Толстые папки с бумагами, которые принес мне из редакции Кузин, прочно легли в ящик моего письменного стола – устроились надолго. Жизнь, застывшая, нашедшая свое воплощение в доносах, продиктованных злобой и страхом, в скрестившихся, поражающих своей непримиримостью письмах, отошла, отшумела, и на смену ей явилась другая жизнь, с другими волнениями и заботами. Но что-то осталось. Было ли это воспоминание о проводах Остроградского? Или чувство острой потери, хотя я почти не знал его, едва перекинулся несколькими словами? Или другое воспоминание – прозрачный, точно вырезанный кольцом на стекле профиль молодой женщины, оцепеневшей от горя? Молодежь, долго не покидавшая могилу? Не знаю.
Осталось то, что заставило меня поехать в Ленинскую библиотеку и вернуться с книгами Остроградского. Я не стал читать их, это были специальные труды, главным образом по ихтиологии. Но я перелистал их, как бы прислушиваясь к затаенной ноте, которая вела меня за собой, среди сложных, требующих специальной подготовки изысканий. Она легко нашлась в его книге о географических ландшафтах, которая была полна живописным пониманием русской природы. В статье «Где искать Атлантиду» я встретил мысль, что в каждой науке есть своя Атлантида, что догадка, кажущаяся фантастической, подчас важнее, чем строго логический путь. Но чем старательнее пробивался я через трудные страницы, тем больше хотелось увидеть за ними живого человека, знаменитого и неизвестного, с простой и сложной судьбой. Кто мог бы рассказать мне о нем? Я позвонил Кузину и попросил его привести ко мне Лепесткова.
– Он сейчас не может. Очень занят.
И Кузин объяснил, что Ольга Прохоровна в больнице, Лепестков ездит к ней каждый день.
Прошла неделя, и я повторил свою просьбу.
– Его нет в Москве.
Я знал, что Лепестков просился в антарктическую экспедицию.
– И нескоро вернется?
– Почему нескоро? Он поехал за девочкой на Тузлинскую косу.
Я спросил, как здоровье Ольги Прохоровны.
– Не очень, но она уже дома. Я вам говорил, что приезжала женщина из Загорска?
– Нет. Какая женщина?
– У которой был прописан Остроградский. Она искала его.
Зачем?
– Привезла реабилитацию. То есть не реабилитацию, а письмо из Верховного суда. Просят зайти за бумагами.
Через несколько дней он позвонил и сказал, что придет с Лепестковым.
– У него теперь много времени. Он ушел из ВНИРО.
Кузин ходил, хватаясь за живот, вогнутый, как в кривом зеркале, желтый и злой. Придя ко мне, он лег на диван и попросил грелку.
– Почему бы вам не полечиться голодом? Говорят, верное средство.
– Спасибо!
Он лечился у знаменитой аллопатки-гомеопатки, которая запретила ему сыр, а потом сказала, хлопнув себя по колену, что она умерла бы, если бы ей запретили сыр.
Лепестков опоздал. Он спешил, вьющиеся волосы еще больше завились и потемнели от пота. Теперь он был похож на фавна, но на очень русского фавна, в широких бесформенных штанах и в ковбойке с закатанными рукавами.
Я предложил ему вина. Он отказался.
– Жарко. Если можно, воды. Холодной, из крана.
Мы немного поговорили о кузинской язве.
– Лучше расскажите, что вы натворили, – ворчливо сказал Кузин.
– Ничего не натворил.
Выступая на заседании институтского совета, Лепестков прочитал первую главу своей книги. Обсуждение продолжалось два дня и кончилось тем, что он ушел из института.
– Значит, в Антарктику вы уже не поедете?
– Нет. Хотя это, без сомнения, устроило бы моих оппонентов.
– Где же вы будете работать?
– Вы же знаете.
– Говорите, говорите, – сердито закричал Кузин.
Лепестков засмеялся.
– Гладышев предложил мне лабораторию в Днищеве, – сказал он мне.
– И вы согласились?
– Почему бы нет? Теперь можно многое сделать.
Он знал, что мне хотелось поговорить об Остроградском, и начал рассказывать, сперва медленно, потом свободно и живо:
– Прочтите его последнюю работу в «Зоологическом журнале». Это трудно, но я помогу. Мы с Кошкиным сейчас приготовили памятку – список трудов Анатолия Осиповича с двумя вступительными статьями. Одна из них – моя. Там же и литература о нем. Осталось еще составить список животных и растений, названных в его честь.
– Рыбы?
– Главным образом. Но есть и бабочки. Я вам пришлю, когда выйдет.
Мы вышли на балкон, с которого открывался странный вид на Москву – сохранившиеся разгороженные садики Замоскворечья, а вдали черные, поднятые к небу, похожие на гигантские саксофоны, трубы Могэса. Мы поговорили об этом контрасте, а потом вернулись к Остроградскому. Я не записывал, знал, что запомню.
– У меня сегодня мало времени, – сказал Лепестков, глядя на меня своими сразу и твердыми и мягкими глазами, – и я расскажу только о том, как пришел к Анатолию Осиповичу в первый раз.
Но он рассказывал долго. Стемнело, зажглись фонари. Прошел короткий дождь, опять стало душно.
…Двойной портрет вдруг представился мне: Снегирев – Остроградский, и в глубине – бесконечно далекие друг от друга люди, вглядывающиеся в будущее с ожиданием и тревогой. И, слушая Лепесткова, я думал о том, что и я был обманут и без вины виноват и наказан унижением и страхом. И я верил и не верил и упрямо работал, оступаясь на каждом шагу, и путался в противоречиях, доказывая себе, что ложь – это правда. И я тосковал, стараясь забыть тяжкие сны, в которых приходилось мириться с бессмысленностью, хитрить и лицемерить.
Вечер еще медлил, потом уступил, тяжелая медно-красная заря над Москвой потускнела, растаяла, и пришла ночь, пронизанная предчувствиями, исполненная надеждами летняя ночь.
1963 – 1964
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления