САЙФУЛЛА

Онлайн чтение книги Дорога на океан
САЙФУЛЛА


Им хотелось, чтоб это была самая шумная ночь за все время существования в Черемшанске комсомольской организации.

Ближе к ночи молодежь собралась в клубе. Вопреки обычаю, на повестке стояло одно лишь огненное для них слово — паровоз. Ребята пришли прямо из смены, и хотя в соседнем кинозале крутили в тот вечер ковбойскую картину, беспартийные заполнили скамьи задолго до начала; они ждали продолжения борьбы, приобретавшей почти романтическую увлекательность. Долго не начинали и всё поглядывали на дверь, но Протоклитов так и не пришел... Там, на столике, стоял радиоприемник, и кому-то пришло в голову поискать, не танцуют ли где-нибудь на свете. Из свиста вскоре родился звук. Это был одинокий ночной голос с московской радиостанции; он передавал сводку погоды. Центральное метеорологическое бюро оповещало о зарождении циклона где-то в районе Гаммерфеста. Буря двигалась по дуге через Мурманск, к югу от Печорского бассейна. Пересыпкин, печатавший подобные сводки у себя в газете, разбирался в такого рода пророчествах; он оглянулся на беспечного Сайфуллу, сидевшего в президиуме. Глаза у него при этом были такие, точно кто-то третий замахивался на молодого машиниста. Решили начинать без Протоклитова.

Секретарь деповской ячейки огласил ответную телеграмму комсомольцев из третьего района, вызванных на соревнование. Звонким от волнения голосом стрелочница Катя Решеткина перечислила добровольные обязательства девушек со станции в отношении подшефного паровоза. Неожиданно для всех она приколола кумачовую розетку на грудь Сайфуллы. Она наклонилась над ним, глаза в глаза, и Пересыпкин видел, что в эту минуту их было только двое; остальные не существовали... Потом он и сам поделился эпизодами борьбы с Протоклитовым, имени которого, к великому неудовольствию публики, не называл; голос его достигал степеней разящего сарказма, когда речь пошла о подозрительной спайке парторгов с администрацией. «У нас иногда так уважают культурность, что даже не обращают внимания, откуда она идет...» Он заверил собрание, что очень скоро не только паровозы, а и поезда, и районы, и даже дороги целиком станут комсомольскими. Один сцепщик из четвертого ряда поинтересовался, куда собирается подевать старичков этот шустрый деятель; бородачу недоступно было риторское искусство. Оратор отвечал, что старики переведутся сами собою, как вывелись, например, в красной столице.

— На экспорт, видно, погнали нашего брата!

— Нет, а просто чистоплотнее стали и бреются каждый день...— И грохотом рукоплесканий был встречен пересыпкинский контрудар.

Тотчас по окончании торжественной части решили устроить небольшую пирушку; стали думать о месте. Общежитие слесарей отпадало само собою. Бедный мальчишеский их разгул могли подслушать и осудить степенные мужики из соседних ремонтных бараков. И оттого, что идти было больше некуда, постановили отправиться за три километра, в самый Черемшанск. Славилась там пивная под названием Красный Восток. Они пошли туда стайкой, человек двенадцать, молча, похожие на заговорщиков, и каждый думал, все ли выполнено для завтрашнего успеха. Катя Решеткина была с ними; не хотелось проводить вечер без Сайфуллы... Зима стояла неровная, к вечеру потеплело, снежная кашица с хлюпаньем раздавалась из-под ног. Катя Решеткина высоким голосом затянула про комсомольский паровоз, но мокрый ветер захлестнул песню; она загасла на полуноте. Сквозь рощицу засветились скудные керосиновые огоньки черемшанских окраин. Очень белые облака бежали в ночном небе, и такая же синеватая, пятнистая, точно в пролежнях, стала поверхность полей. Все слышали, как Сайфулла спросил Катю, не озябла ли... Ветер почти опрокидывал согнувшихся людей.

(Привести бы сюда Кутенко, чтоб послушал беседу молодых и увидел, как воплощаются в жизнь черновые планы старшего поколенья. Правда, он выглядел грубее и вещественнее, новый мир, но руки мастера всегда неискуснее чудесного могущества мечты. Да ребята и не помышляли о расплывчатых мировых задачах; их неистраченный задор объединялся пока вокруг образцовой машины, становившейся паспортом на зрелость... И пусть бы вместе с ними спустился маловер в провинциальную пивнушку, где плывет сизый пар от тающего снега, где зыбко пляшут половицы под шагами, где на съехавших скатертях пылают бумажные линялые цветы, где галдят и жгут дешевые папироски черемшанские ремесленники и подонки, где из-за пивного бачка выглядывает рябой и медноликий Абдурахман!)

— Исанме, здравствуешь ли ты, знаменитый буфетчик? Вот мы пришли к тебе изведать твоего веселья!

Скаля желтые зубы из-под стриженых усов, Абдурахман смахивает пыль со стеклянного ящика перед собою. Там хранятся его соблазны — печенные до темной прожелти яйца, многострадальная и в луковом венчике селедка, горох на блюдечках, зерен по двадцать, и цветные обмылившиеся бутерброды. Ничего, что скуден этот выбор: два года назад не существовало и самого ящика!

— Хуш килясез, молодцы! У меня мировое пиво завода «Красный Восток». Ко мне ходят все, инженерлар, докторлар, техниклар. Я один такой, и все меня любят! — Он очень горд, этот черемшанский Бахус; через посредство вверенного ему учреждения он уважает даже себя.— Люди говорят, что я похож на Омара Гуммаршикелле, а я говорю, что Омар похож на меня, хо-хо!.. Садитесь, джигитлар!

Он смотрит зорко. Сюда редко заходят с девушкой, и вот уже скалится из угла хулиганская стайка. Но девушка эта не одна. Дюжина статных молодцов с броневыми кувалдами вместо кулаков окружила ее стеной. Они ее усаживают первой. Абдурахман разливает по кружкам грузную пенистую жидкость. Он любит пышное, изысканное слово: оно украшает еду. Он говорит, что за их плечами Катя, единственная, как солнышко за каменными зубцами крепости. Ей отдельно он приносит шипучее, с сиропом, и поочередно испытующе каждому смотрит в лицо, чтоб узнать, кто ее любимый. Беседа складывается из всяких отрывочных мыслей о паровозе. И одних пугает отсутствие администрации на собранье, а других настораживает фальшивая примиренность Протоклитова... Абдурахманово пиво мнится им бесценным вином, таинственно скрепляющим дружбу!

Тем временем Пересыпкин с видом исследователя обходит по кругу это низенькое помещеньице. Он трогает руками, он внюхивается, он изучает качества черемшанского бытия. Странная мебель, напоминающая комод, загромождает темный угол. Она расписная: усатый незнакомец, явный татарин, подносит фиолетовой даме букет жестяных цветов. Над головой у дамы щель и надпись, что именно сюда следует опускать монету. С научной целью Пересыпкин кидает туда громадный царский пятак и ждет. Гремят шепелявые пружины, и вот хор сиплых металлических голосов выводит старинный мотив о маньчжурских сопках. (Какая старина, Кутенко! Вспомни: японская война и Порт-Артур, Рожественский и Куропаткин. В тот год ты становился на призыв, фельдфебеля тебя учили строю... Потом вас отправляли под Мукден, и тонкобровый гармонист с напуганным навеки лицом наигрывал тот же самый мотив во утешение всему серошинельному братству. Играй, играй, напоминай о прошлом, деревянный инвалид!)

Пересыпкин слушает, прижав к груди ладони. Ему хочется прокричать товарищам о замечательных странах, что близ самого великого водоема, о будущих братских республиках на океанских берегах, обо всем, что ему довелось услышать от Курилова и что думают по этому поводу он сам и его сверстники. Он машет рукой, но ему не дают сказать и полслова. Шумят пивные дрожжи в непривычных головах, и кто-то из татар запевает веселую песню «Бала-Мишкин...». Но Абдурахман бежит на них, подобно падающей башне. Он требует прекращения песен. Он хочет втолковать озорникам, что могущественным декретом местного потребительского общества запрещено петь в его заведенье.

— Гражданы, иптышляр!.. Грамотный пусть читает плакат. Мэна!

Опечаленные, они уходят искать другого места. Не удается нынче дружеская пировня, как обозначают в Черемшанске веселые встречи друзей. Они идут без цели по уличкам. Спят по сторонам домишки мышиного цвета. Ветер свистит в прорезях скворечен, брызги раздаются из-под ног.

— ...ты не промокла? — спрашивает Сайфулла, лишь бы услышать голос Кати.

— Нет, они совсем сухие...

Машинист Рябушкин, единственный старик в их компании и спутник их в эту бездомную ночь (это он помогал молодым в одоленье паровозной техники!), вспоминает о существовании Махуб-эби.

У старухи удобный дом, аулак уй!.. Отчаявшись, они бредут на окраинку, к лачуге бабушки Махуб. Их стайка редеет, только семеро доходят до места,— и Катя с ними. Они бьют в ворота. Гавкает простуженный пес. На опушке рощицы врукопашную борются деревья, и глазу мнятся их длинные сплетенные тела. Махуб спит. Махуб стара, Махуб устала.

— Эй, поднимайся, бабка! Мы со станции, и у нас есть деньги, целых восемнадцать рублей...

Простоволосая, она всматривается через форточку в ночь. Злые люди любят полночь; они рыщут и по окраинам!

«Йюк, у Махуб не осталось ничего. Все выпито, валлаги-билляги! Горлышки ее бутылок давно заплела паутина, только пауки и живут в них...»

Но она уступчива, когда умеют уговорить. В низенькую дверцу, пригибаясь, они входят гуськом. Махуб отшатывается: впервые женщина приходит в ее дом. «Ничего, Махуб, мы пришли не за дурным, и девушка эта — невеста!» В темных сенцах, заставленных ларями и укладками, Сайфулла натыкается на Катю. Рука тискает руку до боли. Он произносит глухое гортанное слово, и та, не понимая языка, правильно переводит значение любовной обмолвки..-

Старуха начинает колдовать. Она зажигает целых три керосиновых лампы и (чтобы скорее действовало вино!) красную, как пламя, скатерть стелет на шаткий стол. Чисто в доме у Махуб-эби. Вытканная на холсте и краткая, как заклинание, фраза из Корана висит над окном. Посконные полотнища, расписанные огненными шерстями, как молниями июльское небо, свисают со стен. Он понимал красоту, несравненный, безыменный художник!.. «Колдуй, мобилизуйся, Махуб!» Неслышная, она приходит и уходит. Она режет черный хлеб по числу гостей, приносит глиняный кувшинчик с разбавленной водкой и ставит чашку, битую и проклеенную замазкой; в ее лунке сбирается свет. Рассевшись на скамьях, сидят молчащие гости.

...Так текли бесценные минуты ночи. И тогда вылез из-за стола Рябушкин — как был, с камышовой сумкой, потому что послала его жена в кооператив, а он нечаянно увязался с молодыми,— вышел и притопнул ногой. Кочегар Скурятников заиграл на губной гармошке, что всегда хранилась в заветном кармашке на груди. Потряхивая плечиком, Рябушкин сделал два круга пляски и махнул Скурятникову, чтоб не тратил своей музыки зря.

— Нет, уже не побегаешь,— сказал он и смущенной рукой шарил то место на груди, откуда исходил недуг старости.— Эх, пора не та: должно, сносились шашечки на моих коленцах. А ну-ка вы, татаре!

Жарко топит бабушка Махуб!.. Ребята сидели парные и тревожные. Кровь стучала в висках. Тогда они распахнули уже заклеенное на зиму окно, и вот отдельные снежинки стали залетать к ним, на шумок молодости. Роль оркестра изображал все тот же Скурятников...

И еще Катя Решеткина танцевала цыганочку, и пока танцевала она цыганочку, немигающим и грустным взором следил за нею Сайфулла. Смуглая прелесть ее — и даже не красота, а сиянье глаз и неукротимая ее подвижность все могущественнее заслоняли от него образ далекой и гордой Марьям. И когда остался от Марьям лишь клочок, малый, как кровинка,— выскочил на середину Сайфулла и гортанно закричал о чем-то по-своему татарам, и смолкла певучая скурятниковская жестянка. И те запели что-то протяжное, выбивая такт в ладоши, раскачиваясь, перемигиваясь и поталкивая друг друга в бока. И он пошел по кругу между ними, как бы распихивая ладонями воздух вокруг себя, огромными сапогами ширкая по намокшим половицам.

Это был мужицкий танец, апипа, веселый и грубоватый, что пляшут на свадьбах, заложив руки за спину. Сайфулла показывал его со всей стремительностью крови, со сдержанной и четкой страстью. Это была грация мужественного тела, привычного к тяжестям, к длительному напряжению и предельно уверенного в себе. Он плясал, и с озабоченной завистью морщил лоб Рябушкин, и надтреснуто звякала чашка, касаясь глиняного кувшина, и вздрагивала июльская гроза на полотенце, и, глядя на юношу, качала головой и двигала беззубой челюстью старая Махуб. И казалось, нарочно, в угоду Кате, прищурившейся и застывшей у притолоки, он топчет свое прошлое, свою вчерашнюю влюбленность, сердце и неуклюжие клятвы: милую свою Марьям.


...по реке плывет лодка,

девушки притопывают ногами.

Те, которые любят,

сохнут и желтеют.


А Махуб пришептывала, полузакрыв глаза,— уж она-то знала толк в этих древних строках.


Парни глядят на девушек,

и девушки знают:

земля кипела бы под веслами,

плыви они по земле!


Не закончив последней фигуры танца, Сайфулла опрометью кинулся из избы, опрокинув гремучую бадью в сенях, и бежал далеко, пока не затихли в ушах аплодисменты товарищей, пока ночным ветром не опалило лицо. Провалясь по колено в мокрый снег, он один стоял под звездами, вслушиваясь в глухую, дальнюю перекличку ночных паровозов. Точно завихренные скоростью его бега, звезды кружились над головой. Облака, похожие на сугробы, веще проносились вверху. Это было счастье. И мало было Сайфулле зимнего холода... и полными пригоршнями он хватал снег и прикладывал к воспаленным вискам, и текло, и корчился от ледяной щекотки, уползавшей за ворот рубахи. Она была из грубой конопляной ткани, прощальный подарок Марьям, вышитая красными лебедями, маленькими, как ягодки волчьего лыка. И его безотчетное круженье среди ночного леса, как беззвучное шевеленье запухших губ, было самым выразительным из танцев созревающей юности,— самой безыскусственной из любовных песен!

Здесь заканчивалась одна любовная повесть. Воспоминанье ведет Сайфуллу далеко в глубь Татарстана, к окошку бедной крестьянской избы. Оно разбито и заткнуто тряпкой. Ветер шевелит соломенную, под выдру выделанную кровлю. Горячим лбом Сайфулла приникает к холодному стеклу и смотрит внутрь. Скуден свет жировой коптилки, и нужны дополнительные усилья памяти, чтоб осветить подробности, спрятанные по углам. Сперва только тонкие волоконца копоти струятся над розовой дужкой огня. Потом юноша различает громадный ткацкий станок, чыпта суккыч, хитроумное сплетенье деревянных колес, длинных перекладин и отлакированных временем штырей.

Спит Альдермеш; и пока селенье Альдермеш спит, две старухи ткут рогожи, старушечью норму в двадцать пять кулей. И пока одна сильным толчком руки прогоняет сквозь лубяную основу тяжелый, как полено, челнок, другая, наклонив голову, разбирает на полу пахучее, саднящее руки волокно. Это мать, Биби-Камал. Она поет песню напевом германкие; его принес с мировой войны отец. На нарах, в глубине избы, лежит он сам, Самигулла, поломанный войною; шестнадцать лет он отдыхает от военной непогоды! И вот Сайфулла проходит сквозь стену и незримо движется, тень среди теней. Он заглядывает в жесткое лицо матери, которого никогда не видел смеющимся. Он наклоняется над отцом. Тараканы равнодушно путешествуют по этим горам тряпья и страданья. В головах у старика сложен вчетверо старый стеганый бешмет. Самое лицо — как подорожный камень, с тонкими, похожими на джеп, суровье, усами; и там, во впадинах, покорно молчащие глаза... Сыновний селям тебе, Самигулла!

Прежде чем покинуть отчий дом, Сайфулла в последний раз обводит глазами стены. Соседкин мальчик (пока его бабка сурово творит рогожу) спит на груде пахучего мочала. Сквозь дыру в рубахе виден большой, с лесное яблоко, пупок младенца. «Спи, вырастай, скуластый, бравый, веселый. Десятки новехоньких электровозов, что пойдут по пустыням в чудесные иноголосые страны, уже ждут не дождутся своих машинистов!» И вдруг, обернувшись, Сайфулла видит Марьям, приникшую к стеклу с того места, где за минуту стоял он сам. Ее лицо темное и худое. Золотые луны уже не качаются в маленьких мочках ушей. Она ревниво заглядывает в избу Самигуллы, не вернулся ли за нею ее гармончи-джигит... «Нет, не жди его, глупая. Он совестится прошлого, он читает книжки, он утром не дождется вечера, а ночью торопит утро... Он стал капитаном величественной и сильной машины, а капитаны — ветреный народ!» (Она была дочерью богатого, заносчивого бая. Когда они встречались на суюлы, дороге воды, что вела от колодца, Марьям ставила ведра и подолгу глядела на Сайфуллу. Единственно, чтобы добыть коня, сапоги и магяр — на выкуп невесты, Сайфулла ушел на железную дорогу. Он уходил сутулясь, нищий, и даже штаны на нем были чужие. Семья провожала его воем, как на гибель, и сперва трудно давалась паровозная наука, но удачливы, по поверью, дети, зачатые на лубяной постели. И теперь, если бы даже тысячи Марьям, неутешных и нежных, как вдовы, манили его назад, были отрезаны ему пути для возвращенья!) Здесь, в перелеске, и отыскал Пересыпкин сбежавшего машиниста.

— Ну, в самую воду залез! Небось не дети...— бранился он, толкая в руку Сайфуллу.— Весь мокрый. Вылазь из сугроба, черт татарский. Остынешь, а завтра — помнишь, что?

Он захватил с собою кожанку Сайфуллы и заботливо, совсем по-женски, прикрыл его влажные, охолодавшие плечи.

— Катя ушла домой?

— Еще доплясывает с твоей Махуб. Хотя что ей там делать без тебя, твоей Кате? — проницательно заметил Пересыпкин, а Сайфулла улыбался, радуясь самому звуку этого имени.— Тебе спать пора, пошел! Здесь яма с водой, не оступись. Я провожу тебя.

С самого начала он неохотно шел на эту вечеринку; неловко было показывать себя сторонником дурной, обычной среди машинистов традиции. Всего за неделю в стенной газете появилась его громовая статья против станционных шинкарок вообще. Но раз случился грех, он старательно делал вид, что и его шатает от непривычки к хмелю.

— Хорошая ночь, Алексей!

— В такие и зарождаются глупости всякого покроя,— по-стариковски ворчал Пересыпкин.

— Хорошая ночь...— повторил во всю грудь Сайфулла и рассказывал, каким великаном среди людей был его дальний дядя Бадри, и какой это обширный и гостеприимный дом —- советская власть и что не случалось у них в Альдермеше, чтобы татарин становился машинистом. Он бормотал всю дорогу, мешая русскую речь с жаркими татарскими словами, как вскипали они на сердце. И хотя было им не по пути, они без сговора направились в депо. Комсомольский, 4019-й, стоял на заправке. Тощая, ленивая гривка копоти струилась в дымоход. С десяток таких же дремотных паровозов готовилось к завтрашнему рейсу,— не успевал обегать их дежурный кочегар. Но только у этого находился нарочно приставленный караульный комсомолец. Смысл его присутствия заключался даже не в охране машины от возможных покушений, а скорее в демонстративном недоверии к начальнику депо. Ребята поднялись в будку, и Сайфулла, касаясь кончиками пальцев, осмотрел все... Вдруг он полез за пазуху и достал полуистлевшее письмо. Бумага проносилась на сгибах, она распадалась на серые куски.

Он не сразу отдал ее Пересыпкину.

— Шесть лет — много лет, правда? Пересыпкин сообразил, чем он сам был тогда, и согласился, что шесть лет — уйма лет!

— Возьми это, Алексей... рахим итэгез!

— Зачем мне это?

— Читай. Скажешь, что думаешь... Э, ты не знаешь по-нашему, гаур!— Он огорченно принял письмо назад и, почти не глядя, наизусть стал переводить его текст.

Чернила растеклись и выцвели от испарений тела, но Сайфулла не ошибался ни в едином слове. Письмо было от матери, из деревни, по-татарски. Старуха описывала жизнь и сообщала, что, слава Богу, дни ее идут на убыль: все чаще деревенеют руки, разбирая луб на волокно. По праву старости на горькую и беспощадную прямизну Биби-Камал в лицо называла сына беглецом, утратившим сыновнюю близость. Она просила хоть на неделю заглянуть на родину, прежде чем на трех полотенцах опустят его отца в кабыр, в могилу. И еще писала она, что Хайруллиных раскулачили полтора года назад и мать умерла с горя, а хозяина, как члена мечетного совета, мутовалли, услали копать какую-то новую реку, которую забыл сотворить Господь. С предельной сухостью она уведомляла также, что в доме их очень хорошо разместились амбулаторный пункт со школой и что Марьям живет далеко, в Чукурге, у дальней родни. Каждый шестой день она приходит в дом Биби-Камал и, почернелая, с опущенной головой, сидит на лавке. И никогда ни о чем не спросит, а дожидается молча милого своего жениха... В письме имелось также упоминанье, что план посева колхоз выполнил на сто десять процентов, а тканье рогож только на семьдесят шесть; не проворны стариковские руки. А снега в этом году глубокие, и ягняток в колхозе поморозили, а мулла недавно вышел на улицу и кричал, плача и приседая и золой посыпая плечи, что никто не хочет молиться и нет ему ни баранов, ни хлеба, чтоб кормиться с семьей... Сайфулла читал некоторые места особенно четко, чтобы Пересыпкин на слух мог воспринять земляную тяжесть крестьянского слова.

— Теперь скажи! — И следил за сменой выражений в Алешином лице.— Ты все знаешь теперь.

Пересыпкин деловито почесал переносье.

— Что ж, это очень хорошо, что план посева перевыполнен. Татарстан... хорошая, честная твоя земля, Сайфулла! Похвали, станешь писать, непременно похвали. Но укажи, что рогожи также нужны пролетарскому государству... и чтоб ягняток берегли. Что касается отца, навести его в отпуск! — И горько двинулись его губы.— Это не у всякого в наше время — отец...

Сайфулла жадно слушал каждое его слово. Он волновался не меньше, чем в тот раз, когда приезжий ревизор тяги экзаменовал его на машиниста.

— ...а Марьям?

Пересыпкин опустил голову и молчал.

— Знаешь ли, Сайфулла, я немножко выпил... мысли идут кругом. Мне трудно об этом! — Но его почти давило вопросительное молчанье Сайфуллы, и он продолжил: — Видишь ли, я много испробовал на свете, попадал в крушения, был ранен снарядом, прыгал с парашютом, видел, что делается с человеком, когда он съест слишком много глины... А этого я не знаю, товарищ! — Вдруг он честно и прямо взглянул в лицо Сайфуллы.— Катя хорошая девушка. Она красивая, она умная, она наша девушка... Поэтому, может быть, забыть твою Марьям?

— ...забыть,— эхом откликнулся Сайфулла, и рука его, машинально протянутая к инжектору, дрожала.

Машина становилась теплой, росла на манометре ее сила. И, наверное, если бы слегка отвести влево ручку регулятора, легкая дрожь вступила бы в это массивное тело, длинное — точно к полету изготовившаяся торпеда. Всего семь часов оставалось до ее испытанья. В 9.34 должна была наступить зрелость Сайфуллы. Думать об этом было жутко и радостно.

— Ничего, Сайфулла! По слухам, Наполеон перед боем тоже нервничал.— Это была любимая Алешина поговорка.

Они пошли спать.


Читать далее

Леонид Максимович Леонов. ДОРОГА НА ОКЕАН
КУРИЛОВ РАЗГОВАРИВАЕТ 16.04.13
КРУШЕНИЕ 16.04.13
ЧЕЛОВЕК НА МОСТУ 16.04.13
В ПОВЕСТЬ ВТЯГИВАЕТСЯ АРКАДИЙ ГЕРМОГЕНОВИЧ 16.04.13
КУРИЛОВ И ЕГО СПУТНИКИ В ЖИЗНИ 16.04.13
ОН ЕДЕТ НА ОКЕАН 16.04.13
ЖМУРКИ 16.04.13
БРАТЬЯ ПРОТОКЛИТОВЫ 16.04.13
ПРИКЛЮЧЕНИЕ 16.04.13
АКТРИСА 16.04.13
ЛИЗА 16.04.13
ДРУЗЬЯ 16.04.13
УТРО 16.04.13
МАРИНА СОСТАВЛЯЕТ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ КУРИЛОВА 16.04.13
ПЕРВЫЙ СНЕГ, ПЕРВЫЙ СНЕГ... 16.04.13
АРКАДИЙ ГЕРМОГЕНОВИЧ И ЕГО НАЧИНКА 16.04.13
ТОТ ЖЕ А. Г. ПОХВИСНЕВ В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ 16.04.13
КСАВЕРИЙ ПОЛУЧАЕТ НА ЧАЙ 16.04.13
КОЛЬЦО 16.04.13
ПЕРЕСЫПКИН ИЩЕТ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ 16.04.13
ЗНАКОМСТВА РАСШИРЯЮТСЯ 16.04.13
ПРИПАДОК 16.04.13
ИЛЬЯ ИГНАТЬИЧ ПРЕДПРИНИМАЕТ ШАГИ 16.04.13
ГИБЕЛЬ КАРОНА 16.04.13
Я РАЗГОВАРИВАЮ С ИСТОРИКОМ А. М. ВОЛЧИХИНЫМ 16.04.13
КУРИЛОВ БЕРЕТ В ДОЛГ У ОМЕЛИЧЕВА 16.04.13
РАЗБИТОЕ КОРЫТО 16.04.13
ТЕЛО 16.04.13
МЫ ПРОХОДИМ ЧЕРЕЗ ВОЙНУ 16.04.13
ЕЕ ТРЕТЬЯ СТУПЕНЬКА 16.04.13
БОРЩНЯ 16.04.13
ДЕНЬ, ОДЕТЫЙ В ИНЕЙ 16.04.13
В ЧЕРЕМШАНСКЕ 16.04.13
ДЕПО 16.04.13
РАЗГОВОР С ПРОШЛЫМ 16.04.13
МЕРТВЫЙ ХОЧЕТ ЖИТЬ 16.04.13
САЙФУЛЛА 16.04.13
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОПЫТЫ АЛЕШИ ПЕРЕСЫПКИНА 16.04.13
СПИРЬКА ПРОХОДИТ ПО АЛЕШИНЫМ СТРАНИЦАМ 16.04.13
КУРИЛОВ ИЗОБРЕТАЕТ КУРС ЛЕЧЕНИЯ 16.04.13
МЫ БЕРЕМ С СОБОЮ ЛИЗУ 16.04.13
СОЛДАТ СТУЧИТ ВЕСЛОМ В КУРИЛОВСКУЮ ДВЕРЬ 16.04.13
БУРАН 16.04.13
«Я ВОЗВРАЩАЮСЬ К ТЕБЕ, МАРЬЯМ!» 16.04.13
ЧЕРЕМШАНСКИЙ УЗЕЛОК 16.04.13
ПЕРЕД ТЕМ КАК УЙТИ ИЗ ДОМУ 16.04.13
СТРАХ 16.04.13
ГЛЕБ В ДЕЙСТВИИ 16.04.13
ПРОФЕССОР ЧИТАЕТ ЛЕКЦИЮ В НЕОБЫЧНОЙ ОБСТАНОВКЕ 16.04.13
ГОСТИ 16.04.13
ДОНОС В НИКУДА 16.04.13
СТОЛ 16.04.13
АКТЕРСКОЕ ПАЛЬТО 16.04.13
ПАЯЦ 16.04.13
ПЫЛЬ ИЗ-ПОД МЕТЛЫ ПОДНИМАЕТСЯ НАД ЧЕРЕМШАНСКОМ 16.04.13
ЗАНАВЕС ОПУСКАЕТСЯ 16.04.13
ПОСЛЕСЛОВИЕ 16.04.13
САЙФУЛЛА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть