Глава восьмая

Онлайн чтение книги Двойники
Глава восьмая

Cценарист Серню и Писатель Фомич шли по Малой Мясницкой. Осень. Шорох листьев, каблучки спешащих дам, цокот копыт и скрип проезжающих пролеток.

– Что ж это выходит, Фомич, сколько я не читал из твоего, э-э, наследия, нигде нет даже намека на присутствие женщин. Разве так можно писать? – спросил Серню.

Он любил старину Фомича, такого же, как и он, студента, изучавшего цикл естественных наук на втором курсе университета. Такого, да не совсем: в Морскую войну Фомич воевал в составе русского Добровольческого корпуса. Поэтому Серню еще и побаивался своего друга.

– А как иначе, старик? Женщины, они все как-то мимо, ни с боку ни с припеку, – благодушно возразил Фомич. Собственно, их и нет вовсе. Где ты их видел, старина? Их нет, это всё пар, иллюзия!

– А вот эти что, не женщины? – показал Серню на проходящих мимо дам.

– Ну и что? Ты докажи, что они есть…

Сценарист закашлялся. Он знал, что если Фомич хотел спорить, то готов был спорить с самой очевидностью.

– Ладно, я твоих софизмов касаться не буду. Но ведь во всяком литературном произведении всегда обнаруживаешь даму, и не одну…

– А зачем?

– Как это? – не понял Серню. – Если желаешь, изволь я тебе поясню…

Он имел кое-какой литературный опыт, писал сценарии и потому полагал себя компетентным в литературных материях.

Но посмотрел на довольного Фомича и осекся. Потом спросил:

– Что, небось, ловушку заготовил?

– Не без этого, старик. Ну, так зачем они нужны в этой самой литературе?

– Как же, ничто в нашей жизни не обходится без них, – повел речь вовсе не о литературе Серню. – Всякое событие, движение души несут в себе знак их присутствия. Из-за них рушились империи и опять же созидались; Генрих Восьмой отказался от католичества и сделал Англиканию англиканской. Потом…

– Так ведь это всё литературщина, мой друг, дань романтической традиции, уже порядком изжившей себя.

– Но Генрих Восьмой?

– Он вполне мог пылать страстью и к небесным светилам. Результат был бы тот же. Если бы судьбы империй зависели от женщин, то никаких империй не существовало б, а жили б мы натурально в шалашах и грызли кости мамонтов…

– Позволь, но мамонты давно вымерли…

– Это фигура речи, при том – не бессмысленная.

– Но исторические примеры?

– Ты еще скажи, что курок является причиной выстрела из ружья, а не охотник вкупе с пробегающим мимо зайцем. Или скажи, что какой-нибудь Раскольников порешил старушку потому, что где-то спёр топор.

– Я этого не говорил!

– А тогда при чем здесь женщина?

– Но, дорогой мой, Бальзак, Тургенев, классический роман…

– Ты сценарист. Если в сценарии не будет дамы – его возьмут для съемок?

– Нет. Разве что это какой-нибудь «Аттила» или «Царь Пирр».

– Ну а если в романе дамы не будет, то хватит фантазии у писателя?

– А это здесь при чем?

– При том при самом. Писание романов – тяжкий труд. Ты думаешь, чтó вдохновляет писателя?

– Что же?

– Вот этого ты и не знаешь. Душа таланта – потемки. А у не-таланта – так полный мрак. А я тебе расскажу, я их, писателишек, насквозь вижу. У всех у них наблюдаю я не вдохновение, несомненное и настоящее, а комплекс солдата.

– Какого солдата?

– Обыкновенного. О чем двадцать четыре часа в сутки думает солдат?

– О чем?

– Ясно, ты в войске не бывал. А мне вот пороху понюхать довелось… О бабе солдат думает. Об ином просто не интересно, не выходит у него об ином. Уяснил?

– А-а…

Оба замолчали и, свернув на Несуглинную, направились к ближайшему трактиру.

– Послушай, – вдруг сообразил Серню.

– Слушаю.

– А не приходило тебе в голову, что у тебя комплекс сражающегося солдата? Скажем, во время рукопашной солдат вспоминает о дамах?

– Как можно, бой ведь идет!

– Вот у тебя это самое и есть.

– Да ну! Разве я в рукопашной?

– Хуже, старик. Всякая рукопашная имеет завершение, а у тебя… – Серню картинно махнул рукой.

– Что же выходит? Ты решил приравнять меня к этим писателишкам? Но только с обратным знаком?

– Так и выходит, брат.

Фомич сделал вид, что обиделся. Надулся и замолчал.

– Вот именно, с обратным, – всё более воодушевлялся Серню. – В каждом твоем сочинении не «шерше ля женщину», а наоборот, «не шерше ля женщину», или так – «лучше и не ищи», – эдакий императив. Не потому, мол, написано сие сочинение, что «она есть», а потому, что «ее нету и быть не должно»! И всё в таком роде.

– Ах ты, прохвост! – перебил его Фомич. – Ах ты, шельма! Как это ты так ловко умудрился воткнуть даму в мои произведения?

Тут Фомич сделал страшные глаза и ухватил Сценариста за лацкан сюртука.

Что поделаешь, любил он такие грубоватые шутки. И особенно – то, что знакомые, обычно, вот как, скажем, Серню, принимали его гнев за чистую монету и нешуточно пугались.

– Ну, стоит ли из-за этого ссориться, ведь мы с тобою старые друзья, и, право, эдакий пустяк… – залепетал Серню.

– Ха! Пустяк. Да за такое оскорбление порядочные люди стреляются на дуэли.

– Послушай, старина, давай лучше заглянем вот в эту книжную лавку, а? Поглядим, как твои труды распродаются. Должно быть, бойко распродаются…

Фомич сразу сменил гнев на милость, отпустил Сценариста и даже помахал тростью, словно бы в предвкушении пиршества славы.


После визита Символиста Василия с Пимом Пимским приключилась скверная перемена. Он потерял вкус к жизни. Ничто не трогало душу, ничто её не одушевляло. Не хотелось даже пить. Каждое утро он, как автомат, безо всякого интереса волочился в университет, так же вяло читал лекции, после чего отправлялся бесцельно бродить по городу. И бродил дотемна. Домой возвращаться тоже не хотелось.

Не то чтобы приват-доцент не боролся с этой внезапной и необъяснимой хандрой – один раз он честно попробовал напиться. Стало еще хуже. Пимский забросил светские визиты и некогда регулярные кутежи с дюком Глебуардусом Авторитетнейшим, своим покровителем и бессменным кредитором. Удивительно, что с ночным гостем он всё это никак не соотносил. Более того, наутро он начисто позабыл про ночного визитера. Помнил только, что ему непременно нужно что-то важное вспомнить, да вот что именно?

Вездесущий случай привел его сегодня к книжной лавке господина Требесова. Войдя туда, Пим отправился к самому дальнему стеллажу и принялся бесцельно листать книги.

Господин Требесов приходился Сценаристу Серню дядей, поэтому книги Фомича – а писал он всё больше батальные повести про Морскую войну – красовались на видном месте, но не на центральном прилавке, где вальяжно покоились тома в твердых переплетах, а на стойке справа, где были разложены книжицы в мягких пестрых обложках, выпускающиеся главным образом для народа. В том, что труды Фомича не разделили общей радости солидных трудов, барственно взирающих на них, сирых, с главного прилавка, был повинен сам Фомич. Именно он, соблазненный предложением издателя, сулившего минимальные затраты при быстром и несомненном барыше, согласился на мягкие обложки и разрозненные книжицы, – по одной на каждый опус.

По правде сказать, Фомичу это было, в общем-то, безразлично, книги про Морскую войну пользовались в народе не меньшим спросом, чем, скажем, получастушечные стишки модного «крестьянского» поэта Небраскова. Но сегодня он поймал кураж и потому решил продолжить представление.

Начал он негромко:

– Что ж, дружище, выходит, я никому и не нужен?

– Отчего ж, – отвечал Серню. – Видишь ли, твои книги покупает народ всё больше малообразованный…

– А где же высокообразованный народ? Отвечай, милейший, – возвысил голос Фомич.

– Да известно где – вон у того прилавка.

– А почему же тогда, я тебя спрашиваю, мои книги здесь, а не там? Отчего, спрашиваю я, проистекла такая нелепость?!

– Да ведь ты сам пожелал, чтобы их печатали в мягкой обложке да на серой бумаге, ты сам…

– Я?! Да как ты смеешь обвинять меня! Я писатель, и мое дело – писать, а не издавать и по прилавкам раскладывать! Ясно?

– Но ведь ты сам…

– Опять я?!

Пим Пимский был большой любитель подобных сценок, но теперь, глядя из своего угла, лишь равнодушно скользил взглядом по лицам двух спорщиков, один из которых показался ему смутно знакомым. А видел он его в павильоне Ивана Разбоя, на съемках, но сейчас не узнал.

– Думаешь, я не заходил в эту лавку? – всё распалялся Фомич. – Вчерашнего дня, между прочим, заходил. И что же? Вон там, – он указал на центральный прилавок, – лежал двухтомник какого-то Верова. Что за Веров такой, никто не знает. А сегодня его уже нет! Изволь видеть – нет!

Ситуацию на главном прилавке Фомич успел оценить, ещё когда только вошел в магазин.

Он снова схватил Сценариста за лацкан сюртука и чуть ли не ткнул носом в прилавок. После чего развернулся и размашистым шагом пошёл из лавки прочь. Серню грустно потеребил свою фуражку и поплелся следом.

Между тем при словах «какого-то Верова» стоявший у прилавка человек поднял голову и приват-доцент узнал дюка Глебуардуса Авторитетнейшего. Тут уж, несмотря на свое плачевное состояние, Пимский удивился.

Дюк Глебуардус, разумеется, любил показать себя либералом, не чуждым простой жизни, да он и в самом деле не чуждался её. Потому носил он серый недорогой костюм, обычно с черным узким галстуком. Из рубашек же предпочитал хлопковые. Но книги всегда просматривал дома, у себя в кабинете, куда ему на выбор доставляли их приказчики от издательств. И встретить его в книжной лавке было делом совершенно внезапным.

– Признаться, удивлен. Какими судьбами, дюк? – произнес Пимский, подойдя к прилавку.

– По твоей милости, – усмехнулся дюк и, внимательно поглядев на Пима, добавил: – Разве не припоминаешь?

Пимский не помнил своих переходов во сне в другой мир, поэтому забеспокоился, решив, что когда-то по пьяному делу просил дюка о какой-то услуге, а теперь позабыл.

– А что, разве я тебя просил? Может, это было в гостях у Боунов, где, признаться, я несколько перебрал? Но ведь это так давно было, в прошлом месяце. Не пойму, о чем ты спрашиваешь.

– Нет, это коннектировано с теорией сна, дорогуша.

Пимский удивленно глянул на дюка, – такие странные слова в его устах! – но ничего не ответил.

– Сейчас поймешь. – Глебуардус повернулся к приказчику и осведомился: – Скажи, любезный, а нет ли Верова?

– Никак нет, ваше сиятельство, – бодро ответил тот, но дюк уловил заминку в ответе.

– Откуда знаешь, кто я таков?

– Да кто ж вас не знает, ваше сиятельство!

– Тогда почему врешь? – Дюк грозно уставился на юношу.

Тот смутился и часто заморгал.

– Видите ли… В самом деле, таких книг нет. Извольте видеть, не далее как сегодня утром зашел к нам некий господин и выкупил по немалой цене все книги. Это двухтомник… Не извольте гневаться…

– Что? Что ты мелешь, болван? Сочинил мне черного человека… Говоришь, скупил все книги? А цену кто надоумил поднять? Отвечай.

– Видно хорошо было, как они ему нужны. Отчего же не поднять, когда такая надобность? Дело коммерческое. Господин Требесов и назначил твердую цену.

– Вот тебе, Пимский, роковое стечение обстоятельств. Я до этого дня ни о каком Верове слыхом не слыхивал, – дюк снова обратился к приказчику: – Кликни-ка сюда своего хозяина.

– Сию минуту!

Приказчик опрометью бросился на второй этаж и вскоре спустился в сопровождении хозяина, господина Требесова. Тот держал под мышкой два синих тома с золотыми буквами на корешках.

– Не извольте волноваться, ваше сиятельство, – поклонившись, заговорил он. – Вы удостоили нас честью посетить наше скромное заведение, и такая незадача. Не извольте гневаться, ваше сиятельство, всё можно уладить самым наилучшим образом. Есть, есть ваши книги. Вот!

– Что ж, благодарю. Как же понимать слова приказчика?

– Всё правда. Сами были крайне удивлены. Неделю тому назад от издательства прислали, и ведь всего пять экземпляров, по два тома. Автор, сказать по чести, неизвестный, спросом у публики не пользовался, так что до вчерашнего дня лежал мёртво…

– Неизвестный, говоришь? Что ж, Пим, вот и запахло жареным. Теперь держись, – и вновь вернулся к разговору с господином Требесовым: – Так что же произошло сегодня?

– Хотя спросом книги не пользовались, но я отложил один экземплярчик для себя, быть может, выйдет когда библиографическая редкость. А уж когда господин этот захотел купить все экземпляры, какие ни есть в моей лавке, тут уж я и подавно решил, ваше сиятельство, – нипочем ему свой не продам. А он уж допытывался, как учуял что, и даже вдвое против цены платил.

– Скажи, милейший, а каков из себя тот господин?

– Внешности самой непримечательной, господин дюк. Затрудняюсь, право… Я ведь решил, что это автор и есть. Стыдно ему стало или навроде того, – такие казусы в истории, знаете ли, известны. Тем более, думаю: нипочем не отдам экземплярчик. Никому не отдал бы – вам отдаю ваше сиятельство.

– Что ж, сколько я должен? – спросил дюк.

– Ни единой копейки! – Хозяин торжественно вручил дюку книги, только что завернутые приказчиком в белую мелованную бумагу.

Дюк Глебуардус, однако, потребовал назначить цену и именно ту, что уплатил незнакомец. Затем они с Пимом вышли на улицу.

– Гм! Что всё это значит, объяснись наконец, – Пимский был в крайнем смущении, как обычно бывает с человеком в подобных обстоятельствах, когда надо вспомнить, что ты делал вчера на собственных именинах, а вспоминаются только, как на грех, чьи-то похороны.

– Книги эти заинтриговали меня благодаря тебе, – дюк Глебуардус был доволен произведенным эффектом. – Не ты ли изволил назвать меня толстокожим?

– Но… я не помню… Зачем мне было тебя обижать? Я знаю, многие принимают меня за чудака, но это исключительно из-за моей болезни. Да, излишняя любовь к вину – это болезнь. И разве я могу отвечать за слова, сказанные в момент приступа этого недуга?

– Не обижайся, друг. Говорил те слова ты во сне. Вспомни хорошенько свои сны – и всё станет на свои места. Я подозреваю, что мы находились с тобой в одной твиннинговой реальности, в одно время и в одном месте. Забавно, не так ли?

– Да уж, – только и выдавил из себя Пимский. – Чего забавней. Я своих снов никогда не помнил. Не знаю даже – вижу ли я сны?

– И заметь, – невозмутимо продолжал Глебуардус, – мы оба помним, что жили когда-то в двадцатом столетии. Я ранее полагал это за наш с тобою возвышенный бред. Это сближало нас, выделяло из общего сэрраунда. Итак, в одном из снов я вновь попадаю в тот самый двадцатый век, о котором ты, на самом деле, очень хорошо помнишь, обнаруживаю там тебя, себя, Ваню Разбоя. И Разбой рассказывает мне содержание романа Константина Верова, никогда не читав его и не слышав об этом литераторе. Ты же убеждаешь меня искать этого Верова наяву, здесь. И вот я, в совершенной уверенности, что мне привиделась ночная иллюзия, фата моргана, и что никакого такого Константина Верова нет, совершаю поход по книжным лавкам, чтобы только очистить совесть. О Верове даже Катрин не слыхала…

– О-о! – встрепенулся Пим Пимский при упоминании сестры дюка.

– Ну да, так она и сказала – фантазии.

– Ты ей рассказывал про свои сны?

– Нет, разумеется, только спросил об этом энигматическом писателе. И вот я здесь. Дальнейшее ты видел сам: их принесли на продажу с неделю тому, и некто неведомый скупает тираж. Так как ты догадался, что книги Верова должны быть наяву? Отвечай!

– Я не понимаю, чего ты постоянно от меня требуешь, – поморщился Пим.

– Ну, хорошо. А что за гость к тебе приходил ночью?

– Не помню. Кто-то приходил. Я только сегодня вспомнил, что недавно у меня с кем-то был ночной разговор. О чём был разговор, с кем? Оно и то странно, что я это припомнил, ведь если спьяну забываешь, то навсегда. А я даже помню, что неприятный был разговор. С того дня я и захандрил. А ты откуда о нём знаешь?

– Из сна… Пора бы тебе уже всё вспомнить, Пим.

– Увы, твои слова для меня загадка. При чем здесь сны?

– Из них наша память о грядущем веке. Ты ведь часто двадцатый поминаешь.

– Ну, находит временами, когда выпью. Врачи говорят – такое у меня от некоего потрясения, пережитого в раннем детстве.

– Нет, не увернешься. Придется тебе всё вспомнить, милый, выложить всё как есть. Иначе…

Воцарилась пауза. Затем Глебуардус предложил:

– Предлагаю прямо ко мне. Думаю, нам есть о чем побеседовать. Не торопясь.

– Ну что ж…

– Да, и смотри у меня, чтобы с сестрой не было никаких эксцессов. Она и так уж косо смотрит на твои чудачества, так изволь держать себя мудрецом, то бишь помалкивай. А на вопросы старайся отвечать кратко и без заднего смысла.

– Ну что ж… – повторил Пим.

– Пожалуй, пошлю и за Иваном. Он, быть может, тоже свидетель твиннинга.

Они сели в кабриолет, и он покатил. Погода стояла отменная. Солнечные осенние дни – что может быть лучше? Прозрачная прохлада осени. Ясное небо, и деревья, и листва, и ее прелый аромат. И ожидание перемен, и вера в их благоприятность.

«М-да. Вот ещё один день пропал», – думал Иван Разбой, покидая съёмочный павильон. Но в этот миг в павильон вошел посыльный от дюка Глебуардуса. Дюк звал отобедать у него дома.

Приглашение и обрадовало и удивило Разбоя. Глебуардус Авторитетнейший никогда ещё не приглашал его к себе в дом. Что же случилось? Разбой шел и думал о своих снах, о том, что надо одолеть себя и приступить, наконец, к съемкам, что сны – это всего лишь сны… Что надо уметь быть выше обстоятельств. Потом незаметно перешел на опасные мысли о ценности искусства. Зачем он снимает картины, для чего? Чтобы ублажить толпу? Древние считали поэтов и ученых вторым сортом. За первый сорт полагался только тот, кто работал на себя и для себя. Да и сейчас в глаза восхищаются твоим талантом, а за глаза пускают смешки, мол, что за профессия такая, режиссер – ни то ни сё. Погруженный в свои мысли, Разбой не замечал ничего вокруг. Помнил только, как пропорхнула мимо стайка гимназисток. Они глянули на него и зашушукались: должно быть, узнали. За спиной он расслышал их смешок. Помнил ругань извозчика, который вполне мог бы на него наехать, но не совершил оного происшествия по причине собственной трезвости. Единственный его довод так и звучал: «А ежели б я был выпимши?» Иван запомнил этот вопрос, потому как в одном слове почудилось «Пим».

Только вдруг Иван поднял глаза и увидел, что стоит на Воробьиных горах, прямо перед особняком Глебуардуса Авторитетнейшего, точнее, вот уже несколько минут прохаживается перед парадным крыльцом. «Здόрово», – подумал он и решительно поднялся по лестнице.

Его ждали. Пожилой дворецкий помог снять пальто и неторопливо провел в кабинет.

В кабинете присутствовали: сам Глебуардус, его сестра Катрин и Пим Пимский. Последний выглядел обескураженно.

– А, какие люди! Позволь, Иван, представить тебя моей сестре, – поднялся со своего места Глебуардус. – Вот, Катрин, это наш талант, не знаю даже, как я не приглашал его к нам ранее, ведь ты о нем не раз спрашивала. Иван Разбой. Над какой картиной творите, мэтр? А! Руки всё так же черны, заметь, Катрин, каков цвет его рук. Знаешь ли, он собирает часы из подшипников и прочих шестерёнок.

– Большие часы, даже куранты, случается, – сказал Иван.

– Ведь я ваш фильм смотрела с подругой на прошлой неделе! «Сон горничной».

– Что же, не понравился?

– Отчего? Напротив. Мне ваши фильмы нравятся, они необычны. Вообрази, Глебус, зимний вечер, сумерки… Обширная зала. Горит лишь одна свеча – на рояле. И, опершись на крышку рояля, дремлет горничная. Знаешь, у нее еще такая метелочка, для смахивания пыли. Так забавно, право. И вот зала начинает наполняться людьми. Сперва заходят дворецкие и зажигают все свечи. И свечей так много, что свет заливает всё – и стены, и потолок с таким чудным узором кремовых тонов, и даже снег за окном. Как вам это удалось?

– Включили софиты. Что ж здесь такого, – пожал плечами Иван.

– Вы оригинал, Разбой. И вообрази, Глебус, залу заполняет самая изысканная публика. На дамах, знаешь, такие платья – последней европейской моды, удлиненные с волньерами, эти шляпки с африканскими перьями. Бриллианты ослепительно вспыхивают. И вот один молодой человек, очень даже недурен собой… Где вы его нашли, Иван?

– Да кто там его искал, они сами к нам приходят.

– Вы большой шутник. Так вот, этот молодой человек, этот юный лев, подходит к горничной. Но ее всю не видно, только голова, покоящаяся на руках. И вот он склоняется и что-то ей шепчет на ухо. Она просыпается, удивленно озирается, и, вообрази, она уже одета в белое бальное платье с розовым рюшем. На ней колье со «слезками» голубого жемчуга. А на рояле – большая белоснежная шляпа. Бежевые перчатки на руках…

– И что было дальше? – не вытерпел Пимский.

– Погодите, Пимский. Что же вы перебиваете? Вы этого не желаете понять. Разумеется, сказка о Золушке. Но в картине это не главное.

– Вот как? – заинтересовался Глебуардус Авторитетнейший.

– Ну да, об этом я и пытаюсь вам рассказать. Экие вы, право. Важно ведь не то, что происходит, а то, как происходит. Вот зимний вечер. Вот окна и стены, окрашены закатным солнцем, голубой снег с искринкой. И чуть в стороне – свеча. И всё. Это одно. Затем – свеча, рояль, спящая горничная и полумрак вокруг. Это следующее. Затем прислужники, вспыхивают свечи, и свет заливает всё вокруг, так что снег за окном становится как бы частью залы. И главное – не что делают эти ваши прислужники, а свет. Это он сам вошел и всё осветил. И оказывается, – в нем стало видно всё, что было скрыто в полумраке, нет, не так, – в пустоте залы. А там была вся эта блестящая публика: элегантные дамы, седоусые генералы… Они ходят, беседуют. Музыканты раскладывают ноты. И всё так волшебно, удивительно. И нет никакой горничной. Понимаете, вспыхивает свет – и уже совсем иной мир, но как бы в том же самом. А дальше…

– Ну что скажешь, Пим, – поэтическая натура моя сестра? – Глебуардус Авторитетнейший улыбнулся.

– Я поражен. Надо будет посмотреть фильм. А то как-то вижу весь процесс съемок с задника и после идти в синема уже не тянет.

– Это, собственно, и есть искусство. На площадке бардак, а на экране – фильм, – пояснил Иван Разбой.

– А над чем вы работаете сейчас? – обратилась к нему Катрин.

– Да вот. Не работаю я сейчас. Нет настроения.

– Определенно, вы – загадочная личность. Но я вас понимаю. Гениальные произведения должны рождаться в муках.

– Да не дай бог! – бурно отреагировал Иван Разбой. – С меня хватит и этих снов.

– Каких-каких снов? – буквально впился в него взглядом Глебуардус. – А ну-ка, братец, поведай. Уж не про последний ли поход?

Иван обалдело глянул на него и ущипнул себя за ухо. Поднялся и стал прощаться:

– Извините, прошу прощения, приятно было… Мне надо идти, я спешу…

Глебуардус подошел к сестре, коснулся ее плеча, мол, не удивляйся, всё в порядке, и обратился к Разбою:

– Погоди уходить. Ведь тебя-то нам и недоставало! Что же ты молчал всё это время! Третий недостающий свидетель твиннинга! Извини, Катрин, ты этого еще не знаешь, это наш небольшой секрет, – Глебуардус выразительно глянул на Пима Пимского. Тот обалдело кивнул. – И потом, не пройти ли нам в залу, там, полагаю, всё уже готово к обеду. А? Не удивляйся, Иван, всему есть объяснения. Задержись еще на часок, и тебе всё станет ясным. Итак…

– Ах, дорогой Глебус. Кого ты хочешь провести? – улыбнулась Катрин. – Что ж, я в ваши мужские секреты вторгаться не буду. А теперь прошу всех пройти в залу. В самом деле, Глебус, ты всех нас задержал, а ведь господа, пожалуй, еще не обедали.

После обеда, уже втроем, они собрались в библиотеке. Среди фолиантов царила атмосфера мудрого покоя, что-то вроде полудремы на сытый желудок.

– Ну-с. Что, никто не курит? А я вот сигару выкурю, люблю после обеда. Нет, скорее после ужина, да и то за карточной игрой. М-да. Пожалуй, лучше трубочку, – и Глебуардус потянулся за одной из бережно разложенных в малахитовой чаше трубок.

Пимский бессмысленно листал тома Верова. Разбой озирал огромные шкафы, набитые книгами, и думал о странностях жизни. О том, что дюк знает его секреты, которые Иван никому не открывал.

Все трое расположились в креслах, ближе к окну. Раскурив трубку, Глебуардус Авторитетнейший обернулся к Пимскому:

– Ну что? Вспомнил?

– Что?

– Наш разговор во сне.

Иван вздрогнул. Ему опять захотелось немедленно уйти.

– Наш разговор? – вяло спросил Пим.

– Ну да. Скажешь, раз во сне, значит, неправда? Не отвертишься. Вот, Иван, в чём дело, – обратился Глебуардус к Разбою. – Нам троим снятся удивительные сны. Пимский утверждает, что ему ничего не снится, так он просто ленится вспомнить. Во снах этих мы видим друг друга. События в них развиваются в двадцатом столетии. Именно в одном из таких снов вы, Иван, жаловались мне на последний поход.

– Я припоминаю, но я ведь спал! Как такое возможно, чтобы и вы!..

– А! Слышишь, Пимский, а ведь в его снах о двадцатом и ты бываешь.

– Что из того?

– Так вы, дюк, помните, что я вам говорил об этом дурном «походе»? – спросил Иван.

– Слово в слово.

– И вы знаете, в чём дело?

Разбой сейчас был вполне уверен, что дюк всё знает, ведь недаром, в Морскую войну, он проник в магическую пирамиду ацтеков. Ему теперь, быть может, и не такие тайны открыты.

Но Глебуардус ничего пока объяснять не стал.

– Сны о двадцатом веке прошу считать данностью и не строить гипотез. Что же до «последнего похода», то это сюжет из романа Верова. Но не этого, – Глебуардус кивнул на двухтомник, который Пимский уже оставил в покое, положив на стол, – а того, что живет в именно что двадцатом столетии, мире наших снов. Как события из его романа смогли вам присниться, не ведаю. Но теперь у нас имеется это, – он вновь кивнул на книги. – Попробуем извлечь из них максимум полезного. Ну-ка, дай-ка полюбопытствую, – и Глебуардус взял со стола книгу. – Та-ак-с. Роман «Лес зачарованный». Посмотрим…

– Можно? – спросил Иван Разбой, потянувшись к столику, и, взяв другой том, принялся его листать.

Пимский сидел и смотрел в потолок. Он чувствовал слабость и думал, не подремать ли ему.

Глебуардус же углубился в дебри романа и, кажется, потерял интерес ко всему окружающему. Пим еще посидел, а затем стал подремывать. Но задремать как следует не вышло, так как Иван вдруг хмыкнул и громко произнес, почти выкрикнул, никому особо не адресуясь:

– Вот! Лечение от сонной раздвоенности у древних кефалхов.

– Что? – Глебуардус Авторитетнейший поднял голову. Взгляд его был, однако, далек от местных событий.

– То же, что и у меня! Хотя, конечно, способ лечения – это он насочинял. Жаль, а то бы я попробовал полечиться. Хотя, – Иван разочарованно вздохнул, – этого парня тоже не удалось вылечить. Но зато дальше: «Высланный в погоню отряд из сорока воинов окружил пещеру Мура. Солдаты провели весь день незамеченными, решив напасть ночью, врасплох. Даже двое чутких, самых осторожных рабов Мура, посланные за водой, не обнаружили чужого присутствия. С наступлением сумерек в пещере разожгли огонь. Ужин был скромным, так что большая часть беглецов улеглась, мучимая голодом. Вскоре все уснули. И только три охранника, из рабов, безмолвно несли стражу. Уснул и сам Мур. Как обычно, он попал в мир огромных домов и самодвижущихся экипажей. Он ехал в одном из таких вместе с симпатичной брюнеткой. Ее волосы развевались на ветру, она шутила. Они ехали к морю. Уже можно было бы различить шум прибоя, если бы его не заглушал мотор.

Воины царя Киркура разом ворвались в пещеру и в считаные минуты изрубили всех спящих. Мур лежал в луже крови с рассеченной как орех головой. Но он всё так же ехал в своем экипаже, именуемом Машиной, улыбаясь счастливому лепету возлюбленной». Это, собственно, конец. Кстати, как раз в моем сне есть машины, которые самодвижутся. И вертолеты есть…

Иван Разбой окинул обоих собеседников утвердительным взглядом и, задумавшись, стал ходить из угла в угол.

Пимский откинулся на спинку кресла и собрался было вновь закрыть глаза. Промямлил:

– Это не Мур, а мура собачья. Язык отвратительный. Развел Глебуардус сыр-бор, понимаете, из-за графоманства. Какие-то черные люди… – и закрыл глаза.

Глебуардус снова углубился в изучение «Леса зачарованного».

Через полчаса расстановка была следующей: Разбой, находившись, сел. Уставился в окно, почти не моргая. Пимский посапывал. А Глебуардус читал.

Но вдруг он оторвался от книги:

– Послушай, Пим. Ты всё же ученый. Как ты объяснишь такое. – Глебуардус зачитал: – «Когда некто исчезнет из всех N миров, ты, о Могучая, станешь хозяином самой себя. И все миры, текущие через тебя в своей подобности, содрогнутся от твоего Ужаса».

Пимский проснулся, недоуменно посмотрел на дюка и зевнул.

– Это как бы о… Впрочем, Мур вроде бы был одновременно в обоих мирах, – обронил Иван.

– Одновременно! Они были в разных мирах. При чем здесь одновременность? Пимский, объясни, наконец, ему!

– Не желаю ничего никому объяснять, – вяло произнес Пим.

– Но что же это может быть? – спросил Разбой.

– Вот! – Авторитетнейший улыбнулся. – Вот я и задаю сей вопрос нашему профессору: что значат эти N миров?

– Мне? Какой же я профессор, приват-доцент, ни то ни сё.

– Тебе, милейший, задали вопрос, – направил Глебуардус поток его мыслей в нужное русло.

– Вопрос, что ж. Вопрос, само собой. В том смысле, что нуждается в ответе. А ответа, как известно, без вопроса не бывает. Это достоверно так. Эрго, и стало быть…

– Ваня, не в службу, а в дружбу, встряхни-ка ты этого малого, – попросил Глебуардус.

Разбой подошел к Пиму и крайне нерешительно попытался потеребить его плечо.

– Сейчас, сейчас. Отвечу, не извольте беспокоиться, и попрошу без суеты. Хороший ответ не терпит суеты… Кто бы из великих это мог сказать? А? Не припомню. Господи, я ничего не могу вспомнить… Кто я? Откуда, зачем? Длящаяся череда жизненных дней. Чьей жизни? Моей? Да кто я? Зачем?

– Кажется, я понял, – Глебуардус Авторитетнейший поднялся с кресла и подошел к двери. Приоткрыл ее:

– Самсон! Принеси, будь любезен, на три персоны. И орехов бы земляных, да покрупнее.

При виде янтарной жидкости, царственно-отчужденно заполняющей собой рюмки, Пим Пимский стал преображаться. Печать идиотизма на его физиономии пропала, сменившись выражением живого интереса. После первой рюмки Пимский предложил не мешкая перейти ко второй. После второй принялся за орех. С видимым удовольствием специальным большим ножом иссекал губчатую, сочащую скорлупу. А отложив нож, разлил по третьему кругу.

– Я пас. Мне вечером быть на именинах у Велирековых, – отказался Глебуардус.

– Я, пожалуй, тоже пас, – сказал Иван Разбой.

– За всё! – и Пим Пимский осушил свою рюмку. – Ну что ж, кажется, у вас были вопросы – охотно разъясню.

– Мы беседовали о тексте Верова. «Когда некто исчезнет из всех N миров…» Что это может значить? Имея в виду, что этот Веров связан с тем Веровым. И роман его должен иметь скрытый смысл, понятный только нам.

С лицом Пимского произошла перемена. Не будет преувеличением сказать, что лицо его исказила гримаса. Приват-доцент схватился за виски.

– Некто исчезнет из миров… исчезнет… Из всех миров! Ах ты, господи!

– Что с тобой, Пим? – обеспокоенно спросил дюк.

– Сейчас, – Пим машинальным движением подхватил бутылку, плеснул в рюмку, а затем так же быстро и машинально выпил. – Да нет, ничего… Голова что-то закружилась.

– Голова, говоришь? – прищурился дюк. – Что-то, братец, плохо выглядишь. Пользуясь случаем – в субботу намечается гранд-кутёж «У слияния». В восемь. Изволь быть.

Пимский снова потянулся к бутылке.

– Хороший коньяк…

– Послушайте, господа, – неожиданно предложил дюк. – Я сейчас подумал, жизнь-то всё же – длинная. Быть может, соберемся в другой раз, да хотя бы вот у тебя, Пимский. И всё, как подобает, обсудим.

– А, – махнул рукой Иван. – Я, право, совсем запутался. Сны, реальности… Может, точно, стоит передохнуть, чтобы всё уложилось.

– Глебуардус, ты большой человек, – заметил Пимский, – ты имеешь полное наследное право открывать и закрывать дискуссии. Но твои эн-миров во мне пробудили какое-то смутное воспоминание. Значит, в субботу, «У слияния»?

Он выпил уже шестую или седьмую стопку коньяка.

– В субботу, – подтвердил дюк. – Мы ещё вернемся к нашему разговору. А пока – отложить и обдумать, да. Серьезное дело суеты не терпит. И притом мне надобно переговорить с тобой face-to-face в той реальности. Дело у меня к тебе там будет. А сейчас, господа, предлагаю прерваться. Позвольте откланяться. Мне и в самом деле вскорости надо быть у Велирековых.


Пимский и Разбой шагали по бульвару.

– Вот вы с дюком всё говорили об этом авторе, Верове. Вы его романы во снах читали? Неужели наши сны столь же реальны, как это всё? – Разбой мотнул головой, не удостаивая реальность более отчетливого жеста.

– Знаешь, бывают моменты, когда я вспоминаю. Вспоминаю отнюдь не сон. Что сон… Вспоминаю другую жизнь, в другом мире. Ярко… Но себя отчего-то не помню. Забавно. – Ивану послышалась то ли горечь, то ли раздражение в голосе Пимского. – Себя вспомнить не могу. Может, меня там вовсе и нет? А есть одни воспоминания.

– Как это? – Разбой поморщился, ему эта тема тоже стала неприятна.

– Да сам ничего не понимаю. Творится черт знает что такое. Куда там твоему Платону. А, – Пимский в сердцах развел руками, – всё это сон, мой Разбой. А воспоминания – лишь мысли о том, кто спит. К такой-то бабушке!

Теперь уже и Разбой чувствовал раздражение. Его раздражал Пимский, ему казалось, что тот нарочно кривляется. А Иван искал если не ответов на вопросы, то хотя бы намека на разгадку их общей тайны. До сегодняшнего дня ему не с кем было поделиться своим горем, именно оттого, что было оно столь странным, что напоминало безумие. Но теперь как будто появились друзья по несчастью.

– Прекрати, Пимский. То не сон, это не сон. А потом и вовсе – всё сон… Ведь отчетливо же я помню свои сны!

– Ну и что с того?

– А то, что они не могут быть снами! Так же, как и у Мура.

– Какого Мура?

– Такого! Его лечили от сонной раздвоенности. А он оказался сразу в двух мирах! – И добавил уже чуть ли не просительно: – Может, это ключ к моей тайне, а?

– Читай исторические хроники, а не беллетристику. Там уже всё сказано, всё, что могло произойти, уже давно произошло. Нам остается лишь повторять чужие ошибки.

– М-да. Прямо как во сне, – совсем пал духом Иван.

– Послушай, Ваня… А не пустишь ли ты меня к себе ночевать? – неожиданно предложил приват-доцент.

– Отчего же…

– Чую, сегодня он ко мне явится, – пробормотал Пимский.

Иван расслышал, но не ответил, а лишь пожал плечами: если угодно им с дюком играть в прятки, то пусть их играют. Они свернули на Несуглинную, взяли извозчика и покатили по направлению к дому режиссера.

От рассказчиков

А теперь, дорогой читатель, настала пора отойти от сюжетных перипетий и расслабиться. Можно откушать мягкую сдобную плюшку с чаем, травяной рецепт которого мы тебе и предложим.

Итак, рецепт Настоящего Чайного Напитка Катанабуси.

а) «вкусные травы» (по две, а то и три части каждая) – адзи-но-якуй-со:

– мелисса лимонная;

– мята перечная;

– душица ароматная;

– липовый цвет медоносный;

– лист смородины душистый;

– тысячелистник горьковатый;

– боярышник (соцветия) с кислинкой;

– плоды шиповника колючего;

– чабрец луговой (вот его бы – четыре, а то и все пять частей, потому как основа);

б) «чайные травы» (по одной части каждая) – тя-но-якуйсо:

– ромашка полевая, гадательная;

– пустырник дикорастущий;

– зверобой продырявленный;

– мать-и-мачеха (не худо бы увеличить до полутора частей, ибо хороша);

– иван-да-марья (хороши как и их мать-с-мачехой);

– крапива жгучая, витаминная;

– подорожник придорожный;

– земляника чащобная;

– репешок пушистый;

– череда раздельная;

– сушеница топяная;

– хвощ жесткий;

– побеги черники лесной;

в) «особые травы» (по полчасти каждая, а касаемо кореньев и коры – то и того менее, по вкусу, ибо специи и сильны) – токую-но-якуйсо:

– одуванчик желтенький;

– астрагал редкорастущий;

– лепестки пиона медвяные;

– лепестки розы нектарные;

– толокнянка сладкогорькая;

– шалфей эфирномасляный;

– багульник дурнопахнущий;

– корень аира болотного ароматный;

– корневища элеутерококка живительного;

– кора дуба могучего терпкая (дубу должно исполниться не менее ста пяти лет);

– кора крушины терпковатая;

г) «горькие травы» (этих уж – десятая часть каждой и не боле!) – нигай-но-якуйсо:

– полынь всякая, но неизменно очень горькая;

– бессмертник желтый (он же печеночник, он же цмин песчаный);

– пижма желудочная;

– календула декоративная;

– гвоздика восточная;

– корень девясила высокого.

Заваривать же Чайный Напиток следует сосредоточенно, не торопясь, с благорасположением. Отрешитесь от проблем и забот, от недоброжелателей и просто врагов, от жены (мужа) и свекрови (тещи).

Хорошо взять большой вместительный сосуд, лучше термос, лучше японский, и, поместив туда две-три чайные ложки состава, моментально залить крутым кипятком. Да! И не забудьте присовокупить добрую щепоть черного (котя) и зеленого (рекутя) чая соответственно. Это важно.

Минут через сорок-шестьдесят – пора. Но не пить, а открывать термос. Ведь напиток должен остывать еще полчаса. Вам надлежит находиться поблизости, внимая аромату, источаемому травами. Это настроит вас на предстоящее употребление.

Но если вы не желаете расслабиться или у вас нет под рукой требуемого состава трав, – не огорчайтесь. Выпейте пива или вина. Или ничего не пейте: жизнь, она хороша и так, сама по себе. Да и не все среди нас катанабуси. Да и вообще…

Итак, пока вы отдыхаете, пока Марк Самохвалов мучается проблемой своего раздвоенного сознания, пока Мастер Ри неумолимо движется к роковой битве с неведомым чудищем, а его двойник Кирилл Белозёров изрекает глубокомысленные сентенции. Пока загадочный Символист Василий подбивает клинья под Пима Пимского, который, в свою очередь, на деньги наследного дюка Глебуардуса Авторитетнейшего предается горьким раздумьям о судьбах истории, пока последний таинственно хранит молчание. И наконец, пока в хитросплетение судеб героев входит загадочный писатель Константин Веров…

В общем, мы хотим поведать тебе, дорогой читатель, историю одной удивительной страны. Да-да, вот именно: слово Кириллу Белозёрову.

Иканоя

Тяжело описывать мир, который ты видел не собственными глазами, а глазами другого человека, пускай даже собственного двойника. Двойник твой думает вовсе не так, как привык это делать ты; имена и понятия, наполняющие его мысли, ускользают от тебя, а когда пытаешься вникнуть в них, понять, что они несут в себе, сопоставить со своими – лишь мучительные призраки наводняют тебя, безысходные, как потерявшиеся гомункулусы (это сравнение подсказал мне Гриша Цареград, может, оно что и проясняет, не знаю). Но двойник, хоть он и совершенно другой человек, есть двойник. Не буду описывать как – самому себе это объяснить трудно, – но мне удалось сперва ощутить, а затем понять его чувства. Я как бы стал понимать весь строй его мирочувствования, но объяснить умом, что я понимаю в этих чувствах, о чем они мне говорят, – не могу. Я создал из них как бы новый мир, свое отражение мира Мастера Ри. Я наполнил этот мир-отражение именами, я сделал его понятным – хотя и не вполне – самому себе, как и любому человеку нашей реальности. Я смог подобрать аналог, пускай очень-очень слабый, страны – родины Мастера Ри. Это Япония. В нашем мире эта страна по своей странности, с позиции европейца, напоминает положение Иканои в том мире. Я использовал японские слова, давая имена феноменам этой страны. По Гришиному совету я назвал страны и земли, лежащие вне Иканои, родины Мастера Ри, именами из нашего мира. Так у меня в мире-отражении и в моих записках появились просвещенные греки, воинственные римляне, хотя в том мире всё как-то совсем иначе, не так… Чувствую, что вновь проваливаюсь в трясину бесполезных объяснений. Поэтому стану просто описывать Иканою, как если бы она находилась где-то в нашем Средиземноморье…

Далеко-далеко, на краю земли, на бескрайних лазурных просторах Южного Моря, под теплыми лучами солнца расположились Конские острова. В нашем мире, в нашей двойниковой реальности эти острова зовутся Корсикой и Сардинией, а море – Средиземным.

В мире Мастера Ри оба острова издревле составляли одно государство, единую Империю Южного Моря, которая умудрилась даже просуществовать на особых правах римской провинции. Империей ее стали называть уже после падения Римской, хотя император у нее был с незапамятных времен, просто назывался он несколько иначе. Конскими же острова назвали те, чей марсовый с мачты впервые прокричал слово «Земля!», заприметив Иканою. На изумрудно-зеленом лугу, начинающемся прямо от кромки Южного Моря, паслись удивительно крупные кони. Они были и выше и мощнее обычных, намного превосходя их и в резвости, и в выносливости. Но, как выяснилось позже, эта порода не разводилась в других землях. Там их потомство оказывалось вполне ординарным. Вот из-за этих коней острова и получили свое имя.

Но кони – не главная странность, связанная со страной-империей Иканоя. Первое, что озадачило открывателей, было государственное устроение империи. Всё как будто было на своих местах: император с большим двором, вот могущественный город Киото, вот мелкие городки-провинции. Но Киото не был столицей, это был просто первый город в списке городов, а император не имел ни желания, ни возможности казнить или миловать.

Междоусобных войн в истории Иканои не случалось; трагедии, когда брат поднимает меч на брата, не ведали ее жители. Были они просты и мягки нравом. И хотя в античную эпоху охотно общались с Афинами и Коринфом, своих колоний нигде не создавали и у себя на островах создавать колоний никому не разрешали. Несколько раз по этой, а может, и по другой какой причине, случались у них небольшие стычки с греками. Но то были детские недоразумения в сравнении с последующими претензиями Карфагена, сопровождавшимися двумя большими и жестокими войнами.

Иканийцы, как звали себя жители Иканои, были тогда весьма разрознены. Они так и не смогли пропитаться духом этнического гражданства, которым так бодряще разило от греков и которым те настойчиво, но безуспешно пытались поделиться с иканийцами. С другой стороны, и подданными своего императора иканийцы себя не ощущали. Строй их душевных интересов не ограничивался сиюминутным: заботами своего города, села, дома. Да, города, безусловно, существовали, но полисами они не были. И главное – у иканийцев совершенно не наблюдалось племенного и родового деления. Такая парадоксальность исторической ситуации стала возможна благодаря буси – странствующим воинам.

Буси не принадлежали никакому хозяину и сами не были хозяевами. Они просто, как казалось со стороны, следовали путями своих душевных поисков и задач. Буси равнодушны были к удовольствиям этой жизни и потому не находили интереса ни в деньгах, которые их успешно обходили стороной, ни во власти. Единственная священная миссия, дело, которому была посвящена их жизнь, – охранение дел, установлений духа Иканодзу. Этим именем иканийцы называли дух нации.

Давным-давно это было, когда над островами лишь вольно гуляли ветра, шелестели травы и на просторах лугов паслись табуны чудо-лошадей. Однажды летним ранним утром первый луч восходящего солнца пронизал небесную голубизну прибрежных вод и на песок отмели ступил могучий Иканодзу. Он окинул взглядом просторы Конских островов, и появились иканийцы. Потом он учил их строить дома, ловить рыбу и приручать лошадей, растить травы и выпекать хлеб. А теплыми звездными вечерами у «костра речей» рассказывал им Истории Мира и давал свои установления. Поколения сменялись поколениями, а Иканодзу всё беседовал со своим народом. И казалось, что так будет всегда… Но однажды он ушел, растворившись в прозрачной воде Южного Моря, и снова стал прибрежным песком, купающимся в лучах восходящего солнца. Но остались иканийцы, и остались его установления. Это не были строгие правила, от которых нельзя отступать ни на шаг. Иканийцы принимали их как простые советы доброй жизни. На самом деле это и была плоть, какая-то странная волшебная основа их жизни, и тот, кто удалялся от этих установлений, больше не мог оберегаться доброй волей Иканодзу и переставал быть иканийцем. Хотя, честно говоря, таких отступников в истории Иканои почти не встречалось.

Мир иканийцы воспринимали не космогонически (всякие там черепахи, слоны, блин мира с хрустящим краем), а душевно. Мир в понимании иканийцев представлял собой то, что они чувствовали, ощущали, к чему могли обращаться душой; и то, что находилось вне их чувств. К первому относились духи земель – духи, населяющие природу этого мира, – и духи народов. Ко второму относились небесные духи, к которым иканийцы обращались через Иканодзу.

Обычаи иканийцев были пропитаны тем же ясным и терпимым духом. Бедные не ходили в бедности, а богатые в богатстве. Деньги внутри Иканои не имели никакой силы и служили только для торговли с внешним миром. Со времен Иканодзу, с изначальных времен повелось, что человек сам выбирает, чем он будет заниматься, чем он может послужить другим. Выбрав, иканиец становился мастером своего дела. Потому люди работали не за что-то, а для других и из любви к своему делу. Они могли сходиться в группы, объединенные одной ясной идеей, чтобы построить акведук или большое торговое судно, разводить чистокровных иканийских коней на горных пастбищах, построить в городе баню или переписать списки каких-либо книг для городской библиотеки или для частного собрания.

Работа, делание – естественное состояние иканийца. Духовный смысл его деятельности сильно разнится от того же у цивилизованных народов. Не деньги, не потребность быть одету-обуту влекут или понуждают иканийца действовать. Работая, он созидает свою душу. Так иканийцы и говорят: «Сначала душа человека как навес из ветвей, потом она – хижина, следом – дом из камня, затем она вырастает в дворец, а дворец – в храм». Для части иканийцев, называемых «катанабуси», последние ступени взросления души несколько другие: «душа вырастает из дома в крепость, цитадель, а крепость – в храм».

Изобилия подобный способ жизни не порождал. Нормальный человек, желающий заморских разносолов и деликатесов, изысканных составов для притираний и золотых треножников для дома, для семьи, получить всего этого не мог. Иканийское общество проявляло поразительную глухоту, черствость и невежество в столь возвышенных материях. Но и питаться, как какие-то спартанцы, чечевичной похлебкой и хлебом из отрубей, никто не питался. Ели сытно и жили тепло. Жизнь каждого иканийца сильно зависела от всех остальных соотечественников. Их соединенные талант, способности и возможности образовывали пространство свободы для каждого человека.

Общественное управление было организуемо системой общественных же проектов – совместных начинаний. Любой человек мог изобрести общественную надобность и привлечь единомышленников для ее осуществления. Так как обычно существование того или иного общественного явления сильно зависело от самих людей, то общественных организаций как таковых не наблюдалось. Начинания сменялись довольно часто и могли существовать одновременно в одной и той же сфере интересов и задач. Форм, передаваемых по наследству, косневеющих не существовало. Строй жизни не поощрял тупость и леность. Когда люди собирались для начала нового проекта, они обращались к Иканодзу, чтобы он дал им ясность мысли, благость идей и силу действий. И удивительное дело – действительно полезные общественные проекты входили в силу, а начинания легкомысленного порядка быстро слабели и рассыпались.

Общественное изобретательство не было делом мастеров-самоучек, вольно переходящих от изобретения универсальной колесной формулы велосипеда к изобретению не менее универсальной формулы общественного блага или прямому утверждению национальной идеи. Наоборот, века поисков принесли сложное знание, принимающее в расчет чуть ли не все связи всего со всем. Знание, где каждая сущность, наполняющая собою формы этого мира, имеет свой знак – иероглиф; а связи между этими сущностями и движимыми ими формами – суть правила соотнесения иероглифов друг с другом, пути возникновения смысла. И здесь иканийцы нечувствительно прошли мимо материковых традиций построения науки, создав знание, говорящее не языком чисел, а языком качеств-имен. Рассказывают, Иканодзу беседовал звездными вечерами у костра с первыми иканийцами именно таким языком, языком символов, духовных соотнесений. И окружающие предметы и события представали перед глазами и навеки запечатлелись в душах иканийцев удивительными именами, иероглифами. Потому и мыслили иканийцы странно. Соответственно и писали не предложениями, не смысловой линией, а узором смысла. Там, где образованный грек записывал немудреную, в общем-то, мысль на половине пергаментного свитка, иканиец ставил пару-другую иероглифов, располагая их рядом друг с другом, изменяя что-то таинственно в написании самих иероглифов, – и смысл, оставаясь похож как будто на мысль, высказанную тем же греком, оказывался многомыслием, обретал новые оттенки, внутренние связи и грани соприкосновения с остальным миром. Подростки в пору своего взросления забавлялись тем, что наобум соединяли разнообразные иероглифы, случайно, по воле прихоти изменяя что-либо в их написании, и, обнаруживая непредсказуемые смысловые переливы, в восхищении созерцали рождение новых миров, сочинить которые материковые народы и мечтать не могли. Так в игре подросток приучался всматриваться и вдумываться в начертанные им иероглифы и через них в скрытую суть мира.

Вариантов написания и понимания каждого иероглифа существовало великое множество, а произносился он всегда одним и тем же словом. Если бы греки вздумали перенять хотя бы иероглифическое письмо иканийцев, то оно у них не смогло бы перейти в живой разговорный язык, так как всё смысловое богатство иероглифа при его произношении ускользало. А что нельзя произнесть – то еще тяжелее помыслить. Отсюда проницательный читатель может заключить, что мыслили иканийцы как-то не так, не по-здешнему. И окажется прав.

Как же тогда они общались и как представлялись мысли их внутреннему взору? С последним просто – представлялись в виде тех самых таинственных иероглифов. Иканиец умел целую гамму чувств, взаимосвязей объектов мира передать одним иероглифом, не расплескав всего, в него заключаемого. А вот общались… Как бы это подоступнее… Мы можем назвать это телепатией или третьей сигнальной системой. И ошибемся. Можно это назвать… но лучше не надо даже пробовать. Потому как нет в нашем мире слов, способных назвать это. У иканийцев это называлось «чувством слова». Для иканийца слово, как яркий луч, несется в переливающемся облаке света – в связанных с ним чувствах. Когда иканиец произносил слово, его собеседник слышал в себе те самые «чувства слова», которые несут и смысловые вариации и эмоциональные оттенки и многое другое неповторимое. Как умудрялись иканийцы сообщать друг другу эти чувства – нам не понять, не обладаем мы той чуткостью, с нами в детстве не беседовал Иканодзу на своем небесном языке, не склонялся с доброй улыбкой над нашей кроваткой. В общем, не иканийцы мы. А жаль… Понятия иканийцев неотделимы от чувств, а чувства прямо соотносятся с самой сутью вещей. И что здесь можно добавить?

Отсюда проистекают все трудности словесной передачи иканийских понятий. Основной смысл произносимого слова заключен в согласных. Гласные же определяют «чувство слова» и могут быть любыми. Но без них голый скелет из согласных не имеет никакого смысла! Поэтому я и решил использовать в своих записках не иканийские слова, а японообразные.

Теперь я немного расскажу об известной мне истории Иканои. Об этом меня просил сам Григорий Цареград – как же ему откажешь. Вот, Гриша, специально для тебя пишу, хотя один бог ведает, каких мне стоило трудов раздобыть эту информацию из глубин сознания Мастера Ри!

Общей национальной идеи у иканийцев не было. Поэтому во внешнем мире они не имели каких-либо особых целей, мало интересовались соседними народами, чужие земли им были не нужны и о других народах иканийцы думали только хорошее. До поры до времени…

Отношение их к войне также отличалось от бытующего тогда в мире. Они относились к ней как к неизбежному злу. Видеть в неприятеле того, кого надобно убить, они не могли; считали его такой же жертвой, как и себя. Но законы мира неумолимы и безжалостны. Не хочешь воевать ты – найдется какой-нибудь кретин, который жизни своей не мыслит без войны с тобой. Деваться, собственно, некуда.

Приходилось иканийцам вести войны. Естественно, на своей территории. Собрать же народ в войско было делом нелегким. Простых парней от сохи отрывать было вообще бесполезно. Те не желали убивать людей. Более просвещенные иканийцы, научившиеся более или менее контролировать разумом свои душевные инстинкты, с тяжелым вздохом, но шли в войско. Кроме того, на время войны набирали наемников, обычно из греков, выделявших иканийцев из всех прочих народов за свободолюбие. Как только удавалось собрать такое войско – исход войны становился ясен. Иканийцы не ведали страха в бою и на поле боя никогда не поддавались панике – главному врагу любого войска. А конница, благодаря чудо-лошадям, наводила на неприятеля ужас уже одним шумом, поднимаемым тысячным топотом копыт и трубным ржанием. Психологически эта конница действовала подобно македонской фаланге, то есть фатально. Всадники, сидя высоко на лошадях, закованные в броню, были неуязвимы; действуя тяжелым копьем или алебардой, они разили сверху любого противника – пешего или конного.

Но пока это войско не было собрано и сколь-нибудь обучено, приходилось несладко. Чтобы не случилось катастрофы, а также для других, гораздо более важных, целей существовал орден буси. Он, как галактика, состоял из двух рукавов. Были воины-философы – айконадзобуси и воины меча – катанабуси. Всё, что известно об ордене, относится к катанабуси. Об айконадзобуси мне решительно ничего толком узнать не удалось: Мастер Ри им не был.

Живя в обществе поголовного ненасилия, катанабуси вели жизнь отшельников, странников. К ним относились с особым уважением, как к причастным к высшим тайнам Иканодзу и даже небесных духов. Да и в самом деле, это удивительная тайна, когда человек, относящийся ко всем людям по-доброму, берет в руки меч, чтобы противопоставить себя кому-то из них.

Для обычного человека нашего мира предыдущая фраза лишена смысла. Но взгляните на мир глазами древнего иканийца (за «современного» иканийца ничего не могу сказать – не ведаю), оказавшегося на пути какого-нибудь варвара. Иканиец знает, что варвара гнетет дух-без-лица, заменяя своей кровожадностью его собственную волю и мысли. Вы знаете, что как только бездыханно рухнете на землю, – в тот же миг отправитесь в прекрасную небесную страну, где с вами будет разговаривать сам Иканодзу, где царит радость и мудрость, а несчастный варвар всю свою жизнь будет жалеть об убийстве, – если не душой, то телом, которое будет болеть и медленно умирать, – оставаясь жалким рабом духа-без-лица при жизни и после смерти.

Чтобы избавиться от подобных гуманистических настроений, добровольцы, идущие в войско иканийцев, несколько дней молятся на священных площадях перед синто – своими храмами. А в это время против наступающего противника выступают катанабуси, находящиеся постоянно в боевой готовности.

Буси не боится смерти, как и любой иной житель Конских островов. Но, в отличие от остальных, буси не боится и чужой смерти. Вся сложность вот именно здесь заключена. Этот духовный опыт катанабуси мне не понятен. Понятно лишь, что катанабуси должен иметь постоянно открытой связь с Иканодзу, не позволяя духам-без-лица прервать ее. Такое не дается от рождения, но рождением предопределяется. Путь буси предрешен самим Иканодзу, его думами о своем народе, и по этому пути невозможно пойти в смысле добровольчества. Это жертва, которую душа избирает еще до рождения, находясь совсем в иных мирах.

Силы и волю, сообщаемые буси высшими духами и Иканодзу, сами буси могут эманировать в других людей. Так учителя укрепляют молодых буси, когда связь последних с высшими духами еще непрочна, не стала еще легкой и подобной лучу.

Так как орден буси невелик и каждый в нем на счету, то катанабуси, независимо от возраста, должен в совершенстве владеть оружием, обладать ясным умом и солидным знанием ведения войны. Но, как известно еще со времен Платона, о чем думаешь – тому и уподобляешься, поэтому чтобы не уподобиться самим духам войны, катанабуси большую часть времени проводят в общении друг с другом и с высшими духами; кроме того, они интересуются всем, что происходит на островах, вникают во все интересные начинания. Но сами принимать участия в проектах не могут. Их кодекс предписывает вести странническую жизнь, нигде не задерживаться подолгу. Катанабуси, оставаясь свидетелями общей жизни иканийцев, как бы скользят над ней.

Каковы же катанабуси в бою? Используют они длинные двуручные мечи, я называю их «катана», хотя от японских они отличаются, но я эти оружейные тонкости уже не различаю; оперируют, если на коне, – копьем или алебардой; великолепно стреляют из полутораметровых луков. Но техника владения оружием сама по себе опасна для их духа. Она способна исказить связь света. Поэтому буси превратили владение оружием в искусство, самоценное само по себе, в упражнение для укрепления силы духа. Использование оружия на войне считается у них делом вторичным, как для косца разрезать кожаный ремешок острием косы за неимением ножа. Так как владение оружием превратилось в искусство, то общего стиля у буси не существует, каждый обретает свой стиль. Поединков у них нет, но есть «встречи», когда буси бьются не ради результата, а ради духовной сути, тайна которой осталась для меня недоступной. В бою катанабуси бесстрашны в любых, самых немыслимых ситуациях. Их индивидуальные духи чудесным образом собираются в единый мощнейший дух, как магнитные частички – в большой сильный магнит. Противники же, сколько бы их ни было, оказываются перед этой духовной силой скопищем разрозненных песчинок, не соединенных ни общим долгом, ни дисциплиной. Человек ощущает на себе действие этого сверхдуха как психический удар, лишающий разума и стойкости. Бывало, сотня буси обращала в бегство десятки тысяч врагов.

Победить отряд катанабуси невозможно, если живы хотя бы двое из них. Последнему же предписывается кодексом бусидо покинуть поле боя, ибо он, последний катанабуси, считается тем же, чем у римлян значок на древке или знамя у других народов, то есть тем, что, безусловно, должно быть спасено от рук неприятеля. Сила духа и удивительная сила владения оружием делают небольшие отряды катанабуси необычайно эффективными в начале войны. Они не дают неприятелю как следует организовать высадку на острова, продвинуться в глубь территории. В прямом сражении сталкиваться с ними всем войском опасно: войско почти наверняка разбежится, давя само себя. Потом, правда, соберется вновь, ведь немногочисленные катанабуси вряд ли смогут нанести противнику значительный урон в живой силе. Но выйти пару раз на поле боя и оба раза навалить полные штаны – такое здорово отрезвляет горячие головы.

Обычно отряды катанабуси вступали в войны и заканчивали их без помощи ополчения и наемников. Было лишь несколько тяжелых войн, когда неприятель имел подавляющий, многократный перевес и мог поддерживать численность своих армий и боевой дух за счет всё новых подкреплений, – тогда понадобились усилия всех иканийцев. Такие войны велись с Карфагеном и Римом.

Однажды галлы пронизали насквозь Аппенинский полуостров и вздумали переправиться на Конские острова на судах, любезно предоставленных пребывавшими в панике италийцами. Всего в ту пору на островах насчитывалось тысячи полторы катанабуси, считая и совсем желторотых. А галлов только воинов было триста тысяч, а с ними шли жены, дети, старики – такое вот переселение организовали. Кто-то их из Европы погнал.

Полторы тысячи катанабуси решили проблему галлов за один месяц. Заманивали в горные ущелья, где тем невозможно было развернуться всей массой. Чуждые всяческой дисциплине галлы оказались крайне нестойки перед «психическим ударом» катанабуси и бежали от них раз за разом. Когда же отряд катанабуси числом в триста человек захватил весь лагерь галлов, где находились их жены и дети, война оказалась завершенной. Галлы были рады убраться с Конских островов. Можно лишь вообразить ту степень унижения галлов-воинов, когда их жены плевали в них и обзывали последними словами, если они вновь вернулись в леса своей родной Галляндии и свернули шею тому неизвестному нам ужасному противнику, что ранее толкнул их на великое переселение.

Но потом наступили не самые счастливые времена. Крепнущий Рим с упорством агрегата расширял свои владения. Его вторжения на Конские острова стали регулярными и изнурительными для иканийцев. Начавшаяся война с Карфагеном вынудила Рим пойти на заключение особого договора с Иканоей. Иканоя становилась самостоятельной провинцией Рима, то есть Рим чисто номинально назначал своих консулов на управление ею. Наместник имел свой дворец в портовом городе, выстроенном иканийцами специально для римлян, и дальше этого города власть наместника не распространялась. Иканийцам было безразлично – существует этот самый Рим или нет; главное – прекратились походы римлян на острова. По договору иканийцы поставляли римлянам лошадей, которые во многом решили исход войны с Карфагеном.

Но в эту эпоху яркие личности перестали почему-то рождаться на Конских островах. Жизнь стала тише и проще. Интересные вещи стали происходить с языком. Для тех, кто общался с римлянами и греками, живя в портовых городах, древнее иероглифическое письмо перестало быть единственным. Речь просвещенных иканийцев пополнилась оборотами, заимствованными от римлян. Это не был процесс упрощения языка, нет. Мышление иканийцев стало более разнообразным, но духовно ничем не обогатилось.

А в окружающем мире стало известным иканийское знание «соединенных сущностей», но использовать его не умели, слишком тяжело было освоить. Римляне охотно посещали острова, даже завязали оживленную торговлю. Среди знатных римлян считалось почетом отправиться в изгнание на Иканийские острова. Но с римлянами иканийцы общались лишь через несколько проектов, посвященных именно связям с Римом: торговый проект, несколько других, которые бы мы назвали «бытовые услуги и культурный досуг». Был и языковой проект. Так как иканийский язык выучить иностранцу практически невозможно, то сами иканийцы учили другие языки и создали «иканизированный латинский». Среди римской знати считалось престижным знать этот иканизированный латинский (латинизировать иканийский так и не удалось).

Буси стало рождаться совсем мало. Опасности вторжения извне в эпоху Рима не существовало – не было врагов у Рима в этой части Европы. К тому же Рим запретил иканийцам иметь отряды катанабуси. Поэтому катанабуси можно было повстречать в горных лесах, в городах же они появлялись редко и без оружия. Айконадзобуси римляне считали жрецами и не трогали. Но именно айконадзобуси охраняли дух нации всё это странное время.

Но вот Рим пал. Дороги Европы наводнили всевозможные племена варваров, принявшихся создавать свои маленькие королевства. Пытались они поживиться и на Конских островах. Естественно, ничего у них не получилось, и об Иканое в Европе забыли надолго, на столетия. А у катанабуси появился новый обычай – посылать молодых буси на материк странствовать и набираться опытности, так сказать, расширять свой кругозор.

Таким странствующим катанабуси был молодой Мастер Ри. Из недр его сознания я всё это с огромным трудом и почерпнул.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Глава восьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть