Наташина жалость

Онлайн чтение книги Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Наташина жалость

I

Как всегда, старик Годун поднялся ныне с зарей.

Целый день он, колхозный чеботарь, просидел не разгибаясь: хотел пораньше управиться с делами и выйти посмотреть новый дом, да так и не удалось ему это. Пришел с поля сын Сергей, и подсунул рваный сапог: «Зачини, батя, к завтрему». Хоть и на тракторе ездит, тракторист, а подметки то и дело отскакивают, лишь менять поспевай.

В хате было уже сумеречно, почти темно, но руки старика двигались уверенно. Узловатые, цепкие они так навыкли, что могли работать и в потемках. Да и как им не навыкнуть за четверть века! Ведь Годун сапожничает с того еще времени, как, вернувшись из Маньчжурии с войны, он не нашел у родителей даже конского хвоста, чтобы зацепиться за землю, и стал жить ремеслом.

День-деньской и изо дня в день ковырял Годун шилом, бубнил под нос песню, а мысли блуждали по прожитому, путая быль с небылицей, сон с явью и мечтой.

— Так-то вот оно, да, — вслух размышлял он сейчас, постукивая молотком, — небольшое, кажись, дело — сапоги починить, а тоже сноровки требует. Лукич, ораторничал — при коммуне будем на все руки мастера. Как же это? Я вот, к примеру, уважаю обувь шить, а другой, может, кто — хлеб сеять… А хорошо бы так, пра, хорошо, — у Годуна шевельнулась от улыбки широченная с подпалинами борода, занавесившая всю грудь, — всего вдосталь, по горло, хоть завались. Износились, говоря к тому, сапоги — пожалте вам новенькие. И работа…

— Будет уж тебе! — не стерпела его жена Прасковья. — Начнет молоть чего зря, конца не жди!

Она черпала кружкой воду из ведра, лила на руки сыну. Тот, раздетый до пояса, наклонялся над тазом и, плескаясь, пофыркивал, брызгал во все стороны.

— Умница! — обиделся старик. — Все тебе, чего зря. Не читаешь газетки, а туда же…

— Уж ты читаешь, господи! Кабы не на цигарки, и газет не стал бы выписывать.

— Ну, будя, будя! Каждый день одна сказка! — Годун сердито поворочался на своей низенькой табуретке, сбросил сапог с закрытых фартуком колен и потянулся до хруста в костях. — Ничего не вижу, с лампой закончу.

Сергей, растираясь полотенцем, улыбался. Воркотня стариков его забавляла. Дома бывать ему приходится мало — почти все время в поле, — но сегодня подвернулся случай: в его отряд с курсов приехал практикант-тракторист, и Сергей до завтра уступил ему свою смену (бригадир обещал присмотреть за новичком).

Делать в хуторе Сергею хоть и нечего было, но он уже с неделю не встречался с Наташей, невестой, и соскучился по ней. Прасковья, собирая на стол, не спускала глаз с сына, обожженного апрельским солнцем, широкого в плечах и с крутым затылком. Линялая гимнастерка, в которой он по осени вернулся из Красной Армии, отслужив положенный срок, туго охватывала его коричневую шею, сидела на нем почти в обтяжку: он, как видно, все еще рос и мужал.

За ужином Прасковья разговорилась о хуторских новостях, главным образом о колхозном доме, и похвасталась, что скоро они переедут на новое жительство. Сам Лукич, председатель колхоза, заходил к ним вчера и сообщил об этом. Три семьи только будут жить там, а про них все же не забыли. Ныне Прасковья была на мельнице и не утерпела, зашла: комнаты — куда там ихней хате! — просторные, высокие, окна — во всю стену и полы — хоть глядись.

Сергей знал об этом и слушал спокойно.

— Был бы ты женатым, получили б мы две комнаты, — вкрадчиво пожалела Прасковья.

— Комната от нас не уйдет, получим после, — глядя в чашку со щами, неохотно сказал Сергей.

О том, что скоро семья у них прибавится одним человеком, Прасковье было известно. И она была довольна, что этим новым человеком, снохой, у них будет молодая девушка Наташа. Из хуторских невест она нравилась Прасковье всех больше: скромная, ухватистая в работе и послушная. Ей хотелось только, чтоб сын женился, пока не переехали на новое поместье. Дней десять назад, когда Сергей ночевал дома, она попыталась было заговорить об этом, но тот недовольно подергал бровями, помялся и промычал что-то непонятное.

— Я говорю, тебя прислали за чем аль так, сам пришел? — спросил Годун.

— Да тут… кое-что сделать надо. Да и сапог порвался, — глухо ответил Сергей и, оставляя недоеденную кашу, поднялся.

Прасковья засуетилась.

— Обожди, Сережа, кисленького молочка принесу.

— Я, мам, не хочу больше.

Он вылез из-за стола, тщательно еще раз причесался перед зеркалом, наяснил ботинки и, вымыв руки, достал из сундука выглаженную расшитую рубашку.

II

Дружба у Сергея с Наташей давняя, с детства.

Почти ровесники, они вместе росли, вместе бегали в школу, которая была тогда в соседнем хуторе, километрах в трех. Бывало, осенью, как только станет речка, ребята — на лед и вперегонки до школы. Сергей — мастак по конькам, приучил к ним и Наташу. Поймает ее за рукав, нахлобучит треух и несется на самодельных с подрезами колодочках. Наташа лишь повизгивала, катясь вслед.

Бегать в школу Наташе пришлось только два года. Отец ее — красный партизан — погиб в гражданскую войну, и на ее плечи, совсем еще детские, взвалились заботы по хозяйству и нужда.

Но это не расстроило их дружбы. Росли и крепли они сами — росла и крепла их взаимная привязанность. Наивные отношения, зрея, становились с годами отношениями молодых людей. Наташа из худенькой, тоненькой, не по летам высокой девочки с голубоватыми глазами превратилась в ладную красивую девушку, и она частенько ловила на себе взгляды ребят.

Ничто, казалось, не могло помешать тому, что через короткое время Сергей и Наташа будут муж и жена. Но тут-то и случилось неожиданное.

Сергей в тот год — в год великого перелома, как потом его стали называть, — секретарствовал в хуторской комсомольской ячейке. Сколько сил он положил в те горячие беспокойные дни, когда, помогая сколачивать колхоз, ходил неустанно по дворам и уговаривал хозяев, подчас очень тяжелодумных! С каким рвением он принял тогда участие в раскулачивании.

И вот, когда выселяли жену бывшего гуртовщика, она — эта взбалмошная, еще не старая женщина — подняла такой невероятный крик, так заголосила на всю улицу, что к ней со всех сторон, как на редкое зрелище, сбежались люди. В толпе каким-то путем оказались Наташа и Годун. Увидя спрыгнувшего с крыльца Сергея, Годун неодобрительно крякнул и покачал головой:

— Эк молодежь пошла… В кого такие и уродились.

По старой памяти, он даже хотел было показать свои отцовские права: прицыкнуть на Сергея и прогнать его домой. Но когда тот подошел к толпе, а за ним члены сельсовета, Годун взглянул в сердитое лицо сына и понял, что из его затеи, кроме конфуза, ничего не выйдет. Он надвинул на глаза картуз, покосился на толпу и молча потянул к своей хате.

В тот же вечер, когда Сергей, по обычаю, зашел к Наташе, он, к удивлению, уже не встретил всегдашнего приема. Она не подбежала к нему, не сказала, играя бровями: «А я думала — добрый кто!» Когда вошел Сергей и без нужды хлопнул дверью, просто так, чтобы обратить на себя внимание Наташи, она даже и не обернулась. Продолжая вязать перчатку, сутулясь, сидела у окна, взглядывала на догорающий рдяный закат.

— Ты что ж это, Наташа, аль не стала замечать меня? — пошутил он и, подойдя, положил на ее плечо руку.

Она втянула голову в плечи, согнулась еще больше и вдруг тяжело задышала, заплакала.

— Я разбойников… не хочу и за… за… — сказала она прерывающимся голосом и выронила перчатку. Иглы звякнули у Сергея под ногами.

В первую минуту Сергей так опешил, что не мог даже ничего сказать и, пятясь, наступил каблуком на вязанье. Но тут же нагнулся, поднял перчатку и, кладя ее на подоконник, неожиданно для себя озлобился:

— Ты что ж это? Процентщицу жалеешь! — И губы его туго сжались.

Как больно ему было услышать это от Наташи! Но видя ее вздрагивающие плечи под пестрой сарпинкой, он растерялся, помягчел. Стараясь заглянуть ей в глаза, спросил:

— Наташа, что с тобой?

И, не получив ответа, уселся с нею рядом, погладил ее волосы и взял безвольно лежавшую на подоконнике руку. Наташа покачнулась и нерешительно высвободила руку.

— Я уж говорил, что у тебя глаза на мокром месте, вот! — снова пошутил Сергей, но, видя, что она продолжает плакать, заговорил уже серьезно: — Что ты, в самом деле, Наташа, ну! Нельзя всех жалеть, наше время не такое. Жалей иль богатеев, или нас, большинство. Себя жалей! А потом… ничего же с ними не случится. Будут жить в другом месте, и все.

— В другом месте! — утираясь платком, сказала Наташа и слабо усмехнулась. — Тебя бы самого в это другое место.

Сергей громко захохотал.

— А чего ж! Если бы я начал разваливать колхоз, и меня б наладили.

— Опять! — И Наташа с укором посмотрела на Сергея. — У тебя одно на уме: наладить, упечь. А нельзя ли по-людскому жить, по-мирному да по-хорошему. Никак не пойму тебя. Гляжу, гляжу на тебя и не пойму: такой добрый парень, а посажал на подводы людей, и повезли бог знает куда.

— Наташа, ну посуди сама! — ласково воскликнул Сергей и, все больше проникаясь теплотой, придвинулся к ней ближе. — Нельзя ведь так жить, как жили. Ну подумай! Люди-то мы разные, так? Ну что ты будешь делать одна, скажи? Ведь мамаша твоя отработала свое, ей уж на покой пора. А ты что, батрачить пойдешь? А мы хотим сделать, чтобы не было у нас батраков. Жизнь хотим сделать, а они не дают… — И Сергей, как на собрании, горячась и ерзая на скамье, повел речь о том, что думать так, как думает Наташа, никак нельзя.

И было странно: эта встреча так не походила на все их прежние. Скорее, это был урок политграмоты, чем очередное свидание. Вечером Сергею предстояло сделать кое-что по ячейке, правда, не срочное и не такое важное, но по этому случаю он все дела отложил на завтра.

Ушел он от Наташи в тот раз позже обычного, немножко грустный и расстроенный. Несмотря на состоявшееся примирение, прощаясь, он все-таки почувствовал, что одна из тех невидимых нитей, которые так прочно и много лет соединяли их, внезапно оборвалась.

Но огорчения Сергея были б еще большими, если бы он мог предвидеть новую размолвку. Она случилась вскоре же, едва забылась первая. Причиной ее было выселение из хутора семьи Ветровых — владельцев единственной в хуторе ветряной мельницы. За несколько недель перед тем Тихон Ветров, молодой и заносчивый парень с ухарским чубом, сватался за Наташу, и она отказала ему. Сергей знал об этом сватовстве и при случае подтрунивал над Наташей: «Чудачка, счастья своего не знаешь, каждый день блины бы ела».

А когда Тихона выселили из хутора, Наташе показалось, что это сделал Сергей, и неспроста: пользуясь случаем, избавился от своего соперника. Заподозрив его в этом, Наташа глубоко оскорбилась недоверием Сергея и даже ничего ему не сказала. А тот, заходя к ней, как и раньше, и чувствуя морозец, лишь руками разводил и, недоумевая, вздыхал: «Что случилось с Наташей, ума не приложу — на козе не подъедешь». Ему и в мысль не приходило, что виной всему этому Тихон.

И пока он отыскивал причины размолвки, а Наташа молчаливо, но упрямо уклонялась от ласк, райвоенкомат потребовал Сергея на комиссию: год его был на очереди в Красную Армию. И через полмесяца Сергей в сопровождении товарищей отправлялся уже на станцию. Провожала его и Наташа. Она как только узнала об его отъезде, сразу же изменила к нему отношение, стала прежней.

III

Когда Сергей переоделся и вышел из хаты, уже темнело. Над садами, в расцвеченной закатом выси, вспыхнула зарница и тут же скрылась за облаком. В сумеречной тишине слышался рокот мотора, еле уловимый, ровный, плывущий с бугра. «Как-то моя подсмена теперь? — подумал Сергей. — Ну, бригадир не подведет, в случае чего».

С речки, из садов, преображенных цветеньем, слабо колыхнул ветер и вместе с духовитыми запахами принес приглушенную песню. Песня эта не была похожа на всегдашние девичьи шутливые страдания-частушки, вроде: «Я страдала-страданула, с моста в речку сиганула», и Сергей прислушался. Слаженные женские голоса нарастали все больше, становились яснее и внятней.

«Видать, с плантации едут», — догадался Сергей и, шагая, старался различить слова.

Песню вели на высоких тонах, протяжно и с чувством. В извилистых перехватах не было обычных надсадных и режущих выкриков, как при частушках, они были мягкими и плавными.

При буйной ночи, тихо, хладно, —

низким грудным тембром начинал не столько сильный, как звонкий, приятный подголосок, и, несмотря на то что над ним тут же взвивалось несколько более крепких голосов, он очень отчетливо из них выделялся:

Скрывался месяц в облаках.

И на широку на долину

Пришла красавица в слезах…

Сергею внезапно вспомнилась покойница бабушка, которая умерла еще тогда, когда ему было лет семь, не больше. Бывало, придет домой с пьяного гулянья, сядет у стола и начнет жалобным голоском любимую: «При буйной ночи…» А как дойдет: «И тут девчонка зарыдала и от могилы прочь пошла» — оборвет песню, уронит голову, и по морщинистым щекам ее поползут слезы.

«Должно, пожилые, — прибавляя шагу, подумал Сергей и улыбнулся, — молодые-то уж, кажется, не поют таких». И вдруг он остановился, напряг слух: «Хм! Ведь это же Наташа заводит, ее голосок. Вот тебе раз… Поспешил».

Минуту он растерянно стоял среди дороги, не зная, что делать и куда деть время, и, увидя в правлении колхоза свет, свернул на него.

А через час, когда он снова был на улице, в Наташиной хатке горел огонек, и Сергей заторопился.

Наташа только что успела управить свое маленькое хозяйство и, расчесывая перед зеркалом волосы, собиралась лечь в постель: ночь коротка, а с восходом солнца нужно быть в поле, на колхозной плантации. Последние дни она ночует одна: заболевшая мать уже вторую неделю лежит в больнице.

Запрокидывая голову, Наташа резким движением руки отбрасывала назад тяжелые длиннющие пряди волос, которые, рассыпаясь, окутывали ее плечи и спину, придвигалась к зеркалу. В отблесках лампы видела полное, почти круглое лицо с большими голубоватыми глазами и широкими дугами бровей. Взгляд был усталым и вялым. Сегодня Наташа целый день сажала капусту, и потому слегка гудела спина, хотелось спать.

В сенях послышался шорох шагов, и Наташа отбежала от зеркала, стыдливо защитила грудь кофточкой. На пороге появился Сергей, и глаза Наташи горячо блеснули, усталь как рукой сняло.

— А-а, трухнула, — сказал Сергей, улыбнувшись, и Наташе показалось, что от его улыбки в хате стало светлее.

— Я думала, чужой кто.

Сергей подошел к ней, обнял ее за плечи и поцеловал.

— Ты никак здорово загорела! — Он заглянул в ее взволнованное, пышущее жаром лицо.

— А ты почернел! — И, тихо смеясь, она обвила его упругую шею, прижалась к нему.

IV

На рассвете, когда в побелевшем небе меркли звезды и хутор заливала предутренняя синева, к хате, где жила одинокая вдова Марья, подошел человек. Он подошел сторожко, волчьим шагом. Несколько минут стоял под окном, неподвижный, напряженный, чутко вслушиваясь в ночные шорохи. Все спало в эту глухую рань, и он слышал только свое тяжелое прерывистое дыхание. В хлеву дремотно замычала корова, и человек вздрогнул, прижался к стене. Потом шепотом обругал себя и придвинулся к окну.

Окно это выходило во двор. Человек, как видно, прошел через гумно, с выгона, так как передние ворота были крепко заперты, а двор с улицы огорожен высоким дощатым забором, и прошел так тихо, что спавший под крыльцом кобель не слышал его. И, только когда стекло легонько задребезжало, кобель с громким лаем выскочил из-под крыльца, люто бросился к окну, как бы досадуя на свою сонливость и на то, что его встревожили в такую необычную пору.

— Полкан, Полкан! — хриплым, придушенным голосом тихо позвал человек и почмокал губами.

Кобель оглушительное буханье вдруг перевел на визгливое подвыванье, потом заскулил, поджал хвост и пополз на брюхе.

— Полкан! — еще раз позвал человек и, смело подойдя к нему, потрепал его за уши. Кобель уткнулся носом в колени, недоверчиво обнюхал пыльные растоптанные сапоги. Но недоверчивость его тут же исчезла, и он, окончательно признав гостя, обрадованно поднялся на задних лапах. Словно бы извиняясь за свою оплошность и задабривая гостя, приветливо лизнул ему руку, подпрыгнул, пытаясь достать лицо. Но тот пнул его сапогом и повернулся к окну.

На повторный и более решительный стук в хате зашуршало, скрипнула кровать, и к окну в одной исподнице метнулась женщина.

— Кто там? — с испугом окликнул заспанный голос, и женщина спряталась за притолоку.

К стеклу прильнуло скуластое бородатое лицо.

— Это я, тетя, не бойся… открой.

Избяные двери тонко провизжали, щелкнула железная задвижка — и в сени, а затем и в хату хлынула свежесть рассвета.

— Что-то я и не узнаю никак… Нежданно-негаданно… Неужто это ты, Тиша? — тревожно зачастила Марья и, оставив двери раскрытыми, вбежала в хату, накинула юбку. — Ужо-то я вздую лампу, посвечу тебе. Как же это ты?.. Ведь два года, почитай… с заговенья третий идет… Вот никак не ждали.

Она суетилась около печи, гремела коробкой спичек и, спотыкаясь на ровном месте, ощупью разыскивая лампу, никак не могла догадаться чиркнуть спичкой и тогда уже при свете найти лампу.

Тихон Ветров не спеша накрепко защелкнул задвижку, неуклюже перевалился через порог и так же накрепко, хоть и бесшумно, прикрыл за собой избяную дверь.

— Ты что, тетя? Огонь хочешь зажечь? Ни в коем разе! Соседи увидят — разговоров не оберешься.

Он снял шапку, подошел к столу и, взглянув на мерцающую в синем сумраке божницу, хотел было перекреститься. Но, подняв руку, почесал переносицу и повернулся к хозяйке.

— Ну, теперь здорово живешь, тетка Марья. Жива, крепка? А? Ну и слава богу. Не ждали, говоришь, меня? Оно и ладно, что не ждали.

Марья не шевелясь стояла со скрещенными руками и не знала, что ей подумать. Уж не сон ли все это? Ведь только вчера вечером у колодца судачили бабы, будто из выселенцев устроили там какую-то колонию и уж в хутор они никогда не вернутся. А тут вот тебе: заявился и в такую пору.

— Ты что ж это, тетка? Аль незваный гость хуже того… самого? — И Тихон едко и скрипуче засмеялся.

Марья встрепенулась, как обожженная:

— Что ты, что ты, Тиша, как можно, нешто я чего… Вот выдумал! — Она подскочила к нему, поймала его за полу изорванного пиджака, из которого торчала вата, и затеребила: — Раздевайся, что ж ты! Чай, не чужие люди. Вот послал господь. Каким это?..

— Ничего он, тетя, не послал! — со скрытой злобой вставил Тихон, расстегиваясь. — Может быть, и послал кому, да только не нам… Вот если б ты знала, как я жрать хочу! Совсем отощал за дорогу.

— Бедный! — Марья, качая головой и шлепая босыми ногами, заметалась по хате. Из печи она выхватила чугун с помоями для поросенка, покрутила его в руках и сунула под скамейку. Потом побежала в сени, громыхнув дверью.

«С ума сошла старая! Никак нельзя без стука!» — Тихон поморщился.

Он снял с себя пиджак, свернул его вчетверо и, подсев к столу, положил его рядом с собой. Шапку бросил тут же, поверх свертка.

— Ты чего же набросал тут? — удивилась вернувшаяся Марья. — Вон гвозди в стене… Горе наше — нечего вешать, вот дожили.

— Не говори! До того ли теперь! — Тихон махнул рукой и пояснил: — Привык, вишь, всегда быть в кучке, начеку, ну и… Как-то уж само собой, не думавши.

Хозяйка поставила на стол угощения, принесла краюху хлеба.

— Ешь, Тиша, закусывай. Слава богу, пока есть чего.

Тихон откинул со лба слипшийся чуб, настороженно взглянул в окно, потом в другое, в третье и тогда уже с ожесточением набросился на еду.

А Марья подошла к неубранной кровати, несмело опустилась на самый краешек, ровно в чужих людях, и, прислушиваясь к чавканью Тихона, украдкой вздыхала. Она никак не могла решить: то ли радоваться тому, что молодой Ветров так неожиданно появился, то ли огорчаться?

Что он появился тайно и самочинно — для нее было ясно и без расспросов. Но не это ее тревожило, не то, что, если про него узнают, ей будет худо. Об этом она меньше всего думала. Другое ее беспокоило.

…Когда Ветровы прослышали, что их будут раскулачивать, они лихорадочно начали сплавлять имущество: часть из движимости успели продать, часть зарыли в ямы, а кое-что роздали по людям на хранение. Малость перепало и на долю Марьи. Принесли ей дубленую ни разу не надеванную шубу, узел всякого белья, стеганное на вате одеяло и что-то вроде бы еще, что теперь Марья уже не припомнит.

Шубу за две зимы она так отделала, что сейчас и не признаешь ее; белья за это время тоже приспособила не мало. «Ну-к да как спросит Тихон, — боязливо думала она, — давай, мол, тетка, назад, я тоже теперь стал бедняцкого класса».

— Да, такие-то вот они, тетя, дела; одним словом, незавидные дела, — тяжело отдуваясь, говорил после еды Тихон. Облокотясь о загнетку печи, он раскуривал цигарку, пускал дым в открытую печь — чтоб в хате не пахло табаком. — Мало того, что имение отобрали, еще и дрова заставили рубить! Хм! А на кого, спрашивается? За какую милость? Что мы, каторжники, что ли, какие али разбойники? А что имение у нас было — так кто ж кому не велел наживать!

Речь его, то и дело прерываемая кашлем, была тягучая, черствая. Печать озлобленности и одичания лежала на всех его движениях и на всей его громоздкой фигуре. Давно не бритый и не чесанный, он оброс щетинистой бородой, опустился. И уж никак нельзя было признать в нем прежнего щеголя. Он смял в пальцах окурок, швырнул его в печь и принялся рассказывать о своем побеге.

«Слава богу, кажись, про добро ничего не спрашивает, — с радостью думала Марья, собирая со стола. — Может, и не спросит. На что ему дубленая шуба или там стеганое одеяло? — Эта мысль отпугнула ее тревоги и даже наполнила жалостью к Тихону. — И кто бы мог сказать, что такие богачи и останутся на бубнях. Сколько добра было! Почет, уважение — сам батюшка руку подавал».

— Ну, а у вас что нового? — закончив рассказ, спросил Тихон. — Как колхозники живут? Наташа как тут? Замуж не вышла?

Марья помялась.

— Да как бы сказать… она вроде бы и того… не вышла пока. А только, мол, Сергей все пороги обил. Как пришел со службы, днюет и ночует у ней.

— Сергей? — почти крикнул Тихон, привскочив со скамьи.

— Ну-ну, Сергей. Что ж ты, не знаешь, что ли?

— Зна-аю, — Тихон досадливо сморщился и как-то сразу осовел, притих.

Потом подошел к ведру с водой. Зачерпнув кружкой, пил холодную, только что принесенную из колодца воду долго и ненасытно, чмокал губами.

За окном все заметней светало. По улице, вздыбив облако пыли, гнали на водопой быков. Огромный комолый бык подбежал к окну Марьиной хаты, прилег к завальне и, выгибая намятую ярмом шею, вскидывая безрогой головой с белой пушистой челкой, начал чесаться.

Тихон взглянул в окно и как-то затрясся весь: он узнал своего старого любимца Святогора, как звали быка. Внезапно Тихона, помолодевшего, оживившегося, обуяло безумное желание распахнуть окно и ухватиться за челку любимца. Он даже было сунулся к окну. Но подле хаты щелкнул кнут, и раздался резкий мужской голос:

— Цоб, черт комолый, все чешешься!

Тихон проворно взглянул на пожилого, с арапником на плече погонщика и, прячась, полез под стол.

V

Прасковья укладывала добро в свой девичий сундук: подвенечное кашемировое платье — единственный свой праздничный наряд, мужнин крытый тулуп с черным курпяйчевым воротником, дубленую с белой опушкой шубу. Стащила с подвески свои кофтенки, мужнины и Сергеевы поношенные рубахи, холщовое белье.

Уложив все это, остановилась перед раскрытым сундуком. Он был наполнен лишь до половины. Вспомнила: когда раскулачивали Ветровых — два их сундука были набиты до отказа, и на минуту позавидовала: «Что, если бы нам такие!» Но тут же обругала себя: «Дура, нашла чему завидовать!»

Начала собирать «хабур-чабур», как она называла всякое старье, в почерневший от древности короб. Сперва уложила чеботарные принадлежности Годуна, потом — чугуны, горшки, гребни, снятые с чердака. Оттуда же сняла и прялку, ножки у которой были окручены проволокой и нитками.

Она уже намеревалась пойти в погребец, как под углом затарахтела подвода, и Годун весело и громко крикнул:

— Тпру, холера, хату свалишь!

Прасковья вдруг бессильно опустилась на сундук и почувствовала, как внутри у нее будто что-то оборвалось. Ей почему-то представлялось, что та минута, когда они должны будут уйти из этой хаты, где-то далеко-далеко там. Прасковья всегда хотела, чтоб эта минута пришла как можно скорее. Но теперь, когда она придвинулась к ней вплотную, внезапно чего-то испугалась.

До боли ощущая какую-то неожиданность, тоскливо посмотрела вокруг: поколупанная с щербатой загнеткой печь, глиняный потрескавшийся и в рытвинах пол, окна с бельмами, заплаканные сейчас, — все, казалось, хранит пережитое, передуманное, тревоги и надежды, короткие радости и невзгоды Прасковьиной жизни. Многолетние привычки связывают ее, Прасковью, с этими черными закоптелыми стенами и со всем, что в них заключено. И больно порвать с этими привычками.

— Сидишь, как кукла! Аль не знаешь, что дело предстоит! — войдя в хату, сказал Годун и осекся. Он хотел было сказать это таким же игривым голосом, каким только что остановил на дворе лошадь. Но вместо этого у него получилось как-то по-серьезному.

— Ты что? Очумел! — У Прасковьи задрожали губы. — Не видишь, я уж все собрала.

Годун сдвинул на лоб кепку, почесал затылок.

— Я так. Ты думаешь, уж взаправду, — сказал он тихим, упавшим голосом.

Растерянно потоптался на месте, не зная, за что приняться, переложил зачем-то кисет из одного кармана в другой, потом мягко и нерешительно спросил:

— В сундук-то больше нечего класть?

— Пока нечего. Вот на новом месте наживем — положим, — ответила Прасковья ласково, но так, что Годуну непонятно было: в самом ли деле верит жена, что они еще будут наживать что-то, или это упрек за старое, за напрасные, несбывшиеся надежды и в первую очередь за несбывшуюся надежду срубить себе новую хату?

Мечта об этом, о рубленой хате, не покидала их обоих с первого дня женитьбы. Еще до их свадьбы, когда к Прасковье приставали богатые сваты и родители хотели выдать ее даже против воли, Годун, бывая у невесты и чувствуя на себе ее вопросительные взгляды, успокаивал: «Ничего, Параня, ты не смотри на углы — это все дело наживное. Вот поработаю, скоплю деньжат, и мы такую отгрохаем избу — закачаешься!» Годун был молод тогда, силен и твердо надеялся, что сделает именно так, как хочет. И Прасковья верила ему.

Теперь Годун стоял посреди хаты и не мог понять, обижена ли Прасковья своей судьбой и жалуется ему, или так ему только показалось. Но разбираться в этом было некогда. Да и не к чему было это делать. Он отодвинул от стены сундук, приподнял одну сторону за ручку и, убедившись, что сундук легкий, Прасковье под силу, сказал:

— Ну, молодуха, понесем.

Управившись с сундуком, коробом и со всем остальным, Годун снова вошел в хату, уже пустую. В переднем углу одиноко торчал стол, черный, покоробившийся. Возле него горбилась широкоспинная хромая скамейка.

«Пускай стоят, там новые будут», — подумал он, шаря глазами по хате — не забыть бы чего?

Взгляд его опять упал в передний угол, на заплесневевшую, угрюмую, под самым потолком, божницу. И вдруг подумалось Годуну, что все вокруг — и эта божница, ровесница хаты, и сама старая саманная хата под соломенной, раздерганной воробьями крышей, и даже сама жизнь Годуна, — все это так изменчиво и недолговечно.

Как благоговел Годун перед иконой, когда, бывало, праздничными вечерами на ее стекле золотом переливались лампадные отблески. А теперь он стесняется даже, что эта икона висит у него в углу, — не один раз из-за нее Сергей устраивал скандалы. Сколько лет прожил и сколько горестей испытал он в этой маленькой темной хатке, с поведенными стенами и обвислым потолком — теперь на склоне лет бросает ее. Каким сильным, крепким, не знавшим устали был он когда-то — теперь по ночам то и дело покряхтывает и корчится от ломоты в пояснице…

Годун влез на печь и закрыл дымоход. Когда спускался, на нижней ступеньке без нужды постоял несколько минут. Потом, уже сойдя на пол, оглянулся на плотно прикрытую дверь, снял с себя кепку и как-то торопливо, но истово несколько раз перекрестился. При этом он имел такой вид, что будто он ворует что-то и боится быть застигнутым врасплох.

— Ну… прощай, — буркнул он, вытирая кепкой пот с лица, как после тяжелой работы. И вяло, как-то нерешительно добавил: — Прощай… пока.

Крепко хлопнул дверью, будто на веки вечные хотел забить ее, и вышел в сени.

А через полчаса Годун, раскланявшись с набежавшими соседями, уже с бодрым праздничным видом, с гордо поднятой головой, развевая подолом рубахи и бородищей, вел под уздцы лошадь в направлении нового колхозного дома, покрикивал на босоногих ребят, гурьбой катившихся вслед за подводой и впереди нее, и, лукаво усмехаясь, посматривал на Прасковью, на «невесту с приданым», как величал ее.

А Прасковья, тоже уже с сияющим лицом, взгромоздилась на сундук, уложила на колени неимоверно визжавшего, ощетинившегося от испуга поросенка и, поглаживая его, уговаривая не скулить, приветливей обычного здоровалась со встречными.

VI

В эту ненастную и дождливую ночь Тихону было не до сна. Тревожные и неотступные мысли ни на минуту не давали ему покоя. Не давали ему покоя и тараканы, которые тучами носились вокруг него по захламленному чердаку.

Лежа на разостланной дерюге и прислушиваясь к шуршанию дождя о крышу, он перекидывался с боку на бок, безотрывно курил и втихомолку матюкался. Снова и снова — уже в который раз! — начинал прикидывать в уме: не ошибся ли он в своих расчетах? Как могло получиться это? Куда «она» могла деться? Ведь все здесь, кажется, так просто и понятно, что и ошибиться-то нельзя.

«Дом был шестнадцати аршин на двенадцать, — шептал он, стряхивая со щеки что-то скользкое и неуловимое, — значит, одиннадцать моих шагов. Семь саженей от угла дома во двор, к погребцу — четырнадцать шагов. Да от угла до груши самое многое — три шага! И выходит… двадцать восемь шагов… Хм! Как же так! А вчера я насчитал двадцать шесть». И Тихон опять начал пересчитывать.

.. За два дня до раскулачивания Ветровы, пронюхав об этом, всю долгую и темную осеннюю ночь, до самой зорьки работали у себя во дворе. Работали до пота, в две лопаты — Тихон и его отец. Посреди двора вырыли глубоченную яму и на веревках спустили в нее обитый жестью сундук.

В сундуке этом спрятали лучшую и дорогую одежу, какая у них имелась: праздничные жениховские наряды Тихона, наряды его отца, женские добротные платья, густо пересыпанные нафталином. В уголке сундука улегся и денежный сверток, туго перетянутый платком. Они все-таки успели сплавить пару лошадей, быков, кое-что из мелкого скота; да и без того деньжата у них не переводились.

Яму нарочно вырыли посреди двора, на открытом месте, где искать ее никому и в голову не придет. Тихон твердо помнит, как отец отмерил от угла дома семь раз саженью, разгреб ногой мусор и сказал: «Вот тут, начинай!»

А вчера ночью, когда Тихон тайно ходил на свое подворье, он целый час бился, разыскивал это место и никак не мог найти. Где бы ни ударял лопатой — везде звенел нетронутый грунт. Он бы, конечно, легко нашел яму, если бы подворье было прежним. Узнал бы просто на глаз, без всяких примериваний — каждый комочек он помнит. Но в том-то и беда его, что все на подворье теперь стало по-иному: не было ни прежнего дощатого забора, ни сараев, и самый дом стоял уж на другом месте, хотя примерно там же. Да и дом этот был совсем не тот, что у Ветровых: раза в два больше и окнами на улицу. А тут, как на грех, уже переселились в него. Ходил вчера подле него Тихон, постукивал лопатой и все время караулил двери, вскидывал на них глаза.

Когда в улицах прогорланили первые петухи и приутих, дождь, Тихон поднялся с постели, оделся во все черное и украдкой, чтоб не потревожить Марью, спустился с чердака. В углу сеней ощупью разыскал железную лопату, неслышно открыл дверь и вышел за ворота.

На улице было душно и тихо. Где-то далеко на западе едва слышно погромыхивал гром. Редкие изломы молний на мгновенье синё освещали дорогу. Было так темно, что Тихон не видел даже в руках лопаты. С бугра по переулку журчал ручей. Под ногами расползалась липкая, вязкая грязь. Тихон широко шагал по улице, чавкал сапогами по лужам.

Проходя мимо Наташиной хаты, подкрался к окну и подставил ухо. Услышал бульканье капель с крыши, редкое и очень звучное, как показалось Тихону, и далекое протяжное завывание собаки, а может, и волка — где-то за хутором, в поле. Таким призывным басовитым воем волчица скликает волчат.

Тихону вдруг стало жутко от сознания того, что ему нельзя даже показаться на люди, и он, судорожно шаря рукой, нащупал под рубахой рукоять финского ножа в чехле — своего постоянного спутника. Вглядываясь в улицу, хотя и ничего не было видно, он уже шагнул от окна, как неожиданно почудилось ему, что в хате засмеялась Наташа, тихо так и радостно.

«Неужто Сергей тут?..» И Тихон распахнул у рубахи ворот — ему стало жарко и душно. Напрягая слух, он еще раз придвинулся к окну. Но в хате стояла немая тишина, будто никого и не было в ней. «Должно, показалось мне». Тихон облегченно вздохнул и зашагал дальше.

Его непреодолимо тянуло к Наташе, но сейчас, оборванный и нищий, он не мог к ней пойти. Он сделает это завтра или послезавтра, когда будет иметь деньги и свои праздничные наряды. Пускай она не думает, что он стал побирушкой. Кстати, и ей захватит что-нибудь из сундука в подарок.

Чтоб миновать колхозные амбары и ретивого сторожа, на которого Тихон вчера едва не напоролся, не зная ни об этом стороже, ни о появившихся здесь амбарах, он перепрыгнул через ручей и свернул в глухой, забурьяневший переулок.

Впереди послышалась негромкая песня, и смутно, замаячила фигура. Тихон отскочил к канаве. Кто-то, идя по переулку, торопко и легко подскакивал, размахивал руками и бубнил одно и то же: «Плыть молодцу неделече, плыть молодцу недале-ече…» Видно, запоздавшей паренек возвращался со свидания.

— Вот гвоздану по башке лопатой — и поплывешь в канаву! — зашипел Тихон. Его охватила слепая ненависть к этому неузнанному пареньку. «Гуляет, сволочь, веселится, ровно бы ничего и не случилось в жизни. А тут…» Он подождал, пока этот весельчак прошуршал мимо него по бурьяну, и выкарабкался из канавы.

Подойдя к новому колхозному дому, Тихон медленно обошел вокруг него, оглядел окна, закрытые двери. Хотел было запереть их снаружи, но раздумал. Ничто, казалось, не внушало опасений, и он спокойно опустился на пенек, огляделся.

Как и вчера, никак он не мог сейчас на глаз определить: где же тут яма? Когда-то посреди двора стоял высокий костер слег — яма была саженях в трех-четырех. Теперь и в помине нет этого костра. Неподалеку от ямы, шагах в семи, стояла кухня. Теперь и кухни этой нет. Двор будто чужой стал: неуютный и громадный. «Вон только груша, кажись, на месте стоит. А может, и грушу пересадили?» Тихон встал с пенька и подошел к ней.

«Вот тут был угол дома, — вспомнил он свои расчеты, — шестнадцать аршин — сторона дома. Семь саженей от того угла… Так и есть: двадцать восемь шагов». Стараясь ровнее расставлять ноги, он начал отсчитывать: «восемь… двенадцать… двадцать один…» На двадцать шестом шагу вдруг стукнулся коленкой о фундамент нового дома и уперся в стену. «Неужели?.. — в груди у Тихона заныло. — Неужели под домом?»

Тяжело пыхтя, он почти рысью вернулся к груше, прилег на землю: «Не забрал ли вправо?» Но нет: линия, по которой мерил, шла ровно, ни влево ни вправо не отходила. Вздрагивая от нервного озноба, Тихон еще раз отмерил и еще раз уперся в стену уже на двадцать пятом шагу.

«Как есть — под домом…» Он лег в лужу, которую вгорячах не заметил, и просунул под фундамент голову. Фундамент, еще не обнесенный завальней, был низкий, и Тихон с большим трудом подлез под него на животе. Запахло сосновой щепой и глиной. Тихон не мог даже повернуться там — где уж тут яму искать! — и он по-рачьи пополз назад. В это время загремела дверь, и кто-то вышел во двор. Тихон подтянул ноги, затаил дыхание. Под фундамент, где он лежал, на минуту прожурчало, послышался громкий басовитый зевок, и дверь опять загремела.

Мокрый и грязный Тихон тяжело поднялся. От злобы и отчаяния у него дрожало в коленях. Остро саднила на шее царапина. Жадным, ненавистным взглядом он — окинул дом, подворье, и впервые за эти долгие месяцы ему пришло на мысль, что ведь все это, что было когда-то его, собственное, и никому другому принадлежать не могло, теперь уже чужое, неизвестно чье. От этой мучительной мысли у него помутнело в голове, и он хотел было присесть на землю. Но где-то невдалеке завозился петух, хлопнул крыльями и заорал на весь хутор.

Тихон поднял глаза и только тут заметил, что небо от туч почти очистилось и за бугром уже дымилась заря. Он схватил лопату, ощупал полуоторванные карманы — не потерял ли чего? — и громадными скачками, сгорбившись, побежал по переулку.

VII

Темнело. По улице торопливо шла Наташа. Она запоздала на плантации и теперь спешила домой: коров уже пригнали с попаса, а у нее телок где-то на воле. Подле хаты Марьи-вдовы Наташу окликнули. Не уменьшая шагу, она оглянулась. В распахнутом окне торчала Марья.

— Зайди через часочек! — приглашала она.

— Чего у тебя?

— Зайди, узнаешь. — И Марья таинственно улыбнулась.

— Ну что ж. Вот управлюсь… — посулилась Наташа и, увидя у колодца телка под коровой, сорвалась в бег: — Ах ты, окаянный!

Когда Наташа собралась к Марье, уже совсем стемнело. В улице кое-где мелькали огни. В окнах же Марьиной хаты света не было видно. «Что ж это она: приглашала зайти, а сама спать легла». Калитка и двери были отперты. Наташа вошла в хату и, ничего впереди не видя, остановилась у порога.

— Проходи, проходи, чего ж застеснялась, — откуда-то из темноты отозвалась Марья.

— Куда идти-то, не вижу, — смеясь, сказала Наташа и, неуверенно ступая, прошла наугад к переднему углу, присела на скамейку. — В жмурки, что ли, тетка, вздумала играть?

— В жмурки, девка, так и есть. Смолоду не играла, так хоть под старость. Говорят, мол, старые да малые — одинаковые. Керосинцу-то не дюже густо, ну и… Дышать и так видно. А тут и гость вон не велит. Сказывает, так веселее.

— Гость? Какой гость? — И Наташа, приглядевшись, заметила, что на кровати сидел какой-то сгорбившийся человек. Что это за человек — угадать было нельзя, но Наташа вдруг почувствовала, как в груди у нее почему-то больно заколотилось.

— И незваный, и нежданный, — сказал гость мужским хриповатым голосом, и Наташе показался этот голос знакомым. Человек привстал с кровати, поднял свалившуюся подушку и, грузно шагая, подошел к скамейке. — Ну что ж, здорово живешь, что ли, Наташа! — Он дыхнул на нее табачным перегаром и, поймав ее руку, туго пожал.

Темнота скрыла, как в глазах Наташи на мгновение блеснул испуг.

— Тихон… никак? — с трудом спросила она.

— Он самый. Не узнаешь разве? Богатым, видно, буду. — И Тихон, усаживаясь подле нее, коротко, принужденно посмеялся.

Хозяйка защелкнула наружную дверь, подложила в самовар щепок и, покрутившись возле печи, незаметно куда-то исчезла.

Наташа зябко съежилась, как на морозе, отодвинулась от Тихона подальше к столу. Ею овладело непонятное смущение. Она догадывалась, что дело тут нечисто, коли Тихон прячется от людей. Также ясно ей стало — почему это Марья не зажгла огня и чему она так загадочно улыбалась. Наташа чувствовала себя как-то виноватой перед Тихоном: ведь Сергей же «наладил» его из хутора.

Не находя слов, она отпихнула ногой привязчивую кошку, тяжело вздохнула. Как хотелось ей, чтобы Марья поскорей вошла в хату! Но той и след простыл.

Тихон пошуршал бумагой, свернул цигарку, но покрутил ее в зубах и сунул в карман.

— Ты, Наташа, не бойся меня, — поняв ее растерянность, мягко заговорил он, — я ведь такой же, какой и был, ничем не изменился. Людей не убивал, не грабил и в сундук ни к кому не лазил. Думаю, что и не полезу. Это иным прочим… — он очень твердо произнес эти слова, — иным прочим, видать, выгодно было отрешить меня от хутора и от своего имения. А я что ж? Я нигде не пропаду, меня — хоть куда. Я бы, пожалуй, и не заглянул сюда, если бы… если бы тут не было тебя.

Тихон, прервав речь, повернулся к Наташе, взглянул на нее. Та, сжавшись в комочек, сидела все так же молча, словно бы ее и не было здесь. Лица ее в обугленных сумерках рассмотреть было нельзя, да и вся ее согнутая фигура как бы срослась со стеною.

— Пускай они не думают, что ежели дом отобрали, так я и нищим стал, по миру пойду, — снова заговорил Тихон уже увереннее: — Не-ет! Побираться я не пойду, не дождутся этого. На наш век хватит. Я ведь, Наташа… хоть ты и обидела меня тогда… я ведь не забыл про тебя. Всегда помню. Не знаю, как ты. Я бы хотел, Наташа… вот устроюсь через друга в совхозе, напишу тебе… хотел бы, чтобы ты приехала.

Голова Наташи слабо покачнулась и еще глубже утонула между плечами.

— Я тебя и тогда не обижала, — чуть внятно прошептала она, — просто сказала, что не пойду, и все. И теперь то же самое.

Из самовара вылетел яркий сноп искр, и багряный свет упал на Тихона. Наташа успела заметить, как худое, заострившееся лицо Тихона при ее словах злобно передернулось и прищуренные глаза быстро замигали.

— Где уж нам теперь, — глухо и сердито процедил он, — не сравняться нам с какими-нибудь ячейщиками. Как ни того, а власть. Чего нет у себя — у людей отберут, да еще и побахвалятся: добровольно, мол, отдали, от усердия, так сказать.

Ответить Наташа не успела. Самовар вдруг фыркнул, зашипел, засвистел. Крышка заплясала на нем, и труба свалилась на пол. Наташа подбежала к самовару, отлила в чайник, поправила трубу, и самовар успокоился.

— Вот молодец девка, прямо хват-девка! — похвалила тут же появившаяся в дверях Марья. Она достала из сундука полотенце, сахарницу и зазвенела посудой. — Ну, гости, немятые кости, садитесь! Чай будем пить.

— Какие уж там немятые! Живого места никак не осталось! — Тихон тяжело поднялся и, шаркая сапогами, зашагал к столу. Глубокая затаенная обида и злоба сквозили во всей его большой взъерошенной фигуре.

Наташа потрогала на голове платок, одернула платье и, глядя себе под ноги, пошла к двери.

— Ну, я пойду… прощевайте.

— Куда же ты? Как можно! Самовар скипел, а ты…

— Нет, нет. Спасибочко Мне надо идти. У меня ведь все раскрыто там.

— Ты, может быть, заявишь ячейщикам: такой-сякой, мол, ссыльный кулак пришел. Повышение дадут, — и Тихон уронил злой смешок. — Только зря это, Наташа. Захапать меня все равно не успеют. Я ведь ныне же уйду. Бог с вами, живите.

Наташа молча с укором взглянула на оробевшую хозяйку и, споткнувшись через порог, выскочила из хаты.

VIII

Перед тем как лечь в постель, Наташа два раза выходила в сени, ощупывала дверные крючки. Ей все казалось, что она или забыла запереть дверь, или заперла не так, плохо.

По мере того, как она задумывалась над сегодняшней встречей, в ней все больше и больше росло чувство беспокойства, близкое к страху. Сейчас она особенно остро, до боли и слез почувствовала свое одиночество, и ей стало обидно за себя, что она так долго уклонялась от Сергея. А почему уклонялась — толком не могла сказать даже самой себе.

«Какая чудная и непонятная жизнь, — размышляла она, кутаясь в одеяло, хотя и без того ей было страшно жарко, — грызутся друг с другом, враждуют, а из-за чего? Жили бы и жили себе, кто как знает. Один к другому ведь не ходили же обедать и ума не занимали, каждый обходился своим — дурной ли он иль хороший. Ну что вот теперь? Хорошо, если все по-хорошему обойдется, а ну-к да… Кто его знает, что может случиться и что у него на уме, хоть бы у того же Тихона? Ведь он так ненавидит Сергея! А упредить Сергея нешто ж можно, чтоб оберегался? Как, скажет, кулак заявился! А ну, где он! А чего, если так подумать, он мне плохого сделал? И так парень пострадал, да я еще буду в тюрьму загонять».

Наташа закрыла глаза, уткнулась в подушку и, пытаясь отпугнуть беспокойные мысли, стала думать о завтрашнем дне. Завтра — воскресенье, выходной день, и она обязательно займется прополкой своего заросшего огорода. Вспомнила о последней встрече с Сергеем, когда он ушел от нее уже на заре, и ушел прямо в поле, забежав домой лишь переодеться.

Но несмотря на то, что мысли ее были далеки от Тихона, перед глазами все время стояло его злое, нахмуренное лицо. Таким она встретила его впервые, и ей казалось очень странным, что он, франтоватый и веселый парень, который ей когда-то даже немножко нравился, может быть таким сердитым и страшным. Не в состоянии заснуть, Наташа повернулась на спину, подсунула под голову руку и, путаясь в мыслях, уставилась в темноту.

Задремала она или нет, но вдруг померещилось ей, что в окно будто кто-то стукнул. Вздрогнув, она отогнула онемевшими пальцами краешек одеяла и с трудом подняла голову. Заметила, что за окном у рамы стоит что-то большое и черное. Тут же услышала, как стекло заскрежетало, взвизгнуло, и за раму будто крепко дернули — раз… другой.

У Наташи перехватило дыхание и жаркий озноб сковал тело. Не в силах ворохнуться, потная и дрожащая, она широко раскрытыми глазами уставилась в окно, как зачарованная, и ей показалось, что это черное и большое начинает пошевеливаться, всматриваться через стекло. В груди, подкатываясь к горлу, поднялся жесткий клубок и уже готов был вырваться наружу душераздирающим криком. Наташа сдерживала себя до изнеможения.

Но вот за окном замяукала кошка, царапнула по стеклу когтями и спрыгнула с наличника. Ветер, хлопнув ставней, прошуршал за стеной, и разлапистая гнилая груша в палисаднике заскрипела. «О господи! — Наташа со всхлипом вздохнула. — И чего только не втемяшится в голову!»

Утром она поднялась чуть свет. У нее болела голова, ломило в висках, и вся она была разбитая, измятая, как после тяжелой болезни. Ей захотелось тотчас же увидеть Сергея, хотя и сама не знала, для чего ей нужно это и что она ему скажет. Но такого настойчивого желания увидеть его она, кажется, никогда еще не испытывала.

Решилась пойти к нему в поле, впервые решилась пойти к нему открыто. Наскоро управилась с домашними делами, напекла пирожков с картофелем, блинцов, наварила вареников, потом по-праздничному оделась, уложила стряпню в огромную чашку и обвязала чашку платком.

Она замыкала хату, когда наружные ворота открылись, и во двор вошла Марья. «Опять! — сердито подумала Наташа. — Опять с какими-нибудь поручениями, ведьма старая». Но та, униженно и заискивающе кланяясь, со слезами на глазах начала упрашивать Наташу пожалеть ее, бедную вдову, в ее преклонных летах, никому не пересказывать о том, что она, бедная вдова, на какой-нибудь разъединый денек приютила у себя Тихона.

— Избави бог, начнут допытываться, выспрашивать — полжизни лишишься. А куда денешься, на кого ни доведись. Свои же люди, не басурманы какие-нибудь. Переночевал — и скатертью дорожка. Покрылся горами. А куда ушел — Христос его знает.

Наташа, стоя к Марье спиной, невпопад вертела ключом, молчала.

— Уж ты ради Христа, Наташенька, богом молю, — все пуще раскланивалась Марья, — ведь добра хочется людям, а не худа. И тебя я покликала… Не подумала по глупому разуму, не знала, что не по душе тебе это. Уж ты не поверни во гнев, ради бога.

— Да не скажу, отстань, ну тебя! — раздраженно, с болью вырвалось у Наташи. — Спросить надо было сперва, хочу ли я видаться с ним, а уж потом заманивать.

Проходя мимо фермы, в конце хутора, Наташа увидела возле строящейся рубленой конюшни Лукича, председателя колхоза. Она угадала его разноцветную клетчатую кепку и выцветшую, тоже клетчатую рубаху-ковбойку. Тот прикладывал к стене длинный шест, делал какие-то пометки и снова прикладывал. Наташа поздоровалась с ним.

— Здравствуй, здравствуй, — сказал Лукич и хитро чему-то усмехнулся одними глазами, добрыми и ласковыми. — Куда это, девка? На помины, что ли?

Наташа вспыхнула.

— Выдумаешь! Никогда и не ходила. Сергей чего-то наказывал.

— Ишь ты! Наказывал? Ну, коли наказывал, иди.

— А куда они, Лукич, переехали? Он говорил…

— К Кудинову кургану, пустяки тут. Два раза шагнешь — и там. — И уже вдогонку крикнул: — Ты вот что, Наташа, ты напомни им еще… послезавтра у нас вроде бы — праздник, вечер. Конец посевной, новоселье и все такое. Пускай обязательно будут дома.

Наташа была уже за хутором, в степи, когда задернутое облаками солнце наконец-то проглянуло и степь улыбнулась своей широкой и светлой улыбкой. Все вокруг в одно мгновение преобразилось. Капельки росы на траве, до этого бывшие незаметными, радужно заискрились. Голубовато-сизая даль порозовела, дрогнула и отодвинулась к лесу — верстах в пяти от дороги. Еще дружней защебетали жаворонки, кувыркаясь в воздухе. Блеснул крылом ястреб в недвижном полете и упал над сурчиной. Все сразу зацвело и запело. Наташа только сейчас заметила, что из-за кустов повсюду выглядывают цветы — белые, желтые, лиловые, один краше и нежнее другого.

Она поднялась на курган, поводила по сторонам глазами, и в душе у нее тоже зацвело и запело, и она засмеялась, вспомнив о ночных своих тревогах: такими пустяками они показались ей сейчас. С кургана был виден стан трактористов, и под уклон Наташа пошла быстрее.

Возле пашни желтел на телеге шалаш из куги. Неподалеку от него под керосиновой бочкой горбились дроги. Тут же, уткнувшись в землю, стоял трехкорпусный плуг. В сторонке пахуче курился кизяк, пуская кверху сизые кудерки дыма. По обочине распаха к стану шел трактор. Стальной могучий голос его гулко несся по балке. За рулем, поблескивая очками, сидел Сергей. На углу распаха он поворотил машину и выключил скорость. Соскочил с сиденья, отшвырнул рукавицы и, с трудом ступая по рыхлой пашне, заспешил к стану.

— Наташа! — закричал он еще издали. — Каким ветром?

Наташа с напряжением вгляделась в него, очень запыленного, каким она никогда еще его не видела: лицо было под цвет рубашки, черной и грязной, на кепке лежал слой чернозема, на щеках — следы пота, свежего и уже застывшего. Сверкали только плотные обнаженные в улыбке зубы да глаза, такие милые для нее, родные. Ведь это же и был тот, милее которого на свете для нее не было никого, и она со всегдашним при свиданиях волнением пошла к нему навстречу…

Домой Наташа возвращалась уже под вечер.

О Тихоне так все же ничего и не сказала. Подворачивались на язык и даже не однажды нужные слова, но так-таки и не сорвались ни разу. Рассказала только слышанную историю о том, как в каком-то хуторе волки ночью напали на человека. И она просила Сергея, чтобы он ночью никуда не ходил, а тем более в одиночку.

Сергей посмеялся над ее запугиванием и обещал никуда не ходить, кроме как к ней. «Уж тут с собой я никого не возьму», — шутил он. Такая забота о нем его беспредельно радовала. Немножко необычное ее поведение он объяснил просто застенчивостью и смущением: ведь она впервые пришла к нему открыто.

Когда Наташа на обратном пути поднялась на курган и в последний раз оглянулась, Сергея на стану уже не было: трактор его чуть слышно трещал где-то за синеющим изволоком. На востоке из-за края земли выползали серые неочесанные облака, как разбитые бурей стога сена, а на западе рдяным пятном все ниже опускалось солнце.

Ночью Сергею привиделось ли под впечатлением рассказов Наташи или так было в самом деле, но, пересекая на тракторе балку, лежавшую поперек клетки, он несколько раз замечал, что в тот момент, когда он спускался в самый низ балки, в теклину, поросшую осокой, пыреем и всяким разнотравьем, к нему на карачках подкрадывался какой-то человек, и подкрадывался довольно близко.

Ночь была темная, пасмурная, и рассмотреть хорошенько, человек ли это действительно, зверь ли, или что другое, было невозможно. Но Сергей отчетливо различал, как по густой и высокой траве, колыхая и приминая ее, к нему несколько раз подкатывался какой-то большущий черный ком.

Сергею было немножко не по себе. Он был один на этом поле. Два других тракториста из его бригады уже в сумерках переехали в Попов угол. А он остался здесь допахивать последнюю клетку. У него не было даже прицепщика: земля — чистая, сухая, и таскать за собой лишнего рабочего расчета не было, делать у плуга ему было нечего.

Как только Сергей приближался к балке, он вытаскивал из ящика, подле сиденья, увесистый ключ, клал его на колени, да так, озираясь, и не выпускал его из руки, пока не выезжал на открытое место.

А на заре, когда он остановился подзаправить трактор, добавить масла и, главное, керосина, в одном из двух бачков, налитых и оставленных заправщиком, керосина почти не оказалось. Сергей ругнул «проклятых стригунов»[4]«Стригунами» называли людей, воровски срезавших на колхозных полях колосья, когда они становились зрелыми., не брезгующих ничем, напряг все свое умение и клетку на наличном керосине все же допахал.

IX

Сегодня Сергей первый раз ночевал в новом доме.

Проснулся он поздно. Потянулся на кровати, открыл разом глаза. От окна ударил яркий свет, и он опять зажмурился. Покрутил головой, помычал от боли и открыл глаза уже исподволь.

На белой свежепоштукатуренной стене дрожал и переливался зайчик. От зеркала, висевшего напротив, что пламя, струились отблески. В большом окне пылало уже высоко стоявшее солнце. Сергей как-то испуганно привскочил: давно уж он не спал так долго.

Откинул одеяло, оперся о спинку кровати и прыгнул. Дощатый пол загудел под ногами, и Сергей, вслушиваясь, осмотрел половицы. Они были чистые, гладкие, как навощенные. Осторожно ступая, словно боясь нагрязнить, пошел за чулками. В печке вдруг треснуло что-то и защелкало моторными перебоями. Сергей заглянул в печь: широкие красно-бурые полосы огня метались из стороны в сторону, рвались к дымоходу. Островком торчал накрытый сковородой чугун, из которого выскакивали шипящие струйки.

Открылась дверь, и в комнату вошла мать. На коромысле у нее покачивались полные ведра.

— Вот благодать-то, — говорила она, будто самой себе, снимая коромысло, — бывало, тащись с ведрами за целую версту, глаза выпучишь. Теперь колодец чуть ли не под носом и вода такая легкая!.. А ты чего же, Сережка, вскочил? Позоревал бы.

Сергей засмеялся.

— Солнце припекло, не улежишь.

Он надел сапоги, умылся и вышел на крыльцо. Вчера приехал он в потемках и отделку дома еще не видел. Закурил, облокотился о перила и стал рассматривать подворье. Бросалась в глаза незаконченность стройки: сарай стоял без крыши, с высоко поднятыми стропилами, но уже обмазанный и даже побеленный. Подле сарая виднелась суглинистая насыпь и яма чернела — как видно, погреб будет. Валялись груды кирпича, леса. За лесом Сергей заметил отца. Тот, ссутулившись, глядел куда-то через крышу дома и в задумчивости оглаживал бороду.

…Раньше Годун каждой осенью плел на заказ гнезда для птиц: кур, гусей, уток. В этом деле он на хуторе — непревзойденный мастер. И он очень любил это дело, не меньше, если не больше сапожного. Бывало, как только хватит первый крепкий мороз и лиман застынет, Годун нарежет в нем всякого краснотала, белотала, синетала, натаскает в хату и до глубокой полночи выводит замысловатые узоры.

«Как же теперь-то? — размышлял он. — Ведь в комнату нельзя уж будет притащить хворосту, не свелят. Новый дом, скажут, не сарай тебе и не катух. Вот тебе на!..» При этой мысли радостная возбужденность, которая не покидала его со дня переезда, неожиданно меркла. «Что же это? Там у меня хоть и хуже было, но я сам себе был хозяин. Что хочу, бывало, то и делаю. Захочу в хату дров натаскать — натаскаю дров, захочу соломы — натаскаю соломы. Никто мне не укажет. А тут…» И Годун не знал: что — тут?

Но в то же время, стоя каждый раз вот на этом месте, Годун резко ощущал чувство гордости за свое положение жильца нового дома. И тогда он на уходящую вдоль речки линию маленьких избушек с провисшими соломенными крышами и кособокими трубами — тех избушек, в одной из которых жил он сам, смотрел с тайным презрением.

Но радость у него исчезала так же незаметно и быстро, как и появлялась, и на смену ей откуда-то из глубины приходило другое чувство, непонятное и тревожное, чувство какой-то неудовлетворенности. Он и сам бы не сказал в эту минуту: чего он хочет? что ему надо? Но тем не менее всегда после этого на душе у него становилось как-то муторно.

Вот и сейчас Годун, щурясь и теребя бороду, не мог оторвать глаз от узорчатых вырезов карниза, от четких и стройных линий дома, от всего опрятного и красивого вида его. А дом, будто дразнясь, гордо распрямил свой молодой богатырский корпус, поблескивал на солнце свежевыкрашенной зеленой крышей.

И видел Годун, как в раскрытых окнах дома привольно игрались лучи и как со стороны хутора к нему тянулись низенькие, приплюснутые к земле избушки, издали напоминавшие Годуну только что оперившихся, с растрепанными крыльями цыплят, когда их врасплох захватит дождь. А дом будто недоуменно смотрел на эти избушки и удивлялся их жалкому виду, согбенным убогим фигурам и старческой их дряблости.

— Ты чего там делаешь, отец? — крикнул Сергей и загремел сапогами по ступенькам, спускаясь с крыльца.

Старик вздрогнул, вскинул бороду, и глаза его испуганно разбежались.

— Поленце ищу, поленце, колодку сделать, — пробурчал он и поспешно ухватился за первое же подвернувшееся под руку бревно, совсем для него не подходящее.

— Ты знаешь, что ныне вечером собрание будет?

— Как же! Лукич сказывал, знаю. Велел приходить.

— Сережка, отец, завтракать! — крикнула, высунувшись в окно, Прасковья.

Годун взглянул на нее и молча зашагал куда-то ко второй груде леса.

— Да ты что же, старый, оглох, что ли?

— Сейчас, переспело! — сердито отозвался Годун и, круто повернувшись, поспешил вслед за Сергеем к крыльцу.

X

Было уже за полночь. Накрапывал мелкий дождь. Где-то в конце хутора раздавались девичьи частушки. Сергей с Наташей только что вышли из клуба, разо-млелые от духоты, усталые, но радостные и возбужденные.

Особенно был возбужден Сергей. У него было сейчас то редкостное приподнятое настроение, когда кажется, что мир соткан только из сплошных радостей. Это настроение ему принесли оправдавшиеся надежды.

Многолетняя с Наташей дружба, над которой временами нависали мрачные тучи, за последнее время стала такой нежной и теплой, как будто никогда и не затенялась ни единым облачком. Колхозное хозяйство, чье тяжелое рождение отняло у Сергея столько забот, труда и бессонных ночей, за время его службы в Красной Армии еще больше выросло и окрепло. В работе на тракторе Сергей шел первым во всем районе — в газете недавно был помещен его портрет. Вдобавок ко всему этому он так был молод и здоров, что ему просто нельзя быть невеселым. Он был счастлив.

Ведь рядом с ним, нога в ногу, плечо о плечо, шагала родная и близкая Наташа. А напоенная мягкой прохладой ночь была хороша и ласкова, как улыбка любимой; в слабом, чуть ощутимом дыхании этой ночи чудились запахи распустившихся садов, цветущей степи и еще чего-то такого, отчего хотелось сломя голову носиться по улицам и во всю ивановскую орать.

Но Сергей не только не орал, а даже и говорил негромко: впереди, неподалеку шла гурьбой молодежь, а ему было приятней идти только вдвоем и, конечно, только с Наташей. Не говорил он еще и потому, что слова его, едва вырвавшись на волю, тут же блекли и вяли, совсем не выражая того, что хотелось Сергею. Стократ красноречивей слов — прикосновение щекой к щеке Наташи, такой близкой и жаркой.

Немножко не так чувствовала себя Наташа. Со времени тайной встречи с Тихоном она утеряла сон, спокойствие и былую беззаботность. Каждое утро просыпалась с тревожной мыслью: «Не случилось ли чего-нибудь ночью?» И поскорее выбегала на улицу, чтоб кого-нибудь увидеть.

Уже много раз она собиралась открыть Сергею свою тайну, но, встречаясь с ним, смущалась при этой мысли, путалась и все откладывала со дня на день. Она поняла, что допустила огромную ошибку, не открывшись Сергею сразу же. Сделать это теперь с каждым днем было все труднее. Вспыльчивый, горячий Сергей мог заподозрить ее в том, чего ей и не снилось.

«Чудно как-то, — размышляла она, идя сейчас с Сергеем под руку, — чего ж это он, Тишка? Ведь три года, как о сватовстве велись толки. И закончились. Чего же он опять вздумал приставать? И неужто он приперся лишь из-за этого, из-за меня? А не брешет ли он, грешным делом? Ну-к да как другое у него на уме? А ну-к да как брешет и Марья, что он ушел? Чего-то у меня нет к ней веры, не лежит душа».

Эта опаска, которая до сего времени если и была в сознании Наташи, то где-то там, на задворках, вдруг выросла до предчувствия неминуемой беды, и она твердо сказала себе: «Будя! Как придем домой — расскажу Сережке».

— Ты чего-то, Наташа, пасмурная ныне? — спросил Сергей, нагнувшись, ловя губами ее ухо.

Она откачнулась.

— Не дури ты! Голова чего-то разболелась. Посидела в дыму.

— Какая она у тебя… — Сергей, тихо смеясь, остановился и притянул Наташу к себе. — Дай я поцелую тебя в маковку, она заживет.

Они подошли к новому дому и свернули в глухой узкий переулок — к Наташиной хате намеревались пройти прямиком. Вокруг дома — небольшие в поперечнике, но глубокие ямки для столбов строящегося забора. Столбы еще не были поставлены. Сергей совсем забыл про эти ямки и в одной из них споткнулся. Падая, потянул за собой и Наташу.

— Выпил, парень! — Наташа повеселела. — Земля не держит.

— А чего ж нам, «рыбакам», — шутил Сергей, отряхиваясь и морщась от боли в ноге. — Ночь «работай», а день спи.

Через минуту они споткнулись оба сразу о что-то рыхлое и мягкое. Наташа испуганно взвизгнула и, ухватившись за плечо Сергея, повалилась с ним в лебеду.

— Что тут за черт! — Сергей вскочил и помог приподняться Наташе. — Мешок, что ли, кто потерял?

Он погремел в кармане спичками, нагнулся и чиркнул… Волосы под кепкой у него вдруг зашевелились и дыхание сперлось, будто в горло кто клин всадил.

На кочковатой тропке, судорожно поджав к животу колени, боком лежал Годун. Одна рука его, с туго сжатым кулаком, была выброшена вперед, в куст чернобыльника, другая — уткнулась в колено. Под скомканной бородой расплывалась небольшая, бордово блеснувшая при свете спички лужица.

— А-а-а… — вне себя слабо вскрикнула Наташа и покачнулась, глотнула ртом воздух, как рыба на берегу.

_________

С собрания Годун возвращался часом раньше молодежи. Подходя к своему дому, почуял, что на него накинуло запахом керосина, и он потянул ноздрями. «Бочки, что ли, опять тут поставили?» — подумалось ему. (Подвозчик горючего для тракторного отряда — один из жильцов нового дома — иногда мимоездом приостанавливался здесь.)

Тут же Годун заметил, что от крыльца к переулку метнулась какая-то тень.

«Что за скотиняка тут бродит?» И он присвистнул вдогонку:

— Вщить-вщить! — Но присмотрелся и рассмеялся: «Кого же я травлю? Ведь это человек вроде». Громко закричал: — Эй, кто там?

Человек, шурша кустами травы и спотыкаясь, быстро удалялся.

«Глухой, что ли, он?»

— Я говорю, что тут бродишь-то, эй! — закричал Годун еще резче и участил шаги.

Тот снова не ответил. Годуну показалось, что он как-то смешно пригибался почти до земли и шел будто на четвереньках.

«Что в самом деле! В спектакли, что ли, играть кто вздумал!» — Старик обозлился.

Задыхаясь от бега, он догнал человека, схватил его за плечо и повернул. Но тут же в испуге отпрянул. Каким-то чутьем сразу же узнал его, хотя по-настоящему рассмотреть во мраке мутное, на мгновение оскалившееся лицо человека было нельзя.

«Как же он… тут?» — пронеслось в сознании старика, и он, пятясь, попав ногой в ямку, потерял равновесие, упал. Но быстро вскочил, поправил надвинувшуюся на глаза кепку и хотел было заговорить как можно громче, чтобы кто-нибудь услышал. Но вместо крика получился чуть слышный шепот:

— Ты… как это?

Тот сильным броском придвинулся к нему вплотную. Годун, выставив руки, пятился от него все дальше.

— Тебе чего?.. Всех больше надо?.. — тяжело и хрипло сказал Тихон Ветров и, разорвав рубаху, выхватил из-под нее, из чехла нож…

_________

Годун пошевелился и приподнял голову. Диким блуждающим взглядом окинул ребят, пошарил под боком растопыренными пальцами и опять уронил голову, замычал, видно в бреду, что-то непонятное. Одно только слово с трудом можно было различить: «Тихон».

— Какой Тихон?! — исступленно выкрикнул Сергей. Наташа захлебнулась слезами.

— Сережа, мил… у Марьи-вдовы… Я не сказа… Ветров Тих…

Минуту Сергей стоял недвижимый, как в столбняке. И за эту минуту в его мыслях короткими вспышками успели промелькнуть разгадки того, что в последнее время для него было таким непонятным: и встревоженные, суматошные метания Наташи, и приключения в поле, когда он один допахивал ночью клетку…

Послышался рыдающий Наташин всхлип; прошуршал по бурьяну предутренний робкий ветерок; где-то в улице ребята вразлад затянули песню. Вдруг Сергей сорвался с места, взметнул над лицом Наташи кулак:

— Да ты что ж!..

Наташа покорно взглянула на него: в ее мерцающих, застланных слезами глазах билось отчаяние.

Сергей заскрежетал зубами и отдернул кулак.

В этот миг из-под дома выскочил огромный исчерна-бурый клуб огня. На уровне карниза этот клуб лопнул, и ввысь и в стороны устремились вперегонку стайки искр. Роясь, они оседали на стену, ярко-розовыми суетливыми цепочками карабкались опять к карнизу. А над крышей дома и по переулку, наседая друг на друга и пугливо шарахаясь, завихрились тени.

XI

Все происходило как во сне.

Еле держась на ногах и дрожа всем телом, Наташа стояла подле Годуна, от которого Сергей не велел ей и шагу отходить, и по-детски плакала, размазывала по лицу слезы. Что вокруг делалось, откуда все свалилось — ничего не могла понять.

Дребезжали и звякали стекла у нового дома, выл колокол на хуторской пожарке, бежали со всех концов люди — мужчины, женщины, подростки, вскудлаченные, растрепанные: кто в одном белье, но в шапке; кто одет, но босой; у кого ведро в руках, у кого — топор. Все истошно кричали, суетились. Громче всех кто-то выкрикивал лающим голосом: «Воды, воды!..»

А надо всем этим — буйное, легко потрескивающее в безветрии пламя. Оно простиралось к помрачневшему небу, падало с высоты, расстилаясь над крышей красным пологом, и опять тянулось кверху. С каждой секундой пламя становилось все шире и азартней. Горячо и туго охватив дом, оно лизало его со всех сторон. На землю, кружась и вихляясь, ложились зыбкие багряные и лиловые полосы.

А люди все бегом выныривали из темноты, опережали друг друга, обступая дом шеренгой. Уже работала пожарная машина, обдавала стены шумными упругими струями. Но огонь, ликуя, скакал по карнизу, бурлил и плясал на крыше, срывался оттуда, сшибленный струями, и озорно вновь карабкался.

Наташа прикладывала к лицу рукав кофтенки, задыхалась от клонившегося в ее сторону дыма и ничего этого не замечала. Она не заметила даже, как высокий всклокоченный старик тряс ее за плечи, отрывочно и нервно что-то спрашивал, ругался.

Годун снова заворочался, приподнялся на руках и с тупым удивлением уставился на огонь. На голове его, в растрепанных волосах торчала длинная сухая стеблина. Широченная борода его слиплась. В зрачках вспыхивали и гасли отблески пламени. Он что-то замычал, взмахнул рукой и неподвижный взгляд перевел на Наташу.

У той подломились ноги, и по коже ее забегали мурашки. Пугливо озираясь по сторонам, она отступила от Годуна и согнулась, закрыла лицо руками.

Ее непреодолимо толкало прочь отсюда, куда-нибудь подальше, за тридевять земель, чтобы всего этого и не видеть и не слышать. Но она, изнемогая, продолжала стоять.

Слух ее резнул пронзительный крик, и она отвела от лица руки. К ней в одной исподнице, высоко подпрыгивая и развевая подолом, бежала Прасковья. Наташа преградила ей дорогу.

— Тетя, тетя, зачем! — залепетала она.

Но Прасковья с силой оттолкнула ее, упала к Годуну в ноги и запричитала:

— И люди добрые, родные, чего же это будет? И какой же злодей… Судьбинушка наша горькая, головушка разболезная…

Подскочил Сергей, грязный, закопченный до неузнаваемости, в искромсанной рубахе. Вслед за ним — еще несколько таких же закопченных мужчин. Они оторвали от Годуна Прасковью, подняли на ноги и, придерживая, повели ее куда-то в улицу. Та рвалась, упиралась и все причитала на весь хутор.

Громыхая колесами по рытвинам и кочкам, подкатила телега. Фельдшер спрыгнул с нее, поползал на коленях подле Годуна, ощупал его и, буркнув что-то помощнику, который тут же куда-то ушел, начал разрывать бинты.

— Ничего, старик, не робей, — говорил он, быстро и умело перевязывая рану в боку, — ничего, через недельку, другую будешь бегать взапуски.

Вернулся помощник фельдшера с двумя стариками. Все вместе они подняли Годуна на руках и уложили в телегу, на заранее подостланное сено. Подвода тихонько тронулась, и Наташа, не зная, что ей дальше делать, шагнула вслед за телегой. Но фельдшер обернулся к ней и сказал, кивнув бороденкой:

— Ты можешь остаться, мы одни управимся.

Наташа робко переступила еще раза два-три и остановилась. Разогнувшись во весь рост, она только тут заметила, что пожар уже заглох, людские голоса стали тише, спокойнее и что над хутором уже занимался рассвет. От обугленного дома шел густой дурманный пар, и в носу щекотало гарью. Подле окон кучками валялось платье, мебель, посуда. У пожарной машины все еще копошились люди. На базах ревели и призывно помыкивали коровы.

Наташа вспомнила о своем хозяйстве и растерянно затопталась на месте. Пора выпускать из катуха овец, доить корову, но она не могла уйти домой. В то же время не могла и подойти к людям — ноги отказывались двигаться.

— Ты чего, Наташа, там делаешь, иди сюда! — услышала она чей-то ласковый женский голос.

Не веря своим ушам, Наташа повернулась на оклик, и взгляд ее упал на показавшегося в переулке Сергея. Тот шел какой-то неровной, разбитой походкой, непривычно горбясь. Набухшие тяжестью веки Наташи раздвинулись неестественно широко. Она вглядывалась в мрачное, серое, сразу же заострившееся Сергеево лицо, с сурово сдвинутыми обожженными бровями, и чувствовала, как глаза ее начинают заволакиваться слезами.

Вдруг под ногами у нее как бы покачнулась земля, и Наташа медленно, будто нехотя, присела на колени, раскинула руки и свалилась на прошлогодний, не оживленный весною куст лебеды с ломаными стеблями.

XII

Видно, Прасковье не суждено было так скоро, как ей хотелось бы, получить себе помощницу по хозяйству: и здесь, на новом поместье, в новом, восстановленном после пожара доме, ей долго еще пришлось женские дела управлять одной, без снохи.

И, видно, для Сергея с Наташей права оказалась поговорка, что счастье надо выстрадать. Последние события опять и надолго расстроили их дружбу.

Наташа, осунувшаяся, с синими полукружьями под глазами, стала жить и вовсе незаметно, тихо. Колхозная плантация, маленькое собственное хозяйство — вот и все, что она знала. Никаких игрищ, никаких развлечений. Сознательно выматывала себя на работе и этим хоть немного утишала душевную боль.

Чуть свет Наташа вскакивала с постели, оставляя иногда еще не просохшую от слез подушку, приносила из колодца воды, затопляла печку, стараясь постряпать не для себя, конечно, а для хворой матери, которую недавно привезла из больницы. (Мучилась мать, и уже не первый год, какою-то женской болезнью с трудным названием, да еще вдобавок сердечными приступами.) Потом Наташа доила и выпускала корову, выпускала овец и, кое-как перекусив, тут же с мотыгой на плече и пустым ведром у локтя спешила на плантацию — когда с подружками по звену, когда и в одиночку, если те мешкали почему-либо. Домой возвращалась уже в сумерках.

Так день зá день, нынче, как вчера, до глубокой осени.

Да и зимою, в более досужее у хуторян время, Наташу нельзя было увидеть ни на молодежных сборищах, в хороводах, ни в избе-читальне — в переоборудованном доме жены бывшего гуртовщика: там время от времени показывали кинокартины. По-прежнему знала только одно — работу: в колхозных амбарах — сортировка семян, протравливание, перелопачивание; или на скотном дворе — подвозка кормов главным образом; или по домашности.

Сергей в свою очередь почти совсем отбился от хутора, даже дома перестал бывать. Наезжал только по субботам, да и то не в каждую. Поздним вечером примчится на велосипеде, которым его как ударника соцсоревнования премировал колхоз совместно с дирекцией МТС, примчится запыленный с ног до головы, пропахший и керосином и солидолом, помоется, сменит белье, запасет махорки — и наутро с зарей снова в поле, к трактору.

И так не только, пока на поля не ляжет снег. А и по санному пути он наведывался к старикам не чаще — раз в неделю. Машинно-тракторная мастерская была в соседнем хуторе, километрах в двенадцати. При мастерской имелось общежитие для трактористов и комбайнеров, приезжавших из колхозов зоны МТС. Вот в этом общежитии — двухкомнатном домике с кроватями вдоль стен — Сергей и ночевал, занимаясь почти всю зиму ремонтом то машин, то прицепного инвентаря.

С Наташей он не встречался. И ни с кем из девушек не встречался. А такие девушки-невесты, вовсе не плохие по работе и вовсе не дурные собою, которые хотели бы подружиться с ним, были. И в своем хуторе, и в том, соседнем, где он занимался ремонтом. Но попусту они при случае заигрывали с ним, попусту тратили и время и усилия. К их заигрываниям Сергей оставался безучастным.

Прасковья, наблюдая за сыном, когда он в кои-то веки ночевал дома, потихоньку вздыхала, а случалось, и слезу роняла втайне. Но заговаривать с ним о женитьбе, видя его вечно озабоченное, строгое, а порой и хмурое лицо, не решалась, хотя и очень желала, чтобы примирение его с Наташей все же состоялось, и поскорее.

Сама она, да и старик Годун, который уже давно выздоровел и снова с утра до ночи постукивал молотком, шуршал дратвою, зла к Наташе не имела. Горька, тяжела расплата за ее жалость, слов нет. Но могла ли она, Наташа, знать, что именно так все обернется! Слишком добрая, да, видно, и в разум по молодости еще не вошла как надо. Не казнить же ее за это!

Однако время вычеркивало из жизни неделю за неделей, месяц за месяцем, а во взаимоотношениях молодых людей ничего не менялось.

Прошло ни много ни мало около двух лет, пока новое большое горе, которое постигло Наташу, не встряхнуло Сергея.

Был ветреный сырой день начала сентября. Вечерело. Сергей — теперь уже бригадир тракторного отряда — ехал на одноконном ходике с поля домой. Торопиться на этот раз ему некуда было, и он, проезжая мимо скотного двора, на окраине хутора, внимательно поглядывал на конюшни под соломенной крышей, построенные в свое время при его участии. Это было еще до его службы в армии. У одной конюшни была сорвана крыша с угла — торчали голые слеги, потрескавшиеся от дождя и солнца, у другой в плетневой стене чернел пролом снизу доверху.

«Мух ноздрями ловит, зимы ждет», — недовольно подумал Сергей, имея в виду завхоза, в чьем ведении эти строения находились.

Но вот он заметил, как дверь сторожки хлопнула и по дощатым ступенькам крыльца быстро сошла, вернее, сбежала женщина, одетая, как показалось Сергею, слишком легко по такой погоде. На ней была вязаная кофточка, а Сергею и в ватной стеганке не было жарко. Женщина скорым шагом обогнула разбросанные прямо у крыльца телеги без передков, вышла на открытое место и вдруг, увидя Сергея, как-то испуганно приостановилась. Тут дунул ветер и чуть было не сорвал с нее платок — вероятно, плохо был завязан у подбородка, второпях. Женщина сдернула с головы платок, затрепыхавшийся в ее руке, качнулась вперед и, на ходу повязываясь, с трудом заправляя выбившиеся из прически пряди волос, направилась еще более проворно к подводе.

А Сергей туго натянул вожжи, останавливая лошадь, и, ровно подброшенный пружиной, соскочил с ходика. Он не только узнал Наташу, но и каким-то чутьем уловил, что у нее что-то неладно. В нетерпении шагнул навстречу, подходя к Наташе близко-близко — можно было даже обнять, прижать ее к себе, как бывало, но руки не повиновались, — глянул в ее растерянное, худое, совсем девчоночье лицо со вздрагивавшими губами, в ее печальные, милые, застланные влагой глаза, которые он так любил целовать, и в груди у него защемило.

— Что с тобой? Наташа, что с тобой? — тревожно спросил Сергей, видя, как она силится что-то сказать и не может, задыхается.

— С ма… с мамой плохо, Сережа. Дюже плохо. Фельдшер велит… — по впалым щекам у Наташи струйками полились слезы. — Велит на операцию… немедля. А я… весь хутор обегала и — никого: ни Лукича, ни Петра Егорыча… насчет подводы… в больницу. И тут, — Наташа повела рукой в сторону конюшен, — пусто. На попас, должно, коней угнали.

Сергей помрачнел. Ему невольно на какое-то мгновение представилось: тесная, но всегда прибранная, уютная Наташина хата, знакомая до последнего гвоздя в стене, а в этой хате на скудной постели — еще не старая по летам, но изможденная постоянным недугом, корчившаяся от боли женщина, возле которой теперь суетился хуторской фельдшер, суровый по виду, но очень добрый старикан с куцей бородкой, и Сергей сказал, мягко тронув Наташу за плечо и подталкивая ее к ходику:

— Я заскочу на минуту… пускай отец предупредит помощника… И поедем. Скажу заодно матери — пускай похозяйничает у вас. А ты одевай больную. И сама оденься. Выскакиваешь!..

Черными обветренными ручищами, от которых, как бы Сергей ни мыл их, всегда чуть-чуть отдавало железом и керосином, он подсадил на ходик, на овсяную подстилку, Наташу, строго сказал, почувствовав ее нерешительность: «По пути же!», впрыгнул на ходик сам и, взяв вожжи, жиганул кнутом раздобревшую на бригадирских кормах лошадь.

__________

Надорванное сердце Наташиной матери операции не выдержало.

Покойницу привезли домой, подержали в переднем углу, на столе, сколько положено подержать, и похоронили старинным обычаем, так, как хоронили в селах всех умерших. Без попа конечно, — попов в округе не было, — а все же по-церковному: с читкой псалмов, отпеванием и поминками. Сергей стискивал зубы, хмурился, когда вместе с другими нес сосновый гроб на рушниках, и поневоле слушал женские душераздирающие напевы — самодеятельный причт состоял только из женщин. А Наташа, уже выплакавшая все слезы, шла за гробом в немом оцепенении, низко опустив голову.

Но мертвым — покой, живым — жизнь.

До зимы Наташа продолжала коротать дни в своей хате. Нельзя сказать, чтобы одиноко, — и Прасковья, и Годун, не говоря уже о Сергее, навещали ее частенько, — но все-таки до зимы она жила самостоятельно.

Потом скромно справили по первопутку свадьбу, и Наташа вошла в новую для нее семью.

А когда у молодоженов народился первенец, сын, они по обоюдному согласию — в честь деда по материнской линии, большевика-партизана, сложившего в девятнадцатом году голову за советскую власть, — назвали его Алексеем.

XIII

Тихон Ветров будто в воду канул: ни слуху ни духу, как говорят.

С поимкой его в ту злополучную ночь хуторяне спохватились слишком поздно. Сергей от досады на себя за оплошность даже лицом тогда пожелтел. Хотя вряд ли он был повинен в этой оплошности, если даже вообще-то и была она.

И напрасно Марья-вдова, которая после всего этого, кажется, тронулась умом, стала малость заговариваться, как подметили соседи, напрасно она уверяла, что Тихон все время, мол, твердил о каком-то недалеком совхозе, где у него якобы есть дружок. Ни в совхозах, ни в колхозах по окрестности его не нашли. Да и такой ли он простак, в самом деле!

Люди понемножку уже начали было забывать о нем. Даже старик Годун, кому он запомнился, пожалуй, всех крепче, и тот почти уже перестал поминать его «ласковым» словом, что иногда при случае делал, когда в боку у него, где была рана, начинало покалывать — перед ненастьем, как старик думал.

И вот Тихон снова появился в хуторе. Только уже совсем не так, не таким манером, как это было лет десять назад, когда он глухим полуночным часом воровски пришел под чужое окно, голодный, нечесаный, в грязном изодранном пиджаке.

Теперь он — осенью 1942 года — появился по-иному.


Страна переживала грозное, тяжелое время: шла Отечественная война с коварным врагом — с фашистской Германией. Хуторяне проводив на фронт родных, жили в постоянных тревогах. Тревогах и надеждах. Но надежды пока были напрасными: советским войскам не только не удавалось перешибить врагу ноги, чтобы он не топтал чужую землю, но даже не удавалось приостановить его — война с каждым днем подступала все ближе и ближе. С полей Украины и Белоруссии она к осени сорок второго года ворвалась уже сюда, в Придонье, и, перемахнув через хутор, устремилась еще дальше, к Волге.

По ночам над хутором неумолчно гудели самолеты. Днем они пролетали изредка, большей частью в одиночку и так высоко, что не понять было — вражеский ли это или свой? А как только смеркалось, наступала туманная непроглядная ночь, небо словно бы начинало злобно рычать. И до рассвета. Звук густой, перекатный, давящий: гу-гу-гу-гу… Люди уже знали, что это немцы.

Перед тем издали несколько раз доносился такой грохот, что здесь, в хуторе, дребезжали стекла, и казалось, сама земля раскалывается; в черном небе поднималось тогда зарево, багрово трепещущее, видное даже отсюда, на расстоянии многих километров, — это враг бомбил железную дорогу.

Как-то случилось в это время Годуну — кроме было некому: Сергея в первый же день войны проводили в армию — поехать на станцию за солью, и он еле унес оттуда голову. Средь бела дня, когда на базаре скопилась уйма людей, откуда ни возьмись, немецкий, со свастикой, самолет. Бешено урча и воя, он закружился, заметался над людьми, как стервятник над жертвой, и так низко, что ветром рвало даже платки и шапки. Вдруг — неистовый пулеметный треск, крики, стоны, а бомбы, направленные в толпы базарующих, начали делать из них месиво.

Недели две назад из хутора ушел обоз под началом председателя колхоза Лукича. Те люди, не взятые на войну, чьими руками теперь больше всего держалось хозяйство, поставили на телеги камышовые шалаши, обтянули их сверху пологами, брезентами, захватили с собой колхозный и личный скот и уехали на восток.

Хутор обезлюдел еще больше.

На полях уже не рокотали, как бывало, тракторы, поднимавшие в это время зябь, — поля сделались немыми и угрюмо пустынными; не сновали по улицам, гудя сиренами, машины автоколонны, вывозившие на станцию, в элеватор зерно из глубинок; не суетились подле арб, груженных овощами, хлебом, табаком, веселые стрекотуньи-девчата, направлявшиеся на сдаточные пункты или в кладовые, подгоняя рогастых, степенно шагавших волов; не стучали день и ночь у колхозных амбаров триеры, готовя семена для будущего урожая; не тутукала за хутором паровая мельница…

Того, что объединяло хуторян, сдруживало их, внезапно не стало. И они разбрелись, зарылись всяк в свою нору.

Днями еще как-то ощущалась жизнь: мелькала на улицах детвора, изредка с оглядкой появлялись и взрослые, кое-где на гумнах и левадах бродили не спускаемые с глаз коровы, овцы. А как только вечерело, никаких признаков жизни уже не оставалось: все погружалось во мрак и выморочную тишину. Ни человеческого голоса, ни огонька — во всем хуторе.

Люди накрепко закрывали ставни, запирали на засовы двери и при тусклом чадном мерцании коптилок с тяжестью на душе прислушивались к гнетущему и бесконечному гулу самолетов.

А за окнами, в раздетых заморозками деревьях и сухостое-бурьяне, то жалобно стонал, то свистел несказанно тоскливо сырой предзимний ветер, да порою на левадах разноголосо выли волки (они появились здесь в последнее время в небывалом изобилии, — видно, пригнала их сюда война).

Приди лихой человек в любую семью, ограбь, прирежь — и заступиться некому: ни суда, ни власти, ни просто крепкой защитной руки.

Страшно было в те дни на хуторе. Жутко!


В один из таких дней через хутор, уже совсем притихший и наполовину пустой, промчалась грузовая с чужеземными буквами машина. На площади она приостановилась, и из нее с вещевым мешком под мышкой выскочил франтоватый, рослый, сравнительно еще молодой человек.

Одет он был пестро: сапоги и мундир на нем были военные, а картуз и брюки гражданские. Причем сапоги красноармейские, кирзовые, а серо-зеленый мундир, сидевший на нем довольно ловко, немецкий. Случайно ли он так был одет, нарочно ли?

Машина высадила его и, взревев, понеслась дальше. А приезжий опустил на землю мешок и, озираясь, никуда, как видно, не торопясь, стал закуривать.

Дивиться на него было некому — ведь людей в хуторе было наперечет, а мужчин, и в особенности средних по возрасту, так совсем почти не было. А тем хуторянам, что пока еще оставались дома, не до любопытства было — они жили что кроты в норах.

Только детвора, ребята, для которых запугивания и запреты взрослых трын-трава, живым частоколом тут же окружили незнакомого человека. Толпясь, они с превеликой жадностью осматривали его, перешептывались:

— Гля-ка, пиджак-то…

— Германский. А может, немецкий.

— Хо, а ты знаешь!

— Наши лучше. Папаня приезжал…

— А сапоги как и у дяди Гриши.

— И фуражка…

— Это и не фуражка вовсе.

— А чего же?

— Да не жми ты, куда лезешь!

Все у приезжего, кроме «пиджака», ребята находили обычным, свойским, и цигарку он вертел все так же, оторвав от газетки косой листок. Но все-таки — кто же он? Не немец ли? Не из тех ли, с которыми их отцы воюют и которых в хуторе еще не видели, так как фронт прошел стороной?

Приезжий молчал. Вертя цигарку, он искоса поглядывал на ребят, кривил в улыбке губы. В руке у него щелкнула модная автоматическая зажигалка с какими-то пружинками, крышечкой, и ребята от восхищения все разом ахнули, и даже глаза у иных засверкали.

— Хороша бензиночка! А? — сказал приезжий и подмигнул ребятам.

Знакомая речь, знакомый вид, знакомые повадки — все это ободрило ребят, и они придвинулись уже поближе, вплотную.

— А ты, дяденька, чей? — несмело спросил кто-то из заднего ряда. — Чей ты есть?

— Свой.

— Свой?.. А машина чья?

— А к кому приехал?

— К себе приехал… Домой.

— Хм, а мы думали…

— А где он, ваш дом?

— Дом-то? Найдем. Найдем свой дом… Теперь-то уж мы найде-ем!

Последнее слово приезжий процедил сквозь зубы, со злобой, и ребята притихли: непонятно было, почему дяденька вдруг обозлился и что значит «найдем».

Через площадь в это время, постукивая палкой, ковылял старик Селезнев, известный тем, что был самым древним человеком в хуторе, и еще тем, что с некоторого времени стал заметно слабоват на память.

Приезжий внимательно и с удивлением осмотрел его от серых подшитых валенок до изношенной, потерявшей цвет папахи и крикнул:

— Дед Михей! Все прыгаешь? Здорово!

Тот остановился, положил на конец палки скрещенные сухонькие, в узлах синих жил руки, оперся о них подбородком и уставился на приезжего. Тусклыми, еле зрячими глазами глядел долго, до слез и, вздохнув, сокрушенно сказал:

— Никак не признаю, голубок. Дела-то какие! Нет, не признаю, извиняй.

— Капитона Ветрова помнишь, дед?

— Ась? Капитона Максимыча? Мельника?

— Ну да, мельника. Помнишь? А я сын его, Тихон.

— И не знаю, голубок, извиняй. Стало быть, Капитона Максимыча… Давненько уж что-то я не вижу его. Знавал, знавал. А вы что же — на побывку? Аль совсем?

— На побывку, дед, — тая ухмылку, сказал Тихон.

— То-то, я смотрю… Ну, а этих супостатов-то, германов, скоро, что ли, наши образумят? Ведь эка беда! Пол-России-матушки полонили. Где это видано?

Тихон свел брови и промолчал.

— Внучков моих Тимку иль Данилу нигде там, на фронте, не встречал? Проводили о прошлый год — и ровно не было их. А ведь четверо мал мала меньше у Данилки-то.

— Нет, дед Михей, не встречал, не приходилось, — сказал Тихон нехотя и нагнулся за мешком.

Он уже шагнул было, вскинув мешок на плечо, но вот взгляд его упал на одного из расступившихся пареньков, и Тихон в изумлении остановился: перед ним была точная копия его недруга Сергея. Личико у этого широкоплечего с крутым затылком мальца лет семи хоть и было худенькое, бледное, как видно, после болезни, но все же весь отцовский склад в нем повторился отчетливо.

— Тебя как зовут, мальчик? — спросил Тихон, не сводя глаз с паренька.

— Ленька, — ответил тот и попятился, смущенно спрятался за приятелей.

— Алексей, стало быть. А чей ты? По прозвищу как? Тот молчал.

— Как маму-то зовут?

— Годунихин он, тетки Наташки, — подсказал передний паренек, повзрослее.

— Тетки Наташки? — переспросил Тихон, и вдруг его выбритое скуластое лицо начало суроветь. — Так… — сказал он после короткого молчания. — Та-ак. Годунихин, значит. А отец дома?

— Нет. Отца его нет дома. На войне он, дядя Сергей.

— На войне?.. Угу. А мать дома?

— Мать, тетя Наташа, дома. Она дома. Хотела уехать, да не уехала. Вот он как раз расхворался. Мышиный тиф. У нас, дядя, в улице все кошки передохли. Остался один корноухий кот у Селезневых, старый-престарый. А он лежал пластом, но ничего. — Веснушчатый крепыш, с явным удовольствием выказав такую осведомленность, кивнул при этом на Леньку.

— Ишь ты, пластом! И кошки передохли! — притворно удивился Тихон. — А куда же она, тетя Наташа, хотела уехать?

— Да туда, куда и все, — крепыш неопределенно повел рукой. — Скотину колхозную хотела гнать.

— Во-он что. Без нее, значит, угнали! А где же она живет?

— Кто? Тетя-то Наташа? А вон там, в большом доме, колхозном, — подсказывал все тот же паренек и хотел было в свою очередь спросить: как же он, дядя Тихон, тутошний, а не знает, кто где живет? Но не решился: дядя этот становился все более неприветливым, хмурым.

Всем гуртом ребята двинулись за ним, толкаясь с боков и спереди, но он, уже потеряв, как видно, к ребятам всякий интерес, сердито прицыкнул, и они один по одному отстали.

XIV

Жильцы колхозного дома, готовясь к очередной тяжелой ночи, заканчивали последние на сегодня дела по хозяйству.

Раньше, до нашествия немцев, в этом доме было три семьи. А теперь, когда семья бригадира Курдюмова целиком выехала с хуторским обозом, остались Годуны и пожилая жена фронтовика Авдотья Манскова с дочками, одна из которых, Люба, была уже взрослой, невестой.

Наташа с Любой доили во дворе коров, а старик Годун возился с телятами и овцами, загоняя их в рубленый сарай, куда, за перегородку, введут потом и коров. Весь скот они стали теснить в этом небольшом, но довольно-таки надежном сарае недавно, с того времени, как волки — четвероногие и «рукастые» — расшалились так, что уже остервенели, никакого удержу им не стало, И люди начали прятать скот на ночь в сенях, а то и в хатах.

В воротах появился Ленька, только что возвратившийся с улицы. Прижимаясь к завальне, он хотел было проскользнуть незаметно — всегда этот дед ругается, когда запоздаешь. Но Годун увидел его, забурчал:

— Ты где, пострел, был? Вот я тебя хворостиной! Ночь — а его и собаками не сыщешь! И что за дети такие — кол на голове теши, ничего не понимают!

— А чего я… Ведь еще не темно, — оправдывался Ленька.

— Этого не хватало! Как раз надо, чтобы темно стало. И где они, леший их знает… Ну, что ты до сей поры делал там, скажи?

— Да ничего. Дядю смотрели.

— Кого? Какого это еще там дядю? А тетю не смотрели?

— А вот что приехал на машине. Дядя Тихон — мельник. Так он деду Михею говорил.

Годун, размахивая веткой крушины, пугал овец. И вдруг ветка выпала у него из руки.

Почему-то заторопившись, он прикрыл ворота, опасливо глянул через тын в улицу и совсем уже иным тоном начал расспрашивать внука, что тот увидел и услышал от приехавшего.

И из его охотливых рассказов с длинными наивными подробностями Годун запомнил самое главное: дядя этот сказал, что он приехал домой и что теперь он дом свой найдет, потом дядя спрашивал у Леньки, чей он, Ленька, есть, и узнавал про его маму.

Выслушал все это Годун и поежился, ухватился за бок: старая рана внезапно заныла.

Подошла Наташа с ведром в руке. На ней не было лица: разговоры сына со свекром она слышала и тоже, конечно, догадалась, о ком идет речь.

Старик повернулся к ней, покачал головой:

— Вот так голос!

Одна только Люба, расторопная, веселая, которая по своей молодости многого еще не знала, а многого и просто не могла еще понять, разговорам этим особого значения не придала. Ведя к сараю упиравшуюся корову, она пританцовывала, подскакивала и одной ногой ласково, слегка поддавала корове каблуком под брюхо.

— Шагай, шагай, моя умница! Шагай, моя разумница! — речитативом приговаривала она.

Годун досадливо сморщился.

— Ох, уж ты, стрекоза, доиграешься, чую я! Ох, доиграешься! — ворчливо сказал он, совсем не подозревая, какими вещими окажутся его слова.

— Уж ты, дед, всегда… И побаловаться нельзя, — обиделась Люба.

Когда коров завели в сарай и заперли, Годун попросил Любу — пока не совсем еще завечерело — сбегать к подружкам и узнать точно, кто это сегодня на машине приехал.

Она с большой готовностью тут же, не переодеваясь, и умчалась, передав ему ведро с молоком, чтобы он отнес в комнату.

Вернулась она уже притихшей; на свежем розовом лице ее была тревога, как это ни перечило ее веселой натуре. Видно, из разговоров с хуторянами до ее сознания дошло все же, что это за приезжий и какое отношение он имел к дому, в котором они живут.

Сообщила, что Тихон Ветров сначала зашел было к Марье-вдове. Но та, увидя его, шарахнулась и такое начала молоть, что Тихон перепугался и удрал. Сейчас он у дальней своей родственницы Колобовой, соломенной вдовы: муж ее перед войной получил «пятерку» за воровство колхозной пшеницы и теперь неизвестно где обретается.

В эту ночь ни Годун, ни Прасковья, ни тем более Наташа не сомкнули глаз. Один Ленька безмятежно посапывал, раскидавшись в постели подле теплой трубки. А Наташа сидела возле него и плакала.

Скоро уже ровно полгода, как она получила от мужа последнюю с фронта весточку. Сергей писал, что в боях под Москвой был легко контужен немецким снарядом, но сейчас, мол, ничего, опять на танке, в строю; из сержантов недавно его перевели в старшины, а к двум медалям за бои под Москвой на днях прибавился еще орден Красной Звезды.

Но это было ведь так давно! А где он, родной, в эти минуты? Жив ли еще? Ах, если бы он мог быть здесь сейчас, когда она так одинока! Ей всегда за прошлое было неловко перед Годуном, а теперь и вовсе.

Старик, лежа на печи, возился там, шуршал и то и дело покряхтывал от боли в боку.

«Что же, теперь дорежет, что ли, — со злобой думал он о Тихоне, — добра-то от него не ждать. И где он был все эти годы?.. Добрые люди гибнут, а такие вот…»

Вспомнил: когда в хуторе выстраивался обоз, готовясь в путь на восток, подле обоза топтался и он, Годун, не зная — ехать ему или не ехать. Лукич увидел его и сказал:

— Ты, старик, остаешься? Пожалуй, правильно делаешь. Свои люди ведь и тут нужны. Мыкаться по свету — ты уж не такой здоровяк. А тут ты можешь пригодиться. Пожалуй, и впрямь тебе лучше остаться.

Недоброе чувство против Лукича ворохнулось в старике: «Лучше остаться… Сам удрал, а ты вот свисти теперь, гадай, что подставить под обух — лоб или затылок? И так и эдак — все по той же башке».

На семейном совете всех взрослых жильцов дома порешили: не ждать, пока придет сюда Тихон и вытряхнет их — а он может того и гляди нагрянуть, коли уже говорил, что свой дом найдет, — а завтра же перебраться на новые квартиры: Годунам — в пустую хату Лукича, а Мансковой — к сестре.

Люба заикнулась было с возражениями, что де смерть еще не пришла, а старики уже умирать собрались. Немцев, мол, нет еще в хуторе и, может, не будет, а одному Тихону они сообща как-нибудь сумеют указать поворот от ворот, ежели он сунется.

Но Любу никто и слушать не стал.

Утром, чуть зорька, Годун был уже на дворе, налаживал свою небольшую на плуговых колесах телегу, приспособленную под запряжку коровы. Встречаться с Тихоном ему никак не хотелось.

Но как он ни спешил отсюда выбраться, избегая встречи, столкнуться с Тихоном ему все же пришлось. И в тот же день.

Они делали последний оборот — Годун вел по дороге корову, а Наташа, идя позади, надсматривала за лежащими на телеге пожитками, — когда из переулка показался рослый, новый в хуторе человек. В немецком застегнутом на все пуговицы мундире, он шагал навстречу не торопясь, вразвалку, держа руки в карманах.

«Вот он, черти его несут!» Старик нахмурился.

Он бы, пожалуй, свернул куда-нибудь в сторону, да беда — сворачивать-то было некуда. И Годун, приосанившись, без нужды запонукал корову.

— Здравствуйте! — сказал Тихон, чуть сойдя с дороги и останавливаясь.

Он сказал это хотя и не грубо, но так, что в интонации его голоса, глухого, с каким-то дребезжанием, явно слышалось: «Что, поджимаете хвосты!»

— Здравствуй! — не глядя на него, ответил старик, и это прозвучало как «пошел к черту!».

— Вы куда же это?..

— А вот сюда… в хату.

Наташа суетливым движением пальцев невпопад поправляла на голове пуховый платок и шла мимо Тихона молча, будто не замечая его.

Тихон презрительно окинул ее взглядом и сказал уже насмешливо, с издевкой:

— Зря, зря хоромы на хлев меняете!

«Долго ли ты будешь владеть этими хоромами? Посмотрим!» — рвалось с языка у Годуна. Но он не сказал этого, а только незаслуженно хлестнул корову.

XV

Перед тем как попасть домой, Тихон случайно виделся и разговаривал в немецкой районной комендатуре с переводчиком.

Это — когда Тихон проходил через лежавший на пути районный центр, километрах в сорока от хутора, и, заприметив у комендатуры грузовую машину, готовящуюся в дорогу через его хутор, как удалось ему узнать, попросился на ней подъехать.

Переводчик — очкастый, непомерно юркий, из дельцов человечек — обстоятельно выспросил Тихона о его прошлом и настоящем, убедился, видно, что он не врет, и любезно устроил его через начальство на эту пустую машину, сказав, что такие люди, как он, Тихон, сейчас им очень нужны, так как на хуторах еще нет пока ни одного представителя власти, ни одного старосты.

Конечно, Тихону наплевать было и на этого очкастого мозгляка и на эту должность. Ему бы теперь снова мельницу, и не какую-нибудь отцовскую шестикрылую ветрянку, а настоящую, с паровым двигателем, постава хотя бы на три для начала, батраков несколько — и он опять бы раздул кадило. Но ведь война-то еще не окончена! И если комендатура будет настаивать на своем, то он не откажется.

Но что там впереди будет — увидится. А пока Тихону хотелось просто пожить дома, хотелось хоть немножко легко пожить, повольничать.

В хуторе Тихон встретил своего дружка детства, почти сверстника Федосея Минаева, Репья, как его звали, за задиристый характер и манеру придираться ко всем встречным и поперечным.

Тому в жизни повезло: отец его, подлежащий раскулачиванию, догадался вовремя умереть, и Федосей по этой причине остался в хуторе, работал в колхозе, хотя в душе и проклинал его.

Был и он немного на фронте. Но потом сбежал из части и тайком заявился домой. Несколько месяцев скрывался в коровьем катухе, в замаскированной яме, куда жена подавала ему питье и еду. А когда Красная Армия отступила и власть из хутора уехала, показался на люди.

По-разному хуторяне отнеслись к Тихону: иные — с опаской, настороженно косясь на него; большинство — просто с ненавистью (он это видел и отвечал тем же); и только кое-кто, как Федосей, обрадовался ему.

В тот раз, когда Тихон повстречал Годунов, он заходил на свое бывшее подворье. Осмотрел пустой дом, сараи и все другие постройки: погреб, колодец и прочее. Все здесь было сделано по-хозяйски, прочно, и Тихону это понравилось.

На карнизе дома и наличниках окон кое-где уже стерлась порыжевшая краска, и в этих местах были заметны следы пожара. Тихон был доволен теперь, что дом, который он хотел когда-то уничтожить — и по злобе, мстя, и из-за того, чтобы расчистить над ямой место, — от огня тогда уберегли. Выходит, дом для него же и пригодился. Мог ли Тихон предугадать что-нибудь подобное!

Огромные окна и два входа в дом Тихону пришлись не по нутру. Этак от воров, пожалуй, трудно уберечься. Да к тому же и ставни из жидких досок были без болтов для внутреннего запора. Но все это — мелочь, конечно. Переделать нетрудно.

В одной из комнат в углу валялись кожаные, вконец изношенные женские туфли. Тихон ковырнул их носком сапога. «Может, Наташины?» — подумал он. И вдруг приступ бешенства охватил его.

До самого последнего времени в нем где-то под спудом чувств все еще таилась какая-то слабая надежда, даже не надежда, а только тень ее: а может быть, Наташа ждет его?.. Может быть, она еще не вышла замуж? Ведь как-никак, а в трудную для него пору она все же его не выдала.

Но в первые же минуты приезда в хутор, когда он разговаривал с ребятами, от этих надежд его не осталось ничего. И образовавшуюся пустоту в душе заполнила ненависть. Самая доподлинная, неукротимая.

Теперь, если бы даже Наташа и подобрела к нему, чего никак не видно, все равно она для него уже не существовала, так как он придерживался отцовских правил: ищи невесту не богатую, а непочатую.

Тихон вспомнил про зарытый сундук и вышел во двор, снова осмотрелся. Оказывается, так легко было найти яму, а он столько мудрствовал тогда, вымерял. Вот и глиняную насыпь еще можно различить, где когда-то была кухня; вон под углом дома и груша все еще стоит, хоть и остались от нее одни кочерёжки. Ясно, сундук под домом. И кажется, как раз под той комнатой, где валяются обноски женских туфель.

«Придется выламывать пол, — подумал Тихон. — Все теперь, должно быть, погнило к черту!»

Но сейчас из сундука ему ничего не надобилось, и с ямой возиться он пока не стал.

«Проклятая жизнь, эх! Выпить-то с горя и то нельзя — того и жди, эти братцы кишки выпустят!»

Он накрепко закрыл все двери — и внутренние и наружные, — чтоб зря не нахолаживать дом, накинул на пробои петли, приткнул их щепками и, сгорбившись, пошагал со двора, направляясь к Федосею Минаеву.

XVI

Дни ковыляли однообразно-тяжкие и безрадостные, сменяясь еще более тяжкими ночами. Томила полная безвестность: что в действительности в мире делается, где свои войска, скоро ли немецкому супостату конец будет?

А слухи час от часу становились все не легче: Красная Армия дотла разбита, правительство бежало в Сибирь, немцы уже вплотную продвинулись к Волге и заняли приречные города от Астрахани до Саратова.

Годун, наслушавшись таких новостей, взбирался на печь, кидал в угол подушку, отгребал к одной стороне сушившуюся рожь и, подмяв бурно линявшую бороду, безмолвно лежал там целыми сутками.

За последнее время он заметно сдал, постарел. Бывало, в эту пору года — при первых крепких морозах — он до глубокой полночи не давал семье покоя: сидел на полу, обложившись со всех сторон охапками талов — и белыми, и синими, и красными, — и с редким умением старательно мастерил для колхозной птицефермы гнезда со всякими причудливыми узорами.

(Когда-то старик опасался, что в новом доме ему уже не придется заниматься этим любимым делом. Оказалось, наоборот. Здесь, в просторных высоких комнатах, еще удобнее было работать: можно было уже без боязни выхлестнуть оконное стекло или задеть лампу размахивать длинными гибкими талинками, вплетая их одну за другой.)

Но это было прежде. Теперь же Годун за всю осень даже и на лиман за талами ни разу не сходил. Дома у них остались кизяки, сено для коровы, а старик ни за что не хотел глаз туда казать. Благо, что все это нашлось у Лукича, и они пользовались теперь его добром. Авось расквитаются с ним, коли доведется.

В хате Лукича — еще старинной, низенькой, с крошечными окнами, с дубовыми скамьями — уже не было таких удобств, как в колхозном доме, и этим больше всего огорчался Ленька.

Ни побегать здесь, ни попрыгать как следует: так и берегись, так и смотри, чтоб не столкнуть горшок какой-нибудь, или гребень прядильный, или еще что. А сплошаешь — дед тут же отругает, а то и шлепка даст. Не привык Ленька к такой тесноте, к такому всегдашнему полумраку.

Чтобы чем-нибудь заняться, он то начинал совать палочку в прялку, которой бабка жужжала по вечерам, прядя шерсть или коноплю, — колесо вертелось так быстро, что спиц совсем не видно было, а палочка дрожала в руках и щелкала; то принимался рисовать пятерней по вороху муки на столе — мать толкла рожь в ступе и просевала над столом: колхозная мельница не работала, а ручная, частная, в хуторе была, да поломалась.

Но все это Леньке надоедало быстро, и ему становилось скучно.

— Ма-ама… мам… когда же мы домой вернемся? Не хочу я тут, надоело, — жалобно растягивая слова, говорил он и личиком, все еще бледным после болезни, прижимался к Наташе.

Ее в такие минуты душили спазмы.

— Скоро, скоро, сынок, — обещала она и украдкой глотала слезы.

— А когда — скоро? Завтра? Да? Ты всегда говоришь — скоро.

Такие разговоры надрывали сердце Наташи еще и тем, что они неизменно приводили к другому разговору — о Тихоне или заставляли о нем вспоминать. А ведь Наташе так не хотелось этого, и в особенности при стариках!

Ленька прекрасно понимал, что из дома их выгнал тот самый дядя, у кого такая невиданная бензинка, кого он с друзьями тогда смотрел, гадая — свой ли он или немец, и кто успел уже заделаться начальником над всем хутором. Теперь, если Леньке приходилось встречаться с ним где-нибудь на улице, он насупливал брови, озирал его исподлобья и сторонился.

Однажды под утро, еще темно было, в наружную промерзлую дверь резко забарабанили. И не рукой, по-видимому, а железкой какою-то или дубиной. И еще, резче.

Годун перед тем ходил во двор проведать корову и, вздрагивая от озноба, только-только успел снова забраться на печь.

— Вот оно… мерзавцы! Как и земля-то носит таких! — угадывая неладное, забурчал он. Кряхтя и всем телом вздрагивая уже от нервного озноба, старик грузно спустился на пол, вышел в сени: — Кто там?

Из-за двери — сердито:

— Открывай скорей! Не лето тебе — стоять тут, на пороге. Это я, Федосей Минаев. Не бойся.

В хату, чуть освещенную коптилкой, стоявшей в горнушке печи, Федосей, оттеснив хозяина, вошел первым, внося стужу шубой и бараньей шапкой, непомерно большой и кудлатой. Шаря по хате глазами, заглядывая в темный угол, на кровать, где спали Наташа с Ленькой, он помялся и, как бы извиняясь, сказал:

— Пришлось побулгачить… ничего не попишешь — начальство приказало. Время такое…

— Ты не мнись! В чем дело-то, сказывай! — довольно негостеприимно полюбопытствовал старик и мысленно продолжил: «Репей проклятущий! Полицай! Иуда!»

— Да дело небольшое. Работенка там, в районе… по женской части, дня на два. За Натальей пришел…

— Спасибо, что не забываете! — Старик насупился. — Для нее одной, что ли, работенку подыскали"?

— Этого я не знаю, как и что. Не могу знать. Мое дело маленькое: велели сходить привести — я и пришел.

— Кто ж это велел?

— Староста.

— Ишь ты! Ветров, значит. А ежели она больная?

— Больная? Когда же она больной стала? Впрочем, там ведь есть врачи, посмотрят.

— И когда же собираться?

— А сейчас, со мной. Какие тут сборы: обулся, оделся — и все сборы. Ну, хлеба — в сумчонку… Знаете, едешь на день — бери хлеба на неделю.

«Учитель… учитель нашелся!» — трясясь от бессильной ярости, шипел про себя старик и никак не мог поправить поставленную на стол коптилку.

Встревоженная Прасковья, охая и мечась по хате, из хаты в сени и обратно, укладывала в мешок харчи, а Наташа с необычным для нее равнодушием и безразличием — авось район не за тридевять земель — одевалась. Больше всего ее печалило, кажется, то, что Годун не успел подшить ее старые валенки и теперь ей придется идти в новых, натаптывать их там где ни попадя.

— Ныне, мама, ведь суббота, — сказала она Прасковье, — Леньке помой голову и надень на него голубенькую рубашку, что вчера залатала. А уж стирать — сама тогда постираю.

В самую крайнюю минуту в ней, видимо, шевельнулось какое-то тяжелое предчувствие — она подошла к кровати, обняла вялого, полусонного Леньку и поцеловала его.

— Храни тебя бог, мой сыночек. Смотри, слушайся бабушку и дедушку… Ну, прощевайте пока, — сказала она старикам.

И пошла вслед за Федосеем.

Тот привел ее к колхозному дому, где она жила и где было теперь, так сказать, присутствие старосты, Тихона Ветрова.

У ворот в сумраке рассвета приглушенно урчал грузовик, и в кузове, прижавшись друг к другу, сидели в заиндевевших одеждах молодые, неизвестные Наташе женщины и девушки — видно, с других хуторов.

А у крыльца в сопровождении подростка-писаря — сына той соломенной вдовы, у которой квартировал Тихон, — показались еще две женщины, закутанные в шубы и зимние платки. Когда они подошли, Наташа узнала Любу Манскову, с которой она проживала в одном доме, и Веру Селезневу, внучку деда Михея.

Всех троих, не дав им и словом перемолвиться, тут же посадили в кузов, к тем, что уже сидели там; Федосей Минаев подбросил мешки, и машина, не зажигая фар, тронулась.


Не довелось Наташе постирать Ленькину рубашку: машина примчалась прямо на станцию, к скотным вагонам, где взаперти мучилось уже немало людей, предназначенных к отправке в Германию. В один из этих вагонов вместе с Любой Мансковой попала и Наташа.

Вскоре после этого Годунам еще пришлось ночью испытать переполох. Правда, на этот раз совсем иной. Такое уже время было, что все делалось главным образом в потемках, скрытно.

По обычаю перекидываясь на печи с боку на бок, томясь беспокойными думами, старик услышал, что в наружную дверь будто постучали — слабо так, совсем слабо.

Он оторвал от подушки голову, насторожился, глядя в густую у потолка темь. Тихо. Доносилось лишь мерное с присвистом дыхание Леньки, спавшего теперь на кровати с бабкой, да унылое, еле внятное гудение в трубе.

Выходит, померещилось старику. Он опять опустил на примятую подушку голову и глаза закрыл, думая, что, видно, не напрасно говорят: пуганая ворона куста боится. Да ведь небось испугаешься! От таких радостей и умом-то нетрудно рехнуться.

И вдруг снова: тук-тук-тук… Дробно, часто. Будто курица зерно на полу собирала. Но какая там в полночь курица, откуда ей взяться!

Осторожно, напрягая слух, Годун слез с печи, сунул ноги в стоявшие у порога валенки, накинул на голову, как платок, пиджачишко и беззвучно вышел в сени. Тут легкие, но настойчивые о дверь удары раздавались уже совершенно отчетливо.

— Кто это? — спросил старик приглушенным голосом.

И по тихому ответу сразу же узнал стучавшего, хотя тот и не назвал себя.

Годун мигом отдернул задвижку, распахнул дверь и обрадованно выскочил на запорошенное снегом крыльцо.

Перед ним, чуть пригибаясь под тяжестью висевшей за плечами сумки, стоял бородатый человек. Ущербная луна, проглянувшая на хмарном небе, хорошо освещала этого человека. Дубленый полушубок его был весь в заплатах; овчинная шапка-треух — облезлая, валенки — тоже в заплатах и разбитые: у одного нос был загнут кверху, у другого повелся куда-то в сторону.

Годун растерянно попятился от него, забормотал:

— Что-то я никак уж… Вроде бы и ты, Лукич, твой голос, а на себя не похож.

— Ну-ну, старик, не кричи только, — сказал тот, уверенно шагнув в сени. — А ты как думал?.. Закрывай дверь, пойдем!

И Годун, и изумленно поднявшаяся с постели Прасковья догадались, конечно, почему изменившийся Лукич так небывало скудно был наряжен, а догадавшись, они не расспрашивали его об этом, а только хлопотали вокруг него и уговаривали раздеваться и быть дома.

Да и Лукич, снимая намерзшими руками брезентовую сумку — не очень большую, но, кажется, вескую — и шурша кривыми обледенелыми валенками, тоже не спрашивал у них и не удивлялся, почему они забрались в его хату. По его первым же словам старики поняли, хоть это и было для них неожиданным, что о хуторских делах он знает, оказывается, не меньше, а, пожалуй, больше, чем они сами.

Прасковья в потемках угощала Лукича и, смахивая с глаз набегавшие слезы, жаловалась ему на их недавнюю беду, на Наташину участь, о которой старикам уже было известно. А Годун, помогая хозяйке, подсовывая к Лукичу поближе хлеб, тарелку с куском сала, старался разглядеть его осунувшееся, постаревшее лицо и в душе раскаивался, что он худо когда-то подумал о нем.

— И сукин он сын, негодяй, ни дна ему, ни покрышки! — в скорбном негодовании говорила Прасковья, разумея Тихона. — Оторвали от дитя, пхнули в вагон… И сук-кин же сын! Не она ли, Наталья, пожалела его тогда, зверя такого, столько горя наделала! И за это он отблагодарил ее…

— Нужда была — жалеть таких! Нас они жалеют? — сказал Лукич, придвигаясь к знакомому столу. Он что-то поправил рукой в правом кармане поношенных брюк и под полой пиджака, широченного, сидевшего на нем хомутом, и, видно, невзначай гукнул о стол чем-то жестким и тяжелым.

Годун с любопытсвом устремил взгляд на правый, слишком полный бок Лукича, но увидеть ничего не мог, а спрашивать догадливо не стал.

— Должно, и всем, кто тут, придется, что и Наталье, — грустно сказал он. — Всем, кто мало-мальски похож на человека. Таких, как мы, — куда уж нас! Скорее всего, на тот свет отправят. А молодых…

— Не успеют, старик, не думай, — возразил Лукич, полосуя ножом килограммный кусок сала, не дожидаясь, когда это сделает хозяйка, вышедшая, видимо, за чем-то еще в сени. — Они бы и хотели, да кишка слаба.

— Ой ли? — усомнился Годун. — А тут брешут, будто всю нашу область и Саратов они уже забрали, а власть наша якобы в Сибирь подалась и вроде бы Красной Армии уже нет. — Старик вздохнул. — Где-то Сережка теперь?..

— Вот именно — брешут, правильно! — жуя, сказал Лукич.

И вдруг он перестал жевать, прислушался: ему почудились за стеной какие-то глухие звуки. Но то просто треснула от мороза закрытая ставня, а может быть, одно из бревен стены, и Лукич это понял.

— Не верь, старик. Ни единому слову их не верь. Вот посмотришь, как скоро мы эту немчуру так турнем восвояси — пух-перо посыплется.

Лукич пробыл у Годунов недолго. Он довольно крепко, не стесняясь, подзакусил у них, обсушился и засобирался уходить, сказав, чтобы они пока не запирались, так как может случиться, что он еще зайдет к ним на минутку, а возможно, и не зайдет — словом, как дело укажет.

Старики не посмели задерживать его, хотя им и хотелось, чтобы он побыл у них еще. Годун начал было перед ним извиняться, что они так бесцеремонно распоряжаются его добром, но Лукич и слушать не стал:

— Оставь, старик. Об этом ли нам думать сейчас! Берите, что надо. Все берите, что есть тут.

Подмывало Годуна выпытать у гостя — какие же теперь у него могут быть дела здесь, куда он собирается и откуда пришел? Но сам чувствовал, как непозволительно глупы будут такие праздные вопросы.

Исчез Лукич так же внезапно, как и появился, а Годун, поджидая его на всякий случай, сидел у стола, чадил цигарками и изредка переговаривался с бабкой, которая тоже не могла уже заснуть.

Трудно сказать, сколько, как исчез Лукич, прошло времени: ничто часы не отмечало, разве лишь крики соседских петухов, проголосивших уже второй раз за эту ночь. Во дворе, все заметней шумя, начала подниматься непогода, сиверка; о ставни защелкала крупа; где-то вдали немо послышались будто выстрелы, пулеметные, короткими очередями… или нешто привиделось это? В печи вскоре загудело, завыло, завизжало — непогода, разыгрываясь, становилась все лютее..

Лукич так-таки и не пришел больше.

XVIII

Наутро по хутору пронеслась ошеломляющая молва: неподалеку от колхозного дома, на заснеженной дороге, где она огибает груши и кусты сирени, на брошенном теперь подворье богачей Астаховых, выселенных из хутора в начале коллективизации, валяется старинный, кованный железом, весь ржавый и в глине сундук с тяжелым замком, а подле него, растянувшись на кочках и уже обледенев, — Федосей Минаев и Тихон Ветров.

Тихон с ног до пояса был занесен снегом; под взлохмаченной пригнутой к плечу головой — бурые льдинки, а от уха ко рту и через подбородок — рудая извилина. Федосей в своей шубе лежал крюком на курганчике старой золы; нижняя пола, подвернутая шерстью вниз, пропиталась кровью и от мороза покорежилась.

Хуторяне шепотом передавали эту новость друг другу, а пойти посмотреть — охочих находилось мало. Кто же этот мститель? Какой смелый человек? Доконал все же! Собакам — собачья смерть. Но как быть теперь? Вдруг нагрянут из района немцы — допросы, розыски… Чего доброго, еще и без допросов начнут подряд драконить за расправу со старостой и полицаем. Есть же слухи, как одно село, где был пристрелен немец, начисто спалили и людей уничтожили.

Но непонятное дело: прошел день, другой и уже третий был на исходе, а ни из района и ниоткуда никого нет. Словно бы опять настало безвластие.

Федосея подобрала жена, а Тихон Ветров как лежал там подле собственного, как стало известно, сундука, так и лежит. И никому не нужны были ни он сам, ни его сундук.

Наконец-то вечером третьего дня разъяснилось. И совершенно неожиданным образом: по хутору нескончаемой вереницей загромыхали танки Красной Армии. И огромные, с длинными орудийными стволами, и поменьше. На многих пестрели крупные надписи. Так, на одной тридцатьчетверке — «Смерть немецко-фашистским оккупантам!» На другой — короче: «Гитлеру — капут!» Из открытых люков высовывались бойцы, молодые и старые, бритые и бородатые, и, улыбаясь, снимая кожаные рубчатые шлемы, приветливо махали ими хуторянам, опешившим от радости, высыпавшим из хат от мала до велика.

Диво дивное, что появились танки не с восточной стороны, откуда их ждали, а с западной!

Над улицей уже навис синеватый туман, пахнувший всякими машинными запахами и заметнее всего бензином; дорога, запорошенная снегом, а местами переметенная, стала уже черной, взрыхленной; а танки, перемежаясь автомашинами, все гремели и гремели, и хуторяне все стояли и дивовались на них.

Не знали хуторяне, да и не могли еще, конечно, знать, что это продвигалось на заданные рубежи, как говорят военные, одно из тех многих войсковых соединений, которые, пройдя по глубоким немецким тылам, заперли отходы, а затем и в прах разгромили огромную немецкую армию, докатившуюся до берегов Волги.


Над Тихоном Ветровым еще несколько дней стаями кружились вороны.

Потом пришел дед Михей с лопатой и ломом в руках, пришли ребята с салазками. Очистили мертвеца от снега, откололи, поддев ломом. И ребята, те самые, что завидовали Тихоновой бензинке, отвезли его за хутор.

***

Через два с половиной года, уже после того, как над рейхстагом Берлина заалел советский победный флаг, вернулась Люба Манскова.

Было ей каких-нибудь два десятка лет, а казалось, что ей уже за тридцать, — так она изменилась, изведав неволю в имении фашистского генерала. Это — в селе Лонау Верхней Силезии, сразу же как переедешь через Одер, если ехать той дорогой, какой везли Любу.

Она-то, Люба Манскова, и передала Годунам, без того убитым горем — о Сергее и поныне ничегошеньки не знали, — грустную весть о Наташе: еще тогда, как их забрали из дома и чуть ли не целый месяц взаперти везли поездом, сутками простаивавшим на иных станциях, затосковала Наташа.

Сделалась она как бы не в себе: ничего не хотела есть и ни о чем не хотела говорить — лежала в углу вагона на мешках, вздрагивала от холода и, уставясь в сучковатую доску, морщась, все глядела, глядела… а забываясь, стонала.

На польской земле, в лагере, куда их, выгрузив из вагонов, предварительно загнали и где сортировали их, Наташа извелась вконец. И на ногах как следует не могла уже держаться. В сумерках она как-то слегла в бреду, а к полуночи спавшая рядом с ней Люба тронула ее, а она уже и голоса не подала…

1937–1947


Читать далее

Николай Васильевич Сухов. Донская повесть. Наташина жалость. Повести
Донская повесть 13.04.13
Наташина жалость 13.04.13
Наташина жалость

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть