Онлайн чтение книги Дополнительный том. Лети, корабль!
IV

Свою автобиографию Виктор Конецкий обычно начинал словами: «Я из разночинцев, русский, баловень судьбы, пьющий, родился в 1929 году — год Великого перелома у нас и Великой депрессии в Америке — шестого июня, в един день с А. С. Пушкиным, что, конечно же, не случайно, и бывшим президентом Индонезии Сукарно»[13]Текст, выделенный таким шрифтом (курсивом), в этой части книги, принадлежит В. Конецкому и выбран из его дневников, набросков, записей разных лет, хранящихся в архиве писателя, наших разговоров разных лет (по моим дневникам)..

Произошло это в родильном доме Видемана, что на Васильевском острове.

Крестили в Никольском соборе 26 декабря 1934 года. Крестная — Зинаида Дмитриевна Грибель, сестра матери.

Зарождение и развитие сознания Виктора целиком определялось влиянием матери. Отец приходил в дом «когда мог или хотел». Обычно его визиты заканчивались страшными истериками и обмороками матери…

В школу Вика, так звали дома, пошел в 1937 году, сразу во 2-й класс. Школа № 12 находилась на Красной улице, недалеко от взорванного храма Спас на Водах. Школу Виктор ненавидел. Писать и читать научился рано и уже до школы знал книги Жюля Верна, Стивенсона — их читала ему тетя Матюня. «И обошлось вовсе без сказок»…

Радость тех лет — занятия в изокружке, а затем в изостудии Дворца пионеров. Со своим преподавателем — Деборой Иосифовной Рязанской — Виктор Конецкий поддерживал отношения долгие годы, вплоть до ее кончины.

Убежден, что если бы не война, то не стал бы ни моряком, ни писателем — обязательно живописцем. И обязательно — великим, не меньше Гойи или Рафаэля.

До войны я занимался во Дворце пионеров у Деборы Иосифовны Рязанской. Еще совсем маленьким мне было неудобно оттого, что я рисую лучше ее, и она это сама мне говорила. Помню, после летних каникул показывала мне свою — холодную, даже ядовитую в зелени живопись — и плакала оттого, что пишет плохо. Потом вытерла слезы и все щурилась, щурилась на свои работы, а потом смотрела на меня с надеждой и, конечно, вздыхала…

А мать иногда говорила, смотря на нарисованное: «Се лев, а не собака!»…

Войну встретил вместе с матерью и братом на Украине, близ Диканьки.

Дорога домой, ранение брата, страх за него…

Еще до войны у меня была флегмона под коленкой. Я всю жизнь врал, что это шрам от осколка снаряда. И ни один хирург ни разу не усомнился в моем вранье. Врал всю жизнь и даже не знаю, в чем была цель моего вранья. А вот то, что в шею контузило под Диканькой, не говорил никому и никогда.

Виктор Викторович вспоминать блокаду не любил. Но память возвращала и возвращала его в те дни, кажется, помимо его воли. Иногда, когда вспоминался отец, он мог рассказать, как зимой 42-го мать отправила его к отцу на Витебский вокзал, где тот служил, и отец дал ему кусочек плавленого сыра… Когда возвращался домой, попал под артобстрел в переулке Ильича… Вспоминаются еще дольки сушеной дыни, которые прислал в блокадный город Джамбул, — мать давала детям их сосать перед сном…

Меньше всего за время литературной работы я написал о нечеловеческих муках блокады — голоде, холоде, смерти. Но в памяти и душе блокада оставалась и остается всегда.

Сидишь с пишущей машинкой, уходишь в кошмар тех времен. А потом начинается: «Что вы сюда столько трупов напихали? Как это так: они у вас в дворовой мусорной яме? И подростки их изо льда вырубают? Зачем эти страсти? Нет, уважаемый, мы такими страстями читателя запугивать не собираемся». Дело не в запугивании читателя. Уж больно не вписываются блокадные фантазии в устоявшиеся каноны всех видов и типов военной прозы. А как иначе? Если вы хотите знать, тогда примите эти ужасные картинки. И знайте.

Пишут, что я мальчишкой пережил блокаду и все видел. Не было там мальчишеских глаз. Все глаза были одинаково на лбу. Если только они могли туда вылезти.

…Мы жили в коммуналке, часть которой смотрела окнами на канал, который теперь называется Адмиралтейским. Окна вылетели при первой же бомбежке. Комнаты на той стороне квартиры стали нежилыми. У нас там стояло пианино, чужое. Однажды на нем образовался сугроб.

Забудьте об электричестве! Вместо него коптилки. Выкиньте из головы отопление: никакого отопления! Буржуйка — и только-то.

Поколение, к которому принадлежала моя мама, еще и не такое видело. Устроить в доме печурку для них не составляло особого труда. Брали бак, к нему приваривали или приклеивали трубу, которую высовывали в форточку. И все тепло. Так жили.

Жгли все, что горит. Я отлично помню, у нас была большущая картина «Сирень». Это полотно с пышным букетом мы кромсали ножницами и кормили им нашу буржуйку.

Думали только о еде, больше ни о чем. Выстрелов и стрельбы уже не боялись, все это для нас было уже на втором плане.

Маме ничего не доставалось. Она все нам с братом подсовывала. А сама? Бог знает, как она умудрялась жить и откуда у нее брались силы. Это материнство, это необъяснимо. Поймете ли?

Страшно-нелепое обрушивалось на матерей, если в зиму 1941/42 г. их детенышу исполнялось двенадцать лет. Ребенок разом переходил на половинный паек. Детьми тогда считались только те, кто младше двенадцати лет. После этого рубежа существа превращались в иждивенцев, то есть вполне взрослых дармоедов.

Помню, что к середине блокадного периода ребенок привыкал получать 250 граммов хлеба, и матери к этому тоже привыкали. Как только ребенку исполнялось двенадцать лет, он сразу же переходил на половинный паек и получал знаменитые теперь 125 граммов. Блокадная норма не менялась до тех пор, пока не достигнешь призывного возраста или не пойдешь работать и попадешь в категорию ремесленников. Ремесленники получали рабочую карточку — 400 граммов.

Несказанно повезло! К двадцать второму июня мне исполнилось двенадцать лет и шестнадцать дней. Так что в блокаду я попал готовым дармоедом и, возможно, поэтому выжил: перемен не было, я точно въехал в эти 125 граммов…

Ужас неимоверный: людоедство. Около Смоленского кладбища я наткнулся на труп с вырезанными ягодицами. Это была зима 1941-го — 1942-го. Какой месяц — не помню. Нам было не до месяцев.

Так как наш сосед, по мирным временам скрипач Мариинского театра, эвакуировался, на его место вселили семью рабочих с Кировского завода — двенадцать детей. Вскоре для нас, младших, самым страшным стало пройти отрезок от дверей нашей комнаты до выхода. Поскольку надо было передвигаться, приходилось идти, ощупывая застывшие трупы.

На Смоленское кладбище, к бабе Мане, мать водила нас во время блокады не раз и не два… сильная была женщина…

В эвакуацию уезжали с Финляндского вокзала — добирались пешком, вещи везли на детских санках. Отец не провожал. В пассажирских вагонах до Ладоги (потом — только в телячьих вагонах).

На перегоне между Ленинградом и Ладогой эшелон остановился и все, кто мог, стали ломать ветки сосновые, чтобы настаивать их иголки. Я вылез тоже, но почти ничего не принес — нижние ветки все были уже обломаны.

По эвакоудостоверению выдавали кашу с салом. Сразу много было есть нельзя, а остановиться было почти невозможно. У матери дикий понос. Ее хотели выкинуть из поезда прямо на ходу — она ходила под себя…Спас ее спирт, который солдаты силком влили ей в глотку… Она долго лежала в беспамятстве, а потом пришла в себя…

Страх потерять мать был во мне всегда. Я впадал в ужас, когда она просто выходила из дома по какой-то необходимости…

У Бузулука — мы там долго стояли — еды не осталось совсем, мать дала что-то на обмен и я пошел в ближайшую деревню — принес молока и кусочек сливочного масла.

Семья Конецких была вывезена из блокадного города 8 апреля 1942 года по Дороге жизни.

В эвакуации — во Фрунзе — учиться Виктор не хотел, школу прогуливал, проводя время за чтением и рисованием. Тогда впервые был прочитан Джек Лондон.

«Бегал» на фронт, но вернулся — пожалел мать.

Попадал в милицию за кражу стакана с урюком на рынке. В милиции избили, но у него начался тяжелый приступ малярии и на следующий день после «кражи» отпустили домой, отдав ворованный стакан. «Ценная вещь, его же продать можно было!»

Потом с пацанами воровали мостики через арыки, на дрова…

Когда отца перевели на службу в Омск, Любовь Дмитриевна с сыновьями поехала к нему…

«Там отец впервые поймал меня на краже табака…»

Как только блокада Ленинграда была снята, мать засобиралась домой, и осенью 1944 года Конецкие вернулись на родной канал Круштейна.

Надо было снова ходить в школу, а я за блокаду отупел. Школу прогуливал, ходил по улицам и читал объявления о приеме в ФЗУ. А по вечерам ходил в Таврический дворец, в вечерние классы художественного училища…

Но судьба распорядилась по-своему. В августе 1945 года Виктор Штейнберг стал воспитанником Ленинградского Военно-морского подготовительного училища.

Училище находилось в здании бывшего приюта принца Ольденбургского, напротив которого стоит памятник М. Ю. Лермонтову, на Приютской улице, в доме 3.

Один блат в моей жизни был — отец был знаком с начальником училища Николаем Юльевичем Авраамовым и замолвил за нас с братом слово. За войну мы отупели и экзамены как положено выдержать не могли. В училище Авраамов меня не замечал.

Днем учились, а по ночам ремонтировали училище, вытаскивали бревна из Обводного канала, разгружали вагоны на железнодорожных вокзалах, готовились к парадам, ночью же ходили в баню. Днем отмывали свою блокадную копоть гражданские люди.

Первые годы учебы освящены встречей с морем — на всю жизнь запомнилась практика на паруснике «Учеба» в военном лагере «Серая лошадь» в Графской Лахте, что на южном берегу Финского залива… Самым большим приобретением этих лет стали друзья. Многие из них — Юлий Филиппов, Марат Крыжажановский, Алексей Кирносов — тянулись к литературе, искусству, искали выход своим гуманитарным способностям.

А нас учили убивать

Год за годом от жизни своей отрываю.

Молодость, счастье — кому отдаю?

Страшно и больно видеть порою

Силу железной руки…

Случайно ли появление этих стихов в дневнике воспитанника Виктора Штейнберга?

Смерш у нас в училище зря время не терял. И потому после экспроприации из наших дружных рядов погорельцев я тоже существовал под дамокловым мечом, ибо в анкетах среди «близких» родственников никогда не указывал своих дядей. Веселое было время.

ИЗ СТАРЫХ ГАЗЕТ

Предъявлен счет библиотеке

В нашем училище есть неплохая фундаментальная библиотека. Мы не знаем количества всех книг — говорят, что их там десятки тысяч, но мы знаем, что в двух ящиках, которые стоят на столе, есть десятка 2–4 книг, которые предоставляются воспитанникам. Заглянешь в один из ящиков и приятное воспоминание о детстве овладевает тобой. «Возмутитель спокойствия», «Последний из могикан», «Мараккотова бездна», «История юнги» и другие хорошие книги лежат в этих ящиках. Они читаются легко, увлекательно, но их мы прочли еще в 7 классе. Сейчас нас, третьекурсников, интересуют более серьезные книги, которые, к сожалению, достать очень трудно.

По истории мы проходим очень серьезный материал. Для того чтобы хорошо изучить его, преподаватели рекомендуют читать произведения В. И. Ленина, опубликованные в ХХI томе. Но достать этот том очень трудно, т. к. библиотека имеет всего лишь несколько экземпляров этих произведений. Очень тяжело достать воспитаннику новинки художественной литературы. Так, например, роман Ильи Эренбурга «Буря» до сих пор никто из нас не мог прочитать. Не достать также «Обломова» и «Фауста», которые мы изучаем. Нам хочется также прочитать книги Синклера, Драйзера, Кронина и Голсуорси. Но библиотекарь тов. Андрианова нам заявляет, что эти книги не для воспитанников. Спрашивается, для кого же они? По-видимому, для «избранных» читателей, которым тов. Андрианова выдает книги из-под прилавка.

Следует отметить, что в библиотеке нет каталога, выбрать нужную книгу нет возможности.

Мы считаем ненормальным явлением и то, что в библиотеке создаются очень большие очереди. Почти все личное время мы вынуждены тратить на то, чтобы обменять книгу. На обмене работает только один человек, который не может в короткое время обслужить всех.

В. Штейнберг, В. Шорохов, Ю. Филиппов, Ю. Коробицын.

Заметка эта была опубликована в 1948 году в газете училища.

В архиве Виктора Конецкого сохранился читательский формуляр тех лет. Круг чтения: Р. Роллан, В. Каверин, Ги де Мопассан, О. Форш, Т. Драйзер, М. Горький, К. Паустовский, Д. Голсуорси, А. Куприн, К. Станиславский, С. Цвейг, О. Уальд, А. Блок, стихи К. Симонова, дневники Д. Фурманова, Плутарх…

ИЗ ДНЕВНИКА 1947 года

Надо попробовать записать то, о чем думал в эти 30 дней. Основной вопрос, как всегда, это вопрос о жизни, ее целях, возможностях, о смысле. Все время вертится мысль о полной бесцельности существования вообще всего человечества…

Интересно то, что для меня наука, университет, вообще мысли — это самоцель, это то же, что танцы для одного или водка для другого…

Я предпочитаю эгоистов, думающих и заботящихся только о себе, вероятно потому, что о них не надо заботиться, не надо быть им обязанным, т. е. не свободным.

Хочется рисовать, т. е. опять надо убедиться в том, что ничего не можешь. Могу ли я что-либо?

Хотеть и быть уверенным — значит добиться.

Я никогда не теряю головы — это плохо, т. к. иные поступки можно сделать лишь в таком состоянии, а сделать хочется.

Верить — быть обязанным, а это самое страшное, это потеря свободы. Я хочу перенести горе, чтобы быть значительнее, выше в своих (и чужих) глазах.

Единственное, что приближает к жизни, — это любовь. Боясь жизни, т. е. непрерывных, жестких связей, боюсь и любви.

Для того чтобы примириться с действительностью, я должен уйти от нее. Это значит заняться искусством. Только в нем можно найти то, что нужно. Только в него можно уйти от жизни и одновременно изменить жизнь. Поэтому так и ищешь в себе задатки.

Чувствую, как медленно, медленно, но неуклонно, по капелькам собирается во мне мужество отчаяния. И знаю, верю, что наберется его столько, сколько нужно для того, чтобы вспыхнуть и сгореть быстро. Верю, хочу верить в это. Хочу уважать себя и видеть в этом цель своей жизни.

Я беру из книг только то, что созрело уже во мне. Если я сам не живу, то умею мечтать о жизни, и театр мне не нужен…

30 сентября 1948 года Виктор Штейнберг принял присягу.

После окончания Подготовительного военно-морского училища стал курсантом 1-го Балтийского высшего военно-морского училища. Судьба была определена на годы вперед — учеба, морская практика, казарма. Будущий офицер-штурман. Но была еще иллюзия, что можно совместить военное дело с литературой, и даже не иллюзия, а вполне реальная возможность. В 1948 году вместе с Юлием Филипповым он поступает в Ленинградский университет на русское отделение филологического факультета. Экзамены они сдают экстерном — всегда на «хорошо» и «отлично». Введение в языкознание, русский фольклор, античная литература, логика, введение в литературоведение — какие далекие от военного дела предметы…

Когда-нибудь напишу, как мы с другом Юлькой поступили в университет на филфак и являлись в храм-университет с палашами на боках при всем блеске формы и с таким же блеском толкали экзамены, и профессора ставили нас в пример штатным студентам-оболдуям, которым мы безмерно и безнадежно завидовали. Ведь учились мы на экстернате и основной была военно-морская бурса…

А как интересно и страшно являться к профессорам для сдачи экзамена на дом!.. И почему теперь экстернаты отменили?.. А через год министр обороны Булганин отдал приказ о запрещении курсантам военных учебных заведений получать параллельно гражданское образование, — чтобы в будущем не имели бы лазейки для дера на гражданку. И мы с Юлькой вылетели с филфака. И очень даже вовремя вылетели, ибо и сами бы ушли — старорусский язык или латынь никак уж с теорией торпедной стрельбы не соединяются…

Через всю жизнь Виктор Конецкий пронес память о Юлии Филиппове, друге, во многом повлиявшем на становление его как гражданина и писателя.

Судьба этого человека вместила в себя весь кошмар военной и послевоенной жизни страны и во многом типична для поколения, к которому принадлежит Виктор Конецкий.

Юлий Петрович Филиппов родился 3 марта 1928 года в деревне Романово Ленинградской области (ныне Псковская обл.).

О своей довоенной жизни Юлий Филиппов рассказывал друзьям так.

…Мать, неграмотная, нервная, издерганная тяжелой жизнью женщина. Все свои силы она положила на то, чтобы дать возможность жить и учиться нам, троим ее сыновьям.

В 30-е годы она перенесла очень много неприятностей из-за отца, т. к. тот был склонен к пьянству и часто оставался в кругу сомнительных женщин. Будучи домохозяйкой и неплохой портнихой-самоучкой, она прирабатывала и всячески старалась материально поддержать нас, хотела сохранить целостность семьи и ради этого шла на компромиссы с отцом…

Отец работал в ленинградском торговом порту служащим, позже понял всю низость своего поведения и сделался семьянином-чиновником, оставшись замкнутым и внешне не ласковым.

Жить семье в пять человек на его заработок в 600–700 рублей было трудновато. Старший брат Женя после 7-летки пошел в железнодорожный техникум. Но ему жалкой стипендии не хватало. Я учился в школе, был порядочным озорником и очень много приносил хлопот матери. Хотя я и был отличником в школе, но поведение мое не блистало. Учеба мне давалась легко, а все остальное время я проводил с пацанами на улице, за городом. Сейчас я удивляюсь тому, сравнительно мягкому отношению ко мне со стороны матери. Правда, мне частенько от нее доставалось, и после побоев я замыкался в себе. Это развило во мне упрямство, делать все наперекор сказанному или то, что считал я нужным.

В 1940-м году я… убежал из дома. Найдя сотоварища, мы подались… на юг, на Черное море. Наше «путешествие» длилось недолго: мы не успели доехать до Москвы после 10–12 дней бесконечных пересадок, были задержаны и доставлены домой.

Интересно, что дома меня не колотили, не ругали. Всех, наверное, просто удивила моя способность на неожиданные трюки. Отношение ко мне изменилось.

После смерти матери обязанности «хозяйки» упали на меня. Идя в школу, я брал только тетради и продуктовую сумку с деньгами. Учил уроки на уроках, т. к. после занятий шел по магазинам и закупал провизию. Дома находил где-нибудь в грязи младшего братишку, заставлял его «помогать» и мы начинали готовить обед. В 6–7 часов вечера приходил с работы отец и из техникума старший брат. По субботам происходила стирка: стирали отец и я. Старшему брату приходилось возиться с чертежами: он был отличником. Так продолжалось до войны…

В смысле воспитания я от родителей получил мало. Меня воспитала школа, улица и книги. Я очень много читал, и мать часто отнимала от меня их, прятала и даже колотила. Когда я читал, то становился глух и нем: я жил книгой. Ну, конечно, на просьбы матери сходить куда-нибудь я не обращал внимания.

Карманных денег мы, конечно, не имели. Я это легко переносил, не нуждался в них остро. Но старшему брату было труднее. И мне до сих пор его жалко.

Отец, после смерти матери, много хворал, но с первых дней войны он был взят в отряды МПВО. Оклад за ним сохранился, и мы с братьями на него жили.

В сентябре 1941 года Юлий поступил в ремесленное училище.

В 1947 году в своем дневнике он вспоминал это время.

Коля питался со мной в ремесленном училище по снисхождению директора.

Отец ухитрялся получать на меня и братьев продкарточки, но от нас это скрывал.

Блокада, холод. Артобстрелы. Отец дичает. Не хочет помочь старшему брату Жене, хотя и имеет на руках три продкарточки. Женя начал курить. «Когда куришь, меньше хочется есть», — говорил он. К субботе, когда он приходил домой из техникума, мы с Колей оставляли ему немного хлеба.

Дома холодно, нет воды, света. Две недели Женя не приходил домой. Умер от голода в общежитии техникума. Я целую ночь плакал. Хотел сделать что-нибудь отцу. Даже думал убить его топором за Женю, но обессиленный не смог бы этого сделать. Ругался с отцом и обещал пойти в милицию… Он чуть не задушил меня. Это был уже не человек, а зверь. Он начал скупать вещи умерших и помогать в питании Коле. По сговоренности шестилетний Коля давал мне часть пайка, который мы получали в училище…

Все продукты отец хранил в чемодане, а ключ носил с собой. Мы подобрали ключ и, когда он уходил дежурить, похищали по горсти сырой крупы и съедали ее.

10 марта 1942 года меня с РУ эвакуировали. Отец не отпустил со мной Колю. Прощаясь с братом, я отдал ему ключ от «чемодана жизни». Оба плакали…

В марте 1942 года с эшелоном ремесленников я был эвакуирован в Тбилиси. Около двух месяцев я жил на улице. Все вещи, что я успел захватить из Ленинграда, прожил. Был уже на грани воровства, но это почему-то претило мне и я решил… пойти на фронт. Попал я в воинский эшелон, но фронта не увидел — стал воспитанником музкоманды части НКВД, а позже пехотного училища. Два года я жил в 60 км южнее Тбилиси. Там вступил в комсомол в декабре 1942 года, мне было 14 лет. Я был и барабанщиком, и горнистом, и рассыльным.

Часто приходилось делать походы в горы: там было много банд из дезертиров, которые нарушали границу со стороны Турции. Я в свои 14 лет без сожаления смотрел на изменников Родины и ни разу не плакал, когда их расстреливали группами и поодиночке. Я разучился плакать.

Коллектив в музкоманде был чудный, молодые ребята, ростовчане, десятиклассники. Они воспитывали меня неплохо. Я закончил 6 классов, больше не мог: все время уходило на походы, облавы, выезды.

Я увидел природу Грузии и… разочаровался. Меня тянуло в Ленинград, на родину. Только посмотреть, а там хоть трава не расти…

В 1944 году командование меня отпустило, я приехал домой и никого не нашел. Узнал, что отец умер…

Я пошел в комендатуру и попросился на фронт. А меня направили в образцовый оркестр Ленфронта…

Когда стало организовываться наше Подготовительное училище, я пошел туда в музкоманду, стал учиться в 7-м классе в заочной школе. Год пролетел незаметно. И я стал учиться в этом училище.

Но вначале Юлий сделал все для того, чтобы найти брата Колю.

Николай Петрович Филиппов помнит, как заплакал Юлий, добравшись в селение Сару, что близ Пржевальска, в колонию имени Дзержинского, когда увидел повзрослевшего, белобрысого от солнца младшего братишку.

Потом была дорога домой, полная приключений, попытки устроить Колю в Нахимовское училище.

Приходит каждый выходной братишка, а ему нечего дать, даже на эскимо. Неудобно мне старшему перед младшим. Продаю с рук туалетное мыло и отдаю ему деньги. Сам отвык от наличия карманных денег и стараюсь приучить себя ненавидеть лишнюю роскошь в моем положении — ходить в театры, кино… Свои расходы на все (бумагу, зубной порошок) свожу до минимума…

Для Юлия Филиппова послевоенные годы учебы в Подготии, а затем в 1-м Балтийском военно-морском училище были освящены дружбой с Виктором Конецким, и не только с ним, запойным чтением, ведением дневников, страстным желанием найти свое место в жизни.

Тут и выяснилось, что к гуманитарным наукам тянет больше, чем к военным. Но если Виктор «проклиная, клялся служить», то Юлий себя ограничивать не собирался.

Ю. Филиппов писал друзьям:

За войну я привык надеяться только на себя. Да больше и не на кого было! На всю жизнь я останусь благодарен тем юношам, которые воспитывали меня в Грузии.

Но в Грузии я стал замкнутым, диким, всегда искал одиночества, очень много думал… Я уже тогда научился ненавидеть любое насилие над человеком и невзлюбил военную службу. Меня донимали постоянные мелочные придирки недалеких людей, которые стояли выше по служебной лестнице, по человеческим и умственным достоинствам. И даже три года в училище меня не перевоспитали и в аттестации указано, что я «невежлив по отношению к старшим по службе, имею привычку обсуждать действия старших». Это правда. Я за это часто терпел неприятности и меня считали «анархистом». Не знаю, какой из меня выйдет офицер, но думаю, что не такой, каких я встречал…

Я отдался учебе, стал увлекаться философией, марксизмом, политэкономией и литературой. Отсюда мое поступление на филологическое отделение университета…

Мы с Виктором переживаем кризис с литературой по университетской программе. Используем каждую минуту… Вдвоем легче заниматься. Учимся, как у Маяковского, «держа и вздымая друг друга».

Да, у меня радость: Виктор за эти дни сдал основы марксизма-ленинизма на «5»! Молодчина! Жалко, что нас с ним разъединили. Их взвод «автономно» пойдет на шхуне «Надежда» и, наверное, числа с 12-го…

В старшины на 3-м курсе я попал по понятным причинам: нас с Витей командир роты ненавидел за то, что мы частенько говорили правду на собраниях обо всем. Сначала он нас перевел в разные классы, заявив, что он командует по принципу: «разделяй и властвуй», а мы, мол, разлагаем вдвоем дисциплину. Потом мы поступили в университет, стали вести себя тихо и прилично, заниматься (нам могли запретить ходить в университет).

Хорошая успеваемость и желание командира роты разъединить нас с Викой сделали свое дело: я стал старшиной.

В воскресенье мы с Виктором ездили к студентам филфака: нам хочется устроить встречу студентов с курсантами. Пусть культурные люди пробудят у наших ребят все то святое, которое похоронено за годы пребывания в училище… Мы выпускаем свою стенгазету, готовим грандиозную конференцию по книге Ажаева «Далеко от Москвы». Думали провести ее в этот вторник, но парад и очередное комсомольское собрание не дают возможности…

В этом году мы с Викой будем впитывать в себя, как губки, все, что сможем из искусства, литературы, живописи, архитектуры, музыки и театров. В месяц мы живем 2–3 дня, когда бываем в городе. А когда нехватка времени — живем вдвойне, потому что ценим время. Люди, свободно располагающие временем, часто проходят безразлично мимо вещей, о которых мы из-за отсутствия такого только мечтаем…

1948 г.

В ХХ веке не нова

Свобода мысли, но не слова.

Я думаю, но я молчу.

Не потому, что не хочу

Сказать того, о чем мечтаю.

Нет, не поэтому!.. Я знаю —

Будет день такой, когда

За «неположенное» слово

Не будут ждать тебя оковы,

Не будут страхом муровать

Наш юный разум.

И года Исканий наших, заблуждений,

Душевных искренних суждений

Зажгутся пламенным огнем.

И мы с тобою заживем,

Не сковывая ум замком

Навешанным оттуда, свыше,

И, лицемерной лжи не слыша,

Не скажем «да», коль это «нет»,

Увидим настоящий свет —

Свободы мысли, слова, чувства

В семье, на улице, в искусстве…

Все это будет!.. А сейчас

В беседе дружеской подчас

Наедине отводим душу,

Живую мысль в себе не душим

И нашим ищущим умом

Частенько мы с тобой вдвоем

Приходим к этой мысли снова,

Что нет у нас свободы слова.

Эти стихи 21-летний Юлий посвятил Виктору Конецкому.

В 1950 году Ю. Филиппов решил демобилизоваться — мучили дикие головные боли. Он лег в госпиталь подлечиться и обдумать дальнейшие жизненные планы. Друзья по училищу в это время были на практике.

ИЗ ПЕРЕПИСКИ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО И ЮЛИЯ ФИЛИППОВА

Здорово, дружище, не морской бродяга!

Приветствую твой оптимизм и любовь к жизни во всех ее паршивых проявлениях!

Суббота, большая приборка, сакую в каюте (складе) у боцмана и пишу на его журнале. Рядом давит Волк. Ночью стоял на вахте и любовался в дальномер Питером и Петергофом, а теперь нужно «добирать».

Строевую характеристику я тебе выслал из Либавы в начале месяца. Ее получение тобой очень важно, если не для комиссии, то для представления туда, куда будешь поступать. Комсомольскую характеристику и членские карточки получи в училище.

Волк бормочет во сне и сползает с груды дождевой одежды и спасательных нагрудников все ниже и ниже. Пущай падает!

С филфаком (твоим отношением к нему) вполне согласен. Да, не душа книги, а форма, да — не работа, а мразь. Изучать же глубоко структуру языка вряд ли нужно в нашем возрасте, а позже — да.

О юридической и следовательской работе. Учти: это временная, наиболее низкая судебная должность. Вне твоего желания тебя будут продвигать по службе и от живой работы попадешь в бухгалтерию.

Мамоська пишет о работе в кино. Я целиком поддерживаю ее, в смысле качества получаемых знаний и наблюдений за жизнью, не мешающих участию в ней.

Но время учения, в определенном смысле, можно считать потерянным.

Слушай, важное дело. В твоем классе двое выиграли по облигациям. Проверь свои, может, господь бог пошлет тебе свободу на половину?

Советую уже начать заниматься подготовкой к экзаменам.

Волк упал и разжился на сигарету, поворчал и опять влез на полку. Сижу дымлю, в открытый иллюминатор несется дикая какофония — смесь из добрых десяти пластинок, которые крутят на всех кораблях вокруг. «Пой, моя хорошая, в поле жито скошено» и десятки финских, польских, немецких транспортов идут в Питер за этим житом. Они меня злят.

За стихи спасибо, хорошие — это экспромт?

За меня не беспокойся — я не пропаду, да и эта паршивая (хотел сказать собачья) служба прелесть свою имеет. Приеду — расскажу.

Олегу дай тумака за меня (буквально) и мамку мою тоже как-нибудь не больно стукни. Пишите!

Без баб мореход Витька.

15.07.50


Кронштадт.

Юлий Петрович!

Приветствую Вас и поздравляю с совершением долбления Вашего черепа.

Интересуюсь звуком, который испускает он в сей момент. Ну, ладно, в сторону шутки. Нельзя служить, когда в желудке и т. д.

Как самочувствие? Как с самым основным (демобилизацией)? Куда думаешь подаваться?

О деньгах могу сказать только то, что мы все в полном смысле без копейки. Твои гроши надо получать через училище.

Электротехнику сдал на «4». Мечтаю об отпуске. На земле был раза два. В Риге удалось царапнуть, но это не то. Без Вас пить — совсем не то ощущение. Ну, уж приеду!

Марат прислал письмо… Описывал нравы в части. Просто жуть. Учиться ему заочно запретили. Но он обо всем пишет юмористически-иронически — молодец!

Передавай привет всем, кого увидишь!

Поправляйся скорее, а то, наверное, ошалел от лежания.

Жму лапу. Виктор.


Кронштадт.

Здорово, рыжий, идейный!

Горд твоими успехами больше, нежели своими. Разжалован «за дерзость старшему по званию и постоянно-высокомерное (!) отношение к флотскому составу». Сейчас просто доволен этим, а сперва (не кривя душой) было неприятно.

Палец поранил жестяной банкой с сухарями (образец 44 года!), которыми мы создавали (упорно, в течение 20 часов!) заворот кишок, находясь в шлюпочном походе. Все — больше новостей нет. За папиросы, конверты и т. д. — спасибо.

Свое муторное настроение брось к чертовой матери. Скажу тебе по секрету, что кажется мне — твое настроение не от сложностей с метрикой, а от чего-то, тоже связанного с рождаемостью. Только не смей злиться, собака. Здесь я повелительно гляжу тебе в глаза (зенки). Ты не знаешь, когда я дойду до фигурных скобок? Решил модернизировать синтаксис. Работа эта пока идет успешно. Твою работу и экстернат приветствую лишь в случае полнейшей невозможности совмещать очную учебу и работу.

Пиши. Виктор.

Без даты.


Сегодня выхожу из госпиталя. Куда пойти учиться? На филфак не тянет, слишком узко. Литературу я не брошу никогда, но залезать сейчас в нее до конца не хочется: рановато.

От юридического отговаривают и Любовь Дмитриевна, и Виктор Андреевич, и Олег. А мне хочется выбрать самое искреннее, поближе к людям, вроде работы следователя.

Литература — мой стержень, но хочется залезть куда-нибудь еще. Потом братишка. Эта работа поможет жить и поставить его на ноги.

Бодр, весел и несуразен. Страшно оптимистично. Жму лапу. До скорой встречи.

Юлий.

Без даты.

Вика, итак, жду документы, рву и мечу. Врач говорит, что дней через 10-ть меня демобилизуют подчистую как негодного к военной службе.

Пока «живу». Койки нет, в кармане хитрая увольнительная на 10 дней от 10 час. до 22 час… Хожу в госпиталь, мне еще две недели будут вставлять через нос в череп железки, чтобы не зарастал проход.

Теперь надо идти учиться. Филфак отставил. Он дает форму литературы, а идти ради нее — глупо. Не хочу «искать разгадку тайны в строгой технологии стиха». Форму узнаем самостоятельно. Меня больше интересует содержание.

Пока упираюсь на юридический (только следователем, но не прокурором, не судьей, не адвокатом тем более). Надо быстрей становиться на ноги самому и работать, помогать братишке.

Можно шимануть на международный и иностранное право. Шибко интересная штука. За подготовку к вступительным экзаменам еще не взялся.

Был у адмирала, он сказал: из шмуток дадим все, что положено, а на квартиру не рассчитывай (только очередь!).

Ну-с, все, «сер», пока все. Передавай привет всем эфиопам.

Крепко жму руку. Юлька.

11.07.50


Юлий хотел и мог писать и, вероятно, добился бы своего, если бы безбытность и бездомность позволили учиться дальше.

После демобилизации меньше года он учился на юрфаке ЛГУ. Затем пошел работать на Кировский завод — был секретарем комитета комсомола завода, уволился, поступил на работу в Институт цветных металлов, много ездил по стране — искал алмазы в Якутии, на Северном Урале и Дальнем Востоке.

Ни на что не жаловался, писал не часто, на тяжелые подробности жизни был скуп: «В мае месяце я ходил пешком за зарплатой на партию, попал как раз в половодье и еле добрался до Усть-Укса, нес с собой большие деньги — 150 тысяч. Искупался в воде и немного прихворнул…»

Судьба не разлучала друзей, они встречались, радовались успехам друг друга.

В январе 1960 года Юлий Филиппов ушел из жизни — повесился на крюке от люстры. Ему было 32 года.

Похоронен Юлий Петрович Филиппов на Красненьком кладбище.

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ — НИКОЛАЮ ФИЛИППОВУ

Хорошее и грустное ты мне письмо написал, Коля!

Очень рад его получить, потому что чувствую в тебе то духовное движение, то отсутствие покоя, без которого, вероятно, не может жить на этом свете человек, если он есть человек.

Я тоже многим обязан Юльке. Он первый приохотил и меня к серьезным книгам. Боль за него остается во мне, как и в тебе, навсегда. Иногда он снится мне. И тогда всегда кажется, что он сердит на меня, и кажется, что я виноват в происшедшем, что не доглядел чего-то, не помог чем-то. Тяжело все это. Он бы стал большим писателем — я глубоко убежден в этом…

07.04.63

ИЗ ДНЕВНИКОВ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО 1949–1952 годов

Прошел год с тех пор, как мое сознание можно считать пробудившимся. Не помню, каким толчком это было вызвано. Факт тот, что я начал думать.

Этот год был весьма для меня тяжелым, годом исканий, надежд, полного отчаяния. Короче, год испытания всех моих духовных сил.

Я сравнивал действительность с тем, что должно быть по теории. И никак не мог подогнать теорию к практике. Меня сбивало с толку ужасающее расстояние между минимальной и максимальной зарплатой, ужасала та спокойная сила, которая могучей рукой бросала людей труда не на то, что считаю нужным. Измученный сам, видя кругом таких же, я считал ужасающей несправедливостью так насиловать волю народа…

1949 г.

Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком…

Лилька… (Лиля Куприянова — друг юности, покончила с собой в 1950 году. — Т. А.). В обеспеченной семье. В школу с домашним образованием. Отсюда плохо учится — привычка не заниматься, хорошие отметки, восторг родителей, мысль о том, что она выше других. Первые трудности, с 8–9 класса сильное отставание, отвращение к учебе, интерес к мальчикам.

Университет, искание факультета (за полгода — три факультета), конфликт с матерью, мысли о бесполезности жизни, о том, что она никогда не будет полезна, осознание недостатков и полная пассивность, попытка самоубийства.

Попытка бросить университет, работа в книжном издательстве (девочка на посылках). Мысль и необходимость замужества.

Широкое лицо, всегда румяные щеки, резкие полумужские движения, широкий шаг. Почти незаметный переход от груди к бедрам, сильная спина — вся создает впечатление сильной и здоровой натуры. И только глаза грустные, дряблые веки и набрякшая голубая кожица под глазами — нервозность. Волосы светлые, колечки на лбу (вчера!).

Недавно кончил «Сагу о Форсайтах». Лейтмотив — любовь. Любовь, которая выливается из этого толстого тома, и ты в ней тонешь. Ты ею наслаждаешься. Автор изощряется, показывая любовь совершенно разных людей. Все остальное лишь фон. Готов поспорить с ним.

1950 г.

Выражение чувства, передача своего первоначального состояния другим и не лично, а через что-то!

Слово и мысль возникают вместе, первые естественно служат для выражения второго, но чувства? Как их выражают?

Ритм, краска, линия, пространство — все сугубо материально, все имеет свой объем, а выражает то, что материально не существует вокруг нас, то, что внутри нас.

Какая все это муть!

25 марта мы с братом Олегом стояли у могилы Лильки, и земля падала на крышку гроба, а с горы открывалась равнина в голубой дымке. Весенняя грязь текла по дорожкам кладбища тихо-тихо, глухо шелестели черные ветки дерев… Я подумал и сказал Олегу, что кому-то из нас предстоит хоронить другого. Я понял, почувствовал неизбежность смерти, но страха не было, была радость от сознания жизни, от выпитой водки, от сознания причастности к чему-то большому. Олег сказал, что эта смерть нас сблизит, но я не чувствую этого…

Все книги В. Каверина похожи одна на другую, но все одинаково возобновляют глохнущую любовь к жизни и не просто жизни, а жизни осмысленной и целеустремленной, наполняют верой во что-то лучшее в будущем…

Идем на Ригу 1.06. Вчера начали с картошки — до двух ночи. С 14 до 16 стояли штурманскую вахту. Холодно. Прочел первые 16 страниц «Материализм и эмпириокритицизм», идет плохо. Настроение сложное, как музыка большого оркестра.

Прошли Таллин. С 4 до 8 утра вахта. С 16 до 20 опять. Ночью — плавающие мины. «Материализм…» — тренировка для мозгов.

Стояли в Кронштадте. Прочел книгу Льва Никулина «Жизнь есть деяние». Хорошо о Маяковском, показывает его как человека, прожившего всю жизнь в разладе с самим собой, всю жизнь делавшего то, что против его нутра, но что он считал нужным делать.

Наконец я на буксире. Ноги легко пружинятся на плавно качающейся палубе, сильный влажный ветер ласкает лицо. Позади утомительная процедура увольнения, бесконечные построения, смотры, наставления. Впереди — Кронштадт. Я стою на носу и смотрю на черно-красные кирпичи города. Он медленно проходит по левому борту. За ним рисуются в предвечерней дымке силуэты больших кораблей, теплый Петровский парк. Круглится густым, темным пятном луковица купола Морского собора. Тихо. Мы курим.

Буксир поворачивает влево и подходит к пирсу. Я первым прыгаю на грязные доски Арсенальной пристани, торопясь, выхожу в парк. Моя цель — почтамт и письмо матери…

Возвращаемся из похода в Ботнику (Ботнический залив. — Т. А.). Вчера произведен в рядовые. Смех и грех. «За постоянное высокомерное отношение к офицерскому составу». На минзаге «Урал» был дежурным по камбузу — ночью чистили картошку человек на 300. В 3 часа ночи проверка, а ребята полусонные и кто спит, кто полуочищенную картошку в чан бросает. У меня срезали лычки и козырек — разжаловали. Разжалование напоминало декабристов, когда срезали мои лычки. Когда же я начну ценить свою Жизнь? Моря я не брошу. Помирать буду на нем. Решено! В тяжелые моменты жизни у меня появляются минуты, наполненные осмысленной радостью жизни, верой в нее, восторгом. Объясняется легко — помогает мечта (особенно у слабых натур) на фоне черной действительности.

Встретили двух американцев. Прекрасные корабли-красавцы. Но не приветствуют, сволочи! Нахально фотографируют…

Морская практика курсантов тех лет — учебный корабль «Комсомолец», минный заградитель «Неман», минный заградитель «Урал», канонерская лодка «Красное Знамя».

Не обходилось и без неприятностей. Главная — потеря винтовки, о которой Виктор Конецкий позднее рассказал в книге «Вчерашние заботы», — закончилась благополучно.

Гарнизонная гауптвахта на 15 суток (там же, где сидел когда-то Суворов и Лермонтов). Матери я сообщил, что в числе лучших курсантов меня отправляют в загранкомандировку… А сам сидел на гауптвахте и вспоминал, что Лермонтову из ближайшей кухмистерской еду носили, его навестил Белинский — их первое знакомство. И все это меня очень подбадривало. То, что я нашел винтовку, — это чудо. Десять лет были бы мне обеспечены. А вообще было оскорбительно — отобрали ремень, сигареты… Мы строили трамвайную линию на Стрельну, вставали в 5 утра. Обед привозили. Брат обо мне тоже ничего не знал.


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть