зияющую в стене дыру была видна улица. Домочадцы сдвинули большую часть циновок и подушек в центр комнаты. — Гроза, — сконфуженно произнес Си Джафар. — Дом старый. Мы уж боялись, что вся стена рухнет.

Стенхэм бросил встревоженный взгляд на потолок. Си Джафар подметил это и снисходительно рассмеялся.

— Нет, нет, месье Жан! Крыша не упадет. Дом еще держится.

Стенхэма это замечание не очень-то убедило, но он улыбнулся и сел на предложенную ему циновку у противоположной стены.

— Простите, что я в таком наряде. Не было времени переодеться, — сказал хозяин, коснувшись пижамы и чалмы указательным пальцем. — Слишком много было хлопот. Но теперь, с вашего позволения, я ненадолго удалюсь и приведу себя в порядок. Я попросил своего двоюродного брата Си Буфелджа развлечь вас игрой на уде, пока вы ждете. Нехорошо, чтобы гость скучал. Пожалуйста, потерпите минутку. — Он пересек двор, по-стариковски согнувшись и сложив руки на груди. Долго ждать не пришлось: почти тут же Си Джафар вернулся в комнату в сопровождении высокого бородатого мужчины в темно-синей джеллабе, который нес перед собой, точно поднос, огромную лютню. Си Джафар, лучась улыбкой, даже не стал представлять гостя, бросил на двоюродного брата беглый взгляд и, убедившись, что тот сел и настраивает инструмент, еще раз попросил прощения и вышел.

Мужчина продолжал подтягивать струны, внимательно прислушиваясь к их звучанию и ни разу не посмотрев в сторону Стенхэма. По улице, пронзительно подвывая, прошла кошка, на мгновение показалось, что она идет по комнате. Бородач проигнорировал шум и вскоре заиграл некую вольную импровизацию, состоящую из коротких, задыхающихся музыкальных фраз, разделенных долгими паузами. Стенхэм прилежно слушал, думая о том, насколько приятнее могли быть другие вечера, если бы на них тоже приходилось прибегать к помощи двоюродного брата. Один за другим в комнату входили другие мужчины и, учтиво поприветствовав Стенхэма, садились слушать музыку. Прошло немало времени, прежде чем появился Си Джафар в блистательном одеянии из белого шелка и темно-красном тарбуше , задорно сдвинутом на макушку. Не обращая внимания на музыку, он заговорил в полный голос. Очевидно, это был знак музыканту играть потише, чтобы звук служил лишь фоном. Бородач повиновался, но было видно, что он утратил к игре всякий интерес: сосредоточенное выражение исчезло с его лица, он стал поглядывать по сторонам и только рассеянно кивал головой в такт мелодии. Слуги внесли столы, один поставили перед Си Джафаром и Стенхэмом, которые ели в привольном комфорте, тогда как шестеро остальных сгрудились за вторым столом в центре комнаты, рядом с кучей мусора. Стенхэм не замедлил отважно предложить, что, может быть, двоюродный брат тоже присядет к их столу, за которым больше места.

— Нам всем будет гораздо лучше так, — слабо улыбаясь, ответил Си Джафар.

— Мне не хотелось бы показаться неучтивым… — начал было Стенхэм.

Си Джафар, облизав по очереди каждый палец, ничего не ответил. Потом хлопнул в ладоши, призывая слугу; когда тот вошел и снова удалился, Си Джафар обнажил в широкой улыбке ряд золотых зубов и добродушно заметил:

— Мой двоюродный брат очень стеснительный.

В середине ужина электрические лампочки, голо свисавшие с потолка, вдруг разом погасли. Комната погрузилась в абсолютную тьму, хриплый голос кого-то из сидящих за вторым столом пробормотал: «Bismil'lah rahman ег rahim», — и на мгновение воцарилась тишина. Затем Си Джафар позвал слугу и велел ему принести свечи.

— Сейчас свет снова включат, — заверил он Стенхэма, в то время как в комнате появился слуга, держа в каждой руке по горящей свече. Но ужин шел своим чередом, а электричество не работало.

Комната стала загадочной, стены словно раздвинулись, а далекий потолок превратился в театр теней. Во время десерта вошел слуга, торжествующе неся перед собой старую масляную лампу, наполнившую все помещение зловонным чадом; все, кроме Стенхэма, приветствовали его появление довольным шепотом. Пару раз за соседним столом разговор оживлялся; как только это происходило, Си Джафар старался отвлечь внимание гостя, начиная очередную бесконечную историю. Стенхэм, которого раздражали неуклюжие попытки заставить его не слушать, о чем говорят члены семьи, время от времени бросал взгляды в их сторону, пока Си Джафар говорил.

Поев, вымыв руки, прополоскав рот и выпив чая, все снова устроились на своих местах и принялись рассказывать анекдоты. Как обычно, Стенхэму не удавалось следить за сюжетом: он понимал все слова по отдельности, но основная суть ускользала от него. Тем не менее, ему доставляло удовольствие следить за тем, как члены семьи реагируют на каждый анекдот, слушать их громкий смех. Исключительным правом курить пользовался Си Джафар; чтобы подчеркнуть почетный характер этой привилегии, он прикуривал одну сигарету от другой и каждые пять минут угощал Стенхэма новой, хотя тот еще затягивался предыдущей. Никто не имел права курить в присутствии хозяина дома.

— Вы понимаете наши небылицы? — спросил он у Стенхэма.

— Понимаю слова, но…

— Я объясню вам историю, которую рассказал Ахмед. Так вот: одному легионеру понадобился фонарь, и он вообразил, что может купить его за сто риалов. Вы знаете, что такое фиги?

— Конечно.

— Так вот: филали набил фонарь фигами, а его жена спрятала свой браслет на дно корзинки и тоже засыпала его сверху фигами. Так вот почему еврей и не нашел его, когда шарил под кроватью. Понимаете? Если бы у него было время, прежде чем легионер постучался в дверь, он успел бы вынуть фиги, но, конечно, времени не хватило. Вот что имел в виду филали, когда сказал: «Молодой эвкалипт не может дать такую же тень, как старое фиговое дерево». Улавливаете?

— Д-да… — неуверенно произнес Стенхэм, ожидая, что, в конце концов, обнаружится ключ, который поможет связать воедино все части анекдота.

На лице Си Джафара появилось довольное выражение.

— Вот почему жена филали переоделась рабыней халифа. Если бы еврей догадался о том, кто она на самом деле, он бы непременно сказал об этом легионеру и получил свои комиссионные, которые, как вы помните, составляли пятьдесят процентов. Не знаю, приходилось ли вам видеть молодые эвкалипты. Листья у них очень маленькие и узкие. Так что еврей сделал жене филали пышный комплимент. Но на самом деле он просто хотел ей польстить, неискренне. Понимаете?

Пока что Стенхэм абсолютно ничего не понимал в анекдоте, но улыбался и кивал. Остальные все еще повторяли немаловажную линию о молодом эвкалипте, смакуя ее во всех подробностях и одобрительно ухмыляясь.

— Не уверен, что вы поняли, — помедлив, сказал Си Джафар. — Тут слишком многое надо объяснить. Некоторые из наших историй с первого раза понять трудно. Даже людям из Рабата и Касабланки часто приходится кое-что пояснять, потому что эти истории рассчитаны только на жителей Феса. Но как раз это и придает им свой аромат. Они не были бы такими забавными, если бы их понимал каждый. Кроме того, некоторые очень неприличные, но сегодня мы не будем их рассказывать, потому что здесь вы. — Он закрыл глаза, очевидно припоминая одну из таких историй и то и дело похохатывая от удовольствия. Потом, открыв один глаз, взглянул на Стенхэма. — Думаю, эти грубые истории — самые веселые, — произнес он несколько смущенно.

— Расскажите хотя бы одну, — попросил Стенхэм. Его сильно клонило в сон, и он чувствовал, что если хоть на миг закроет глаза, как Си Джафар, то тут же уснет. Услышав его просьбу, все оглушительно расхохотались. Затем старший сын начал рассказывать одну из вышеупомянутых историй о горбуне, мешке ячменя и шакале. Рассказ едва успел начаться, как в нем уже появились новые персонажи: лев и французский генерал, потерявший килограмм миндаля. Был ли анекдот в самом деле неприличным, Стенхэму никак не удавалось определить, однако, когда рассказ был окончен, он дружно рассмеялся вместе с остальными. Прошло еще немало времени, пока Си Буфелджа снова не попросили сыграть. На сей раз он не только играл, но и пел — тонким фальцетом, порой едва пробивающимся сквозь струнный перебор. Посередине композиции Си Джафар стал проявлять признаки беспокойства: он вытащил свою табакерку и аккуратно втянул понюшку каждой ноздрей. Затем снял тарбуш, поскреб лысую голову, снова надел, небрежно принялся постукивать кончиками пальцев по табакерке и, наконец, хлопнул в ладоши и приказал слуге принести жаровню. Си Буфелджа невозмутимо продолжал исполнять свое сочинение, даже когда вошел слуга с полной раскаленных углей жаровней и поставил ее перед хозяином. Си Джафар потер руки в радостном предвкушении и извлек из складок своего одеяния пакет с сандаловыми щепками. Ложкой, которую специально принесли для этой надобности, он разгреб угли, добрался до жаркой сердцевины и положил в нее кусочки дерева. Потом склонился над жаровней, почти целиком укрыв ее полами своего одеяния, и оставался в таком положении около минуты, закрыв глаза, с молитвенным выражением на лице. Когда он поднялся, облако сладковатого дыма вырвалось из складок его джеллабы, и Си Джафар почтительно пробормотал: «Ал-лах! Ал-лах!» Сев, он прочистил уши маленькой серебряной палочкой. Музыка не смолкала. Удобно раскинувшись на груде подушек, Стенхэм закрыл глаза и на какое-то время действительно задремал. Потом встряхнулся и сел как можно более прямо, виновато оглядываясь — не заметил ли кто-нибудь его бесцеремонности. Возможно, заметили все, подумал он, хотя никто на него не глядел. Кто-то катил по улице скрипучую тележку, скрип был таким громким, что музыкант остановился подождать, пока тележка проедет.

— Ага! — воскликнул Си Джафар. — Это было очень красиво. Пожалуй, хватит на сегодня музыки? — Он красноречиво взглянул на брата, тот положил инструмент на циновку и откинулся на подушки.

Стенхэм решил, что настал подходящий момент заявить о том, что ему пора.

— Уже? — спросил Си Джафар, как он всегда делал в подобных случаях, несмотря на время. Потом добавил: — Разрешите мне показать вам следы нашего бедствия. Это интересно.

Тут же все встали и принялись беспорядочно бродить по комнате. Вооружившись лампой, стекло которой уже успело почернеть от гари, один из сыновей повел гостя и хозяина к месту катастрофы.

Они оглядели разрушенную стену и композицию из мусора, обсудили, во сколько может обойтись ремонт старой стены, или, быть может, лучше снести ее совсем и установить новую, расспросили Стенхэма, часто ли рушатся американские дома во время грозы, а когда он сказал, что такого не бывает, захотели узнать почему. Почти час спустя они гурьбой прошли через двор в прихожую, к входной двери, где в потемках сидел на корточках одетый в лохмотья бербер, поджидая их.

— Этот человек проводит вас до гостиницы, — сказал Си Джафар.

Бербер медленно выпрямился. Это был высокий, крепко сложенный мужчина, его бесстрастное лицо равно могло быть лицом святого или головореза.

— Нет, нет, — запротестовал Стенхэм. — Вы очень добры, но я вовсе не нуждаюсь в провожатом.

— Пустое, — скромно произнес Си Джафар, как султан, только что одаривший своего подданного мешком алмазов.

Возражать было бессмысленно, бербер будет сопровождать его, хочет он того или нет, поэтому Стенхэм поблагодарил всех вместе, затем каждого по отдельности, затем опять всех вместе и вышел на улицу.

— Allah imsik bekhir, B'slemah, Bon soir, monsieur[108]Добрый вечер, месье (фр.) , A bien-tôt[109]До скорой встречи (фр.) , иншалла, — раздался хор голосов, а один из сыновей даже робко сказал: «Gude-bye, sair»[110]Да сведенья, сейр (искаж. англ.) , — эту фразу он разучивал давно, чтобы поразить Стенхэма, но набрался духу произнести только сейчас.


Читать далее

Глава двадцатая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть